Калмык
В тот день, направляясь за горючим для тракторов в Усть-Ануйское, он заскочил в посёлок, чтобы проведать нас с матерью, и я, в общем-то приличный соня, догадался о его присутствии по раздрожающему запаху и шкворчанию жарившейся картошки.
Мой провальный сон можно было в то время прервать только одним средством: запахами готовящейся пищи. Ничто другое, ни толкание в ребристые бока, ни похлопывание ладонями по щекам, ни битьё в барабаны и пушечная пальба не способны были вывести меня из состояния сладкого сна, каким спится только в пору раннего детства.
Учуяв любимый запах и безошибочно определив степень готовности картошки, я полежал ещё некоторое время, погружённый в то блаженное состояние просыпания, когда тело ещё охвачено истомой и хочется собраться с духом и потянуться всем телом изо всей силы, чтобы почувствовать сладкую боль в каждой мышечке и хруст в каждом суставе.
Помешал этой каждодневной процедуре голос брата, о чём-то тихо беседовавшем с матерью.
Брата со времени переезда в Кировский я видел редко и, услышав его голос, мгновенно выскочил из постели, бросился ему на шею, прилип, и никакая, казалось, сила не смогла бы отлепить меня от брата.
– Ну, ну,... говорил он, поглаживл ладонями мои обмякшие плечи и обронил невзначай. – Теперь уж, даст Бог, не долго осталось ждать.
Мать испуганно прикрыла ладонью губы, и я понял, она обсуждала с братом нечто важное, касавшееся и меня, но говорить об этом при мне не разрешала. Это было её ошибкой, и я, предчувствуя важность этого нечто, пристал с распросами: что, когда и как? пока Володька, насмелившись, не выложил:
– Скоро папка с Фридой приедут! Комендант Кузнецов сказал, – к осени их отпускать станут.
Это известие не слишком меня взволновало. Отца я знал, главным образом, по рассказам матери и брата и помнил смутно по двум, трём эпизодам, связанным с проживанием в Михайловке. Об одном из них напоминал глубокий шрам над лбом, оставшийся после падения на скребок для очистки обуви, вбитый в нижнюю ступеньку крыльца. Я торопился тогда, бежал, чтобы подняться на крыльцо, где сидело много людей, и кто-то из них звал меня, и я оступился, упал лбом на скребок. Я не помнил, было ли мне больно, но отчётливо помнил, как что-то мокрое и липкое залило глаза, и я ничего не видел, и кто-то сильный подхватил меня на рукит, качал и приговаривал: «Терпи, сынок, терпи... ». Потом меня везли долго куда-то на телеге, и всё те же руки качали меня, и всё тот же голос успокаивал. Меня привезли, промыли рану на лбу, наложили повязку, промыли глаза, и чужой мужчина в белом халате сказал: «Посчастливилось! Глаза не пострадали, а могло быть хуже». Потом те же руки подхватили меня снова, и всю дорогу, пока мы ехали на телеги до дому, они крепко держали и покачивали меня. А я смотрел снизу вверх в лицо державшего меня и запомнил это лицо. Это было лицо отца. Со веменем она помутнело, отступило куда-то на задний план и стало не так волновать. И сестру я порядком забыл.
Всё, по чему я действительно скучал, без чего он не мог, казалось, дышать, были мать с братом, и потому я так обрадовался его появлению.
За ранним завтраком, узнав из разговора матери с братом, что он направляется в далёкое Усть-Ануйское за керосином для допотопных, чудом уцелевших колёсных Фордзонов и СХТЗ, я выклянчил разрешение поехать с братом, и, прихватив сидорок с харчем, приготовленный матерью, мы отправились в путь.
Ленноватый конь, Буланый, нехотя тянул телегу с двумя порожними двухсот-литровыми бочками по пустынной дороге; телегу слегка покачивало и потряхивало на подсохшей, но ещё неразбитой дороге; она скрипела и этот скрип усыплял нас, угнездившихся на охапке сена перед бочками в передке телеги.
С просторных полей одурманивающе тянуло запахами парной земли, перепревшей соломы и набиравшего силу разнотравья, и, вверившись воле лошади, мы ехали на поскрипывавшей и покачивавшейся телеге, охаченные тем неизъяснимым чувством успокоения и затерянности, что возможно только в степи, где не за что зацепиться взглядом и где, куда ни глянь, везде упираешься в бездонное небо и убегающий бескрайний горизонт.
