Грачиные яйца

      Наcтупали майские праздники, светило и грело набравшее силу  весенне  солнце,  падало  в пересыхающие лужи и отражалось весёлыми зайчиками на стены домов и лица прохожих.
      От карликовых вулканчиков коровьего навоза, выстроившихся на задах барака, поднимались и таяли в вышине жиденькие, причудливо извивавшиеся столбики пара, наполняя тесное пространство между бараком и сараями запахами перегнивающей соломы и каровьего помёта.
      Послонявшись по комнате и осторожно – в который уж раз? – постучав по стеклянной колбочке и послушав тонкотонкое дзиканье спиральки в ней, я сунулся в сундуклежанку, тоже полный чудес, обнаружил завёрнутую в тряпицу краюшку хлеба, припрятанную матерью на ужин, отщипнул корочку и вновь примерился к остатку. Краюшка будто бы не убавилась, и я вновь отщипнул, и увлёкся этим азартным делом, пока не обнаружил, сжавшийся, как шагреневая кожа, жалкий остаток мякиша. Это открытие сильно меня опечалило: краюшка рассчитывалась на ужин и то, что от неё осталось, обещало неприятности и полуголодный вечер, но делать было нечего, и завернув остатки жлеба в тряпицу, я вернул его на исходное место, и отправился из дому. Накануне я условился с моими приятелями сделать вы-лазку за грачинными яйцами и мне надлежало встретить их вшколе.
      Скрип открываемой двери разбудил отбывавшего дневную вахту и пригретого солнцем столетнего деда Ожогина; он вздрогнул, замершие было пергаментные его пальцы зашевелились и шустро, как членистые ножки паучка, пеленающего свою жертву, забегали по привычно разложенным на коленях цветным лоскуткам.
      – Здраствуйте, дедушка! – бодро обратился я к нему.    
      – Ась? – привычно прошамкал дед и обратил на меня выцветшие, голубоватые глаза.
      – Здорова говорю!!! – прокричал я во всю мощ голосовых связок.
      – Што ревёшь, как оглашённый! – неприветливо ответил он. – Не глухой, чай, – слышу!               
      С дедом я был уже изрядно знаком и, желая ему угодить, собрал свалившиеся на землю лоскутки и аккуратно уложил их ему на колени.
      – Ходют тута всякие, – прошамкал он, просыпаясь и набираясь интересу к окружающему, – а потом вешши пропадають. Из каких будешь-то? Никак из новеньких, из хрицев? Сказывали, побили немца-то ишо при царе-батюшке Брусилов, помнитца, побил.  Ан, нет... И откудова оне берутца, хрицы эфти, ума не приложу. Бъют их, бъют, а оне всё лезуть и лезуть, спасу от их никакова нету. Немчура! однем словом...
      Клочковатые картинки события Первой Мировой войны, участником которых был дед Ожогин, бессистемно вспыхивали в его сумеречной голове, смешивались с удержанными его памятью разрознеными событиями прошедшей войны и создовали в его воображении пёструю картину всеобщей вины немцев перед всеми и вся. В представлениие деда о немцах входили и сами немцы, съезжавшиеся в посёлок из окрестных деревушек в поисках лучшей доли, и ссыльные поляки, латыши, литовцы и эстонцы, выселенные без вины из своих республик и влачившие столь же жалкое существование, что и немцы России.
      Не  желая  выслушивать  сумбурные  выкладки  деда и давя в себе нароставшее раздражение и желание одним махом стряхнуть с его колен любимую им забаву – перебирание цветных лоскутков, я отправился на поиски своих приятелей в школу.
      В школьном дворе было пустынно, и я направился в дальний его угол к небольшой школьной конюшне, где содержались лошадь, Гнедок, телега, сани и кошева – большая плетёная ивовая корзина, переставляемая зимой на сани, а летом – на телегу. В кошеве на мягкой соломе мирно спал школьный конюх, дядя Митя. По его лицу, выведенная из зимней спячки припекавшим солнцем и привлечённая ароматом оттаявших конских яблок, ползала большая зелёная муха. Разомлевший дядя Митя подёргивал конвульсивно щекой, вспугивая надоедливую муху, сложно булькал губами, подтягивал и отпускал их в такт со вздохами и выдохами.
      Тут же, сунув морду в солому, мирно подрёмывала каурая лошадёнка, всхрапывала в такт с дяди Митиным бульканием.
