Задыхающийся от гнева

+18
просьба к тем, кто не достиг этого возраста, воздержаться от чтения




Глава 1.
В субботу вечером 23 июля 2005 года ростовчане, проживающие по улице Володарской, плотно закрывали окна, чтобы не слышать монотонный гул, накатывающий на окрестные многоэтажки из приземистого прямоугольного здания, гордо именуемого в советские времена Дворцом Спорта, а ныне – клубом «Атлантида». Даже людям со слабым воображением нетрудно было представить, что творилось внутри, где в овальном зале собрались около пяти тысяч фанатичных зрителей, пришедшей на очередной боксёрский поединок среди профессионалов. 
Шум достиг своего апогея ближе к семи часам после полудня, на что старухи, с ненавистью взирающие на бетонно-стеклянную коробку, словно сговорившись, выразили единое мнение: «там бесятся черти окаянные», и, отчасти были правы.
Внутри «Атлантиды» - свист не переставал ни на миг; а пронзительный, захлёбывающий от бешеного восторга, дамский визг и матерные крики пьяных мужиков заглушили не только удар гонга, но и голос диктора, объявившего об окончании четвертого раунда.
Плотный, с изящными усиками, рефери в белой рубашке и в светской бабочке на шее, с криками «брэк, брэк» повис на плечах блондина, лупившего наотмашь лысого мужчину, отчаянно закрывающего голову от свирепых ударов противника.
Судья оттолкнул белобрысого парня в центр ринга, и тот, злобно озираясь по сторонам, наконец-то сообразил, что наступил перерыв. Тут же выскочили секунданты со стульчиками и полотенцами.
Блондин театрально помахал зрителям окровавленной перчаткой и, пританцовывая, вернулся в свой угол, где его ждали не только секундант и тренер, напоминающий пивную бочку, но группка молоденький девушек в спортивных костюмах. Боксёр громко смеялся, шутил, чмокал полными губами и изредка бросал ненавистный взгляд на противника.
Лысый же рухнул на свой стульчик, не в силах стоять.
Перед его глазами, не переставая, кружилась то красная, то сиреневая спираль. Сердце стучало, как молот, отдаваясь во всем теле, особенно в висках. Легкие и горло разрывались от удушья, – мучительно не хватало воздуха. Ныли руки и ноги.
- У меня нет сил, Гена - задыхаясь, простонал Ермаков, - зря
мы ввязались в этот бой.
Онищенко, его бессменный тренер по боксу, лихорадочно
обмахивая Ивана полотенцем, громко, стараясь перекричать рёв трибун, сказал:
- Сейчас всё закончится.
-   Для меня? –  неслышно, одними губами, обречёно спросил Ермаков и с трудом  разодрал глаза-щели, слипшиеся от крови.
Ему пришлось порядком напрячься, чтобы сквозь
расплывчатый образ наставника, маячившего перед ним, увидеть его мясистое лицо. Тренер ободрительно подмигнул и, кивнув головой на блондина, твёрдо  сказал:
- Для Адольфа
- Бред. Я не продержусь и минуты, - Ермаков хватал широко
открытым ртом воздух, не в состоянии утолить голод лёгких.
- Больше и не надо.
Лысый затравленно посмотрел на противника. Блондин, с
низким лбом, из профессионального клуба «Чемпион» уже забыл про девушек и рвался в бой. На его чистом лице не было и намёка на усталость, лишь поблескивали хрустальные капельки пота на висках, да  в стальных прищуренных глазах сверкала  ярость, оттого крылья ноздрей приподнялись и дрожали.
Иван невольно залюбовался великолепием его фигуры: парень был отлично сложен – прямо-таки греческий бог; его мускулатура, больше гимнастическая, чем боксёрская, была покрыта белой и нежной, как у молоденькой женщины, кожей. Впрочем, это вторичное, главное, что Адольф - отличный боксёр. Не зря же в прессе о нём пишут, как об олимпийской надежде России. Да что там Россия. В Сиднее, где через месяц – чемпионат мира, все пророчат ему золото. Стопудов. Что ни как не скажешь о Ермакове. Так себе! – пушечное мясо, точнее: живая «груша» для бития – вечный спарринг-партнер для чемпионов. Если бы ни острая нужда в деньгах, он никогда бы не согласился на этот изначально провальный бой.
«Годы сделали дело, - вдруг горько и обречёно подумал Ермаков, уставясь в орущую массу, - Адольф расправится со мной, как щенком». Как ни как - пятнадцать лет разница. Ивану уже давно за тридцать пять, а парню только двадцать. Самый возраст, чтобы махать пудовыми кулаками. Может, именно поэтому – от чувства собственной беззащитности - Иваном овладело пронзительное, почти истеричное  отчаянье, переходящее в самый настоящий животный страх.
- Выбрасывай полотенце, - выдохнул он тренеру, - я
больше не могу. К чёрту.
И впрямь! Сколько можно драться. По ночам часто и нестерпимо болит голова в области затылка, а к перемене погоды ноет левое плечо, как в память о первом профессиональном поединке, когда, поскользнувшись в собственной крови, он упал и сломал ключицу. А теперь - проклятая одышка и смертельная усталость, которая сковывали его уже с начала боя.
Ермаков, наверное, впервые признался себе, что он ненавидит бокс. И всё же когда-то спорт значил для него почти всё, особенно после смерти Анны. Только в жестких и кровавых поединках, сродных с беспощадными уличными драками, он находил успокоение от нестерпимой душевной раны и снискал себе славу «человека-зверя». Если бы Анна не погибла, то он, вряд ли стал боксёром.
- Тогда нам ничего не заплатят, - зашипел в ухо Гена,
прервав его грустные мысли.
- К чёрту.
- Ваня, - тренер наклонился к самому уху боксёра, - слушай
меня внимательно, - Онищенко, постоянно озираясь, говорил громким шепотом в самое ухо, - как только рефери объявить бой, сразу же «ныряй» под правый боковой...
Ермаков не совсем понимал, что говорит тренер. Он смотрел на толстую тётку, сидящую в первом ряду сбоку от Адольфа и орущую во всю глотку: «убей его, убей».
«Меня?», - мысленно спросил её Иван.
- ... и наноси встречный, тоже правый боковой, - вкрадчиво
твердил Онищенко, - потом – левый хук, и опять – всем телом правый, но уже прямой. Только «ныряй» сразу. Иначе – кранты.
- ...убей его, Адольф, - не унималась тётка.
«За что?», - Иван не мог понять её ненависти к нему.
- Гена, ты уверен? - Ермаков со страхом посмотрел на
Адольфа. Тот самодовольно улыбался и грозил ему кулаком.
-   ...убей... – тётка вскочила со своего места и запрыгала, как мячик.
- Абсолютно, - Геннадий Анатольевич, не разгибаясь,
продолжал дальше громогласно шептать Ивану, - я утром прилепил под их углом «жучок». Слышу всё, что они говорят. Сейчас всё ставки на то, что Адольф вырубит тебя первым же своим коронным ударом вначале пятого ранга – боковым правым. Для тебя – это шанс.
- Шанс? – безразлично переспросил Ермаков и сплюнул на
пол кровавую слюну, - какой шанс? Выбрасывай полотенце.
- Напрягись, Ваня, - прервал его тренер, - для всех ты
подавлен и  деморализован. Всем ясно, что Адольф уже победил, осталось лишь поставить последнюю точку... красивую точку…люди хотят этого.
Из-за рта тётки вдруг появилась белая пена, и она, побледневшая,  рухнула на свое место, не переставая повторять: «убей, убей...».
«...но я хочу жить», - мысленно возразил ей Ермаков.
-    ...он это сделает, как год назад в бою со Сванидзе, - быстро тараторил шепотом Онищенко, посмотрев на часы, - одним молниеносным ударом, сразу же после команды «бокс». Так что показывай, что ты держишься из последних сил.
- Это можно и не показывать, - выдохнул боксёр.
Раздался гонг.
Ермаков вздрогнул, чувствуя, что не в состоянии подняться. От ледяного страха перед Адольфом ноги вдруг стали
ватными.
- Ну, с Богом, - Онищенко перекрестил Ивана и поднёс к
носу пузырек с надписью «Нашатырь».
Ермаков машинально втянул ноздрями воздух, но вместо привычного запаха, пронизывающего насквозь мозги, он почувствовал какой-то порошок, похожий на сахарную пудру. «Что это?», - взглядом спросил Ермаков
- Так надо, Ваня, - подмигнул Онищенко.
Зрители взвыли с новой силой.
Ермаков затравлено смотрел на орущих людей, жаждущих его крови, боли и унижения. «Сумасшедшие, - отрешенно подумал он, - неужели вам так нравится чужая боль? Точнее - моя боль?». Иваном вдруг овладели странные для этого мига философские настроения и мысли, что, наверное, и в Колизеи древнего Рима или в средневековье на какой-нибудь городской площади, когда палач поднимал топор, так же неистовствовала толпа, в которой каждый понимал, что того,  - другого! а не его – через миг убьют... Вот только сейчас этим другим был он, Ермаков. К черту...
Какая же все-таки мерзкая и самодовольная улыбка у этого красавчика Адольфа, ещё раз невольно отметил он. Вдруг ему стало казаться, что толпа слилась  одно целое, в этакого огромного Адольфа и также мерзко смеется над ним.
«Убей его», - не унималась тётка; «ныряй сразу же», - шептал в ухо Гена; Адольф смотрел на него, грозил кулаком и улыбался. Трибуны встали как по команде и в напряжении взирали на ринг, лишь бы не пропустить страшных ударов, от которых в окровавленной голове лысого умрут миллиарды клеток, стирая из памяти какие-то очень важные для него картинки...
На ринг выскочила черноволосая девушка в бикини и прошлась по периметру с плакатом «пятый раунд». Адольф игриво шлепнул ее по упругой попке. Девушка миловидно улыбнулась ему и изящно перелезла за канаты. В зале царило странное феерическое ощущение всеобщего ликования, улыбался даже Онищенко.
Адольф выпрыгнул из стульчика и помахал залу перчаткой. Он уже праздновал победу. Лысый же, напротив, встал с трудом и медленно подошел к центру. Он шел устало и обречено, как человек после изнуряющих пыток идёт на расстрел. Пускай, его убьют, - главное, чтоб всё это наконец-то закончилось.
Рефери объявил: «бокс» и отскочил в сторону.
Иван тут же машинально присел, даже не посмотрев на противника. Рука Адольфа, разрывая воздух, пронеслась над его головой. Ермаков увел тело вперед и, пружиня ногами, ударил блондина в челюсть. Потом выполнил левый хук, - безукоризненно и точно. Голова Адольфа дернулась к верху, и Ермакову осталось лишь нанести прямой правый в приподнятый подбородок противника. Что он и сделал, выбросил вперед не только руку, но и тело. В этот миг им овладели неистовство и ярость, наполнившим кулак чудовищной силой. Удар был страшный. Ермаков почувствовал, как хрустнула шея Адольфа.
Смачный хлопок прозвучал в полной тишине, будто кто-то выключил звук. Блондин рухнул спиной на пол, раскидав руки в стороны. Вдруг богатырские силы, внезапно нахлынувшие на Ивана, внезапно растаяли, и он зашатался и чуть не упал.
- Гитлер капут, - весело сказал Онищенко.
Иван, опираясь на канаты, вернулся в свой угол и прошептал:
«господи, только бы он не встал». Рефери опустился на колени и посмотрел в открытые глаза Адольфа.
- Считай, мать твою, - заорал Онищенко.
Тётка вскочила и заорала: «сволочь, ненавижу».
 Рефери, схватившись за голову, растерянно оглянулся на
судей за рингом. «Кажись, его купили, - равнодушно подумал Иван, - боже, как мало воздуха». В его глазах то темнело, то светлело. Ему казалось, что он засыпает и тут же просыпается. Главный судья отодвинул в сторону гонг и кивнул седой, почти белой головой.
- Считай, - ещё раз крикнул Гена и выскочил на ринг, -
считай, чёрт тебя возьми, - он крикнул в самое ухо рефери.
Рефери с крупными капельками пота на лбу сорвал с себя
«бабочку» и встал с колен. По атлетическому телу Адольфа волной пробежала дрожь, и он закрыл глаза. Потом лицо блондина неестественно исказилось. Казалось, он перестал дышать. Со всех сторон  вспышками засверкали фотоаппараты.
- Один, два, три... - забубнил судья.
Адольф не шевелился. Ермаков шептал: «господи, помилуй».
- ... четыре, пять...
Тренер Адольфа, толстяк, с бритым черепом, тряся
огромным вислым подбородком и пивным брюхом, с трудом выбрался на ринг, присел у блондина и, щупая пульс, закричал неожиданным звонким дисконтом: «что вы копошитесь, он же в коме».
- ... шесть, семь... – рефери машинально разжимал пальцы,
отчитывая секунды.
Зал взорвался от криков: «сволочь, ублюдок». Кто-то бросил бутылку из-под пива, которая разбилась на ринге, оставляя на черном кожаном ковре белую пену.
- ... восемь, девять, нокаут. – Рефери растерянно развел
руками, - всё! трендец.


Глава 2.
Ермаков, склонив голову, сидел на своём стульчике и не
совсем понимал, что происходит. На ринг взобрались люди в белых халатах. Полная пожилая женщина сразу же наклонилась над Адольфом, а её напарник, молоденький паренёк, видимо практикант, подошел к нему и посветил крохотным фонариком ему в лицо. От нестерпимо яркого света окровавленные глаза Ивана ослепли. Ему казалось, что он падает в чёрную бездну.
Сквозь бесконечное паденье он чётко услышал: «Ваня, держись» и очень удивился: этому. Гулкий голос Онищенко, сопровождаемый нарастающим эхом, сменился оглушительным ревом истребителей, преодолевающих звуковой барьер. Вдруг шум оборвался, обволакивая уши мёртвой тишиной. Возникло пронзительное ощущение смерти, но не страшной, пугающей ужасом вечного исчезновения,  а необходимой, даже желанной,  избавляющей он чудовищных страданий.
Кто-то ему на голову вылил холодную воду. Иван открыл глаза и увидел на ринге крепких, в белых халатах, мужчин, больше напоминающих мясников, чем медработников. Женщины-врача и паренька, ослепившего его медицинским фонариком, уже не было. Санитары осторожно положили безвольное тело Адольфа на носилки. Его гимнастические мускулы обмякли и были похожи на сдувшие мячи.
Ермакова опять замутило, и всё вокруг снова погрузилось в падающую темноту. Потом он почувствовал резкий запах нашатыря и увидел, как санитары уносят на носилках белого Адольфа. Куда-то исчез Онищенко. Ермаков, прядя в себя и оправляясь от обморока, лихорадочно искал его взглядом.  Без тренера ему было одиноко и даже страшно.
Женский голос диктора с драматичными интонациями по радио попросил зрителей срочно покинуть зал, но почему-то не назвал его победителем. Иван, облизывая соленные окровавленные губы, смотрел на серую массу людей, в спешке вытекающую в открытые чёрные двери. «Черт, где же Гена?», - стучало в голове. Вдруг среди обезличенной толпы он увидел копну рыжих волос и насмешливые глаза молоденькой женщины.
- Анна, - тихонько и жалобно позвал Ермаков. Ему стало
грустно и захотелось плакать, даже слёзы навернулись на глазах. -  Анна, Анна, - стонал он, беспрерывно повторяя имя женщины.
- Какая к чёрту Анна, - послышался сбоку весёлый голос
Онищенко. Иван дёрнулся от неожиданности и посмотрел на тренера, появившегося сзади.
- Это была она, - неожиданно твердо и зло  огрызнулся Иван.
- Ну, и хрен с ней, - смеясь, отозвался Онищенко, - главное,
что я «жучок» утопил в туалете. Пускай ищут. Козлы хреновые.
- Она умерла много лет назад, - Иван схватился за голову, -
точнее, вечность, назад.
- Однако хорошо тебе настучали по голове, Ваня, - тяжко
вздохнул Гена и похлопал боксёра по плечу, - ничего, через недельку мозги встанут на место.
Ермаков сорвал с рук боксерские перчатки и бросил их на середину ринга
- Я сваливаю из бокса, - твердо сказал он, быстро разматывая
эластичные бинты.
- Наверное, пора, - Онищенко устало сел рядом с ним прямо
на пол ринга. – Эх, что за жизнь? Не успели, как следует, пёрднуть, как старушка-старость наступила на яйца. – Гена достал из спортивных брюк фляжку и отхлебнул. – Пойдем в раздевалку? Ванька.
- Не могу встать. Давай посидим немного. Как ты думаешь,
нам заплатят за победу?
- Думаю, что да, - Гена отхлебнул еще.
- Никто не поздравил, - с усмешкой заметил Ермаков.
- Понятно. Адольфа покалечили. Первую перчатку страны.
Полный песец. В Москве все в ярости. Особенно – Шамиль. Там такое сейчас творится, страшно подумать.
- Плевать, Гена.
- Никто не думал, что так всё кончится. Вот вам, выкусите, -
он показал пустому залу кукиш.
- Я тоже не думал. Нам обещали тридцать тысяч, если я
продержусь хоть раунд. Я дрался четыре.
- Они сдували с него пылинки, - не слушая его, усмехнулся
тренер, - врачи говорят, что у него смещение шейных позвонков, а возможно даже перелом. Так что в Сиднее победит американец. Ура. Ненавижу москалей. Они мне напоминают жирных крыс в морге. Трупный яд им уже нипочем.
Зал неожиданно опустел, лишь несколько человек, кажется, служащие молча ходили по трибунам. Стало тихо, и от этого как-то спокойно, даже - умиротворенно. На ринг неуклюже поднялся главный судья, пожилой, почти – старик, мужчина, страдающий одышкой. Это был знак особого расположения, обычно он подзывал их к себе, небрежно поманивая пальцем. А тут сам, кряхтя, взобрался. Ермаков и тренер хотели встать, но судья махнул рукой: мол, сидите уж.
- Ребята, - безразлично сказал он, - двое парней из
прокуратуры зададут вам пару вопросов. Они же в пути, будут минут через пять.
- Причём тут прокуратура, - Онищенко даже вскочил.
- Не знаю. Наверное, формальность, всё же Адольф –
чемпион России, первая перчатка. А это уж политика. Да и Шамиль чудит. Приказано было беречь его, как зеницу ока, а тут этой бой. Кто знал, кто знал... Карпищев сказал, что за Адольфа всех удушит.
Судья почему-то смотрел в сторону, явно избегая их взгляда. Потом всё же перевёл внимательный взгляд на Ермакова, будто впервые его увидел, опять буркнул под нос, 
–  Ну, я пошёл. – И, опять же неуклюже спрыгнув с ринга, чересчур серьезно добавил, - однако, в какое же вы в дерьмо вляпались,.
Устало махнув рукой на прощанье, старик явно в спешке покинул зал.
- Чего это с ним, - спросил Иван.
- А хрен его знает, - отмахнулся Онищенко, - всё было
честно. В равном бою.
- Не уверен, - раздался сзади стальной мужской голос.
Ермаков и Онищенко оглянулись. Их, действительно, было
двое:  один - худощавый, невысокий, черноволосый, с проседью на висках, с явной офицерской выправкой, хотя и одетый в строгий черный костюм. Другой же – двухметровый жлоб, стриженный  под «нуль», - тоже в костюме, но уже в полосочку. Мужчина в черном костюме легко взобрался на ринг.
Он с минуту внимательно смотрел на Ивана своими цепкими и холодными ментовскими глазами.
-   Не уверен, что в честном бою, товарищи, - кусая тонкие,
как проволка, губы, повторил он и представился, - следователь по особо опасным делам Морозов.
- Все видели, - в своей манере кричать, если что не так,
заорал Онищенко, - как вы смеете. Бокс есть бокс. В спорте побеждает сильнейший.
- Слышь, мужик, - негромко вмешался жлоб в «полосочку», -
закрой хавало, и слушай, что будет говорить конкретный  человек.
- Я вас посажу на пять лет, - твердо сказал Морозов и
улыбнулся одними губами, чуть приподняв их уголки.
В холодных глазах офицера мелькнуло легкое любопытство и азарт человека, поймавшего дичь в силки: вырвется ли? Вряд ли! Обречены! Что бы сейчас не говорил толстый суетливый тренер, Морозов точно знал их дальнейшую участь: Сизо, суд, зона, утренние переклички,  пронзительный ветер с Калымы, туберкулез и бесконечная ночная тоска по воле. Боксёр, скорее всего, вернётся, а вот толстяк – нет. Сдохнет-с.
- Причём тут Гена, - мрачно сказал Иван, - это я вырубил
Адольфа.
- Мне нагадить-с на Адольфа, - усмехнулся Морозов и
изящно щелкнул пальцем, - с высока. Чтоб смачнее было.
Жлоб тут же подал на ринг стул. Следователь аристократично сел на него, запрокинув ногу за ногу. Он на минуту потерял интерес к боксёру и тренеру, с явным удовольствием разглядывая свои чёрные туфли. Блестящие, лакированные, с квадратными носками, фирмы «Allen-Endmonds»  - такие носит президент, так же, как и костюм от «Brioni». Униформа. Стиль империи. Россия вперёд.
-    Что вам от нас надо, - сплюнув на пол кровавую слюну,
спросил Ермаков, прервав его приятные размышления.
Офицер нейтрально  посмотрел на измученного боксёра, подумал, что «нужно еще одну такую же пару обуви купить» и ответил:
- Сотрудничество. Отсидите своё и свободны, как птицы.
Для вас это прекрасный вариант. Поверьте, товарищи. Вам придётся подписать  кое-какие бумаги.
- Какие бумаги? Херьня всё это, - заскрежетал зубами
тренер. Было видно, что Гена с трудом сдерживается, чтобы не врезать Морозову в челюсть. Ермаков положил ему руку на плечо.
-     Вам надо будет признаться, что бой вы выиграли нечестно,
с использованием допинга, товарищи, - Морозов говорил, не торопясь и вкрадчиво, как с маленькими детьми, - что собственно и было причиной тяжёлой травмы Адольфа.
- Бой был честным, - заорал Гена, покрасневший, как рак.
-   Прикрой хаволо, товарищ, - зло прервал его жлоб.
- Какой второй вариант? – тихо спросил Ермаков.
- Он, - Морозов кивнул на жлоба, - потопчет вас с недельку,
вы все ровно подпишете, но уже с подорванным здоровьем. Зачем вам это, товарищи? Это очень… очень больно, и никакого толка.
- Вы от нас ничего не добьётесь, - насупив брови, важно
сказал Онищенко.
-  И добьюсь, и добью, товарищи, - усмехнулся Мороза, - сейчас подвезут ордер на арест и отвезут вас на улицу Соколова. А там вы сознаетесь во всём, я уверен в этом. Правда? Жора, - следователь с особой нежностью посмотрел на жлоба.
- Так точно, - громко ответил тот, его неестественно маленькие для такой фигуры глазки масляно заблестели.   
«Похоже, они гомосексуалисты», - отрешенно подумал Иван.
В чёрном проеме, похожем на вход в бесконечную туннель, показалась группа офицеров, один их них помахал бумажкой.
- Вот и ваша путевка в тюрьму, - улыбнулся Морозов, -
добро пожаловать в русский ад. Ах, эта русская тюрьма…
На Онищенко было страшно смотреть: он стоял мертвецки
бледный, с крупными капельками пота на лбу и трясущимися руками. Неожиданно у Морозова зазвонил мобильник. Следователь поднёс трубку к уху и заговорил:
- Да, это я, Морозов... как отпустить... кто? Маркенштей?
Чуб?.. ни хрена себе... всё понял.
Морозов вытер батистовым платком неожиданно вспотевшее лицо и, в удивлении пожимая плечами, сказал сам себе:
- Причём тут  Маркенштейн? ничего не пойму.
- Юрий Антонович, в чём дело? – вежливо поинтересовался
жлоб.
- Придется отпустить, - следователь вяло махнул рукой, - не
поймёшь их, москалей. - Потом скользнул равнодушным взглядом по Ермакову, по тренеру, ловко спрыгнул с ринга, о чём-то неслышно переговорил с офицерами, и вся группка исчезла в чёрном проеме двери.
- Ваня, ты чего-нибудь понял? – гулко спросил белый Гена,
когда они остались совершенно одни полутёмном зале «Антландиты».
- Кажется, мы оба родились в рубашке, - Ермаков встал и
потянулся, - сегодня буду отдыхать, а завтра поеду к родителям. Потом – видит Бог, уйду в запой.
Ермаков, с гудящей головой, уже не удивлялся ничему: даже случайной победе над чемпионом Мира, даже непонятному визиту гостей с прокуратуры, и даже тому, что в серой толпе на трибунах «Атлантиды» он увидел давно покойную Анну; ему хотелось только одного:  нажраться до состояния плинтуса, вдрызг, к чёртовой матери…
- Я – тоже, - прервал его мысли тренер, -  как оклемаешься,
найди меня, потолкуем. А кто этот... ну, как его? Кто за нас заступился?
- Хрен его знает, Гена. Я даже и фамилию не запомнил. Не
русский какой-то, то ли немец, то ли француз. Не знаю, и знать не хочу.
- На кой ляд мы ему нужны?
- Не знаю. Значить, нужны. Слышь, тренер, а чего ты дал мне
нюхнуть-то, старый хрыч.
-    Героинчика, - усмехнулся тренер.

Глава 3.
Мысли героев не всегда совпадают  с точкой зрения  автора.
П. Адамов

На веранду старого дома Ермаковых,  что стоял ветхим фасадом к Политехническому институту, в самом центре ростовского предместья N-ска, душные июльские сумерки ворвались внезапно и решительно, окрасив деревянные стены в темно-серый цвет, а дощатые полы и потолок – в черный. Старик устало встал, шаркающей походкой прошелся в угол веранды, где был выключатель, и включил абажур, висящий прямо над столом. Маленький абрикосовый сад за окном мгновенно погрузился в липкую черноту.
- Еще один день прошел, точнее, промчался, – обращаясь к
сыну, философски заметил  Константин Александрович, - только было утро, а уже ночь. Время сошло с ума, несется, как взбесившая кляча. Навстречу смерти.
Потом Константин Александрович медленно и осторожно, будто скупясь на движения, вернулся назад и сел за стол. Электрический свет, падающий сверху,  резко очертил глубокие морщины на высоком лбу, а застывшее, как восковая маска,  лицо старика стало неестественно желтым.
Иван вдруг подумал, что так, наверное, будет выглядеть отец, когда умрет, как экспонат петербургского музея восковых фигур, разве что глаза будут закрыты. Он будет лежать в гробу, как немое, но упрямое предостережение, что скоро и они, живые, - пока живые! – обязательно сыграют в ящик. Потом старика забросают черной землей, а потом он, Иван Ермаков, останется один. Один! на всём белом свете.
- И еще одна жизнь промчалась, - в том же тоне добавил
отец, словно прочитал его мысли, и уточнил, - моя жизнь, сынок.
Они всегда понимали друг друга без слов. Иван хотел
возразить, однако, глядя в слезящиеся, но в пронзительно ясные глаза отца, понял, что обычные в таких случаях слова, что «тебе еще жить и жить», будут, по крайней мере, неуместными, если не циничными. В данном случае, лучше промолчать.
За стеной во сне застонала мать, ей только что сделали обезболивающий укол, и она уснула, но боль, видимо, была сильней морфия, который кололи при приступах. Отец в полуобороте какое-то время прислушивался к стонам жены, а потом медленно вышел на кухню. Глухо хлопнула дверца холодильника, и звякнула посуда.
Ваня посмотрел на часы: уже девять вечера, скоро - ночь. Время, действительно, взбесилось. Когда он пришел к родителям, был только полдень. Вскоре из кухни вернулся отец. Он принес штоф водки, две рюмки и тарелку с нехитрой закуской: вареная картошка, сало, хлеб и огурцы. Молча разлили водку и молча выпили. Неспешно закусили.
- Когда-то жизнь мне казалась бесконечной. – Голос старика
царапал тишину, - а оказалась короче, чем миг. Ничего не успел. Вот и Настя помирает. Я-то ее помню совсем девчонкой, а она уже старуха, одной ногой в могиле. Как безжалостно время.
Было такое чувство, что отец говорил сам с собой. А он,
Иван, не при делах, что-то типа фарфоровой статуэтки, стоящей на старинном комоде у двери и глухо воспринимающей звуковые волны. Наверное, он должен был изобразить сострадание, или хотя бы сочувствие. Но Иван был безучастен: он смертельно устал, и ему не хотелось ни слушать, ни говорить, разве что выпить.
Он отодвинул тарелку в сторону и закурил. Чертовски удобная эта штука – сигарета. Ее дым заменит любые слова, любые ответы.
Скрипнула дверь в комнате матери, потом послышались по-кошачьи мягкие шаги врача. На веранду вышла молоденькая чернявая женщина в белом халате и с медицинским чемоданчиком в руке. На ее носу с горбинкой сверкали очки в золотой оправе.
-     Больная уснула, - тихо, но недоброжелательно сказала она. –  Вам надо найти частную медсестру. В онкологическом диспансере дадут обезболивающие. «Скорую», пожалуйста, больше не вызывайте, разве что, в крайнем случае. Понимаете, о чем я говорю.
- Как тут не понять, - резко ответил старик, - ладно, идите,
без вас разберемся.
Женщина пожала плечами и, не прощаясь, вышла из дома. Окна в сад были открыты, и Иван отчетливо слышал, как она обижено говорила своему шоферу:
- Просидела почти час со старухой, а они даже спасибо не
сказали. Итак, ясно, что она скоро умрет. Чего нас дергать? Что за люди?
- Это точно, - послышался безразличный мужской голос, -
люди нынче хреновые пошли, Эльвира Исааковна. Прямо, звери, а не люди. Ну, что? поехали.
Натужно завыл стартер, но машина не заводилась, пока шофер ее ласково не обматерил:
- Ну, сука железная, заводись, иначе раздолбаю до
последнего винтика.
Тут же заработал двигатель.
– Вот видите, Эльвира Исааковна, даже техника без мата не
может. Простите великодушно за крепкое слово. - Голос шофера звучал радостно, почти счастливо. Плевать ему было на умирающую женщину, главное, чтоб машина завелась.  Для него это в тысячу раз важнее. Карета скорой помощи тронулась и тут же скрылась за углом.
«Значит, моя мама всё-таки умрет», - со страхом подумал Иван и увидел, как на впалых отцовских щеках заходили желтые желваки.
- Сволочь эта врачиха, - зло, хоть и тихо вырвалось у него, -
сволочь. Сразу видать, нерусская. Чёрножопая. Ненавижу.
Он уже не мог себя сдерживать, слепая ярость захлестнула его.
«Моя мама  умирает, а ей все ровно. Отец, вряд ли переживет. Я останусь один».
Старик поднял на сына глаза, полные слез.
-     Не надо, Ваня.
- Сука она, сука. Ненавижу. – Видя отцовские слезы,
Ермаков-младший уже не мог сдержать своих.
- Ненависть  –  плохое чувство, сынок, - устало возразил
старик, - грех смертный.
- Была бы моя воля, я убил бы её, - у Ивана, кажется,
начиналась  истерика. Он был не в силах контролировать свои эмоции и слова. Отрицательная психическая энергия, накопившая в нём  после вчерашнего боя, спонтанно и бессмысленно вырвалась наружу. – Убил бы. – Повторял он, брюзжа слюной и в ярости сжимая кулаки.
- М-да, конечно, убил бы, - неожиданно согласился с ним
Ермаков-старший. – Тем более ее зовут Эльвира Исааковна, ясное дело, что врачиха - еврейка. Конечно же, она твою мамочку лечить не станет. Связей нет. Сталина на нее не хватает, царствие ему небесное. Не правда ли? Ваня. – Константин Александрович на миг задумался и, уставясь в черное окно,  отрешенно добавил, - тринадцатого января пятьдесят третьего...
Ивану на миг показалось, что отец скрытно ерничает. Хотя... вряд ли. Старик бы не стал в эту минуту говорить двусмысленно.
- Что? батя, - осторожно переспросил он и мгновенно 
успокоился.
Его ярость, внезапно нахлынувшая, слепая и безграничная, также мгновенно сменилась пустотой и бесконечной усталостью, только в висках еще долго бешено пульсировала кровь, как колокольный звон по умирающей матери.
- Тринадцатого января пятьдесят третьего во всех советских
газетах были напечатаны сообщение ТАСС о разоблачении сионистского заговора врачей-убийц. У меня даже сохранилась «Правда». Хочешь почитать? Иван.
Старик опять превратился в говорящую восковую фигуру.
- Да, конечно. Как-нибудь потом, отец, - тихо сказал Иван и
мыслимо добавил сам себе: «Делать мне больше нечего».
- Но уже семь недель спустя душегуб Берия прекратил это
дело. Сразу же после похорон вождя. Зря, конечно. Как ты думаешь?
В комнате матери стало тихо. Отец, тревожно прислушиваясь,  прижал указательный палец к губам и прошептал: «пойду посмотрю». Старик  на цыпочках вышел из веранды.
Иван разлил водку, в полудреме устало закрыл глаза и сразу уснул, словно провалился в темноту Он не слышал, как вернулся отец. Но стоило старику коснуться его руки, тут же очнулся и, не открывая глаз, прошептал:
- Как она там?
- Спит. Сладко. Даже во сне улыбается.  Ну,  давай по
рюмочке за здоровьице Настеньки. 
- За маму.
Старик встал, поставил рюмку на локоть и осторожно выпил,
не пролив ни капли.
- Так пьют настоящие офицеры за любимых женщин, - гордо
сказал он, - эх, хорошо пошла. Значит, жить будет твоя мама. Верная примета. Брешет врачиха.
- Да, батя, обязательно. – Иван улыбнулся офицерскому
пижонству отца.
На желтых, иссеченных глубокими морщинами, щеках
Ермакова-старшего появился румянец, а в мутных глазах – то ли былой блеск, то ли скупая слеза, отражающая свет абажура.   
-   Так о чем я? – спросил старик и шутливо хлопнул себя по лбу, - ах, да... итак, седьмого марта в 53-ем ко мне привели на допрос врачиху, тоже еврейку, похожую на ту, что только была у нас. Она оказалась последней обвиняемой по этому делу.  Во всяком случае, в нашем городе, – старик впервые за это вечер улыбнулся и уточнил, - красивая была баба: ягодка, - на его дряблых посиневших губах отца выступили слюни, - ее муж был учеником врача Якова Этингера из витебской гимназии. Понимаешь?
Иван пожал плечами. Отец говорил это так, словно весь этот исторический  хлам должен знать каждый. Блин! сейчас батя сядет на своего любимого конька-горбунька и начнет рассказывать сталинские страшилки. Все давно быльем поросло, а старик все прошлым бредит.
Ермаков-младший демонстративно посмотрел на часы. Уже поздно, Катерина всю душу выпьет: «почему поздно? где был? с кем пил?».  Не вовремя батя исповедоваться решил.
- Успеешь к своей бабе, - рассердился старик, - все ровно она
тебя не любит. А я скоро умру, не хочется в этот час быть одному.
- Да, батя, - согласился Иван: «что еще он мог сказать»
Старик разлил водку в граненые стаканчики и неспешно
начал:
- После того, как на Валдае врачи-убийцы насмерть залечили
Жданова, Сталин приказал отомстить по полной программе. Вождь знал толк в этом деле. Знал. – Константин Александрович потер руки, - даже пыточные камеры под операционные сделали. У вождя был отличный черный юмор.
-  И что? неужели пытали людей, - Иван машинально переспросил и с безразличием посмотрел на старика. «Итак, ясно, что пытали».
- Чего ты на меня так уставился. Конечно, пытали. А как же,
сынок. В ноябре пятьдесят второго МГБ возглавил Серго Гоглидзе, которого сам Сталин  напутствовал: "Нельзя работать в МГБ в белых  перчатках и оставаться чистым". Гоглидзе внял. И нам популярно объяснил. После этого мы вплотную занялись еврейскими врачами. Ну, что? опять по рюмочке?
- Будь здоров, отец.
- Всегда здоров.
Ермаков-старший лихо опрокинул стаканчик водки в
беззубый рот и занюхал хлебом, а Иван закусил огурцом. На душе стало как-то легче. Мысли о матери притупились. Хриплость в голосе отца пропала, сменившись на стальные нотки. Даже осанка стала другой, будто Константин Александрович помолодел лет на двадцать. Боксёр, чтобы поддержать разговор, осторожно спросил:
-    Батя, эти врачи и впрямь были убийцами?
- Ха-ха-ха! Бред. Конечно, нет, Ваня. Врачи как врачи.
- А чего же их так Сталин возненавидел?
- Проще пареной репы. – Старик резко встал и быстро, почти
бегом, подскочил к комоду, над которым висел портрет Сталина, -  посмотри в его глаза. Он же гений и палач. А палач без казни, все ровно,  что художник без холста. Засохнет от тоски. А мы были его помощниками. Верными слугами. Понятно?
От былой восковой неподвижности не осталось и следа.
- Тоже палачами, - безразлично уточнил Иван.
Сказал скорее машинально, автоматически, нежели –
осознанно. Просто, настроение у него было отвратительным, вот и вырвалось обидное слово. Невзначай.
-   Не возражаю. – Старик криво усмехнулся. – Работа такая была: госбезопасность империи. Без смертей никак нельзя.  Страха не будет, а, значит, смутные мысли будут бродить в глупых головах российских подданных.
- Немцы тоже евреев уничтожали, - подавляя зевоту, заметил
Иван.
- Сравнил слово божье с тюремным жаргоном, а хрен с
пальцем. По сравнению с СС мы ангелы небесные, хотя... хотя... кровушку еврейскую тоже попили. Не спорю.
- Батя, а почему именно евреи?
Впрочем, если быть честным до конца, Ивану было все
ровно. Евреи, армяне, чукчи. Какая разница. Спросил он просто так, чтобы поддержать разговор. Хочется бате говорить на эту тему, пусть говорит. Меньше о матери будет думать.
Старик заботливо стер пыль с портрета Сталина и вернулся за
стол.
-      Во-первых, они без корней, одним словом, космополиты, - спокойно, как на лекции, заговорил отец, - недаром, главная иудейская молитва «Новый год в Иерусалиме». Значит, в еврейских мозгах, как сейчас модно говорить, на генетическом уровне нет самодержавного патриотизма, такого, как у русских: «за царя, то есть, за Сталина, за Россию, то есть за СССР». Они – что? дураки что ли? за чужую страну умирать. Сталин это прекрасно понимал. Во-вторых, Христа опровергают. Не было, говорят, никакого Иисуса. И точка. Вот когда все евреи в Палестине соберутся, вот тогда и будет мессия. Обожают собственную исключительность в идеологическом плане. А это уже антикоммунизм. Потому что мессия все же была: явление Сталина, вождя всех вождей и народов!
Иван вдруг заметил, что слово Сталин отец говорить чуть громче, словно подчеркивает его.
На веранде было душно. Иван то и дело смахивал пот со лба. Ему очень хотелось на воздух. Где-нибудь посидеть в одиночестве, подумать о делах своих скорбных за бокальчиком холодного пивка. Но только не о параноике Сталине и о еврейском вопросе. От батиных размышлений веяло не только нафталином, но и явно трупным запашком.
-   Была и другая причина, сынок, бытовая: иноверцу нельзя быть умнее и богаче аборигенов. Нельзя, - важно добавил отец.
- Почему? – не совсем понимая отца, машинально спросил
боксёр.
-  Аборигеном, то есть нам православным,  – обидно, - засмеялся Ермаков-старший, - недаром умный Вова Жапотинский остерегал соплеменников от чрезмерных успехов в России. Не послушались, а зря. Сколько бед накликали на свои головы.
-    Расскажи мне про ту врачиху. – Ивану, который не совсем понимал отца, захотелось сменить тему разговора.
-  Собственно, говорить нечего. Повесилась она в эту ночь. Жаль. Красивая была баба.
- Почему? Боялась, что обесчестят? – быстро, как-то дергано
спросил Иван.
- Нет. Арестовали ее ночью. У ее трехлетнего сынишки, как
назло, кризис начался, воспаление легких, температура под сорок. Оставить не с кем. Кто же приютит сына врагов народа?
Старик явственно вспомнил, как обезумевшая женщина отчаянно стучалась в соседские квартиры и кричала: «люди добрые, сыночка возьмите»; за дверями стояла мертвая тишина, прерываемая циничными репликами капитана Черновота: «кто еще хочет в МГБ, товарищи добровольцы?».
-    Пришлось мальчишку с собой взять, - продолжил отец, - правда, можно было в больницу отвести, но капитан Черновот Осип Архипович, взял пацана в управление. Чтоб мамка посговорчивей была. Оставил я его в своем кабинете, а врачиху в подвал, в камеру отвели. Потом с капитаном неприятность случилась, пока разбирались, мальчишка-то и помер. Ну, а мамка повесилась.
За окном задрожала чернота, и тихонько завыла печная труба.
- Ветер поднялся, да и ноги болят, - пожаловался старик, -
видимо, гроза будет.   
- Грустно, - сказал Иван.
- Если честно, мне тогда впервые стало нехорошо. Будто
тяжкий грех на душу взял. Молодой был, злой, беспощадный. Настоящий большевик, сталинист. А тут что-то дрогнуло. Я тогда даже на подлог пошел. Другого такого же мальчишку, взамен этого, умершего, от верной смерти спас. Собственной шкурой рисковал. Но это была всего лишь временная слабость. Потом я опять стал железным чекистом. Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
«Невеселая история, - поежился Иван, - наверняка, батя в расстрелах участвовал».
- Я знаю, о чем ты подумал, - вдруг  с легкой иронией сказал
старик.
- Папа, я не о чем не думал, я просто тебя слушал. Я тебя не
осуждаю. Время было такое.
- Обманывать не хорошо, - спокойно прервал его отец, - я-то
умею читать мысли. Профессия у меня такая была. Скрывать от тебя ничего не стану. Я  был палачом, Иван. Сталинским палачом.
Ермаков-старший сжал костлявую руку в кулак, выставив
вперед указательный палец, как обычно мальчишки изображают пистолет, и направил мнимый ствол на Ивана. Левый глаз отца закрылся, а правый – сузился, будто и впрямь старик целился в него из табельного оружия.
- Бац, бац, и нет человечка, только глаза перевернутся и тут
же остекленеют. А страх у расстрельного такой, что самому страшно. Тело падает на пол с каким-то особым неповторимым звуком. Знаешь, я в этот момент всегда чувствовал  дыханье смерти. Воздух на миг становился особым, наэлектризованным. Если закрыть глаза, можно было ощутить бездну. Парализующий сопереживающий страх. Потом – необъяснимый пронзительный восторг. Оттого, что ты жив. Жив. А он – мертв. Запредельное чувство. Как теперь говорят, бешеный выброс адреналина. Со временем я привык к этому. Вот, такие, Иван, я ошибочки совершал. Так что меня со всеми не ровняй. Что? не нравится?
Ивану показалось, что скрипучий отцовский голос опять
зазвучал по-особому, и он  поежился, глядя на указательный палец старика, словно это и в самом деле  был пистолет, и тихо сказал:
-   Время тогда было такое, тогда ты служил государству. Не суди за это себя, отец.
Он говорил больше себе, чем отцу. Стараясь перед самим собой оправдать старика. Но вдруг скорее ощутил, чем понял, что отцу тоже очень тяжело: старик ненавидел свое прошлое. Раскаяние ему казалось уделом слабых людей. Оправдать он себя не мог, - не было слов. Но и молчать тоже.
-    А я себя и не сужу, - старик искренне усмехнулся, потом
вдруг стал серьезным, каким-то обреченным и белым, как мел, - но все ровно, зло творил. А, значить, и расплата должна быть. Не иначе. Не по-божески.
-     Отец, о чем ты? все давно уже в земле спят.
Зря он начал этот разговор, мелькнуло в голове Ивана. Лучше,
как обычно, промолчал бы. 
-      Намекаешь, что и мне скору туда, -  протянул отец.
Константин Александрович долго и изучающе смотрел на сына. А Иван, не в силах вынести пронзительный отцовский взгляд, будто чувствуя свою неуловимую вину в том, что он молод, отвернулся к окну. В последнее время отец постоянно говорил о прошлом.
- Я этого не говорил, отец.
- Но, подумал. Прав ты, конечно. Но вот, что  вдруг в голову
пришло. Если за мной не успеют, то за тобой придут: «отвечай, скажут, по батькиным векселям».
Иван устало, с глубоким вздохом, пожал плечами. Старик всё сталинским прошлым живет.  И, наверное, до сих пор ждёт, что за ним придут, - просто, обыденно, как когда-то просто и обыденно приходил он в чужие дома. И представлял, как бросит прощальный взгляд на жену и детей  и, каменея душой, уедет на Колыму, чтобы живьем сгнить от голода, пронзительной тоски и цинги под панихидный  вой вьюги.
«Свыкся, видать, с эти страхом, - отрешенно подумал Ермаков-младший, рассматривая восковое лицо отца, - костями сросся. Решил, этот страх по наследству передать. Спасибо, батя!».
-    Перед смертью меня многие проклинали, - хриплый голос старика по-прежнему царапал тишину, - а я прикрывался именем Советской властью. Только сейчас я понял, что я был просто палачом, убийцей, и антихристом. Лишь тот, кто дал жизнь, имеет на нее право. Это Бог. Но не – я.
Старик со страхом посмотрел в угол, где над чадившей лампадкой висела иконка. В полумраке лица Христа почти не было видно, только светились его глаза, живые и бесконечно уставшие от человеческих проблем.
«Эх, батя, батя, - сжался Иван, - зачем ты мне это рассказываешь».
На стене безжалостно  стучали старинные часы, отмеряя минуту, две, десять, двадцать. Отец молчал и, не отрываясь, смотрел на иконку. Молчал и Иван.
Старик сидел понуро, обречено, как приговоренный к смерти, как самоубийца перед последним шагом. Не в силах выразить свои чувства, весь погруженный в черный склеп тоски и воспоминаний. Наверное, обиженному – легче, тот хоть может пожаловаться, выплакаться, наконец-то проклясть обидчика. А здесь – только он и совесть, да страшные глаза тех, кого убил.
Иван не хотел быть на его месте. «Я – его сын, значит, я обязан его понять и оправдать», - приказал он себе.
Ветер усилился, то по-волчьи выл, то жалобно, как ребенок,
плакал на кухне, в печной трубе в унисон мрачной атмосфере, царившей на веранде. Об шифер на крыше застучал дождь, об окна – ветки абрикосового дерева. Отец отвернулся от иконки и посмотрел на черное окно, прислушиваясь к непогоде.
- Во всем виноват Сталин, папа, - устало сказал Иван, чтобы
наконец-то прервать  молчанье. 
- Да, конечно. Сталин. Как удобно, все свалить на него, -
горько усмехнулся отец, - только я глаза той женщины забыть не могу. Значить, не только Иосиф виноват в том, что мы творили, раз совесть мучает. Я часто спрашиваю себя, мог ли я ослушаться Черноворота и отвести мальчика в больницу. И отвечаю, – мог. И должен. Черт меня побери. А теперь иди домой.
Отец, не чокаясь, выпил рюмку, а за стеной во сне закричала мать. Дождь упрямо стучал: «ви-но-ват...», а ветер, захлебываясь, уже плакал все тише и тише, без всякой надежды на прошение.
Ермаков устало поднялся. Константин Александрович налил
полную рюмку и, не глядя на сына, негромко сказал на прощанье:
- Да, вот еще что. Врачиха  «Скорой» – ни причем. Просто
все – напрасно. Мать, действительно, безнадежна.
Иван безразлично кивнул головой и открыл дверь веранды в липкие сумерки. Он спустился по маленькой лестнице на землю и бросил сквозь дверной проём прощальный взгляд на отца.
- Никогда не забывай всё, что я тебе рассказал, - вдруг
громко крикнул, не оборачиваясь, Ермаков-старший, - я не хочу, чтобы ты повторял мои ошибки. Ненависть –  смертный грех, и память о злодеяньях, как надгробный камень. Неподъемна.