Дорога следовала изгибам увала, миновала, стоявшее чуть в стороне Старотырышкино, свалила вниз в пойму Оби, сверкавшую глазницами заливных озёр, где, накрывшись почерневшими от времени тесовыми крышами, лепились к Оби жалкие дома и, стоявшие на отшибе, причал и нефтебаза.
У нефтебазы длинная очередь из телег с бочками и бричек, с разноголосием разговариващих и перебранивающихся людей, ржанием лошадей, с криками работников нефтебазы, пытающихся навести хоть мало-мальский порядок в бестолково суетящейся толпе.
Утомлённый ночными посиделками, Володька пристроил повозку в конец очереди, сам лёг на солому и, казалось, заснул, а я отправился исследовать незнакомый мне новый мир.
Обь, начинавшаяся сразу по низу нефтебазы, лежала широкая и спокойная, без видимых признаков течения. Увидев её в первыё раз, меня потрясли невероятные её размеры. Пртивоположный берег едва угадывался по поднимавшемуся стеной тёмному лесу, а, с трудом выгребавший против течения, маленький пароходик, надсадно гудевший и выбрасывавший клубы дыма, казался жалким затерянным челночком, неведомо откуда взявшимся здесь.
Её не с чем было сравнить. Волга осталась в памяти лишь длинным железнодорожным мостом, прогрохотавшим и исчезнувшим в ночи; Бия и Катунь – клочьями пены, людской суматохой и громкими злобными выкриками паромщиков, а казавшаяся рекой Песчанка, по срвнению с простёршейся от горизонта и до горизонта Обью – жалким пересыхающим ручейком.
Я спустился к берегу. У небольшо товарной пристани стоял у причала маленький буксирчик «Гордый» с одиноким матросиком в нестираной полосатой тельняшке, стоявшим у борта на палубе и мочившимся в тихую заводь, и сидевшим, свесив ноги, на краю причале одиноким рыбаком. В другое время я не обратил бы на рыбака внимания – мало ли людей сидело в то голодное время по берегам водоёмов в надежде поразнообразить свой скудный рацион, – но необычный вид рыбака распалил моё любопытство. Был рыбак одет в стёганый не то халат, не то длинную телогрейку, перехваченную кушаком. На голове красовалась, посеревшая от долгой носки, войлочная шляпа не виданной в этих местах формы.
Когда я поднялся на причал, рыбак, потревоженный скрипом дощатого настила, обернулся, и я увидел задубевшее, изрезанное глубокими морщинами скуластое какого-то тёмносерого почти пепельного цвета лицо и тёмные, едва заметные в глубоких провалах глазниц, бесконечно уставшие глаза. Лицом он напомнил мне алтайцев – жителей не далёких Алтайских гор, встречавшихся мне ранее в поездках с братом, но по одежде этой схожести не было. Движимый любопытством, я приблизился к рыбаку, чтобы осмотреть улов, но был разочарован: на кукане, изготовленном из побега лозы, сидели лишь две краснопёрки, лениво пошевеливавшие плавниками перед тем как заснуть.
– Садыс, – промолвил рыбак и расстелил полу халата.
Не дожидаясь вторичного приглашения, я сел, и так же, как его хозяин, свесил с причала ноги. Время было к полудню, поплавок бездыхонно лежал на воде в затишке за сваей, и, памятуя о своём собственном опыте, согласно которому рыба в это время не брала, я заметил:
– Не будеть клевать, не то время.
– Всо рабно, – как-то обречённо ответил он и замолчал.
Так мы сидели без слов. Я, разомлевший от солнца, всё ждал с тайной надеждой, что вот-вот ворохнётся поплавок и уйдёт под воду, и опасался, как бы мой сосед не упустил этотого момента. О чём думал сосед, меня не интересовало, но было странно, что он как бы и не заботился поплавком, устремив взгляд вдаль за Обь, он слегка покачивался из стороны в сторону и издавал изредка, похожие на стон, гартанные звуки.
Обеспокоенный долгим моим отсутствием, пришёл Володя,приблизился ко мне и, увидев рыбака, поздаровался. Ответа не последовало; рыбак всё также смотрел за Обь, и брат обратился к матросику на палубе:
– Что с ним, не болен ли?
– Почём знать, – был ответ матросика. – Приходит вот кажкаждый день вроде как на рыбалку, забросит удочки и сидит, а не рыбачит. Не в себе, он калмык этот. Все они такие...