      Сонная эта картина навела скуку, и, обследовав конюшню, я прихватил изрядный кусок грязновато-зелёного соевого жмыха, каким подкармиливали лошадей, домашнюю скотину и не брезговали люди, и вернулся к школе.
      Из выходной двери, щурясь на ослепительное солнце, высыпала оживлённая, галдящая толпа и рассыпалась мелкими группками по школьному двору.
      Иные из них были уже знакомы мне, другие – нет, и я напряжённо выискивал среди галдящего муравейника своих новыхприятелей.
      Вскоре появились и они: Толик Украинцев, Коля Окользин и Ромка Виснер. Все вместе мы направились по домам к баракам, чтобы, оставив сумки, отправиться за грачинными яйцами.
      Наскоро проглотив, оставленные матерью, две картофелины в мундире и кусочек хлеба, я вышел во двор, чтобы отправиться с приятелями к далёкой пасеке, где в топольнике, погруженном по весне в озёрце из талых вод, бывало особенно большое скопление грачиных гнёзд.
      Тополиный околок, залитый вешними водами, встретил нас множеством грачиных гнёзд, тёмными шапками висевших на верхушках могучих тополей. Скинули обувь и штаны, побрели по пояс в ледяной воде к тополям. В воде плавали ещё снежные комья, пропитанные водой и оттого тяжёлые и неповоротливые, как беременные женьщины; от их прикосновения к голым телам было гадливое ощущение, как от прикосновения к лягушке; их раздвигали руками и брели.
      Рискуя сломать шеи, я полез на немыслимую высоту, влекомый желанием полакомиться пёстренькими грачиными яйцами. Гнёзд было много, и дело спорилось. Грачихи, гнездившиеся на яйцах, с любопытством и недоумением наблюдали за моими действиями, устращающе разевали клювы и, как только моя рука приближалась к гнезду, чтобы выбрать тёпленькие яйца, срывались с гнезда и со скрипучими крипами метались над самой моей головой, и вскоре весь околок заполнился ими, и, казалось, вот-вот они осмелеют, набросятся на меня, вцепятся в волосы, и я  рухну вниз.               
      Набрать доверху шапку оказалось делом пустяковым, наполненная с горкой яичками, она тяжело повисла на шее, мешая спуску.Ледяная вода ожгла поцарапанные и натёртые жёсткой корой живот и внутрение поверхности ног, и, желая быстрей добраться до суши, я энергично зарабатал руками, разгребая воду. От резких движений яйца посыпались вниз, погрузились в прозрачную воду, потом всплыли и закачались рябенькими буйками на зеленоватой поверхности воды. мои торопливые попытки их выловить, ещё больше растревожили насыпанные горкой яички; они, как живые, скатывались и с лёгкими шлепками падали на воду.
      Выбравшись на сухое место, я ощупал покрывшиеся красными пупырышками части тела, и сильно поубавившееся содержимое шапки.
      Всплывшие яйца ныряли по  расходящейся кругами поверхности воды, и стало жалко оставлять их, но перспектива оказаться вновь в ледяной воде пересилила жадность.
      Я натянул на мокрое тело одежду, поджидая приятелей. К моему недоумению, добыча проворного Толика оказалась значительно скуднее моей. На дне его шапки лежала жалкая пригоршня яиц, и это удивило меня; я предложил поделиться добычей, но он воровато олянулся на выгребавшего из воды Ромку, прошептал: «Т-с-с... Они насиженные». В доказательство он выхватил первое попавшееся под руку яйцо – оно оказалось с птенцом. Мне захотелось проверить, собранные мною, но Толик перехватил мою руку и приложил к губам палец. Я промолчал...
      Меж тем на сушу выбрался Ромка с набитой до отказа шапкой. Он акуратно снял её с шеи, долго утанавливал, чтобы ни одно яйцо не вывалилось на землю, потом попрыгал сначала на одной, потом на другой ноге, стряхивая с пупырчатого тела капли воды, посмотрел ревниво на добычу приятелей и сказал Толику:
      – Ты-то пошто мало набрал? Яиц-то – эвона скоко.
      – Тятька не велел. От грачиных яиц, грит, веснушки по всей роже.
      Толик жалостливо сложил губы, поднял с земли шапку с яичками, протянул Ромке:
      – Хошь, возми мои!
