Философия 21

  Философия 21
    
  Аннотация
  Нас окружает вещный мир, мир сделанных человеком изделий. Но, как у айсберга есть невидимая подводная часть, так и у прагматы имеется свое невидимое глазу основание. За миром металлов, пластика и бетона стоит мир интеллигибельных сущностей в виде чертежей, спецификаций, описаний и прочей технической документации, своеобразный "эйдетический мир".
  Это та изнанка мира, которая недоступна варвару. Но и гордость цивилизованного человека, владеющего ключами к интеллигибельному основанию мира, оказывается ненамного более высокой по отношению к гордости варвара, научившегося обращаться с каким-либо из экземпляров сложной техники. Инженерный взгляд не способен видеть в свою очередь уже то основание, на котором покоится мир технической документации.
  Мы видим мир в его силе, но на чем основывается эта сила?
  Сила мира покоится на онтологическом основании. Но в этом же скрытом основании мира коренится и его слабость.
  Вот мы имеем современное общество, доведшее все начинания проекта Просвещения до окончательного абсурда. У нас есть наука, "которая не мыслит"; армия, которая неспособна воевать; культура, активно несущая бескультурье в радостно готовые воспринять ее массы; образование, которое не образовывает; исправительная система, которая не исправляет; и так далее по списку. Лихорадочные реформы подобны откачиванию воды из получившего пробоину корабля - сколько ни откачивай, вода все прибывает. Необходимо искать изначальную трещину - откуда пошли наши беды.
  Задача философа как "врача цивилизации" заключается в том, чтобы искать трещины основы.
   
   
  О названии
  Каждое время имеет свои задачи. Задачи порождают напряжение. Это напряжение порождает в свою очередь философию.
  Приведенная мною схема всем хороша, если бы не запоздание, с которым она срабатывает. Это запоздание ведет в свою очередь к путанице, когда задачи и решения прежних времен смешиваются с задачами и решениями времен более современных. В результате философия оказывается запоздалым ответом на забытые вопросы.
  Ответы эти ценны для философа. Это образец для его работы, его духовная опора, вневременная помощь и поддержка. Но для не - философов, для подавляюще большей части общества, - это лишь непроходимый мыслительный лабиринт.
  В итоге философия оказывается неким кривым зеркалом реальности, отражающим проблемы древности, а философские построения слишком высокими и слишком далекими от жизни.
   В разные времена основные вопросы были разными. Когда-то людей интересовали проблемы космологии, когда-то главным вопросом был бог, когда-то экономика... В наше время главный вопрос - это человек. Но об этом в свое время.
  Целью этой работы является попытка с помощью философских методов дать ответы на современные вопросы. А потому - Философия 21.
  Работа носит характер введения в философию и ориентирована на широкие круги. Поэтому особых высот полета мысли здесь не предполагается. Упрощенно, схематично, грубо, зримо...
  "Можно, пожалуй, сказать, что в наше время философия не пользуется особенной благосклонностью; по крайней мере теперь не признают, как в прежнее время, что изучение философии должно быть необходимым введением и основой для всякого дальнейшего научного образования и профессиональных занятий" - сетует Гегель. Прошло 200 лет, но с тех времен отношение к философии изменилось мало. В чем дело? Нужна ли философия, и если нужна, то чем может помочь, как может быть применена? Прежде чем перейти к вопросам человека и общества, предлагаю немного поразмыслить над определением предмета философии.
   
   
  Часть первая. Философия в наше время
   
  Содержание:
   
  Философия - самое ненужное
  Философия философии
  Философские бомбы
  Вопрос публикации
  Народ и философ
  Народ и философия
  Национальна ли философия?
  Философия и споры
  Есть ли разум в интернете?
  Трещины основания
  Философия и современный субъект
  Angst, душевная смутность, как движущая сила и как отдача
  Книжность
  Философия и постмодернизм
  Философия и идеология на примере Соловьева
  Философия и писательство
  Философия и перевод
  Современные заблуждения о философии на примере Рорти
  Расширения человеческого пространства
  Текст против книги
   
   
  Философия - самое ненужное
  Философия воспринимается людьми как некие несвязанные с их нуждами отвлеченные игры мысли, интеллектуальное бильбоке, "игра в бисер". Людям философия не нужна.
  Так ли это? Нужна ли философия в действительности?
  Она действительно не нужна. Самое нужное - это ведь то, что нужно всем, что используется всеми.
  Но какие навыки наиболее необходимы? Наиболее необходимы наиболее простые навыки. Наиболее простые навыки, те, которыми пользуются все люди, это, к примеру, ходьба, еда, дефекация. Все это нужнее философии. Ребенком человек тратит огромное время на овладение этими первичными навыками, а, овладев, совершенствуется в них всю жизнь.
  Как утверждает один из современных американских авторов, ребенок более эффективен, чем взрослый, он добивается всех своих целей минимальными средствами - он всегда сыт, обогрет и защищен, не располагая к этому никакими существенными средствами и навыками.
  Это все конечно забавно, учитывая, что эта детская "эффективность" основана на внешнем источнике. Если не будет старших, располагающих существенными средствами и навыками, то "эффективность" ребенка мгновенно обнулится. Если не будет того, кто накормит его и обогреет, ребенок умрет вместе со всей своей гиперэффективностью.
  Мы приходим к выводу о необходимости более сложных навыков. Человек, взрослея, обучается все более и более ненужным, - с точки зрения утилитарного использования, - навыкам. Математика менее нужна, чем умение есть ложкой, используется меньшим количеством людей, и в этом плане, как используемая меньшинством людей, она менее нужна. Но эта меньшая нужность ее делает ее и более важной и более труднодостижимой, она расположена выше на гипотетической пирамиде знаний и умений.
  Отдельный человек способен обойтись без сложных навыков, без математики, без химической технологии, скажем, без той же философии, он вполне способен устроиться в жизни с комфортом, но - лишь за счет того, что кто-то другой возьмет на себя труд по овладению ими и работе с ними. Общество в целом, Человек как таковой, оказываются немыслимы без сложных навыков.
  И самое ненужное оказывается в итоге самым нужным.
  Общество представляет собою пирамиду, в которой чем более сложны знания и умения, тем меньше людей ими владеют. Чем более сложны умения, тем более они не нужны для большинства.
   
   
  Философия философии
  "Философия рецептов не дает, а философ - не профессия" - формулирует Мамардашвили.
  На каком основании философ подает свои реплики? Считает ли он себя экспертом? Считает ли он себя учителем? Считает ли он себя мудрецом? Кому и для чего он говорит?
  Вопреки победившим релятивизму и софистике я утверждаю, что философия имеет, что сказать людям. Но при этом философская позиция не имеет ничего общего с экспертной, ни с учительской. Здесь в наше время требуется внести ясность.
  Научить философии нельзя. Требовать от всех людей философских навыков как требуются, к примеру, математические, грамматические, или даже начальные литературные, - нельзя. Философа нельзя обучить, как обучают на фрезеровщика в ПТУ, философа нельзя вырастить, как выращивают ученого, когда появление нового гения - дело способностей и затрат.
  В приложении к философии экспертность, как и учительство, равно невозможны - эксперт свои выводы сопровождает доказательствами, которые, - эксперт при этом подхмыкивает, - в принципе, может проверить любой желающий, имея соответствующие навыки, - потому-то он и подхмыкивает, что навыки экспертного уровня для обычного человека недостижимы. Но они достижимы теоретически. Хочешь проверить эксперта - поступай в ВУЗ, учись 5 лет, потом три года аспирантуры и, пройдя этот "многих славный путь", можно понять бормотание эксперта. Здесь дело во времени и в усилиях. В больших времени и больших усилиях.
  А философ он вырастает или не вырастает, появляется или не появляется. Выучить нельзя. Можно научить философии, но то, что получится, - будет не философ, а эксперт в области философии, знаток ее истории, ее приемов, ее персоналий и т.п. Полезный в общем-то персонаж, нужный, но собственно к философии имеющий примерно такое же отношение, какое имеет к книгам библиотекарь, их выдающий, или, скажем, литературовед, пишущий диссертацию по Пушкину, но сам писать как Пушкин не дерзающий.
  Не имеет философская позиция ничего и с позицией мудреца. Этот да, тоже вроде стихийно произрастает и с презрением относится к экспертности, представляя ее антипод. Но это антипод и философии. Она проскальзывает мимо обеих этих позиций как мимо ловушек, мимо двух губительных крайностей - крайности дрессировки и крайности самонадеянности.
  Мудрец выше обучения, он довольствуется тем, что получил от природы. Он мудр беспричинно и к обучающим конвейерам относится с презрением. Да и с опаской - механизированное конвейерное стандартизированное и стандартизирующее вмешательство в сознание способно легко нарушить его случайно сложившуюся индивидуальную мудрость.
  В результате мудрец изрекает, никак, в отличие от эксперта, не обосновывая. Ему повезло оказаться мудрецом, и он вещает, напрямую закоротив себя на истину. Черпает он при этом из резервуаров доксы, то есть, опираясь на некую "народную мудрость", которая являет собой собрание заблуждений определенных больших сообществ людей. Пример такой позиции мудреца - "звезды", безо всяких сомнений выносящие свои вердикты направо и налево по любым вопросам. Их мнения это голос толпы. Мудрец - человек настроенный в унисон с массой, озвучивающий ее невнятные мысли как свои, делающий оформленными ее смутные представления, дающий людям доксу.
  Философ не эксперт и не мудрец. И не нечто среднее между этими двумя, это среднее - это софист. Философ - это работа над собой. Т.е. не конвейерное образование и не подключение к резервуару благоглупостей, а человек, работающий над своими способностями к видению, к восприятию, к осознанию.
  Мамардашвили формулирует так:
  "мыслить - значит стать лицом к лицу с чем-то иным, с сутью дела, скрытой за сценой, занятой масками-марионетками. А это возможно и неизбежно лишь в точке, где ты отмечен отдельно, выпал из человеческой связи, ибо нельзя помыслить "иное", не ранив кого-то и не погрешив против человечности. Там, где ты отмечен отдельно, тебя и камнями побить могут"
  Эксперт мыслит в рамках парадигм, он не способен выйти за них, а выйдя, теряет право на экспертность. Эксперт получает мандат на свои вердикты лишь как представитель экспертного сообщества. Взгляды эксперта - это не его взгляды, а взгляды сообщества. В этом сила, в этом авторитет эксперта, но в этом и его слабость. Эксперт - это дорогой сложный прибор, работающий лишь в определенных условиях и неспособный ни к адаптации к новым вопросам, ни, в общем-то, к пониманию границ применимости своих способностей. Грубо говоря, - термометром хорошо мерить температуру, но нельзя измерить плотность.
  Мудрец мыслит в рамках подсознательных потребностей общества. Писатель, к примеру, не угадавший потребности читателя просто не будет покупаться, не будет читаться. Мудрец несвободен - он идет за потребностями массы. Мудрец, как и эксперт, обусловлен обществом.
  Их взгляд продиктован извне и потому их суждения не достойны доверия. Они судят об одних нормах, меря их другими. Отсюда современный релятивизм, когда все нормы объявляются равными. От отчаяния.
  Философский взгляд беспристрастен. Философский взгляд нельзя назвать принадлежащим общности, потому что общности ему соответствующей нет. Это свободный взгляд, не связанный ни требованиями и желаниями общества, ни парадигмами, ни доксами. Это выход за все то, что общество в целом способно произвести. Без него общество будет вечно вариться в собственном соку, не в силах произвести ничего нового.
  Философия анормативна - это скорее техника одиночества, отстранения, ухода от конвенциальной общественной нормативности к твердым абсолютным основаниям. Человек - коллективное животное, он не может быть один, общество нужно ему как воздух, оставшись без общества, человек сходит с ума, теряет человечность (во многом извне индуцируемую). Здесь обратное - требуется научиться "задерживать дыхание" чтобы нырять в глубины смысла.
  Остается еще ответить "кому и для чего философ говорит?" Чаще всего это нечто бормотания своих мыслей вслух. Ясность должна быть обретена, а обретается она лишь будучи сформулированной. При этом, в отличие от писателя, современного общественного мудреца, философ в своих формулировках от читателя не зависит, а в отличие от эксперта не зависит и от научного сообщества, поскольку настоящая философия апарадигмальна.
   
   
  Философские бомбы
  Философские бомбы взрываются на такой высоте, где уже нет воздуха, поэтому взрывы эти бесшумны. Шум же - это идеологичность, то есть редукция к языку обывателя. Чем ближе идеология к массам, тем громче шум, и тем меньше энергии идет на что-то помимо шума. Идеальная идеология не производит вообще ничего, помимо звуковых колебаний.
  Настоящие философские бомбы производят Новое, мгновенно, как бы во вспышке молнии, меняя мир. Для взгляда обывателя перемена не заметна, он живет, как жил. Не его заслуга в изменении мира, он просто следует не им проложенной колее.
  Вспышка молнии, - и люди вдруг, скажем, для примера, перестают есть друг друга, обыватель покорно откладывает кость и надевает галстук. И вот он уже спешит на работу в вагоне метро.
  За идеологический же шум отвечают софисты. Софисты не производят Новое, им хватает старого. Они не могут отменить каннибализм, зато они могут поменять моду на галстуки или ввести новый рецепт приготовления захваченного противника.
  Отделяя друг от друга эти категории - философы, софисты, обыватели, я рискую попасть под удар обвинения в грехе ренесансности. Как же так, почему отсутствует уважение к людям массы? Не ортего- ли ты -гассианец, какой? - могут спросить у меня. Не считаешь ли ты философов за некую аристократию, за отдельную касту провидцев или жрецов?
  Философы, на мой взгляд, это не аристократия, а совсем наоборот - это люди труда, ассенизаторы мира. Они разгребают авгиевы конюшни, которые, впрочем, неустанно, скажем так - наполняют софисты.
  Поэтому в философах нет ничего не только ренессансного (в давыдовском понимании), но и экзистенциального (в духе французских экзистенциалистов). Они просто работают за всех не желающих думать самостоятельно (что, в общем-то, оправданно, поскольку дело это тяжелое), и, получая заслуженную порцию цикуты, выпивают ее во всеобщее здравие.
  Аристократичны софисты, имитаторы мышления, не вкладывающие в него труда. Но они только переставляют кубики старого, составляя комбинации того-же-самого.
  Задача философа произвести Новое, изменив мир, внести в мышление элемент, без которого далее мыслить нельзя, но который меняет все мировосприятие (что, кстати, аннулирует труд философа как "заслугу" - когда Новое становится общим, старое становится невозможным, и потому работа произведшего Новое оказывается невоспринимаема. Как мы всерьез сформулируем, что сделал Платон для мира, раз в наших формулировках обязательно будут присутствовать понятия, произведенные на основе платоновских новаций? Мир не может быть без Платона, но большинство людей об этом никогда не задумаются.
   
   
  Вопрос публикации
  Один из модных российских философов заявляет:
  "Публикация - это социальный акт, затрагивающий множество институций, ролей и статусов.
  Публикация может иметь стратегию, но она лишена самости, как утюг лишен души.
  Крах позиции мыслителя говорит о том, что глупо выглядит тот, кто все еще пишет в стол, кто надеется, что потом, когда-нибудь его мысли будут найдены и обнародованы. Мысль - это не то, что подумал мыслитель. Это то, что опубликовано менеджером в качестве мысли.
  Поэтому мыслит не мыслитель, а менеджер мысли"
  Конечно, каждый пишущий желает быть опубликованным, надеясь, чтобы его мысль не пропадет втуне, что она окажет влияние на мир. Но...
  "нужна ли в самом деле правде историческая победа?" - вопрошает Шестов.
  "сила никогда не бывает с правдой: где сила - там неправда, где победа - там ложь. Последнюю истину нужно искать в поражениях, в неудачах" - утверждает он.
  Мысль Шестова выглядит вызовом нашему нацеленному на успешность миру. Как так - он дерзает ставить ничтожных выше великих?! Бунтовщик, однако, хуже Пугачева...
  "величайший - только счастливейший, величайший - только удачник.
  Если вам нужно знать правду о жизни, не спрашивайте величайших, не слушайте признанных учителей мира. И бойтесь тех, которые приходят с дарами. Только отнимающие, только непризнанные и отверженные, только незаметно прошедшие могут вам кое-что рассказать о жизни"
  Под "незаметно прошедших" попадают все настоящие философы. Не печатают их "менеджеры мысли" стотысячными тиражами, и не будут печатать никогда. НИКОГДА.
  То, что печатают большими тиражами, то, что читают в метро - это, в лучшем случае, интеллектуальный прикорм. Большинство всю жизнь так и проживает на прикорме. Так что по деятельности "менеджеров мысли" "по делам их" этих "менеджеров", поставляющих в массы разжижающие мозги книго-пилюли, можно скорее именовать "менеджерами безмыслия".
  Надеяться на то, что серьезные идеи будут как-то массово оценены - глупо. Глупо, в общем-то, даже вообще ожидать их "оценку". С чего ради мнение какого-то менеджера, пусть даже и мнящего себя "менеджером мысли" может интересовать мыслящего человека? Идеи просто должны производиться, а будут ли они применены, и даже будут ли они поняты - не дело мастера идей. Также как не дело мастера, производящего ножи, беспокоиться о том, что не всеми его ножами будут резать к обеду хлеб. Иначе, если мастера перестанут делать ножи, люди будут грызть друг друга, обойдясь в этом деле и без ножей, а вот хлеб порезать, или там игрушку ребенку из деревяшки смастерить, будет нечем.
  "Удача, победа, исторический подвиг - тягчайшее обвинение, какое может висеть над человеком" - предостерегает Шестов.
  Философия не нуждается ни в удаче, ни в победе, ни в истории. Все это проходит мимо, параллельно ее течению. Но может быть, поэтому, парадоксальным образом, помнят не Дионисиев, а Платона? Дионисии, и все их подвиги, все их удачи, преходящи. Исторические деятели безжалостно смываются водой истории. Платон же поныне с нами.
  Поэтому вопрос публикации слишком мелок. Публикация - это лишь прямое воздействие на обывателя. "Давайте не есть друг друга" - высекает на скале борец против каннибализма (скажем, в целях более здорового питания). Но обыватель не решает такие вопросы (несмотря на все свои амбиции). Глобальные изменения производятся не просьбами и призывами, - лозунги это лишь сфера идеологии. Чтобы изменить мир, надо создать Новую реальность, которая не зависима напрямую от пользователя. Это как бы рождение новых измерений. Сократ не оставил после себя текстов, но даже и не будь Платона с Ксенофонтом, мир после Сократа стал бы иным, чем до него.
  Вопрос публикации ставит следствие на место причины. Для писателя - главное опубликоваться, это для него означает вставить свои пять копеек во всеобщий мыслительный поток. И потому писатель - софист. Для философа публикация дело десятое, главное создать Новое. А заниматься пропагандой своих открытий ему некогда - его дело двигаться дальше.
   
   
  Народ и философ
  Маргинален ли философ?
  "Философ - это, прежде всего, иммигрант, "лимитчик", гастарбайтер. Он всегда не местный. Он приехал откуда-то со стороны, из другого мира" - пишет один из современных властителей дум, Гиренок.
  Все это лишь видимость, то, как видит философа обыватель - как чужого, как лишнего, как ненужного. Но с этим нельзя согласиться. Философ - самый нужный человек общества. Он действительно стоит вне народа, но не потому что противопоставлен ему, не потому что чужд (хотя и чужд), а потому что он более народен, чем сам народ. Народ не прочь изменить своей народности, отдаться внешней силе, поддаться чуждому влиянию извне, продать по дешевке первородство.
  Делез и Гваттари формулируют:
  "Нам не хватает сопротивления настоящему. Творчество концептов само по себе обращено к некоей будущей форме, оно взывает к новой земле и еще не существующему народу"
  Философ маргинален, но потому что представитель не современного ему народа, а народа эйдетического, идеального. Он видит недостатки современности и предлагает лекарства для их излечения, при этом он необходимо имеет видение своего народа как излеченного, видит цель, видит новый народ. Он имеет дело с больным народом, видя мысленным взглядом иной, новый, лучший народ - еще не существующий. Вот его-то он и представляет (в обоих смыслах).
  Это не маргинальность чужака, это маргинальность своего, когда почти все остальные предали свои корни. "Народ находится внутри философа"- формулируют Делез и Гваттари.
  И Сократа, кстати, приговорили к смерти, не за "высокомерное поведение в суде", как утверждает Гиренок, а за то, что поверх судившей его толпы он глядел на СВОЙ идеальный, "новый" народ.
  То, что народ не любит философа - понятно. Врачей никто не любит, особенно дети. Гиренок раздувает из этого трагедию маргинальности философа. Ах, он, дескать, бедненький, никто его не любит, никто не понимает.
  Но ситуация не столь проста. Не только народ не любит философа, но и философ вовсе не пылает любовью к народу. То есть да - он идет на костер и на плаху за свой народ, стоически сносит его глупость и его несоответствие идеальному своему образу, он прощает ему его животные наклонности и склонность к чечевичной похлебке.
  Но всегда философ имеет право сказать: "Я был со своим народом в годину тяжелых испытаний, и понял я, что это не мой народ".
  ...Что не помешает ему взойти за народ на костер или на плаху, или что там у народа припасено для философов в данную историческую эпоху.
   