– Будешь не в себе от такой жизни... Давно он здесь?
– Он-то нет, с неделю никак тута бывает. А вот других пригнали зимой сорок четвёртого. К нам-то их мало пригнали, а вот в Заобье – много. Тятька сказывал, расселили их там по таёжным лесосекам вдали от людей, – это чтобы с местными не общались. Потому как предатели они, сказывали, с немцами якшались. Правда ли, нет ли?.. Только не верится, очень уж смирные они, безобидные. Этот-то за Обью был, на смолокурне, а семья здеся в заброшенном домишке помёршей старухи Кондратихи зиму каратала, да вымерли все не то от голода, не то от болезни какой. Все они так, калмыки эти, помирают... Сначала всё тело страшными, гнойными нарывами покрывается, потом лица сереют, как зола становятся, а потом помирают. Вот и его все померли. Нашли их в промёрзшей избёнке раздетыми, скрюченными и замёрзшими. Тятька сказывл, вся одежёнка на детях была, буд-то спасали их старшие да не спасли. Тоже замёрзли! Вот он и помешался. И то, кто ж такое перенесёт?!
– Как же он теперь?
– Так и живёт. Кто что подаст, тем и живёт. Днём на камбузе подкармливаем, а вечером – чем придётся. Смирный он, – добавил матросик и безнадежно махнул рукой. – Видишь вон, тоже весь в нарывах, и лицо сереет, значит, скоро помрёт! Жалко...
Я посмотрел на калмыка-рыбака и мне показалось, что тот не слышал рассказа. Он всё так же безучастно смотрел вдаль на успокаивающую гладь Оби, покачивался, и только на его веках повисли малые росинки. И ещё показалось мне, что ещё более посерело лицо калмыка, а тыльные сторону кистей рук покрылись мелкими нарывами, и я сделал непроизвольную попыткку отодвинуться, но не сделал этого, удержался в последний мо-мент.
Калмык посмотрел на меня както искоса, не взглядом помешанного, а просветлённым; тень улыбки тронула его серые губы, и мне стало его жалко и стыдно отчего-то.
Подходила – по прикидкам Володи – наша очередь за керосином, и мы попращались с калмыком. Ответа не последовало. Он не посмотрел даже в нашу сторону, только смотрел в даль, погружённый в себя, высматривая, возможно, там дорогие ему образы. Он был уже не здесь, не с нами, не в этом мире.
Мы наполнили бочки керосином, и отправились в обратный путь вслед за вытянувшимися в цепочку другими повозками.
Было время обедать и кормить Буланого, и мы выбрали место для стоянки, не доезжая увала, у согры, тянувшейся и повторявшей его изгибы. У самого её начала, окружённый стеной куги, синел глазок чистой воды. Над ним, то сбиваясь в кучу, то рассыпаясь веером, кружили с картавым карканием вороны, пронзительно кричали чайки, падали вниз в озерцо, взмывали вверх и боком-боком уплывали в сторону Оби, унося что-то в клювах.
Володя поручил мне распрячь Буланого, и я обрадовался этому поручению. Я любил возиться с лошадьми, запрягать их в сани и телеги, и распрягать любил тоже, и вычёсывать, и купать... Они были добрыми и от них исходили добро и уверенность, и спокойствие, и ещё что-то, чего я определить не мог, но что притягивало к ним и делало тоже добрым. Обращению с лошадьми меня научил брат, и в свои семь лет я мог их запрячь, распрячь, обратать, взнуздать и спутать, вскочить, уцепившись за гриву, и скакать, припав к шее и погрузив в гриву лицо. И в этот раз я сделал всё, как пологалось: распустил супонь, раздвинул клешни хомута, ослабил черезседельник, снял с торцов дуги гужи и, зделав всё остальное, повёл Буланого к озерцу. В нём плескалось солнце, брызгало во все стороны чистым серебром.
Лошадь забрела осторожно в воду; припала к ней, фырча и всхрапывая, от неё во все стороны метнулись тёмные молнии.
– Братка! Брат-ка-а! – закричал я. – Рыба!!!
– Какая ещё рыба! Отродясь тут в этом болоте рыба не водилась!
– Рыба же, рыба! – Я был настойчив, и брат направился ко мне.
Поверхность воды успокоилась, и мы увидели множество, зависших у самой её поверхности, щурят.