Глава 4.
«Эротика – это постоянное ожидание порнографии».
Шутка Николая Фоменко
В кафе «Встреча» было многолюдно, сумрачно и
душно, несмотря на работающий кондиционер. Внезапная непогода безжалостно разогнала горожан по домам, только самые стойкие, которые ни за какие «коврижки» не хотели возвращаться в раскаленные квартиры, в этот воскресный вечер спрятались от ветра и дождя во всевозможных ресторанчиках и кафе. Даже здесь, в грязной пивнушке, что в двух шагах от соборной площади, в которой обычно коротали время редкие пьянчужки,  все места были заняты.
В маленькой кабинке, рядом со сценкой, сидели двое: угрюмый небритый мужчина, лет сорока, и молодая красивая женщина. Они молча курили и разглядывали друг друга.
 Иван Ермаков, сжав до хруста в пальцах кулаки,  мрачно смотрел в глаза рыжеволосой красавицы, с которой познакомился полчаса назад, а Джессика Сташевская, напротив, бросала на него любопытные, почти насмешливые  взгляды.
У него были все причины испытывать перед этой женщиной мистический страх. Он прекрасно помнил эти глаза – зеленые, с пушистыми ресницами, чуть прищуренные, с едва заметной паутинкой на висках, - это были глаза его старшей сестры Анны, покончившей жизнь самоубийством пятнадцать лет назад, когда ее муж ушел к лучшей подруге.
«Бред какой-то», - сказал он себе и, отвернувшись, посмотрел на сцену, где молоденькая девушка, почти подросток, в джинсах и в белой майке, пела грустные песни... 
...От отца Ермаков пошел домой. Резкий ветер и внезапный ливень освежили его, и после душной веранды он физически наслаждался прохладным дождем, стараясь не думать о состоявшем разговоре. «Зря батя себя терзает, - подумал он, - время было такое».
  Оставив позади корпус политехнического института, прообраз Варшавского университета, Ермаков свернул на атаманский проспект, в конце которого увидел кафедральный собор. Освещенный неоновыми фонариками, храм возвышался над особнячками старого города и поражал византийским величием.
 Идти осталось немного: метров триста до собора, затем скверик и квартал  вниз, по спуску, к Дону. Его одежда промокла насквозь, а в туфлях хлюпала вода, но Иван, не обращая внимания на это, даже не спешил.
Собственно, спешить было некуда. Дома – тоска смертная да злющая баба-богомолка, которая то неистово замаливает какие-то грехи, ему неизвестные, то часами молча и угрюмо сидит у Маруськиной кроватки и смотрит на неё остекленевшими и злыми глазами.  У дочки – церебральный паралич, - не ходит она.  Думая о ней, Иван улыбнулся сквозь слезы, внезапно выступившие на глаза, - Маша смышлёная, даже весёлая была; вот, как только четырнадцать лет исполнилось, так сразу же в депрессию впала.
 Врачи говорят, что деньги большие нужны – сорок тысяч долларов, а они с Катериной, во всем себе отказывая, за эти годы только чуть больше шестисот тысяч рублей собрали – половину от нужной суммы. В этом-то и упрекает его постоянно жена. Бросил бы он Катку, да как дочь-то калеку оставишь?
Дождь уменьшился, и перешел в морось, изредка сверкали молнии.
Вдруг кто-то маленький, блестящий и черный юркнул перед самыми ногами. Иван от неожиданности вздрогнул, машинально прошел несколько шагов, остановился и осторожно оглянулся. Так и есть. Черная, как смоль,  кошка, смотрела на него белыми узкими глазками. Значить, она дорогу перебежала. На улице – ни души, а она перед ним юркнула, словно только его и ждала. Тьфу, ты черт. Ермаков трижды сплюнул через левое плечо. «Не к добру», - буркнул сам себе, подходя к собору.
Когда Иван вошел на аллейку скверика, что за собором,  он сразу увидел одинокую женскую фигурку, в белом платьице, сидящую под зонтом на лавочке и освещенную фонарем в стиле ретро. Какие-то тревожные мысли  и ассоциации, а затем и ощущение того, что она ему знакома, пронеслись в его голове, хотя он даже не видел её лица. Проходя мимо нее, Иван бросил любопытный взгляд на женщину, и его губы жалобно прошептали: «Аня».
Он закрыл глаза и встряхнул головой, затем опять посмотрел на незнакомку. «Нет, этого не может быть, - подумал он, - похожа, но не более». Женщина курила и отрешенно смотрела себе под ноги, потом вскочила, скомкала пустую пачку сигарет, швырнула ее в траву и пошла прямо на Ивана.
- Эй, девушка, постойте, - негромко, но твердо сказал Иван.
Но она, казалось, не слышала и видела его, смотрела сквозь
Ермакова куда-то вдаль, в пространство, и что-то неслышно быстро шептала, будто продолжала с кем-то отчаянный спор. Незнакомка наткнулась на Ивана и отшатнулась. Она, наверное, упала бы, если б он не схватил ее за кисть. Ее изумрудные глаза были совершенно безумные. Она прошептала: «простите» и хотела обойти.
- Постойте, - повторил Иван, - у вас проблемы?
Она не стала вырывать руку, как бы подчинившись ему.
- Наверное, - ответила она, - мне надо идти.
Ее голос – мягкий и необыкновенно чистый – слегка дрожал.
Ермаков только сейчас почувствовал легкий запах вина и дамских сигарет с ментолом. Потом он услышал интригующий, едва уловимый аромат ее тела. Он отпустил руку  женщины и философски подумал: «наверняка, разбитая любовь, а мне пора домой...».
Но вместо того, чтобы уйти, он стоял, как вкопанный. И вдруг вспомнил  черную кошку с белыми глазами. «Не к добру эта встреча», - почему-то мелькнуло в голове. Но от этой мысли, как от назойливой мухи, он отмахнулся. Бред какой-то, чертовщина…
 Гроза окончательно сместилась за Ростов и чуть слышно бушевала за Доном; её сполохи освещали далёкий левый берег и гасли в огромной чёрной реке: было тихо, как обычно бывает после бури, и оттого оглушающий грохот грома и сверкнувшая над ними  молния оказались для них полной неожиданностью. Что-то мистическое, потустороннее было в этом. Яркая вспышка озарила на мгновенье белую от испуга женщину. Ермаков вздрогнул всем телом, когда вновь увидел свою покойную сестру. Боже, как эта незнакомка похожа на Анну. Как две капли воды. Он отвел взгляд, достал сигареты и молча протянул их ей.
Вскоре  морось сменилась прохладой, а черное мокрое небо – посветлело и заискрилось звездами. 
Иван вдруг поймал себя на том, что смотрит на ее ноги, длинные, слегка худощавые в икрах. Они, как магнит, притягивали его взгляд, и это ему нравилось и не нравилось. Такие ноги были у его сестры, у Анны.
«Вот, черт», - выругался он про себя. Вечер, еще полчаса назад унылый, тоскливый и обычный, уже был другим. Он закурил и опять протянул незнакомке открытую пачку «Нашей Марки». При этом отпустил ее руку: ждал ее дальнейших действий. Если она уйдет, он не будет ее задерживать. Значить, не судьба. После небольшой паузы она посмотрела на него тревожным взглядом и нейтрально сказала:
- Да, я, пожалуй, еще покурю. – И тихо добавила, - побудьте
со мной, мне страшно. – Она и впрямь дрожала, - вы, наверное, шли домой, к жене, а тут я налетела на вас. Простите.
- Все нормально, - ответил Ермаков и подумал, что, несмотря
на отрешенность, незнакомка заметила его обручальное кольцо.
- Холодно, - девушка поежилась, - очень холодно.
Неожиданно погас фонарь, в сквере стало темно, и лицо незнакомки растворилось в полумраке, отсвечиваясь одними глазами, от этого Иван почувствовал облегчение. В последнее время Анна стала сниться ему все чаще и чаще. Наваждение какое-то, подумал он, скоро я в каждой молодой женщине буду видеть покойную сестру.
- Здесь, поблизости, есть кафе, там можно посидеть, -
предложил он,  уже понимая, что уже не сможет уйти.
- Спасибо. Я не слишком навязчива? – робко спросила она.
-    Нет. Пойдемте, здесь и вправду ветрено.
Девушка неожиданно взяла его за руку, сначала – неуверенно,
а потом – крепко, почти по-мужски сжала ладонь Ивана. И опять пронзительная мысль, что незнакомка – ни кто иная, как воскресшая сестра, - мелькнула в его голове, настолько похожим было это рукопожатие на то, как когда-то сжимала ему руку Анна, - а, может быть, это ему только казалось. Или очень хотелось казаться.
Он повел ее в кафе «Встреча», прислушиваясь к теплу ее ладони. Из темноты на них исполином надвигался кафедральный собор. Широкая каменная лестница вела к парадному входу, над которым церковные часы показывали начало одиннадцатого. А над двухметровым циферблатом где-то в чистом звездном небе терялся главный купол, с огромным золотым крестом, в окружении куполов поменьше.
Они шли по атаманскому проспекту молча, почти обречено, словно повинуясь странному приказу сверху, не в силах поступить иначе. По улице, выхватывая фарами сверкающие полоски асфальта, проносились редкие автомобили, из которых неслась музыка.
 Ермаков, увлекая за собой незнакомку, завернул за угол и указал на освещенный узкий проход, ведущий в кафе, над которым мерцала неоновая вывеска «Встреча». В кафе вел длинный тёмный коридор  с арочной дверью. В большом низком зале, несмотря на работающий кондиционер, было сумрачно и душно, почти – сыро, как в старой бане.
С одной стороны располагались маленькие зашторенные кабинки, с другой – стойка бармена, а напротив входа, в дальнем углу, возвышалась сценка, на которой девушка пела грустные песни. Ей аккомпанировал гитарист, сидящий у ее ног на полу сценки. Почти все места были заняты, и Иван с незнакомкой, пробираясь между столиками, уединились в дальней кабинке, около поющей девушки. Они сели друг перед другом, и женщина зажгла белую свечку в маленьком  подсвечнике, стоящем на столе.
- Давайте знакомиться, - сказала она, - меня зовут Джессика,
– а как вас величать?
- Иван, - выдавил из себя Ермаков и побледнел, пристально
всматриваясь в Джессику.
- Иван?! - удивлённо повторила она, словно он назвался
каким-то экзотическим именем, - прикольно. Чем ты занимаешься, Иван?
От былой тоски и обречённости на её лице не осталось и следа. Девушка оживилась и уже улыбалась. Боксёр напротив чувствовал себя скверно, его бросало то в жар, то в холод.
-  Я  боксёр, - ответил он, - драка мой кусок хлеба, - и, вспомнив последний бой, мрачно добавил, - увы, без масла.
- Ты дрался с Тайсоном, -  явно ёрничая, спросила она.
- Нет, С Адольфом. Чемпионом мира. – У Ермакова
задрожали пальцы, и он машинально спрятал руки под стол.
- Проиграл-с.
- Победил. Нокаутом. Говорят, что сломал ему шею.
- Вот как, - Джессика громко засмеялась, - и что?
- А – ничего. Заплатили тридцать штук -  рублями, курам на
смех. – Он сглотнул слюну, мгновенно наполнившую рот, и опять положил дрожащие руки на стол, то сжимая, то разжимая пальцы. 
У него были все причины испытывать перед  Сташевской  мистический, всепоглощающий страх. Он прекрасно помнил эти глаза – зеленые, с пушистыми ресницами, чуть прищуренные, с едва заметным паутинкой на висках, - без сомнений, это были глаза его старшей сестры Анны, покончившей жизнь самоубийством много лет назад.
- Вы меня боитесь, - спросила Джессика.
- Почему вы так решили?
Сташевская улыбнулась и положила ладонь ему на руку.
- У вас очень испуганный вид, и дрожат руки. Словно вы
видите приведение. И вообще, давайте на «ты». 
- Угу, - мрачно буркнул Иван и облизал пересохшие губы.
Подошла рослая, как баскетболистка, официантка и спросила у Джессики, что подавать. Сташевская меланхолично кивнула на Ивана, мол, пусть он заказывает. Ермаков отвел взгляд от спутницы и, как бы возвращаясь из метафизической прострации, в которой пребывал, устало сказал:
- Штоф водки, грамм триста, только не палёной, и закуски.
- У нас вся водка хорошая, - по-хамски отрезала официантка.
-  Не ври, – грозно ответил Ермаков, задетый её внезапной грубостью.
Официантка решила не вступать с ним в перепалку, лишь
тихонько буркнула что-то сквернословное  и наклонилась, чтобы протереть стол. Одета она была в ядовито-желтый сарафан. На её левом плече была вытатуирована лилия: стебель и листок – черной тушью, а бутон – красной. Когда она, наклонившись, елозила грязной тряпкой по столу, жёлтый сарафан провис, и  Ермаков  увидел ведёрную грудь, на которой была еще одна тату - череп с костями. Он криво усмехнулся. Потом перевел взгляд на Джессику. Женщина следила за его глазами и блуждающе улыбалась. Когда официантка ушла, Сташевская кокетливо сказала:
-    Сидел, хмурый, как туча, а тут оживился. Неужто, сиськи увидел?
Она говорила панибратски, будто со старым знакомым; её манера вести разговор, обильно сдобренная  грубыми словечками, была очень  похожа на то, как говорила когда-то Анна – с «подколками», слегка надменно.
-    Случайно. Там тату, череп с костями, -  холодно возразил Иван, - бред какой-то. Не до баб мне.
Сташевская недоверчиво покачала головой.
- Не верю я тебе, - весело возразила она, - ты же пошел со
мной, а не домой. Я видела, как ты смотрел на мои ноги, как ты облизывал губы, как судорожно дернулся твой кадык.
Она внезапно заговорила зло, сверля Ивана изумрудными глазами, но потом резко замолчала, будто прикусила свой злой язычок.
- Продолжай, - хмуро приказал Ермаков, сжав кулаки.
- Прости, - выдавила Джессика, - я не в духе. Я не имела
права, так с тобой говорить.
У нее с поразительной  быстротой агрессия сменялась на покорность, злость – на грусть, а тоска – опять на агрессию.
- Ничего, переживу, - оборвал он её.
Он уже не испытывал прежних мистических переживаний
перед ее взглядом. Разглядывая женщину, сидящую напротив, Иван вдруг понял, что она совершенно не похожа на Анну, или почти не похожа. Впрочем, если быть честным, размышлял Ермаков, он совершено не помнил лица сестры: в памяти остался лишь расплывчатый образ. «Когда вернусь домой, - подумал он, - обязательно посмотрю старые фотографии».
Вскоре вернулась рослая официантка и принесла заказ. Иван сразу же предложил Сташевской выпить за знакомство.
После первой рюмки Джессика вальяжно откинулась назад, облокотясь на спинку стульчика, и, чуть запрокинув голову к верху, артистично закурила – спокойно, не спеша. Боксёр внимательно рассматривал её и уже не находил прежнего сходства с Анной: он просто любовался красивой женщиной. Она и вправду была очень красивой, особенно поражали её глаза: неестественно зеленые, почти изумрудные. «Ах, вот оно в чем дело», - мыслимо сказал себе Иван, - у Анны тоже были зеленные глаза, наверное, этим Джессика и напомнила ему сестру.
Ее томный блестящий взгляд притягивал и пугал одновременно. Чувственный рот был безупречной формы. Губы, слегка полные, сердечкообразные, были очерчены пурпурной помадой. Густые рыжие волосы, аккуратно уложенные, с прямым вертикальным пробором, сзади были схвачены в хвост. На безымянном пальце левой руки, красовались два обручальных кольца, видимо, в память об неудачных замужествах. Сташевская курила медленно, как бы позволяя Ермакову более внимательно приглядеться к ней.
-   Я знаю, о чем ты думаешь, - неожиданно зло сказала она.
- Не о чем не думаю, – отозвался несколько обескураженный
её тоном Иван, - просто смотрю на тебя. Любуюсь. Ты – красивая.
- Нет, ты думаешь о том, как бы трахнуть меня, -
категорично возразила Джессика.
- Зря ты так, - сказал Иван, налил себе водки и устало
спросил, - ты будешь пить?
Ивана покоробил её тон. Кажется, Джессика одна из тех
дамочек, которые абсолютно убеждены в том, что все мужчины на планете Земля только и думают о том, как бы с ней переспать. Сейчас она начнет доказывать, что она не такая. Это становится навязчивым и скучным.
- Хочешь меня напоить? – визгнула Сташевская, - и овладеть
мною, когда я буду в бессознательном состоянии.
- Как хочешь, - Ермаков выпил один.
Джессика рассмеялась, – да так заразительно, что даже
хмурый Ермаков невольно улыбнулся.
- Ты чего это, - вырвалось у него.
- Какой ты смешной. Честно говоря, я думала, что ты
начнешь бить себя в грудь и орать, что ты не такой. Скажи, если  бы я предложила тебе со мной переспать, ты бы согласился?
Иван криво усмехнулся и промолчал, только вскользь подумал: «вот, змея подколодная».
-    Ты меня возбуждаешь, - вдруг страстно зашептала
Джессика и прищурила глаза. Ее грудь поднималась в такт быстрому дыханью.
- Врешь ты все, - отмахнулся он.
- Хочешь я тебе сделаю минет. – Сташевская говорила с
придыханием, - прямо здесь. Мой язычок, - она приоткрыла рот, - сначала жадно оближет твою крайнюю плоть, а потом мои влажные губы плотно обхватят твой стержень жизни и...
Ермаков опять промолчал, прекрасно понимая, что Джессика, раскрасневшаяся, и оттого еще более красивая, зачем-то бросила ему вызов. Женщина словно прощупывала его оборону, совершая дерзкие атаки, и тут же возвращаясь назад, в глухую оборону.
- ...и не мечтай, -  со смехом закончила Сташевская, - это
была злая шутка, боксёр. Сегодня я ненавижу мужчин. Ты встретил меня не в добрый час. И тебе придется отдуваться за всё ваше членоголовое отродье.
Её грубость ему казалось вполне естественным, и оттого не
оскорбительной.
- Ты будешь, - спросил Ермаков, взявшись за штоф, - или
опять пропустишь.
«Допью водку и пойду домой», - подумал он.
Ему и впрямь очень тяжело дались, и приступ матери, и, особенно, разговор с отцом, да и вчерашний бой измотал не только физически, но и морально. Девушка, сидящая напротив, казалась ему пришельцем из другой планеты, где есть место любви, кокетству и  даже сексу. Он отвык, вернее, забыл, что можно так естественно и иронично говорить о таких интимных вещах.
-   Я знаю, о чем ты подумал сейчас, - сказала Джессика.
- Ты что? телепат?
- Да, я – телепат, ты хочешь сбежать от меня. Правда?
«Догадливая девочка», - внутренне согласился Иван и налил
ей водку. Впрочем, это не так уж сложно догадаться.
- Давай я покажу тебе свою грудь. Хочешь? Она очень
красивая.
Ермаков вздрогнул; кажется, ее ядовитые стрелы на этот раз достигли цели. Сташевская, нежно улыбаясь, медленно расстегнула верхнюю пуговку на платье и, отвернув ворот, показала левую грудь. Кровь мгновенно и мощной струей вдарила ему в голову, и крупные капли холодного пота враз выступили на лбу. Ему не хватало воздуха, так же, как после боя с Адольфом. Холм  Венеры, с небольшим аккуратным розовым сосцом, поражал не столько своей красотой, сколько своим бесстыдством, будучи выставленный практически на общее обозрение в переполненном кафе.
Иван машинально оглянулся на зал, но посетители были заняты своими делами и не обращали на них внимания. Когда он опять посмотрел на Джессику, платье было уже застегнуто.
- Дорогой, что ты так разволновался, или впрямь давно не
созревал бабских прелестей, - Сташевская была безжалостна.
«Сучка», - выругался про себя Иван, прекрасно понимая, что
уже проиграл психологическую дуэль с этой эгоцентричной дамочке. Он только глупо оскалился, не зная, что сказать.
- Красота спасет мир, когда-то сказал Достоевский, -  уже
миролюбиво продолжила она, - но мне кажется, что Федор Михайлович заблуждался. Мир уже ничто не спасет. Люди променяли любовь на суррогат – на секс. А ведь только любовь отличала людей от животных, но, увы, хомо сапиенс опять стал хищником, а мужчины и женщины – обычными самцами и самками.  Не правда ли? боксёр.
-    Может, ты и права, - согласился Ермаков.
У него не было никаких желаний спорить с Джессикой. Ее странная выходка с обнаженной грудью опять напомнила об Анне. Он вдруг вспомнил, как подростком, почти мальчишкой, подсматривал за сестрой. Тогда, лет двадцать назад, он просверлил из своей комнатки в спальню сестры дырку и часами наблюдал за ней. Однажды она вернулась поздно, закрылась, разделась и села перед зеркалом. Анна долго смотрела на себя и как-то странно улыбалась. Потом одну руку положила на промежность, а другой – стала играться с розовым сосцом, точно таким, как у Джессики. А Иван, еще совсем мальчишка, задыхаясь и кусая губы, чтобы не закричать, сжал в неистовстве крайнюю плоть...
- Ау, ты где? Что-то вспомнил, - вдруг сказала Джессика.
- Что? – переспросил Ермаков, - да так, ничего особенного.
- Мне кажется, что ты меня боишься, - спросила она, -
может, я напоминаю тебе кого-то.
Ермаков вздрогнул. Ему почудилось, что Сташевская действительно может читать мысли, его тайные, грешные и грязные мысли, которые порой  сводят его с ума и за которые он сам себя ненавидит и презирает. Он сглотнул слюну, облизал губы и дрожащей рукой разлил остатки водки.
- Кого? – Иван не узнал своего голоса, настолько тихо и
испуганно переспросил он.
- Кого-то из прошлого. Твою первую любовь, например.
«Нет, она не может этого знать, - закричал он мыслимо, - это
просто совпадение». Однако слишком многое в Джессике напоминало ему Анну; её манера говорить, её повадки, жесты, мимика, - всё было точь-в-точь от сестры. Иногда, всматриваясь в прекрасное лицо женщины напротив, он был почти уверен, что перед ним призрак из прошлого; тогда он осторожно касался её горячей руки и одергивал свою, словно обжигаясь.
-   Не обращай внимания, - собравшись с мыслями, наконец-то мрачно отозвался Ермаков, - я сегодня очень устал.
- Как ты думаешь, женщина может превратить мужчину в
раба? – не унималась Сташевская, своим вкрадчивым и ласковым голосом лезла в самую душу.
- Вполне возможно. Но не всякая женщина, и не всякого
мужчину.
- Я, например, - тебя? – Джессика нежно провела ладонью по
его небритой щеке. Он мягко, но решительно отвел её руку и отрицательно покачал головой.
- Зачем тебе это надо? Я – не молод, не богат. Даже, если у
тебя это получится, в чем я очень сомневаюсь, ты все ровно не получишь никакой выгоды.
Джессика рассмеялась.
- А может быть у меня другая выгода. Не обязательно секс и
деньги.
- Интересно, что же?
- Ничего. Это игра. Я случайно встречаю мужчину и зову его
на ложе любви. Любого. Как Клеопатра. Потом превращаю его в раба. Я избалована и пресыщена. Это единственно, что меня развлекает.
-    Клеопатра была жестокой женщиной. – Улыбнулся Иван.
- И я жестокая, безжалостная и очень порочная. Я довожу
своих любовников до самоубийства, - Сташевская мечтательно зажмурилась и проникновенно добавила, - влюбить в себя до безумства, - что может сравниться с этим, - потом зло засмеялась и, уже не сводя огромных зеленых глаза с боксёра, прошептала, - мне нравится смерть моих бывших мужчин. Смерть из-за меня. Это меня возбуждает.
– Забавно, - уже мрачно выдавил он из себя.
Ермаков не понимал, серьезно ли говорила она, или шутила. Но внезапно Сташевская отвернулась, как бы показывая, что потеряла к нему всякий интерес, решительно взяла рюмку водки и, не чокаясь, выпила. Иван – тоже. Ему очень захотелось выпить еще, но штоф – пуст. Надо бы заказать еще водки, много водки, машинально решил он и оглянулся на официантку.
- Чертовски хочется напиться, - в такт его мыслям уже тихо,
неожиданно покорно сказала Джессика.
«Хм, опять совпадение», - затравленно подумал он и сказал:
- Сейчас закажем.
- Водка здесь ужасная. У меня с собой фляжка хорошего
коньяка. Только, как будем пить?
Джессика кивнула в сторону официантки в желтом, которая стояла у стойки, прямо напротив них и внимательно наблюдала за ними. Перехватив её взгляд, желтый сарафан указал огромной рукой на плакат, висящий над барной стойкой: «приносить с собой и распивать спиртные напитки запрещается».
- Ого, да она тоже телепат, - Иван негромко рассмеялся
впервые за вечер.
- Хм, это не сложно догадаться. Давай закроем шторки
кабинки, а когда она заглянет, будем целоваться.
-    Целоваться? – переспросил он и вздрогнул, - как
целоваться?
- В губы, взасос, - Джессика громко и насмешливо
рассмеялась, - ты введешь свой язык мне в рот, а я буду его нежно посасывать и покусывать. Что? страшно?
Ее глаза были чересчур серьезны и сосредоточены, несмотря на смеющиеся губы. Может быть, поэтому она казалась Ивану какой-то скользкой и противоречивой: не поймешь, когда шутит, а когда – нет. И быть может, именно поэтому она ему нравилась все больше и больше. Она заводила его с пол-оборота.
У него мгновенно взмокла рубашка. «Жарко, - тяжело дыша, подумал он, - очень жарко». Ермаков уже понимал, что от Сташевской можно ждать чего угодно. И ждал этого.
- Только ради коньяка, - сам, не ожидая от себя этого,
согласился боксёр.
Он уже не испытывал прежней робости, а, увлекаемый словесной игрой красивой женщины, робко и неумело флиртовал с ней, ощущая, как в нём пробуждаются мощные мужские инстинкты.
Джессика, состроив на лице заговорщескую мину, резко
задернула шторки кабинки,  оставив маленькую щель. Потом они вдвоем стали наблюдать за залом. Официантка смешно встрепенулась и неуклюже ринулась к кабинке, топая огромными слоновыми ногами.
Сташевская, вздохнув побольше воздуха, будто перед прыжком в воду, схватила, как мяч,  своими невероятно сильными руками голову Ивана и крашеным ртом впилась в его сухие, еще незажившие после боя, губы.
В этот момент в кабинку, распахнув шторки, ворвалась официантка и, увидев целующих, как ошпаренная, выскочила назад. «Здесь не публичный дом», - прошипела она. Иван, не отрываясь от губ Джессики, достал сторублевку и протянул ее желтому сарафану. Удовлетворившись купюрой, официантка задернул шторки.
Ермакову вдруг показалась, что наступила неестественная тишина; сначала возникло состояние потусторонности; потом он осязал  непривычный клубничный вкус помады и легкий ток истомы, проникающий в него от гутаперчивых губ Сташевской.  Приятно сводило челюсти. Её грудь, мягкоупругая, прижавшись к нему, слегка расплющилась, и он слышал, как быстро-быстро стучит её сердце в резонанс с его бешеным сердцебиением. По его щекам потекли слезы.
Сколько это длилось, он не знал, потеряв ориентацию во времени: то ли вечность, то ли мгновенье. Целуясь с женщиной, боксёр жадно прислушивался к себе и мучительно думал о Джессике. Сходство новых ощущений с давно забытыми чувствами, которые в нём пробуждала Анна, было поразительным, если не сказать, абсолютным. Именно сейчас, когда он жадно елозил языком по дёснам Сташевской, прошедшая жизнь ему показалась страшным сном: всё, наконец-то, вернулось на круги своя, и он по-прежнему, как в отрочестве, целуется с Анной.
Джессика резко и грубо оттолкнула его.
- Хватить, - сдавленно крикнула она, - хватить.
- Да, хватить, - тихо согласился он.
-  Скажи, ты не веришь, что я, подарив тебе свою любовь, смогу забрать у тебя все, даже жизнь? – облизывая губы, опять спросила она.
- Нет, - он не на шутку разозлился.
- Я предлагаю тебе любовный спарринг,  – Сташевская
нежно положила свою ладонь в его руку, - успокойся, милый. 
Ее прикосновение успокоило его. Внезапно нахлынувшая неприязнь, которую он только что испытывал к ней, улетучилась.
- Говори.
- Все очень просто. Я тебе перед каждой встречей, как перед
новым раундом, как у вас принято говорить, буду ставить тебе новое условие. Мои ласки ты получишь только после того, как выполнишь их. Из боя ты сможешь выйти в любое время, боксёр. И никаких взаимных обязательств друг перед другом.  Моя первая любовь будет в подарок. Идет? Это просто игра взрослых людей. Лекарство от скуки. Понимаешь?
Сташевская говорила тихо и очень убедительно, не сводя гипнотизирующих глаз с боксёра.
- Ты, наверное, сумасшедшая? – прохрипел он.
- Так и есть. Я сейчас в этой кабинке сделаю тебе минет.
Сюда может войти любой. Это меня заводит. Согласен? Говори: – «да», и я у твоих ног. Потом мы разойдемся. Соглашайся. Милый. Будет очень, очень приятно.
Это безумие, со страхом подумал он, но волна за волной его охватывало возбуждение. Он закрыл глаза, и вдруг опять вспомнил картинку из прошлого. Ему – пятнадцать лет, не больше. Он  один дома. Тоскливо до слез. А за окном – зима: снежная, белая, чистая. Клубится серебряный дым. Свет автомобильных фар врывается в комнату, бросая на стены злые тени. Поздний вечер. Тишина. Вдруг – сдавленный девичий смех в прихожей. Тихий голос Анны: «братик, кажется, спит». Неясный мужской шепот. Он лежит в своей кровати, затаив дыханье, и дрожит. Слышит, как звякнула защелка в комнате сестры. В каком-то жутком страхе, отогнув ковер, Иван прильнул к отверстию. И не сразу понял, что Анна – голая.  Она стояла на коленях перед сидящим молодым белокурым мужчиной. Брюки у парня были спущены. Иван в лунном полумраке четко видел его усмехающееся лицо, его волосатые ноги и черный брючной ремень на полу. Тогда ему стало стыдно и страшно, и он горько-горько заплакал, терзаемый самой настоящей мужской ревностью.
Тот парень, блондинистый красавчик, с вечной ухмылкой на красивых губах, позднее стал ветреным мужем сестры, а еще через несколько лет ушел от неё, толкнув тем самым Анну на самоубийство...
- Ты где? - он словно сквозь вату услышал голос Джессики.
- Здесь, - ответил он, всё еще пребывая в воспоминаниях.
- Ты согласен?
Он встал и мотнул головой, понимая, что уже не властен над
собой. Будь что будет, сдался он. В голове все перемешалось. Она ему улыбалась, говорила нежно, тихо и вкрадчиво: «милый, милый, не бойся, будет приятно», но ее глаза были полны ненависти. Происходящее было настолько неестественно, что у него возникло чувство потусторонности, иррациональности и мистики, будто всё это происходит не с ним, в другое время, в другом месте.
Джессика опустилась перед ним на колени, взяла его безвольную руку и положила себе на грудь. Его ладонь непроизвольно сжала мягкий и обжигающий холм. Ему опять показалось, что – это Анна.
Она стала расстегивать ему ширинку, смотря ему прямо в глаза. Потом расстегнула все пуговки на рубашке. Иван слышал прямо за шторкой громкие голоса и топот ног.
Сташевская коснулась губами ложбинки между мышцами его груди, заросшей черным кучерявым волосом. Ее губы скользнули ниже, и она принялась жадно целовать соски, торс, пупок. И, когда ее рот коснулся краешка белых плавок, она зубами схватила их за резинку и потянула вниз.
В этот миг все его мысли, чувства и желанья, вся его жизнь, страданья и размышления были там, где над его плотью господствовали нежные губы женщины. Иван чувствовал ее горячее дыханье и легкие, словно бьющие током поцелуи. Но женщина не торопилась приступить к главному, вела с ним игру. Совсем, как когда-то Анна. Тогда Ермаков положил руку ей на затылок и притянул к себе. Сташевская какое-то время сопротивлялась, все сильней разжигая желанья, а потом резко и жадно прильнула к нему...