   
  Народ и философия
  "Может быть, чтоб обрести истину, нужно прежде всего освободиться от всякой обыденности?.. настоящая, истинная философия есть философия каторги..." формулирует Шестов.
  Я читаю книги в метро, в метро вообще много кто читает. Меня раздражают люди читающие ерунду. Но почему же тогда меня не радуют люди редко-редко, но попадающиеся, что читают не ерунду? Вот однажды юноша читал Ницше. Ну, вид у него был такой, что ясно было, что не в коня корм, да и Ницше, как не крути, чтение не для юношества. Вот тот же, Шестов пишет, кстати:
  "Заинтересовать всех тем, о чем размышляют Толстые и Ницше, не только невозможно, но и не нужно. Более того, не нужно даже, чтобы существовало убеждение, что способность исключительно отдаваться высшим вопросам науки и искусства выгодно отличает человека. Этим предрассудком, к сожалению, столь же распространенным, сколько и ложным, создается множество людей, против своего желания предающихся ненужным им занятиям, читающих скучных для них философов и поэтов и рассуждающих о предметах, до которых им нет дела. Они этим отдают дань общественному мнению, столь возносящему чисто "духовные" интересы. Но ценность этой дани далеко не одинакова для платящих и собирающих ее. Невольники философии тратят даром время и труд, а общество ничего не приобретает, кроме пустословящих людей. И, главное, - эти люди могли бы делать другое дело, очень полезное и хорошее, лучшее, быть может, чем настоящие философские занятия, и только в силу предрассудка убивают время на разговоры, ни им, ни кому другому не нужные. Поэтому, менее всего следует заботиться о том, чтоб сделать науку и искусство доступными "всем". "Всем" нужно одно, "некоторым" другое. И не поэтому, повторяю, что "некоторые" лучше, выше "всех"; быть может - "все" лучше "некоторых". Этот вопрос и ставить не следует, а тем менее, - разрешать его. Но несомненно, что до настоящего времени о такой философии и такой поэзии, которая была бы равно нужна всем, и речи быть не может. Заставить, например, Ницше, как того требует гр. Толстой, писать сказки для детей или для народа на тему "черный хлебушка - калачу дедушка", в то время, когда в течение многих лет макбетовские видения смущают его ночной покой, точно он сам "зарезал сон" - еще менее законно и справедливо, чем заставлять детей читать "Also sprach Zarathustra". Если Ницше говорит о Боге, нравственности, науке - и говорит то, что он знал и чувствовал и чего знать и чувствовать другим нельзя и не нужно, если его поэзия недоступна, кажется даже бессмысленной многим людям, не пытавшимся "подавать руку привидениям", которые к ним никогда и не приходили - то это ли основания к тому, чтобы заставлять Ницше молчать посредством введения в новую поэтику правила об обязательной доступности поэтических произведений всем людям? Очевидно, наоборот. Для этого большинства, остающегося до старости юным, нужна особая поэзия, особая философия - и у него есть свои философы и свои поэты. Но его нуждами измерять ценность всех произведений человеческого духа, как хочет сделать гр. Толстой, несправедливо, глубоко несправедливо по отношению к тем людям, которые более всего нуждаются в утешении философии и поэзии, и - затем повторяю, бесполезно: замолчать Ницше толстовская поэтика, конечно, не заставит. Ницше это, конечно, знает: "Ибо люди не равны: так говорит справедливость. И чего хочу я, того не должны хотеть они".
  Итак, "Этот вопрос и ставить не следует, а тем менее, - разрешать его"? И да, и нет, - все-таки надо поставить и надо решить. Даже столяр полагает свою профессию более важной, чем профессия плотника (и наоборот), почему же это вдруг философ в приступе скромности должен считать себя ниже всех прочих? Скромность скромностью, но зачем бы это принижать свою сферу деятельности? У нее и без того достаточно врагов. Впрочем, друзей, которые похуже иных врагов, тоже хватает (и хороший столяр, и впрямь лучше плохого философа). Так что же, лучше ли философы не философов или хуже? Или, в постановке Шестова: "все" или "некоторые"?
  Лучше ли дети взрослых? Может, немного и лучше - они более естественны. Но для всего свое время и что естественно в одном возрасте, кажется жалкой нелепостью в другом. Человек, в зрелом возрасте ведущий себя как ребенок - в лучшем случае - чудак, в худшем - безумец. Ребенок естественен просто потому, что мы и не ждем от его действий разумности. Лепет и глупые поступки соответствуют нашим представлениям о естественном поведении ребенка. К взрослому предъявляются иные требования, которым соответствовать естественным образом сложнее, в силу этого взрослые и не столь "естественны".
  "Всем" нужно одно, "некоторым" другое" утверждает Шестов. Так ли это? Ну, скажем, в определенной степени так. Но если общество пойдет дальше этим путем специализации, когда одним будет нужно "одно", а "некоторым" "другое", то человечество превратится в аналог муравейника, где будут "рабочие муравьи", "стражи", и всякие прочие категории, включая жрецов, настроенных на "другое". Получается социальная пирамида, в которой людей будут разделять на ступени по интеллектуальным возрастам. Некий зародыш такого разделения имеет место и сейчас. Социуму нужны разные люди, разные в том числе и по моральному уровню и по интеллектуальному. Ему и бандиты нужны, и борцы с ними, и циники, и романтики, и физики с лириками, и полуграмотные старушки, которые зато всегда правильно голосуют, и прочие, и прочие...
  Разделяя людей по категориям, я веду речь об интеллектуальных возрастах. Почему я веду речь об интеллектуальных возрастах? Потому что я придерживаюсь современных взглядов на проблему умственного развития, согласно которым человек создает себя в процессе овладения языком. Язык является инструментом организации опыта, взаимодействия со средой, инструментом человеческой практики. Язык и практика в таком подходе, язык и жизнь обуславливают друг друга. Жизненные явления, не улавливаемые с помощью языка, оказываются для носителя языка не реальны, они не способны попасть в его восприятие реальности. Разные интеллектуально-возрастные группы не только пользуются разноуровневыми языками, но они совершенно реально являются обитателями различных реальностей. Язык же философии - это язык, дающий максимальное погружение в реальность, наибольший с нею контакт, это - высшая фаза языка вообще.
  Некоторые авторы формулируют сумасшествие как разрушение языковых структур, в результате чего безумец оказывается не способен адекватно "простроить" реальность, выпадая из нее.
  К случаю безумца я бы добавил индивидуальный характер такого выпадения из реальности. Безумец не способен сколько-нибудь четко опереться на опыт Другого, того, кто воспринимал бы мир одинаково с ним. Он не может создать общую языковую игру, оказываясь против мира в одиночку. Один же человек существовать не способен и теряет свою человеческую сущность.
  Говоря об интеллектуальных возрастах, я добавил бы к вышеупомянутым современным концепциям, во-первых, кое-что из воззрений Петрова с его тезаурусной динамикой, а с другой, - отметил бы еще и подобщественный характер языковых норм. Язык подобщественен, в том смысле, что ключи и нормы языка, как и всей жизни человека хранятся в подобществах.
  Ну а в подобщества человек входит, прежде всего, согласно своему уровню развития.
  Что мы получили в итоге этих блужданий?
  То, что у "большинства, остающегося до старости юным" существует свои "особая поэзия, особая философия", это факт. Но то, что "у него есть свои философы и свои поэты", недостаточно, чтобы большинство это было признано самодостаточным. Есть философия и поэзия, которые пишут на стенах туалетов, и для определенного контингента это вершины мудрости и поэтизма, но признать равенство философий и поэтик разного уровня невозможно - они действительно РАЗНОГО уровня. Более того, они еще разного уровня реальности. Реальность более нижнего уровня просто не способна сколько-нибудь адекватно воспринимать более высокие уровни.
  С Шестовым стоит согласиться, что из уровня в уровень мостков не перебросишь, но из этого вовсе не стоит делать вывод об одинаковости статусов разных уровней. Понятно, что вопрос публикации это - утрированно - вопрос о писании текстов, - хотя бы и того же Ницше, - на стенах туалетов. Понятно, что попытка массового прорыва более высоких уровней на более низкие чревата катастрофой. Понятно, что в осознании разных уровней восприятия реальности присутствует ловушка аристократизма ("ренессансности" по Давыдову).
  Просто не стоит принижать собственную работу оттого, что она нужна не всем, а лишь немногим. Опосредованно эта работа все равно необходима для ВСЕХ. Но - нельзя позволить свалиться в ловушку аристократизма - "настоящая, истинная философия есть философия каторги". Быть в числе немногих трезвомыслящих людей посреди океана общего недоразумия - тяжелая работа.
   
   
  Национальна ли философия?
  Тот же Гиренок пишет:
  "есть производители философии и есть потребители. Среди производителей доминирует Франция и Германия. Их стремится теснить Америка. Россия - потребитель философии"
  По-моему та философия, что может быть описана в категориях производства и потребления, представляет собой кишение приспособленцев, производящих и потребляющих нечто философообразное, квазифилософское.
  Какая разница от кого мы получим действительно свежую мысль - от русского, от американца или от древнегрека? Любого из них стоит назвать братом. Ну а тот, кто вместо "хлеба" "вложит в руку" интеллектуально "голодного" "камень", тот нам не брат по разуму. В том числе, надеюсь, и Гиренку. Во всяком случае, об этом свидетельствует "рык сильного", который слышится ему в словах "мировая философия". Настоящая философия с агрессией несовместима - агрессия происходит от приспособленцев, что под видом занятий философией строят идеологии.
  Так что не стоит горевать о каком-то, якобы имеющем место, отставании отечественной философии. Философия - это исключительно отдельные философы, совершенно безотносительно ко временным и пространственным привязкам.
  То же, что от них иногда происходят какие-то общественные движения или какие-то интеллектуальные моды, никакого отношения к ним не имеет. Сила и правда несовместимы - как сформулировал Шестов, и если за философом, как человеком правды, вдруг проявилась какая-то сила, которая подняла его писания на щит, то ни эта сила к философу не имеет никакого отношения, ни философ к ней. Это только движения социума.
  Философ мыслит не из желания "переделать мир", он мыслит, потому что способен это делать, а неприятие жизненной неправды здесь вторично, оно - следствие интеллектуальной честности.
  Социуму не нужны философы, ему нужны идеологи. Философы же враждебны идеологиям, как редуктивным по своему характеру. Философы взламывают идеологические построения, и социум использует эту их деятельность, чтобы их самих переряжать в идеологов, полностью извращая этим смысл их деятельности. "Западная философия" идеологична, оттого то она и производится-потребляется, оттого-то в ней и "рык сильного".
  Гиренок пишет:
  "Философы в России - это носители культуры Европы. Все мы здесь сидим и ждем, что они там сочинят, напишут. Чтобы написанное прочитать, перевести и прокомментировать. Мы, русские, посторонние на европейском празднике мысли"
  Стоит ли об этом жалеть? Надо бы радоваться, что мы не соучаствуем в этой философии, которую Гиренок сам же и определяет как "производство".
  Западная философия - это на 99 процентов софистика. А мы, русские, - консерваторы, - мы с Платоном и Сократом.
  Мамардашвили говорит:
  "По-моему, невозможны национальные философы. Если осмысленно и более или менее точно употреблять слова, то национальный ведь будет означать: философ - это человек, представляющий нацию, ее выражающий, любовь к ней превращающий в какой-то специальный предмет пропаганды и защиты и так далее, философ как человек может быть любым, но определять через национальное - это определять в нем не философа. Во всяком случае, если брать то, что реально случилось в истории философии, то как раз те люди, которых можно было бы назвать национальными философами - которые в своем сознании представлялись себе таковыми и так представлялись окружающим, - они составляют, в общем, печальный период философии, как правило. Такая вещь случилась, например, в Германии - после Канта, и она была знаком превращения философии в нечто нефилософское; но превращением не окончательным, слава Богу, потому что, как философ ни прыгай, ему не удается стать нефилософом, если он философ"
  Вроде как бы да - нет национальных философов и национальных философий. Поскольку философия наднациональна и все такое.
  Но, однако же, вот есть немецкая классическая философия, продолжающаяся дальнейшей немецкой традицией, есть французская философия, есть русская, есть греческая. Все они совершенно различны, у каждой свой характер, - то есть, - и да и нет, - эмпирически мы видим, что философы вовсе не рождаются как грибы, кто где придется.
  Философия порождается неким общим проблемным полем - если жить хорошо, то не до философий, а вот когда становится плохо, люди начинают задумываться. Платон отвечал на вопрос как сохранить, как обновить умирающий греческий мир. Проблему он не решил, греческий мир умер, но зато вот так, умирая, он породил философию. Цветок завял, сбросил лепестки, но остался плод.
  Важным оказалось не возможное решение консервации, а сама проблемная ситуация. И то, что Платон сделал, - значимее любого возможного решения, лучшим, что дал греческий мир человечеству, его венцом, без которого он был бы лишь одной из многих сгинувших в небытие варварских культур. Так что, - и да, и нет. Философия наднациональна по своему направлению - она общечеловечна, но она национальна по своим корням. Если бы Платон был космополитом, и ему было бы безразличны Греция и ее проблемы, то, наверное, вряд ли он смог бы породить что-то значимое. Зевнул бы, да поехал себе в эмиграцию. Жил бы в Америке, ругал греков... Ну, точнее в том месте, что тогда Америку заменяло, конечно. Своя Америка есть всегда.
  Конечно, говоря о проблемном поле, не стоит понимать его как проблему дефицита колбасы или чего-то подобного. Дело в сущностных проблемах, а не в проблемах неудовлетворенности потребителя - это "вещи несовместны".
   В этом смысле, кстати, бибихинская версия советского "философского молчания", которое, согласно Бибихину, свершалось в знак некоего протеста, оборачивается другой стороной. (Впрочем, и само "молчание" сомнительно - если оно и имело место, то полным молчанием не было. Скорее наоборот, - подозрительна как раз именно философская болтовня.)
  Здесь как в некоей эзотерической притче, достаточно глупой, правда, где рассказывается о некоем мальчике, который не разговаривал, и его все принимали за дурачка. А однажды он сел есть и высказал претензию, что каша недосолена. Все удивились тому, что он, оказывается, умел говорить. "Почему ты раньше молчал?" - спросили его родственники. "Раньше все было нормально" - ответствовал отрок.
  Дескать, раз все нормально, то и говорить не о чем. Притча наивная, но в определенной степени отражает суть проблемы. Философия молчит до последнего, вступая в разговор лишь когда "каша недосолена". То бишь, когда общество действительно попало в полосу проблем. Таких проблем, из которых оно уже не выйдет прежним. Или вообще не выйдет.
  Греки были первым народом с философией. Во многом потому они и сложнее римлян и интереснее их. Петров определял шесть великих научных языков, но языков философских вовсе не столько же. Те же римляне дали миру лишь нескольких значимых философов, бывших, впрочем, более морализаторами, а этого для философской нации маловато. Латынь сделали философским языком схоласты.
  Еще были немцы. Французы пытались философствовать, но как-то малоубедительно. Англичане, похоже, к философии неспособны, они больше по наукам. Петров восхваляет простоту их языка и выводит из этой простоты его большую пригодность для развития науки. Что-то вроде близости к компьютерному коду. Но для философии эта простота, похоже, оказалась не очень питательна (Гегель, помнится, удивлялся англичанам, всерьез включавшим Ньютона в число философов, и это привлекшее его внимание смешение понятий, само собой не случайно, это именно показатель их глубокой, идущей из древности неспособности к философии, - подобной тому, какова бывает неспособность к музыке, когда "медведь на ухо наступил"). Впрочем, немецкий язык не помог австрийцам, Австрия представляет собой что-то вроде философского провала, такого что, что не философствующий австриец - то лишь "публицист" (в хайдеггеровском значении сего определения), или и вовсе идеолог.
  Ну, еще и русские до революции тоже были философской нацией. Правда, ходят слухи, что кто-то из русских и в наше время "делает философию". Даже книга такая вышла. Надо бы купить с зарплаты.
   
   
  Философия и споры
  Мамардашвили утверждает:
  "очень мало общего на поверхности, то есть в сознании самих философов, которые, если честно признаться, отвратительные спорщики, с очень дурным характером, во многом похожие на художников (я имею в виду живописцев)"
  Если философы якобы неспособны спорить, то чем же они тогда занимаются как не спорами-разговорами друг с другом, критикуя, выясняя или проясняя взгляды друг друга? Никто не начинает с нуля, и никто не бывает абсолютным последователем, иначе в чем собственно тогда смысл мыслительной работы?
  Такое выяснение часто носит, кстати, скорее характер совместного мозгового штурма, чем спора в обычном понимании, и спор тогда ведется не "против" друг друга, а наоборот, - направлен на совместное достижение большей ясности, как платоновские диалоги. Но, тем не менее, это спор, то есть обмен мнениями с доказательством преимуществ своего.
  Разъединение во времени ничего не значит для философских дискуссий, в эйдетическом мире философии нет времени.
  Философы действительно не любят спорить, если иметь в виду споры с не-философами. Но так ведь и врач не особенно тяготеет к обмену мнениями с больными, так ведь и профессор не спорит на равных со своими студентами, они бы и рады, да ни больные, ни студенты не имеют к такой дискуссии достаточных способностей. Так ведь и взрослый человек иначе отнесется к спору с равным себе и к спору с ребенком. Споры могут иметь место во всех приведенных случаях, но любви к ним вряд ли стоит ожидать, поскольку это заведомо не разговор на равных, а беседа, вечно скатывающаяся в ликбез. Понятно, что больные, студенты, дети, а также прочие недостаточно разумные категории граждан, имеют свои мнения, часто весьма экзотичные, которыми не прочь поделиться, но требовать от врача, чтобы он спорил с каждым больным, от профессора - с каждым студентом, от взрослого - с каждым ребенком, это, понятно, не имеет смысла.
  Делез и Гваттари пишут:
  "у философа очень мало вкуса к дискуссиям. Услышав фразу "давайте подискутируем", любой философ убегает со всех ног. Спорить хорошо за круглым столом, но философия бросает свои шифрованные кости на совсем иной стол. Самое малое, что можно сказать о дискуссиях, это что они не продвигают дело вперед, так как собеседники никогда не говорят об одном и том же. Какое дело философии до того, что некто имеет такие-то взгляды, думает так, а не иначе, коль скоро остаются невысказанными замешанные в этом споре проблемы? А когда эти проблемы высказаны, то тут уж надо не спорить, а создавать для назначенной себе проблемы бесспорные концепты. Коммуникация всегда наступает слишком рано или слишком поздно, и беседа всегда является лишней по отношению к творчеству"
  Так что дело не в дурном характере, полагаю, дело в том, чтобы "говорить об одном и том же", т.е. на одном уровне.
  Иначе, если выходит диалог в духе фильма "Иван Васильевич меняет профессию", когда герой Пуговкина, напрягшись, выдает "аки, паки, иже херувимы", вряд ли стоит сетовать на дурной характер Ивана Васильевича, который не бросился сломя голову поддерживать беседу.
  Делез и Гваттари пишут о Сократе:
  "Иногда философию представляют себе как вечную дискуссию, в духе "коммуникационной рациональности" или "мирового демократического диалога". Нет ничего более неточного; когда один философ критикует другого, то делает это исходя из чуждых ему проблем и в чуждом ему плане, переплавляя его концепты, подобно тому как можно переплавить пушку, отлив из нее новое оружие. Спорящие всегда оказываются в разных планах. Критиковать - значит просто констатировать, что старый концепт, погруженный в новую среду, исчезает, теряет свои составляющие или же приобретает другие, которые его преображают. А те, кто занимается нетворческой критикой, кто ограничивается защитой исчезающего концепта, не умея придать ему сил к возрождению, - для философии такие суть истинное бедствие. Все эти специалисты по дискуссиям и коммуникации движимы обидой. Сталкивая друг с другом пустые общие словеса, они говорят лишь сами о себе. Философия же не выносит дискуссий. Ей всегда не до них. Спор для нее нестерпим не потому, чтобы она была так уж уверена в себе; напротив, именно неуверенность влечет ее на новые, более одинокие пути. Но разве Сократ не превратил философию в вольную дружескую дискуссию? Разве это не вершина греческой общительности - беседы свободных людей? На самом деле Сократ постоянно занимался тем, что делал невозможной всякую дискуссию - будь то в краткой форме агона (вопросов и ответов) или в длинной форме соперничающих между собой речей. Из друга он сделал исключительно друга концепта, а из самого концепта - безжалостный монолог, устраняющий одного соперника за другим"
  Они хорошо сформулировали суть неприятия псевдофилософских споров, но не соглашусь с их оценкой Сократа. Между тем, тут намечается интересный момент - метод Сократа совершенно противоположен экспертной позиции, в которую часто (часто вынужденно) становится современный интеллектуал. Сократ же совершенно свободен, не связан никакой экспертностью и то, что он практикует, это, в общем-то, и не спор в обычном современном понимании, а скорее нечто вроде совместного рассмотрения вопроса.
  Дискуссия при таком повороте действительно становится невозможной, но не в силу того, что Сократ подавляет всех своими авторитетом, аргументами, эрудицией и риторикой, - это все удел софистики, - напротив, Сократ ведет обсуждение так, чтобы сообща было выработано решение вопроса. А если вопрос решен, то о каком "споре" может идти речь? Его метод - решение вопроса. Если задача решена, то спорить не о чем. Так что речь не о превращении диалога в монолог, как это видится Делезу и Гваттари, но лишь о том, чтобы не позволить диалогу выродиться в бесконечную болтовню.
   