Первые попытки ухватить их руками оказались неудачными; щурята стремительно ускользали при каждом приближении кого либо из нас, но Володя заметил: стоило взмутненой воде отстояться, как сразу же над мутью в тонкой прослойке воды появлялись зелёные головки щурят. Это навело на мысль взмутить болотце, и мы усердно избороздили его, пока вода не превратилась в илистый расствор, а устремившиеся вверх к чистой воде, щурята стали лёгкой добычей
Их выхватывали из воды, бросали на берег, и они бились на травянистом берегу, посвёркивали под солнцем серебристыми бочками, жватали раскрытыми пастями воздух и, опьянённые им, затихали.
Напуганные шумом, щурята попрятались в конце-концов в кочкарнике, и мы прекратили их преследование. Рыбы набралось много; ею набили сидорок и торбу из-под овса для Буланого и, наскоро пообедав, отправились в обратный путь.
Было далеко после полудня; Буланый, подкрепившись овсом и почуяв приближение дома, трусил без понуканий по дороге. Низившееся и смотревшее сзади в спину, светло-бронзовое солнце залило всё неподвижным зноем; чуть наискосок от телеги бежали длинные изломанные тени и, казалось, не телега, а они скрипели суставами, высушенными нещадно припекавшим солнцем.
Возбуждение от недавней охоты улеглось, и, глядя на слабо трепыхавшихся в торбе щурят, мне стало их вдруг жалко, и я обратился к брату:
– Отпустим их, братка.
– Чего уж теперь-то! Задохнулись они – не выживут. И оставшиеся в болоте пропадут, когда оно пересохнет. Чудно, каждую вёсну сюда из Оби заходят, а уйти не торопятся. Так и остаются и погибают. И ничему их это не учит...
Опечаленные этим выводом, мы ехали домой, и обратный путь не казался, как прежде, безоблачным.
Следующая аказия наведаться в Усть-Ануйское выпала недели через две в середине июня.
Ехали в три подводы. Разохоченный рассказом Володьки о
дармовой рыбе, увязался в поездку и дед Фомич, и я опасался, что он припомнит мне «херова курощупа». Но этого не слу-чилос. Фомич при встрече уместил мою маленькую кисть руки в свою лопатистую, крепко сжал тем рукопожатием, каким обмениваются после долгой разлуки близкие люди, и, ощерив в приветливой улыбке беззубый рот, долго и энергично тряс её.
– А ты вырос, касатик, совсем мужичком стал. А тошшой-то, мамка што ли исть не даёт?
– Избегался, – сказал брат. – Не в коня корм!
– Пушшай бегает покудова бегаитца. Потом-то жисть укатает – не побегаешь, – возразил Фомич, всё также энергично тряся мою руку.
На мои робкие попытки высвободить руку Фомич ещё крепче сжимал её и продолжал трясти. Видя это, брат посоветовал:
– Хватит уж, Василий Фомич! Отмотаешь парню руку, да и трогаться пора!
– Время есть – будем тресть, – ответил Фомич, но руку всё же отпустил, и, рассевшись по телегам, мы отправились в путь.
Нефтебаза встретила нас всё той же скученностью повозок с бочками, людьми и лошадьми, разноголосицей людских голосов, ржанием лошадей, стуками и неразберихой.
Покинув своих, я спустился к причалу в надежде встретить почему-то запомнившегося ему калмыка, но его не было. Не было видно и матросика, и лишь «Гордый» покачивался на лёгкой волне, ударялся бортом о причальные шины и тихо поскрипывал. В таинственном нутре его что-то постукивало, и, подойдя к сходням, я было решился подняться на борт, но был остановлен неожиданно прозвучавшим:
– Интересуешься?
Говорил, знакомый по прежней встрече, матросик. Был он на этот раз нарядным и в ладно сидевшем светлосинем бушлате и в широченных, расклешённых к низу, брюках выглядел в моих глазах настоящим морским волком. На его вопрос я что-то промямлил, и он предложил пойти с ним в рубку, отличавшуюся от привычной зисовской зисовской кабины разве что причудливым рулевым колесом со множеством непонятного назначения рукоятками. Поймав мой заинтересованный взгляд, он важно произнёс:
– Штурвал называется! – и стал шустро вертеть рулевое колесо, перехватывая рукоятки.
– Хочешь попробовать? – спросил он и, не дожидаясь ответа,
уступил место за штурвалом, а сам встал рядом и, нагнав на лицо строгости, закомандовал, – Право на борт! Два румба влево! Так держать!