Глава 5.

 Искренне прошу прошенья у читателя, с пуританскими взглядами, за непристойное изложение кое-каких деталей, однако, наша жизнь зачастую именно  таковой и  бывает – грязной, жестокой и порочной..
Автор. 
-   Не могу сказать, что вкусно, - облизывая губы, сказала Сташевская, садясь на свое место.
Вдруг шторки раскрылись, и в кабинку заглянул
подвыпивший мужчина. «Извините», - проворчал он и ретировался.
Ермаков вновь испытывал самый настоящий безумный страх и вновь сжимал до хруста кулаки. Её сексуальные ласки были именно такими, какие оказывала ему покойная Анна, - то нежные: едва ощущаемые, то грубые: почти – болезненные.
Но особенно его потрясло то, что Сташевская сделала то же самое, что и иногда практиковала сестра, а именно: глубоко и болезненно  ввела свой большой палец в его анус в такт своих оральных движений. Ермаков извивался, пытаясь освободиться от неприятного проникновения, но Джессика свободной рукой яростно била его груди, стараясь попасть по лицу. Он хотел оттолкнуть Джессику, но не смог, понимая, что женщина сразу же прекратит свои ласки. Очевидно, что таков был её замысел. Поэтому он подчинился, отчаянно прислушиваясь  к своим ощущениям.
 «Зачем ты меня мучаешь, - иногда спрашивал он у сестры, а она всегда отвечала: «чтобы обесценить твое торжество надо мной. Всё должно быть справедливо». Тогда он не понимал смысл сказанного, впрочем, как и сейчас, но уточнять у Сташевской не стал. Боксёр был настолько оглушен происшедшим, что был близок к помешательству.
-     Загляни он минутку назад, - заметила Джессика, кивнув на
мужчину, - он увидел бы иную картинку, - она тихонько засмеялась. –  Знать, не судьба. Дорогой, когда я тебя ласкала, ты все время повторял одно и тоже женское имя, словно кого-то звал.
Иван жадно выпил рюмку коньяка.
-     Какое имя? – мрачно спросил он.
- Анна. Кто она? Жена?
- Нет.
- Забавно. Интересно, когда ты трахаешь жену, ты тоже
зовешь в помощь Анну? Впрочем, я не ревную.
«Я не трахаю жену», - опустошенно подумал  он, озираясь по сторонам. Вдруг в зале захлопали в ладоши. Ермаков раздвинул шторки и посмотрел на сцену. Тонкая девушка, стоящая перед микрофоном, поклонилась и запела:

-    ...Не сводил с меня глаз
      при свечах в дорогом ресторане,
      и тогда в первый раз
      моих губ ты коснулся губами.

      Ты пришел ко мне в дом
      в ту же ночь, мой любовник печальный.
      Бился голубь крылом
      об  окно моей маленькой спальни.

Певица была совсем юна, скорее подросток, чем девушка. Она с широко открытыми глазами смотрела в зал. Голос ее дрожал, почти срываясь в плач. Ермаков шепотом повторил за ней: «при свечах в дорогом ресторане» и посмотрел на горящую перед ним свечу, ее огонек угасал, извиваясь тонким язычком. «Если свеча погаснет, - загадал он, - то Джессика принесет мне беду».
- Иван, ты придешь ко мне завтра? – вдруг спросила
Сташевская.
- Завтра? - переспросил Ермаков, сглотнув слюну.
- Ты хочешь моей любви?
Свеча вспыхнула ярким пламенем и внезапно погасла,
испустив струйку белого дыма.
- Что ты возьмешь взамен? Клеопатра, - спросил с горькой
усмешкой Иван.
- Не знаю, - Джессика пожала плечами, - разве что легкую
жертву. – Она на секунду задумалась и, делая паузу перед каждым словом, сказала, - я хочу, чтоб ты ранил ножом свою ладонь.
- Зачем, - он отпрянул от нее, настолько страшен был её
взгляд.
Сташевская схватила его за грудки, грубо, почти по-мужски,
притянула к себе и прошипела на ухо:
- Секс и кровь, а лучше, секс и смерть – вот что меня
возбуждает. Всё остальное слишком пресно.
Ермаков с трудом разжал её руки и нервно засмеялся.
- Ничего смешного, - серьезно добавила Джессика, - я хочу
твоей крови, в обмен на мою любовь. В обмен на моё коленопреклонение. Твоя боль обмен на моё унижение. Моя нежность обмен на твою кровь. Всё должно быть честно. Что тут непонятно, боксёр? Ты же хотел именно этого?
«Всё должно быть честно, - повторил он мысленно за ней, -  значить, ты – Анна».
Женщина протянула ему визитку, встала, показывая, что вечер закончен, и добавила:
-   Надумаешь, звони. Подожди, я только куплю сигарет.
Ермаков кивнул головой и, расплатившись, вышел в длинный
полутемный коридор, в конце которого зиял арочный выход на улицу. Ему хотелось быстрей на улицу, на свежий воздух, словно только там, он мог обрести прежнее спокойствие и освободится от невидимых пут, которыми его опутала Сташевская.
Навстречу ему, по-военному чеканя шаг, шли двое парней, и Ивану сразу же стало тревожно, как обычно бывает перед боем. «Кажется, будет драка», - с опаской подумал он и оглянулся назад, в зал, не идёт ли Сташевская. Но коридор был пуст; из слегка приоткрытой двери слышалась громкая музыка; белый свет дымчатым лучом падал на чёрный пол. Он опять посмотрел на парней, и его тревога только усилилась. Выше его роста, широкоплечие, одетые в обтягивающие белые майки и спортивные штаны с завязочками, молодые мужчины шли плечо к плечу, занимая всю ширину коридора и, судя по всему, были настроены агрессивно.
«В каждом, наверняка, – по центнеру мускул, не меньше», - профессионально оценил Иван парней и прижался к спиной к стене, надеясь, что всё обойдётся. Но один из них, чернявый, с рваным шрамом от уха до рта, грубо толкнул боксёра в грудь и, изображая мнимое оскорбление на лице, воскликнул:
-     Колян, он меня ударил.
Они, скалясь, окружили Ермакова. Их намерения были ясны как приговор.
- Вот - сучок, яйца на крючок, - ухмыльнулся белобрысый
красавчик, с синими глазами, и, плотно сжав губы, молниеносно выбросил руку в голову боксёра.
«Однако без предисловий», - успел подумать Ермаков и  увел тело в сторону; пудовый кулак, прочесав его по уху, смачно вонзился в стенку. Удар был такой силы, что посыпалась штукатурка.  Белобрысый  охнул и, матерясь, присел. Его кисть представляла сплошное кровавое месиво, а нежное, почти девичье лицо исказилось от нестерпимой боли и покрылось мутными бусинками пота.
-    Мочи его, - прохрипел он, кусая губы.
И сразу же перед Иваном возникло, словно сотканное из темноты, обезображенное лицо чернявого, с рваным шрамом на щеке. Его маленькие стальные глазки сверкали безумством, азартом и, как ни странно, детским счастьем, какое бывает у мальчишек, мучавших кошек или птиц. Боксёр, что было силы, врезал ему кулаком в пах, но чернявый легко справился с болью, которая свалила бы любого.
Предчувствие не обмануло Ивана: парень со шрамом был явно  ловчее, сильнее и профессиональнее его, и уже через минуту Ермаков, оглушенный его хлесткими ударами, хватая воздух ртом, стоял у стены с финкой у горла. Время для него мгновенно остановилось. Не было страха, - только парализующая вялость в теле и удивление, неужели, его убьют. Всё стало совершенно неважным, - всё, кроме холодного металла под кадыком и безумных и сладких глаз напротив. Иван точно знал, что его убьют.
Откуда-то издалека послышался властный женский голос: «прекратите». Ермаков боковым зрением увидел, как по тёмному коридору к ним быстро шла Сташевская.
Чернявый облизал своим шершавым языком потрескавшиеся губы  боксёра, потом спокойно посмотрел на женщину и негромко сказал: «убью, суку, а потом – тебя, сучок», и можно было не сомневаться, что он так и сделает. Боксёр, воспользовавшись секундным замешательством противника,  выбил нож, но, получив удар в живот от белобрысого красавчика, рухнул на пол. «Кажется, - кастетом», - сквозь огненную боль мелькнуло в голове.
Чернявый переступил через боксёра и танцующей походкой пошёл навстречу Джессике, но внезапно остановился, словно наткнулся на стену.
-   Охренеть можно, - выдохнул он, - ты только посмотри, кто идёт.
  -    Уходим, - негромко приказал Колян, - быстро.
Ермаков, корчась, лежал на грязном полу коридора, не в силах
превозмочь боль, и внезапно увидел какое-то удостоверение, с Российским гербом. В глазах спиралью крутились фиолетовые круги. Огненная боль жгла живот, но всё же он успел прочитать: «Федеральная служба бе...», прежде чем Черный наклонился и поднял документ.  Потом парни выскочили на улицу и растворились в темноте.
- Чего не справился с ними, чемпион? – язвительно спросила
подошедшая Джессика.
- Они – не простые парни, - прохрипел Иван, поднимаясь с
пола, - так учат драться в спецслужбах. Бьют, как молотом, и совершенно не чувствуют боль.
- Не чувствуют боль? –  машинально переспросила
Джессика, о чём-то задумавшись.
- Они хотели меня убить. Зачем?
- Возможно, - резко и зло прервала его Сташевская, - считай,
что ты родился в рубашке. Звони, я буду ждать, - по-деловому холодно закончила она, потом, не оборачиваясь, быстро пошла к  одной из машин и уехала. Ермаков, отдышавшись, тоже подошел к такси и спросил через открытое окно:
 -   Отвезешь?
Водитель, пожилой мужчина, в очках, глотая гласные, странно
сказал:
- Это закономерно, что из всех машин вы выбрали именно
мою. Я ждал вас.
Ермаков пожал плечами, ничего не ответил, сел в машину и назвал адрес. Они ехали молча по черному мокрому городу. Быстро
миновали собор и площадь, затем сквер, где Иван столкнулся с Джессикой, и, вскоре подъехали к пятиэтажному дому боксёра. Расплатившись, Иван вышел из машины и направился к подъезду. Вслед за ним, выключив фары, выскочил шофер, который догнал его в чёрном подъезде и, став спиной к улице, так, чтоб не было видно его лица, крикнул:
- Подождите.
Иван резко развернулся, готовый к любым
неожиданностям и резко, почти грубо, сказал:
- Я с вами рассчитался.
- То, что я скажу, вам может показаться бредом. У
совпадений всегда есть закономерность, именно поэтому вы сели в мою машину...
Иван хмыкнул и прижался спиной к входной двери подъезда.
-     ...все события всегда вертятся вокруг главной оси, - не останавливался таксист, - я сегодня был в Ростовском аэропорту...
- А я на Луне, - прервал его Ермаков и, не поворачиваясь к
нему спиной, стал шарить по двери в поисках ручки.
- ...вашу подругу встречал сам Маркенштейн..., - спешил
очкарик, - она прилетела на личном самолёте из Лондона. Мы, таксисты, всё знаем...
«Какое тебе дело до моей подруги», - подумал Иван.
-      Эти встречи - неслучайны, моя  – с Маркенштейном, ваша – с этой женщиной, потом ваша – со мной. Круг замкнулся. Всё – закономерно... надо только разгадать истинный смысл.
Таксист отчаянно жестикулировал, говорил быстро, глотая
слоги, справедливо опасаясь, что Иван не будет его слушать и уйдет.
- ...ну, подумайте же сами, зачем этой божественной
женщине встречаться с вами, с простолюдином... Вы же не глупый человек.
- Ты мне надоел, - Ермаков оттолкнул его и вошел в подъезд.
Он уже поднимался по лестнице, как услышал приглушенные
слова мужчины:
- Найдите меня... я дежурю у «Встречи»  по вечерам...
- Лечится тебе надо, провидец хренов, - бросил   напоследок
Ермаков и пошёл по лестнице наверх. 
- Безумец, берегитесь, - послышалось в ответ.
Иван открыл дверь в квартиру своим ключом и устало
подумал: «Опять Маркенштейн? Где-то я уже слышал эту фамилию. Кажется, в «Атлантиде». Действительно, всё очень странно».

Глава 6
«...офицеры, офицеры – ваше сердце под прицелом...»
Из песни
Два часа ночи.
Ростов-на-Дону наконец-то угомонился и спал. Уже ни что не напоминало о дневном бурлящем потоке людей и машин. Улицы и проспекты были пустынны, лишь на перекрестках желтым светом мигали светофоры, да иногда проносились такси, развозящие поздних горожан. Ночная жизнь большого города летом перемещалась на левый берег Дона, а здесь, в самом престижном районе, на Пушкинском бульваре, было по-домашнему тихо и уютно.
На третьем этаже отеля «Пять звезд» одиноко горел свет. Олег
Николаевич  Корнилов, с недавних пор полковник ФСБ  - всегда хмурый и сдержанный, худощавый и подтянутый, с седыми висками, удобно расположился в мягком кресле в своем номере.
Напротив него стоял его подчиненный, горилоподбный парень с рваным шрамом на щеке по кличке Чёрный, прозванный так не сколько за свою иссини чёрную шевелюру, а скорее - за чрезмерную  садистическую жестокость. 
 Корнилов был явно не в духе. Его командировка затянулась, и не было видно ей конца. Чертовски хотелось в Белокаменную. За эти полгода, что он провел здесь, в Ростове, в Москве он настриг бы столько купюр, что хватило бы на хороший домик на Истре. Лимон зеленых. Не меньше. А здесь – полный нуль. Высовываться нельзя, -приказ генерала. Да и местные волки своих овечек сами стерегут, чужих - к кормушке не подпускают.
Ему стало себя жалко. Блин! в Чечне пять лет отпахал, карьеру делал, думал, что, вернувшись в столицу, займется дойкой не в меру жадных московских дельцов, одуревших от нефтяных денег. Так нет же. Блатные коллеги из параллельных отделов за это время обзавелись связями на самом верху и спихнули на него это дермовое дело.
- Ну-с? – зло спросил он Черного, - что новенького?
- Мы ...припугнули... их, - рваная щека парня дернулась и
полезла наверх, оттого казалось, что Черный гадко усмехается, - как вы приказали.
«Приказали, - мыслимо повторил про себя полковник, - значить, не все прошло гладко». Иначе Черный не стал бы это подчеркивать. Если будет разборка, то они сошлются на его приказ.
- Где Колян?
- Разбил кулак. – Парень говорил медленно, через каждое
слово вставляя приличную паузу.
- Где Колян? – Корнилов угрожающе повторил вопрос.
- В больнице. Кисть ему собирают.
- Интересно, и как же он пострадал?
- Хотел слегка врезать Ермакову, как вы приказали, а тот
увернулся. Колян в стенку бац.
«Опять повторил «приказали», неспроста, – слегка покусывая чувственные губы, подумал полковник, - Черный, конечно, ни причем. Тупой, как сибирский валенок. У них Колян во всем заправляет». Полковник никогда ему не доверял. Явно парень в свои  игры играет, слишком уж шустрый.
-     Идиоты, кретины, тупицы, мать вашу, - Корнилов в ярости
вскочил с кресла и, захлебываясь слюной, зашипел в самое ухо Чёрного, - сгною, уничтожу, отправлю в Веденский район участковыми. Сказал же вам, уродам, припугнуть, и не более.
У Коляна, отличника спецподготовки, удар был такой силы,
что он однажды шутки ради убил быка. Ясное дело, не увернулся бы Ермаков, валяться бы ему сейчас в морге с расколотым черепом. Тогда бы шеф его, Корнилова, точно не пощадил: слишком уж велик куш, чтобы просто так сорвать это дело. «Ты за это жопой отвечаешь. Персонально», - хмуро сказал он ему на прощанье. А Корнилов-то знал, что генерал, хоть и не всегда выполнял обещанья, но угрозы – обязательно. У полковника от страха по спине потекли холодные струйки пота. Вслед за боксёром и его бы грохнули. Это точно.
Полковник лихорадочно взял сигарету и закурил, тут же сломал и швырнул в пепельницу, снова закурил, и снова – сломал. «Бросишь тут, с этими козлами, курить, - в сердцах подумал он, - так уж быть, выкурю последнюю, и баста».
Он подошел к окну и растворил створки.
Пока Корнилов с наслаждением курил, любуясь ночным Ростовом, Черный, переминаясь с ноги на ногу, по-прежнему глупо скалился, не проронив ни звука.
-    Ну что еще там? – через пять минут спросил полковник, подавив в себе вспышку ярости, решив отторватся на Коляне, когда тот оклемается. 
- С боксёром была Сташевская.
- Вот как, - воскликнул Корнилов, - сама Сташевская.
- Ага. Она, кажется, нас узнала. Мы с Коляном ее охраняли,
когда она встречалась с генералом Гордеевым.
«Значить, все-таки мадам Сташевкая, - мысленно размышлял Корнилов, - никак не гадал, что Кузнечик её уломает».
Вероятность того, что именно Сташевская согласится на предложение Маркенштейна, была практически ровна нулю. Полковник знал, что в Лондоне вокруг неё была какая-то возня, но в её кандидатуру никто не верил. Слишком уж крутая фигура, фаворитка самого президента. Ясно одно, сколько бы  Кузнечик Сташевской не заплатил, она - человек Гордеева. Так что она будет делать всё, что скажет Маркенштейн, и докладывать об этом шефу. Хоть в этом повезло. Была бы другая баба, наверняка, обоих замочили. Её-то они и испугались, козлы. Значить, всё-таки Кузнечик начал действовать.
- Еще что?
- Таксист.
-     Что? черт возьми. Таксист?
- Непонятно, Олег Николаевич.
- Давай подробности, - Корнилов рухнул в кресло и налил в
стакан воды.
-    Он предупредил Ермакова об опасности.
- Мать твою, - полковник опять понизил голос до шепота, -
в этом паршивом городе даже таксисты знают о нашем деле больше, чем мы – специальное подразделение ФСБ. Бред. Твое мнение? Коллега.
Корнилов спросил больше из вредности, понимая, что своего мнения у Чёрного не может быть по определению. Пусть кретин попотеет, пока сообразить, что ответить, - решил полковник, с любопытством подняв умные глаза на подчинённого. 
- Случайность, - буркнул Черный, первое, что пришло в
голову.
- Я не верю в случайности, идиот, - спокойно возразил
полковник, - ты случайно можешь свои яйца отстрелить, и в твоем личном деле случайно напишут: «случайное обращение с оружием». Но чтоб таксист рассказал боксёру, что Кузнечик хочет его грохнуть... уж позвольте не поверить в вашу версию, коллега.
-   Я проверял, - чернявый задумался, жутко морща низкий лоб.
- Даже так. Интересно. Только быстрей говори.
- Таксист был в аэропорту, когда прилетел Маркенштейн...
И опять длинная пауза.
- Быстрей, тормоз, - застонал полковник и посмотрел на
часы, засекая время между фразами Чёрного. Через две минуты тот наконец-то прогундосил:
-     Наверняка, видел его со Сташевской. 
Чёрному с трудом давалась правильная речь, поэтому он
говорил медленно, подбирая слова, чтобы ненароком не матернутся. Корнилов запретил им бандитский жаргон и сквернословить.  «Я вас, чурки, научу правильно говорить на великом и могучем русском языке, - сказал он им, как только они поступили в его отдел, - вы у меня станете настоящими русским офицерами». И за каждое косноязычное нарушение бил в челюсть хорошо поставленным хуком, даже Колян не мог увернуться.  Поэтому, собственно, парень и говорил односложно и долго - скажет слово, минуту думает.
- Быстрей, - уже рычал Корнилов.
Чёрный со страхом смотрел на полковника, жутко жалея, что
рядом нет Коляна. Через пару минут он опять произнёс:
- После их встречи он подвозил Ермакова домой, тоже
случайно... видел, как Сташевская говорила с ним... сказал   об этом боксёру.
Последнюю фразу он говорил ровно пять минут.
- Что он сказал Ермакову? - полковник с трудом сдерживал
себя, чтобы не избить Чёрного.
- Точнее спросил. Зачем он, гнида паршивая, нужен Сташевской? Если из Лондона её встречал сам Маркенштейн, - Лицо Чёрного покрылось потом, пока тот составил эту фразу.
Полковник, изрядно уставший от этого диалога,  решил больше не задавать Чёрному вопросов, понимая, что тот уже исчерпал свои интеллектуальные ресурсы, лишь буркнул сам себе:
- Действительно, зачем? – и философски добавил, -
непонятное всегда интригует людей и заставляет их фантазировать.
- Так точно, - рявкнул Черный.
«Слишком уж много случайностей, - задумался полковник, - может, кто-то третий затеял свою игру? –мысленно он задал себе вопрос и себе же ответил, - всё может быть. Но таксиста в любом случае надо убрать. Если это не случайность, вскоре прояснится. Если же - нет, то ни к чему пудрить мозги боксёру. Одним таксистом больше, одним – меньше, не велика потеря для нашей великой родины», - цинично закончил размышление Корнилов и даже усмехнулся, радуясь, что и он, как господь Бог, решает: жить кое-кому, или умереть. Ясное дело – умереть. 
- Что ответил боксёр, - скорее по инерции спросил он
Черного, немного успокоившись.
- Боксёр не поверил.
-     Ясно. Значит так: езжай назад.
- Олег Николаевич, зачем?
Корнилов встал, подошел к Черному, побелевшему от ужаса, и
тихо на ушко сказал:
- Идиот. Я очень не люблю слишком разговорчивых
таксистов. А еще очень-очень не люблю не сообразительных сотрудников нашего ведомства. Понятно?
Черный выпятил нижнюю губу и задумался. На узком лбу
появилось подобие вертикальной морщины. «Видать, это и есть единственная извилина в его голове», - грустно подумал полковник.
- Так что? мне ему... лицо... набить, чтоб не болтал.
- Ты знаешь, когда я тебя называю прекрасным русским
словом «идиот», я, кажется, не справедлив к  этим людям, стоящих на две... нет, на три ступени выше тебя по интеллекту. – Олег Николаевич усмехнулся.
- Понял, - визгнул от радости Черный, - я его замочу.
Удар в челюсть был молниеносен, точен и подобен кувалде.
Черный рухнул на пол с широко открытыми глазами и с неизменной улыбкой до ушей.
- Мысль ты мою правильно уяснил, - вальяжно усаживаясь в
кресло, сказал Корнилов, поглаживая кулак, - но говоришь, как урка в зоне. Не интеллигентно. Не уважаешь ты русский язык. Может быть, ты и Россию не любишь?
- Люблю, сильно люблю, - потирая челюсть, отозвался,
поднимаясь с полу, Черный, - я таксиста... задушу... веревкой. Правильно сказал? Олег Николаевич.
-    Вот теперь правильно и по форме, и по содержанию.
- Я всё сделаю, как надо.
На изуродованном лице Черного появилась счастливая детская
улыбка. Убивать он любил, и такие задания всегда воспринимал, как подарок судьбы.
-   Постарайся сделать это не больно. Больше милосердия, -  цинично напутствовал его Корнилов, кивая на дверь.
- Удачная шутка, товарищ полковник, - рявкнул, как на
плацу, Чёрный и вышел из номера, чеканя шаг по всем правилам военной шагистики.
«Дурак и отморозок, - устало подумал полковник, -  ночь-то на
дворе, чего орать так, впрочем, шутка и вправду удачная:».
 Корнилов посмотрел на часы: было начало третьего. В соседнем номере послышались возмущенные женские голоса.

Глава 7. 

Мне пришлось провести не один час в интернете, читая глупые чаты и блоги подростков, чтобы получить хотя бы отдаленное представление о сленге, на котором говорят, думают и пишут молодые люди, с тем, чтобы составить дневник юного Ермакова.
От автора

Ермаков открыл дверь в квартиру своим ключом. Жена и дочь уже спали. Это – и к лучшему, не надо оправдываться и выслушивать презрительные реплики жены, у которой всё богоугодно, размеренно, и правильно. Чересчур правильно. Её абсолютная нравственность – везде: в поведении, делах, сексе, - доведенная до абсурда, всегда раздражала его. Он порой думал над тем, что его подростковая любовь к сестре заложила в нем иные ценности: правильно – не то, что одобряется людьми, а то, что нравиться ему. И быть может, именно поэтому, поведение Джессики в кафе ему казалось более естественным, чем благочестивость и набожность Кати.
Тихо пробравшись на кухню, Иван долго смотрел в окно на знакомый до  боли двор и не узнавал его:  вокруг все стало другим, совершенно другим, словно он попал в другое – параллельное - измерение. Он нервно закурил и посмотрел на часы.
Прошло, наверное, не больше часа, как он расстался со  Сташевской, но его жизнь кардинально изменилась, потеряв привычную окаменелость и безразличие, словно разорвалась надвое: до и после встречи. Даже настенные часы стучали по-другому: «Дже-сси-ка, Дже-сси-ка». Иван уже четко знал, что прежней жизни уже никогда не будут.
Он лег спать как обычно в зале, отдельно от жены, и мгновенно заснул. И вдруг проснулся от сдавленного стона. В удивлении открыл глаза и прислушался к звукам за стеной. А за окном шел снег, белый, пушистый, праздничный. Крупные снежинки порхали и искрились в свете уличного фонаря. И от этого в комнатке стало светло и торжественно. Иван отодвинул ковер и посмотрел в отверстие в стене. И увидел  спальню Анны в старом родительском доме.
 Торшер над ее кроватью был включен, освещая мягким желтым светом обнаженную девушку. Какая она красивая. Тонкая, нежная. Ее длинные ноги чуть раздвинуты. Девушка лежала с закрытыми глазами и, чуть приоткрыв рот, сладко стонала. Его рука привычно потянулась в трусы...
Потом Иван подошел к столу, достал толстую тетрадь, свой тайный дневник и вывел каллиграфическим почерком очередную запись:

«29 декабря 1988 года, четверг. Скоро – полночь.
Мне уже -  тринадцать, а Аньке – нет еще и семнадцати. Она учится в десятом классе. И выше меня почти на голову. Сверху смотрит и при этом ржет, как лошадь.  Но это при людях, а наедине – она нормальная, без комплексов. 
Я, хоть и выгляжу, дохляком, но в трусах у меня полный ажур. Анька же  - красотка хоть куда, тоже при полном параде, только сиськи – маловаты. Поэтому она в лифчик вату подкладывает, чтоб выглядеть, как продвинутая телка. За ней все крутые пацаны в нашей школе  бегают, а она  недотрогу строит. Но я же знаю, что это не так. Но молчу, никому ни слова.
В эту ночь я завалился, как обычно, после десяти.
Предки уже час дрыхнут без задних ног.  Храп стоит такой, что у соседей собака воет. Дочитал «Милый друг» Мопассана и смотрю в окно. На улице идет снег. Прикольно, как на празднике. Снежинки светятся, как лампочки. Лежу, балдею, не о чем не думаю. Вдруг слышу Анькин стук. Через дырку в стене я заглянул в ее комнату...»

...Ермаков опять открыл глаза, но увидел  уже зал своей квартиры, а за окном – звездное небо и пышную крону цветущей акации. Вдруг почувствовал, что его рука в чем-то липком. Он в отвращении вытер ее об одеяло.
Что это было? с тревогой подумал он. Уж очень явственен был этот сон, словно какое-то волшебство вернуло его на миг в прошлое.
«Сумасшествие, но всё равно, я рад, что встретил её, - тихо заговорил он с собой, - это, кажется, была Анна…а может, только похожа на неё... я  забыл её лицо». И он понимает, что ему очень важно вспомнить сестру. Его вдруг охватывает легкое безумство, и он тихонько смеется. Потом включает свет и достает из комода старый фотоальбом. Но фотографий Анны нигде нет, а на коллективных снимках ее лицо аккуратно вырезано.
- Иван, что ты делаешь? – вдруг он услышал властный
голос жены, - уже два часа ночи. Помолись и ложись спать.
В открытой двери стояла Катя. На ней – чёрная, до колен,
ночная сорочка. Ермаков посмотрел на толстые ноги жены, с густой щетинной на икрах. Когда-то у нее были тонкие и стройные, как у Анны. «Как у Анны», - эхом отзывается в голове, - или как у Джессики».
- Где фотографии Анны, - мрачно спросил он.
- Какой Анны, - зевнула жена и перекрестила рот.
- Сестры, черт бы тебя побрал. Я запрещал брать мой
фотоальбом.
Он сорвался на крик, не в силах сдержать волну ярости,
охватившую его. Губы у него тряслись.
- Не кричи. Я не брала твой альбом. Это твоя мать, полгода
назад. Не знаю -  зачем. Потом вернула, и я положила его на место.
- Почему ты мне не сказала?
- Не кричи, люди спят. Завтра поговорим.
Иван сжимает кулаки и чувствует, как по щекам текут слезы.
- В чем дело, Иван, - спросила жена, - ты почему плачешь?
- Прочь, - простонал он, - прочь. Я должен побыть один.
-   Ладно. Завтра поговорим, ты, видимо, пьян. Бог тебе судья.
- Прости, - шепчет Ермаков и ложится на диван.
Катя разворачивается и молча уходит, предварительно
перекрестив дверной проём.
Ночь ему казалось бесконечной. Иван уже не мог заснуть и вышел  на балкон, где много курил и тихо спорил сам с собой. В то, что мать вырезала фотографии сестры, он не верил, как и не верил в то, что к этому причастны жена или дочь Маша. Они были совершенно безразличны к его жизни, к тем более, к прошлому, а жили исключительно болезнью, считая деньги и дни, когда можно будет отправиться в Москву – на лечение.
Прокручивая в памяти, подробности прошедшего вечера, Ермаков находил в нём много странного и непонятного. Он не мог найти какого-либо объяснения поведения Джессики, кроме сумасшествия. Однако её абсурдные, а порой просто глупые поступки и слова били точно в цель, словно Сташевская знала все сокровенные и безумные тайны его порочной души. А отморозки, напавшие на него в кафе? Чего они  испугались? Слабой женщины? Иван усмехнулся. Вряд ли. Значить, они знают Джессику, и, быть может... её могущественных покровителей. Ни Маркенштейна ли?
И наконец-то, таксист. Показавшись на первый взгляд сумасшедшим, мужик в очках был достаточно разумен в своем поведении. Всю дорогу молчал. Догнал его в подъезде, пряча лицо в полумраке. «...Ну, подумайте сами, зачем вы ей?»,- Иван мыслимо повторил его слова. - И вправду, зачем? Тем более, если её встречал сам Маркенштейн. Опять этот богатейший человек, с нерусской фамилией.
Впрочем, о нём боксёр забыл сразу, терзаемый  только одним единственным вопросом, - зачем он нужен Сташевской, женщине божественной красоты, прилетевшей на личном самолёте из Лондона? Он, провинциальный бедняк, неудачник по жизни и далеко не красавец. Коренастый, чуть ниже среднего роста, с широкими скулами и маленькими глазами, с редкими черными волосами, он всегда казался себе уродцем. Неужели, в самом деле, он всего лишь игрушка пресытившей женщины, сходящей с ума от безделья. А может, - Маркенштейна. Бред какой-то!
Слава Богу, на востоке заалело, значить, ночь закончилась.
Будет день, и будет пища.
А в это время, именно в этот миг...

Глава 8.

Кузнечики. Кузнечики (Locustidae) — многочисленное семейство насекомых из отряда прямокрылых (Orthoptera), группы прыгающих (Saltatoria). Голова вертикальная с сильно выдающимся теменем; сложные глаза полукруглые,  обладает сильно развитыми крыльями; хорошо прыгают; перелетая более или менее значительные расстояния. Немногие питаются исключительно растительной пищей, большинство — хищники.












Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона
... В это же самое время другой человек кричал во сне. Громко и отчаянно, не в силах вырваться из липкой черноты кошмара, который приходил к нему на рассвете каждого дня. Человек метался по огромной кровати, беспорядочно разбрасывая в сторону руки, словно, запутавшись в колючих водорослях, пытался всплыть на поверхность из бездонного омута. Нет, это уже не водоросли, а чьи-то холодные и  цепкие пальцы тянут его в бездну, где нет воздуха, света, звуков, запахов, где господствует холодный вечный космос. Его шелковая красная пижама почернела от пота, словно промокла от крови. 
Наконец он открыл безумные глаза и увидел над собой высокий потолок. Человек сел на край кровати и посмотрел на улицу. Сквозь арочное окно он увидел бледный рассвет и меркнувшие звезды. Напольные часы показывали начало пятого утра.
- Доброе утро, Боря Маркенштейн.  – Грассируя, сказал он
себе, и вышел  на огромный балкон, - вот только в том, что оно доброе, я очень сомневаюсь. Однако, господин миллиардер, с каждым днем вы спите все хуже и хуже.
Ему недавно исполнилось пятьдесят три года, и он, не изменяя своей привычке, с той поры, как остался один, иронично поприветствовал себя. Поприветствовал  и горько усмехнулся. Несмотря на то, что он добился в жизни всего, о чем мечтает человек – богатства и власти, - он по-прежнему относился к своей персоне без всякого личного уважения. Он презирал себя за страх, за мелочность, за неуверенность; ненавидел за зло, которое нес людям; а любил  лишь за то, что он –  это он, сам Борис Маркенштейн!
Внизу спал, укутавшись в густые сады,  Ростов на Дону.  Было необыкновенно тихо, лишь порой спросонья тявкали собаки и проезжали редкие машины. Перед этим городом своего детства Борис Маркенштейн  постоянно испытывал страх, даже когда жил в Москве. А здесь – и подавно.
Вернувшись в спальню, он долго смотрел на себя в зеркало. Маленький, худенький, с тоненькими ручками, белыми редкими волосами, он казался себе мальчишкой, каким был в детском доме. Именно там за щуплость воспитанники прозвали его Кузнечиком, и эта кличка приклеилась к нему на всю жизнь.
  Борис Ефимович подошел к телефону, стоящему на прикроватной тумбочке, и по громкой связи приказал:
- Лена, позови мне Давыдова.
И, усмехаясь, представил, как Лена, его секретарь, звонит
начальнику службы личной безопасности и говорит: «вас срочно вызывает шеф», а тот, матерясь, соскакивает с кровати, чистит зубы, умывается, бреется, надевает черный костюм, будет своего шофера и на огромной скорости летит  через весь город, чтобы, подавив раздражение, войти к нему и негромко спросить: «Борис Ефимович, вызывали?». 
Маркенштейн еще раз улыбнулся сам себе и посмотрел на часы. Власть над людьми, наряду с удачными сделками и качественным сексом, всегда вызывала в нем положительные эмоции. За эти годы он так и не смог привыкнуть к своему привилегированному положению. Поэтому всякий раз, отдавая команды, он скрытно радовался, совсем как ребенок, управляющий радиомашинкой: рычажок – направо, и машинка – направо, рычажок – налево, и машинка – туда же.
Через десять минут, постучавшись, вошел Александр Давыдов. Ни тени эмоций на красивом аристократическом лице, лишь покрасневшие глаза выдавали усталость. Он покорно стал у двери  и  поприветствовал шефа:
- Доброе утро, Борис Ефимович. Вызывали?
- Да, Саша, - тихо ответил Маркентштейн, - вызывал. Не
спиться мне. Тревожно на  душе. Всё о жизни думаю. Вот, скажи, пожалуйста, сколько стоит человеческая жизнь? Ведь всё в этом мире имеет свою цену.
- По-разному, - механически сказал Давыдов. Его брови
в удивлении поднялись вверх. Странный, однако, вопрос для пяти часов утра.
Когда-то он очень нравился Маркенштейну, и Борис Ефимович вспомнил, как принимал его на работу. Это было бесконечно давно, наверное, тысячу лет назад. Тогда его поразили глаза Давыдова – печальные и синие, как майское небо. Сейчас они таили  угрозу и злость. Синева выцвела, а открытый взор сменился постоянным прищуром, будто он, Давыдов, смотрел на всех через прицел пистолета. 
Маркенштейн невольно поежился и спросил:
- А ты бы мог бы продать свою жизнь? Например, на органы.
Гипотетический вопрос.
Секьюрете  напрягся. Он явно не понимал, к чему этот
не совсем нормальный предрассветный разговор. Впрочем, шеф просто так ничего не говорит и не спрашивает.
-    Нет, - машинально и резко ответил Давыдов.
- Значит, твоя жизнь не продается.
- Нет.
- Да же, если я попрошу.
Давыдов не ответил; молчал  и Борис Ефимович. Это
безмолвие становилось тягостным. Слышно, как где-то вдали загудели машины, и прогромыхал первый трамвай. Южный город нехотя просыпался. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем Александр сказал:
- Если – это будет необходимо. Вам. Тогда – да.
 Опять ни тени эмоций, лишь чуть предательски и
презрительно дрогнули уголки его тонких губ. Только на мгновенье, затем на лице снова застыла покорная каменная маска. Маркенштейн заметил это и тоже едва заметно усмехнулся, но промолчал. Он ждал, что еще скажет Александр.
-    Борис Ефимович, я за вас порву любому глотку. И жизнь
отдам, - медленно добавил Давыдов, чтобы разорвать тягостную тишину. И вдруг думал о том, как сложно работать с Маркенштейном, - с человеком скользким, закомлексованым, по-дьявольски хитрым и жестоким, и главное – маниакально мнительным, и оттого постоянно проверяющим его на абсолютную верность и покорность.
«Ладно, - сказал Александр сам себе, - переживу. Всё скоро кончится».
- Вот и славненько, - неожиданно весело согласился шеф, -
поэтому я хочу, чтоб ты жил долго-долго. И молю небо только об этом. Ты для меня как сын, Саша. Лучше скажи, что для тебя чужая жизнь.
Борис Ефимович, я не философ. Я не думаю над этим. и вообще стараюсь не думать. Что вы прикажете, то и делаю.
«Врет, - подумал Маркентштейн, - конечно, думает» Тогда, на первой встрече, читая его анкету, он обратил особое внимание на малозначительный факт, что Давыдов юношей интересовался индийской философией, в особенности влиянии кармы на судьбу. Потом у него за плечами была Киевская школа КГБ, потом – задании по ликвидации неугодных политиков в ближайшем зарубежье. О нем говорили, что он – биоробот. Украинский генерал, рекомендовавший Давыдова, сказал: «Борис Ефимович, с ним ваша жизнь в абсолютной безопасности. Давыдова готовили по спецпрограмме. Он – не человек, а высокоинтеллектуальный зомби. Таких в Москве нет. Там всё продажные». Так оно так, но философией все же интересовался. Он по себе знал, что юношеские странности и увлечения просто так не проходят и не уходят.
- Хорошо, а как ты относишься к тому, что я творю в этом
городишке? -  спросил он у Давыдова, стараясь не упустить не единого движенья на его лице.
- Значит, у вас есть на это причины.
«Ого», - ответ Давыдова его озадачил.
- А если это просто беспредел? Обыкновенная  мокруха. От
пресыщения. Просто старик безобразничает, а? Олигарх - отморозок. И такое бывает. Что тогда?
- В ваших действиях много логики. Значит, это не беспредел.
- Это точно, - доброжелательно улыбаясь, сказал Кузнечик и
 подумал: «Когда это все закончится, надо Давыдова убрать».
У него, у Бориса Маркенштейна, чутье на людей было исключительное. Этот странный разговор состоялся кстати, подытожил он. Ни что не выводит человека из состояния равновесия так легко, как неожиданные и очень глупые вопросы в непривычной обстановке. Давыдов уже не тот, а это плохо. Значит, он уже не биоробот, каким он пришел к нему на работу. А человек, хорошо скрывающий свои планы. Иногда едва заметные движенья лица скажут больше, чем слова и поступки.
Кузнечик подошел к окну и опять замолчал, словно забыл о присутствии Давыдова. Рассвет  был в самом разгаре. На востоке небо было желтое, как латунь, лишь у самой земли окрасилось в розовый цвет. Наверное, прошло еще полчаса, прежде чем Борис Ефимович задал очередной вопрос:
 -   Как дела с Ермаковым?
- Все плану. Вчера он встречался со Сташевской. Она
произвела на него огромное впечатление. Есть подробная запись их встречи.
- У тебя есть какие-нибудь предложения по этому делу?
- Мне кажется, игра не стоит свеч. Его надо ликвидировать.
- Ты думаешь?
-   Отдайте приказ, и мы все сделает. Комар носа не подточит. Сташевская, наверняка, привлечет внимание московских спецслужб. Слишком уж видная фигура. В ее поведении легко увидеть вашу руку.
«Ну, уж нет, - мыслимо возражает Кузнечик, - для меня этот человечек слишком дорог, чтобы просто так ликвидировать. Нельзя святую месть сводит до простого убийства. Ненависть – это такое же яркое и всепоглощающее чувство, как и любовь, только со знаком «минус».
- Ерунда, - резко бросает Маркенштейн, - я не боюсь этих
дураков с Лубянки. У меня для них есть великолепный сюрприз. Не в первый раз. И на этот раз я их обведу вокруг пальца. Что-то еще?
- Да. На них было нападение местных отморозков.
- И чем все закончилось?
- Ни чем. Пьяная разборка. Разошлись, и всё.
«Надо бы поподробней расспросить об этом Сташевскую, -
решил Кузнечик, - тайно от Давыдова».
- Ладно, забудем об этом, - Маркенштейн устало махнул
рукой, - пускай всё идет своим чередом. И обязательно все записывайте. Для меня это важно. Любая деталь. А теперь иди.
 «Рычажок – вперед».
Александр кивнул головой и вышел.
Маркенштейн, вдруг что-то вспомнив, негромко крикнул
вслед:
- Саша, вернись.
«Рычажок – назад».
Давыдов мгновенно вернулся и, чуть расставив ноги в сторону
и спрятав руки за спину, покорно замер у двери. «Убить его будет сложно, - вдруг совершенно спонтанно подумал Маркенштейн. - Это факт». Он подошел к столику и налил два стакана воды. Один жадно выпил сам, а другой предложил секьюрите. Тот отрицательно покачал головой:
- Спасибо, не хочу, – сказал  тихо, но твердо.
В нем пробуждалась ненависть к шефу. «Придет мое время,
господин олигарх, - подумал он, - и ты проклянешь день, когда встретил меня».
Борис Ефимович улыбнулся и ласково похлопал его по плечу,
словно прочитал его мысли и ответил: «как бы не так, Саша». Но Кузнечик думал совершенно о другом: «отравить тоже не получится, слишком уж напрягается. Надо, чтобы он ушел из жизни ненавязчиво, легко и незаметно. Стрелять в него тоже бесполезно». Реакция у Давыдова была молниеносной, и он это прекрасно знал. Нанимать со стороны – очень-очень рискованно. Могут предать. Кроме того, и спецслужбы на хвосте сидят, как привязанные. Нужна идея – бредовая и непредсказуемая, но реализуемая.
-    Саша, вот о чем я хочу с тобой поговорить.
- Я весь во внимании.
- Скажи, пожалуйста, как ты относишься к тому, что я хочу
посетить Индию. Меня очень интересует их философия о переселении душ, о счастье, о мести и о... предательстве.
Капли пота выступили на лбу у Давыдова. Было видно, что он растерялся. Причем, первый раз за все время службы у Бориса Ефимовича. Александр не знал, случайность ли это, или шеф, не дай Бог, в курсе его второй игры.
За годы, которые он провел с Маркенштейном, он привык к разным путешествиям. Куда они только не ездили, в Тунис,  Бразилию, на остров Святой Елены к могиле Наполеона, были в экваториальной Африке и на Антарктиде. А здесь – Индия. Вроде бы ничего не обычного, но все же. Шеф стрелял в десятку. Не зря же он обмолвился о философии и предательстве. Кроме того «индус» – его оперативный псевдоним.
- Да, ты не волнуйся, Сашенька, - продолжил Борис
Ефимович  и, продвинув стул, предложил, - садись, поговорим об этом.
 Секьюрете машинально сел. Он явно растерялся.
«Вот и славненько, - решил про себя Маркенштейн, - я спрячу
иглу с цианистым калием в стуле и также приглашу его поговорить». И представил, как Давыдов садится на мягкий стул, в котором спрятана отравленная игла,   и, уколовшись, умирает от паралича дыханья. От этой мысли настроение у него улучшилось. Он долго и нежно гладил руку Давыдова и смотрел в его синие глаза. Ему всегда были безумно интересны люди, которые скоро переступят границу жизни и уйдут в смерть. Интересно, а что там? Брр-р-р. Наверное, холодно, страшно и абсолютно темно, как детдомовском карцере. Маркенштейн невольно поежился.
- Ладно, давай поговорим об этом потом. Я вижу, ты сегодня
не в духе. Стареешь Саша, как и я. Иди спи.
Давыдов ушел, а Маркенштейн посмотрел в окно, любуясь
зарождением нового дня. Желтый цвет южно российского неба сменился на розовый, и над домами медленно поднимался красный диск летнего солнца.
Какая красота!!! и как жаль, что однажды он, Борис Ефимович Маркенштейн, умрет, так же, как миллиарды других людей, в смерти ничем не отличающихся от него. Маркенштейн вдруг подумал о том, что если отбросить в сторону все продажные блага и наслаждения, которые можно  купить за деньги, то самой главной ценностью и наслаждением становится жизнь. Его жизнь, которую, увы,  за деньги не купишь. 
В это время Давыдов отпустил шофера и шел по утреннему городу. Убедившись, что за ним никто не следит, он остановился у телефона-автомата и, набрал номер, сказал в трубку:
-     Полковник, это я, индус...

Глава 8.
Чужая откровенность
всегда кажется глупостью.
                авторские наблюдения
Утром, около восьми, Иван Ермаков позвонил матери:
- Мама, ты вырезала фотографии Анны?
- Нет, Ваня. – Голос матери после приступа был слабым, с
частыми и глубокими вздохами, - в моем альбоме они тоже пропали. Я думаю, что это отец. Он не может ей простить самоубийства. Спрашивать его об этом я боюсь.
- Прости за ранний звонок.
- Ничего, я давно проснулась. Разбудила боль в груди.
Наверное, я скоро умру. Как-то всё неправильно.
-     Да, мама. Неправильно.
«Нет, отец не стал бы вырезать фотографии Анны, - подумал
Иван, - это не в его правилах».
Из комнаты дочери послышался жалобный плач  и монотонное чтение молитвы «Отче наш». Иван оделся и вышел на кухню. На старом дубовом столе у окна стояла коричневая глиняная миска, в которой застыла пшенная каше с жареной капустой, рядом с ней лежала деревянная ложка, а на подоконнике на белом платке – чёрный хлеб, нарезанный  тонкими ломтиками. Ермаков негромко, но смачно выругался: «вот, сука, пожрать толком не  дает». Монастырскими штучками Катерины он был сыт по горло.
Только он уселся  за стол, как в кухню важно и степенно, как пава, вошла жена – вся в чёрном. На голове – тщательно повязанный платок. Увидев Ивана, она скривилась, но сдержалась, осенила его крестным знамением и прошептала:
- Иван, чую, что дьявол тебя искушает. Помолился бы ты.
Ермаков вздрогнул всем телом, словно удар током получил.
- Чего Маруся плачет, - уклонившись от ответа, спросил он.
- Она не плачет. Это томление по Иисусу.
- Конечно, конечно, - быстро согласился Ермаков.
- Деньги за бой получил, - строго спросила Катя.
- Нет ещё. Сказали, на карточку переведут.
- Снимешь, всё принеси, и квитанцию тоже. Всё ровно
пропьешь, безбожник.
Ермаков промолчал и внимательно посмотрел на Катерину. «Моя жена - монашка, богомолка, - подумал он, - прав, батя, не спит она со мной, и не будет».
- Мои помыслы – чисты, - словно прочитав мысли, вдруг
жестко сказала жена, - а молитвы только о Маше. Тебя же через похоть дьявол искушает.
Иван пожал плечами.
Из комнаты дочери послышались истошные громкие крики: «я
хочу ходить, ходить! это вы во всём виноваты. Я ненавижу вас».
- Уходи, мы будем молиться, - тихо и властно сказала Катя и
пошла к Марусе.
Денег на карточке не было, и после банкомата Ермаков  завел
свою старую «девятку»  и поехал на дачу. Это было единственное место, где никогда не бывали ни родственники, ни друзья, где он чувствовал себя свободным и где хранил свои тайны.
Асфальтовая дорога была достаточно сносной, и он ехал с ветерком. Золотистые поля сменялись рощами, рощи – селеньями, а селенья – опять полями. Пейзаж был достаточно мил  и располагал к философскому настроению. Пряно пахла ковыль, щекоча нос. Измученная душа отдыхала.
Через пятнадцать километров от города шоссе свернуло к Дону, а до дачи – километра три – надо было ехать по грунтовке, через заповедный лес. Земля после вчерашнего дождя уже успела высохнуть, и уже через десять минут он был на месте.
Первым делом Ермаков спустился в подвал и, сорвав дощатую обшивку, достал из тайника старый портфель. Руки его дрожали. Вот его тайный дневник, а вот заветная единственная фотография сестры. В подвальном мраке Иван почти ничего не видел. В спешке он выбрался наверх, и снова, как в скверике, где впервые увидел Сташевскую, испытал  парализующий ужас. Со старого черно-белого снимка на него смотрела улыбающаяся Джессика. Сомнений теперь не было, - это была она, божественно красивая женщины, с огромными гипнотизирующими глазами.
- О, Боже, - только и смог вымолвить он, -  это Анна.
Не в силах унять бешеную дрожь в руках, Ермаков наугад раскрыл тетрадь и стал читать вслух наивные, но циничные записи мальчика, рано познавшего прелесть женской любви. За прошедшие после смерти Анны годы, длиной, наверное, в жизнь, Иван совершенно забыл, что всё было именно так – просто, грязно и глупо. И быть может, поэтому ему казалось, что читал кто-то другой, а он только слушал хриплый голос и глупо скалится:

«... отогнув ковер, через дырку в стенке я заглянул  в Анькину
комнату и увидел ее  любопытные зеленые глазище. «Ванька, миленький, разденься, а?», - быстро прошептала она. Я послушно разделся. Мне не в первой. Привычно. Здесь я не выпендриваюсь, делаю все, как она говорит. «Ну, не тяни резину, начинай» – опять шепотом и капризно приказала она. Я знал, что она восхищена и завидует. У меня – о-го-го, – какой большой, а нее так себе – отросточек, с маленький червячок, не больше, и дырочка с пальчик. Ладно, сделаю все, как она просит. Мне это и самому в кайф, тем более что Анька в долгу не останется.
Моя рука привычно опустилась вниз. Движение вперед были медленные и мягкие. Назад – быстрые и резкие. Меня так Анька научила. В кровати я встал на колени, прямо перед дыркой. Пусть смотрит, раз ей это прикольно. Мне не в облом.
Потом  услышал ее быстрые вздохи. Как только представил, что и она кайфует, тут же отстрелялся. Просто супер. И сразу же прильнул к стене, чтобы подсмотреть за сестрой. Анька  тоже была голая, и тоже ласкала себя. Вот стерва – красивая, офигеть можно. Особенно – маленькие сиськи. Эх, полапать бы их сейчас.  Жаль, что дыра в стене маленькая, рука не влезет.
Я видел, как ее пальчик быстро-быстро трепетал между ног, как крылья стрекозы. Потом она с закрытыми глазками забилась в судорогах и сдавленно вскрикнула. Потом – вытянулась и застыла, будто умерла. Вот – прикол. Кажется, у девок кайф - покрепче нашего, мужского. Чего они тогда выделываются?
«Ванечка, - послышался опять Анькин шепот, - приходи в полночь в туалет. Я буду ждать тебя. Уж очень хочется потрогать. Если хочешь, я его даже поцелую». Я судорожно кивнул головой... и вдруг подумал, что при предках мы друг с другом почти не базарим, только незлобно ругаемся, а здесь – полный экстрим, без тормозов.
Тут меня вдруг переклинило: видать «Милого друга» начитался, вот  я  ей и сказал  тоже шепотом:
«Анька, я тебя очень, очень, очень люблю».
А она в ответ – «вот ты – дурак, вот ты - идиот» и, кажется, в слезы.
«Не реви, дура, - говорю ласково я  - я же пошутил. Не доходит что ли. Придешь? Анька».
 «Ага»...
А до полночи был целый час, долгий, как вечность...»

Ермаков непроизвольно засмеялся, а потом в ужасе оглянулся и лихорадочно захлопнул тетрадь.
- Зачем я записывал это? – горько и тихо спросил он себя, - я
тогда был подростком, совсем дитя... этот бешеный зов природы во мне разбудила сестра... я не был готов к искушению, – повторял, как заведённый, он,  схватившись за голову,  и вдруг надрывно закричал, тыкая пальцем в фотографию, - это она, Анна, во всём виновата.
От его крика с веток старой яблони взлетели, обиженно чирикая, воробьи, да где-то в лесу ухнула разбуженная сова.
«Почему мы во всём кого-то виним», - Иван вдруг вспомнил
обвинения дочери в его адрес, и ему стало пронзительно стыдно, смешно и грустно одновременно. От этой смеси чувств резко кольнуло в сердце. На лбу выступил холодный пот.
Надо бы сжечь дневник, - первое, что пришло в голову, когда он немного успокоился. Вдруг найдут, стыда не оберешься. Бомжей тут много лазает.
Боксёр достал зажигалку и долго смотрел на помятую тетрадь. Потом в страхе отбросил огниво подальше в густые заросли и нежно разгладил старую картонную обложку, на которой его детской рукой написано: «Иван Ермаков, 1973 г.». Он чётко осознавал, что эти записи для него значат, больше, чем просто подростковые откровения, - это память об Анне. Об его первой и последней любви. Святая для него память.
- Безумие, - тихо сказал Иван, - жизнь и вправду потеряла
смысл... сколько лет прошло с тех пор, а в душе  только она – Анна... как божье наказание за грех кровосмешения... как я устал от этого... а тут Джессика.
Бредовые мысли опять стали путаться в голове, отдаваясь огненной болью в висках. Потом неожиданно пришло душевное безразличие, какое обычно бывает после сильнейшего стресса. Ермаков, как окаменевший, неподвижно сидел на веранде и пристально смотрел на темный лес, пахнувший сыростью и гнилью.
Он не хотел ни о чём думать, пребывая в прострации и стыдясь своих размышлений.
Вдруг на него нахлынули воспоминания  о том, как это всё начиналось. Явственно, будто это было вчера. В памяти - яркий солнечный день, и белая ветка цветущей вишни в его окне. Кажется, на дворе – апрель, ближе к маю.
В детском садике - карантин, и его, шестилетнего мальчишку, оставили дома. Сидит он в своей комнатке и играется; машинки двигает и бубнит: «у-у-у», будто мотор гудит. Родители - на работе; только сестра Анька ходит по коридору и что-то поет. Она только что вернулась из школы, где заканчивала третий класс.
 После обеда она, в белом мамином халате, напялив папины очки и надув губки,  зашла в его комнату и строго сказала:
- Я доктор, и буду тебя лечить.
Ваня испугался, спрятался под кровать и заплакал.
- Больной, выходи немедленно, и в ванную, - кричит Анька и
топает ногами.
Ванной она его раздела и стала тщательно мыть, а он хнычет и
ручками пытается прикрыться. Куда – там: Анька явно сильнее.
- Перед операцией петушок надо тщательно помыть. Маме
ничего не говори, а то все будут над тобой смеяться...
Эти игры, вначале «в доктора», а потом «во взрослых», практически не прекращалось ни на день, только когда сестре исполнилось восемнадцать лет, она резко прекратила отношения с ним. Тогда он не представлял свою жизнь без Анны, впрочем, так же, как и теперь.
Вспомнив это, Ермаков вдруг  обречено осознал, что хоть и многое было в его жизни, но в памяти навсегда остался этот яркий апрельский день, белая ветка вишни, и Анька, как ощущение ласки и тепла, как некий эрзац мнимых заботы и счастья. А ведь-то другого и не было.
Ах, зачем повстречалась ему Джессика? Ни к добру это. Слишком уж она напоминает сестру, чтобы противостоять её чарам. Он всегда был покорен Анне. А это означает только одно, что ему никогда не справится с идиотскими желаниями Сташевской. Иван отчаянно махнул рукой. Будь, что будет.
Потом открыл последнюю страницу дневника:

«...до сих пор я слышу звук молотка, забивающего гвозди в её гроб, - вслух прочитал он, - Боже, неужели я больше никогда не увижу её, её улыбку, её глаза и губы. Нет! нет! я верю, что она однажды встретится мне, на этом или на том свете - какая разница. Я увижу её ночью, когда будет идти дождь. И всё повторится. Ради этого, я готов на всё: продать душу дьяволу, проклясть своего отца и убить своих будущих детей...».

Дальше он читать не мог. Спустился в подвал, спрятал портфель с дневником и фотографией в тайник  и прибил доски на место.
Звонок мобильника прозвучал настолько неожиданно и настолько в противовес его настроению, что Ермаков не сразу понял, что звонил телефон. Он долго и с непониманием смотрел на вибрирующую трубку, боясь взять её в руки. Лишь только, когда звонок повторился, Иван нехотя и хрипло отозвался:
- Слушаю.
- Привет. Это я – Онищенко, тренер твой несчастный.
- Здравствуй, Гена.
- Поехали к Адольфу. Зовёт он нас.
- Адольф, - Ермаков искренне удивился, - неужели?
- Он самый. Поговорит надо. Без зла звал. По-доброму.
- Ладно, жди меня. Через час заеду за тобой.

Глава 9.
Адольф, с гипсовым фиксатором на шее, в синей пижаме, глупо скалясь, сидел на свой кровати в обнимку с каким-то прыщавым худеньким пареньком, неопределенных лет, в персональной палате хирургического отделения Ростовской областной клиники, что в Западном микрорайоне. Он был какой-то другой, простой и добродушный, и совсем не казался тем зверем, с которым Ермаков сошёлся пару дней назад под рампами «Атлантиды».
Когда они вошли в палату, Адольф вскочил, покраснел и начал неестественно радостно смеяться, и изо всех сил тискать руки то Ермакову, то Онищенко.
- Привет, мужики, я так рад вас видеть, - оттараторил он, -
садитесь, - потом указал на две табуретки, видимо, заранее принёсённых в палату, - может, по коньячку, а? За встречу.
Онищенко, весь надулся, даже щеки у него провисли, как
хомячка, и важно согласился, кивая непонятно почему сердитой головой:
- Можно.
- А это мой друг – Мишка, - доставая из тумбочки бутылку
«Хенесси» и четыре рюмки, бубнил Адольф, кивая на паренька, - богат, как арабский шах. Спортивный продюсер. Очень хотел познакомиться с вами.
Миша улыбнулся в полный рот, обнажив два рядка мелкий и остреньких ослепительно белых зубов.
- К чему предисловия, - неожиданно сказал он звонким
голоском, - давайте сразу о деле...
- Успеется, - мрачно прервал его Гена: мол, куда, ты, сопля
зеленая, прешь, когда мужики серьезные говорят. -  Как ты, Адольф? Может, помощь какая нужна? – сочувственно спросил он.
Ермаков хмыкнул и одернул Онищенко: «какая тут помощь, Гена, ты сам беден, как церковная мышь».
- Нет, всё просто отлично, - засмеялся Адольф, - врачи
сказали, что я – счастливчик. Буду жить, как все; вот только драться нельзя. Я даже головой толком повернуть не могу. Классно.
- И ты рад этому, - растерянно спросил Иван, - на что жить?
- Я ненавижу бокс, -   Адольф резко подошёл к окну и, не
оборачиваясь, сказал, - когда ты меня покалечил, Карпищев хотел вас убить. Он купил меня за два миллиона долларов, а я отработал только один. У него даже был сердечный приступ. Он... – Адольф вдруг замешкался, будто собирался с мыслями, а затем медленно добавил, -  он, Исмаил Карпищев, волнительно и беспощадно влюблён в деньги. Это его слова. А вы его обломали.
- Козёл, - выругался тренер, - «волнительно и беспощадно».
Какие слова, мать твою...
-   Не козёл,  а истинный  москаль. Тоже его слова.
-   Тебя купил? – тараща глаза, переспросил Ермаков, - как
купил?
- Как игрушку или как картошку. Купил, и всё.
- Невероятно.
- У москвичей всё просто,  – Адольф отвернулся от окна и,
смотря прямо в глаза Ермакову, вкрадчиво сказал, - у них покупается всё: заводы, мосты, депутаты, министры, женщины и спортсмены, лишь бы бабло пёрло. Юристы, мать их в задницу, так бумаги составят, что сам не заметишь, как вещью станешь. Карпищев собирался года два на мне ездить, а потом выгодно перепродать. А тут этот бой. Для меня – это удача. Всё ровно я практически ничего не получал. Вечно какие-то штрафы выплачивал.
- Адольф, как же так, - невольно вырвалось у Ермакова.
- Я – не Адольф, я – Витя. Адольфом меня Карпишев назвал.
- Бог ты мой, - Онищенко взял бутылку из руки Миши и
выхлебал, не меньше половины, и, отрыгнув, сказал, - фу, ты самогон. - Потом облизнулся, как кот на сало, заинтересованно посмотрел сквозь бутылку на солнечный свет и осторожно поставил коньяк на тумбочку, не сводя с него глаз.
- Это Хенесси, - обиделся Миша.
- Всё ровно – самогон. – Важно возразил Гена, - не спорь,
пацан,  с таким профи, как я.
- Никак не пойму, почему вас Карпищев отпустил, - прервал
их Адольф, - я сам слышал, как он орал: «а этих козлов удавить».
- За них Кузнечик заступился, -  звонко сказал Миша, - это
точно. Сам Борис Маркенштейн.
Ермаков обменялся с тренером тревожным взглядом.
-   У него явно свой интерес, - не унимался Маша, - но какой? ещё не знаю. Но интерес – важный, раз он Карпищеву дорогу перешёл. Вот, смотрите. - Он достал из кейса газету, ткнул пальцем в заметку на первой странице и весело сказал: «читайте мужики. «Прокол года».
Онищенко важно достал очки, напялил их на мясистый нос и монотонно загундосил:

«Коммерческая Группа «Интерспорт продюкшен, Лтд», принадлежащая небезызвестному бизнесмену от спорта Исмаилу Карпищеву, лишилась, как минимум, трехсот миллионов рублей из-за неудачного поединка Адольфа Денисова с третьесортным ростовским боксёром, неким Ермаковым. В этом поединке многократный чемпион России, получил травму, несовместимую со спортивной карьерой. 
На чемпионате мира по боксу, который должен состоятся в декабре текущего года в Австралии, Денисов считался бесспорным фаворитом. Бой с главным претендентом на этот титул, с американским спортсменом Майклом Феррари за золотую медаль для Адольфа была лишь приятной формальностью.
Так случилось, что именно в дни чемпионата должен состоятся  государственный визит президента Путина в Сидней. Как нам стало известно из источников, заслуживающих доверие, кремлёвская протокольная служба, зная, какое значение ВВП  придаёт спорту, запланировала не только посещение финала, но встречу за «чаем» с Адольфом и Карпищевым, где последнему должно быть предложен контракт на строительство спортивной базы на Байкале на сумму 300 млн. рублей.
Не секрет, что база уже построена и нуждается только в реконструкции. По сути, данный проект являлся скрытой формой гранта на развитие спорта. Так что прибыль Группы «Интерспорт продюкшен, Лтд», должна быть весьма солидной. Однако в связи с тем, что Денисов не будет выступать на ЧМ в Сиднее,  президентская администрация уже отменила это мероприятие.
Говорят, что Исмаил Карпищев, известный своим крутым нравом,  приказал «стереть в порошок» Ермакова и его тренера, и только вмешательство некого очень влиятельного человека  спасло их от неминуемой расплаты».

- Это точно, - сказал несколько обескураженный Ермаков, -
нас хотели посадить, лет, этак, на пять. Какой-то мужик вмешался. Как ты его назвал, Миша?
- Маркенштейн.
-    Во-во, кажись, так его и звали, – тренер опять потянулся к
бутылке, но Миша выхватил её и быстро разлил коньяк в рюмки, - юркий какой, блин, - возмутился им Онищенко, - детям вредно пить спиртное.
- Я – продюсер, - выпятив цыплячью грудь, визгнул Миша,
кажется, обидевшись, - пятьдесят тысяч долларов за бой каждому участнику, плюс столько же победителю. Мое предложение.
- Не гони пургу, - Гена взял рюмку в руку и, рассматривая её,
сказал, - чего она такая маленькая.
- Не, это серьезно,  - вмешался Адольф, - я пару раз дрался. И
мне заплатили.
- Да, за полтинник я с кем угодно буду махаться, - Ермаков
подумал о дочери, - но таких денег со зрителей не соберёшь.
- Зрители – дешёвка! – спешил выговориться Миша, боясь,
что его не будут слушать, - драться надо на  корпоративной вечеринке. Там будут элитная попса, дорогие проститутки, и еще нужна кровь. Для адреналина. Люди устали на работе, - паренёк изобразил грусть, - им чертовски хочется отдохнуть. По полной программе. Скоро годовщина одной крупной нефтяной фирмы. Им нужен абсолютный драйв. Фирма выделила миллион баксов.
- Мне всё ровно, где драться, - тихо, скорее себе, сказал
Ермаков, - лишь бы дочку на ноги поставить, - и ещё тише, - потом от жены уйду.
- Я так и знал, - визгнул от радости Миша. Он весь
разрумянился, даже прыщи покраснели, как раскаленный металл. Кажется, он не ожидал, что Ермаков так быстро согласится.
- Ну, продюсер, - Гена развернулся к нему всем телом, - раз
ты такой умный, рассказывай. Где, когда и главное, с кем бой будет?
- Секрет. Таковы правила игры.
-    Дальше, - скрежета зубами, сказал тренер.
- Всё просто, - парёнек весь преобразился, - сброшу на ваш
счет аванс десять процентов, и в бой. До победного конца, - и фальшиво запел во всю цыплячью грудь, - трус не играет в хоккей.
- Там есть нюанс, - осторожно прервал его Адольф.
- Не сомневаюсь, - осклабился Гена, - просвети, продюсер.
- Жесткий бокс, господа, очень жестокий. Много, очень
много крови. – Миша вскочил с кровати и, размахивая тонкими ручками, начал возбуждённо бегать по палате, - количество раундов не органичено. Нокдауны отменены. Бой прекращается только в случае, когда один из боксёров в нокауте; а так бей его, бей, бей, сколько хочешь, даже если он повержен и стоит на коленях. Это круто.
- Это не бокс, а убийство, - икнул Онищенко.
- В этом весь кайф, - радостно заорал Миша, - серьёзным
людям это нравится. Они платят очень конкретные бабки за очень  конкретную кровь. Спорт слишком пресно. Слишком милосердно.
Онищенко с хрустом раздавил рюмку в свой руке, схватил Ивана за плечо и заорал Михаилу;
- Всех в задницу. Чтоб твои нефтяные ублюдки друг друга перегрызли. Устали, видите ли, бедные. Пошли, Ваня, отсюда.
Ермаков и Онищенко поднялись; Адольф криво, как на ринге,
усмехнулся; Миша, побледнев, подскочил к Ермакову и, жалобно заглядывая своими серыми мышиными глазками ему прямо в глаза, спросил:
- А как же ваша дочка?
- Что? – Иван опять рухнул на табуретку.
- Это нечестно, - прохрипел Онищенко, понимая, что
проиграл.
- Неужели она всю жизнь проведёт в инвалидной коляске? –
Миша присел на корточки и уже снизу всматривался в Ивана.
- Забьют тебя, Ванька, насмерть, - тяжко вздохнул Гена, -
чую, забьют.
- Один ваш бой, и она встанет на ноги, - не унимался Миша, -
пока есть интерес к вам после Адольфа. Потом о вас забудут. Поверье.
- Пойдём, - Онищенко тянул Ивана к выходу.
- До боя есть еще время, если передумаете, звоните, - Миша
суетливо, боясь, что вернуть, положил свою визитку в карман рубашки Ермакова.
- Я, наверное, соглашусь, - сказал боксёр, - дайте мне пару
дней подумать.
- Правильное решение, – улыбнулся Миша, выставив на
обозрение всю обойму белых и острых зубов, - потом повернулся к Адольфу и весело сказал:
-    Радуйся, калека.