   
  Есть ли разум в интернете?
  Интернет на заре его существования многими воспринимался как некая возможность (во всяком случае - дополнительная) прямой демократии. Некоторые питают подобные иллюзии и сейчас, открывают же всяческие "гайдпарки" и иже с ними. Итак, как же там у нас с демократией в интернете?
  Современные авторы Ушаков и Кралечкин, к примеру, формулируют так:
  "Современные граждане, таким образом, напоминают некий усеченный вариант гражданства, некий фантомный орган гражданства как такового - они делают какие-то вещи, которые хранят след публичности, свободного обсуждения того, что происходит (и вообще всего чего угодно), но к реальному обсуждению они, конечно, неспособны"
  В Интернете происходит свободное обсуждение "чего угодно", но:
  "Разрыв публичного поля с любой реформой (и просто значимым политическим или социальным актом) обнаруживается в том, что любое обсуждение истолковывается как знак того, что предмет обсуждения неминуемо будет или потерян, или использован в совершенно посторонних целях"
  Так что свободное обсуждение "чего угодно", выливается во что угодно, кроме реального обсуждения. Каждый, кто имел достаточный опыт участия в подобных дискуссиях, согласится с этим выводом об их полнейшей бесперспективности.
  Почему так?
  В связи с неспособностью современных людей к мышлению - "разумные, но немыслящие", помянем мамардашвилевское определение.
  Человек состоит из углерода, водорода и разных прочих элементов, но если все эти элементы соединить в одном пространстве в нужных, сколь угодно точных, пропорциях, - это не даст нам человека. Так и разумность оказывается недостаточна для мышления. Человеку даны возможности для мышления, но в современном его варианте они не соединены в мыслящее единство.
  В интернете говорящие кошки становятся кошками пишущими, но кошками быть не перестают. Конечно, встречаются исключения, но в основной свое массе интернет анимален. Это пространство животных инстинктов, бесцельного "жизненного порыва".
  Можно было бы сказать, что оглупленное население удобно для власти. Но речь идет даже не столько о сознательном оглуплении, а, скорее, о некоем достижении равновесия в процессе движения по порочному кругу. Власть оглупляет, но и сама порождается оглупленными массами.
  Вэйль пишет, что "раб создает хозяина", но этот созданный рабом хозяин в свою очередь формирует раба (деформируя человека). Интеллигенция и власть связаны как раб и хозяин, создавая друг друга.
  В итоге в интернете мы видим не столько интеллигенцию, сколько отражение в ее лице лица власти.
  В итоге в интернете мы видим не публичность, а "фантом публичности".
  Мысль в интернете есть (в конце концов, формально у нее одинаковое право голоса с благоглупостями), но лишь вопреки общему безмыслию, так что любая высказанная мысль уходит в пустоту, как тепло в бесконечность космоса.
  Нужно ли философу участвовать в интернетных спорах? Думаю, не особенно. А если участвовать, то помнить следующие истины:
  - то, что нельзя переспорить столб, не делает его более разумным;
  - впрочем, человек, всерьез спорящий со столбом, вряд ли сам может быть признан достаточно разумным;
  - времена Сократа, остановившего Ксенофонта вопросом о булочной и истиночной давно прошли, теперь на такой трюк, никто не попадется. Как ни жаль. Теперешним любителям споров не нужна истина, их интересует не истина, а мнение об истине.
   
   
  Трещины основания
  Нас окружает вещный мир, мир сделанных человеком изделий. Но, как у айсберга есть невидимая подводная часть, так и у прагматы имеется свое невидимое глазу основание. За миром металлов, пластика и бетона стоит мир интеллигибельных сущностей в виде чертежей, спецификаций, описаний и прочей технической документации, своеобразный "эйдетический мир".
  Это та изнанка мира, которая недоступна варвару. Но и гордость цивилизованного человека, владеющего ключами к интеллигибельному основанию мира, оказывается ненамного более высокой по отношению к гордости варвара, научившегося обращаться с каким-либо из экземпляров сложной техники. Инженерный взгляд не способен видеть в свою очередь уже то основание, на котором покоится мир технической документации.
  Мы видим мир в его силе, но на чем основывается эта сила?
  Хайдеггер утверждал, что без философии не было бы современной техники:
  "Без легейн этой логики нынешний человек был бы лишен своего мотоцикла.
  Не было бы также самолетов, турбин и комиссии по атомной энергии"
  Сила мира покоится на онтологическом основании. Но в этом же скрытом основании мира коренится и его слабость.
  Вот мы имеем современное общество, доведшее все начинания проекта Просвещения до окончательного абсурда. У нас есть наука, "которая не мыслит"; армия, которая неспособна воевать; культура, активно несущая бескультурье в радостно готовые воспринять ее массы; образование, которое не образовывает; исправительная система, которая не исправляет; и так далее по списку. Лихорадочные реформы подобны откачиванию воды из получившего пробоину корабля - сколько ни откачивай, вода все прибывает. Необходимо искать изначальную трещину - откуда пошли наши беды.
  Задача философа как "врача цивилизации" заключается в том, чтобы искать трещины основы.
  Современный мир идет к своему краху, и это повод для поисков начала пропастей, идущих от трещин в основании нашей цивилизации. Нечто было сделано недостаточно хорошо там - в основе проекта проектов. В эйдетической запредельности были допущены некие просчеты, которые изначально были незаметны, но к нашему времени разрослись в непреодолимые расщелины, которые не позволяют строить здание цивилизации выше, и угрожают обрушить все уже имеющееся.
  Попытаемся отследить одну из этих трещин, идущую от абстрактнейшего и никак, казалось бы, не связанного с реальностью вопроса - вопроса о Добре и Зле. Вопрос этот набил оскомину и сразу наводит мысль о нудных религиозных проповедях, заведомо неинтересных ни слушателю, ни проповеднику. Однако, этот стократно решенный, насквозь понятный здравому мышлению, и одновременно имеющий статус "вечного" (то бишь заведомо нерешаемого) вопрос, заслуживает внимательного рассмотрения в силу того, что решен он хоть и стократно, но неправильно, и хоть понятен он здравому мышлению, но понятность эта ложная, и хотя он "вечен" - тем не менее, вполне решаем.
  Принято считать, что достаточно быть добродетельным, чтобы быть на стороне Добра, не впадать во Зло.
  Чтобы понять неправильность этой позиции, рассмотрим снова, с основ, что такое Добро и Зло.
  В начале любого существования лежит его отрицание. Всегда в начале нового имеет место момент, когда любое существование может быть или не быть, существовать или не существовать, когда любое существование стоит на грани Небытия, соприкасаясь с ним, исходя из него. Корни любого существования - в Небытии. Свет костра исходит из черноты угля.
  Свет вообще исходит из тьмы, ведь там, где рождается свет, его еще абсолютным образом нет, - выходит, - в истоке света лежит тьма.
  Мы следуем за светом к его источнику, и он становится все более интенсивным. И когда мы достигаем источника, свет становится максимальным. Если пытаться следовать дальше - все идет в обратном порядке, - мы удаляемся от источника, но это если пытаться продолжать движение в обычном физическом пространстве, а если же попытаться проникнуть вслед за светом внутрь-за источник света? Что обнаружим мы там? Там, где рождается свет, как Новое?
  Там еще нет света. В источнике света, в этой изнанке света, в его преддверии, в изнанке его корня - нет света абсолютно, - выходит источником света является абсолютная тьма Небытия.
  Мы можем представить, что тьма является свойством Небытия поскольку, в отличие от света, источники и рождение которого мы можем видеть, мы никогда не наблюдаем рождения и источников тьмы - она всегда есть как некая подложка существования, как часть Небытия, что представляет собой подложку и вместилище для сущего.
  Подобно тьме, Зло является свойством Небытия. Зло - проявление Небытия, изнанка, изначальная текстура мира. Добро требует усилия, требует понимания, требует источника, Зло происходит само по себе вне знаний и усилий. Достаточно непонимания со стороны людей, достаточно слабости, достаточно отсутствия источников Добра, чтобы Зло происходило. Оно появляется столь же естественно, как возникает тьма в отсутствие света.
  Свет и тьма неравноправны, поскольку для тьмы не нужны источники и усилия. То же и с Добром и Злом.
  Другое свойство Небытия - его пустотность, пускаемость, вместимость. Небытие дает место, но самого его там, откуда оно ушло, уже нет, оно уступает бытию, как тьма уступает свету и как Зло уступает место Добру. Небытие невозможно там, где место занято.
  Также и с Добром - там, где есть человек как человек, как источник Добра, нет места Злу, там, где человек - механизм, рациональное животное, там возникает Зло.
  Быть добродетельным мало. Это обывательское представление. Нейтральной, благостной, самоуспокоенной добродетельности недостаточно, чтобы удерживаться в Добре - требуется постоянное усилие, чтобы не впадать во Зло. Нужно постоянно отталкиваться от него.
  Мы обнаружили трещину основания, онтологическую ошибку, которая заключается в том, что Добро и Зло полагаются равными и даже как бы взаимодополняющими и взаимообуславливающими. Как там у классика: "Я - часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо". Эта онтологическая ошибка ведет к релятивизму. Ведь если Добро и Зло равны, если их борьба представляется "вечной" и бессмысленной, то отпадает смысл в напряжении. Достаточно умеренной внешней добродетельности, чтобы не выделяться на общем фоне.
  Такое "понимание" Добра и Зла ведет к непониманию сути человеческого, выбивает основу из под человека, лишает его основания для действия. Добро современным человеком делается не потому, что он надеется изменить мир с помощью своего действия, а потому что "так принято". Из этой неспособности к Добру делаются далеко идущие выводы. Поппер в своем "Открытом обществе", к примеру, пишет о том, что, де, справедливое общество - это утопия, и надо заниматься не попытками его построения, а устранением наиболее явного зла. На большее, по его мнению, замахиваться смысла нет.
  Т.е. надо, дескать, не строить новую лодку и не проводить капитальный ремонт старой, а просто стараться успевать отчерпывать поступающую воду. Однако устранять Зло, это примерно то же, что вычерпывать океан - сколько ни выливай воду за борт, она вновь вольется в пробоину. Устранить океан нельзя, как нельзя устранить и Зло, как бытийную основу. Его нет смысла устранять, с ним надо бороться иными методами.
  Если Добро и Зло уравновешены, возникает искушение (на уровне общественного подсознания, которое часто оказывается более последовательно в развитии заблуждений, чем осознанная их рефлексия) перетянуть одеяло на себя, отправив необходимый противовес Зла в сторону каких-то иных людей, групп, народов. Ведь раз "пряников сладких всегда не хватает на всех", то и заботиться о справедливости нет смысла. Справедливость утопична по Попперу, а, значит, нет смысла думать о невозможном. Надо смещать баланс Добра в свою сторону, а уж где он выйдет в виде прицепа неизбежного Зла, это не забота индивида (об обществе-то думать все равно смысла нет, раз уж оно заведомо не может быть справедливо).
  Делая Зло, человек утешает себя тем, что, в принципе, все равно одновременно делает равное ему Добро. Ничего не делать человек все равно не способен, а раз, делая Добро, делает равное ему Зло и наоборот, то, в общем, все равно оказывается, что делать. Все позволено, раз все равноценно. Американский кинематограф полон историй, в которых добряки несут Зло по своей глупости, а умные злодеи оказываются несущими Добро. Традиция подобного переворачивания с ног на голову в общем-то не нова, но в наше время она особенно популярна так как востребована как оправдывающая моральный релятивизм (или попросту аморализм) современного порядка вещей. "Пусть проигравший плачет" и все такое - ведь раз кто-то все равно должен страдать в мере сбалансированного и слитого воедино Добра-Зла, то пусть это будет слабейший. Вот человек и превращается в зверя, отращивая когти, клыки и рациональность. "Рациональное животное" есть именно животное и не имеет ничего общего с человечностью.
  Вывод: Добро и Зло не равны. Более того, они никак не связаны, эти явления вообще несоразмерны. Они как ум и глупость, скажем, явления разных уровней развития. И как про ум и глупость мы не можем сказать, что они существуют в вечном борении и никогда друг друга не победят, или что они взаимодополняют друг друга, или что они представляют собой некие вечные основы мироздания, так мы не должны всего этого говорить и о добре и зле (именно так, с малой буквы, о них и надо говорить, развенчав их якобы "онтологичность").
  Зло больше, оно бессмысленная основа мира, как глупость больше ума или тьма больше света - в силу своей большей простоты. Но никому не придет в голову выводить главенство из простоты. Это было бы забавно. Добро меньше, но оно тоньше, умнее и сложнее. Зло - тупая стихия, добро - человечно по природе. Животное не нуждается в добре, ему достаточно плоскости необходимого - плоскости Зла. Добро - более сложно по природе и имеет чисто человеческую природу.
  Человек настолько человек, насколько способен ускользать от зла, обретаясь в пространстве добра. "Дьявольские духи овладевают только теми людьми, в которых животная природа является доминирующей. Умы, просвещенные духом истины, не могут быть одержимы" утверждает Парацельс.
  Общество в той мере, в которой человеческое преобладает в нем над животным, может быть добрым и справедливым. И борьба со злом может служить для общества целью не больше, чем, скажем, борьба с глупостью. Не надо бороться с глупостью, надо образовывать людей, надо учить их думать. Так и воспетая Поппером борьба со злом - борьба с ветряными мельницами. Со злом можно бороться вечно, либералы на своих Росинантах ведут нас на все новые и новые приступы, но эта их борьба - борьба с их собственными тенями.
   