      Жадноватый Ромка проворно завладел Толиковой шапкой с яйцами, сложил в неё излишки из своей; шапка наполнилась до половины, и Ромка замер. Высокий, тощий и жилистый, он  походил на цаплю, замершую на одной ноге и выискиваюшую добычу. В его, остриженной под нуль, шишковатой голове заворошились какие-то мысли, а на веснушчатом лице сменяли друг друга тени сомнения и решимости. Пересилила решимость. Повесив на шею шапку Толика, Ромка вошёл в воду. Второе погружение в ледяную  воду  не  показалось  ему  и,  наскоро выловив плававшие на поверхности яйца, он вернулся.
      Пока он выуживал яйца, я собрался было выбросить набранные мною, но был остановлен Толиком.
      – Погодь! – в его голове что-то назревало.
      – А зачем они? Тухлые же!
      – Подарим Ромке, а там – поглядим, что будет.               
      Погревшись на солнце, поднялись на увал, надёргали наскоро корней солодки и направились вдоль увала домой.
      Было далеко за полдень, и мы брели, едва волоча отяжелевшие ноги, с трудом сдерживали голод и жажду. Справа, на бескрайнем поле, среди желтого жнивья виднелись черными кляксами следы пожога, иные ещё дымились. При слабых порывах ветра дым доносило до дороги, и  пахло чем-то, отдалённо похожим не то на запах полыни, не то черёмухи. Вдали, казалось, у самого обреза увала, поднимались далёкие Алтайские горы, нависавшие над степью стальными громадами, изрезанными снежными языками ледников.
      А над полем, в голубой вышине, трепыхались, зависнув на одном месте, и пели, радуясь солнцу, небу и прожитому дню, жаворонки.
      Мы пришли домой, когда солнце, излившись жаром, свалилось в предвечернюю дымку, а к баракам стекался со всех сторон рабочий люд.
      Старика Ожогина на завалинке уже не было, входная дверь в барак зияла чёрной пустотой, и я предложил Ромке свою шапку с яйцами, сославшись на возможную взбучку от матери.
      Тот не задумывась взял их, переложил из шапки в задранный подол рубашки и, не поблагодарив и не попращавшись, исчез в бараке.
      Испытывая некоторую неловкость за не качественный подарок, я направился домой, где у растопленного камелька хозяйничали мать и Кольчиха, и гудел на басовых ладах гармони её сын, Сашка.
      Сашка учился играть на гармони и, отличаясь полным отсутствием слуха, часами растягивал и сворачивал гармонь, тыкая наугад на лады. Обычно это его пристрастие кончалось тем, что, очумев от извлекаемых Сашкой скрипучих звуков, Кольчиха про- пускала по его спине скрученное в жгут полотенце и строго наказывала прекратить кошачий концерт.
      Ужин ещё не предвиделся, раздражающе пахло галушками, какие мать справоривала из добытого мною куска жмыха, едва начинал пыхтеть чайник с корнем солодки, и я отправился за примеченной утром щепой, надеясь пополнить запас топлива для прожорливого камелька. К моему огорчению на стадионе красовались лищь одинокая трибуна без малейших следов щепы и обрезков, и Толик Украинцев, стоявший – точь в точь как дедушка Ленин на броневике в фильме «Ленин в октябре», виденном когда-то мною в прошлой жизни – в картинной позе с поднятой вверх и протянутой вперёд рукой на площадке трибуны. Потрясённый этой схожестью, я взобрался на трибуну и бегал, догоняя прыткого Толика, вверх и вниз по ступенькам, делал всевозможные обезъянньи кульбиты на перилах и не заметил подошедего ночного сторожа, деда Митяя.
      Дед Митяй был в посёлке заметной личностью. Со своей неизменной берданой был он, начиная с шести часов вечера до восьми утра следующего дня, единственным, пожалуй, свидетелем всего, что происходило в посёлке. От его цепкого внимания  не ускользало ничто и все ночные происшествия становились широко известными. Он точно знал: кто кого провожал из клуба, чьи трусики оставались утром лежащими на траве или висящими на кустиках поселкового сада, излюблннном месте встречь местных ветрениц и ловеласов, кто и чьи посещал ночью огороды и многое другое.
      Не ускользали от деда Митяя и ребячьи шалости, становившиеся непременно известными матерям, и, потому, на строгое дедово: «А ну, геть отседова, паршивцы!» нас вмиг, как ветром, сдуло с трибуны и мы унеслись домой. Благо, было к тому же время ужина.