Глава 10.
Всю дорогу назад они молчали, погрузившись каждый в свои размышления, и лишь в кафе «Встреча», куда заехали поужинать, Иван неожиданно и очень серьезно спросил у тренера:
- В чём смысл жизни?
- В смерти, -  мгновенно, словно ждал именно этого вопроса,
ответил Онищенко, запустив грязную сальную пятерню в седые растрепанные волосы, - без смерти жизнь бессмысленна.
- Почему? – наивно, почти по-детски спросил боксёр.
- Если жизнь бесконечна, зачем в ней искать смысл.
- Смерть – ужасна, - думая о матери, произнёс Иван.
- Зря ты так, - стуча пальцами по стулу, возразил тренер, -
смерть избавляет человека от долгов, немощи, болезней. Жизнь слишком тяжелая штука, и от неё надо отдыхать, Ваня. Вечно.
- Видимо, ты прав, - согласился Иван и крикнул в сторону
бара, - где водка, черт возьми
И тут  тень упала на стол, за которым они сидели, и Ермаков
машинально посмотрел на того, кто закрыл от них свет. Над ними, как гора, нависал желтый сарафан, трещавший под тяжестью огромной груди. Иван сначала посмотрел на могучую ладонь, державшую блокнот, потом, заскользил взглядом по руке, пока не уперся в знакомую черно-красную лилию на плече.
- Что будете заказывать, господа хорошие?
«Господа хорошие», - в устах этой женщины гренадер звучало
исключительно, как «господа нехорошие», прямо-таки гадкие господа, одним словом, - дрянь конченая, алкашня. 
- Водки, - тихо сказал Онищенко, - бутылку.
Что-то покорное, жалостливое и даже унизительное было в его грустных интонациях, схожее с раболепной просьбой о милостыни. Так и слышалось: «подайте, Христа ради».
- И все? – прогремело в ответ, как расстрельный приговор.
- И чуть-чуть еды, - умолял тренер: «не убивайте».
И опять яркий  свет пролился на стол, осветив лица друзей. Медленно и чеканя тяжелый шаг, желтый сарафан пошел к бару, содрогая пол. Бум, бум, бум...
- Я бы на ней не женился, - глубокомысленно сказал
Гена, - по техническим причинам. Если она будет сверху, а я снизу, раздавит. Сексуальный танк, - не иначе.
-  Помнишь, что сказал  сморчок Миша Адольфу, - мрачно прервал его Иван, - «радуйся, калека».
-  Ясно, как божий день. Вместо него в скотобойню пойдёшь ты, - глубокомысленно изрёк Гена, не спуская масленых глаз с официантки, - ах, какая грудь. Пирамида Хеопса.
- Адольф знает противника, - подавленно произнес Иван.
-   И боится. Сам Адольф Денисов. Нельзя тебе драться, Ваня, - вздохнул Гена, изучая  официантку, что-то пишущую у стойки, - ножки этой женщины мне напоминают мраморные колоны в афинском акрополе.
-   Последний бой, - твердо и громко возразил Ермаков. – Ничего, отобьюсь. Это мой долг.
- Ваня, ты куришь и пьёшь,  – повышая голос,  не менее
громко отреагировал тренер, - ты стар, ты – дёрьмо собачье, а не боксёр.
- А ещё я трахаюсь с бабой, - вскочил с места, заорал Иван, -
но мне нужны эти деньги. Понял. Если умру, не велика потеря для великой России. Найдется неглубокая ямка на одной шестой части Земли. Любит, любит кровушку русская земля.
- Дурак, - окончательно разозлился Гена, - я не могу просто
так смотреть, как ты сдохнешь. Ты мне больше, чем друг.
-   Прости, - Иван сел на свое место и уставился в пустой зал.
Он прекрасно понимал, что Онищенко – прав.
Подошла официантка и поставила на стол бутылку «Гжелки» и тарелку с колбасным ассорти. «Жрите, алкаши», - так и читалось в ее стальных глазах. Ермаков кивнул головой: мол, низкий поклон, вам, грозная царица. Тренер поставил свою ногу рядом со слоновой ногой официантки для сравнения и приглушенно присвистнул. Женщина в жёлтом посмотрела на них с презрением и вернулась за стойку.
Они тут же налили полные стаканы водки и жадно выпили.
-    У тебя появилась дама? - вдруг спросил Гена, - или мне показалось. –  Он решил сменить тему.
-    Ага, – жуя колбасу, промямлил Иван, - я  влюбился. Вчера.
Они выпили еще по одной. Сразу же вторую, потом третью,
немного поели, и только после этого Онищенко, с наслаждением вздохнув,  и прислушиваясь к своему брюху, важно с видом знатока сказал:
- Любви нет, есть вожделение и, как следствие,  секс.
- Но я хочу только её, - упорствовал Иван.
- У нее что? другая анатомия? Три груди и четыре задницы?
И пять дырок, вместо трёх. Оригинально-с, значить, она – мутант.
Тренер громко засмеялся и похлопал Ивана по плечу.
-    Гена, зачем ты так? – обиделся Ермаков.
- Всё гораздо проще, - впав в пьяное словоблудие,
загундосил тренер, - во всем мире под влиянием гормонов триллионы  сперматозоидов и яйцеклеток рвутся навстречу друг другу, наплевав на чувства, запреты и преграды. Так было и будет. Смотри на любовь с физиологической токи зрения. Голова болеть не будет.
Иван нахмурился и внимательно взглянул на Онищенко, будто видел его впервые. Ему очень хотелось возразить, но он неожиданно согласился:
-  Любовь умерла в прошлом веке, человек стал опять животным, хищником, гиеной, питающей падалью, а мужчины и женщины – ненасытными самцами и самками. – Ермаков выпил один, запрокинув голову; водка тоненьким ручейком текла из уголков его губ на подбородок и шею.
- Во-во, это точно, - согласился Онищенко, - кто из великих
это сказал?
-   Женщина, которая свела меня с ума, - сказал Ермаков.
Тренер усмехнулся, опять посмотрел на официантку гренадер
маслеными глазками и глубокомысленно заметил:
- У тебя давно не было женщины, Ваня.
- Ага, Гена, - опустив глаза, пьяно согласился Иван.
- Поэтому та, которая, вчера по пьяни тебе дала, кажется
тебе богиней. Думаю, она обычная шлюха, просто умничает.
В кафе вбежала группа молодых людей с мокрыми лицами и
одеждами.
-   На улице опять дождь, - мрачно заметил Иван, - у отца опять болят ноги, а ветер, как старый волк,  воет в печной трубе. – Потом подумал и добавил, - и дух нимфоманки Клеопатры вселяется в одиноких и красивых женщин, которые сходят с ума без секса и от мужененависти. 
- Эх, Ваня-Ваня, какой из тебя боец, ты уже пьян, -  вздохнул
Онищенко, -  и причем тут Клеопатра? последняя египетская царица, кстати, не отличавшаяся красотой, покончила жизнь самоубийством две тысячи лет назад, когда римляне оккупировали ее страну.
- Но ее дух бродит по земле и требует все новые жертвы, -
выдавил Иван, - ее возбуждает только секс и кровь, а лучше – секс и смерть. 
В его голове от выпитой водки был самый настоящий
калейдоскоп из воспоминаний, мыслей и образов, и он сам порой не понимал, что говорил. Ермакову, как и вчера, чертовски хотелось напиться, и он опрокидывал в себя рюмку за рюмкой. Скорей, скорей уйти из этого холодного мира туда, где нет непреодолимых проблем и  страданий – в пьяное небытие.
-    Понятно, Ваня, - вздохнул тренер, -  тебе нельзя драться. Хреновый ты боксёр.
Вдруг Иван вздрогнул всем телом, как человек, получивший сильный удар током, и посмотрел безумными глазами на кабинку у сценки. Во рту мгновенно пересохло. Шторки, как и вчера, были закрыты, но нетрудно было разглядеть две пары ног: мужские - в черных туфлях и женские - в белых босоножках.
Сердце яростно забилось, и мысль о том, что там - Джессика и не одна – молнией прошила воспаленный мозг. А вдруг она  сейчас ласкает другого?
 Ермаков вскрикнул от отчаянья, с грохотом отбросил стул в сторону и бросился к кабинке. Резко распахнув шторки, он увидел молоденькую испуганную девушку, кажется, певицу, которая в этом кафе поёт грустные романсы. Она сидела с пожилым мужчиной и считала деньги.
- Извините, - устало сказал Иван, мгновенно сник, и
вернулся к тренеру.
Мадам в желтом показала ему огромный кулак.
- Ты чего? - спросил Гена.
- Так. Показалось. Пойду на улицу, воздуха глотну. - Иван
расстегнул ворот рубашки, - душно мне до дури. Реально душно.
Шатаясь, в поту, будто и впрямь задыхаясь, он пошел к выходу, хватая ртом воздух. И вновь ощущение потусторонности и страха, которое он испытал вчера после встречи с Джессикой, охватило его.
Иван осторожно вошел в темный коридор, в конце которого чернел арочный выход. Он шел медленно, касаясь рукой стены. Нащупал выбоину. Чиркнул зажигалкой и посмотрел на разбитую штукатурку. Засохшая кровь. Значить, все это было: Джессика, ее ласки, а затем - драка. «Боже, спаси меня», - прошептал он.
На улице было темно, не видать ни зги,  лишь сквозь сетку дождя светилось одинокое желтое окно напротив, да мерцали шахматные фонарики такси. Ермаков, движимый спонтанным желанием, подошел к ближайшей машине.
- Слышь, браток, мне с одним таксистом поговорить надо.
Вчера он здесь дежурил.
- Какая машина, - в открытое окно выглянул сонный мужик,
с усиками на холёном лице.
- Не помню, кажется, – классика.
- А как выглядел твой таксист? сколько лет? – теребя усики,
спросил таксист.
- Не помню, - пьяно пробурчал Иван, таращась на таксиста, -
вчера не обратил внимания. Нужен он мне.
-   Ну, ты мне и ребус задал. Найди того, кого не помню.
-   Он скороговоркой говорил. – Наконец-то кое-что сообразил Ермаков и уже твердо, почти трезво повторил, - точно: скороговоркой. И очкарик, кажись, – потом Иван, о чём-то задумавшись,  взял таксиста за руку и жалобно попросил, - мужик, нужен он мне, вот так, - и резанул своей ладонью по горлу, - позарез.
Сонный таксист вышел из машины и подошел к Ивану.
- Зачем он тебе? – тихо и угрюмо спросил он.
- Надо. Кое о ком расспросить.
Мужчина нервно закурил.
- Убили его вчера. Удавкой.
- Вот как, - устало произнес Ермаков, - значить, убили.
- Просто так. Задушили, и всё. Ничего не взяли. Ни денег, ни
документов,  – таксисту явно хотелось поговорить, он протянул Ивану сигаретную пачку, - покурим? Браток.
Боксёр машинально согласился и, вздыхая табачный дым, стал
слушать таксиста.
- Звали его Аркадием. Фаталистом он был, - важно заговорил
мужчина, - случайность, как таковую, отрицал, только рок. Если событие наступило, значить, так надо. Умно?!
- Он мне то же самое вчера говорил, - вздохнул Иван,
искренне жалея, что не пообщался с Аркадием вчера. И хотел уже вернуться к Онищенко, но неожиданно даже для себя сказал: - Аркадий мне хотел рассказать о Маркенштейне.
- О Боре что ли? – мужчина был явно горд своей
осведомленностью, - знаю. Из местных он, ростовский, лет тридцать назад  в Москву уехал, в большие люди выбился, в олигархи, – потом наклонился к Ивану и прошептал, - мы, таксисты, хуже баб базарных, всё знаем и посплетничать любим. Есть такой грешок.
Усики таксиста по краям гордо поднялись к верху.
-    Не сомневаюсь, - буркнул Иван.
-    Аркадий очень интересовался Борей, прямо фанатом был.
- Фанатом? – явно удивился Иван, - вот как!
- Ага, всё о нём знал. Следил за ним. Конечно, по
публикациям. Но кое-что и сам раскопал. Впрочем, об этом и так всё знают, кто из нашего предместья, - и уточнил, - кому, конечно, за полтинник.
Мужчина на минуту отвлекся, с кем-то перебросился парой фраз по мобильному телефону, потом опять продолжил:
- Там, - он указал в сторону Темерника, - на Северном
кладбище есть могилки его дочки и жены. Памятник красивейший. Дочка его  умерла в трехлетнем возрасте от заражения крови, по вине одной медсестры. Жена сразу же повесилась. Давно это было, еще при советской власти,  - таксист сделал многозначительную паузу и заговорщески понизил голос, - а в прошлом году вся семья той самой медсестры, давно уже бабушки, за один месяц погибла, а сама старушка заживо сгорела в собственной квартире.
-   Бывает, - пьяно буркнул Иван, не в состоянии переварить услышанного.
- Браток, в этот день памятник девочке был завален
миллионом алых роз, - мужик в сердцах бросил под ноги окурок и снова закурил, - мы-то – таксисты! всё знаем, всё видим! 
- Думаешь, дело рук Маркенштейна?
- Я так не говорил, - громко и важно возразил таксист, - но
бабка сгорела на тридцатую годовщину смерти девочки. День в день. Это что? Случайность?
Ермаков неуверенно пожал плечами, а таксист, покусывая усики, продолжил:
- Аркадий в «Коммерсанте» прочитал, что Маркенштейн
очень расчетливый человек, ни чего просто так не делает. Если так, тогда он зачем в Ростове, а не в Москве? А?
- Понятия не имею, - растерянно ответил Иван, чувствуя, что
трезвеет от неприятных предчувствий. «Зачем вы, простолюдин, ей, этой божественной женщине, - вдруг ему почудился быстрый голос Аркадия, - если её сам Маркенштейн встречал».
Таксист, дымя, как паровоз, быстро докурил вторую сигаретку, сплюнул на землю и тихо сказал:
- Понятно, зачем! Кузнечик, в юности такая кличка была у
Бори Маркенштейна,  акции местного вагоностроительного завода скупает, вот и сидит здесь. А народ наш глуповатый. Как что случится, - на Кузнечика валят. Ксенофобы, – одним словом.
Ермаков сначала удивился, что таксист резко сменил
тональность рассказа: от обвинения к оправданию, потом сообразил, что мужик, видимо, испугался собственной откровенности. Хрен тебя знает, - так и читалось на удивлённом лице, - кто ты такой, а Аркадия-то уже нет. Удавкой убили и ничего не взяли. Неужто, за длинный язык.
- Ну, ты и матернулся, - с невольным восхищением отозвался
Ермаков. – Расскажи-ка, браток, как семья той бабки погибла?
-   Ну, это можно, - немного подумав, согласился таксист, - тайны большой нет. Первым внука убили, кинжалом в лоб по самую рукоятку. А под ним расписку нашли, - «занял лимон, и обязуюсь вернуть предъявителю. Дата, подпись».
-   Что-й-то не похоже на олигарха.   
- Вот именно. И я об этом. Потом  - правнучка погибла, три
годика было, машина сбила. Водилу не нашли. А через неделю сына её в подъезде зарезали. Чирк по горлышку, как овечку. Последней бабку сожгли - живьем. Непонятно, зачем? Старухе восемьдесят было, говорят, за всю жизнь и муху не обидела. Соображаешь?
- А менты чего?
- Говорят – глухарь. А теперь вот и Аркадия грохнули.
Таксист почесал затылок и, махнув рукой, опять сел в машину
На его холеном лице, с уже опущенными усиками, застыла странная грусть, и, когда раздался вызов по «громкой связи, таксист очень обрадовался, порозовел, засуетился, заводя машину, и вскоре скрылся за углом, оставив Ивана в крайнем удивлении.
Докурив сигарету, Ермаков вернулся к Гене, а тот  в гордом
одиночестве пил уже вторую бутылку водки, не сводя грустных глаз с огромной женщины в желтом. На сценку вышла тонкая, как березка, девушка и, протянув руки в зал, надрывно запела:
- Я уйду в час, назначенный сверху,
  в райский сад, где живёт херувим,
       но придёт обязательно в церковь
       тот, кто любит и нежно любим...

Глава 11.
На следующий день вечерком, ближе к закату, Иван сидел на лавочке перед кафедральным собором и тянул пиво из банки. Огромное солнце, дремавшее на горизонте, уже не жгло, а приятно согревало, легкий ветерок с Дона, похожий на бриз, освежал, и Ермаков, щурясь, задумчиво смотрел праздных людей, гуляющих по площади.
Рядом расположился пожилой мужчина, с седой шевелюрой, и читал газету. Вид у него был спокойный и умиротворенный, почти счастливый. «Когда я стану стариком, - вдруг подумал Ермаков, - буду приходить сюда каждый день и тоже читать газеты». Веки потяжелели, и он, зевнув, с удовольствием закрыл глаза.
- О чем мечтаем, боксёр, - раздался веселый женский голос.
Ермаков вздрогнул и посмотрел на молодую женщину,
невесть откуда появившуюся.
- Джессика? Здравствуй. Откуда?
- Мимо ехала, смотрю, ты сидишь. Что не звонишь?
Иван неопределенно пожал плечами. Сосед встал  и ушел.
Сташевская села на его место, запрокинув ногу на ногу. От прежнего его спокойствия не осталось и следа. Ермаков проглотил слюну, заполнившую рот, не в силах оторвать взгляд от безукоризненной линии её икр.
- Нравятся мои ноженьки? – воркующие спросила она.
- Д-да, - выдавил он и потупил глаза, стараясь не смотреть на
нее, а она, напротив, наклонилась, заглядывая в его лицо, и опять повторила: 
- Поехали ко мне.
Ермаков отрицательно мотнул головой. Но решимость и
здравый смысл мгновенно покинул его, сменившись  на безрассудство и страх. Он почувствовал, что дрожит, как от ледяного ветра.
- Поехали ко мне, я буду танцевать перед тобой обнаженной.
– Сташевская говорила быстро и шепотом, - тебе ведь нравятся обнаженные женщины. Милый. А знаешь, под платьем ничего нет, ни трусиков, ни лифчика. Вон моя машина, - Джессика указала на черный Мерседес с затонированными, почти черными стеклами, - ты сядешь рядом со мной, а я скину платье и буду управлять машиной голой.  Меня это заводит. Ты сможешь меня гладить.
Ее вкрадчивый и нежный голос завораживал, почти гипнотизировал его. Красное шелковое платье плотно облегало её тонкую фигуру и шевелилось от легкого ветра, который, казалось, своими воздушными пальцами жадно гладил ее груди, живот, бедра, ноги.
- Дорогой, поехали ко мне, - еще тише сказала она, -
пожалуйста. Я так одинока, так одинока... Ваня, пожалей меня. Никому я не нужна, - на её изумрудных глазах засверкали слёзы.
Джессика уже не выглядела злой совратительницей, а казалась
несчастной и одинокой девушкой, ищущей у него  покровительства.
-    Хорошо, - выдавил он из себя.
В машине было темно, сквозь тонированные окна город
виделся иным,  ночным. Джессика включила музыку, расстегнула на своем платье все пуговки и распахнула его на манер халата. Она и впрямь была голой.
Иван вспомнил единственную фотографию сестры в своём дневнике. На ней Анна была сфотографирована вполуоборот, с правой стороны. Под ухом у нее была маленькая, с точечку, родинка. Сестра ее стеснялась и всегда носила длинные сережки. У Джессики – в ушах тоже серьги, в виде сердечек, с крупными рубинами. Ермаков медленно и осторожно приподнял серьгу. Бешено билось его сердце, вот-вот, казалось, вырвется из груди. У Джессики под ухом тоже оказалась родинка.
- Анна, - сказал он.
Сташевская громко засмеялась, и он тоже вместе с ней
расхохотался, неудержимо, как сумасшедший, хотя из глаз текли слезы.
Надо отдать должное Джессике, она прекрасно управляла Мерседесом, ловко маневрируя между машинами, и вскоре выскочила из города на Ворошиловский мост и, миновав пост ГАИ, мимо удивленного сотрудника, увидевшего в лобовом стекле обнажённую девушку, подобно вихрю, вырвалась на Краснодарское шоссе. Спидометр показывал двести, двести двадцать, двести пятьдесят. Не прошло и десяти минут, как машина свернула в элитный поселок «Янтарное» и остановилась перед автоматическими воротами, за которыми виднелся белый, с колонами, трехэтажный дом. Джессика достала пульт дистанционного управления, и ворота открылись. Чёрный Мерседес медленно въехал во двор.
Джессика выскочила из машины и сбросила платье. Она схватила боксёра за руку и, смеясь, увлекла в дом. Ермаков  видел только её;  вокруг ее фигуры все расплывчато, как в тумане: огромные окна, картины, камин, колоны, ковры.
Она шутливо толкнула его, и он упал на мягкий диван. Ее ловкие пальцы молниеносно расстегнули пуговки на рубашке, сильные руки сняли его одежду, а влажные и чувственные губы обсыпали его тело поцелуями. Иван схватил двумя руками ее голову и прижал к своим бедрам, и она покорно подчинилась ему. Он в блаженстве закрыл глаза.
Вдруг Джессика с отчаянным криком вырвалась. Ермаков открыл глаза и увидел уже другую Сташевскую, бледную, как мел, с дрожащими губами. Она двумя руками  держала черный пистолет, которым целила в него, в голову.
-   Пошел вон, извращенец, - закричала Джессика, - секса захотел, трахай свою жирную женушку, козел старый.
- Джессика, что случилось, - пробормотал Иван.
- Ненавижу, ненавижу, - она нажала курок, раздался грохот,
и пуля разбила вазу, стоящую рядом с диваном, - если ты не исчезнешь, я прошибу тебе голову, как насильнику.
Она стреляла еще и еще, зло усмехаясь. Стоял страшный грохот. Пули разбивали фарфоровые статуэтки на каминной полке. Ермаков непроизвольно закрыл голову рукой и смотрел на её искаженное в ярости лицо.
-   Хорошо, только успокойся, - Иван наклонился за одеждой.
-   Оденешься на улице, - крикнула она, - извращенец.
Ермаков прижал одежду к паху, вышел из дома и направился к
воротам. Он был потрясен ее мгновенным переходом от нежности к ненависти. Ему казалось, что он сделал что-то не так, - наверное, обидел ее своим нетерпением. «Сначала ласкай меня, - вспомнил он слова Анны, - а потом я – тебя». Для Анны ведь тоже были характерны вспышки неуправляемой ярости, в порыве которых она оскорбляла его и даже била, но, оттаяв, она потом всегда была нежной и покорной.
-     Подожди, - вдруг сказала Джессика.
Иван обернулся, а она бросила ему в ноги тонкий, как игла,
стилет.
-     Воткни в ладонь, и тогда ты получишь все, что хочешь. – Голос ее дрогнул. Она, кажется, начинает выдыхаться. Совсем, как когда-то Анна.
Он поднял с земли кинжал и внимательно посмотрел сначала
на Сташевскую, потом – на длинный нож. Тонкое стальное лезвие сверкала на вечернем солнце, как зеркало, а тяжелая рукоятка  приятно холодила ладонь.  Его рука машинально сжала стилет, словно срослась с ним. И он уже не испытывал прежнего страха, а, напротив, чувствовал себя воином, готовым к прыжку.  Ему  захотелось повергнуть Джессику, подмять её под себя, и от этих желаний, он вновь ощутил безумство и возбуждение.
- Я хочу твоей крови, или уходи, - продолжала Сташевская, -
но тогда мы расстанемся навсегда. Секс в обмен на кровь. Твоя боль в обмен на мое коленопреклонение. Понимаешь? Всё должно быть справедливым.
Ермаков медлил и пристально разглядывал обнаженную
женщину.
- Мне это очень надо, - все тиши и тиши говорила она.
«Не знаю, почему? – вдруг ему вспомнились слова сестры, - но
секс с тобой я воспринимаю, как унижение, как рабство. Я, прежде всего, сама себе, а уже потом и тебе, хочу доказать, что это не так. Я – не раба, я - королева. Поэтому и кусаю тебя больно-больно, чтобы потом любить нежно и без тормозов. Понимаешь?
- Нет, - Иван и вправду не понимал сестру.
- Прежде, чем переспать с тобой, мне необходимо тебя
унизить, хоть это ты понимаешь?
- Нет. Зачем?
- Я переступаю через нечто такое... это не объяснить
словами, ... я только понимаю, что это смертный грех. Я совершаю грех, а не ты. Это не честно. Понимаешь?
-   Нет.
- Какой же ты глупый мальчишка».
Теперь, глядя на Сташевскую, он наконец-то понял сестру.
Через пятнадцать лет после ее смерти.
Джессика, как и Анна когда-то, тоже серьезна, сосредоточена и очень волнуется, будто азартный игрок, поставивший на кон все свое состояние.
- Ваня, ну, пожалуйста, - она уже шептала и опустила
пистолет.
Ее голос становился покорным и грустным. Ермаков смотрел
на нее. Боже, какая она красивая, тонкая, нежная, такая же, как Анна. С его губ невольно срывается: «Анна, Анна...». Он поднял над собой стилет и резко вонзил его в ладонь, и как ни странно, совершенно не почувствовал боли, только легкое сопротивление плоти, будто пробил толстый картон. Потом медленно вытащил кинжал из руки. Кровь струилась по пальцам и жирными, почти черными, каплями лилась на траву.
Сташевская отбросила пистолет, быстро, почти бегом, подошла к нему и упала перед ним на колени. Она жадно слизывала кровь с руки и ласкала его, потом опять слизывала кровь и опять ласкала. Ермаков задрожал, поднял стилет и замахнулся, чтобы вонзить зеркальную сталь в тонкую шею коленопреклоненной женщины. Чем ближе была разрядка, тем сильнее было желание нанести удар, и тем яростнее рука сжимала стилет. У Джессики напряглась спина и шея, а ее голова двигалась все быстрей и быстрей.
Он чувствовал, что она панически, в смертном ужасе, боялась его, поэтому и спешила, отчаянно целуя и облизывая его крайнюю плоть. Быстрей, быстрей, еще быстрей, чтобы успеть до удара ножа. Наконец-то Ермаков восторженно и гортанно закричал и с неимоверным усилием воли отбросил кинжал в сторону, а Джессика в измождении легла у его ног и, тяжело дыша, сказала:
- У тебя – сладкая кровь, она пьянит, как вино.. Пойдем в
дом, я перебинтую тебе руку.
Через два часа неистовой любви, после того, как вдвоем
приняли душ, они сидели на кухне и пили кофе. Джессика в белом халате и с мокрыми волосами выглядела по-домашнему и была совсем не похожа  на женщину-вампира. У Ермакова болела рука, и сквозь бинт выступала кровь. «Сумасшедшая, - подумал он, глядя на ее улыбающееся и спокойное лицо, - и я тоже».
-     Я хочу, чтобы ты в следующий раз выжег женское имя, - вдруг очень серьезно произнесла Джессика, - на своем лбу.
- На лбу? Как странно... зачем тебе? Какое имя? –
безразлично отзывается он.
- Потом узнаешь. – Она показывает ему розовый язычок и
тихонько смеется.
- Есть еще варианты, - мрачно спросил он.
- Да, боксёр, принеси деньги.
- Понятно, - усмехнулся Иван, - и много?
- Шестьсот тысяч.
«У меня как раз шестьсот тысяч. На лечение Маши», -
вскользь подумал он.
- Ого, - Иван даже присвистнул, - однако, ты дорого
берешь за свои услуги.
- Я не беру денег, я их сжигаю.
Ермаков резко встал и, не прощаясь, уходит. Его губы шепчут:
«идиотка», а вслед он слышит веселый и озорной хохот Сташевской. Иван, зажимая уши, чтобы не слышать его, бежит через уютный дворик, с фонтанчиком посередине, в котором озорной херувим писает на спящую деву. 
У ворот он останавливается и видит окровавленный стилет.  Ермаков поднимает кинжал и вытирает кровь. В серебреную рукоятку инкрустирован золотой медальон с барельефом маленького длинноного насекомого, с крыльями в виде веера, над приплюснутой головой которого – трехзубчатая корона.
- Кузнечик, - недоуменно говорит он себе и в отвращении
отбрасывает стилет в сторону.
Ворота автоматически открылись, и из видеофона раздался
веселый голос Джессики:
-    Звони, и я  у твоих ног.

Глава 12.
Уже через пару часов, ближе к полночи, Джессика Сташевская сидела напротив Маркенштейна, и вяло ковырялась в тарелке. Левым локтем она упиралась об стеклянный стол, подставив кулачок по щечку. Бретелька ее розового, с синими кружевами, платья, больше похожего на комбинацию, сползла с плеча, слегка обнажив правую грудь,  но она, не обращая на это внимание, сонно смотрела на фаршированную форель.
-     Твои глаза сияют ярче, чем изумруды твоего ожерелья,
Джессика, - заметил Маркенштейн, судорожно сглотнул слюну.
Ее античное совершенство всегда будило в нем низменные желания, и сейчас он безуспешно пытался справиться с ними, зная, что связь между ними невозможна. Это было ее главное условие, когда она согласилась на его весьма странное предложение.
Сташевская относилась к тем женщинам, которые  никогда не возвращаются к бывшим любовникам. Ни за какие деньги. Это было ее железное правило, которому она ни разу не изменила. Вот и сейчас, полуобнаженная, сидя перед Маркенштейном, она совершенно не воспринимала его, как мужчину.
- Борис, я уже не покупаюсь на комплементы, - устало
и безразлично отреагировала она, - когда-то твои признания пьянили меня, а сейчас - скучно. Меня уже не радуют даже большие деньги.
- Ты хочешь в Лондон?
- Нет. Там тоже скучно.
- Попробуй этот вермут. Гран Турино. Его мне привез сам
Гвидо Марини. Потрясающий напиток.
- Борис, я пью только водку. Я не люблю незавершенность.
Лишь водка мне кажется идеальной. Ничего лишнего. Все остальное – коньяк, вино, виски - мне напоминает парфюм. 
Борис Маркенштейн впервые и пронзительно остро, до боли в сердце, почувствовал её абсолютное безразличие к своей персоне. Это его унижало, это его оскорбляло, и от этого он злился ещё больше. Собственно говоря, она и раньше не испытывала к нему больших любовных чувств, но он всегда был ей интересен, как человек, ставший полубогом.
Но что-то изменилось в последнее время, и Джессика,  замкнувшись в своем внутреннем мире, уже не так, как прежде, воспринимала его. А вдруг она сейчас вспоминает боксёра? – мельком подумал он и почему-то испугался этих мыслей.
- А какие тебе нравятся мужчины? Или ты их ненавидишь
по определению, - уколол ее Маркенштейн, с плохо скрытой обидой.
Сташевская подняла на него свои бездонные глаза.
- Это намек на то, что я отдаюсь за деньги, - ледяным
голосом спросила она.
- Разве это не так. – Борис оскалился и облизал сухие губы.
Кажется, он добился цели, разбудив наконец-то эту сонную
красавицу. Ах, как холодно и гневно сверкнули ее глаза. Она поправила бретельку платья и яростно сжала серебреную вилку, готовая в любую минуту бросить ее в Маркенштейна.
- Я сплю только с теми, кто мне нравится, Борис. Ты это
знаешь. А деньги я беру исключительно, как подарок, а не как плату за секс. В этом принципиальная разница, отличающая меня от проститутки.
«Врешь, сучка, - усмехнулся Борис Ефимович, - ты такая же,
как и привокзальные шлюхи, только дюже дорогая».
- Но ты сама называешь сумму, - нервно засмеялся Борис.
- Чтобы не было недоразумений. Мужчины, как правило,
недооценивают подарки, которые нравятся женщинам. По причине врожденной скупости.
- Я тебе тоже нравился? – скривился Маркенштейн.
Он явно намекал на свой непрезентабельный вид.
- Ты был таинственным и всемогущим, пока я не узнала
тебя поближе. «Гроза ФСБ, беспощадный олигарх, серый кардинал», именно так пиарили тебя в прессе. Мне льстил такой любовник.
- А оказался?
Сташевская громко и насмешливо рассмеялась.
-   А оказался очень обидчивым и злой ребёнок,  и очень не сексуальным мужчиной. Ты удовлетворен моей оценкой, Борис.
- Сколько ты хочешь денег? – тихо и зло спросил
Маркенштейн и чуть было не добавил: «Как я тебя ненавижу, продажная сука».
«Я тебя тоже», - мыслимо ответила она и с усмешкой
спросила:
-     За секс с тобой?
- Да.
- Я с тобой спать не буду. Это железно. Иначе я уровняюсь с
привокзальными шлюшками. А я себя очень и очень уважаю. «Ого, да впрямь ты умеешь читать чужие мысли», - про себя констатировал Маркенштейн. Впрочем, когда речь идет о продажной любви, постельные жрицы почему-то всегда вспоминают самых падших, как бы подчеркивая, что они  - другие, что они чище и, значить,  почти святые.
Одно время, увлекаясь элитными проститутками, он заметил, что таким, как Сташевская, секс-мадам премиум класса, свойственно гиперболизировать собственное «я» себя через презрение к другим женщинам, занимающихся этим же ремеслом, но от природы не столь привлекательных, а, значить, менее востребованных и оплачиваемых. Дуры! Это не их заслуги, просто так сложилась их генетическая комбинация, одарив одних очаровательной внешностью, а других – напротив, обокрав.
 -  Это и неудивительно, моя девочка, - спокойно отреагировал он, - потому что каждая индивидуальность всегда переоценивает себя. Она – же индивидуальность. Поверь, даже самый последний бомж считает себя гением, которому просто не повезло, а проститутки высмеивают своих подруг, работающих за гроши уборщицами и санитарками. Те и другие считают, что им просто немного не повезло.
- Сегодня не повезло тебе. Я сегодня любила другого.
За твои деньги. Вот это мне нравится. Ты оплачиваешь, а другой получает. Кайф. Ты не похож на еврея, Маркенштейн. Очень уж непрактичен.
- Оставь в покое мое еврейство. У меня другие цели.
- Ну, да, конечно, - неожиданно равнодушно согласилась
Сташевская и опять впала в сонное состояние, полного безразличия к его персоне.
- Тебе нравится Ермаков, - резко спросил Маркенштейн.
Он выпучил нижнюю губу; так и сам не понял, зачем задал этот вопрос.  Наверное, опять хотелось разбудить Джессику. Пусть кричит и оскорбляет, главное – чтоб она своими изумрудными глазами смотрела на него. Безразличие этой красивой женщины хуже, чем ненависть, и оскорбляло его больше, чем её презрение.
- Честно? - Джессика посмотрела ему в глаза,  - очень.
Поэтому я и сплю с ним, хотя подарки дарит другой.
- Чем же он тебе нравится? – Борис был явно удивлен ее
ответом.
- Он меня заводит. – Сташевская вся встрепенулась,
понимая, что каждое её слово ранит его, - я чувствую безумную любовь боксёра ко мне. Он любит меня всеми клетками своего организма и всеми фибрами своей души. У него какое-то мистическое чувство ко мне. Так не любят простые люди, это круче, чем любовь. Это суперчувство, абсолютное погружение в меня. Мистическая любовь. 
Кузнечик вздрогнул и прикусил губу. «Мистическая любовь», - мыслимо повторил он за ней. Может быть, она и не разбирается во фьючерсах, опционах и пулах, но в любви – Джессика профессионал высшего класса: видит насквозь любого мужика. Этого у нее не отнимешь. Тело и душа мужчина для нее всего лишь пластилин, из которого она лепит смешные фигурки. И берет плату за свое мастерство. Вожделение, которое он испытывал к ней, сменилось холодным восхищением. Профессионал всегда уважает профессионала, даже если он – враг.
- Ты смогла бы выйти за него замуж? – неожиданно спросил
он.
Ему хотелось задавать ей идиотские вопросы. Ему нравилась
её реакция и непредсказуемые ответы, а ей нравилось злить его и непредсказуемо и дерзко отвечать. Словесная игра двух взрослых пресыщенных людей, которых уже не чем не удивишь.
- Разве ты пересмотрел сценарий?
- Нет, всего лишь гипотетический вопрос?
- Наверное, да, - с легкой грустью ответила она.
-     А за меня, - рассмеялся Маркенштейн.
- Разве я похоже на дуру?
- И всё же?
- Я буду лучше работать санитаркой в военном госпитале и
ухаживать за красивым офицером.
- За русским офицером? – нервно переспросил он.
- Конечно. Мне всегда нравились славяне.
«Славяне» она сказала чуть громче и выразительнее, чтобы
побольней задеть Кузнечика.
- Ермаков – не офицер из госпиталя, - огрызнулся Борис.
«Ого, да мы, кажется, ревнуем», - подумала Сташевская и
сказала:
- Его безумная любовь очень льстить мне. Меня никто и
никогда так не любил. Это нравится любой женщине.
- Интересно, интересно, - многозначительно сказал
Маркенштейн и позвонил в колокольчик.
Сразу же появился крепкий молодой мужчина, видимо, кавказец, в черном костюме, которому Борис, даже не взглянув на пришедшего, негромко сказал, - Ираклий, приведи-ка к нам... ты понял кого?
- Да.
- Сделай милость.
Мужчина кивнул головой и удалился.
- Ты хочешь меня удивить, - равнодушно спросила она, -
разве это возможно.
- Нет, проверить. Тест на профпригодность.
Дверь открылась, и в столовую вошел... Ермаков. Он прошел
несколько шагов и остановился возле стола.
- Иван, - вырвалось у нее.
Небритый мужчина кивнул головой. Сташевская внимательно
посмотрела на Ермакова и громко рассмеялась. Она смеялась так заразительно, что даже Маркенштейн улыбнулся, не в силах оставаться серьезным.
- Ну, как? – спросил он.
- Двойник, - спокойно ответила Сташевская, - похож, как
две капли воды, но не Иван.
Настроение у Бориса Ефимовича мгновенно испортилось. «Вот, я – дурак, - подумал он, - зачем я это сделал».
- Свободен, - приказал Маркенштейн двойнику Ермакова и
после того, как тот вышел, спросил у женщины, - как ты догадалась?
- Я не чувствую флюидов. А так ничем не отличишь.
- Сташевская, о двойнике ни кому не слова. Головой
отвечаешь, – твердо приказал Маркенштейн.
Женщина посмотрела ему в глаза и увидела прежнего беспощадного олигарха, которого боятся даже генералы ФСБ.
- Конечно, Борис Ефимович, ты же знаешь меня, - покорно
ответила она и вновь погрузилась в свой внутренний мир.
- Скажи, ты в достаточной мере изучила сценарий? – уже
доброжелательно спросил он.
- Да, - Джессика достала из сумочки флешку и тихонько
пропела, - я возвращаю вам портрет, - и серьезно добавила, - копий сценария не снимала, никого с ним не знакомила. Вот только...
- Что? – Кузнечик напрягся, - спрашивай.
- Не пойму две веши, - зевнув, как бы подчёркивая своё 
безразличие, сказала Сташевская, - впрочем, это не важно...
- Спрашивай, - визгнул Кузнечик и весь напрягся.
- Почему именно я? А не Маня, например, питерская, или
кто-то ещё, ведь боксёр человек не моего круга
Маркенштейн внимательно посмотрел на Сташевскую, думая,
что ответить, и верный своей привычке не отвечать на сложные вопросы, сам спросил:
- А как ты думаешь?
-     Чтобы сильнее ненавидеть его?
Кузнечик нервно вздрогнул и прикусил губу. «Догадливая
сука», - мелькнуло в его голове.
- Ты очень умна. И мне жаль, что мы расстались, - холодно
сказал он, косвенно признав её правоту, - ты многое значила для меня.
-    Боксёр, как и я, тоже тебе дорог? – Сташевская ядовито
улыбнулась. – Её презрительная улыбка задела его, как за живое.
- И он тоже. Точнее его отец, - вдруг жалобно ответил он.
- Его отец? Странно... как всё запутанно, - Джессика
растерялась: она не ожидала такого ответа.
«Когда всё кончится, - вдруг цинично и по-деловому подумал
Кузнечик, рассматривая её безупречное лицо, - я сделаю тебя своей рабыней. Посажу на ошейник, как дорогую собачку и буду – голой - водить по своим апартаментам. Конечно, логичнее было бы прикончить, мало ли что... но я не смогу», и он тяжко вздохнул и мрачно и тихо, чеканя каждое слово, сказал:
-    Его отец, бывший чекист, убил мою мать в марте 53-го здесь, в Ростове, когда мне было три года.
«Зачем я рассказываю это?», - внутренне спросил он себе, чувствуя, что ему очень важно оправдаться именно перед ней. Как и Поля Ренуа, так и Сташевскую – этих двух людей, к мнению которых он всегда прислушивался, - он призывал быть свидетелем, почти соучастником, своей святой мести. Они должны понять его и сострадать только ему, а не этому ничтожеству Ермакову.
- За что? – спросила Сташевская.
- Он был следователем НКВД, казнил мою мать по делу
врачей, - Маркенштейн побледнел и, повышая с каждым словом голос, продолжил, - просто так. Наверное, потому что она была еврейкой и по злой иронии судьбы оказалась врачом. А другой ублюдок, такой же, как Ермаков, только уже в Москве, убил моего отца, тоже врача. – Последние слова Кузнечик уже не говорил, а отчаянно кричал, потом взял нож и бросил в пол, - так вот, за отца я отомстил. По полной программе. Пришло время расквитаться и за маму. Понятно?
- Понятно, - шепотом сказала  побледневшая Джессика, - но
причём тут я? – её стало страшно, - его чрезмерная откровенность может дорого стоит ей.
- Потому что я тебя по-прежнему люблю, - неожиданно
даже для себя, но зло сказал Кузнечик, его левая щека задергалась, - а боксёра ненавижу. Понятно?
- О, Боже, - простонала Джессика, внимательно и брезгливо
рассматривая маленького человечка, сидящего напротив. Неожиданно наступила тишина. Кузнечик молчал и ждал её реакции на его откровения, но женщина впала в отупение, не в силах осмыслить услышанное. Он почему-то напомнил ей злого мальчика, мучившего насмерть кошку за то, что она поцарапала его. Ей захотелось уйти, но она не решилась.
- Что еще? – вдруг закричал Кузнечик, - что ещё тебе
непонятно.
- Зачем боксёра сажать в психушку, - вздрогнув, растерянно
спросила Джессика, чтобы хоть как-то сменить тональность разговора.
- В Ростовскую психушку, - резко уточнил Кузнечик.
- Ах, не всё ль ровно?
-    Есть вещи, которые важны только мне, -   Кузнечику опять захотелось высказаться, - там есть палата под лестницей. Я там провёл три жутких года. Очень страшное место, - он неожиданно и совершенно не к месту смягчился и по-детски улыбнулся, - оттуда никто не сбегал. Впрочем, – нет. Один раз очень известный вор в законе, кажется, сам Малюта Скуратов всё же смылся. Ему, наверняка, братки помогли. Я хочу навестить боксёра в этой палате. Прийти к нему в белом костюме, в белых туфлях, весь из себя праздничный, невероятно счастливый, и объявить свою волю. Я очень хочу, чтоб он перед смертью проклял отца... Это будет мой праздник. А ты любишь праздники?
- У меня не бывает праздников, - рассеяно ответила она.
- Знаешь, я подростком часто приходил к этой психушке.
- Странное место для прогулки, - Джессика налила себе
водки и выпила.
- Меня тянуло туда. Я что-то чувствовал. Какой-то рок. А
ты можешь предчувствовать, Джессика?
- Разве что – скорую смерть, - она опять выпила.
- Зачем так грустно. – Маркенштейн вдруг радостно 
улыбнулся неожиданно пришедшей ему в голову мысли, - вот что, дорогая, на днях прогуляйся с боксёром около психушки. Интересно посмотреть на его реакцию. Должна же быть какая-та связь между моим жутким прошлым, его ярким настоящим и скорым смертным будущим.   
- Как скажешь, - покорно ответила Сташевская, стараясь не
смотреть в глаза Кузнечика.
- Пока отдыхай. А мне надо на денёк слетать в Париж.
Кузнечик встал и, не прощаясь, вышел из столовой.