   
  Философия и современный субъект
  В нашем современном мире философия в большом почете. И при этом в нашем современном мире философия не нужна.
  Большинство людей, случайно и косвенно сталкиваясь с нею, никак не могут на нее прореагировать, она непонятна, бессмысленна, она словно бы осколок из другого мира. Как религия. Как некий "атавизм и рудимент". Как человек в древнегреческом одеянии на улице современного города.
  При этом бытует представление, что философия - мать наук. Почетная эта должность делает ее чем-то сродни свадебному генералу. Этакий заслуженный комичный замшелый старец.
  Считается, что, наивные представления древних (при этом милостиво допускается, что древние эти были умными людьми, - конечно же, своеобразным дикарским умом) породили первичное движение к научному мышлению - философию, из которой и развились науки. Теперь же это движение стало ненужным, как скорлупа ореха, из которого выросло дерево.
  Но философия существует, она представлена в книжных магазинах несколькими полками, зажатыми между психологией (втрое большей по "полочному пространству"), вдоль которой прохаживаются женщины с умными взглядами, и мистикой, возле которой толкутся люди с просветленными лицами. Вот в соседстве всех этих "Дао Вини-Пуха" и психологических триллеров типа "Как снять девочку" и обретается философия, как Христос в окружении разбойников. Натужный мистицизм, современная пародия на религию, и психология, современная пародия на науку - таковы нынче соседи искусства мыслить.
  Философия, подобно радиации, невидима. Она словно своеобразная вторая (или и вовсе неизвестно какая по счету) производная, которую невозможно учесть, она как электрический ток, который невидим, непонятен, опасен, и может использоваться лишь опосредованно - через способные преобразовывать напряжение этого тока научные машины.
  Научные машины работают на отщепленных от большого тока философии малых ответвлениях, нецелых и оттого ущербных, на "шизах", - от греческого корня "раскалывать". Научные машины, подобно "машинам желания" классиков, основаны на своей изначальной ущербности:
  "в отличие от просто машин, машины желания работают только в испорченном виде", "исключительно в поврежденном состоянии, бесконечно ломаясь".
  Научные машины полностью в этом подобны им, поскольку основаны на поломке, на разбиении философского импульса на части. То, что научные машины являются социальными, делает их вполне подобными "социальным машинам", которые, согласно известному определению Делеза и Гваттари, аналогичны по своей природе "машинам желания": социальная машина "функционирует лишь скрепя, лишь разлаживаясь, лишь содрогаясь от мелких взрывов"
  Возвращаясь к проблеме науки, отмечу, что технократически-меритократический утопизм, которого я и сам некогда придерживался, показал свою несостоятельность. Высокие технологии и техническая образованность (а в наше время вся образованность построена по техническим стандартам) прекрасно совмещаются с глупостью. Фигура эксперта - это знаковая фигура нашего времени. Эксперты - это именно технократически образованные люди, мнящие себя специалистами широкого профиля и с "легкостью необычайной" берущиеся решать любые мировые проблемы, считая уполномоченными на это своим статусом (действительным или мнимым) в одной из отраслей современного знания.
  В этом же смысл такого современного феномена как звездизм, доводящего вышеупомянутую тенденцию экспертности до абсурда, - когда так называемая "звезда", не обладая и вовсе ничем, кроме смазливой физиономии, берется за роль учителя жизни и учит всех всему - от кулинарных рецептов до рекомендаций по поводу международной политики. И ее слушают, более того - ей внимают, к ней обращаются с вопросами. Такое неправомерное присвоение экспертной позиции - специалиста-по-всему может быть объяснено в числе прочего тем, что общество в массе своей втайне признает, что современный субъект внутренне пуст, а потому становится неважным, кто окажется на месте элиты. Массам должно что-то говориться, но кем это будет сказано, и что именно будет сказано, оказывается вторично. Но о субъекте речь будет идти дальше.
  Вопрос философии вовсе не умозрителен. Слова Платона про происхождение зверей от нефилософствующих людей на первый взгляд выглядят забавно:
  "племя сухопутных животных произошло из тех, кто был вовсе чужд философии и не помышлял о небесном, поскольку утратил потребность в присущих голове круговращениях и предоставил руководительство над собой тем частям души, которые обитают в груди. За то, что они вели себя так, их передние конечности и головы протянулись к сродной им земле и уперлись в нее, а череп вытянулся или исказил свой облик каким-либо иным способом, в зависимости от того насколько совершающиеся в черепе круговращения сплющились под действием праздности. Вот причина, почему род их имеет по четыре ноги или даже более того: чем неразумнее существо, тем щедрее бог давал ему опоры, ибо его сильнее тянуло к земле. Те, которые были еще неразумнее и всем телом прямо-таки распластывались по земле, уже не имели нужды в ногах, и потому бог породил их безногими и пресмыкающимися. Четвертый, или водный, род существ произошел от самых скудоумных неучей, души которых были так нечисты из-за всевозможных заблуждений, что ваятелям тел стало жалко для них даже чистого воздуха, и потому их отправили в глубины - вдыхать мутную воду, позабыв о тонком и чистом воздушном дыхании. Отсюда ведет начало порода рыб, устриц и вообще всех водяных животных, глубинные жилища которых являют с собою возмездие за глубину их невежества"
  - но так ли они забавны? Был ли Платон так уж далек от истины, как это кажется на первый взгляд? В чем отличие человека от животного? Перед нами возникает модный вопрос субъектности.
  Вот Гиренок, к примеру, выдал на гора определение большинства людей как разумных, но немыслящих, но из этого его определения с необходимостью вытекает, что это большинство людей - люди только внешне. Это внешние оболочки людей, ничем внутри не заполненные. Тела. Говорящие кошки (воспользуюсь чужой метафорой) в человеческом обличии.
  Люди современного общества представляют собой не столько субъекты, сколько некий суммарный носитель субъектности, подобно тому, как синапсы в массе своей - проводники мысли. Отдельный человек, как отдельный синапс оказывается неспособен на подвиг субъектности / мысли, быстро теряя заряженность человечностью. Субъект не соотносится с отдельным человеком, он представляет собой сплетение связей, пусть и невероятно сложное, подобное работе синапсов в мозгу, но все-таки конечное. И как мысль не принадлежит отдельному синапсу, так и субъект оказывается как бы размазанным по обществу. В итоге субъект скорее можно отождествить с обществом в целом, чем с отдельным человеческим существом. Более того, одному телу может соответствовать от нуля до нескольких субъектов. Т. е. можно говорить как о случаях расщепленного сознания, когда в одном теле существует несколько субъектностей, так и стертой нулевой субъектности. Эти крайние случаи, конечно редки, но в массе людей нормой является вовсе не твердая единица, как это можно ожидать на первый взгляд, а скорее - некая дробная субъектность.
  Звери, как и дети, живут в состоянии начальной неоформленной субъектности. Их восприятие мира примитивно, как их язык, как их событийная хронология, как временная связность событий. Все это связано между собой. Мир ребенка и животного беден измерениями (назовем это пока так, далее об измерениях - "расширениях" будет говориться более подробно).
  Процесс взросления протекает как процесс структурирования матрицы мировосприятия.
  Это не значит, что мир взрослого априори богаче измерениями. Большинство взрослых недалеко уходят от полуживотного состояния. А уйдя, часто деградируют.
  Ушаков и Кралечкин, к примеру, пишут о "практиках властной субъективации", выводя их из привязки человека ко времени:
  "Время экономится не потому, что оно должно быть наиболее эффективно использовано, а потому что только такая предельная (и в то же время бессмысленная с точки зрения "управления временем") политика позволяет выдавить из субъекта его собственный избыток изобретательности".
  В этом смысл насаждаемой субъектности - загрузить, задавить, заставить суетиться. Сделать человека ответственным - в духе экзистенциализма.
  "Крайний срок всегда представляется через то или иное оправдание, необходимость некоего завершения, но на деле его роль состоит именно в нагнетании времени, что позволяет оформить каждого субъекта в качестве того, кто может не успеть"
  Нечто подобное пишет, кстати, и Вэйль:
  "Ручной труд. Время проникает в тело. Через труд человек становится веществом, как Христос в Евхаристии. Труд - все равно, что смерть"
  Очевидна связь времени и субъективности - чем более жестко, чем более значимо время, тем более определен субъект. Ребенок и зверь живут вне времени. Их бытие не размечено озабоченностью, а потому время для них несущественно, не существует.
  Чтобы социализировать ребенка, его подвергают педагогическому субъективированию. Нечто подобное в более грубом и более явном виде можно видеть на примере тюрьмы или армии, где тела загружаются работой, чтобы они не растекались в неопределенности, "чтобы служба медом не казалась". Посредством трудовых практик тело ставится в положение подчинения, ему придаются субъектность, определенность, место, статус, роль, маска, оно нормируется, будучи деформируемым в соответствии с социальными потребностями.
  Фуко, к примеру, пишет:
  "индивид, без сомнения, является фиктивным атомом, идеологическим представлением общества, но он также есть реальность, фабрикуемая той специфической технологией власти, которая называется дисциплиной"
  Образование в нашем обществе играет именно эту субъективирующую, социализирующую роль - менее всего оно нацелено, как то обычно декларируется, дать знания, на которые можно будет опереться во взрослой жизни. Знания, которые дает современное образование, по большей части заведомо бессмысленны. И дело здесь даже не столько в том, что общество наше умудрилось обрести устойчивость в немыслимом ранее сочетании высоких технологий и дремучего невежества, хотя и в этом тоже; и даже не в том, что наука потеряла свою юношескую веру в себя, хотя и в этом тоже; а в том, что общество использует образование как такую тюремно-армейскую практику нагружения бессмысленной работой. Налицо "двойная ловушка". Происходит отсеивание покорных от непокорных. Отказываясь от социализации по навязываемым правилам, непокорные остаются в дураках в силу того, что наряду с дисциплинирующими нелепостями они лишаются и немногих зерен необходимых познаний, но немногим лучше и положение покорных - те оказываются по уши напичканы благоглупостями и отделить нужное от ненужного не неспособны. Среднее состояние практически невозможно, т. к. требует взрослых способностей рефлексии и уклонения, исключения есть, но, как всегда, - лишь для того, чтобы подтверждать правило.
  Те же Ушаков и Кралечкин определяют здравый смысл как легитимную глупость. Вот эту то "легитимную глупость" и обретают люди в процессе восхождения по ступеням современного образования. Чем выше поднимаются, тем она легитимнее.
  Современный псевдообразованный человек неспособен обнаружить недостатки своего образования, как неспособен, скажем, увидеть собственный мозг. Его образование, подобно панцирю черепахи, защищает его от реальности. Как черепаха немыслима без панциря, так и он неспособен помыслить иные варианты своего взаимодействия мира, кроме глухой обороны. Образование разделало его как бог черепаху.
  Современный человек неспособен представить иные формы существования, кроме современной субъектности, и иные формы образования, кроме современного квазинаучного.
  Так что же - долой субъектность? Фуко пишет:
  "можно сказать с уверенностью, что человек - это изобретение недавнее. ... Лишь один период, который явился полтора века назад и, быть может, уже скоро закончится, явил образ человека. И это не было избавлением от давнего непокойства, переходом от тысячелетней заботы к ослепительной ясности... - это просто было следствием изменений основных установок знания... Если эти установки исчезнут так же, как они возникли, если какое-нибудь событие (возможность которого мы можем лишь предвидеть, не зная пока ни его формы, ни облика) разрушит их, как разрушилась на исходе XVII в. почва классического мышления, тогда - в этом можно поручиться - человек изгладится, как лицо, нарисованное на прибрежном песке"
  Сверхчеловек Ницше, концепт, на основе которой западные философы построили свою теорию "смерти субъекта", возможно, означает совсем обратное такому их пониманию. То, о чем писал Ницше, означает скорее необходимость отказа от псевдосубъектности, от дробной субъектности, от ее размазанных по обществу вариантов, - необходимость взросления, замену говорящих кошек (причем говорящих чужими голосами) наконец-то людьми.
  Западные философы пошли по пути проложенному Ницше, но в обратную сторону. Ницше обнаружил, что с субъектом дело плохо, и это было подхвачено и развито, но то, что проблематичность человека была обнаружена и рассмотрена, не приблизило к решению этой проблематичности. Сверхчеловек Ницше заинтересовал нацистов, философы же предпочли обойти этого непонятного персонажа стороной. Между тем сверхчеловек, которого имеет в виду Ницше, это, на мой взгляд, - всего лишь действительный человек, а не контекстная общественная размазня, "облаком в штанах" развеянная по миру, человек, достигший равновесия с миром, не детерминируемый извне, а хозяин своей связности и своих обменов.
  Возвращаясь к мысли Платона - только умение мыслить самостоятельно способно вернуть человеку, ставшему собственным призраком, вещественность. Старое образование с его латынью, греческим, с древней историей, с логикой было более продуктивным, или хотя бы менее вредным. Но то лекарство, которое способно вернуть людям человеческий облик - это философия. И тогда "сухопутные животные" встанут на ноги, а морские выплывут на поверхность и обретут почву. Такой вот философский утопизм предлагается взамен утопизма научного.
   
   
  Angst, душевная смутность, как движущая сила и как отдача
  Мамардашвили формулирует:
  "собственно говоря, наука-то и строилась людьми, которые были заражены ... духовной тоской. ... есть третья категория, самая маленькая, явно предпочитаемая Эйнштейном, - это категория лиц, которые занимаются наукой, уходя в нее от пошлости и бессмысленной повторяемости обыденной жизни. Вот что я называю духовной тоской"
  Более подробно он говорит об этом так:
  "Что такое пошлость и бессмысленная повторяемость и самоисчерпаемость? Это если сюда включены наши желания, стремления, которые самим этим обыденным потоком выявляются как пустые и однообразно, совершенно бессмысленно повторяющиеся. Помните, я говорил о философии, что это нечто, что конституирует себя на фоне идеи хаоса и порядка. Вот есть хаос, а духовная тоска есть ощущение хаоса, но есть куда уйти - в науку, то есть в поиск более значимых гармоний целого, более значимых, чем бессмысленная повторяемость повседневной, обыденной жизни как таковой (не важно, какая она - капиталистическая, социалистическая, коммунистическая, - это не имеет никакого значения)"
  Приводимый им Эйнштейн высказывается так:
  "Эта причина толкает людей с тонкими душевными струнами от личных переживаний в мир объективного видения и понимания. Эту причину можно сравнить с тоской, неотразимо влекущей горожанина из шумной и мутной окружающей среды к тихим высокогорным ландшафтам, где взгляд далеко проникает сквозь неподвижный чистый воздух и наслаждается спокойными очертаниями, которые кажутся предназначенными для вечности. Но к этой негативной причине добавляется и позитивная. Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира для того, чтобы оторваться от мира ощущений, чтобы в известной степени попытаться заменить этот мир созданной таким образом картиной. Этим занимаются художник, поэт, теоретизирующий философ и естествоиспытатель, каждый по-своему"
  В итоге (снова Мамардашвили):
  "Я фактически сказал, что духовную тоску значительно легче реализовать в науке и, может быть, поэтому наука получила такой сильный толчок и движется стремительнее, чем другие вещи, но в других вещах тоже может быть такая же духовная тоска"
  За этой тоской усмотрим общественные нужды. Жизнь пошла, бессмысленна и пуста, но такова она не просто так, она такова для того, чтобы заставить двигаться интеллектуалов. Мир современности поделен на мир масс и мир интеллектуалов. Массы просты, пошлы, бездуховны и пусты, но их мир вполне полон, осмыслен и даже в определенной степени духовен (правда натужно и даже, пожалуй, пародийно духовен, но если пародийность эта все равно не осознается, то особой разницы для квази-духовных граждан нет). Интеллектуалы сложны, но их мир пошл, бездуховен и пуст. От одних взято, другим отдано.
  Машина качает от одних к другим, и сколько не производи, все это будет отчуждено, растрачено, затоптано бисером в грязь. И сколько не будет произведено, сводящая с ума пустота будет требовать заполнения того, что не может быть заполнено. Бессмыслица вложена в механизм социальной машины.
  Как там сказал некий литературный персонаж: "сперва надо убрать разруху в головах", хорошо сказал, сильно, да вот только как ее убрать, если она часть мирового порядка? Или, точнее баланса порядок - беспорядок. Никак не уберешь разруху. Если ее убрать - люди перестанут творить, человечество застынет и остынет.
  Вот Ницше сошел с ума и это вменялось ему то в вину, то в доблесть, но это "многих славный путь". Что-то ядовитое проникает в сознание интеллектуала, вкладывается в его матрицу восприятия мира, и он, словно Кай из "Снежной Королевы" начинает видеть плохое там, где все благостно видят приемлемое. Чем глубже проникаешь в суть мира, тем больше искажений видится, тем больше страданий приносит такое видение. Те, кто видят хаос, оказываются на его грани и, по принципу отдачи, не только они проникают в хаос, но и хаос проникает в них, отравляя кровь, взгляд, жизнь.
  Стоит ли этого бояться? Думаю, стоит больше бояться обратного - самодовольства и пошлой квазидуховности.
   
   
  Книжность
  Однажды был поставлен вопрос: как может быть структурирована информация? Реальность бесконечно богата ей. Любой конечный объект реальности способен выдать бесконечное количество информации - так что эта способность к бесконечному производству информации может быть названа отличительным свойством реального как такового.
  Любая виртуальная реальность, которую сконструируют ученые в будущем, - будет ограничена, всегда можно добраться до границ виртуальности, исчерпать ее до дна. Но реальность бесконечно богата - неисчерпаема.
  Так может ли быть структурирована информация?
  Естественно на этот вопрос есть разные варианты ответов. Один из таких вариантов дает наука, другой - религия, точнее - религии. Мистика и постмодернизм заявляют, что структурировать реальность не надо, надо довольствоваться сингулярностями.
  Принимать всерьез мистиков может кто угодно, включая и самих же ученых, безотносительно от их положения в научной "табели о рангах", но - не философ. Философу закрыт путь мистицизма. Как формулирует Кассирер:
  "для философии, свершающей себя лишь в понятийной строгости и ясности дискурсивной мысли, доступ в рай мистицизма, в рай чистой непосредственности закрыт"
  Давайте рассмотрим проблему в варианте более простого вопроса, касающегося грамотности и знаний, - как быть знающим человеком в мире, в котором ежегодно издаются миллионы книг. Все книги заведомо не прочитаешь, значит ли это, что человеку суждено оставаться глупым среди окружающих его потоков разума?
  Проблема обычно ставится неверно, впрочем, еще более обычно о ней и вовсе не задумываются. Человек не может всего прочитать и всего узнать, он обречен быть невеждой - таков напрашивающийся очевидный вывод в контексте поставленного выше вопроса.
  Оставив в стороне два расходящихся в разные стороны пути - ветвящиеся специализированные знания, которые все знать попросту не надо - в разных направлениях человек двигаться не способен, и массив художественной литературы развлекательного плана, которую читают люди в моменты отдыха - на всех каруселях в мире не покрутишься, - мы получим те книги, которые действительно нужны для знающего человека. И их, даже после проведенного двойного урезания, будет все равно много. У человека могут опуститься руки.
  Но - каждая ли книга несет в себе уникальную информацию? Впрочем, разве вообще вся информация равно уникальной и равноценна? Часть информации легко снимается формализациями - нам достаточно сказать "дерево", чтобы представить дерево, поскольку в подавляющем количестве случаев нам не нужен весь тот бесконечный поток информации, который мы можем получить от реального дерева. Иногда нам надо знать об вышепомянутом дереве больше, но это "больше" мы легко получаем из нескольких добавленных штрихов, столь же абстрактных, как и определение "дерево". Уточнив породу, местоположение, отношение, состояние и некоторые другие параметры, мы обычно полагаем картину вполне для себя достаточной. Итак - нам вовсе не нужна ВСЯ информация, в каждом конкретном случае нам нужна информация, которую можно было бы определить упорядоченной определенным образом.
  От этого примера легко провести параллель к проблеме познания - нам не нужно читать ВСЁ, чтобы стать знающими. "Многознание не есть ум" и книги ценны не количеством, не содержащимся в ним валом информации, а тем качеством, которое они порождают в читателе - умом, способностью упорядочивать информацию, работать с ней.
  Книги, имея в виду те, которые действительно значимы, подобно людям, вовсе не индивидуальны, но связаны между собой. Они представляют собой общую ткань. Как человек лишь носитель распределенной между людьми человечности (распределенной, причем, крайне неравномерно), так и книги - носители некоей общей "книжности" (также распределенной крайне неравномерно). Каждая книга отражает другую, переплетается с другой, множество таких нитей - переплетений образует ее ткань. А все книги образуют одну общую "книжность", сеть - ткань знания, в которой некоторые узлы важнее других, но незаменимых - нет. Утерянные тексты все равно оказываются в этой подспудной сумме знания, живут в ней, держат своей глубиной другие тексты, те, что на виду.
  То, что адепты постмодернизма открыли как "невозможность сказать что-то новое", поскольку все книги содержат отсылки к другим, - достаточно забавно, этакое малышовое открытие о том, что он не может быть достаточно оригинальным и самостоятельным, что большую часть жизни ему придется следовать за кем-то, подражать кому-то, учиться у кого-то. Постмодернизм, с его детским бунтарством, смотрит на поверхностные эффекты цитат и аллюзий, не видя более глубинного слоя общих контекстов. Но главное что дают знания - это не нечто, что потенциально может конвертироваться в умения, это вторично, но - общие языковые пространства, в которых все термины представляют собой расширения, позволяющие возможность связей с другими подобными связями. Важны не мегабиты информации, а то, что позволяет увязывать их между собой, не внешний поток информации, но внутренняя структура восприятия и обработки этих потоков. Важнее внешних умений - ум-ение, имение ума, его создание с помощью тех образцов, тех матриц, что предоставляет нам книжность.
   
   
  Философия и постмодернизм
  Именно так - через "И".
  Постмодернизм - значимое общественное (впрочем, скорее, антиобщественное) явление, некий суррогат, заместитель философии. В наше время восторги по поводу постмодернизма утихают, хотя и намного раньше некоторые авторы высказывались против (к примеру, - Давыдов).
  Вот что пишут, к примеру, Филиппович и Семенова в статье "Послесловие. Против постмодернизма", являющейся послесловием к "Новейшему философскому словарю. Постмодернизм":
   "Непримиримо критичная по отношению к иллюзиям и мифам метафизики, современная философия, тем не менее, совершенно некритично верит в оригинальность и новизну собственных концепций. Эта вера носит наивный, политически корректный характер, позволяющий регулярно объявлять гениями и классиками серые продукты институтской философии. Тяга к новизне и оригинальности целенаправленно культивируется в современном потребительском обществе... Чего бы стоила философия, которая была бы занята исключительно тщеславным стремлением отметиться оригинальностью, подобно производителям жвачки или газировки? По меткому выражению русского философа С. Н. Трубецкого, философия ищет истины, а не оригинальности"
  Они оценивают постмодернизм как своеобразную общественную болезнь, обращая внимание на конформизм постмодернисткой философии, неоправданно провозглашающей себе гиперреволюционной:
  "постмодернист представляет собой квази-революционера, который призван отвлекать революционные устремления современников от практической реализации.
  Осуществляемое постмодернистами низвержение нарративов, великих метафизических систем, идет на руку капиталистической культуре, против которой якобы ведут борьбу постмодернисты. Руками постмодернистов эта культура оправдывает свое циничное отношение к духовным ценностям и традициям. Точно так же софисты выступали инструментом афинской демократии в борьбе с демократическими устоями. Требования полезности, соответствия интересам определенного сообщества, избавления от чистого теоретизирования - все это является продолжением ценностей лавочников, ростовщиков и стряпчих, которые пришли к власти в эпоху Нового времени и успешно продолжают править миром, постепенно избавляясь от "бесполезных" философских учений во имя "полезных" и прибыльных ремесел.
  ... постмодернизм вовсе не преодолевает проект Нового времени (проект модерна), а наоборот, расширяет и углубляет заложенные классической философией Нового времени подходы к пониманию мира. В свою очередь в большинстве своих проявлений сама классическая философия Нового времени имела достаточно жалкий вид, выступая под лозунгами борьбы за некую техническую научность и за ценности либерализма. Она не только не предложила ничего нового, паразитируя на схоластических концепциях, но и умудрилась похоронить все старое, объявив философию двух предшествующих тысячелетий "ненаучной"
  Добавлю к этому, что в принципе определенный смысл можно увидеть и в этом философском варварстве - как известно, есть время разбрасывать камни, а есть время собирать. Философский хаос, время философского сомнения, это, на мой взгляд, не чисто деструктивное явление, но, возможно, философия развивается, в своего рода согласии с триадой. Есть время Тезиса, то, что авторы характеризуют как классику, есть время Антитезиса - время неклассики, время сомнений и разброда, и, в свое время, приходит время Синтеза, когда поставленные сомнением проблематизации разрешаются, что-то отбрасывается, что-то берется в дальнейший путь. То есть происходит не нечто вроде простого возвращения к временам классики, но классика эта проходит через огонь неклассики, частично переплавляясь, изменяясь, и в огне этом происходит выжигание лишнего и рождение нового.
  К этой оптимистичной картине добавлю еще штрих. Болезнь и впрямь повышает иммунитет, но далеко не всякая болезнь, а лишь та, что будет пережита. Как известно, далеко не все болезни человек способен пережить, некоторые могут оказаться смертельны. Поэтому за выздоровление следует серьезно бороться и вовсе не стоит полагать его чем-то заведомо исторически обусловленным. Темные времена могут затянуться как насколько угодно долго, так и оборваться полным падением человеческой цивилизации.
  С другой стороны следует иметь в виду и то, что философское оружие является самым разрушительным, будучи при этом самым безобидным на вид и самым незаметным. Большинство людей не знают и никогда не узнают о тех движениях, которые лежат в основе их жизненных перемен. Философское оружие способно остановить атомные бомбы и превратить самые мощные танки, самые быстрые самолеты и самые чудовищные корабли в бесполезные груды ржавого железа. Кому об этом не знать так хорошо, как нам?
  Чтобы освободиться от навязанного видения мира, в котором нам отводится роль рабов, необходимо преодолеть огневую полосу Антитезиса и совершить Синтез старого и нового. Не просто отбросить новое, но снять его. И, конечно, не только в своих интересах, но в общих... Однако, прежде всего в своих.
   