Я быстро освоил премудрость управления кораблём и, выполняя команды, зорко всматривался вперёд на гладь Оби, и мне казалось, что, разрезая форштевнем воду, буксирчик стремительно несётся вперед – навстречу опасностям, глубинам и отмелям.
Азартное это верчение штурвала прервало нежданно строгое:
– Опять ты, Шурка, здесь болтаешься! Сказано ведь – посторонних на борт не брать! Смотри – доиграешься! Спишу на сушу, и конец твоей морской биографии. Будешь на суше вместо штурвала картошку тяпать и коровам хвосты крутиь. Ступай вон в машинное отделение, наведи порядок. Скоро отчаливать бу-дем! – Говорил пожилой седоватый и, как показалось мне, старший на судне мужчина, и Шурка как-то сразу сник. Куда подевались его напускные строгость и молодцеватость? Став обычным мальчишкой, он потерянно вымолвил:
– Есть, товарищь капитан! Будет исполнено! – и направился в машинное отделение.
– Можешь взять и своего приятеля! Определяю его тебе в помошники, – донеслось в догонку, и, уже вдвоём, мы спустились вниз.
В машинном отделении пахло маслом и соляркой, матово светился огромный мотор, и, вооружившись ветошью, мы принялись протирать маслянистые бока.
– Строгий, капитан? – сросил я.
– Тятька-то?.. Ничего, стерпится, на борту-то без этого никак нельзя, тут порядок нужен! А дома он хороший, не забижает. Мамка-то дома не шибко командовать даёт, вот он и добрый.
Закончив с уборкой, Мы поднялись на палубу. Было пора возвращаться к нефтебазе, и я спросил про калмыка.
– Утоп он, – было мне ответом. – Сидел тут цельный день, покормили его обедом на камбузе, потом исчез. Только удочка в воде мокнуть осталась. Третьего дня нашли его под причалом между сваями. Люди сказывают – сам утопился, потому как с камнем на шее был. Не в себе он был, всё смотрел за Обь, звал кого-то... Тут теперь их, калмыков этих, в селе, посчитай, и не осталось; кто помер, а кто и на другую сторону подался в Боровлянку, Фоминск или Соколово... Там калмыки ещё остались, хотя тоже шибко вымерли. Ходили мы с тятькой туда с грузом солярки, говорили о них с местными, так те в один голос: не выживут и оставшиеся. Ещё одна такая зима, – и пиши пропало...
– Будешь в наших краях заходи, – сказал, энергично тряся мою руку, Шурка, – мы тут с тятькой всё лето будем. Осенью-то я в Нахимовское училище подамся, буду капитаном, как тятька.
Больше я с ним не встречался, и стал ли он, как мечтал, капитаном, мне не ведомо. Что касается калмыков, истинную причи-ну их массоволго выселения я узнал лишь много лет спустя. Весной 1942 года рухнул Югозападный фронт, и в тылах Красной Армии вспыхнуло народное восстание. Против коммунистов поднялось население Дона, Кубани, Северного Кавказа и Калмыцких степей. Красная Армия попала в положение аккупантов на собственной земле, под её ногами горела земля. Восставшие вешали чекистов, коммунистов и комиссаров, топили в болотах и реках, дробили головы. Советские полки и дивизии разбежались и расстворились, бесславно прекратив своё существованиё.
Можно себе представить, до какой степени недовольства довели этих, в общем-то мирных и терпеливых людей, Советские порядки, чтобы решиться на востание.
После освобождения Калмыцких степей в конце 1943 года всех калмыков депортировали в Западную и Восточную Сибирь, в глухие таёжные деревни и лесосеки, а мужчин призвали в Трудовую армию. «Родная» Советская власть не пощадила и тех, кто честно сражался в 110 кавалерийской дивизии, сплошь состоявшей из калмыков, на фронтах партизанских отрядов, и 21 Героев Советского Союза, более восьми тысяч награждённых орденамии и медалями не пощадила. Они разделили участь своего народа и сгинули в изгнании.
Поднявшись к нефтебазе, я обнаружил своих, готовившихся в обратный путь. На братьнин выговор за долгое отсутствие, не найдя другой отговорки, я сказал:
– Калмык-то утоп.
– Много их тута, сердешных, помёрло, – встрял в разговор дед Фомич, – за всех-то не напечалишься. Пора в путь, солнце-то эвона иде.