      На подходе к бараку встретили Ромку, опробывавшего в обширной луже долблёный кораблик с мачтой и косым бумажным парусом. Всякий раз, когда Ромка лёгким толчком отправлял кораблик от берега в плавание, тот, подхваченный порывом ветра, резво срывался с места, разворачивался и падал на бок, а Ромка забредал в лужу, брал кораблик, и всё начиналось сначала. По красным, как гусиные лапки, Ромкиным ступням я взраз определил, что тот давно уже занимался пусканием кораблика, и занимался бы, наверное, ещё долго, если бы не крики старшей сестры, звавшей его на ужин.
      Перспектива поесть была для всегда голодного Ромки несомненно привлекательнее перспективы пускания кораблика, и, забыв о беспомощно покачивающемся на воде, кораблике, он сорвался с места, не подозревая о крупных неприятностях, ожидавших его в тот вечер.
      Последовали за ним я с Толиком. Робко, как первоклашки, мы вошли к Виснерам и сели на лавку у входной двери, надеясь увидеть, чем закончится история с яйцами.
      Из вечера в вечер ровно в семь часов семья Виснеров в полном составе садилась за длинный, широкий стол, каждый на своё место. Виснерша приносила скатерть, накрывала ею стол, клала перед каждым на стол по деревянной ложке. Приносила большую чашку с жидкой похлёбкой, ставила на середину стола, все брались за ложки, ожидая, когда Виснер-старший, не торопясь, зачерпывал похлёбку и медленно съедал. И сразу же дружно вступали в процес еды остальные.
      После похлёбки следовала большая чашка с перловой или пшенной кашей, и всё повторялось в той же последовательности.
      Когда бывала опустошена чашка с кашей, каждый не спеша вытирал о край скатерти свою ложку, и Виснерша убирала их в посудный ящик. Увидев всё это в первый раз, я подумал: «Как просто может быть устроена жизнь, и как мы порой усложняем её». В нашей семье бабушка и мать всегда ставили перед каждым отдельно тарелку, вилку и ложку, а после еды всё это мылось в предварительно нагретой воде и протиралось чистым полотенцем. Часто это поручалось мне, и я находил это занятие малоприятным. 
      Пока Виснерша управлялась у печи с чугунками и мисками,Фрида вносила в комнату деревянную большую шайку, наполняла её горячей водой из котла, вмонтированного в камелёк, и начиналось мытьё ног. Первым это делал хозяин. Он заворачивал до колен штанины, снимал носки, подносил их к носу, определял по одному ему известному признаку стоит ли их стирать или носить дальше; осторожно погружал борльшой палец правой ногив воду и, убедившись в нужной её кондиции, подолгу мыл ноги. Покончив с мытьём, он вынимал их, и в работу вступала Виснерша: она также основательно вытирала распаренные ноги мужа и, покончив с этим, задирала подол, затыкала его меж колен и мыла теперь уж свои ноги... Так продолжалось, пока не наступал черёд Ромки. Ромке ни в какую не хотелось мыть ни рук ни ног. К тому моменту вода в шайке становилась тёмносерой от грязи и мыла, и Ромкины ноги и руки, покрытые бесчисленными ссадинами и цыпками, нещадно зуделись. Только после строгого окрика отца, Ромка погружал в воду ноги и, поширкав ими друг о дружку, вынимал их и протирал насухо.
      В тот вечер Ромка, нисколько не мешкая, сходу устремился к столу.
      Во главе стола, как обычно, сидел сам Виснер-старший; по другую сторону стола хлопотала, расставляя нехитрую посуду и еду, Виснерша. На столе стояли две большие миски: одна – с грачиными яйцами, другая – с неопределённого цвета похлёбкой. Осадив, сремительно приближавшегося к столу, Ромку резким: «руки!», Виснер-старший, не меняя выражения строгого лица и осанки, тщательно и неспеша, выскребывал сердцевину будущей деревянной ложки.
      Изготовление деревянных ложек было побочным семейным промыслом Виснеров, в котором каждый член семьи имел свои обязанности: обязанности Ромки – заготовка берёзовых чурок и их разделка на заготовки; Виснерши с дочкой – сбыт готовой продукции; Виснера-старшего – изготовление собственно ложек. Произведённые семейством Виснеров, ложки пользовались широким спросом, хотя и продавались – по сравнению с ширпотребовскими – по довольно высоким  ценам.