   
  Философия и идеология на примере Соловьева
  Сразу оговорюсь, что Соловьев этот не тот, что по телевизору призывает всех к барьеру. Хотя тоже Владимир. Ну, в общем, речь пойдет о настоящем Соловьеве, или, если угодно, о более настоящем.
  Владимир Сергеевич пишет:
  "Известно, что слепорожденные бывают не только совершенно здоровы в других отношениях, но еще имеют перед зрячими прямое преимущество в лучшем развитии другим чувств - слуха, осязания. Подобным же образом люди, лишенные восприимчивости к свету божества, бывают в других, практических и теоретических, отношениях не только вполне нормальны, но и оказываются обыкновенно более других способными к разным делам и наукам. Понятно, что человек, особенно тяготеющий к абсолютному центру жизни, не может с одинаковым вниманием сосредоточиваться на предметах относительных. А потому нельзя удивляться, что в мирских специальных задачах человечества большая доля трудов и успехов принадлежит людям, для которых высший свет закрыт. Но кроме естественности такого "разделения труда" мы находим в нем и некоторое телеологическое объяснение атеизма, который не может же существовать без какой-нибудь положительной, доброй цели в общем, каковы бы, впрочем, ни были его особые отрицательные причины в каждом случае. Если нужно историческое делание, если нужно реальное объединение человечества, если нужно, чтобы в данную эпоху люди изобретали и строили всякие машины, прорывали Суэцкий канал, открывали неведомые земли и т.д., то для успешного исполнения этих задач нужно также и то, чтобы не все люди были мистиками и даже не все - серьезно верующими. Само собою разумеется, что высшая воля никого нарочно не делает атеистом для своих исторических целей. Но раз сложная цепь причин, окончательно утвержденная тем или иным добровольным решением самого человека, произвела в данном случае духовную слепоту, то уже дело Провидения направить и это "худо" таким образом, чтобы и оно было "не без добра", - чтобы субъективная неправда имела объективное оправдание"
  Оставим пока в стороне последние предложения, рассмотрим основную мысль. Она в высшей степени оригинальна. Итак, Соловьев утверждает, что атеизм, в определенной степени может иметь характер "соц. заказа". Почему я сразу отодвигаю отговорку последних предложений, - потому что совершенно согласен с мыслью автора, но вижу ее не в предположительном варианте возможного использования "худа", а в виде более акцентированном. Соц. заказ на атеизм, на который автор нерешительно, - в силу меньшего социального опыта того времени, намекает, - несомненно был и есть, да и будет. В наше-то время беспрерывных "исторических деланий"! (Ради блага единиц.)
  Теперь после опыта других подобных соц. заказов, к примеру, на феминизм, на экологизм, на мистицизм, на демократизм, на либерализм, и т.п. предположительный тон уже не требуется, за эти сто лет столько всего прошло, что розовая краска давно облетела с очков.
  Соц. заказ на бездуховность! - браво, Владимир Сергеевич!
  Соловьев продолжает:
  "Действительность божества не есть вывод из религиозного ощущения, а этого ощущения - то самое, что ощущается. Отнимите эту ощущаемую действительность высшего начала - и в религиозном ощущении ничего не останется. Его самого не будет больше. Но оно есть, и, значит, есть то, что в нем дано, то, что в нем ощущается. Есть Бог в нас, - значит, Он есть"
  Почитаемый Соловьевым за клоуна Ницше, лежащий телом своим (интеллектуальным) в основании современной европейской философии, все-таки не зря сказал свое "Бог умер".
  Мир изменился, в мир пришло новое, и мы теперь усиленно пытаемся воспроизвести старое, следуя древним ритуалам, посещая опустевшие храмы и вознося молитвы, в которые никто не верит. Экономика убила Бога, элиминировала его, сделала несовместимым с миром современности. Нельзя думать о Боге тем же умом, который только что считал барыши. А другого нету. Впрочем, и тот, что есть, - под большим сомнением...
  Новому времени потребовались неверующие, и неверие вышло из под контроля, так что в наше время потерян секрет жизни с верой. На дворе иная реальность, более жесткая, более предметная, более простая. Лишенная тумана метафизики.
  Люди с заостренными, специализированными умами, при создании которых оказалась откинута человечность, не нуждаются в метафизике. Зомби хотят кушать, остальное ими не воспринимается.
  Соловьев пишет далее:
  "Действительность предмета не зависит от тех или других его действий. Когда нам приходится говорить кому-нибудь: Бога нет в тебе, то всякий понимает, что это не есть отрицание божества, а только признание нравственной негодности того человека, в котором не нашлось места для Бога, т.е. никакой внутренней восприимчивости для действия Божия. И это заключение, конечно, не изменилось бы для нас и в том случае, если бы во всех людях мы признали такую невместимость для божества"
  Вот диагноз современности вынесенный нам из прошлого - "невместимость для божества", "нравственная негодность" современного человечества.
  Бог умер, но умер в нас.
   
   
  Философия и писательство
  Вот Бердяев, к примеру, пишет:
  "Bce гepoи Дocтoeвcкoгo пoглoщeны кaкoй-нибyдь идeeй, oпьянeны идeeй, вce paзгoвopы в eгo poмaнax пpeдcтaвляют изyмитeльнyю диaлeктикy идeй. Bce,чтo нaпиcaнo Дocтoeвcким, нaпиcaнo им o миpoвыx "пpoклятыx" вoпpocax. Это мeнee вceгo ознaчaeт, чтo Дocтoeвcкий пиcaл тeндeнциoзныe poмaны a these для пpoведeния кaкиx-либo идeй. Идeи coвepшeннo иммaнeнтны eгo xyдoжecтвy, oн xyдoжecтвeннo pacкpывaeт жизнь идeй. Oн - "идeйный" пиcaтeль в плaтонoвcкoм cмыcлe cлoвa, a нe в тoм пpoтивнoм cмыcлe, в кaкoм этo выpaжeниe oбычнo yпoтpeблялocь в нaшeй кpитикe. Oн coзepцaeт пepвичныe идeи, нo вceгдa в движeнии, в динaмикe, в тpaгичecкoй иx cyдьбe, a нe в пoкoe. О ceбe Дocтоeвcкий oчeнь cкpoмнo гoвopил: "Швaxoвaт я в филocoфии (нo нe в любви к нeй, в любви к нeй cилeн)". Это знaчит, чтo aкaдeмичecкaя филocoфия eмy плoxo дaвaлacь. Eгo интyитивный гeний знaл coбcтвeнныe пyти филocoфcтвoвaния. Oн был нacтoящим филocoфoм, вeличaйшим pyccким филocoфoм. Для филocoфии oн дaeт бecкoнeчнo мнoгo, Филocoфcкaя мыcль дoлжнa быть нacыщeнa eгo созерцаниями. Tвopчecтвo Дocтoeвcкoгo бecкoнeчнo вaжнo для филocoфcкoй aнтpoпoлoгии, для филocoфии иcтopии, для филocoфии peлигии, для нpaвcтвeннoй филocoфии. Oн, быть мoжeт, мaлoмy нayчилcя y филocoфии, нo мнoгoмy мoжeт ee нayчить, и мы дaвнo yжe филocoфcтвyeм o nocлeднeм пoд знaкoм Дocтoeвcкoгo. Лишь филocoфcтвoвaниe o пpeдпocлeднeм cвязaнo c тpaдициoннoй филocoфиeй"
  Давыдов также утверждает, что русская философия - это русские писатели. Тут я, хотя почти во всем прочем согласен с ним, позволю не согласиться - писатели это всегда популяризаторы, создавать концепты - не их дело. Инженер, проектирующий самолет, и летчик - всегда разные люди, имеющие достаточно опосредованное понимание о деятельности друг друга (речь не о заре авиации - философии, когда самолетоконцепты выпиливались из подручных кусков фанеры). Летчик может хорошо перевозить пассажиров, а популяризатор мастерски обыгрывать концепты, настолько здорово, что летчика можно принять за органичную часть самолета, а концепт за создание популяризатора.
  Как бы ни хороши были русские писатели, и как бы не замечательно они ни иллюстрировали философские вопросы, но как писатель не будет тратить время на иллюстрации к своим произведениям (всерьез, а не в виде пушкинских каляканий на полях, конечно), так и философу недосуг производить литературные испытания собственных концептов. В том числе и потому, что для таких испытаний в подвергаемом испытанию надо сомневаться, а на это в полной мере способен лишь посторонний.
  Летчик и конструктор обуславливают друг друга, совместно составляют своеобразную "ризому". То же отношение наблюдается между писателем и философом.
  Впрочем, грань между писателем и философом в определенной степени размыта, но не в плане принятия писателей за самостоятельных мыслителей, а наоборот, - вспомним, к примеру, как Хайдеггер признавал "публицистами" вполне признанных философов.
  Давыдов превозносит Толстого и Достоевского, называет их русскими философами, полагая самобытными, но вот Шестов, к примеру, выводил идеи Толстого из "метафизических затычек" кантовского производства:
  "Действительные противоречия в области нравственной жизни для Канта уже не существовали. Пред ним стояло неоконченное здание метафизики, и его задача состояла лишь в том, чтобы, не изменяя раз задуманного и наполовину выполненного плана, докончить начатое. И явились категорический императив, постулат свободы воли и т. д. Все эти столь роковые для нас вопросы имели для Канта лишь значение строительного материала. У него были незаделанные места в здании, и ему нужны были метафизические затычки: он не задумывался над тем, насколько то или иное решение близко к действительности, а смотрел лишь, в каком соответствии находится оно с критикой чистого разума - подтверждает ли оно ее или нарушает архитектоническую гармонию логического построения. И, конечно, своей цели он достиг. Логическое соответствие между частями здания ничего не оставляет желать: оно вполне кантовское. Но тем поразительнее отношение гр. Толстого к критике практического разума. Что общего между категорическим императивом или принципом возмездия, провозглашенным Кантом, и евангельским учением? Если немецкие профессора благоговеют пред нравственным учением Канта, если они восхищаются его "благородной защитой долга" - это понятно. Им больше всего нравится то обстоятельство, что у Канта этика по прочности и точности своих выводов приравнена к математике. Но гр. Толстой? Как мог он примириться с учением, где принципом наказания выставляется не милосердие, а справедливость ("гордое слово справедливость", как выражался он еще в "Войне и Мире"), где говорится, что наказывать нужно не затем, чтобы оградить общество от опасности, и даже не затем, чтобы исправить преступника, а потому, что преступление совершено. Для Канта возможность подменить в данном случае слово "затем" словом "потому" было настоящей и очень важной победой: ad majoren gloriam критики чистого разума, интересы которой для ее автора, естественно, казались самыми высшими. Но гр. Толстой говорит, что критика чистого разума никуда не годится, что она "только потакает царствующему злу". Что же привлекло его к критике практического разума? Едва ли ему пришлось по сердцу учение Канта о сострадании. Как известно, Кант отвергал сострадание на том "основании", что оно только увеличивает количество страдания, прибавляя к горю страдающего еще горе сострадающего. Все эти практические выводы, которые так подходили Канту, так мало гармонируют с запросами гр. Толстого, по словам которого - "все благо людей только в отвержении от себя и служении другим!" Что же подвигло его, так скупо расточающего похвалы ученым - особенно знаменитым - возносить "критику практического разума"? Очевидно одно: категорический императив, обязанность служить добру, как добру, то самое, что когда-то Левин после мучительных сомнений отверг как антижизненный, ложный принцип. Теперь же для гр. Толстого этот принцип дороже всего. "Служить добру" - для него это не только бремя, а облегчение от бремени. И сверх того, это дает ему, помимо мнимых обязанностей, еще право требовать от других людей, чтобы они делали то, что он делает, чтобы они жили так, как он живет. Это дает ему счастливую возможность выступить с проповедью, открывает ему новые горизонты и перспективы, в которых он теперь более, чем когда бы то ни было, нуждается, после того как "Война и Мир" и "Анна Каренина" заключили собой иной период его существования, когда были другие горизонты и перспективы. И долг, чистый кантовский долг в той своей форме, которая не допускает никаких сомнений о том, что "можно" и чего "нельзя" делать, ложится в основание учения гр. Толстого, того самого гр. Толстого, который еще недавно так мало верил в разум и требовал от людей, чтобы они не меняли легкомысленно пути своих отцов и вверялись не соображениям ума, воображающего, что он может перекроить мир, а непосредственному инстинкту, дающему возможность "врезаться, как плуг в землю"
  Конечно, мною не имеется в виду, что Толстой был популяризатором философии в том смысле, каковы бывают научные популяризаторы. Но тот факт, что он читал Канта и имел по его поводу свое мнение, на мой взгляд, уже достаточно значим. Философия это не то чтение, которое можно забыть по прошествии времени, это то, что, будучи воспринятым, вторгается в восприятие бытия, переформировывает его, вносит дополнительные измерения. Философские тексты меняют человека, усложняют его, даже будучи поверхностно и по-видимости забыты.
  Педантичность и систематичность Канта не по сердцу Шестову, русскому философу, с обоснованным недоверием относящемуся к стройным, всеобъемлющим системам. Но если Канту позволительно быть педантом, на то он и "немецкий профессор" и этот его педантизм тоже своеобразный вклад в дело философии, без которого ее уже не представить, то у Толстого, как русского писателя, Шестов подобные основания не приветствует.
  Это, конечно, только к примеру. Но факт остается фактом - Толстой был знаком с "передовой" тогда немецкой классической философией. Что же касается Достоевского, то, учитывая как его политические увлечения молодости, так и вообще тогдашнюю политизированность, которая базировалась, опять же, на западных философских идеях, то пусть даже в той или иной степени опосредованно, но и его взгляды были философски обусловлены. Вячеслав Иванов, к примеру, полагает, что Жан-Жак Руссо и Шиллер были среди источников идей Достоевского:
  "Что-то заветное было подслушано Достоевским у этих двух гениев"
  Давыдов противопоставляет Толстого и Достоевского западной философии, по большей части Ницше. Интересно подобное же противопоставление, осуществленное Шестовым. Однако в шестовском варианте, в противоположность давыдовскому, Ницше оказывается возвышен, а Толстой и Достоевский принижены. Но, как не интересно это сопоставление, оно лишь косвенно подходит к рассматриваемой теме и потому будет оставлено в стороне.
  Интересно то, что, при столь кардинальном различии оценок, Шестов, как и Давыдов, тоже полагает Толстого и Достоевского философами. Шестов пишет:
  "Сказать про гр. Толстого, что он - не философ, значит отнять у философии одного из виднейших ее деятелей. Наоборот, философия должна считаться с гр. Толстым как с крупной величиной, хотя его произведения и не имеют формы трактатов и не примыкают к какой-нибудь из существующих школ. Как было уже указано выше, вся творческая деятельность его была вызвана потребностью понять жизнь, т. е. той именно потребностью, которая вызвала к существованию философию. Правда, он не касается некоторых теоретических вопросов, которые мы привыкли встречать у профессиональных философов. Он не говорит о пространстве и времени, монизме и дуализме, о теории познания вообще. Но не этим определяется право называться философом. Все эти вопросы должны быть выделены в самостоятельные дисциплины, служащие лишь основанием для философии. Собственно же философия должна начинаться там, где возникают вопросы о месте и назначении человека в мире, о его правах и роли во вселенной и т. д., т. е. именно те вопросы, которым посвящена "Война и мир".
  "Война и мир" - истинно философское произведение; в ней граф Толстой допрашивает природу за каждого человека, в ней преобладает еще гомеровская или шекспировская "наивность", т. е. нежелание воздавать людям за добро и зло, сознание, что ответственность за человеческую жизнь нужно искать выше, вне нас"
  В этой цитате выражено мнение, с которым нельзя не согласиться по существу, но нельзя согласиться в частностях. То, что мировая философия должна считаться с Толстым, - ничего, на мой взгляд, не значит. Она, к примеру, должна считаться и с Ксенофонтом, и с ранним Платоном, и со многими другими, подобно Толстому, светящимися отраженной светимостью. То есть мы можем привести ряд примеров деятелей философии, философами в собственном значении слова не бывших (в случае раннего Платона - ЕЩЕ не бывшего). Сократические сочинения Ксенофонта несомненно "истинно философское произведение", но это вовсе не значит, что сам по себе Ксенофонт что-то значит для философии. Так и с Толстым - то, что его произведения значимы, еще не значит, что стоит возводить Толстого в ранг представителя русской философии.
  Впрочем, щедро возводя Толстого и Достоевского в философский чин, Шестов разбивает в прах их философствования, так что всерьез это его приятие писателей за философов принимать не стоит.
  Конечно, границы между философией и ее популяризацией могут показаться зыбкими. Вот, к примеру, тот же Шестов писал критику, а Розанов и вовсе был, в современном понимании, скорее журналистом, но мы обозначаем их русскими философами, так, в чем, казалось бы разница если литературой занимались и те и другие? А разница, на мой взгляд, в том, что Шестов и Розанов (и другие подобные им) шли от философии к жизненным проблемам, тогда как Толстой и Достоевский (и другие подобные им) шли от жизненных проблем к философии. Настоящие, действительные философы не изобретают философских велосипедов, в отличие от писателей, у которых, пусть даже иногда, эти велосипеды выходят вполне удачными.
  Гиренок пишет:
  "Русская философия возникает за пределами философии. Она с самого начала показывает свою связь с литературой. Ее отношение к науке является чем-то второстепенным"
  На мой взгляд это выражение вывернуто наизнанку по отношению к действительности - т.е. связь между русской литературой и философией имеет место, но направление отношения между ними показано неправильно. Не философия брала у литературы, а наоборот литература у философии. И из того, что русская литература оказалась проникнута философией, вовсе не значит ни того, что русская философия произошла каким-то странным образом от литературы, ни того, что "русская философия возникает за пределами философии". Насчет же связи с наукой - русская философия органично связана с западной, хотя во многом эта связь и имеет характер не преемственности, а отталкивания. В силу этой общей основы, научной по существу, в силу того, что научной была западная философия, русская философия столь же научна, как и западная, просто менее догматична.
  Но вернемся к проблеме писательства.
  Гиренок пишет:
  "Философия нужна не для того, чтобы у большинства был ум, а для того, чтобы у меньшинства не было глупости, т.е. философия - граница между большинством и меньшинством"
  Как всякая граница и эта граница подвижна. Философия не закрыта и ее идеи доступны для всех желающих почерпнуть из ее источников. Вот только источники эти располагаются в столь труднодоступных местах, что мало кто до них добирается.
  И вот с этой-то незакрытостью проблема. Древние философы не были столь беспечны, как современные, они полагали свои знания опасными для неподготовленных умов и отнюдь не торопились с их распространением.
  Маркс, как известно, не был марксистом, Ницше, высокоморального немецкого интеллигента, вряд ли можно причислить к ницшеанцам, подобных примеров, когда те волны, которые философы подняли своими публикациями, вряд ли были бы приняты ими за то, что они хотели сделать, можно привести немало. Последователи и их фанатизм делают то, что не могут сделать противники, последователи последовательно доводят любую философию до стадии самоотрицания, до абсурда.
  Можно, конечно, вслед за поэтом развести руками, дескать "нам не дано предугадать, как слово наше отзовется", но такая позиция приемлема для литератора, а не для философа, уж он то должен бы быть осторожен со своим словом, раз от этого слова миры рушатся.
  С одной стороны то, что сказали Маркс и Ницше (взяты для примера, потому что подобных имен можно назвать множество) должно было быть сказано в философии, чтобы двинуть ее дальше. Но с другой стороны проникновение этих и подобных им идей в массы принесло совсем не те последствия, которые предполагались их авторами.
  Возможно, для философских концептов необходимы популяризаторы? Причем необходимы хорошие популяризаторы, такие, которые были бы им в определенной степени ровней, такие, которые сами были бы в определенной степени философами, подобно вышеупомянутым Толстому и Достоевскому.
  Возможно, концепты, неразбавленные экспериментами литераторов представляют угрозу неподготовленным умам? Возможно и впрямь "обо всем этом нельзя иначе говорить, как в форме художественного произведения"?
   
