Свободный, богатый и счастливый
Киномеханик Трусов, развешивал на стене белоснежное полотнище и устанавливал на столе диковинный киноаппарат; кто-то из добровольцев крутил рукоятку динамомашины, и под слабое жужжание загорался экран и начиналось волшебство. На белом экране кипела нездешняя, непонятная, но вместе с тем притягательная жизнь: мелькали страны, горы и моря, дома, диковинные машины, животные, как черно-белые пятна в калейдоскопе. Красивы, нарядные, улыбающиеся и плачущие мужчины, женщины и дети смотрели на нас из другой жизни, и вместе сними смеялись и плакали и мы, словно это происходило и с нами.
Это были счастливые и, наверно, богатые люди. А женщины? Таких красивых, нарядных, смеющихся и плачущих женщин я никогда не встречал. И детей таких, как в кино, я не видел. Те, что я встречал, были разительно другими: бедно одетыми, замученными, всегда чем-то озабоченными и редко смеющимися. Чаще плачущими, чем смеющимися. И глядя на счастливых экранных людей, у меня закрадывалось сомнение в том, что эти счастливые люди и я, и те, что живут рядом со мной, имеют одну Родину. И всё же от созерцания этих счастливых людей и мне перепадала иногда малюсенькая толика счастья, когда Трусов, окинув равнодушным взглядом толпу ребят, жаждущих покрутить рукоятку динамомашины, чтобы бесплатно попасть в кино, выбирал меня. Хотя это случалось не часто.
В том, что Родина велика, я не сомневался. Я знал: если в ясный солнечный день подняться на увал и осмотреться, то можно увидеть озёра внизу, широкую пойму за ними и дальше голубую ленту реки, несущей свои воды в далёкую Обь, а за рекой высокие деревья, обозначавшие начало райцентра, и, как лёгкие облачка, далекие, бестелесные горы.
Но это был ещё не конец Родины. Если там же на увале взо-браться на крышу кирпичного заводика, то сразу поймёшь – Родина значительно больше ранее увиденного. Отсюда видна была далеко убежавшая та же река с двумя деревеньками на берегу, еще одна деревенька на увале справа и большая часть райцентра с пожарной вышкой, и, ставшие уже различимыми, Алтайские горы.
И это была ещё не вся Родина. С самого верха водокачки, которая выше кирпичного заводика, выше двухэтажного здания конторы и выше градирни электростанции, видна еще дальше убежавшая река, райцентр вплоть до увала в сторону Бийска и даже барахолка с её несметными богатствами, о которых можно было только мечтать. А вечером, чуть после захода солнца, всплывали справа во всей красе Алтайские горы, темно-зеленые у основания, голубовато-серые в середине и белоснежные, мерцающие в лучах заходяшегося солнца, и над всем над этим – величественная Белуха. А за всем за этим новые равнины, реки, горы, деревни и города, которых не счесть. Действительно: Родина была без конца и края, и богатая.
Это не укладывалась в моей голове. Иногда я спрашивал мать: что же такое наша Родина? Она подолгу смотрела на меня, обдумывая ответ; её глаза влажнели, и она говорила как-то мечтательно: «Родина там, где ты родился и жил, и был счастлив. Наша Родина там, на Волге». Значит есть две Родины: большая для всех и другая – наша.
– Но почему же мы не живём в нашей Родине, – спросил я однажды мою мать.
– Потому что нас прогнали оттуда злые люди, – ответила она.
– Почему и кто эти злые люди? – было начал я свои почемучки, но мать прервала меня.
– Мал ты еще. Вырастешь и поймёшь.
А ещё я знал: наша Родина - богатая, а люди, живущие в ней, – свободные и счастливые. Сам себя я ощущал свободным. Я мог пойти с приятелями купаться и удить рыбу на речку или окрестные озёра; уходить в луга, рощи и околки по ягоды, зорить грачиные или вороньи гнезда; совершать набеги на совхозные плантации или бахчу; ходить, наконец, куда мне вздумается. Но мне казалось странным ходить ежемесячно с матерью и братом, с другими поселковыми немцами в райцентр на отметку к спец- коменданту; стоять и в зной, и в стужу перед комендатурой в ожидание, когда выкликнут нашу фамилию и что-то чиркнут в толстой книге; видеть слёзы матери, отчитываемой за малейшее опоздание; отсутствие в семье отца и сестры, хотя война давно закончилась и уцелевшие русские вернулись в свои семьи.