До болотца добрались споро, но встретило оно нас потухшими глазницами, высохшим и потрескавшимся дном. Лишь в дальней его части, округ кочкарника, оставалась узкая полоска чистой воды.
Пока Фомич разводил костерок и навешивал закопчёное ведёрко для чая, распрягли лошадей и повели на водопой к болотцу. Доступ к воде оказался топким; лошади погружаясь по колени в взкую грязь, добрались до воды и припали к ней. По гладкой чистинке, врассыпную, метнулись чёрные молнии – следы от вспугнутых щурят, но было их не так много, как в прошлый раз.
Над нами с пронзительными криками насились чайки, падали вниз, взмывали, унося в клювах беспомощных щурят.
– Вот, паразиты! – зло сказал Шумских Шурка. – И сюда добрались, всё повычерпали.
Напоили лошадей, навесили им на головы торбы с овсом и, засучив до колен штаны, полезли взмучивать болотце, но то ли щурята ушли в кочкарник, толи стали добычей чаек, такого изобилия, как в прошлый раз, уже не было. Лишь изредка под оседавшей мутью показывалась зеленоватая головка щурёнка, немдленно становившаяся добычей шустрых охотников.
Подошёл дед Фомич, посмотрел на трепыхавшихся на берегу щурят, сказал обидно:
– Херота зфто, а не рыбалка! – махнул рукой, направляясь к закипавшему ведёрку. – Кончайте эфто дело, поснидаем – и в путь!
– Щука! Щука! – зовопил истошно Шурка. Он стоял, раскорячившись, на двух кочках и, наклонившись над узким проходом между ними, отчаянно молотил руками, что-то выискивая в воде. Он вдруг упал в воду и исчез между кочками.
Потом он снова возник, и все увидели в его воздетых вверх руках полуметровую щуку.
– Во, зараза! – кричал азартно Шурка. – Еле осилил, здоровущяя!
Щука плетью висела в Шуркиных руках, жадно заглатывала жабрами воздух и слабо шлёпала по гряному Шуркиному животу хвостовым плавником.
– Василий Фомич! – во всё горло, так, что успокоившиеся было, чайки дружно загалдели и метнулись прочь, заорал Шурка. – Смотри, какую рыбину ущучил!
Он стал трясти рыбину высоко поднятыми руками, демонстрируя Фомичи свою ловкость и удачливость.
Напуганная его ором и тряской, щука вдруг извернулась, ударила хвостом по оголённому Шуркиному животу и упала в воду. Пока она извивалась на мелководье, разбрызгивала воду и медленно пробивалась обратно в кочкарник Шурка тупо наблю-
дал за её действиями.
– Хватай! Уйдёт! – во всё горло кричал Володька.
Его крик вывел Шурку из оцепенения, он рухнул во взбаломученную воду, ползал на животе, шарил руками, матерился, но щука исчезла, и только лёгкое шевеление куги напоминало о короткой Шуркиной радости.
– Растяпа! – послышалось с берега. – Под жабры брать надоть было. Тады не ушла бы.
– Сам-то, – не замедлил огрызнуться Шурка. – Вон какая была огромадная, с метр никак. Удержишь такую, как же!
– Заладил, огромадная, удержишь!... Всего-то с полметра и была. Не в том дело: раз одна была, значит и другие есть. Будем смотреть...
Володька направился к тому месту, где стоял поникший Шурка, полез в кочки.
В тёмных, узких проходах между кочками стояли щуки, но все попытки их изловить кончались неудачей. Щуки чутко реагировали на приближение ребят и неторопливо, с ленцой уходили по каналам вглубь кочкарника.
Между тем азарт наростал. Прыгая, как жанглёры, по кочкам, Володька с Шуркой подняли такой крик, что, задремавший было на берегу, Фомич недовольно крикнул:
– Чаво орёте, оглашённые!
– Щуки тут, Василий Фомич! Ограмадные, – закричали разом Володька с Шуркой.
– Какие там щуки в болоте-то.
Наконец Володьке удалось ухватить одну из щук и, со всей силой прижав её к животу, вынести на берег. Щука была большая, зеленоватая и, брошенная на траву рядом с затухавшим костерком, отчаянно хватала пастью и била хвостом.
– Мать честная! – воскликнул Фомич. – И правда щука. Надоть жа, а я и не верил. Думал: иде ей тута взяться, в болоте эфтом.