   
  Философия и перевод
  То, что Петров писал о "великих научных языках" и об обязанности ученого знания их приложимо к философу лишь косвенно. Философия не наука и требования, обязательные для ученого, для нее не указ. Ученому знание языков нужно в двух целях: во-первых, - для ориентирования в работах, часто ведущихся за границей в параллельных или совпадающих направлениях, чтобы "не изобретать велосипед" и вовремя воспользоваться иноземными разработками как основой для своих, а, во-вторых, - для умственного развития ученого, чтобы оный не закоснел в самодовольстве и специализации. Для философа все это не важно. В силу своей принципиальной апарадигмальности философ не рискует ни оказаться на чужом "велосипеде", ни закоснеть во всезнайстве. Языки вещь хорошая, но для философа, в отличие от ученого, - необязательная. Философия развивает лучше любых языков, поскольку сама есть наиболее сложный язык из всех возможных, и, если развитие умственных способностей ученого мужа при изучении иных языков происходит как бы "по горизонтали" познания подобных же языков с таким же уровнем абстракции, как и родной, то философский язык дает глубочайшую для человеческого языка абстрактность, и, соответственно, сложность, и развитие происходит по вертикали.
  Между тем, современное образование все переворачивает вверх ногами. Философы изучают языки, сливаясь с филологами, а ученые, которым языки более нужны, их изучают лишь для галочки. В итоге многие философы-по-образованию уходят с головой в философские переводы, которые, представляя собой полезную вещь, собственно к философии как к "творчеству концептов" имеют лишь опосредованное отношение.
  Ницше писал, что в утренние часы ничего не читает, чтобы не тратить самое плодотворное для разума время на чужие мысли, а порождать в это время свои. Так и с переводом. Переводчик - не философ, пока не занимается собственным творчеством, но лишь посредник.
  К чему эти сверхуглубленные переводы, эти войны за каждое слово? Хотим ли мы услышать "песню, которую запомним навсегда"? Хотим ли получить из уст очередного французского пророка готовый рецепт решения всех наших проблем?
  Конечно, перевод должен быть качественным и специалисты философского перевода должны быть компетентными и добросовестными, но это вовсе не значит, что философия должна сводится к спорам последователей той или иной версии перевода Витгенштейна или Дерриды. Это все дело служебное. Не главное.
   