      Вздрогнув, как осаженная лошадь, Ромка круто изменил траекторию, юркнул в угол, где стоял оцинкованный рукомойник, поширкал руками под скудной струйкой воды, обтёр их о штаны и вознамерился было устроиться за столом, но снова был остановлен окриком: «покажь!», и Ромка протянул, не глядя, руки. 
      Старшему Виснеру они не показались и он с оттяжкой шваркнул по ним недостроганой ложкой.
      Ромкино нетерпеливое желание полакомиться содержимым мисок заметно утихло и он, теперь уже тщательно, выскрёбывал и отмывал покрытые грязью и ципками руки. 
      Вторичной проверки не последовало, всё семейство уселось степенно за стол и замерло.
      – С богом! – вымолвил Виснер-старший, неспеша зачерпнул похлёбки и, причмокивая, стал медленно пережевывать
      Виснерша облегчённо вздохнула – похлёбка пришлась хозяину по вкусу, и это стало негласным разрешением приступить к еде. Принялись за еду.
      Перым зачерпывал похлёбку хозяин; за ним остальные по степени старшинства.
      Глядя на в такт движущиеся ложки и челюсти, я почувствовал сосущую пустоту в желудке и заёрзал по скамейке задом, надеясь обратить на себя внимание. Я надеялся быть приглашённым за стол, хотя знал точно – этого не последует. У Виснеров –  по мнению моей матери – и снега зимой не выпросить. Но я знал и другое: всегда нужно верить в чудо. Иногда оно случается. И я ждал. Волновался и мой приятель.
      С чудом дело затягивалось, и надежда поесть уступила место зловредности. «Чтоб ты подавился! – мстительно думал я, глядя на неспеша орудовавшего ложкой старшего Виснера.
      Он же всё так же методично двигал ложкой и челюстями, нисколько не реагируя на мои мстительные посылы.
      «Вот зараза! Когда же ты напехтаешься? – думалось мне. – А ещё яйца им подарил!». Мне стала вдруг до слёз жалко яиц; я забыл, что они насиженные, и живо представил себе, как обрадовалась бы им моя мать, и какая бы получилась яичница, принеси я их домой; я уже явственно слышал, как шкворчит и попыхивает на сковороде яичница; ощущал во рту ноздреватую мякоть почти безвкусного белка – мать, взбивая яйца, всегда добавляла немного столовой соды, отчего яичница получалась ноздреватой и мягкой, как дрожжевые блины, – и обволакивающие, вя-жущие и необыкновенно вкусные прожилки желтка. «Надо же – расщедрился! – думал я  о себе. – А всё этот чёртов хохол. Отдадим да отдадим... Вот и отдали! Они теперь яйца трескать будут, а мы – сиди тут и завидуй, и слюной исходи».
      – А это что такое? – перекрыл вдруг сопение и чавкание едоков голос Виснера-старшего. – Мать, посмотри-ка! – Он протянул Виснерше ошелушённое и переломленное напополам яичко, и пока она его изучала,  снова и снова  брал  из миски очередное яичко, разламывал и клал перед собой на стол.
      Теперь уже и Виснерша, и сидевшая рядом старшая дочь занялись исследованием грачиных яиц.
      Бездействовал один только Ромка. Он смотрел на ловкие отцовы руки, и, по мере того, как лицо старшего Виснера бурело,  Ромкино покрывалось синюшной бледностью.
      – Ну, паршивец! – изумлённо выдавил Виснер. – Ты подшутить захотел над нами! Да за такие шуточки!...– Он взял недостроганую ложку и с оттяжкой хлопнул ею Ромку в лоб. 
      – Я не знал! Это они мне подсунули!.. – закричал Ромка, сорвался с места и шустро шмыгнул мимо нас за двери.               
     Назревали крупные неприятности... Скорый на руку, Виснер-старший, мог под горячую руку наградить оплеухами и нас, приятелей сына, и мы, не мешкая, последовали за ним. Во след нам неслось:
      – Ну, погодите, паршивцы, уж я вам задницы надраю!
      ...Ромку мы нашли в сарае, где мирно хрумкала сеном корова. Он сидел в углу на охапке соломы, ощупывал стремительно набухавшую на лбу шишку и тихонько по-щенячьи повизгивал.
       Мы опустились рядом с ним на солому, молчали, переживая свою вину перед ним, и сопереживали вместе с ним. Ведь и нам часто и – так нам казалось – незаслуженно перепадало от взрослых, и это роднило нас с ним и скрашивало маленькое его несчастие.


Рецензии