Глава 13.
Ровно в восемь утра следующего дня, как обычно,
полковник Корнилов отчитался  перед  генералом Гордеевым и уже час пребывал в отвратительном состоянии духа. Всё в нем клокотало от ярости и ненависти.
Он звонил шефу ежедневно, и всякий раз с тревогой вслушивался в угрюмое молчанье в трубке. И всякий раз надеялся, что генерал его сменит. Сегодня не выдержал, и сам попросился в отпуск. «Ты будешь торчать в Ростове столько, сколько понадобится, - в ответ телефон прогудел октавой, - если дело развалишь, не пощажу. Об отпуске больше не проси. Коляна отправь в Москву. Мне не нужны дураки!  Пришлю двух надежных парней. До связи».
«Дурак», - в устах Гордеева означало «труп». Корнилов вынужден был высказать генералу свои подозрительные мысли, относительно драки в кафе. А Гордееву хватило и капли его сомнений, чтобы приговорить Коляна: слишком уж велики ставки. Все должно было пройти без сучка, без задоринки.
Олег Николаевич подошел к серванту, достал бутылку водки и, морщась, выпил грамм двести из горла. На душе немного отлегло. И он с наслаждением закурил, стараясь ни не думать о предстоящей экзекуции. Он ждал Коляна из больницы, вызвав его по якобы срочному делу.
Тихонько постучали в дверь. Слишком тихонько. Полковник усмехнулся и ласково сказал:
- Войдите, - слишком ласково.
На пороге стоял Колян с загипсованной рукой. Выглядел он
просто великолепно. Видимо, неплохо провел время в больнице. На щеках - кровь с молоком. Писаный красавчик. «Таких девки любят», - почему-то с завистью подумал Корнилов и решил, когда всё закончиться, по полной программе оттянутся с проституткой, - снять стресс. 
За  спиной Коляна как обычно скалился, Черный. 
- Колян, - искренне обрадовался полковник, - заходи. Я тебя
две недели не видел. Как рука? Не болит? Как жаль, как жаль, что ты покалечился. Ничего, до свадьбы заживет.
- Я только что из больницы, Олег Николаевич, врач сказал,
что гипс можно снять через месяц, - подобострастно сказал Колян. 
- Ну, что ты там, в дверях, стоишь,  заходи в номер, дай-ка я
тебя обниму, к сердцу прижму, скучился я по тебе, как по сыну родному, – по-отечески улыбаясь, сказал полковник и, не вынимая из кармана правую руку, просунул пальцы в кастет.
Колян осторожно, с опаской подошел к полковнику. «Чует, гад, чье сало съел», - с усмешкой подумал Корнилов, и первый удар нанес ногой, вытянутым носком, точно  в пах.  Специально для этого случая он надел тяжелые армейские ботинки. Бил от души, аж нога занемела. «Хлоп!». Парень тут же согнулся, словно переломился пополам; второй удар, уже кастетом, пришелся ему по затылку. «Хрум». Пальцы приятно заныли. Колян, как мешок с картошкой,  рухнул на пол. Полковник отволок бесчувственное тело к окну и пристегнул наручником к батарее. Потом пододвинул кресло, и устало сел в него.
- Вы его... того... убили? - тихонько спросил Черный,
наклонившись к Коляну.
Искривленная шрамом улыбка была до ушей.
«Кажется, он – олигофрен и садист. В нашем ведомстве ему нет цены», - философски констатировал полковник и, пощупав пульс на шее Коляна, спокойно, даже с оттенком грусти в голосе, ответил:
- Увы...  у него просто чугунный череп.
И наотмашь влепил бесчувственному Коляну звонкую
пощечину. Никаких признаков жизни, только безвольно дернулась
голова. «Если он умрет, придется мочить и Черного, - подумал полковник, - утоплю обоих в  какой-нибудь заводи Тихого Дона на радость местных ракам». Последняя мысль ему очень понравилась. Надо бы купить донских раков. И с пивом. Холодным.
-   Освежи дружка, - меланхолично приказал он, оторвавшись от вкусных мыслей, и батистовым платком вытер пот со лба.
Черный, с неизменной звериной улыбкой, осторожно вылил из
графина воду на затылок Коляна, чтоб – не дай Бог - не пролить даже каплю на ботинки его превосходительства полковника ФСБ Корнилова: шеф, не задумываясь, врежет в челюсть.
Колян негромко застонал и открыл мутные глаза, которые мгновенно утонули в черных кругах. От былого розощекого великолепия не осталось и следа, - лицо стало свинцовым и опухшим.
- Знаешь, за что? – спокойно спросил у него Корнилов.
Колян отрицательно мотнул головой.
- Не догадываешься?
- Нет, Олег Николаевич, - простонал Колян.
- Где диктофон, Коля?
- Какой диктофон, - кадык Коляна предательски дернулся.
- Сейчас вспомнишь, - усмехнулся Корнилов и наступил на
загипсованную кисть.
Парень взвыл от боли. На его сером лице враз выступили крупные капли пота, словно его сбрызнули водой. Другой рукой он отчаянно забил по полу.
- В кармане, - задыхаясь, промычал он.
- Достань, - приказал Корнилов Черному.
- Ага, я щас, мигом. – Отозвался тот.
Полковник улыбнулся и нехотя убрал ногу с раздробленной
руки. И уже через минуту держал миниатюрный диктофон, слушая свой хорошо поставленный, как у диктора, голос: «подкараулите Ермакова вместе с дамочкой и врежьте ему»... потом -  длинная пауза... и в конце - «Кузнечика наконец-то надо расшевелить».
- Врежьте ему, но легонько, для испуга, и смотрите, не
покалечьте,  -  негромко сказал, усмехаясь, Корнилов, - не так ли Коля.
Именно так он напутствовал его в тот вечер, когда боксёр
познакомился со Сташевской. И именно эту фразу Колян и стер; и бил Ермакова намеренно, со всей дури, чтобы убить своим страшным ударом; а потом на внутреннем расследовании сослаться на его, Корнилова, приказ. Так, мол, и так, он, Колян, не при делах, - полковник приказал. Надоело, видимо, братку торчать в Ростове, вот, и решили развалить дело. Наверняка, у него в столице остались без присмотра свои дойные коровки и ласковые тёлки. Плевать ему на интересы государства. Дурак!
«Вот только одного не знал Колян, что именно мадам Сташевская будет сопровождать Ермаков, – размышлял Корнилов, - по-другому бы поступил. Да, и Кузнечик – не дурак же - не просто так эту фурию пригласил, зная, что Гордеев к ней не равнодушен. Наверняка, у Маркенштейна есть какой-то запасной выход, раз уж в открытую играет. Надо бы подумать об этом».
Полковник стер запись в диктофоне и сказал Коляну:
- Полежи, отдохни, а я пока с Черным побеседую. Что
новенького на южном фронте.
- Без перемен, все, как обычно, вот только... – рублено начал
Черный.
- Говори же. Тормоз, - вяло торопил его Корнилов и с
любопытством наблюдал за Коляном, как тот, корчась, пытался встать.
У него из носа текла темно-красная кровь, оставляя на ковре
черные пятна. Приподнявшись с трудом, он смог простоять на четвереньках не больше минуты, мотая окровавленной головой, и снова рухнул на пол. «Хорошо я ему врезал, - с удовольствием про себя отметил полковник, - просто отлично».
-     Вчера тренер Ермакова, некий Онищенко, встречался с одной женщиной, - прогундосил Черный.
-     Что у тебя такая испуганная физиономия? С проституткой что ли?
- Нет, но у нее  фамилия Шведова.
-    Мне это ни о чем не говорит, Черный. Быстрей. Ты меня утомляешь.
- Она из журнала «Олигархи и Звезды России».
- Дальше? – Зло спросил полковник, чувствуя, как портится
его настроение.
Он вспомнил эту дамочку, с белыми патлами, которая буквально вертелась у него под ногами, когда он расследовал убийство семьи отставного полковника ФСБ Иванова, - того самого, который собственноручно расстрелял отца Маркенштейна.
Дело было раскрыто в рекордные сроки; преступники, специализирующие на квартирных аферах, задержаны; да и мотив понятен: из-за шикарной квартиры на Старом Арбате, на которую был заказ. Но Шведова опубликовала свою версию – хитроумная месть Кузнечика. А теперь она вслед за Маркенштейном перебралась в Ростов. Зачем?
- Она задавала вопросы о работе Ермакова, домочадцах
боксёра, и об отце тоже, - бубнил Чёрный, как бы подтверждая его самые неприятные догадки.
-     Во как! – Корнилов мгновенно побледнел, - и что тренер?
- Ничего особенного не сказал, - испугался Черный.
- Пока не сказал, - прервал его полковник, - сегодня,
наверняка, скажет. И кто знает, чем это закончится. Ты меня, однако, достал, Чёрный, «ничего особенно, но отцом интересовалась», - передразнил он, - когда-нибудь я тебя очень больно побью.
- За что? Олег Николаевич.
- Исключительно для твоей пользы. Чтоб мозги на место
встали. Вам сегодня предстоит одно дельце.
- Какое?
- Встретиться журналисткой.  И, естественно, не насиловать
её. А то мою команду опять не правильно поймете. – Полковник усмехнулся.
- Олег Николаевич, мы всё сделаем в лучшем виде, -
медленно сказал Колян, сплевывая кровавую слюну.
- В нашей стране быть честным журналистом очень опасно,
-  важно сказал Корнилов, - пожалуй, именно с таким заголовком должны выйти завтра газеты. Не правда ли, Коля?
- Конечно, - харкая кровью, ответил Колян.
Он сдержанно улыбался опухшим и окровавленным лицом, думая, что пронесло. «Рано радуешься», - усмехнулся Корнилов и добавил:
- Вот, и славненько. Теперь за дело.
Потом бросил ключи от наручников Черному и приказал:
-     Расстегни.
- Спасибо, Олег Николаевич, - тихо сказал Колян, - я
больше вас не подведу. Слово офицера.
«А больше и не надо», - подумал полковник и сказал:
- Кто старое помянет, тому глаз – вон. Завтра в Москву
поедешь, в управление. Гордеев вызывает.
«Прощай, Колян».

Глава 14.
Ермакова разбудил телефонный звонок:
- Ваня, собирайся и срочно ко мне.
Голос Онищенко был чересчур официальный, но Ермаков
сразу же услышал весёлые нотки, хорошо скрываемые за напускной деловитостью.
- Гена, в чём дело? – сонно спросил он.
- Будешь сегодня драться.
- Ё-моё, я травмировал левую руку.
- Ничего, - серьёзно сказал Онищенко, - справишься одной
правой. Против тебя будет мелкая шавка.
- Сколько?
- Тридцать деревянных кусков. Поделим с тобой пополам.
- Ты уверен?
- На все сто. Пока ты популярен, как Мохаммед Али, надо
сорвать куш.
- Жди. Скоро буду.
Из комнаты дочери послышался жалобный плач. Вдруг плач
прервался, и  Ермаков услышал, как Маруся чётко и громко сказала: «убей меня... мама... я больше не могу». Он вышел на кухню и выругался: на столе всё-тот же неизменный завтрак – холодная каша и чёрный хлеб. Ковыряясь в каше, Иван прислушивался к звукам из комнаты Маруси.
Какое-то время было тихо, ни плача, ни молитв. Потом послышался отчаянный возглас Катерины: «Иисус страдал, и ты терпи»;  затем какая-то возня и громкие шлепки; и снова голос жены, но уже со злобными интонациями: «получай, дрянь».
Не в силах это слышать, Ермаков схватил спортивную сумку и выскочил из квартиры. Дверь в старом доме Онищенко, больше похожем на сарай, была не заперта, и Ермаков, не стучась, вошел в прихожую, дурно пахнувшую гнилью. Сам хозяин в одних трусах сидел на крохотной кухне и хлебал чай из огромной кружки.
- Здоров, боксёр, - не оборачиваясь, сказал он.
- Ну, у тебя и воняет, тренер, - вместо приветствия ответил
Иван.
- Гнильём, как в гробу, - усмехнулся Гена, - привыкаю.
- Не рановато?
- Самый раз, и тебе советую. – Онищенко посмотрел на
окровавленный бинт на руке Ивана и присвистнул, - где ж тебя так угораздило?
- По пьяной лавочке, - соврал Иван.
- Понятно, - промычал, усмехаясь, тренер и уже по-деловому
добавил, - значить так, против тебя выставят подставу, так себе паренёк – дохляк, и совсем не умеет драться, но Эдик (хозяин «Атлантиды») всем растрепал, что он новая надежда России.
- Эдик может, - вставил Иван, - тот ещё козел.
- Два раунда прыгаешь вокруг него, на третьем вырубишь.
- Не жалко паренька?
- Деньги – всему голова, - серьёзно прервал  его Гена, - у
тебя дочь калека. А ты жалко? Ему тоже пять кусков отвалят.
- Неплохо, - Ермаков взял кружку, чтобы налить кипятка, но
чайник был пуст, – как всегда, облом, - вздохнул Иван и смачно выругался.
- Естественно, - хмыкнул тренер.
- Значит, бой сегодня, - уныло спросил Иван.
- Ага. Уже все билеты проданы.
- Хм! нас даже спросили.
- Зачем, Ваня, и так ясно, что только свистни, мы и на задних
лапках станцуем. Можем, и стриптиз показать. У меня такая шикарная задница – шестидесятый размер. Всё равно, не оценят.
Онищенко с язвительной улыбкой похлопал себя по ягоднице, разлил флакончик «корвалола» в два стаканчика и слегка разбавил водой.
- Давай выпьем за здоровье.
Некоторое время они сидели молча, хоть каждый и думал о
своем, но всё ровно мысли вертелись вокруг главного вопроса: как жить дальше. Быстрым движением Иван выпил лекарство, резко встал, выскочил в прихожую, тут же вернулся  и опять сел за стол.
- Чего дергаешься, - Онищенко похлопал его по плечу, -
главное, вовремя сдохнуть. Желательно раньше, чем поймешь, что ты никому не нужен.
- У меня мать при смерти, - безразлично и не в тему вдруг
сказал Иван.
- Обычное дело, - зевнул Гена, - это, как плохая погода.
- Только дочка меня любит.
- Надеется, что ты спасёшь её. Ты у неё последняя надежда, - 
Гена достал из холодильника водку, повертел бутылку в руках и поставил на место,  – после боя выпьем. Чую, опять нажрусь.
- Пойду во двор, постучу по груше, - сказал Иван, чтобы
прервать этот разговор.
- Не переусердствуй.
В маленьком садике перед тренерским домиком на старой
вишне висела разбитая боксёрская груша, но Ермаков бить не стал, а сел на полусгнившую лавку  и громко у себя спросил: «и вправду, что дальше делать?». За заборчиком показалась копна рыжих волос, и послышался веселый женский голос.
- Джессика, - тихонько позвал Иван.
- Её здесь нет, - послышалось из кухонного окна, - это
соседская баба, - Онищенко высунулся в окно и, ковыряясь в зубах, сказал, - раньше ты называл другое имя.
- Анна, - выдохнул Ермаков.
- Кажись, так.
- Она умерла пятнадцать лет назад.
- Ты её любил.
- Почему любил. До сих пор люблю.
- Слышишь, Ваня, вот что хотел спросить. Новая твоя хорь,
как её, Джессика - красивая?
- Я таких красивых даже по телеку не видел, - Иван пошарил
по карманам, - Гена, дай сигаретку.
- Обойдешься. Значит, права эта баба – журналистка.
-    Какая журналистка, - удивлённо переспросил Иван.
- Из Москвы. – Онищенко тяжко вздохнул, - вообще, всё это
мне не нравится.
- Ну, не молчи, - мрачно выдавил Иван, - рассказывай. - И в
непонятной ярости сжал кулаки, левая рука резанула острой болью и закровоточила через бинт.
Онищенко отхлебнул из бездонной кружки чай и сказал:
- Подкатила вчера ко мне одна дамочка, седая, но молодая, и
курит, как паровоз. Удостоверение показала – из журнала «Олигархи и Звезды России» - и спрашивает: «как вы думаете, почему Маркенштейн интересуется именно Ермаковым?». А я – ей вопросом на вопрос: «А кто такой Маркенштейн?»
- А она?
- Она и говорит: «Один из самых влиятельных людей
России». И показывает мне фотографии, на которых ты с этой рыжей курвой в ее машину садишься. Девка и впрямь - красотка. Я  её и спрашиваю: «какая взаимосвязь?».
Ермаков вдруг вспомнил покойного таксиста и его слова: «ну, зачем вы ей».
- Журналистка мне и говорит: «прямая, - неспешно
продолжает Гена, - девочка эта два года была любовницей Маркенштейна, и в Ростов её из Лондона привез на своём личном самолёте сам хозяин. И она тут же роман с боксёром закрутила. А ведь Ермаков не её поля ягода. Зачем ей это?» И сама отвечает: «значит, ваш боксёр под колпаком у олигарха. Сто процентов». А потом очень-очень  серьёзно сказала: «Маркенштейн коварный, злой и очень мстительный человек». Добра от него ждать не придётся. Вот такие дела, браток.
- Если уж он такой страшный, чего его эта журналистка не
боится, ведь она в личных делах его копается. – Ермаков встал и со всей силой ударил грушу, даже песок из неё посыпался.
- Ваня, знаешь, гадом буду, я то же самое у неё спросил?
- И что же ответила пресса.
- За ним столько спецслужб следят, так что она за себя
спокойна. Не будет Маркенштейн об неё мараться. Не с руки  ему светится. А вот ты – совсем другое дело. Но какое?  Встретился бы ты с этой журналисткой, потолковал.  Авось, - что-то надумаешь.
Ермаков еще раз ударил грушу и твердо сказал:
- Только не сегодня. Вечером  драчка, потом – пьянка. У
меня дочь постоянно плачет.
- Это правильно насчет выпивки.
- Созвонись с ней, назначь на завтра в полдень. Потолкую.
Ты говоришь, что Джессика была его любовницей.
- Во всяком случае, так журналистка уверяет.
- Странно.
- Мне и самому не понятно. Если у него есть зуб на тебя, то
зачем этот Маркенштейн за нас заступился, зачем свою бывшую кралю привёз. Отдал бы на растерзание Карпищеву, и все дела. Неоднозначно всё.
- Ты знаешь, Гена, - Иван вытер пот, внезапно выступивший
на лбу, - Джессика, как две капли воды, похожа на Анну.
Тренер высунул в окно кружку с чаем и сказал:
- Похлебай.
Ермаков взял кружку, но пить не стал, поставил ее на лавку и
мрачно выговорил:
- Джессика знает то, что знала только Анна. Если это его
работа, то он – сам дьявол.
-   Чёрт с рогами, - разозлился Онищенко и, открыв дверцу холодильника, мрачно добавил, - видит бог, не хотел пить.
-    Она мне сама сказала, чего добивается.
- Чего, Вань, - тренер отхлебнул прямо из голышка.
- Чтобы я с собой покончил. Из-за любви.
- Вот оно что. Козлы, эти олигархи, - заорал Онищенко и
отхлебнул ещё раз, - дрались бы между собой. Зачем им мы, простые люди?
Ермаков растерянно пожал плечами и затравленно посмотрел
на Онищенко.
- Власть почувствовали, суки, - не унимался Гена, -
куражиться начали, старые обиды, наверняка, припоминают.
- Какие обиды, Гена.
- А хрен их знает, может, этот Маркенштейн вспомнил, как
ты его  в детстве обижал. Может, с горшка в детсадике прогонял, мало ли что в больной, сдуревшей от бабок, голове вспомнится? Вот что я тебе скажу, боксёр: всё эта поедрень только от больших денег.
- Знаешь, я, пожалуй, сбегаю в магазин, куплю еще пару
пузырей на вечер, - прервал его Ермаков.
- Будь добр. И давай собираться в Атлантиду.
Бой оказался не такой простой, как обещал Онищенко.
Чернявый паренёк, видимо, цыган, с золотой серьгой в ухе, оказался достаточно крепким и вполне сносно дрался: грамотно уклонялся, бил издалека и одиночными ударами, не подпуская к себе невысокого Ермакова.
Первый раунд  они отработали без особых эксцессов: важно и высоко прыгая друг перед другом, - ну совсем, как страусы в брачном танце. Публика разочарованно и лениво свистела, только Эдик бегал вокруг ринга и всех уверял, что «красивый бокс впереди».
Второй раунд тоже не обещал ничего интересного, но – на исходе первой минуты – Иван, вяло работая руками, вдруг на фоне серой людской массы увидел молоденькую женщину, совершено седую, и оттого привлекающуюся внимание. За ней, чуть поодаль, стоял улыбающийся парень со шрамом на щеке, знакомый ему по драке в кафе. Ермаков на миг отвлекся и сразу же пропустил ощутимый правый прямо в подбородок, - даже в глазах потемнело.
 Чернявый, почуяв его прокол, молнией набросился на него. Иван, пропуская удары, отступил в угол ринга и закрылся руками. Левая перчатка мгновенно наполнилась кровью, которая тонкой струйкой стекала к локтю и капала на пол. Ему пришлось низко присесть, чтобы выскочить из угла; рефери, не прерывая боя, сделал ему замечание.
Ермаков, разозлившись, подловил парня, когда тот слишком замахнулся,  и нанес ему свой коронный удар. Парень отлетел к канатам и рухнул на колени. Иван словно осатанел, нанося один за другим страшные удары в голову цыгана.
Когда рефери прервал бой, он, тяжело дыша, начал искать глазами седую девушку, но в зале её не было, как и не было парня со шрамом. 

Глава 15.
-  Триумфальная арка, - задумчиво сказал Маркенштейн
своему  французскому другу Полю Ренуа, - огромное и совершенно непрактичное сооружение. Подумай сам, там никто не живет, там не производят товар, там не делают денег. С практической точки зрения, Поль, триумфальная арка - воплощение экономической нецелесообразности, но всякий раз, когда я приезжаю к тебе, в Париж, я готов часами стоять у окна и смотреть на нее.
Ренуа улыбнулся и сказал с акцентом на сносном русском языке:
-    Борис, для меня это Родина, символ Парижа и Франции.
Стена плача в Иерусалиме, если смотреть на нее глазами неевреев, тоже непонятное сооружение. Разве не так?
-    Для меня она больше, чем Родина, это место встречи
с Гашем.
-   С Богом, - уточнил Поль.
-    Да, с творцом. -   Маркенштейн отошел от окно и сел за
стол.
- Борис, меня всегда поражала твоя способность свои
ценности оценивать несоизмеримо дороже, чем аналогичные, но чужие. И находить для этого самые веские аргументы. Для меня – это история, а для тебя – место встречи с богом. Конечно, круче, как говорят русские. Чисто еврейская черта. В хорошем смысле. Давай-ка, выпьем за нашу встречу. Борис, я очень рад видеть тебя в своем доме.
- Поль, я тоже очень рад. Скажи, как тебе эта запись.
- Потрясающе.
Поль де Ренуа, известный французский сценарист, писатель и
документалист  дружил с Маркенштейном уже порядка десяти лет, после того, как в 1995 году они познакомились в Каннах, на кинофестивале. Они были похоже друг на друга, как родные братья; оба невысокие, худощавые, седые, с пронзительными глазами. И всякий раз, когда Маркенштейн прилетал по делам в Париж, он устанавливался у Поля, в старинном особняке на улице Пьера Шардона, и всякий раз Ренуа выделял ему самые лучшие апартаменты, с видом на Елисейские поля.
Поль Ренуа подошел к огромному плоскому телевизору, висящему на стене,  и вставил диск. На экране показался собор в нововизантийском стиле, бронзовый всадник на коне, аллея в тени каштанов, лавочка и двое мужчин, сидящих на ней. Один, пожилой, почти старик,  читал газету, а другой, помоложе, небритый, с грубыми чертами лица, дремал, иногда открывал усталые глаза и, щурясь, смотрел на предзакатное солнце...
- Борис, - сказал Поль Ренуа, - меня многие просят снять
сцены убийств в художественных фильмах, чтобы было достоверно, чтобы леденела кровь, и я за деньги делаю эту работу. Но у меня, и вообще ни у кого, даже у Спилберга, не получается это так, как в документалистике. Сравнивая отснятые сценки с реальными, я всегда ужасаюсь только документальным. Этого невозможно передать.
-    Да, ты прав, - согласился Маркенштейн, - этот страх не в состоянии передать ни один актер. Страх приговоренного. Его не сыграешь. Дыхание смерти.
...на экране обнаженный мускулистый мужчина, с искаженным лицом, полным ненависти и вожделения, вонзает кинжал в свою руку. С хрустом разрывается живая ткань. Фонтанчиком  вырывается алая кровь и уже черная льется на зеленую траву. Голая женщина, с изумрудными глазами, падает перед ним на колени и жадно пьет её ...
- И все ровно я не понимаю, - брови у Поля приподнялись.
- Что, Поль?
- Ты заплатил такие деньги. Мне, как сценаристу,
психологам из Америки,  этой безумно красивой женщине, операторам-невидимкам, охране, полиции и еще черт знает кому... огромные деньги, Борис. Это же никому не покажешь. Зачем?
- Я очень злопамятный человек, Поль, очень, – сказал
Маркенштейн, потом налил себе вина, а Полю – его любимый кальвадос, и, выпив, продолжил, - я переживаю потерю своих близких, как будто это было вчера. Время меня не лечит. Я безумно любил свою маму.
- Да, конечно. Но мы же - практичные люди, Борис, - не
унимался Поль.
«Мне бы такие деньги», - с горечью подумал.
- У русских есть такая поговорка «понта дороже денег».
- Понта? Первый раз слышу это слово.
Борис Ефимович снисходительно улыбнулся и вкрадчиво
сказал:
- Мне на это дело не жалко никаких денег.
Поль сел в кресло у телевизора и закурил. Потом остановил
кадр, чтобы получше всмотреться в лицо Ермакова. Ничего интересного: грубое мужицкое лицо, густые брови, тяжелый взгляд.
- Твой боксёр - простолюдин, а Сташевская очень дорогая
аристократка. Зачем? Борис, можно было найти ему мадам попроще. Подешевле. Они бы гармоничнее смотрелись.
Видимо, траты Маркенштейна на Сташевскую не давали ему покоя. Купить такую женщину не для себя, а чужому мужлану, для того, чтобы она утоляла чужую похоть, - для Поля это было очень странным, почти безумством. Ненавидеть, мстить, и делать поистине божественные подарки. По-русски непонятно. Что за страна эта – Россия. Там даже евреи думают и чувствуют, как русские. Только эмоциями. Без оглядки на практичность.
- То, что я тебе скажу, может показаться странным, -
спокойно произнес Маркенштейн, без труда разгадывая мысли Поля, - но эти Ермаковы единственное, что меня связывает с матерью, и в отличие от других людей, они мне не безразличны, даже в какой-то степени дороги. Поль, тебе это странно? Но это так.
- Борис, сейчас ты не похож на еврея. У тебя загадочная
русская душа. Ты мне напоминаешь русского режиссера Михалкова. Ты, как и он, слишком копаешься в своих переживаниях. Ваши действия очень часто построены на едва видимых ассоциациях. Мы, европейцы, вас не понимаем. Грусть должна быть понятной, как и злость. Черное – это черное, а не слегка белое.
- Я не русский, Поль. – Зло проворчал Маркенштейн.
- Прости, Борис. Я не хотел тебя обидеть.
Но в глубине души Поль обрадовался, что смог задеть этого
странного богача из России.
- Ладно. Проехали, - Борис махнул рукой.
- Что? Не понял?
- Забудем об этом.
- Хорошо. Как скажешь. Но я хочу сказать, что сюжет
достаточно банален. Чудовище и красавица.
- Может быть и так, - оживился Маркенштейн, - чтоб его
страсть была поистине сумасшедшей, женщина должна быть очень красивой и очень дорогой, а не привокзальной шлюшкой. К тому же, Поль, мне этот фильм смотреть всю жизнь. Каждый день. Понимаешь? Мне не нужна дешевая порнуха. Я хочу документальный триллер, с красивым сексом, с душевными мучениями по Достоевскому,  самое главное с кровавым концом.
- Ты не равнодушен к этой мадам, Борис, –  вздохнул Поль.
- Я всегда ценил тебя, как умного человека, - Маркенштейн
уклонился от ответа.
- Тебе нравится ревновать?
- Нет, Поль, мне нравиться ненавидеть.
Ренуа машинально кивнул головой и нажал на кнопку пульта.
События на экране закружились в бешеном водовороте.
... мужчина поднял стилет, взирая звериным взглядом  на
коленопреклоненную женщину, которая в смертном страхе и в неистовстве целовала его крайнюю плоть. Его рука напряглась; пальцы, сжавшие рукоятку, побелели; в синей вене, что на  запястье, пульсировала яростная кровь; казалось, еще миг, и длинный зеркальный нож вонзится в тонкую шею женщину...
Француз невольно вздрогнул, а Борис улыбнулся и облизал губы.
- Борис, и всё же почему ты сделал выбор именно на
Сташевской, - спросил Поль, - дело не только в том, что она красива.
-    Она неуловимо похожа на Анну, покойную сестру боксёра. Такие же зеленные глаза, и огненно рыжие волосы.
- Между ними была любовная связь, - догадался Ренуа.
- Да, Поль, в отрочестве. У меня есть копия его
подросткового дневника. Американские психологи, изучив его, заверили, что боксёр воспримет Сташевскую исключительно как воскресшую сестру. Анна была диктатором в их отношениях, а он – бунтующим рабом. Ее оральный секс был платой за его душевное  унижение. Между ними так было всегда. Значит, у него возникнет неуправляемое сексуальное влечение ко Сташевской, если она будет его унижать. В стиле бунтующего мазо. И он будет делать все, что она ему скажет.
- Разве Сташевская похоже на его сестру?
- Нет, конечно, да и это и не надо, - засмеялся Борис, -
главное, что она – рыжеволосая, а в глазах носит специальные контактные линзы, оттого они кажутся зелёными. Боксёр всю жизнь ждал встречи с Анной. Поэтому, когда они встретились, он её сразу же принял за сестру. Известный психологический приём.
- Но фотографии сестры... разве он не смотрел их.
- Я их уничтожил, абсолютно все, в альбомах, в архивах,
у её знакомых, а в его дневник подложил снимок Сташевской.
- Ах, обмануть меня не трудно, - важно сказал Поль, - я сам
обманываться рад. Пушкин.
-   Я хочу, чтоб он, в конце концов, продал свою единственную дочь за минуты соития со Сташевской. – Глаза Маркенштейна сверкнули недобрым огнём.
- Зачем? – Поль был потрясен.
- Его дочь – всё, что у него есть. Понимаешь? Я хочу, чтоб
он отдал всё, что у него есть. Сам отдал. За похоть. Это важно.
- Важно? – переспросил француз.
- Да. Это очень важный нюанс. Он должен проклясть себя и
отца, когда узнает, что это моя месть за мать. Понимаешь, Поль?
-  Нет, - Поль Ренау чувствует, что ему хочется напиться. К чертовой матери, - я ничего не понимаю. Причем тут отец? дочь? зачем так сложно?
- Он же любит своего отца, - непонятливость француза,
которого Маркенштейн считал изысканным знатоком человеческих пороков,  начинает раздражать Бориса Ефимовича, - проще пареной репы.
Ренуа машинально кивает головой и выпивает бокал
кальвадоса, прислушиваясь, как яблочная водка согревает желудок. «Кажется, я начинаю осознавать, - думает он, - почему русские так любят водку». Если так копаться в своей душе, невольно станешь алкоголиком. Страдания души должно быть максимальным, это сильней, чем физическая боль. В России все – Достоевские и Иваны Грозные.
- Поль, скажи, как бы ты поступил на моем месте, - вдруг
весело, совсем не к месту, спросил Маркенштейн.
- Я – старый и добрый француз, Борис. Я бы простил.
- Даже человека, убившего твою мать.
- Даже – его, - вздохнул Поль, - если он – старик. И это было
полвека назад.
- А если бы ты был евреем?
- Ты думаешь, что я мыслил бы иначе, - растерялся Поль.
Маркенштейн расстегивает пуговицы на рубашке и
показывает свою цыплячью грудь, - она вся в коричневых пятнышках.
- Знаешь, что это такое?
- Наверное, родимые пятна? – Ренуа неуверенно пожал
плечами.
- Нет. Следы ожогов. Когда мне было семь лет, в детдоме
старшие воспитанники в туалете тушили об меня сигареты. Один из них зажимал мне рот, чтобы я не орал, а другие по очереди тыкали в меня горящими окурками.
-   Какой кошмар. Почему, Борис, - глаза у Поля совершенно круглые.
- Потому что я – еврей. А еще они при этом пели: «если в
кране нет воды, значить, выпили жиды. Если в кране есть вода, значить, жид нассал туда». Правда, – смешно?
- Куда смотрели воспитатели, - пробормотал Поль.
- Им было наплевать на меня.
- Вопиющий случай.
- Это не случай. Это – система, мой французский друг. Везде
и всегда. И главное – безнаказанно. Кто-то должен был прервать эту цепочку насилия. И ответить возмездием. Даже старику. И даже полвека спустя.
Ренуа затравленно озирается по сторонам. Его дом уже не кажется ему крепостью, а – картонным строением: ткнешь пальцем, он и развалится. И еще: ему чертовски не хочется быть посвященным в кровавые дела этого русского еврея, будто его, Поля Ренуа, вербует в палачи. Вопреки его воле и желанию. Нет-нет! он не готов рубить головы даже отъявленным мерзавцам, у которых руки по локоть в крови. Он не готов даже видеть это, и даже – слышать об этом. Другое дело – секс и вино. Что может быть лучше молоденькой девушки или старого коньяка. Он затравленно смотрит на веселого и злого Маркенштейна.
- Что – страшно? – усмехаясь, спрашивает Борис.
- Я ненавижу насилие, - медленно говорит Поль, - во всех
проявлениях
- Вот, как. Забавно. А – возмездие?
- Нет, Борис, только наказание через суд. В любом случае,
мы должны оставаться людьми, Nous du Dieu*. (все мы от Бога). Et seulement le Dieu a droit de juger et punir. (И только Бог имеет право судить и наказывать).
В волнении он переходить на родной язык; ему кажется, что последняя фраза более убедительно звучит по-французски. Однако, ему не хочется выглядеть в глазах Маркенштейна слабым оппонентом, стыдливо прячущим за непонятные фразы, и он повторят это по-русски.
-   Забавно, забавно, - зло реагирует Маркенштейн: что еще, мол, можно ожидать от этого человеколюбивого лягушатника.
«De rien, amusant (Ничего, забавного), - размышляет Поль, - Je
dirai tout que je pense de cela. Que Boris connaisse que j'ai droit au point de vue, et que je peux ;tre l'adversaire »(я скажу всё, что  думаю об этом. Пусть Борис знает, что я имею право на свою точку зрения, и что я могу быть оппонентом»).
- Если честно, то во всей этой истории мне нравится только
секс между боксёром и Сташевской. Красивые и нестандартные отношения. Очень много страсти – целый океан - и столько же страданий, совсем не так как у большинства, у которых секс – элементарная случка, как у животных. Я завидую ему. Что может сравниться со страстью, Борис? – Ренуа опять выпивает кавальдоса. По-русски: залпом.
Вместо того, чтобы взорваться  от негодования, Маркенштейн вдруг спокойно подумал, что Поля тоже придется убрать, слишком режиссер сентиментален, - а это плохое качество для соучастника, каким он его себе представлял. «Немножко жаль, не более», - эта мысль даже обрадовала Бориса. Восхищение Ермаковым и Сташевской, невольно проскользнувшее в последних словах француза, Бориса совершенно  не оскорбило, ведь нельзя обижаться на мертвецов, даже если они ещё дышать и думают. Это недоразумение очень легко устранить.
- Только убийство ненавистного врага, - медленно ответил
Маркенштейн на последний вопрос Поля и радостно улыбнулся, - только чужая насильственная смерть на твоих глазах. Абсолютная расплата за боль.
- Чужая боль не вернет тебе мать.
- Да, но она притупит мою. Как таблетка анальгина.
- Как анальгин?  Но это жизнь.
- Чужая жизнь, - холодно ответил Маркенштейн, - не дороже
анальгина. Для меня.
- Что будет потом, Борис? – шепотом спросил Ренуа.
Он уже сдался и не хочет даже спорить об этом.
- Страшное раскаяние. – Глаза Маркенштенйна сверкнули
алмазным блеском, - вплоть до безумия. Это прогноз американцев. Подопечный попадет в психиатрическую клинику. И будет лежать именно в той палате, где я провел три года. Такова моя воля.
- Боже, - простонал Поль, - а что потом?
«Quand enfin cela s'ach;vera la conversation folle. (Когда же
наконец-то закончится это безумный разговор)».
- Я не знаю, Поль. Но в том, что Ермаковы умрут, я не
сомневаюсь. Чем страшнее, тем лучше. Все должно быть записано на видео.
«Лучше бы я этого не слышал», - вновь подумал Поль Ренуа.
На Елисейские поля спустились поздние летние сумерки.
В это вечер Маркенштейн пересматривал эту запись десять раз до глубокой ночи, и всякий раз смотрел с неподдельным интересом, будто видел впервые. Поль Ренуа счел лучше напиться вдребезги, чем вновь и вновь тупо всматриваться одно и тоже. Кровь и секс. Кровь и секс. И так до бесконечности. Сколько можно? Его тошнило от этого. «С русскими, даже если они евреи, лучше не дружить», - с отчаянием подумал он, прежде чем заснуть под столом.
На следующее утро Маркенштейн улетел в Россию.