   
  Современные заблуждения о философии на примере Рорти
  Некоторое время меня удивляла слабая представленность англоамериканской философии на нашем книжном рынке. Все завалено французами, а американцев и англичан нет. Почему так? Ведь, казалось бы, переводить с английского гораздо проще...
  Но вот мне попался Рорти. Нет, мне было известно отношение французов к англоязычной философии. Так взрослый смотрит на ребенка и его неуклюжие интеллектуальные потуги. Но, ознакомившись с трудами Рорти, я стал понимать, насколько это их отношение обоснованно.
  Обоснованно настолько, что даже пресловутый гиренковский "менеджер мысли" предпочитает замороченных французов англоязычной, скажем так, непосредственности. После ознакомления с трудами Рорти я начал подозревать, что "менеджеры мысли" все же не столь глупы, раз их все-таки хватило на то, чтобы не позориться с переизданием таких казалось бы правоверно-либеральных и супермодных мудрецов.
  В качестве примера "полетов во сне и наяву", совершаемых англоязычным писателем Рорти, приведу некоторые выдержки из его трактата "Историография философии: четыре жанра", там Рорти пишет, к примеру, следующее:
  "Мы можем зайти так далеко, что начнем задавать вопросы типа: "Что Аристотель мог бы сказать о лунах Юпитера (или же об антиэссенциализме Куайна)?" или "Что Локк сказал бы о профсоюзах (или о Роулзе)?"
  Не очень понятно, почему Аристотель должен отвечать о лунах Юпитера или Локк о профсоюзах, с этим вполне способны справиться другие - прочие. Все-таки призвание философа не подразумевает ни роли эрудита, ни роли эксперта, ни роли мудреца, о чем писал выше. С пониманием этого у Рорти не очень хорошо. Впрочем, не только с этим. Похоже, что у него и о собственно философии как таковой четкого представления нет. Он пишет:
  "либо мы анахроничны в навязывании наших проблем и словаря предшествующим философам с целью сделать их нашими партнерами по разговору, либо мы направляем нашу активность по интерпретации на то, чтобы ложные утверждения философов прошлого выглядели менее глупыми, помещая их в контекст тех невежественных времен, когда они были написаны"
  Если поместить это утверждение в контекст более невежественных времен (понятия не имею, когда сей текст был написан, но, наверное, все же еще во времена "диалектического материализма"), то выглядит оно вполне им современным, но, учитывая, что написавший это числит в своих соратниках Куна и Фейерабенда, то слышать от него о "невежественных временах" и "глупых утверждениях" философов в связи с недостаточностью их знаний, несколько странно. Он пишет:
  "Основная причина того, что мы хотим иметь историческое знание о том, что прошедшие переквалификацию примитивные люди или же философы и ученые прошлого могли бы сказать друг другу, состоит в том, что это знание помогает нам осознать существование других форм интеллектуальной жизни, нежели наша собственная"
  То ли этот текст написан действительно совсем давно, до того как Запад был обуян любовью к поликультурализму, то ли персонально Рорти устоял против этой, действительно, порой перехлестывающей через разумное, модой. Я не сторонник поликультурализма с его тезисом равенства культур, но в ней есть свое здравое зерно, - то, что множество культур - это именно множество "других форм интеллектуальной жизни, нежели наша собственная". Зная это, при встрече с человеком я не начну и другим не посоветую начинать экзаменовать его и испытывать на предмет возможной примитивности, с тем, чтобы, если таковая вдруг обнаружится, немедленно отправить его на "прохождение переквалификации", дабы с ним не зазорно было обмениваться мнениями. Неужели чтобы пообщаться с человеком требуется, чтобы он мог поддержать разговор о лунах Юпитера и о профсоюзном движении, предъявив в придачу пару-тройку дипломов?
  Рорти пишет:
  "Мы должны рассматривать историю философии точно так же, как историю науки. В истории науки мы не колеблемся заявлять, что лучше наших предшественников знаем то о чем они говорили. Мы не находим анахроничным утверждение о том, что Аристотель имел ложную модель небес, или что Гален не понимал, как работает система кровообращения. Мы считаем само собой разумеющимся вполне извинительное невежество великих ученых прошлого. Но тогда мы должны бы в той же степени хотеть сказать, что Аристотель был к несчастью невежественен, так как не знал, что не существует таких вещей как реальные сущности, а Лейбниц не знал, что Бога не существует, а Декарт - что ум есть просто центральная нервная система в другом описании. Мы не решаемся сказать это по той простой причине, что наших столь же невежественных коллег мы называем вежливо "придерживающимися других философских взглядов". У историков науки нет коллег, которые верят в кристальные сферы, или же сомневаются в концепции Гарвея по поводу кровообращения; таким образом, они свободны от подобных ограничений"
  Рорти как само собой разумеющееся (т.е. не философски) воспринимает ситуацию подчинения философии науке. То ли текст написан до знакомства Рорти с концепциями Куна и Фейерабенда, то ли эти концепции применяются Рорти как-то выборочно. В любом случае связь, которую Рорти выстраивает между положениями науки и философией выглядит не более очевидной, чем связь между положениями религии и философией, которую выстраивали мудрецы тех времен, когда философия была служанкой не науки, но религии. В те времена очевидности были другими и мудрецов того времени тоже, помнится, удивляло как это философия дерзает не то, что выступать против религиозных очевидностей, - это сразу пресекалось, но то, что она смеет вообще претендовать на какую-то самостоятельность.
  Философия же это, прежде всего, интеллектуальная само-стоятельность, которая не принимает априорно никаких очевидностей. Раньше такие очевидности предоставляла миру религия, теперь ими осчастливливает человечество наука (в наше время, впрочем, оная делает это все менее уверенно).
  Отвлекаясь ненадолго от Рорти, замечу попутно, что странными представляются удивления некоторых авторов по поводу подчиненного положения философии - то она служанка религии, то - науки, то - идеологии. Философия же между тем принципиально немассова, принципиально индивидуальна, в отличие от религии, науки, идеологии и многих прочих популярных человеческих занятий. И религии, и науке, и идеологиям можно обучать дрессировать, их постижение ставится на конвейер. Философия же несовместима с конвейером. В силу этой своей врожденной маргинальности, она и не претендует, и претендовать не может ни на какое господство. Философия - всегда оппозиция, но оппозиция не бунтующая и поучающая, а скорее удивленная. Это, вкупе, конечно, с оравой приспособленцев, и воспринимается как "служение".
  Рорти пишет:
  "Нет ничего неверного в использовании современных философских взглядов для описания воззрений наших предшественников. Но есть резоны и для описания предшественников в их собственных терминах. Полезно воссоздать интеллектуальную обстановку, в которой предшествующие мыслители жили их собственной жизнью, в частности действительные и вымышленные разговоры, которые они могли бы вести со своими современниками (или почти современниками). Иногда целесообразно знать, как говорили люди, которые не знали столько, сколько знаем мы, и знать это достаточно детально, чтобы мы могли сами вообразить себя говорящими на этом вышедшем из употребления языке.
  ...
  Но нам также хочется вообразить разговоры между нами (которые уже согласились между собой о том, что не существует реальных сущностей, что Бога нет, и т. д.) и великими нашими предшественниками. Мы хотим этого не просто потому, что это приятно, но потому что мы хотели бы быть способными рассматривать историю нашей расы как продолжительный обмен мнениями. Мы хотим быть способными рассматривать се таким образом, чтобы увериться, что в официальной истории был реальный прогресс, что наше отличие от наших предков зиждится на тех основаниях, которые наши предки могли бы принять. Потребность в уверенности на этот счет так же велика, как и нужда в самоосознании. Мы хотим вообразить Аристотеля, изучающего Галилея или Куайна и изменяющего после этого свою точку зрения, или же Фому Аквинского, читающего Ньютона или Юма и также изменяющего свою точку зрения, и т. п. Мы хотим думать, что в философии, как и в науке, ошибавшиеся могучие предшественники смотрят с небес на наши последние успехи и счастливы узнать, что их ошибки исправлены"
  У Рорти имеет место путаница философии и науки. Между тем это плоскости хоть и параллельные и время от времени взаимодействующие, но абсолютно разноплановые. Прогресс науки, как и прогресс общества вполне в состоянии подпитываться из философских источников, но это не предполагает обязательности некоего двустороннего обмена. Философия выше науки, она более абстрактна, более отвлеченна. В любой пирамиде, в силу этой своей "газообразности", она оказывается на самом верху. Во времена расцвета науки философия относится к ней так, как сама наука относится к технологии - здесь уже наука оказывается в положении более абстрактной, да и более сомнительной в плане общественного блага, дисциплины. Технология дает людям конкретные блага, но ее чертежи не состоятся без основы в виде научных абстракций. Философия же это следующий план абстракции. Наука может обойтись без него, как и технология без науки, просто развитие заглохнет.
  Полагаю, Аристотель, если ему предложили бы "изучать Галилея", воспринял бы это также, как, скажем, Эйнштейн воспринял бы предложение изучить для большего развития чертежи самолета или автомобиля.
  Понятно, что можно задаться вопросом не только в плане непонимания сущности работ философов, но, что это непонимание вполне можно спроецировать и на того же, скажем, Эйнштейна, - будет ли прок от его невнятной зауми - неизвестно, а потому для пользы общества неплохо было бы посадить его за чертежную доску или и вовсе дать в руки метлу, пусть делает что-то уж точно полезное, а умствует в свободное время. Но только - проходили мы уже это в те времена, когда институты отправлялись на картошку. (Впрочем, и сейчас не лучше, но об этом позже, в соответствующей части трактата).
  Оценивая взгляды Рорти, я говорил о времени их написания. Меня интересовали годы, когда Рорти написал сей текст. И это кажется важным, чтобы поместить его текст в какой-то соответственный контекст, более или менее "знающий", вполне в соответствии с идеями самого Рорти, призывающего к предварительному апгрейду Аристотеля до уровня современной образованщины, как условию разговора с ним. Перед нами возникает противоречие - когда Рорти пытается переместить древних философов в современный контекст - это с моей точки зрения плохо, но теперь вот я сам пытаюсь определить контекст для самого Рорти и как-то приходится его определять по временным критериям типа "отсталость - продвинутость".
  Между тем философский текст не имеет сроков давности... но лишь если это действительно философский текст. Мы получаем критерий философского текста, который был не замечен Рорти, и который, очевидно, не удается применить к нему самому - философские тексты, а с ними и сами философы (если они философские и если они философы) - вневременны.
  Почему так? Попытки Рорти привязать уровень философии к научному уровню выглядят забавными. У философии есть уровень, и он действительно меняется по времени, но уровень этот не связан с теми или иными общественными тенденциями, пусть даже и лежащими в основе самой общественной жизни. Во-первых, в силу маргинального характера философии, а во-вторых, в силу высокого уровня ее абстракций.
  С первым вроде все ясно, а насчет второго - философ, конечно, не прочь увязать свои исследования со злобой дня, но если его работа действительно философская по природе, то степень абстракции спасает ее от преходящести. Нас мало интересуют побуждения Платона и Аристотеля, нам важно то, что они дали миру такие принципы и методы мышления, которые лежат в иной плоскости относительно вопросов существования лун Юпитера, профсоюзного движения и прочих подобных животрепещущих, но преходящих вопросов. Но на этом постараюсь более подробно остановиться позже.
  Пока же сформулирую вывод из рассуждений о контексте рортивского текста. Тексты сильного философа не устаревают, поскольку в них излагается нечто вневременное, не зависящее от общественных контекстов, через тексты же слабые просвечивает время с его преходящей конъюнктурой, с идеологической подоплекой, с заблуждениями, модами и прочим.
  Вот и выходит, что текст сверхсовременного и сверхмодного властителя дум, не успеешь оглянуться, ан уже оказывается менее современен, чем работы "примитивного" Аристотеля.
  Рорти недоволен состоянием образования Аристотеля и все норовит привести его в более причесанный вид:
  "Идеальный Аристотель мог бы описать себя как ошибочно принявшего предварительные таксономические стадии биологического исследования за сущность всего научного исследования. Каждый из этих вымышленных людей, готовый принять такое новое описание того, что он делал или имел в виду, становится "одним из нас". Он наш современник, наш товарищ-гражданин или сотоварищ - член одной и той же дисциплинарной матрицы"
  Прапорщик недоумевает, почему гражданские не ходят строем. Для него естественно именно хождение строем, а которые этого не понимают - глупые, наверное.
  Ценность Аристотеля как раз в том, что он не согражданин Рорти, не товарищ ему, что он не ходит строем под его команду, что он не "член одной и той же дисциплинарной матрицы". Аристотель вовсе не некий бука, восседающий на вершине своей башни, он не прочь поучаствовать в наших играх, здесь скорее не он - не товарищ Рорти и компании прапорщиков, а наоборот - это Рорти до него не дотягивает. Так взрослые поддерживают не все детские игры.
  У Петрова было забавное объяснение научного ссылочного аппарата как своеобразного продолжения древней традиции танцев древних охотников по случаю подготовки к охоте. Охотник приглашает на свой танец (и последующую охоту) тех, кто способен помочь ему в процессе охоты, т.е. не кого попало. Современный философ, пишущий текст, стремится подобрать такой авторитетный ссылочный аппарат, глядя на который читатель сразу оценит серьезность его намерений. "Ого! - скажет он. - Загонять зверя поручено Аристотелю! А яму-ловушку копал сам Платон! Ну, эти ребята зверя истины не пропустят, лишь бы сам охотник не сплоховал... посмотрим, посмотрим..." или наоборот, читатель смотрит на список участников "охотничьего танца" и говорит что-нибудь вроде "Ну и на что надеется автор с этим сбродом? Куда им против мамонта истины, им и мыши не поймать..." К чему я затеял это отступление? Да к тому, что такие люди как вышеупомянутый Рорти (не склоняется его фамилия) Аристотель участвовали многие века и сейчас участвуют в бесчисленном множестве таких танцев-охот на истину и потому оказываются современнее самих современников, сотоварищей и "членов одной и той же дисциплинарной матрицы" к охоте на истину малопригодных.
  Так что оставим мыслителей "не прошедшими переподготовки". Для того, чтобы достичь своих вершин, им пришлось изрядно напрячься. Требовать от них еще чего-то, это как требовать от бойца, взобравшегося сквозь сталь и свинец на стену вражеского укрепления, заодно еще затащить туда пару мешков груза. "А чего лазить так просто, раз уж полез, сделай еще что-то полезного для общества" - такова логика Рорти и прочих думающих (или бездумных, скорее уж) как он.
  Философия - это труд. Просто как всякий труд, о котором судят лишь по его результатам, он не очень понятен для стороннего наблюдателя.
  Во второй части рассматриваемого текста Рорти задается вопросом о критериях философии в том ключе, что подбор предшественников и проблем, производимые философами, воспринимается им как совершенно произвольный. Рорти волнуется:
  "Академическая дисциплина, называемая "философской", объемлет не только различные ответы на философские вопросы, но и полное расхождение на счет того, какие вопросы являются философскими"
  Он акцентирует различие между научной строгостью и философским произволом:
  "Формирование канона - не есть тема для истории науки. Нет необходимости направлять свою научную активность на изучение деятельности великого ученого, чтобы сделать свои взгляды более респектабельными. Нет необходимости и унижать какого-либо специально выбранного выдающегося предшественника, называя его псевдоученым для того, чтобы утвердить свои собственные взгляды. Формирование канона важно в истории философии, потому что в дополнение к дескриптивному использованию "философия" имеет важный и почетный аспект. Используемый дескриптивно термин "философский вопрос" может означать вопрос, который обсуждается некоторой современной "школой", а также всеми или многими из тех исторических фигур, которых привычно классифицируют как "философов". Однако, используемый почетно, он означает вопросы, которые следует обсуждать - вопросы столь общие и столь важные, что они должны быть в головах мыслителей всех времен и народов, независимо от того, сумели или нет эти мыслители сформулировать их точно"
  Философы, согласно Рорти, склонны в соответствии с этим произволом выстраивать прошлое своей науки как им заблагорассудится и, отталкиваясь от этого сконструированного ими прошлого, формулировать задачи и перспективы:
  "Никто вполне не уверен, являются ли вопросы, обсуждаемые современными профессорами философии (любых школ), "необходимыми вопросами" или же просто "случайными построениями". Далее, никто не уверен, являются ли вопросы, обсуждавшиеся всеми или большинством из канона великих философов прошлого, предложенные книгами с названием "История западной философии", - например, вопросы об универсалиях, о соотношении ума и тела, о свободе воли, о явлении и реальности, о факте и ценности, и т. д., - важными вопросами. Время от времени, внутри и вне философии, высказывают подозрение, что некоторые или все такие вопросы являются "просто философскими" - термин, употребляемый с уничижительным оттенком, как химик, употребляет термин "алхимический", или марксист - "надстроечный", а аристократ - "средний класс". Самоосознание того, какая из исторических реконструкций дана нам, есть осознание того, что некоторые наши интеллектуалы и морализаторы не интересовались вопросами, которые кажутся нам неизбежными и основательными. Поскольку такие исторические реконструкции - источник сомнения в том, является ли философия (в любом из ее дескриптивных смыслов) важной, Geisteshisloriker определяет место философа, а не наоборот. Он делает это, подбирая исторические фигуры, и через драматический пересказ, показывая, как мы пришли к вопросам, которые сейчас рассматриваем как неизбежные и основательные. Если эти фигуры оставили после себя сочинения, то их сочинения образуют канон - этакий перечень обязательной литературы для чтения, которое необходимо для оправдания бытия таким, как оно есть"
  Рорти выражает свое непонимание состояния дел в философии, когда философы по своей воле выбирают себе направление движения и круг решаемых вопросов, а в этом произволе опираются на достаточно вольно формируемые коллективы философов прошлого:
  "Я могу подвести итог всему, что сказал о третьем жанре историографии философии. Именно этот жанр берет на себя ответственность назвать некоторых авторов "великими философами прошлого". В такой роли этот жанр паразитирует на первых двух жанрах - исторической и рациональной реконструкциях - и в то же время синтезирует их. В отличие от рациональных реконструкций и истории науки, этот жанр очень чувствителен к анахронизму, потому что вопрос - кто является философом? - он не может считать уделом представителей рациональной реконструкции. Однако в отличие от исторических реконструкций, этот жанр не может оставаться в рамках словаря, использовавшегося фигурой прошлого. Пишущий в этом жанре должен "найти место" этому словарю в ряду других словарей, и оценить его важность, поместив в нарратив, в котором прослеживаются изменения в словаре. Этот жанр является самооправдательным так же, как и рациональная реконструкция, но он движим надеждой на большее самоосознание, чем то, которое заставляет людей заниматься историческими реконструкциями"
  По последнему пункту опять же приходят на ум петровские научно-охотничье-ритуально-ссылочные пляски. С той, однако, разницей, что то, что в науке дозволяется лишь для оформления коротких научных атак, то для философа генеральная жизненная стратегия - он волен подбирать свой охотничий отряд не на одну вылазку, а на все время своей деятельности.
  В философии все не так, как в науке, - переживает Рорти:
  "Вопросы о том, какие проблемы являются "проблемами философии", какие вопросы являются философскими вопросами, - это те самые вопросы, которым главным образом, посвящены geistcsgcschichllich истории. В противоположность этому, историки биологии или химии полагают подобные вопросы чисто вербальными. Они могут брать текущие, не вызывающие споров, разделы своих дисциплин просто как пример того, к какому результату приходит история. Итоговый характер истории науки как истории прогресса неоспорим"
  Итак, Рорти подходит к философии с научными критериями и видит перед собою лишь хаос. Так ли это?
  Конечно, философия это не наука с ее четкими дисциплинарными границами, с иерархиями имен и вопросов, с катехизисами учебников и методических руководств, однако хаос философии - это внешнее впечатление, подобное тому, какое производит большой город на деревенского жителя. За хаотично движущимися потоками, за непредсказуемыми страшными машинами, за снующими толпами стоят правила, законы, потребности. Хаос для стороннего наблюдателя имеет в себе непонятную ему внутреннюю логику.
  Наука более механистична, в ней меньше свободы, но это не значит, что внутри философии отсутствует свой строгий порядок, - просто философия более организм, чем механизм. Организм на порядки сложнее механизма, а потому и порядок в нем не столь явен. В качестве параллели можно предложить сравнение с армейского подразделения хотя бы и с научным институтом. Солдатский порядок очевиден, но это не значит, что жизнь ученых его лишена, хотя такое мнение и может сложиться у наблюдающего со стороны прапорщика.
  В общем, в этой части рассматриваемой работы Рорти ставит вопрос о существовании прогресса в философии и о хаотичности - произвольности конструирования философами историй философии. Попытаюсь несколько прояснить ситуацию, как я ее понимаю. (Далее читатель волен вообразить все положенные реверансы и экивоки (их я опущу) по поводу того, что это мое скромное мнение, которое я, недостойный невежда из заштатной варварской провинции, смею противопоставить вердикту светоча мировой философии, по какому-то роковому стечению обстоятельств городящему о ней чепуху. Говори он серьезные вещи мне, невежде, не пришлось бы тратить свое ограниченное время на разъяснение того, что должно быть и так ясно, особенно же светочу.)
  Что касается вопроса прогресса в философии. Прогресс есть, что подтверждается тем, что многие древние проблемы философии, представлявшие собой в свое время действительно всерьез воспринимавшиеся затруднения, были со временем разрешены и сейчас представляются чуть ли не забавными казусами. Это произошло вовсе не за счет появления неких новый знаний, которые якобы позволили решить древние затруднения, как это происходит в науке, громоздящей свою башню знаний в заоблачные высоты, и уж тем более эти средства решения не были связаны с наукой. Это именно философские средства, методы, вооружившие нас против непобедимых прежде проблем.
  Развитие философии со всей очевидностью происходит, но не в виде линейного роста, снимающего прошлое, - как это осуществляется в науке, а в виде, скажем так, навыка захода в тыл старым проблемам, когда развитие происходит и неразрешимые проблемы находят разрешение не за счет некоего количественного накопления знаний, а исключительно за счет повышения качества мышления, за счет роста философской техники, за счет появления новых философских методов.
  Наибольшая ценность философии не столько ее концепты, а методы, которыми они достигаются. Каждый значимый философ давал философии что-то свое, что усиливало ее, делало более гибкой, более тонкой. Впрочем, методы есть и в науке, но в науке методы, будучи раз достигнуты, уловлены, усвоены, используются без каких-то изменений. Доходит до казусов, когда научные методы, действующие в одной отрасли знаний, ошибочно переносятся на область, в которой они оказываются неприменимы (что, кстати, осознается обычно далеко не сразу).
  Не то в философии - здесь методы используются более гибко, могут (и должны) чередоваться и создаваться по мере надобности.
  Мамардашвили писал о расширениях, которые дает человеку искусство. (Об этом более подробно будет сказано далее). Философ также порождает такие расширения человеческого пространства, которые, будучи усвоенными (а они не обязательно бывают усвоены или даже поняты), образуют нечто естественное, имманентное собственно человеку. В этом плане судьба философа - в том, чтобы открытое им новое со временем стало обыденным.
  Учитывая это, суть задачи "реконструкций" должна быть не в том, чтобы, как призывает Рорти, сделать философа максимально более банальным за счет прибавления к нему всей суммы современной банальности. Сделав философа "членом одной и той же дисциплинарной матрицы" можно, конечно, поболтать с ним о том о сем, но, апгрейдив его таким образом, мы получим соседа по лестничной клетке, не более. Суть задачи "реконструкций", на мой взгляд, в том, чтобы убрав очевидности, выделить таким образом метод, с помощью которого философ шел к этим очевидностям, когда их еще и духу не было.
  И даже более того - выделить метод, с помощью которого он создавал этот свой метод, то есть метод метода. Потому что философия это не наука, где ученого обучают методам, от которых он не имеет права отступать, а придумать свой собственный он имеет право, лишь подав соответствующие заявки в соответствующую кучу соответствующих инстанций, которые должны принять соответствующие решения. В философии же каждая задача требует своего метода и оригинальности мышления.
  Тот же Мамардашвили производит определенное переворачивание обыденного понимания вопроса, которое демонстрирует в числе прочих и Рорти, - он определяет философию как то занятие, которым занимаются философы, ставя философию в подчиненное положение по отношению к двигающим ее людям. Этот момент представляется чрезвычайно важным, - если наука первична по отношению к ученым, которые по отношению к ней лишь нечто вроде обслуживающего персонала, то философия в этом отношении ей совершенно обратна. Здесь главное - это люди.
  Исходя из вышесказанного, можно было бы приравнять философию к культуре, как делает тот же Рорти, полагающий философскую деятельность ответвлением литературной. Однако здесь хотелось бы обратить внимание вот на такой не учитываемый им момент.
  Писатели могут, конечно, тоже давать расширения, как и художники и прочие деятели искусства, но расширения, которые они производят, идут, скажем так, "индуктивно", т.е. "наводятся" из какого-то массива жизненных фактов. В этом плане как бы прозорлив ни был бы писатель, сквозь нагромождение фактов много смысла не пройдет - фактичность сковывает его. Такое отталкивание от фактов против философии с ее теоретическим поднятием над фактичностью, - как попытка считать, пользуясь римскими цифрами, - когда речь идет о небольших подсчетах - это еще туда-сюда, но для серьезных расчетов уже не очень подходит.
  Расширения, которые делают деятели культуры своими произведениями - как ни важны они, они являются все же взаимозаменяемыми. В примере Мамардашвили фигурирует цветок, но - если не один цветок, то другой такой же. Не одна картина, так другая такая же. Расширения же, которые дают миру философы, имеют другую природу.
  В науке один и тот же эффект может быть в одно время открыт сразу несколькими исследователями, что свидетельствует о взаимозаменяемости ученых - не тот, так другой. Наука - это работа, которая может быть выполнена хуже или лучше, то бишь быстрее или медленнее, но при достаточных материальных затратах она так или иначе в любом случае будет выполнена.
  Искусство хоть, в отличие от науки, в высшей степени индивидуально, но индивидуальность эта не приводит к незаменимости. Люди вообще индивидуальны, но на место одного сантехника или грузчика, в случае увольнения всегда найдется другой. То же и с культурным достоянием. Не одна картина, так другая, не одна книга, так другая.
  В философии же не так. Концепты, производимые философами, не являются ни заранее предзаданными и требующими лишь напряжения для своего раскрытия, как в случае науки, ни делом технического мастерства вкупе с талантом, как в случае подвигов деятелей культуры. Философские концепты имеют более сложную природу - можно, конечно сказать, что и для них требуются, конечно, и талант, и мастерство, и напряжение, но все вышеперечисленное совсем другого рода, чем в науке и искусстве.
  Талант философа иного рода, чем всякие прочие - можно иметь талант литератора, талант ученого, талант математика, все это как некие врожденные способности и склонности, но иметь таланта к философии нельзя. Да и не к чему он. Философия - это работа, и талант философа это побочный продукт его работы по собственному развитию. Мастерство философа также иного рода - оно не является предметом поточного производства.
  Напряжение философа также есть и оно также кардинально иной природы, чем напряжение научного поиска. Результаты философского поиска не предзаданы, поиск не коллективен, все производится философом на свой страх и риск, и даже само направление поисков не является известным заранее - философ волен выбирать себе свое прошлое, своих предшественников, свой круг вопросов.
  То, что не нравится Рорти, то о чем он пишет с непониманием, это не какие-то недостатки и случайные недочеты философии, нуждающиеся в корректировке, а источник ее само-стоятельности, отделенности и от науки и от искусства, это сама ее суть.
  Далее по тексту Рорти, ужасается "пагубности" жанра "доксографии":
  "Объяснение причин этой пагубности, я полагаю в том, что большинство историков философии, пытающихся рассказать "историю философии от досократиков до наших дней" заранее знают, как будут называться главы из книг. Ведь они знают, что издатели не примут их рукописей, если в них будет отсутствовать значительная часть ожидаемых глав. Они работают, в типичном случае, с каноном "центральных проблем философии", который имел смысл в терминах неокантианских понятий XIX века, понятии, которые мало кем из современных читателей воспринимаются серьезно. Это выливается в отчаянные попытки заставить Лейбница и Гегеля, Милля и Ницше, Декарта и Карнапа говорить об одних и тех же темах, независимо от того, интересуется ли историк, или читатель этими темами"
  Проблема эта, на мой взгляд, не стоит, как говорится, "выеденного яйца", поскольку "доксографии" пишутся в расчете на вполне определенного читателя. Они представляют собой текст, направленный на ликвидацию безграмотности. Никого ведь не удивляет, что детям сперва объясняют просто, потом, со временем сложнее и сложнее, что их постоянно переучивают, так что старое знание предстает таким упрощением, что изложи его взрослому сразу - он назовет это ложью. Никто, однако, не возмущается, что детей обманывают и не начинают сразу, скажем, с высшей математики.
  Да, "доксографы" пишут простенько, наивно, делая чересчур широкие обобщения, но еще более наивно ждать сложности и дерзких мыслительных ходов - от учебника. Пусть это и не совсем учебник, а некая начальная информация для неискушенного. Если читатели пойдут дальше, то там всего этого в избытке. Ну а сперва - извольте ознакомиться с тем, как "мама мыла раму".
  "Мы должны прекратить попытки написания книг, называемых "История философии", начинающихся с Фалеса и кончающихся, скажем, Виттгенштейном. Эти книги полны отчаянными искусственными оправданиями того, почему там не обсуждаются, например. Плотин, Конт или Кьеркегор. Они храбро пытаются обнаружить "новые связи", объединяющие всех великих философов, которые включены в книгу. Но при этом всякий раз возникает замешательство с объяснением того, почему даже выдающиеся фигуры не обсуждают тех проблем, которые призваны увязать их в одну схему, бесплодную и натужную"
  Угу, а еще прекратим выпускать буквари, пусть дети учатся читать сразу по Льву Толстому.
  Рорти печалится:
  "собственный имидж философии как профессиональной дисциплины все еще зависит от ее квазинаучного характера"
  Наверное, это оттого, что в философии содержание главнее формы и она легко отливается в любую, приспосабливаясь к реалиям общества. Философия - служанка общества, она не претендует ни что большее, она призвана помогать ему, давая свежий (и в определенном смысле "посторонний") взгляд на его проблемы. И потому сомнения Рорти куда отнести Аквината и прочих, не имеющих докторских степеней персонажей:
  "А еще есть проблема: как трактовать Аристотеля или Аквинского, или Оккама - как философов или же как теологов? Уже не говоря о проблемах в связи с Лао Цзы, Шанкарой и подобными экзотическими экземплярами"
  оставивших след в философии, выглядят странными. Вспомним мамардашвилевское "философия - не профессия", это просто искусство свежего взгляда, способность критичного отношения к общепризнанному. Так что на характере философии как квазидисциплины останавливаться не стоит, также как задумываться над социальными статусами ее персонажей, надо смотреть не на форму, а на содержание, не на статусы, а на идеи.
  Объявляя войну "доксографиям", Рорти борется с ветряными мельницами.
  Следующая его идея фикс это "интеллектуальная история":
  "Я хотел бы использовать термин "интеллектуальная история" для более богатого и более размытого жанра - выпадающего за пределы этой триады. В моем смысле интеллектуальная история состоит из описания того, чем являются интеллектуалы, которые, по большей части, лишь неявно освещали вопрос о том, какого рода деятельность проводится интеллектуалами, а также - из описаний их взаимодействия с остальным обществом. Интеллектуальная история может игнорировать определенные проблемы, которые важны для написания истории дисциплины, - вопросы о том, каких людей считать учеными, каких - поэтами, каких - философами, и т. п. Описания, которые я имею в виду, могут встречаться в таких трактатах, как "Интеллектуальная жизнь в Болонье XV века", но они также могут встречаться в необычных главах или параграфах политической, социальной, экономической или дипломатической истории или же, на самом деле, в необычных главах или параграфах истории философии (к любом из описанных выше четырех жанров). Такие трактаты, главы и параграфы, когда их читают и размышляют над ними лица заинтересованные в определенной эпохе и месте, дают ощущение, что значит быть интеллектуалом в то время и в том месте - какого рода книги читаются, какого рода вещи вызывают беспокойство, какой словарь выбирается, а также вопросы, связанные с надеждами, друзьями, врагами и карьерой.
  ...
  Я хотел бы включить в "Интеллектуальную историю" книги о всех тех невероятно влиятельных людях, которые не попали под канон великих философов прошлого, но которых часто называют "философами", - либо потому, что они занимали соответствующее место, либо за отсутствием более подходящего названия - людях типа Фригены, Круно, Рамю, Мерсенна, Вольфа, Дидро, Кузена, Шопенгауэра, Гамильтона, Маккоша, Бергсона и Остина. Обсуждение этих "второстепенных фигур" часто сливается с объемным описанием институциональных построений и дисциплинарных матриц, так как часть исторических проблем, которые обсуждаются в книгах, заключается в том, чтобы объяснить, почему эти не столь великие философы или квазифилософы рассматриваются более серьезно, чем определенно великие философы тех дней. А еще есть книги о мыслях и влиянии людей, которых обычно не называют философами, но которые явно находятся в пограничной области. Эти люди на самом деле делали работу, которую вообще-то должны делать философы, - продвижение социальных реформ, обеспечение новых словарей во имя морального освобождения, направление научных и литературных дисциплин в новое русло. Среди этих людей Парацельс, Монтень, Гроций, Бойль, Лессинг, Пейн, Кольридж, Ал. фон. Гумбольдт, Эмерсон, Т. Хаксли, М. Арнольд, Вебер, Фрейд, Франц Боас, Уолтер Липпман, Д. Лоуренс и Т. Кун, уже не упоминая тех, не известных широкой публике (например, авторов влиятельных трактатов о философских основаниях криминальной науки), которых можно найти в сносках книг М. Фуко. Если кто-либо хочет понять, что значит быть ученым в Германии XVI века, политическим мыслителем в Америке в XVII веке, ученым во Франции в XIX веке или же журналистом в Британии в XX веке, если кто-либо хочет узнать, какого рода искушения и дилеммы вставали перед молодым человеком, который желал быть частью высокой культуры в те времена, в тех странах, то этот кто-либо как раз тот, о ком следует знать. Если кто-либо знает о них достаточно, он может рассказать детальную и убедительную европейскую историю, в которой такие люди, как Декарт, Юм, Кант и Гегель, будут упомянуты лишь мимоходом"
  Здесь явное влияние Фуко, который, в общем-то упоминается и в цитате и далее в тексте. Как известно, Фуко с его гиперэмпиризмом, ставил задачу, заваливая фактами читателя, показать, что история рождается в результате переплетения множества случайностей, так что в результате этой сумятицы рождается одна большая нелепость. Однако, если всмотреться в этот хаос, смысл в нем все-таки обнаружится, не будь его - история бы остановилась и общество застыло бы в стабильном состоянии, как это произошло, кстати, со множеством других цивилизаций.
  То, что Рорти полагает за "интеллектуальную историю" является историей докс. "Интеллектуалы Болоньи" как и все прочие интеллектуалы способны, конечно, обмениваться идеями, бороться за них и пытаться воплощать их в жизнь. Они неспособны лишь на одно - порождать эти самые идеи. Весь этот бурлящий общественный хаос для своего исторического продвижения нуждается в перводвигателе, сосуществующим с обществом "неслиянно и нераздельно", т.е. - в философии. Интеллектуалы подхватывают идеи, пытаются их приспособить к обществу и то, что они делают, это труд, иногда подвиг, но интеллектуалы - это движущиеся детали общественной машины, источник этого движения, двигатель его, - скрыт.
  Философы и при жизни бывают "упомянуты лишь мимоходом", так что Рорти здесь "изобрел велосипед", принимая колеса и фары за источник движения машины. В своей борьбе с философскими доксографами он пришел к воспеванию общественных докс, то есть в итоге оказался на порядок ниже тех доксографов, с которыми боролся, поскольку принял отражение за реальность:
  "Когда только мы ликвидируем различие между уровнем Geistesgeschichte и интеллектуальной историей, [различие] между великими и не столь великими философами прошлого, между четкими и пограничными случаями "философии", между философией, литературой, политикой, религией и социальной наукой, становится все менее и менее важным. Вопросы о том, был ли Вебер философом, Фрейд - философом или психологом, Липпман - философом или журналистом, это все вопросы"
  Мы никогда не ликвидируем различия "между великими и не столь великими философами прошлого, между четкими и пограничными случаями "философии", между философией, литературой, политикой, религией и социальной наукой", потому что это различие между слепыми и зрячими. Слепые идут за зрячими и история не завершается, общество не достигает равновесия и не скатывается в глобальный Застой. Но если не будет немногих зрячих, которые ведут остальных, то не будет общего движения. Слепые меж тем полагают, что раз они идут, то они и ведут.
  "Подобно любой другой истории, история философии написана победителями. Победители выбирают своих предшественников в том смысле, что они решают, кого из огромного количества предшественников упомянуть, чьи биографии написать, и кого рекомендовать своим последователям"
  Тоже не имеет отношения к реальности. История философия - это "доксография", написанная для начинающих, а потому она не имеет особого значения. В "большой" же, настоящей, взрослой философии же каждый сам выбирает "своих предшественников", впрочем, об этом Рорти писал с возмущением раньше, - негодуя на то, что общепринятого канона в философии нет и всяк молодец там на свой образец. Таким образом, Рорти умудряется противоречить не только реальному положению дел, но и собственной точке зрения, изложенной в этом же тексте несколько ранее.
  "Победители" и философия вообще несовместимы - в чем победа - в том, кто зорче глядит? Кто больше видит неправильного и кривого в нашей жизни? Если это и победа, то не из тех, которыми хвастаются.
  Попытка представить философов незначительными комичными персонажами, "передав" ношу культуры множеству "болонских интеллектуалов", сродни попытке поставить телегу впереди лошади. Они бы и рады нести, да только не видят куда. Нет соответствующего зрительного органа.
   