И люди в нашей богатой Родине должны были быть богатыми. В крохотной комнатёнке в бараке, где мы жили с матерью и братом, слева от входной двери стояли рукомойник, печка-буржуйка и кровать матери с белыми хромированными шарами в изголовье; вдоль окна стояли дощатый стол и две колченогие табуретки; вдоль стены справа – большой сундук с навесным замком, ключи от которого были давно потеряны. На сундуке спали мы с братом. Печка была нашией спасительницей, а сундук – главным богатством.
В зимние времена года единственное окно в нашей комнате покрывалось толстым слоем льда, стены промерзали и покрывались инеем и в комнате всегда бывало сумрачно, холодно и сыро. И единственным нашим спасителем была прожорливая и ненасытная печка. Из-за недостатка топлив её протапливали рано утром, один раз в сутки. И как же уютно становилось в нашей комнате. В тёплых, волшебных потоках воздуха, плывших от печки, оттаивали и подсыхали окно и стены и в комнате становилось светлей. Тепло прогревало и одеяло, под которым спали мы с братом. Нам становилось жарко, мы откидывали одеяло и насаждались волшебным теплом, шедшим от печки. И это было маленьким счастьем, которое дарила мне печь.
А вот сундук, как я тогда считал, был нашим главным богатством, скорее то, что в нём хранилось. В нём хранились некоторые вещи отца, дожидавшиеся его возвращения, несколько пересыпанных нюхательным табаком и нафталином, белоснежных каракулевых шкурок, несколько десятков серебряных полтинников ранней советской чеканки с барельефом дедушки-Ленина и старинная библия, оставшаяся от бабушки. Мать очень дорожила всем этим богатством. Она иногда вынимала его из сундука, просматривала вещи отца, раскладывала на столе шкурки и начинала их ревизию: разматывала тряпицу, в которую они были завёрнуты, ощупывала и мяла, испытывая мех на прочность. Потом, обновив табак и нафталин, снова заворачивала шкурки в тряпицу и принималась высыпать из холщёвых мешочков полтинники. Падая на стол, они издавали глухие, не свойственные знакомым мне монетам, звуки. Пересчитав полтинники, она снова укладывала их в мешочки, прятала вместе со шкурками на дно сундука и навешивала на него замок без ключей.
Меня очень мучил вопрос: можно ли на полтинник купить что-нибудь в поселковом продмаге и однажды я спросил об этом мать. Она смотрела на меня непонимающе некоторое время, потом сказала: «Не знаю… Эти деньги остались еще от твоего дедушки. Мы хранили их на чёрный день и не станем пока тратить. Вот вернётся наш отец, и мы сделаем ему из этих полтинников вставные зубы. Ведь он стал совсем беззубым».
Мне показалось странным делать из полтинников зубы. Другое дело - стальные. Вон у физрука, Николая Ивановича, зубы так зубы; ими и проволоку медную перекусить можно, и блестят – будь здоров.
Наше богатство, так лелеемое матерью, так и не превратилось ни во что вещественное. Шкурки не стали нарядными воротниками или шапками. Толи от долгого хранении, толи от недосмотра они вконец обветшали; из них клочьями полезла шерсть, и мать, запеленав в старую тряпицу и тяжело вздохнув, выбросила их на помойку. И полтинники не превратились в серебряные зубы. Не дождавшись возвращения их будущего обладателя, они таинственным образом исчезли. Замокто был без ключа и никогда не запирался. И отцовы вещи: костюмы, рубашки и пальто не дождались его; их обменяли на продукты и они позволили нам выжить.
И счастливым был я, наверно. Однажды я спросил об этом мою мать:
– Скажи мама, мы счастливые?
– Наверное, – ответила она. – У нас есть ты, есть Володя. Живы, слава Богу, наш отец и Фрида. Они когда-нибудь вернуться к нам и мы заживём, как раньше на нашей Родине. Есть, наконец, крыша над головой…
– И корова есть, – добавил я. Наличие коровы я считал одним, если не главным, из атрибутов богатства и счастья. Ведь имелись они далеко не во всех дворах.
– И телёнок будет, – сказала мать, обняла меня, притянула к себе и стала покачивать, как маленького.
Свидетельство о публикации №212032900864