По всему было видно, что и деда охватил охотничий азарт. Он поднялся, скинул рубаху, штаны и, оставшись в исподниках, шустро зашагал к воде, волоча по траве не завязанные штрипки. Осмотрев ещё не отстоявшуюся грязную воду, первозданной чистоты кальсоны, дед стал рештельно их спускать, обнажая дряхловатый зад и тощие волосатые ноги. Когда он нагнулся, чтобы стянуть со ступней кальсоны, случилось непредвиденное, с проезжавшей мимо подводы кто-то крикнул звонко:
– Топиться что ли надумал, дедулька?! И то, пора! Ишь какой лядашший-то, – сидевшие, свесив ноги, в бричке молододые девки и бабы разом загоготали, как гусыни, и дед от неожиданности выпрямился, повернуля к весёлым женщинам и замер.
– Чего выставился, бесстыжийё – снова крикнул кто-то из брички. – Баб не видал, что ли? Прикрыл бы свои хухры-мухры.
– Эфто вы-то бабы?!... Тёлки вы непокрыты, вот вы кто! Мужика голова не видали што ли отродясь. Ишь разгалделись, паршивки!
– Дак ить и покрыть-то некому. Твоя-то колупалка, глянь,усохла.
– Тьфу! – плюнул с досадой Фомич, отвернулся и, стряхнув с ног исподники, полез в кочкарник.
После непродолжитель раздумья он изрёк:
– Не взять их тута, робята, голыми руками. Загон требуетца. Ни мало не смущаясь своей голыдьбы перед еще не удалившимися озорницами, он направился к телегам, принёс огромный порожний мешок, в каком возили сено для лошадей, и распорядился:
– Наломайте-ка палок, будем бутить!
Володька с Шуркой наломали сухих палок ивняка, росшего вдоль согры, решительно вошли в воду, ожидая дальнейших распоряжений Фомича.
– А ты што стоишь цаплей?! – крикнул мне Фомич. – Особливое приглашение надоть, што ли! А ну, давай!
Я схватил палку, вошёл в воду, и по раскалённой жарким солнцем спине пополз холодок страха. Я разом вспомнил рассказы о невероятных щуках, глотавших уток и гусей, отрывавших руки и ноги неосторожных пловцов и вообще о зловредных проделках этих зубастых страшилищь, и это поумерило моё желание присоединиться к стучавшим по воде палками и галдевшим Володьке с Шуркой. Мне всё казалось, вот-вот из тёмных, непроглядных глубин между кочками появится зубастая пасть, набросится на меня, и я не мог побороть своего страха.
Пока я набирался решимости, охота за щуками увенчалась первым успехом; одна из напуганных щук попала в мешок, подставленный дедом Фомичом, и воодушевлённый этим, я бросился на помощь охотникам. Я беспорядочно молотил по воде пал-кой, кричал: «Вот она! Вот она!», скакал по кочкам, срывался и падал в воду, чем навёл, наверное, страшный переполох в щучьем семействе. Ополоумевшие от поднятого шума, щуки в панике заметались и всё чаще и чаще попадали в подставленный Фомичом мешок.
Необычное это цирковое представление не ускользнуло от внимания пролезжавших мимо повозок с людьми. Движимые любопытством, они подъезжали к болотцу и узнав в чём дело,оголялись и лезли в воду.
Вскоре кочкарник переполнился орущими и мечущимися в беспорядке людьми.
Переполошенные чайки убрались в стороны Оби; болотце превратилось в топкое мессиво, а воздух наполнился беспорядочными криками.
– Вот она! Вот она! Держи! Есть!..
Кто-то, будучи не в ладах с шипящими, азартно кричал:
– Сюка! Сюка!..
– Тьфу! – плюнул с досады Фомич. – Поприпёрлись! Ждали вас...
– Кончаем, робята, – обратился он к своим, – всё равно уж толку не буить.
Выбрались из болотца; наспех обтёрли от прилипшей грязи тела и собрали трефеи. Добыча оказалась изрядной, и Фомич принялся её делить. Он выбирал рыбины равных размеров, раскладывл отдельными кучками, и я с замиранием сердца считал: «Одна, две, три...». Мне казалось, Фомич обойдёт меня, и я окажусь без улова, но он, не колеблясь, выложил и четвёртую кучку, и я с облегчением вздохнул: мои худшие опасения не подтвердились и я был счастлив.
Свидетельство о публикации №212032701414