Глава 16.
В это же самое время, когда Маркенштейн гостил в Париже у Поля Ренуа, Сташевская обычным рейсом Аэрофлота прилетела в Москву.
В отличие от жары, царившей на берегах Сены, во Внуково было прохладно, и даже моросил легкий дождик. Из аэропорта Джессика отправилась на такси в поселок Переделкино к доктору психологии Узурпатову, к которому она, как правило, наведывалась  в особо сложные моменты жизни, и Вениамин Альбертович, то ли обрусевший монгол, то ли киргиз, выслушав её, всегда давал точные рекомендации, как поступать в тех или иных случаях.
За окном такси темно-зелёные леса то и дело сменялись дворцами и коттеджами, отражающими в зеркальных водах русских рек и озёр. Однако Сташевская на этот раз была равнодушна к подмосковной красоте, а старалась собраться с мыслями: как бы ей объяснить ту ситуацию, в которой она оказалась, чтоб – не дай бог – не обмолвится об Маркенштейне.
 Когда-то советы Вениамина Альбертовича помогли ей стать богатой и властной, более того, вырвали из сексуального рабства, от которого её отделял всего лишь один неверный шаг. Джессика невольно вспомнила свой первый визит к доктору.
Тогда, несколько лет назад, она была в отчаянье, на грани безумия и самоубийства, и совершенно не знала, что делать. Был синий-синий зимний вечер, какие бывают только в Москве; на пустынных улицах мела февральская позёмка; а в приемной доктора цвели китайские розы и тихо играла музыка. Секретарша – полная блондинка – подала ей кофе, но Сташевская, так и не притронувшись к чашке, то и дело вскакивала и направлялась к выходу.
Она ненавидела себя, совсем, как чужого человека, сделавшего ей зло, и одновременно жалела, как маленького ребёнка, попавшего в беду.
Постояв у двери, она, понурив плечи, всякий раз возвращалась на кожаный диванчик, надеясь на чудесное избавление от проблем, но, посидев и подумав, она отчетливо понимала, что спасения – нет, и выход – только один – петля. Когда она очередной раз вернулась на диванчик, ей стало пронзительно и окончательно ясно, что она сюда пришла зря.
- Зачем я здесь, - громко спросила она себя.
- Подождите, сейчас доктор освободится, - пыталась
успокоить ее секретарь.
- Нет, нет, - Сташевская схватила сумку, - мне никто не
поможет.
Неожиданно дверь открылась, и приемную выглянул доктор,
мужчина лет сорока, с раскосыми монгольскими глазами.
- Сташевская, - негромко, но властно сказал он, - пройдите в
кабинет.
Он сразу узнал её, хоть она и выглядела ужасно, опухшая от постоянных слёз.
- Всё напрасно, - возразила она и горько заплакала.
- Люсенька, отмените все встречи на сегодня, - приказал он
блондинке и, обняв за плечи Сташевскую, ввел её в свой кабинет.
На стенах большой темной комнаты всюду висели персидские ковры, а на них - старинные оружия: луки, сабли, арбалеты, щиты; в углу у горящего камина, сложенного из неотёсанного камня, стояла статуя кочевника, с кривыми, как у доктора, ногами, одетого в стальную кольчугу. Лицом кочевник, как две капли воды, был схож с Узурпатовым, тоже скуластый, с тонкими усиками и с характерным монгольским прищуром.
- Немного коньяка вам сейчас не помешает, - сказал доктор и
протянул ей бокал, - выпейте, и вам станет легче.
Сташевская жадно выпила, и тут же опьянела. Голос
Узурпатова звучал гулко, как в храме, и подчинял себе:
- Рассказывайте.
- Я должна двести тысяч долларов, - только и смогла
сказать Джессика и испуганно посмотрела на доктора.
Она почувствовала страх перед этим монголом.
-   Вы занимали эти деньги? – доктор спросил быстро, как на допросе.
- Наверное, да.
- Наверное, или да? – громко, почти крича, уточнял монгол.
- Я была пьяна. Я помню, что взяла эти деньги. Написала
расписку, потом мы выпили, потом занимались любовью. Впрочем, это неважно.
- Важно всё.
- Дайте мне еще коньяка?
Доктор налил еще рюмку.
- Вы часто пьёте?
- Нет, я почти не пью.
- У кого вы заняли деньги?
- У друга Саши... моего любовника. Я не знаю, как его зовут,
то ли Арик, то Рей. Он с Кавказа. Он дал деньги, и сразу ушел. Саша в этот вечер был особенно нежен ко мне.
- Понятно, - холодно сказал доктор, - и что было потом?
- Когда я вернулась домой, денег не было.
- Зачем вам такие деньги?
- Я хотела купить квартиру.
- А как вы планировали их отдавать?
- Саша всегда давал мне деньги. Тысяч по пять-десять в
месяц. Кроме того, я работала фотомоделью. Мне неплохо платили.
- Потом Саша разорился, и вас уволили, - закончил за нее
Узурпатов, - обычная подстава. Теперь заставляют заниматься проституцией.
- Они хотят, чтобы я стала любовницей одного старика. Он
очень богат, но болен СПИДом и какой-то африканской лихорадкой, которая не лечится. Но старик не хочет, чтобы я не предохранялась. Он хочет, чтоб всё было в живую, без презервативов, а сам покрыт язвами и струпьями. Он – ужасен.
Сташевская, не в силах сдерживаться, опять разрыдалась.
-     Вы очень красивы, - не слушая её, сказал доктор.
Джессика подняла на него свои глаза и вдруг успокоилась. Страх сменился доверием.
-    К чему вы это?
- Старик предложил им любые деньги. Очень красивые
женщины всегда стояли дорого. Особенно для богатых стариков перед смертью. Безумно дорого.
Узурпатов подошёл к камину и, присев у него, стал смотреть на огонь. Пламя осветило его монгольское лицо и отражалось в узких глазах, которые казались женщине неестественно красными, как у вампиров. Сташевская опять испугалась и от страха вжалась в кресло. «Кто он – друг или враг?», - невольно подумала она и, дрожа всем телом, спросила:
-    Что мне делать?
-    Старик и красавица, - сам себе усмехнулся монгол.
- Они взяли в заложники моих родителей...
- Старик знает, что скоро умрёт. Потом его закопают  в
чёрной яме,  – не слушая её, медленно продолжил Узурпатов и впервые за этот вечер улыбнулся, - и могильные черви сожрут его тело...
- ... они пригрозили, что убьют отца и мать, если я не верну
долги или не соглашусь на их условия, - быстро прошептала она, опасаясь, что он больше не будет её слушать и выгонит.
-   ...золото потускнело перед смертью, – монгол, не отрываясь, смотрел на огонь и разговаривал сам с собой, - и ему захотелось любви очень красивой женщины, чтобы продлить жизнь.
Сташевской вновь овладело пронзительное отчаянье, и она неожиданно громко и истерично  сказала:
-    Всё равно вы мне не поможете.
Доктор ничего не ответил, он молчал и думал, всматриваясь в пламя, потом вернулся к столику, сел напротив женщины и гулко сказал:
- Мы виделись только один раз, на приеме английского
посла, вы равнодушно скользнули по мне взглядом, когда нас познакомили. И сказали: «ах, вы доктор психологии, значить вы лечите психов», и все вокруг засмеялась. Я тогда дал вам свою визитку.
- Поэтому я пришла.
- Я ждал вас. Я знал, что вы придёте.
-    Вы мне ещё сказали, что вы мне всегда поможете, -
жалобно  прошептала Джессика.
-    Я вам дам эти деньги.
- Я вас не понимаю, - растерялась Сташевская, -  вы хотите
стать моим любовником.
- Нет, - доктор громко засмеялся, - у вас от испуга такие
круглые глаза, хотя я, конечно, лучше вашего старичка. Поверьте, я нежнее самой искусной лесбиянки и крепче любого оловянного солдата.
Сташевская внимательно посмотрела на Узурпатова и
серьезно и быстро сказала, будто боялась, что доктор передумает:
- Я согласна. Только спасите меня.
- Обойдемся без секса. Иначе вы потускнеете в моих глазах
- Я не смогу вам вернуть деньги, - выдохнула
Джессика, - я могу предложить только секс. Любой секс.
- Вы вернёте мне миллион, и легко, - улыбнулся доктор, -
если будете меня слушаться.
- Как?
- Сташевская, вы не способны себя оценить.
- Что вы хотите сказать? Дайте мне еще коньяка.
- Я таких красивых, как вы не видел. Кроме того, вы –
харизматичны и умны. Термоядерная смесь. Отдадите Арику долги и продолжите светскую жизнь, но не дай вам Бог связываться с подобными красавчиками, которые уверяют, что богаты, а, в самом деле, без гроша за душой. Я вам порекомендую настоящих мужчин, богатых и умных, которые не когда вас не подставят. А озолотят и будут счастливы, что касались вашей руки.
- А вдруг я не смогу их полюбить, - Джессика подняла на
доктора глаза, полные слез.
- Вы будете их уважать, - твердо сказал Узурпатов.
- А любовь, - слабо запротестовала Джессика.
- Деньги ценнее любви, - усмехнулся доктор, - если нет
денег. А у вас – их нет.
- Вы мне предлагаете то же самое, что и Арик. Быть
проституткой, - обречёно сказала Джессика.
- Почти в каждой женщине есть ген продажной любви. Есть
только разные обстоятельства, толкающие или не толкающие женщину на этот путь. Аксиома, – монгол загадочно улыбнулся, - такова история человечества. Деньги, власть и секс – три кита, на которых стоит любое общество.
- Я не хочу быть проституткой.
- Вы будете любовницей, которая требует очень дорогие
подарки. Главное – выполнять две заповеди. Первое – уметь слушать и молчать. Никогда не предавайте  своего мужчину, даже бывшего. Второе – если вы расстались, никогда не возвращайтесь. Ни за какие деньги. Мужчина должен бояться вас потерять. Если у вас будет такая репутация, за вами будут ухаживать президенты.
Сташевская смотрела на Узурпатова, как на Бога, не зная, какое чувство в ней сильнее: страх или поклонение...
- Кажется, приехали, - хриплый голос таксиста разорвала
нить воспоминаний, и Джессика, вздрогнув, выглянула из окна такси.
Действительно, машина остановилась перед загородным
домом доктора, стоящим за высоким кирпичным забором, стилизованным под крепостную стену. Тучи неожиданно рассеялись, и выглянуло августовское солнце. Стало душно, и запахло то ли баней, то ли болотом. Узурпатов, натянуто улыбаясь, сам открыл металлическую калитку и – непонятно: шутя или серьезно, - сказал:
- Сташевская, твой каждый визит я расцениваю, как борьбу
с дьявольским искушением. Пока я справляюсь. С трудом.
- Я ненадолго, - Джессика улыбнулась и поцеловала
монгола в щеку. Доктор нахмурился и слегка побледнел.
- Может, это и к лучшему. Ты вся светишься.
- Я поэтому и приехала. Ты пригласишь меня в дом?
- Нет, поговорим в саду, - ответил монгол, - пройдемся к
пруду.
Она взяла его под руку. Монгол осторожно, но твердо
отстранился он неё. Сташевская грустно вздохнула и ускорила шаг, чтобы идти впереди Узурпатова по узкой бетонной тропинке. Искусственный пруд, с размером, не больше сотки, с галечными бережками, был недалеко, сразу же докторским домом, с остроконечной крышей. 
-   Ты влюбилась? -  неожиданно спросил доктор, когда они остановились у воды.
- Не знаю, - Сташевская пожала плечами, - но секс с этим
мужчиной сводит меня с ума.
- Секс, - меланхолично и очень тихо повторил доктор.
- Я думаю только о нём. Безумие. Я впервые познала, что 
такое  оргазм, доктор. - Сташевская старалась быстро выговориться, чтобы сбросить с себя груз неприятных размышлений, и совершенно не слушала доктора.
- Оргазм. Мне не нравится это слово, - монгол выглядел
рассеянным и даже побледнел. 
- Мне скоро тридцать, но я только узнала, что значить быть
женщиной, - Сташевская сказала очень быстро и, казалась, была настроена на долгий монолог, но она неожиданно замолчала, и от этого возникла странная пауза. Доктор вдруг сгорбился и стал похож на старика. Было такое ощущение, что он услышал тяжёлую для него новость. «Почему мне так неприятно это слышать, - грустно подумал Узурпатов и внимательно посмотрел на женщину, - я, кажется, бешено ревную».
- Кто он? – монгол наконец-то прервал тишину.
- Боксёр, который заканчивает свою карьеру в нищете.
- Как ты с ним сошлась?
- Я не могу это рассказать. Скажу так, по просьбе одного
очень влиятельного человека.
- В чём тогда проблема?
- Боксёра должны убить. Я хочу забыть его. Иначе мне будет
очень больно. Я боюсь, что не справлюсь с этим.
Узурпатов бросил в пруд гальку и, казалось, окаменел. Он не
шевелился и смотрел, как по воде разбегаются, затухая, круги.
- Дай боксёру шанс, - негромко сказал он.
- Как? Доктор. Все под контролём.
- Ты умная девочка, значит, придумаешь, как.
- Мне проще забыть боксёра. Скажите, как? Гипноз,
лекарства, я заплачу любые деньги, доктор.
Монгол отрицательно покачал головой. Ему не хотелось, что боксёр выжил.
- Пускай его убьют, - с мрачной радостью сказал он, - но ты
всё равно дай ему шанс.
- Зачем? Если это напрасно.
- Чтобы потом тебя не особенно мучила совесть. Ты будешь
говорить себе, что ты сделала всё, что смогла. И тебе будет легче.
-    Я хочу ненавидеть его, - простонала она, - помогите мне.
- Ты не сможешь. Впервые полюбить, как женщина, и сразу
же потерять. Неподъемный груз для тебя, моя девочка. Но потом тебе будет легче.
- Я не говорила, что люблю его, - Сташевская даже самой
себе боялась в этом признаться.
- Я чувствую это.
- Вы впервые не дали мне совета, - растерянно сказала она.
- Дай боксёру шанс, - твердо сказал Узурпатов, - а теперь –
уходи.
- Почему? Я обидела вас.
- Уходи, - на глазах каменного монгола появилась слеза.
Сташевская испугалась и бросилась к выходу. Такси еще
стояло перед домом.
- Отвезите меня в аэропорт, - крикнула она, - быстрей.
- Что уже, - удивился шофер.
Женщина растеряно посмотрела на небритого шофера, с
татуировкой черепа на тыльной стороне ладони, и неожиданно даже для себя спросила:
- Уважаемый, ты знаешь Малюту Скуратова?
- Дамочка, его знает вся Москва. Очень конкретный человек.
- Мне необходимо его увидеть. Отвези меня к нему, - она
протянула шоферу несколько сто долларовых купюр.
- Я отвезу вас к офису Малюты, а там вы уже сами
договаривайтесь с охраной.

Глава 16. 
Странное, почти сумасшедшее чувство преследовало
его после боя – неуправляемое, сводящее с ума, желанье вновь увидеть Сташевскую. Ермаков, не зная, где искать Джессику, пришел на место вчерашней встречи и выбрал ту же самую скамейку.
«Течение жизни не изменить никому, - вдруг подумал он, закурив сигарету, - я знаю, что Джессика принесёт мне беду, но всё равно я буду искать с ней встреч».
Огромное золотое солнце у самого горизонта, как в насмешку и вопреки его мрачному настроению, окрасило облака в нежно-розовый цвет, придав вечеру праздничную окраску. С каждой минутой в его душе нарастал непонятный, почти панический страх, что он навсегда потерял ее. «Боже праведный, - в исступлении прошептал он, закрыв мокрые от слез глаза, - если ты есть! пусть Анна придёт ко мне».
- Боксёр, - неожиданно услышал он.
- Анна, - вскрикнул он.
- Джессика, - усмехнувшись, поправила Сташевская.
- Да... прости. Джессика. 
- Ничего, я уже привыкла.
- Я молил Бога, чтобы ты пришла.
- Но услышал тебя дьявол.
- Всё ровно, - гортанно вырвалось  у Ермакова, - главное, что
ты здесь.
Сташевская и впрямь сидела рядом. На этот раз она была
одета достаточно заурядно: джинсы и майка. И, кажется, была настроена философски: слегка веселая, с грустью в зеленных глазах, даже губы были не накрашены. И от этого она казалась такой простой и близкой, будто он знал ее тысячу лет.
-   Давай, пройдемся, - предложила она, - недалеко есть улица моего детства. Как твоя рука?
- Болит и постоянно напоминает о тебе.
- Прости. Мне очень жаль.
- Жаль меня? – Ермаков удивлёно посмотрел на женщину.
- С сегодняшнего утра я иначе смотрю на мир.
- Ты говоришь загадками.
Вдруг Джессика засмеялась и взяла его под руку. Они прошли
соборную площадь, пустую и грязную в этот час, и свернули в Крепостной переулок.
 Было такое чувство, что время не коснулось этой улицы: те же особнячки зажиточных горожан, только слегка обветшалые;  та же брусчатка на дороге, разве что разбитая от машин; те же чугунные решетки вдоль тротуаров – так, должно быть,  эта улица выглядела до революции, и, казалось, сейчас из-за поворота выедут на вороных скакунах казаки с шашками наголо. 
Сташевкая растерянно озиралась по сторонам, и, хотя утверждала, что выросла здесь, боксёр сразу же понял, что она не совсем точно ориентируется в старом Ростове. Может, что-то позабыла за прошедшие годы, - кто знает. Некоторое время  они шли молча, она чуть впереди, пританцовывая, а он, понурый и бесконечно усталый, сразу же за ней, разглядывая её рыжие волосы.
Джессика то и дело смотрела на номера домов и что-то шептала. Вскоре улица побежала вниз к Дону. Женщина, увлекаемая спуском, ускорила шаг, но неожиданно остановилась, и боксёр налетел на неё. Он хотел отстраниться, но Джессика вдруг прошептала:
- Обними меня.
Иван осторожно обнял её сзади и спросил:
- Ты боишься?
- Нет, ты же защитишь меня.
- Во всяком случае, буду драться до последнего дыханья, -
горько усмехнулся боксёр.
-  Не сомневаюсь. – Она освободилась от его объятий и грустно спросила, смотря прямо ему в глаза:
- Что ценнее в этой жизнь: деньги или любовь?
- Женщины не умеют любить мужчин, - мрачно сказал он.
- Почему? – Джессика подняла на него влажные  глаза. 
- Женщины любят только детей. Материнский инстинкт.
- А если нет детей.
- Тогда, пожалуй, деньги. Ген алчности.
- А если у женщины есть деньги, сможет ли она полюбить
мужчину? Безумно и жертвенно.
- Жертвенно не надо. Мужчине не нужна жертва.
- Знаешь, я однажды была влюблена. Давно. Когда мне было
восемнадцать лет. В молоденького офицера.
- Он бросил тебя?
- Нет, его убили в Чечне. На последнем свиданье я сказала,
что люблю его. Он даже слегка испугался.
- Почему?
- Он сказал, что боги прокляли любовь.
- Странное утверждение.
- Есть такая легенда. Однажды люди решили добраться до
неба, где живут боги. И начали строить башню в Вавилоне. Но боги поссорили их, дав им разные языки. Тогда люди вернулись в свои хижины и предались плотской любви. Безумцы, - они от счастья и в пороках забыли о всевышних...
- И боги прокляли плотскую любовь, - закончил за неё
Ермаков.
- Мой  лейтенант сказал, что, если я действительно люблю
его, то он погибнет. В шутку сказал. И погиб.
- Я тоже безумно любил Анну, - прошептал боксёр, - и она
умерла.
- А ты меня любишь, - тихо спросила Сташевская.
- Я не хочу говорить об этом.
-   Я и так знаю, Иван, - рассмеялась Джессика и, указав рукой на старинный особняк, добавила, - а вот мой бывший дом, и балкончик, где я тайком курила, а вот здесь, напротив, - Джессика указала на мрачное здание с зарешеченными окнами, - психушка.
У Ермакова  пронзительно зазвенело в ушах. Он перестал
понимать Сташевскую, будто та заговорила на другом языке. Его затягивало некое мощное потустороннее притяжение,  исходившее от этих стен. Звон в ушах резко усилился и... оборвался. Стало тихо, будто уши заложило ватой.
- Освежимся, - издалека послышался гулкий голос Джессики,
которая указывала рукой на небольшой фонтанчик, рядом с клиникой,  - хоть и вечер, но очень жарко.
- Да, жарко, - безразлично согласился Иван, постепенно
возвращаясь в действительность: ватная тишина вновь заполнилась разнообразными городскими звуками.   
В круглом каменном бассейне купались загорелые мальчишки, громко разговаривающие между собой, чтобы перекричать шум фонтана. Зеленая вода мощной струей рвалась из центра бассейна к верху, к небу; и, словно разбившись об него, золотистым зонтиком падала вниз; а иногда освежающим веером разлеталась по всему скверику, окрашивая асфальт и траву в тёмные колоритные цвета.
Джессика игриво скинула туфли, засучила джинсы, и, опустив тонкие в икрах ноги в изумрудную гладь фонтана, уселась на каменное ограждение. Когда капли попадали на неё, она жмурилась от удовольствия и сдержанно повизгивала.
«Боже, какая она красивая, - обречено подумал Иван, - как Анна». Он молил Бога, чтобы время остановилось, а они, окаменевшие, превратились в статуи. Тогда бы он вечно любовался ей...
- Из психушки никто не сбегал, - вдруг быстро и тихо
сказала Сташевская, - только один уголовник. Из палаты, что в подвале под лестницей...
Боксёр удивлённо посмотрел на неё: к чему это она? Джессика
говорила едва слышно, сама с собой, но чётко, по-деловому, будто инструктировала:
-    ... там, кроме кровати, ничего нет. Зная это, братки заранее вплели в кроватную сетку проволку. Уголовник подсоединил провод к скрытой розетке. Потом открыл воду из крана и залил полы. Когда к нему ворвалась охрана, он, сидя на кровати, на матрасе, бросил провод на пол. Понимаешь...
Ермаков, боясь пропустить что-то очень важное,  напряженно
слушал и  кивал головой. Но ему опять  стало страшно. И снова мучительно захотелось уйти, убежать, скрыться, как можно скорее и дальше от этих мрачных стен.
- ...я всё видела, - монотонно говорила Джессика, потерянно
уставясь в зелёную воду, - сидела на кухне. Смотрела в окно, а там мужик из окна выскочил. А за ним менты...
Вдруг она шлепнула себя по рту и замолчала, будто
испугалась, что сболтнула лишнее. Потом шепотом пробормотала: «дура – я, зачем я это говорю». Последние слова Ермаков скорее угадал по движению её губ, чем услышал. Чтоб заполнить  странную паузу, он машинально спросил:
- Его не поймали?
Джессика подняла на него свои бездонные, полные страха,
глаза и прошептала:
- Нет, он завернул за дуб и исчез.
- Провалился сквозь землю? –  уточнил Ермаков.
- Видишь, - Сташевская украдкой кивнула на огромное
дерево, - за ним канализационный люк, туда зэк и спрыгнул, менты за ним, залезли в колодец, а его и след простыл.
-    Может, он и не прыгал? – судорожно сглотнул слюну Иван, чувствуя, что этот разговор для него очень важен.
-   Я сама видела. Потом сказала об этом знакомому пацану, а он – мне, что там подземный ход.
- Неужели?
- Мы с этим мальчишкой спускались в колодец. Там, у самой
трубы, под сточными водами есть скрытый лаз, который ведет в городское подземелье. Мы его излазили вдоль и поперек, и нашли единственный выход у заброшенной церкви.
- А сейчас... сейчас ты нашла бы? – быстро, жадно,
нетерпеливо, как в ожидании очень важной, архиважной новости, спросил Иван.
- Везде, где развилка, надо поворачивать направо и идти до
тупика, а там по штырям, вбитым в стену, подниматься  наверх к люку. Сдвигаешь его и на старом кладбище, – заученно говорила Сташевская.
«Зачем она мне это рассказывает? - опять подумал Иван. - Почему мне этот так важно? Разве мне это пригодится? И почему мне здесь холодно и  страшно, смертельно страшно?».
Слушая женщину, Ермаков испытывал какое-то тревожное, почти мистическое чувство, которое охватывает каждого в минуты знаковых событий, разговоров и видений, когда человек внезапно понимает и принимает без всяких логических объяснений, что это всё он видел в каком-то мимолётном сне; и всё это обязательно сбудется! - какое-то мгновенное предчувствие судьбы, точнее – рока; но через миг забывает об этом, а, если и помнит, только, как лёгкое сумасшествие, или странную фантазию; «ерунда какая-та», - скажет себе человек... и зря! Ермаков только махнул рукой и подумал то же самое:  «бред».
Джессика резко встала, точнее, вспорхнула на гранитное ограждение фонтана, и, глубоко вздохнув, будто сбросила наконец-то тяжкий груз, крикнула странную фразу:
-   Ура! Теперь я свободна.
 Ермаков взял её на руки и перенёс на скамейку. 
- Обсохни немного.
На лавочке, прижавшись к боксёру, Сташевская опять
загрустила и сказала, кивая на старинный особняк, рядом со сквером:
-    Здесь жила моя подруга, она недавно умерла...
- В каком доме, - опять жадно переспросил он.
- В этом, - Сташевская вновь показала взглядом на старый
дом, с ржавой крышей, и с каменной совой над парадным входом,  и  удивленно посмотрела на Ермакова, - а почему ты спросил? Разве тебе это важно.
Иван неуверенно пожал плечами, затравленно озираясь по сторонам. Сташевская отстранилась от него и сжала виски, и её настроение, и так не весёлое,  окончательно испортилось.
- Зачем я сюда пришла, - озираясь, шепотом спросила она,
- я хотела посидеть с тобой в ресторанчике. Будто ноги меня сами сюда привели. Не нравится мне это.
- Скажи, а ты веришь в судьбу, в то, что она иногда посылает
нам какие-то знаки, - как в бреду, спросил Иван, - у меня уже такое было, юности. Однажды я видел похороны девушки. Вдруг мне показалось, что это Анна...
- Анна? - повторила Сташевская, - ты часто вспоминаешь её.
- Я любил ее.
- Понятно. Ты говоришь, что она умерла.
- Да. Анна повесилась. Так и сейчас. Какое-то странное
предчувствие.
Сташевская вдруг разозлилась  и резко оборвала его:
- Чушь, человек кузнец своей жизни.
- Мы не просто так пришли, и ты не просто так всё это мне
рассказала, - упорствовал Иван.
- Почему?
- Для тебя это не характерно.
- Не характерно, - согласилась она.
Начало быстро темнеть, будто кто-то выключил небесный свет, и всё – дома, деревья, улица, - внезапно погрузилось в густые сумерки, почти – в ночь.
- Ну, все баста, по домам, - тряхнув головой,  Джессика
заговорила неожиданно весело и звонко, -  и все ровно мне почему-то  кажется, что этот день был лучшим днем в моей жизни. Так не хочется, чтобы наступило завтра.
- Завтра будет лучше, поверь мне, - счастливо сказал
Ермаков, притянув нежно ее к себе. Его глаза сверкали сумасшедшим блеском, свойственным, пожалуй, только юнцам, впервые влюбившимся.
- Нет, завтра будет страшным, - Сташевская резко стала со
скамьи.
- Почему?
- Потому что я принесу тебе беду. Я всем приношу беду.
В темно синем, почти черном,  небе появилось пятно нечеткой
луны. Она висела над городом как серебреный призрак. Улица, по которой они возвращались, была безлюдна. От этого и еще от наступившей  тишины окружающие дома и скверики  казались ненастоящими, а пространство вокруг – нереальным, виртуальным, как в компьютерной графике.
-  У меня такое чувство, - сказал Иван, - что на этом белом свете все погибли, а мы, случайно оставшиеся в живых, бредем среди декораций, за которыми – пустыня. И нет – ни прошлого, ни настоящего.
- ... и будущего, - добавила побледневшая Сташевская.
- Можно, я приду к тебе? – сглотнув слюну, осторожно
спросил Ермаков.
- Да! Но мои условия остаются прежними. До встречи,
боксёр.
- Подожди! – Иван был в отчаянье, - зачем ты тогда
приходила?
Сташевская усмехнулась и нежно поцеловала его в губы:
- Чтобы ты меня не забыл, мой пленник.

P.S. Уже далеко полночь, прокручивая в десятый раз запись этой встречи, Маркенштейн неожиданно позвонил Сташевской и резко спросил:
- О чём был разговор у фонтана?
- У какого  фонтана? Борис, – зевая, уточнила Джессика, -
чёртовски хочется спать. Спросил бы завтра, сомневающийся мой.
- Не ерничай, - зло оборвал он её, - рядом с психушкой.
- И что я говорила? милый, - вздохнула в трубку Сташевская,
- я и не помню.
- Ты говорила очень быстро и серьезно, слишком серьезно, 
будто инструктировала. Или мне показалось? – уже кричал в трубку Борис.
- Ах, мой господин, о всякой глупости болтали, - подавляя
зевоту, ответила она, - но место и вправду очень неприятное, какое-то мистическое. Ермаков что-то говорил о роке. Я – тоже. Было страшно. Поэтому и говорила быстро, чтобы уйти.
- О роке? – озабоченно переспросил Борис, сменив гнев на
удивление, - для меня это важно. Жаль, что из-за шума воды ничего не слышно.
- Прости, я не знала, - пробормотала Сташевская, опасаясь,
что Маркенштейн всё же слышал разговор, и теперь для себя кое-что уточнял.
Джессика боялась и ненавидела его, и до сих пор была не уверена в своём поступке: правильно ли она поступила, вступив в свою – очень рискованную игру.
-    Я не люблю неясности, - визгнул Маркенштейн, но тут же
успокоился и ласково добавил, -  впрочем, я верю тебе.
- Борис, я не предаю своих мужчин, - тихо и твердо сказала
Джессика, подумав о  боксёре, прекрасно зная, что Маркенштейн примет последние слова исключительно на свой счет.
- Я знаю, - гордо согласился  Борис, как бы подчеркивая, что
и он в прошлом был мужчиной Сташевской, - как ты думаешь, что будет дальше?
- По сценарию, мой олигарх. В эту ночь, ближе к рассвету,
боксёр принесёт деньги. 
- Я тоже так думаю, моя курочка, - хихикнул Маркенштейн и
потер тонкие почти детские руки.   

Глава 17.
Домой Ермаков вернулся, как на автопилоте: ноги сами принесли, а мыслями он был со Сташевской, вновь и вновь прокручивая в памяти последний разговор.
Первым делом Иван жадно выпил стакан водки. Катя, видя его не совсем нормальное состояние, ушла в спальню, бросив через плечо: «алкаш и безбожник». А он, сжав ладонями голову, смотрел, отрываясь, на снимок Анны.
 «Время скоротечно, - прошептал Иван, - скоро мы умрем. Все мы, богатые и бедные, счастливые и неудачники, обязательно умрем, и через какие-то два, максимум, три десятка лет, от нас не останется даже надгробных крестов. Мы сгнием и превратимся в пыль, в трупных червей. Как Анна. Как моя любимая Анна. Что я видел в этой жизни? Был ли счастлив? Чего добился?»
Он налил еще водки, и опять медленно, как воду, выпил. И опять подумал, что в прошлом, если что и было интересное и важное, так это была только Анна. И всё!
Но сейчас все измелилось, и у него есть еще Джессика, пришедшая к нему из черноты дождливой июльской ночи. Может, Бог сжалился над ним и ниспослал ее? А может, сам дьявол? Кто знает?
Надо сделать большой портрет Анны, спонтанно решил Ермаков, и повесить его на самое видное место, как раз напротив постели. Когда он будет засыпать, он будет смотреть на нее, а когда – проснется, то первое, что увидит – это будет Анна. Как же он раньше об этом не догадался. Ермаков, зная, что в Доме Быта есть круглосуточная фотомастерская, как одержимый, помчался туда.
- Я хочу, чтобы вы сделали фотопортрет по этому снимку, -
сказал он молодому парню, с красными глазами, который сидел за компьютером в маленькой комнатушке на первом этаже.
- Также стилизованный под старые фотографии или
современный цветной портрет? – парень зевал и тоскливо смотрел на настенные часы.
- Цветной, и быстро. Самый большой.
- Сейчас можно сделать все что угодно, - загундосил
фотомастер, - новые технологии. Первым делом, просканируем. А потом начнем моделировать на компьютере, хоть под старину, хоть под формат прошлого века, как угодно. – Он повертел снимок Анны и добавил, - вот и этот снимок – современный, а отпечатали в стандарте советских фотостудий.
- Парень, чего ты городишь, - Ермаков разозлился, - этому
сниму четверть века, не меньше.
Фотомастер маленькими ножницами сделал срез с фотографии
и посмотрел на него через лупу.
- А я утверждаю, что это современный снимок, - визгливо
сказал он.
Иван вырвал у него фото и закричал:
- Ничего не надо.
Он выскочил на улицу и помчался в ближайшее кафе. «Надо
выпить, или я сойду с ума», - сказал он себе. В баре с амбициозным названием «Монте-Карло» Иван заказал стакан водки. Подошла упитанная девица в мини-юбке. Ее пухленькие губки были ярко накрашены и всегда приоткрыты, даже когда она говорила, а бесцветные глаза – вылуплены и смотрели вовнутрь. Кажется, она была под кайфом. И еще она напоминала ему резиновую куклу из интимшопов.
- Мальчик, тебе помочь разрядится, - жеманно спросила она.
«Её надо трахнуть, - вдруг подумал Ермаков, - и мне станет
легче»
- Где?
- В туалете, - девица жеманно засмеялась, - нет повести
печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете. Триста деревянный, и ты забудешь все печали.
- Пойдем, - он схватил ее за руку и потащил в туалет.
Она села на унитаз и привычно расстегнула ему ширинку.
- О! да здесь полный покой, - заметила она, - нужен домкрат.
- Не умничай, - прошипел Ермаков.
- Попробую. Если не получится, деньги всё ровно отдашь, а
то парням пожалуюсь. Побьют.
Через десять минут она встала.
- Нет, ничего не получиться. Гони бабки.
В баре он опять заказал водки, а девица снова подсела к нему.
- Не  переживай, - сказала она, - за вторичную попытку я
беру меньше. Половину.
- Мне нужна только она, Джессика, - пьяно сказал Иван.
- Как все запущенно, - девица закурила, - а на других не
встаёт?
- Мне нужна только она. – По его щекам потекли слезы.
- Это приворот. Стопудов. – констатировала проститутка, - у
меня есть знакомая гадалка. Поможет. Давай адрес дам?
Он жадно схватил ее за руку. Да, конечно, это приворот. Как он об этом не подумал.
- А сейчас она примет? – как утопающий, с надеждой на
соломинку, спросил боксёр.
- Конечно. Езжай к ней, - она протянула визитку, - потом ко
мне. Так уж быть: бесплатно обслужу. Сегодня нет клиентов. Скучно.
На улице было темно, но очень шумно, много пьяной молодежи. Смех, визг, мат, и громко - барабанным боем - по ушам била музыка из машин. Слышался треск, - это об асфальт разбивались тяжелые каштаны.
На небе – южная звездная полночь и огромная серебреная луна. Легкий ветер приносил со степей дурманящий запах ковыля, и от этого жизнь казалось легкой и бесконечной. Ермаков, внезапно повеселевший,  сел в такси и протянул визитку:
- Вези туда.
- К Марфе,  – сказал таксист, - знаю, хорошая гадалка.
В маленький двор, что на окраине города, за пригородным 
вокзалом, они въехали через полчаса. Собачка лениво тявкнула и уползла в конуру. В старом доме горел мутный свет, занавески открыты, в низенькой комнатке, с жёлтыми фотографиями на стенках, он увидел самую обычную старушку, с черным платком на голове. Она сидела за столом и раскладывала карты. Ермаков вошёл без стука.
- Здравствуй, я давно тебя ждала, касатик, - голос у бабашки
был приятный и совсем не старый.
- Ждала? – спросил Иван в недоумении.
Мутная хмель мгновенно выветрилась из тяжёлой головы.
Неожиданно стало легко. И тревожно. Ощущение надвигающей бури после долгой засухи.
- Раз пришел, значить, ждала. С какой бедой пожаловал?
Иван протянул ей фотографию Анны и сказал:
- Отвороти. Сил нет.
Старушка накрыла фотографию рукой, а другой коснулась его
лба. Укоризненно покачала головой.
- Не могу, касатик. Это судьба – господняя дорожка для тебя.
Сверху она тебе предначертана. Если бы злые люди зло пожелали, аль порчу или приворот, тогда бы я помогла. А здесь я бессильна. От судьбы не уйдешь.
-  Судьба, - прошептал он и, блаженно закрыв глаза, повторил, - от судьбы не уйдёшь.
Таксист стоял во дворе. Он явно ждал его. Боксёр назвал домашний адрес.
-   От судьбы не уйдёшь, - вновь повторил  Ермаков шепотом через минут двадцать, заглядывая  в спальню жены.
Катя спала на спине и громко храпела. Видать, напилась
снотворного.  Её рот был приоткрыт, и, нижняя губа, резонируя, дрожала на выдохе. Две мухи лениво кружились над её лицом, седые волосы разбросаны на подушке, и в бледном свете луны жена казалась ему злой старухой.
Часы показывали два после полуночи. Иван достал из домашнего сейфа деньги и пересчитал. Около шестисот тысяч, отложенных на лечение дочери.
- Это хорошо, - сказал он, - сделаем «куклы».
Перебравшись на кухню, он из газет вырезал листики с
размером в тысячерублевую купюру и паковал их в «куклы». Ему было неудержимо смешно, и он представил вытянутое лицо жены, когда обнаружится пропажа. Ну, и хрен с ней. В три часа ночи, когда «куклы» были готовы и аккуратно положены назад, в сейф, он позвонил Сташевской:
- Спишь?
- Нет, жду тебя.
- Еду.
Ночь ему казалась сказочной и оттого удивительно красивой.
В домах то и дело горел свет, и, казалось, никто не спал. Иван представлял, как там, за светящими окнами, незнакомые ему люди о чем-то говорят, смотрят  телевизор или лежат усталые после секса в постели и курят. Он завидовал им и торопил  таксиста «быстрей, быстрей», а такси и так неслось с бешеной скоростью по тёмным улицам старого Ростова.
Наконец-то закончилась Александровка. Через пару десятков  километров – «Янтарное». Вскоре показался огромный дом Сташевской. Во всех его арочных окнах горели огни, и сверкали эклектические гирлянды, очерчивая дом и деревья. Ворота автоматически открылись, и Ермаков вбежал во двор. На пороге дома стояла обнаженная Сташевская, с блестящим поясом на талии. 
- Деньги принёс, - спросила она.
- Да.
- Давай.
Они вбежали в дом.
В полутемном зале ярко пылал камин, отбрасывая танцующие
тени на старинные картины и ковры с саблями. Сквозь прозрачный купол на потолке равнодушно светила луна. Джессика, улыбаясь самой себе, села на кожаный диванчик перед камином и на стеклянном столике стала пересчитывать деньги.
Иван не отрывал глаз от ее безукоризненного тела. Он жадно изучал ее фигуру, плечи, небольшую грудь, стараясь не пропустить не единой родинки, ни одной линии, словно от этого зависела его жизнь.
- Всё верно. Шестьсот.
Обнаженная женщина подошла к камину и бросила деньги в
огонь. Купюры вспыхнули и зашевелились в ярком пламени. «Что я делаю, - вдруг с ужасом подумал он, - это же деньги на лечении дочери. Мы их копили всю жизнь». Он затравленно посмотрел на Сташевскую и перехватил ее насмешливый взгляд.
- Не жалко? – спросила она, - а ведь чувствую, что жалко.
Дурак ты, Иван.
- Иди сюда, - прошипел он и схватил ее за рыжие волосы, -
на колени, сука.
-   С удовольствием.
Женщина гомерически хохотала, падая перед ним на колени.
Закрывая в блаженстве глаза, Ермаков увидел на мраморной каминной полке золотую статуэтку насекомого с платиновой короной над приплюснутой головой, с длинным теменем. Его ажурные крылья, украшенные россыпью изумрудов, были раскрыты веером; длинные ноги - сжаты и готовые к прыжку;  а в полукруглых глазах сверкали сложной формы крупные рубины, и оттого кузнечик выглядел угрожающе, как хищный динозавр Юрского периода. «Опять кузнечик», мелькнуло в голове.
Но потом время остановилось, и мир перестал существовать.
«О! Анна, моя Анна,  - прошептал он, -  я люблю тебя...».