   
  Расширения человеческого пространства
  "Миф и искусство, язык и наука в этом смысле суть чеканщики бытия" - формулирует Кассирер.
  В свое время Эрн увидел за текстами Канта пушки Круппа. Насчет правомерности столь критичной оценки Канта не уверен, а вот за благоглупостями Рорти виднеются и самолеты, бомбящие Белград, и войска, входящие в Ирак, и агрессия в Ливию, и много чего еще. Дьявол, может, и ищет бреши мышления, чтобы сыграть теми, кто мыслит неточно, как уверяет Мамардашвили, но настоящий простор для его игр предоставляют не те, что допускают ошибки, а те, что из неточности мышления делают профессию. Речь идет об идеологах.
  Философ и идеолог внешне почти неотличимы, словно братья - пилоты. Только один из этих пилотов водит самолеты с полезными грузами, а второй - бомбардировщики. Цена ошибки первого действительно велика, но у второго велика не только цена ошибки, но и безошибочности, причем последнее обходится миру гораздо дороже.
  Вот, к примеру, Рорти не видит разницы между наукой и философией, между интеллектуалом и философом, между истиной и выдумкой и так далее. То, что производит Рорти, - представляет собой квазифилософский продукт, поскольку заниматься философией, имея о ней столь, скажем так, недостаточные представления, - все равно, что пытаться построить многоэтажный дом из детских кубиков. И это вовсе не безобидные ошибки, это именно продукт, имеющий идеологическую направленность, поднятый на щит, растиражированный, имеющий влияние на людей во всем мире.
  Мамардашвили высказался о расширениях человечности, о том, что некоторым людям, путем серьезных усилий удается создавать такие вот дополнительные пространства для всех. Что-то вроде открытия Америки - не было ее, не было, и вдруг враз мир стал огромным. Подобные расширения возможны не только в физической реальности, но и в духовной. Они происходят редко (гораздо чаще пути, которые объявляются ведущими в расширения, ведут в тупики).
  В работе "Феноменологическое познание. Пропедевтика и критика", Свасьян призывал к "умению видеть", к "интуитивному мышлению", и, в общем-то, это умение можно было бы представить как направленную способность к обживанию расширений.
  Важно, что при этом не стоит понимать расширения как нечто представляемое в личное и общественное пользование просто так. Чтобы личность или общество могли воспользоваться предоставленным ему расширением, оно должно соответственно ему измениться. Люди же и общества в основной массе своей консервативны и меняться не желают. Наоборот - они ищут стабильности. Ответ общества на потребность в изменениях - наращивание брони в виде прослоек мудрецов и экспертов, на которых оно перекладывает задачу разработки возможностей, предоставляемых расширениями. Освоение сложно и опасно, поэтому-то, чтобы свести риск освоения расширений к минимуму и идут по пути специализации. Каждый человек нашего общества в чем-то специалист - один унитазы чинит, другой рассказики кропает, специализация уравнивает всех. Все имеют почти одинаковый набор масок, просто есть у каждого по одной особенной, которая надевается для магического по своему характеру вхождения в область сакрального, недоступного для всех прочих. Одинаковость набора, усредненность человека защищает его от изменений.
  "Да, вот у нас есть математик (поэт, музыкант, художник - что угодно), он занимается чем-то непонятным, да и, скорее всего, ненужным, но в остальном - нормальный парень, бухает вместе со всеми" - так говорят соседи по двору, снисходительно отзываясь о непонятной им маске. Специализация сводит расширения на нет, заземляет их до уровня профессии. Расширения оказываются безопасны, не грозя изменениями, но нормальность, усредненность современного человека не дает ему углубляться в них.
  В этом плане Рорти понимает философию как еще одну "нормальную" деятельность наравне с работой сантехника или дворника. Между тем естественным образом существует градация выполняемых работ по уровням значимости для общества. Профессии неравноправны и прежде всего неравноправие это определяется творческим содержанием выполняемых дел. Если те, конечно, не являются "творческими" в современном понимании творчества как еще одного вида поделки на скорую руку.
  Примерно так определял Сократ в столь любимом Фуко "Алкивиаде II":
  "ремесла эти кажутся благородному человеку пошлыми и недостойными изучения", поскольку касаются не душ, но лишь телесного.
  Современный человек заземлен телесностью, в этом общество видит защиту от столь страшной для него ненормальности, но ненормальность может быть не только отрицательной, вырожденной, но и положительной, - не ненормальностью пускающего слюни дебила, но анормальностью странника по расширениям, приносящего из своих экспедиций людям Новое.
  Потому-то Свасьян и призывает "учиться видеть", учиться не бояться расширений. Не вынужденно по рабочему распорядку заскакивать в них на некоторое время, чтобы побыстрее вернуться к пиву, телевизору и друзьям - сантехникам, а научиться ориентироваться в искривленных пространствах, обрести там свой ДОМ, не боясь цены изменений.
   
   
  Текст против книги
  "современная философия еще в каком-то смысле не существует" - пишет Мамардашвили.
  Не существует. Рок-н-ролл мертв и все такое.
  Зато существует книга. Мамардашвили формулирует:
  "Книга, например, существует без нас и независимо от нас, но книги в то же время нет, если нет хотя бы одного акта понимающего чтения этой книги. А с другой стороны, книга есть бытие, потому что, если ее читают, она воспроизводит не какие-нибудь ментальные акты чтения, а воспроизводит нас самих в качестве определенных существ. Человеческие произведения существуют таким образом, что они есть органы нашей жизни и органы ее воспроизводства. Какие это произведения? Произведения искусства, произведения культуры, произведения науки"
  Смысл говорить про философию, что она не существует, если она состоит прежде всего из книг?
  Есть понимание книг современной философии, значит, есть и современная философия, нет понимания - нет никакой философии. Сколько понимания, столько и философии. Сколько философии, столько и "воспроизведения нас как мыслящих существ".
  Впрочем, автор вел речь немного о другом, - о том, что современная философия не гомогенна. Не отстоялась и не расслоилась. Пока еще. Не структурировалась, не пришла к единому знаменателю. Но об этом потом.
  Книга (ну и всякие прочие там "произведения" (полагаю, все же, что в гораздо меньшей степени)) возводится автором в степень органа воспроизводства. Нашей, соответственно, жизни. Т.е. хорошие книги пишут люди, вкладывая туда хорошие идеи, и жизнь воспроизводится хорошо и хорошая, плохие пишут книги и жизнь воспроизводится ими никуда не годная. (Так вот кто во всем виноват - авторы!)
  Автор расшифровывает свою мысль так:
  "в действительности произведение живописи воспроизводит нашу жизнь или производит ее как вообще видящую что-нибудь. Наших органов зрения, тех способностей, какими они обладают, не было бы без того, что возникали бы предметы, не разрушаемые временем, которые в себе содержали бы горизонт вообще того, что мы можем видеть и переживать.
  Нарисованный цветок тем отличается от нашей реакции на цветок в поле, что наша эмоция от видения цветка (в той мере, в какой она зависит от нашей способности раздражаться, от нашей чувствительности, от нашей способности приходить в восторг достаточно долго время) не может быть удержана и смысл не может быть извлечен, потому что наши чувства, наши ощущения, как я неоднократно говорил, - песок сыпучий, на котором ничего не может быть основано. А через пребывающий предмет, и именно не изображающий цветок, воспроизводится извлечение смыслов и наша способность видеть. Живопись не изображает ничего, и в ХХ веке наконец поняли, что живопись не состоит в том, чтобы создавать на полотне иллюзию реальности предметов мира, а живопись конституирует наш взгляд, видящий предмет, так чтобы из этого видения могли бы быть извлечены смысл и понимание и чтобы это видение, или извлечение смысла и понимания, воспроизводилось в сменяющихся человеческих существах, потому что, скажем, вокруг произведений греческой скульптуры сменились миллионы людей (они жили и умерли), а через них (через эти произведения) в сегодняшних и будущих людях воспроизводятся извлечение смыслов и наша способность видения. Следовательно, нашей человеческой жизни не было бы без этих приставок к нам, без этих расширений нашего зрения. В этих расширениях наше зрение не зависит от нашей психологии, от случайностей нашей чувствительности, от нашей способности удерживать себя в том или ином желаемом состоянии.
   Я как-то говорил, что есть некоторые бытийные, или высшие, состояния человека, которые нами не могут быть созданы по нашей рассудочной воле или по нашей психологии. Например, вы знаете, что нельзя велеть "люби это", потому что - полюбится или не полюбится. Высокий акт любви есть характеристика человека: способность переживать что-то отличает одного человека от другого; есть люди, не способные что-то переживать, или, скажем так, неразвитые люди, у которых нет вкуса и прочее. Но я хочу сказать, что все это - бытийные явления, а будучи в нас бытийными явлениями, они в нас создаются вещами изобретенными, а именно произведениями искусства, произведениями науки, произведенными, или изобретенными, нравственными нормами или, вернее, основаниями нравственных норм. Все это - бытие. Так я ведь рассуждаю о нем. И, следовательно, этого бытия не было бы, если бы не устанавливалось понимающее отношение к бытию, о котором я только что говорил; это бытие проявится в том, кто установил это понимающее отношение"
  Автор категоричен:
  "нашей человеческой жизни не было бы без этих приставок к нам, без этих расширений нашего зрения"
  Но - кто создает эти "расширения", эти очеловечивающие "приставки"?
  У нас есть Автор, то есть он не совсем есть, но об этом дальше...
  Скажем, пока у нас появляется Автор. Он скромно выходит на жизненную сцену. Вот он - соль земли, он "установил это понимающее отношение", которым мы все пользуемся в меру своих способностей...
  Но постойте, куда же уволакивают Автора?
  Угу, и кто это делает? Автора уволакивает автор (в числе прочих уволакивающих):
  "И я снова приведу слова Малларме, которые я уже приводил: он говорил, что произведение или поэма не пишется идеями, она пишется словами (и это есть признак современного сознания в отличие от классического), имея в виду, что поэма не есть выражение некоего готового или предготового понимания или идеи, а есть нечто такое, посредством чего сам человек, пишущий поэму, может понять то, что он пишет, или то, что с ним происходит, или то, что в нем есть. Следовательно, произведение не есть собственность автора. Мы ведь знаем, что оно не собственность потребителя, но теперь оказывается, что оно и не собственность автора. Он оказывается уравнен в своих правах по отношению к произведению с тем, кто его читает, - оно для них одинаково тайна. И я снова напоминаю слова Борхеса, который говорил, что всякая поэзия таинственна в том смысле, что нам не дано знать то, что нам посчастливилось написать. Это не соответствует никаким нормам классического рационализма"
  Цитата сложная, в том плане, что в ней спутаны несколько мыслей и их стоит разобрать по отдельности.
  Начнем с конца, с Борхеса и его "откровения". С оценкой автора о несоответствии нормам рационализма не согласиться нельзя. Стоит, однако, добавить для полноты картины, что это вообще никакой рациональности не соответствует. Так и видится эта картина блаженненького кретина писателя, пишущего левой ногой, и внимающего ему кретина читателя, ничего не понимающего, но повизгивающего от восторга. (Прошу прощения за "кретина", это я у Мамардашвили нахватался, это слово у него несколько раз вырывается, но в отличие от его использований, здесь оно, полагаю, более на месте.)
  С другой стороны - бог с ним с Борхесом и с его таинственностью, коли он говорит о поэзии. "Поэзия - баба капризная" как сказал поэт, возможно, там и впрямь несколько иные технологии и профессиональные секреты (хотя Пушкин, к примеру, знал, что он написал, когда хвалил себя - "Ай да Пушкин...") и там об идеях думать и впрямь ни к чему, знай нанизывай слова, как шашлык на шампур. Поэзию мы трогать не будем, она в нашей жизни феномен не из самых значимых.
  Но вот когда отличие современного сознания выводится из того, что ему в параллель с поэзией (перенос совершенно произвольный и неправомерный) якобы идеи не важны, а оно просто нанизывает слова, то, может, такое "сознание", и впрямь, "современное", но вряд ли оно при этом собственно сознание, в смысле без кавычек. Мыслить без идей еще никому не удавалось. Хаотический поток слов - это есть бред, как ни крути.
  Насчет понимания в процессе. Ну, нечто такое, конечно, имеет место. Но здесь чистой воды герменевтика. Мы не можем сказать, что автор берется за работу с сознанием в виде "чистой доски" и в процессе писания узнает все, что ему нужно о предмете своей работы. Предпонимание или даже первичное понимание уже присутствуют и выяснение собственной позиции для пишущего не выглядит главной целью. Когда один ученик объясняет другому ученику теорему, он лучше понимает сам, но это не значит, что он способен объяснить теорему, вообще ее не понимая и обретая понимание в процессе объяснения.
  Более того, разве не бывают случаи, когда в процессе писания позиция пишущего значительно не уточняется? Вот пишет некто учебник по арифметике, уточняет ли он в процессе писания свои позиции по поводу "два плюс два"?
  "произведение не есть собственность автора. Мы ведь знаем, что оно не собственность потребителя, но теперь оказывается, что оно и не собственность автора. Он оказывается уравнен в своих правах по отношению к произведению с тем, кто его читает"
  Если книга это такая своеобразная машина воспроизведения жизни (возвращаясь к первой цитате), то можем ли мы говорить о ней в терминах собственности и потребления? Жизнь первична по отношению к феноменам собственности и потребления.
  В общем-то странно в лекциях 78-го года встречать модные современные идеи - "смерть автора" вот озвучена вслед за "смертью субъекта", ну да не настолько они современны. Просто, наверное, с философией какой-то ступор произошел (вполне в соответствии с цитатой из начала статьи) раз пятидесятилетней давности идеи до сих пор ходят в ранге современных (точнее, - даже "постсовременных").
  Автор пишет:
  "Что я пытался пояснить, беря прямой смысл различия между двумя глагольными формами - "высказывать" и "высказаться", имея в виду под "высказаться" нечто такое, что само говорит через нас, через какие-то контролируемые наши смыслы, но выражая через них нечто другое? (Ведь что такое брать нечто в виде симптома? Это значит не брать нечто в виде прямого аналитического объекта мысли, а считать, что, когда ты говоришь об А, в действительности высказывается Б. Высказываемое А берется не как прямое содержание мысли, а как косвенное или косвенно-символическое выражение чего-то другого"
  Поэтому-то идеи оказываются не важны. Писатель пишет слова левой ногой, а через этот хаос причудливых словесных сплетений (текст) неожиданно вдруг да косвенно - символически проглянет нечто осмысленное, что является тайной для писателя и для большинства читателей (не для всех - кто-то должен быть рецептором, иначе смысла в этой тайне, если ее не узнает никто, никакого не будет).
  Это то, о чем я давно писал как о волнах сложности. Дело, однако, в том, что представить картину, в согласии с которой можно писать левой ногой, а волны сложности сами по себе придадут смысл - полный бред. Волны сложности возникают только в соответствующей среде, причем даже в самой лучшей по сложности среде они возникают вместе со стремлением к упрощениям. В обычной среде возникают только упрощения.
  Надеяться на то, что возникнет идейный резонанс, можно только в случае соответствующей идейной концентрации, а вовсе не в классическом примере миллиона обезьян бьющих по клавишам пишущих машинок.
  В первой из приведенных цитат автор пишет:
  "но книги в то же время нет, если нет хотя бы одного акта понимающего чтения этой книги"
  Современная концепция "смерти автора" утверждает о том, что нет единой концепции прочтения книги, что смыслы не распаковываются (а потому и не запаковываются и автор потому-то и не нужен), что они плюральны. Как же тогда автор может говорить о "понимающем чтении", если смысл в книге, который нуждается в понимании, не присутствует? Если у каждого свое понимание, то о каком "понимающем чтении" может идти речь?
  "книга есть бытие, потому что, если ее читают, она воспроизводит не какие-нибудь ментальные акты чтения, а воспроизводит нас самих в качестве определенных существ"
  То же самое - если доводить современное понимание до конца, то никакие определенные существа по прочтении книги образовываться не будут. Понятно, что философия стухла, породив такое понимание невозможности понимания, которое погашает саму возможность философии. Но эта апория, этот мыслительный тупик совершенно надуман - как Ахилл, если не будет раздумывать, догонит черепаху, никуда она от него не денется, так и книга будет резонировать и порождать, никуда из нее идеи не денутся. Философия имеет авторский характер, автор вкладывает в книгу идеи, которые резонируют вполне косвенно - символически, но не сами по себе - в случайных сочетаниях слов текста, а исключительно в сознании читателя. Для чего тому надо читать и распаковывать запечатанные в книге автором идеи. А иначе, если бы резонансы в голове читателя не зависели бы от авторских идей, то и книги бы не были нужны. Посмотрел на дерево и в его сочетаниях листьев узрел истину - вполне, надо полагать трансцендентную, посмотрел на грязь под ногами, и тут она же! Но это софистика, образ мудреца, который видит трансцендентное сквозь обыденное. Постмодернистские борцы с трансцендентностью пришли к ней же.
  "современная философия еще в каком-то смысле не существует", эту мысль автора я поместил в начало параграфа. И вот как он расшифровывает ее далее:
  "когда мы говорим о современной философии, философии ХХ века, мы говорим о чем-то находящемся в состоянии работы, о чем-то, что покрыто еще строительными лесами и где еще не выработались окончательные и точные ответы на то, о чем говорится... вся современная философия и вообще интеллектуальная и даже литературная деятельность есть "работа в ходе делания", то есть такая работа, где прежде всего имеет значение делание, а не завершенный продукт, не некоторый законченный, завершенный шедевр, замкнутый в себе"
  Понятно, что философия не будет существовать в виде одной книги, одного мега-учебника, в котором присутствуют "окончательные и точные ответы" на все вопросы, но в виде множества оспаривающих друг друга книг. И их не заменит никакой постсовременный "текст", в котором мистическим образом сами по себе якобы порождаются любые смыслы по желанию, как разносолы на скатерти самобранке.
   
   
   
  Часть вторая. Человек как главная проблема современности. Маски и расширения
   
   
  Содержание:
   
  Проблематизация человека
  Человек как симулякр
  Субъект и постмодернисты
  Смерть и душа
  Языки и истина
  Маска
  Субъективные мысли
  Эйдосы и расширения
  Субъективация и индивидуализация
  Угасание человечности
   
   
  Проблематизация человека
  В наше время место главной проблемы занял человек. То, что раньше не вызывало вопросов, или, вызывало их иначе, - Человек, оказалось под сомнением. Незыблемая прежде основа, тот плацдарм, с которого человек осуществлял свою мыслительную экспансию в окружающий его неизвестный мир, оказалась под ударом. Архимедов рычаг, с помощью которого человек столь деловито пытался перевернуть мир, оказался лишен точки опоры.
  Декарту достаточно было сформулировать свое "мыслю, следовательно существую", современному философу такая постановка вопроса кажется наивной. Что значит "мыслю"? Каким образом "существую"? Как увязаны мышление и существование? Глаза современной философии "повернуты внутрь", рассматривая смотрящего. И это вовсе не некий отвлеченный вопрос, как может показаться, не подсчет количества чертей на острие иглы, напротив, - это жизненный вопрос, не решив который человечество не будет способно перейти к следующему этапу своего движения.
  Человек всегда был объектом развития, освобождения, осчастливливания. Но когда он стал проблемой, непонятно стало, кого развивать, освобождать, осчастливливать. И эта заминка произошла вовсе не на уровне метафизического осмысления, метафизика лишь следует за жизнью, формулируя в понятиях то, что неосознанно, подспудно уже довлеет над человечеством. Метафизика лишь выявляет опасность, причем, пожалуй, что даже с некоторым запозданием.
  То, что я сказал выше о переходе на новый этап, вовсе не подразумевает следования за теорией формаций, как она понималась "во времена диалектического материализма". Если мы не решим проблемы человека, это не означает конца света, но это может значить конец человека, коллапс человечности. Человечество вполне способно неограниченно долго существовать в современном виде, и в этом его современном виде вовсе нет ничего трагичного - разве что комичное.
  Сомнения в человеке - достижение скепсиса новомодной "постмодернистской" философии и, как бы она сама ни была достойна скепсиса, достижение это весьма значительно, поскольку вскрыло пустоту, подобную той, которую Ницше, по мнению Мамардашвили, навыстукивал в телах богов.
  Человек тоже оказался внутренне пуст и открытие это, хотя так и не было четко сформулировано, в потенциале ведет как к огромному разочарованию в человеке, подрыву устоев, дезориентации, так и к новым, в настоящее время, правда, не столь уж и энергичным, поискам. Нельзя сказать, будто бы это падение человечности исходит от философии, как нельзя сказать, к примеру, что рассуждения Ницше привели к безбожию. Как Ницше лишь вскрыл уже имеющуюся пустоту


Рецензии