Глава 18.
Солнце... всюду обжигающее и слепящее солнце. Оно проникло во все закоулки Наполеоновского города, даже туда, где царствовала вечная тень, в узкие проходы между  высокими домами улицы Риволи. В начале августа 2005 года в Париже стояла невыносимая жара. Термометр показывал за сорок и даже ночью не опускался ниже этой отметки.
Двое худощавых пожилых мужчин, одетых в белые летние костюмы, с зеркальными очками, медленно шли по пустынным улицам и неспешно разговаривали. В десяти шагах от них, как тени, следовали высокие парни в костюмах и очках, а еще чуть поодаль – черные лимузины.
- Не совсем удачное время для прогулок по Парижу, Борис, -
обливаясь потом, ворчал один из них.
- Поль, Париж прекрасен в любое время года, - улыбнулся
Маркенштейн, - давай-ка пройдемся до набережной, полюбуемся на юных парижанок, загорающих у Сены. Я слышал, что они загорают без бюстгальтеров. Я люблю топлес. Приятная недосказанность.
- Борис, - взмолился Ренуа, - до набережной еще далеко.
Сейчас будет Лувр, только потом – Сена. Если тебе так хочется женской красоты, мне несложно организовать пару прекрасных девочек из Рон-Пуэна. Изысканное ню во время обжорства я тебе гарантирую. Я сегодня заказал русский обед в «Максиме», борщ, икра, пельмени, водка «Смирнов». Дорого, но очень вкусно.
- Я предпочитаю фаршированную шуку, которую готовила
моя покойная Роза, мацу и  вино «Манукевич». Очень жаль, что я не помню, чем кормила меня мама, но хорошо помню ее глаза. И не сомневаюсь, что ее кашерный яблочный пирог к Песаху  был просто бесподобным, - Маркенштейн задумался на миг и добавил, - а девочки... так уж и быть, пригласи. Одно другому не помеха.
Ренуа, кажется, не слышал его и, вытирая пот,  обречено сказал:
- Я специально для тебя купил золотой семисвечник. Борис,
давай зажжем сегодня свечи? Как дань твоей вере.
-  Отлично, Поль. Как раз сегодня  пятница. Зажжем после первой звезды.
- Прекрасно. И обойдемся без стриптиза. Было бы как-то
неправильно такому ортодоксу, как ты,  смотреть на голых девушек в субботу. -  Попытался пошутить Поль.
- Если творец создал девушек, то почему бы нам не
полюбоваться их наготой? У нас есть деньги, у них – красота. Пусть свершится справедливый обмен. А что касается меня? Так уж быть, согрешу. Не было бы грехов, – не было бы и искупления.
- Ну, что? поехали домой? – с надеждой выдохнул Поль  де
Ренуа, согласный на всё.
- Я все же хотел бы посмотреть на загорающих парижанок.
Борису нравилось мучить привыкшего к комфорту француза,
который покорно следовал за ним. «Любишь денежки, - злорадно подумал он, - люби и послужить капризному барину».
- Борис, я покажу тебе их дома.
Ренуа перегрелся и страдал, поэтому любой ценой пытался заманить русского гостя в свой особняк, в прохладу кондиционеров. Маркенштейн – напротив, совершенно не чувствовал жары и с удовольствием гулял по безлюдному Парижу
- Одно другому не помеха, Поль, – с усмешкой сказал он, -
мне чертовски нравится подглядывать за красотками. В эти минуты я чувствую себя мальчишкой в период полового созревания. В детдоме я подглядывал за девочками в бане и онанировал. А ты в юности занимался онанизмом? Поль.
- Борис, у меня раскалывается от жары голова.
- Потерпи, мой друг. Через полчаса мы поедем к тебе. Как
прекрасен Париж. Какая улыбчивая архитектура.
- Это стиль называется рококо, - застонал Поль, - а это –
барокко, это - ампир. Я очень хочу домой.
- Вот и Сена. Девочки тут и впрямь полуобнаженные. Ты
только посмотри, Поль.
Маркенштейн облокотился на раскаленное чугунное
ограждение набережной и внимательно смотрел вниз, на маленький песочный пляж. Прямо под ним загорали две юные девочки, лет четырнадцати. Грудей, в женском смысле, что у одной, что и другой, не было: так себе, два маленьких бугорка, которые венчали розовые прыщики, но не как не девичьи сосцы.
- Они у меня вызывают смешенные чувства, - прохрипел
Ренуа, - жалости и отвращения.
- Ладно, - засмеялся Борис Маркенштейн, - поехали к тебе.
Он махнул рукой, и к ним подъехал черный лимузин Мерседес с затонированными окнами, за ним – еще несколько Ситроенов. Поль первый пригнул в темный и холодный  зев машины.
- Еще пять минут, и Франция скорбела о великом режиссере
Поле де Ренуа, - простонал он, наслаждаясь кондиционированным воздухом.
- Я бы учредил ежегодную премию, названную твоим
именем, Поль, - без тени улыбки сказал Маркенштейн, - и каждый год, в августе, приезжал в Париж на ее вручение молодым талантливым режиссерам.
-   Не смешно, - проворчал Ренуа, - я знаю, что ты хочешь спросить, Борис. Но упорно ждешь, когда я сам начну разговор, и таскаешь меня по раскаленному Парижу.
- Годы дружбы со мной не прошли для тебя даром. Давай
прокатимся по Парижу, Поль. Успеем еще поговорить.
Ренуа кивнул головой и что-то по-французски сказал своему
шоферу. За окном машины замелькали набережная, мосты, дома с мансардами и старые, увитые плюшем церкви. Праздничные, как игрушечные, кораблики скользили по мутной Сене. Вскоре показался решетчатый, весь в чугунных завитушках, забор Люксембургского дворца, который, как гвардейцы кардинала, охранял темно-зеленый парк. А за ним –  заброшенное кладбище Манпарнас. Маркенштейн мгновенно стал мрачным и постаревшим. 
-    Поехали назад, - тихо сказал он.
- Да, конечно, мой друг. Невеселое место.
- Что ты думаешь о последнем свиданье боксёра и Джессики.
Ты же смотрел пленку, - резко прервал его Маркенштейн.
Он ненавидел кладбища, где бы их ни видел: В России, в Америке, во Франции.
- Я еще раз пересмотрел  и первую запись. И кое-что
сообразил, -  глубокомысленно сказал Поль.
- И что?
- За эту ночь они пять раз занимались любовью.
- Ты это к чему? Она честно делала свою работу и
безропотно отдавалась этой ненасытной обезьяне. Бедная девочка.
- Борис, в эту ночь она опять испытала оргазм, – твердо
сказал Ренуа, - мне кажется, что боксёр –  первый мужчина, который доставил её это удовольствие. У Сташевской были удивленно-восхищенные глаза. Она была потрясена, оглушена и очарована. Потом, ночью она просыпалась несколько раз и украдкой целовала спящему Ермакову руки. Нежно-нежно. Проститутки так не поступают.
- Может, она имитировала оргазм, Поль? – засомневался
Борис.
Ему было очень неприятно слышать последнюю фразу Поля. Впрочем, он и сам вчера это отметил, когда просматривал запись их второго свиданья, но почему-то не придал этому большое значение. А тут еще и Ренуа об этом говорит. Значит, между Джессикой и Ермаковым  все же произошло что-то такое, что может спутать все его карты. Это – не наглая и предсказуемая слежка спецслужб, которых так легко обхитрить. Сташевская очень легко может стать самой яростной защитницей Ермакова, со всеми вытекающими последствиями. К чему это может привести, Маркенштейн не хотел и думать, поэтому, не веря самому себе, он неуверенно повторил:
   - Она, наверное, притворялась, Поль.
- Вряд ли, я разбираюсь в этом, - глубокомысленно возразил
Ренуа, - мне много раз приходилось снимать постельные сцены, где женщины имитировали оргазм. Но когда я их сравнивал с редкими записями натурального оргазма, я понимал, что это состояние невозможно сыграть, Борис, как и страх расстрельного.
- Ты думаешь? – вяло спросил Борис.
- Сташевская была твоей любовницей?
- Да. Около двух лет. Какое это имеет значение?
- Она испытывала оргазм?
- Я не следил за этим.
- Конечно. Ты же платил деньги.
- Что ты хочешь сказать, Поль?
- Надо переписать сценарий. И исключить секс между ними.
Женщина, впервые испытавшая оргазм, как правило, безумно влюбляются, в мужчину, который разбудил этот вулкан. Особенно такие, как Сташевская. Расчетливая и холодная проститутка в один миг может превратиться в сладострастную любовницу, которая за ночь любви способна на все. Богатая, красивая женщина со связями, в ярости и в ненависти страшнее ФСБ, Борис.
- Я это знаю, - отрешенно сказал Маркенштейн, уже без
любопытства всматриваясь в площадь Согласия.
- Пока не поздно, надо вывести Сташевскую из игры.
- Ты хочешь сказать, что она способна безумно влюбиться в
Ермакова. -  Маркенштейн деланно и громко рассмеялся, - ерунда. Крестьянин и королева. Марсианин и землянка.  Люди разных планет. Любовь между ними невозможна по определению.
- Немножко не так, - осторожно возразил Поль де Ренуа. –
Мужчина и женщина. Слишком уж твой Ермаков ее любит, просто безумно. А это не оставит равнодушной даже самую чопорную леди. А тут еще сексуальная гармония. Первый оргазм, как первая любовь, Борис. Это удовольствие сведет с ума любую женщину, даже самую расчетливую. 
- Ты считаешь? – Борис прикусил губу.
- Увы, мой друг. Это так.
- Ладно. Может, это и к лучшему. Будем закругляться. Поль,
тебе приходилось кидать?
- Кидать? Шар, кольцо. Борис, какой странный вопрос, -
удивился француз, - конечно.
- Нет! Партнеров по бизнесу.
- Как?
- Получить товар и не заплатить.
- Нет. Это не прилично.
- Конечно. Но в России – это обычная практика. Так же мы
поступить и с Ермаковым.
- Да, да, конечно, - согласился Поль, - я все понял, Борис.
Маркенштейн улыбнулся одними губами, протянул ему чек на
пятьдесят тысяч евро и безразлично сказал:
- Поль, тебе за хлопоты.
Француз взял чек и внимательно посмотрел на Бориса, пытаясь разгадать, что у Маркенштейна в голове. Он четко понимал, что будет еще одно предложение, от которого нельзя отказаться.
Борис демонстративно отвернулся от Поля и посмотрел на Триумфальную арку, мимо которой они ехали. Её фундаментальное изящество вызвала в Маркенштейне легкую ревность, невольно напомнив о шутливом споре, где Поль её сравнил со стеной Плача.   
- Когда всё кончится, - не отрывая взгляда от Арки и выждав
паузу, чтобы придать значимость своим словам, неспешно добавил он, - я хочу, чтобы ты взял интервью у Сташевской. Пусть ее откровения украсят твой фильм.
- Хорошая идея, Борис, - покорно согласился Поль.

Глава 19.
Пожалуй, даже звонку президента России Корнилов удивился бы меньше. Этот поздний, далеко за полночь, звонок выходил за рамки всех правил, установленных между полковником и Гордеевым.
Что бы ни случилось, генерал никогда не звонил первый. Не к чести его сиятельству барину обращаться первому к холопу. Пусть крестьянин вначале до земли поклонится, а уж потом разговор начинает, если барин того соизволит и кивнет головой свысока. Поэтому, когда, подняв трубку, Олег Николаевич, толком не проснувшись, услышал голос шефа, он от неожиданности вскочил по стойке смирно и обречено подумал: «неужто небо рухнуло на землю».
- Здравствуйте, товарищ генерал, - заорал он в трубку, как
на плацу.
- Не ори, Корнилов, всю Москву разбудишь, - как колокол,
загудел в телефон Гордеев. - Я к тебе двух хороших хлопцев направил. Кажется, на сей раз все срастется. Радуйся полковник. Скоро тебе в Москву. Или на тот свет. Шутка.
Голос у генерала был очень довольный. В трубке отчетливо слышался плеск воды и девичий  визг. «Так визжат девки, когда их за сиськи лапаешь, – с тоской подумал Корнилов, - видать, генерал в сауне с бабами парится. Вот старый пердун».
-     Товарищ генерал, я ваших хлопцев встречу, как положено. Как прикажите поступить с Черным?
- Пускай еще побудет в Ростове, но от дел отстранить. Твой
Колян попал под поезд в Воронеже. Жаль. Хороший был боец. Но дурак. А я не люблю дураков. И неудачников.
Руки у Корнилова затряслись мелкой дрожью.
- Так точно.
- Слушай меня внимательно, полковник. Сташевская
сообщила, что в доме Маркенштейна тайно проживает двойник Ермакова. Да, так тайно, что даже Давыдов о нем ничего не знает. Видать, старый еврей не доверяет ему. Крест на нем поставил. Вот закончит свои кровавые дела, и отправит Давыдова в отставку. На вечный покой, - генерал громогласно засмеялся, - но не суждено ему похоронить верного слугу. Мы его сами похороним. Нам лишние рты не нужны.
«Неужто, он обо мне также думает», - со страхом мелькнуло в голове Корнилова. Генерал обычно был немногословен, всегда говорил так, будто золотом одаривал, разве, что на мат и угрозы не скупился: от души сквернословил. А тут длинные речи толкает, видать, давно в таком прекрасном настроении не был. 
- Понятно, товарищ генерал.
- Поэтому за Кузнечиком и Ермаковым глаз не спускать.
Круглосуточная слежка. Он – в сортир, и ты – в сортир. Он - к бабе, и ты – третий. Понял.
- Так точно. Есть, глаз не спускать.
- Развязка может наступить в самое ближайшее время.
Скорей всего, Ермаков будет доставлен в дом Маркенштейна, где и будет совершенно его ритуальное убийство. А, чтобы спутать нам карты, из дома выйдет двойник.
- Понятно.
«Хитер старый еврей, - подумал полковник, - если бы не сучка
Сташевская, обвел бы он нас вокруг пальца. Как пить дать. Но на бабе прокололся. Знать, как и всякий мужик, слаб на передок. Что ни говори, а баба в делах, как в подводной лодке, еще никому добра не приносила, ни русскому, ни еврею».
- Вот и поймался вечный жид, - удовлетворенно сказал
генерал, - думал всегда доить землю русскую и трахать русских баб. Как бы не так. С Давыдовым я уже переговорил. Он первый ворвется в пыточную и задержит олигарха. По его условному сигналу спецгруппа овладеет дом штурмом. Понятно.
- Так точно.
- Твоя задача заставить Маркенштейна подписать бумаги. Я
тебе их передам с хлопцами. Пусть отдаст свою нефтяную конторку в надежные руки, то есть в мои. Все заснять: пыточную, труп Ермакова, признания Кузнечика. Для этого в Ростов командированы две надежные съемочные группы первого и второго канала. Версия – месть за мать. Эта новость взорвет эфир, как ядерная бомба.
- Как поступить с Кузнечиком после задержания, товарищ
генерал. Этапировать в «Матросскую тишину»?
- После того, как он подпишет бумаги, он мне больше не
нужен. Пусть умрет от инфаркта. Зачем нам суд. Еще одного Ходорковского нам запад не простит.
- Сделаем, как положено. Ни один судмедэксперт в этом не
усомнится.
- Вот и славненько. Я слышал, что Ермаков почуял, что с
не спроста им интересуется Маркенштейн. Свое расследование начал. Приказываю, жестко пресекать все источники информации. Патронов не жалеть. Не хватало, чтоб он в последний момент нам карты спутал. Если ему суждено погибнуть от еврейской руки, пусть умрет во имя России. Ха-ха. Ты не возражаешь, полковник?
Вдруг до Корнилова дошло, что генерал – пьян. В стильку.
- Так точно.
- Если все пройдет на «ура», тебе два лимона зеленых. Как
с куста. Ну, и орден на грудь, естественно. В противном случае, пустишь пулю себе в лоб. Понятно. Не люблю дураков и неудачников, - грозно закончил генерал, мгновенно сменил интонации: с весёлых на угрожающие.
Корнилов сглотнул слюну и тихо ответил:
- Так точно.
- Завтра сам позвонишь. Отбой.
Короткие гудки, как и сам ночной звонок из Москвы, были для Корнилова полной неожиданностью. Он вздрогнул и сказал сам себе:
- Либо пан, либо пропал.

Глава 20.
На Ростовской набережной возле Речного вокзала, как
обычно в будничный августовский полдень, было немноголюдно, почти пустынно, и очень жарко.
 Ермаков уже больше часу ждал журналистку возле портика, нервно озираясь по сторонам. Впрочем, он не замечал течения времени, как такового, постоянно размышляя о вчерашнем вечере, и искренне надеясь, что эта встреча прольет свет на историю его взаимоотношений со Сташевской и на роль Маркенштейна. 
Со стороны Центрального рынка волнами накатывал монотонный гул большого города, а с реки доносился плеск воды и крики чаек. Вверх по течению, ближе к порту, высоко над Доном завис Ворошиловский мост, под которым то и дело проплывали сухогрузы или речные трамвайчики. А через реку на левом берегу виднелись уютные ресторанчики и кемпинги в тени ив и акаций.
Зазвонил мобильник, и Иван тут же отозвался:
-      Гена, я жду её больше часа.
- Журналистка не придет, - мрачно сказал Онищенко.
- Отменила встречу.
- За неё отменили. Убили её еще вчера вечером. Двумя
выстрелами в голову. Недалеко от «Атлантиды».
- Откуда знаешь?
- По телеку показали. Московские журналисты обвиняют
олигархов. Ты понял, о ком я?
-      Понятное дело. Я видел её во время боя.
- Я тоже. Забудь  рыжую курву.
- Не смогу, - медленно и зло ответил Ермаков, - боюсь  за
неё, она тоже игрушка в его руках. Удачи тебе, Гена.
- И тебе, боксёр, удачи.
Недалеко, прямо на пирсе, было кафе, и Ермаков решил
немного выпить и ещё раз всё обмозговать. Последнюю новость он принял достаточно равнодушно, без каких-либо эмоций. Дамочку из модного журнала он воспринял абстрактно и даже в какой-то мере  виртуально, поэтому, видимо, также виртуально отнесся к её смерти. И всё же её смерть ещё раз обозначила невидимую связь между ним и Кузнечиком. Но какую?
Боксёр сел лицом к реке, отвернувшись от ненавистного города. Серо-зеленые волны Дона искрились в лучах полуденного солнца, и он, щуря глаза, задумчиво смотрел на речную гладь.
  Как много неприятностей и странностей происходят с ним в последние дни. Все началось со знакомства с Джессикой, которая как две капли воды схожа с Анной. Недаром, ему черная кошка дорогу перебежала. Потом –  сумасбродный таксист, кричавший ему темноте: «ну, подумайте же сами, зачем вы  ей», и задушенный этой же ночью; а затем - странная смерть некой журналистки Шведовой за несколько часов до встречи с ним, успевшей сказать тренеру, что «...он под колпаком у Кузнечика, человека мстительного и жестокого...».
Бармен принес ему штоф водки, блюдце с нарезанным лимоном и рюмку. Наливая водку, он ещё раз прокрутил в памяти всё подробности встреч со Джессикой, её бессмысленные на первый взгляд слова и поступки, которые, однако, парализуют его волю и ум. Впрочем, здравые размышления вскоре были сметены неудержимым желанием вновь увидеть Сташевскую.
«Да хранит ее Бог», - подумал он о ней и выпил рюмку водки. Потом резко развернулся, будто его позвали. И вздрогнул, как от удара током, даже дыханье перехватило. У портика, где он ждал Шведову, стояла Сташевская. Ее белое платье просвечивалось в солнечных лучах, и оттого она казалась голой.
Она смотрела на него и загадочно улыбалась. «Анна, - закричал он, - подожди». Ермаков, опрокидывая столы и стулья, выбежал из кафе, но Сташевская, подняв руку в знак приветствия, перешла улицу и скрылась за углом дома.
Едкий пот мгновенно залил глаза боксёру, и он по пути налетел на грязную коляску с хламом, которую толкала древняя старушка. Иван упал, ударившись коленом об тротуар. Тут же вскочил, чертыхаясь и матерясь.
За этим домом оказался тупик, слева – глухой забор и набережная, а справа крутым подъемом начинался Будёновский проспект. Там, наверху, в трех кварталах от него, стояли трамваи, и толпились люди, и рассмотреть среди них Джессику было невозможно.
Иван, задыхаясь, снова посмотрел на набережную. И вновь увидел ее. И на сей раз, она стояла в метрах ста от него и опять приветливо махала ему рукой. Ермаков бросился к ней, но Сташевская, послав воздушный поцелуй, села в белый Мерседес.
Он подбежал к такси, которое стояла тут же, у кафе.
- Брат, - крикнул он таксисту, - за той девяткой. Быстро.
- Нет проблем, - ответил с акцентом таксист-кавказец,
посмотрев с усмешкой в его круглые глаза, - двойной тариф, и хоть за чёртом.
Мерседес рванул наверх по проспекту. Таксист - за ней. Игра было неравной. Машина Сташевской, игнорируя красный свет светофора у центрального рынка,  понеслась прямо, к универмагу, мимо гаишников, отчаянно махающими жезлами. Таксист, напротив, остановилось у светофора.
- Прости, но на «красный» не поеду, – сказал таксист.
- Эх, ты, - крикнул Ермаков, бросив ему сторублевку, и
выскочил из машины.
«Скорей, скорей», - стучало его сердце. Он побежал по проспекту, расталкивая людей. Ему показалось, что он потерял девятку из вида, но вдруг увидел Джессику у кафе «Золотой колос». Иван с трудом различал ее в солнечных бликах среди бесконечного потока прохожих, видел лишь, как она вновь махала ему рукой.
Прихрамывая и задыхаясь, он помчался к ней через поток машин, перепрыгнув ограждение, «Куда ты, - кричал он на ходу, - подожди». Добежав до кафе, Ермаков увидел её уже на другом конце квартала, у «Континенталя». Ветер развевал ее рыжие волосы, и она опять махала ему рукой. Она была неуловима, как призрак.
Бежать он уже не мог, не было сил. Опираясь об стены домов, Ермаков, спотыкаясь и падая, шел за ней. Но она опять скрылась, чтобы вновь показаться, но уже в другом месте. Эта игра в кошки-мышки длилась еще час, а потом Сташевская окончательно исчезла. А он сел на тротуар, обречено схватившись за голову. Мимо проходили люди и смотрели на него, как на сумасшедшего.
Ермаков вернулся в кафе у Речного вокзала совершенно обессиленный. Бармен удивленно смотрел на него, сказав:
- Я думал, что вы сбежали, не заплатив.
- Принеси еще водки, - мрачно сказал боксёр.
Зазвонил мобильник, номер не определился.
-    Алло, - в трубке был голос Джессики, - вы – Иван? 
- Да, это я, - закричал Ермаков.
- Извините, я, кажется, ошиблась, - ответила женщина и
засмеялась. Не было сомнений: это была она. Он прекрасно помнил ее смех, грудной и игривый.
- Джессика, - закричал он.
-  Прощайте, - ответила женщина, - вообще-то, меня зовут Анна.
Потом связь оборвалась. Иван выпил водки прямо из штофа и вдруг почувствовал легкое прикосновение, кто-то нежно потеребил его за плечо. Оглянувшись, он увидел Сташевскую.
- Какая неожиданная встреча, - весело сказала она, садясь
рядом.
- Зачем ты убегала от меня?
- Я? – Джессика улыбнулась, - какой ты смешной.
- Это была ты, - зло сказал он, пожирая ее глазами.
Боже, какая же она красивая! В ослепительно белом платье, с
копной рыжих волос, с изумрудными глазами... она кого угодно сведет с ума. Сташевская нежно положила свою маленькую ладонь на его руку. Ее прикосновение обожгло его и парализовало: он чувствовал, что не в силах пошевелится.
- Успокойся, милый. Все будут хорошо, - с придыханием
прошептала она ему на ухо, чуть коснувшись губами, - я жду тебя.
-   Ты ждешь меня? – хрипло переспросил он.
- Конечно, - она громко засмеялась.
- Что взамен? Клеопатра.
- Ответь мне, я красивая? – кокетливо спросила она и
показала розовый язычок.
- Очень.
- Как богиня?
- Да, тысячу раз «да», - сказал он, чувствуя себя униженным
и поверженным, - не томи, говори, чего ты хочешь?
- Женщины, красивые, как богини, не по карману простым
мужчинкам. Они, как именные бриллианты, роскошь, доступная лишь миллионерам. Таковы, мой милый, правила человеческой жизни.
- Я отдам все, что у меня есть, - выдавил он.
- Миллион долларов, и я у твоих ног.
- У меня нет таких денег, Джессика.
Сташевская умильно посмотрела на него.
- Бедненький мой. Ну, тогда... жизнь.
- Мою?
- Зачем же твою? Чужую. Ты убьешь на моих глазах  того,
кого я захочу.
-   Зачем? чертовка, – вспылил Иван, сжав в ярости кулаки.
- Это меня возбуждает. Ты хочешь меня, а я хочу крови. Мы
одинаково одержимы своими желаниями. Ты же не можешь справиться с собой, и я – с собой. Секс не доставляет мне удовольствия, деньги – тоже. Другое дело – чужая смерть. Он умирает, а ты – живёшь.  Не правда ли, забавно, Ваня. Развлекуха по-русски.
Ермаков, отвернувшись от неё, глухо сказал: «уходи».
- До встречи, - засмеялась она.
- Ты сама несешь мне смерть, - захрипел он.
- Конечно. И любовь, боксёр
Она, наклонившись, поцеловала его на прощанье и, смеясь,
ушла так же незаметно, как и появилась,  словно растворилась в горячем воздухе, дрожащем от горячего асфальта.
Боксёр опять заказал водки, потом достал из кармана фотографию Анны и мрачно сказал: «я скоро приду к тебе, в ад».
В этот день он напился до чёртиков и долго и бесцельно бродил по городу, пока не провалился в бессознательную чёрную бездну...
...кто-то грубо толкал его в бок. Ермаков открыл глаза и увидел,  огромную, в пол неба, серебреную луну, потом пожилую женщину, почти старуху, под ней. Он сидел, прислонившись спиной к решетке какого-то забора.
-   Уходите или вызову милицию, - сердито сказала женщина.
- Где я, - прохрипел он, поднимаясь с земли.
- На территории детской поликлиники. Уходите, уже ночь.
- Да, конечно. Простите...
- Подождите, вас зовут Ваня... Ермаков. – Пожилая женщина
напряжённо всматривалась в его лицо.
- Да, - Иван тоже смотрел на женщину с напряжением,
пытаясь вспомнить её.
- Тебя не узнать, - вздохнула женщина, - был таким
маленьким. Теперь – мужчина.
- Кто вы?
- Тётя Варя, подружка твоей мамы. Как Настя?
- Она умирает.
- Как жаль, - вздохнула старуха, - пойдём ко мне сторожку,
умоешься и выпьешь кофе. Куда ты такой пойдёшь. Фу, как напился.
- Спасибо, тётя Варя, - он наконец-то узнал её.
В комнатке, рядом с входом в поликлинику, Ермаков умылся.
С маленького зеркальца, что висело над умывальником, на него смотрело его измученное, небритое  лицо и тоскливые, как у побитой собаки, глаза. Тётя Варя, невысокая горбатая старушка, в очках, предложила ему горячий кофе.
- Я хорошо помню вас, - сказал он ей за столиком.
- Я давно не видела Настю. Когда-то мы дружили. Годы
пронеслись, как один миг, - женщина тяжко вздохнула.
- Отец сказал тоже самое. Как миг.
- Я была на похоронах Анны, - вдруг сказал тётя Варя, - ты
очень переживал, постоянно плакал.
Старуха умильно улыбнулась, словно очень приятному воспоминанию, приведя в движение  несчётное количество морщин на лице и шее.
- Я очень любил Анну, - Иван поднял на женщину мутные
глаза и неожиданно произнёс гулким голосом, - события, как водоворот, всегда крутятся вокруг главной оси. Все случайные встречи, в том числе и с Вами, предопределены роком и всегда дополняют друг друга. Ничего лишнего. Ни единого слова, ни единого жеста, ни единого события...
Казалось, не он – а диктор за кадром сказал это. В фильме, в котором он играл последнюю роль – самого себя.
- Ты это о чём, Ваня? – тётя Варя  очень внимательно и
испуганно посмотрела на него и сжалась в комок, причём, тут я?
- Так... о своём, - мрачно выдавил он, - тётя Варя, вы,
кажется,  всегда работали в детской поликлинике.
- Да, Ванечка, всю жизнь. Сначала – кастеляншей, теперь –
сторожем, - быстро, словно оправдываясь, ответила старуха. 
- Скажите, вы случайно не знали бывшую медсестру, совсем
старенькую, которая заживо сгорела в собственной квартире. Об это все говорили в городе.
- Ну, как же. Конечно. Анастасия Завадская. Вмести
работали.
- Мне сказали, что её убили. И всю её семью.
Тётя Варя испугано встала и выглянула в коридор, потом
вернулась и, гордая от знания страшной тайны, прошептала в самое ухо Ермакова:
- Маркенштейн.
- Зачем она ему? – Иван судорожно сглотнул слюну,
мгновенно заполнившую рот и почувствовал, как яростно бьётся пульс на виске.
- Мстил за дочку, - прошептала старуха и перекрестилась, -
Анастасия сделала неудачную прививку, и девочка умерла от абсцесса. Лет тридцать назад. Потом его жена покончила с собой. На следующий день после похорон дочки.
- Откуда она узнала, что это месть?
Старуха, смотря в его бешеные гипнотизирующие глаза, впала
в какой-то транс и отвечала больше механически, чем осознано:
- Он сам к ней пришёл ночью, сразу же после убийства её
сына и сказал об этом. А она – мне на поминках. Была очень серьёзной, не плакала. Помню её слова: «смерть всегда порождает смерть, также как жизнь – жизнь». Она о той девочке скорбела всегда. Не могла себе простить. Постоянно приходила на кладбище к её могилке.
- Почему она не заявила в милицию?
- Анастасия была виновата перед ним. Всю жизнь. Да и
зачем? Дни её по любому были сочтены.
- Он забрал у неё самых близких, - резко возразил Ермаков.
- Она – у него тоже. После смерти дочки Маркенштейн
сошёл с ума и долгие годы провёл в Ростовской психиатрической клинике.
«Вот почему меня туда приводила Джессика, - вдруг подумал Ермаков и горько усмехнулся, - она заводная игрушка в его дьявольских руках. Но почему именно я?». 
- Где могила дочери Маркенштейна.
- На Северном кладбище, сразу же за конторой. Рабочие
знают о ней, покажут, - губы у старушки дрожали, казалась, она сейчас расплачется.
- Простите, тётя Варя. Мне пора.
Старуха вдруг словно опомнилась и быстро зашептала,
схватившись его за руку:
- Вань, я, кажись, лишнего наболтала. Не знаю, что на меня
нашло. Боязливо что-то мне.
- Всё нормально, тётя Варя. Спасибо за кофе.
Рядом с поликлиникой  всегда дежурили такси, даже сейчас, в
полночь, стояло несколько машин с шашечками.
- Эй, таксист, отвезёшь? – спросил Иван, заглянув в окошко
одной машины.
- Хоть на край света, - сказал пожилой мужчина.
- На Северное кладбище.
- Мужик,  ночь на дворе. Не время. Айда лучше к девкам.
- На пять минут и назад. Надо.
- Ладно, помчались.
На самом большом в Европе кладбище, среди бескрайного
моря чёрных крестов, было мрачно и страшно, даже собаки, всюду по ночам чувствующие себя хозяевами,  здесь не лаяли, а тихонько выли, не вылезая из конуры. Где-то рядом ухала сова, усиливая мистический страх. Ермаков долго стучался в окно конторы. Никто не отзывался, хоть горел свет, и чувствовалось какое-то движение. Наконец-то сонный голос трусливо спросил:
- Мертвец что ли?
- Пока не мертвец, но скоро буду.
В жёлтом окне за решеткой  показался силуэт бородатого деда:
- Тебе чего? Паря. Креста не тебе нету.
- Могилку одну посмотреть надо, - сказал, усмехнувшись,
Ермаков и показал тысячерублевую купюру, - не бесплатно.
- Да, где же я в такую ночь её найду, мил человек. Завтра
приходи.
- Маркенштейн, дочь олигарха. Говорят, о ней все знают.
- Однако ты и время выбрал для экскурсии, ладно, давай
деньгу.
Через пять минут, они стояли перед надгробным камнем. Дед
осветил его мощным фонариком.
Первое, что бросилось в глаза, была звезда Давида и надпись «Роза и Анжелина Маркенштей», выгравированная  золотом на чёрной, почти невидимой ночью,  мраморной плите, и от этого казалось, что звезда и светящиеся буквы парят в воздухе, над бесконечной бездной. Потом - ясные и пронзительные глаза – трехлетней девочки, смотрящие на мир с фотографии, вмонтированной в памятник. Далее - даты  рождения и смерти: Роза умерла день спустя после гибели Анжелины. Ниже –  мелким шрифтом мадригал:

«Роза и Анжелина, жена и дочь.

Клянусь творцом, небом и памятью любимой матери, хоть эта клятва безнравственна и преступна, я, Борис Маркенштейн, сотворю справедливость – абсолютную и беспощадную. Теперь жизнь моя, мои деянья и поступки, моя философия пронизаны только этой великой целью. Иначе нет оправдания моему существованию без вас. Потом я заберу вас на землю обетованную, в святой город Иерусалим, где мы вместе заснем навсегда, в вечных объятиях друг друга.
Боль моя  - нестерпима, страдания мои – нечеловеческие, а горе мое – бесконечно. Забыть – значить,  простить, не простить – значить, ...
Отец и муж.
Да благословить  меня творец. Авен».

Иван был потрясен, долго смотрел в глаза девочки, не в силах оторвать взгляд. У нее были пронзительно живые глаза, молившие о помощи: - «я хочу жить, - словно кричали они, - мама, папа, я хочу жить, жить...». Ему казалось, что он слышит почти неуловимый крик сквозь уханье кладбищенской совы. 


Глава 21.   
Глаза у Катерины были бешеные, а у Маруси –  красные, заплаканные и обречённые. Когда Ермаков вернулся в квартиру, стало ясно, что кражу обнаружили. Несмотря на позднюю ночь, домочадцы не спали, а ждали его в прихожей.
-   Деньги взял ты? – спросила жена, как обычно, вся в чёрном, прижав к груди икону.
Ермаков понуро посмотрел на Марусю. Она сидела в
инвалидной коляске у двери в свою комнатку и всхлипывала, как маленькая девочка, носик – красный, губки – надуты, слезы – крупные и прозрачные, как бусинки.
-    Да! я. Их уже нет, - мрачно ответил он.
- Я знаю,  – Катя вдруг как-то странно и мгновенно
успокоилась, - может, это и к лучшему.
- Мама, как же так, - закричала Маруся, пытаясь встать с
коляски, но не смогла и упала на пол, ударившись гулко головой об косяк двери, - почему к лучшему? я не хочу быть калекой, мама. 
-   Скажи «спасибо» ему, - злорадно ответила ей Катя, - твоему любимчику, сука неблагодарная. Бог – свидетель.
Иван увидел какое-то безумное торжество в её блестящих глазах и, стараясь не смотреть на жену,  попытался помощь Марусе, но Катерина выхватила нож, видимо, заранее приготовленный, и истошно закричала, встав между ними:
- Не смей касаться её, антихрист. Иначе – пырну.
Так она и стояла перед ним, одержимая ненавистью, готовая
на всё,  держа в одной руке – нож, острием вперед, а другой – икону, как щит. Ермаков отшатнулся, схватившись за сердце, вдруг сдавленное горячим обручем.
- Папа, - жалобно сказала Маруся, неуклюже цепляясь за
коляску, - я хожу жить, как все. Понимаешь. Я хочу ходить.
- Ходить для тебя, - значить, грешить, - зло усмехнулась
Катерина, - быть калекой – дар божий. Посвяти жизнь  молитве, чёртова дочь, иначе через похоть дьявол овладеет и тобой.
- Маруся, у меня скоро – бой. Заплатят пятьдесят штук
баксов, -  Иван подмигнул ей, стараясь подбодрить, - ты будешь счастливой. Обязательно.
-   Правда? – Маруся неуверенно улыбнулась и  наконец-то схватилась за поручни коляски, чтобы взобраться на неё. Её тонкие и желтые, как  бамбук, ноги, безвольные и мертвые, волочились за ней.
-   Нет, мы не возьмем эти деньги, - криком прервала его Катя
и опять выставила вперед нож, прямо к его горлу, - трать их на свою рыжую сатану, - жена отложила икону и швырнула ему фотографию, где он передает деньги обнаженной Сташевской.
- Откуда у тебя эта фотография, - тихо спросил Иван.
- Мир не без добрых людей, - громко засмеялась Катя, - ты в
руках дьявола, и гореть тебе вечно в аду.
-   Папа, спаси меня, - зарыдала дочь и вновь упала на пол, - я не могу так жить.
- Дура безбожная, - Катя закричала уже на неё, - если эта
сатана ему прикажет, он убьет и тебя.
-    Нет, он меня любит, - стуча головой об пол, простонала
Маруся, - ведь должен же кто-нибудь любить меня, хоть кто-нибудь. Ты же меня любишь папа?
- Больше всех на свете, моя Маруся, - твердо сказал Ермаков.
- Ах, как трогательно, - передразнила его Катя, - больше всех
на свете. Прочь, антихрист, из моего дома, иначе я вызову милицию, а ты, - она обратилась уже дочке, - будешь читать «Отче наш» пятьдесят, нет, сто раз кряду.
- Прощай, Катя.
-   Чтоб, ты сдох, дьявольское отродье, - она плюнула ему в след.
...«Поживу я на даче, там камин - вдруг подумал он, спускаясь по лестнице, - буду ловить рыбу и охотится».
А на дворе, как в злую шутку,  зарождался новый чудесный
денёк, окрашивая серые дома и деревья  в жёлто-зеленые цвета и невольно провоцируя его на улыбку. Ермаков не спал две ночи, но чувствовал себя вполне сносно, шагая на старый автовокзал. И ему повезло: он успел на первый автобус, в пять утра, и  вскоре был в своем дачном поселке.
Рассвет за городом был красивейший, особенный, но какой-то трагический, как последний в его жизни.
Розовый диск солнца, вынырнув из дымчатого горизонта, окрасил редкие облака в латунь и осветил всё вокруг мягким жёлтым светом; разве что в оврагах и лесу было по-прежнему темно, как ночью. И, воздух, под стать  утренней заре, был кристально чистый, с ароматом полевых цветов.
В своем домике Ермаков сорвал истлевшие занавески и открыл окна в запущенный сад. Включил старенький холодильник, послушал, как он недовольно заурчал, будто проснулся после долгой спячки. Смахнул пыль с электропечи и тоже включил ее. Черная спираль нагревателя мгновенно покраснела. Работает. Значит, все будет хорошо.
Иван спустился в подвал и невольно выругался. Деревянная обшивка была сорвана, и в тайнике было пусто: портфель пропал. Вдруг наверху послышались тяжелые шаги.
- Кто там? – крикнул он и схватился за лестницу.
Но люк закрыли и придавили чем-то тяжелым. Запахло
бензином, потом послышалось чирканье спички и треск и шипенье огня. Дым  заструился в щелях люка. Иван со всех сил надавил на люк, и он поддался. Еще одно усилие, и крышка открылась. Все вокруг было в пламени и в едком дыму.
 Ермаков, старясь не дышать, выпрыгнул в открытое окно. Его домик уже горел во всю, как коробок спичек. Он с ужасом смотрел, как огромные языки пламени и искры устремились в небо. Не прошло и пяти минут, как рухнула крыша.
Вокруг сбежались сонные люди и с любопытством смотрели на пожар, особенно радовались мальчишки. В кармане его брюк завибрировал мобильник, но Иван не сразу понял, что это телефон. Звонивший был настойчив, повторил звонок несколько раз. Наконец-то он взял трубку.
- Слушаю, - устало отозвался он.
- Это я, Джессика. Приходи. Мне очень одиноко.
- У меня нет таких денег, и я никого не хочу убивать.
-  Просто приди. Я пошутила. Я чувствую себя очень плохо. Успокой меня, пожалуйста. – В трубке послышался жалобный плач.
Иван посмотрел на обугленные балки своего домика и мрачно сказал:
- Мне тоже плохо, как и тебе.
«Без семьи, без друзей и без крова».
- Я жду тебя, милый, - молила трубка, - жду, жду, не
оставляй меня одну в это страшное утро.
- Хорошо. Скоро буду.
На автобусной остановке тарахтел старый «москвич».  За
рулем сидел незнакомый старик, с жесткими чертами лица и с холодными серыми глазами. «Либо уголовник, либо бывший мент», - безразлично подумал Ермаков.
- Старик, ты в город? - спросил он.
-    Да. Подбросить что ли?
- Будь добр.
- Садись.
Когда въехали в лес, в нём было темно, сыро и прохладно, как
ночью; но когда выехали, - в степи был день.  Внезапно стало сухо и жарко. Звездное небо рассеялось; и от него в ярко голубой высоте остались серебреная пыль да прозрачная луна, робкая и покорная, словно приживалка, рядом с хозяйкой-солнцем.
Старик молчал и мрачно смотрел вперед.
- У меня дом сожгли, - тихо сказал Иван, чтобы разорвать
молчание, - я был в подвале. Люк закрыли и подожгли.
-  Последнее китайское предупреждение, - усмехнулся старик и выключил фары.
Через шоссе юркнула лисица, сверкнув жёлтыми глазками. Ермаков почему-то вспомнил черную кошку, перебежавшую ему дорогу перед встречей с Джессикой, и бабушкины притчи. «Черная кошка – любимица ведьмы, - говорила она, - зло чует, вот и метит человека. А лица – хитра, раз дорожку перебежала, значит и выход подскажет». 
- Что? – безразлично переспросил Иван и, устало закрыв
глаза, сквозь шум машины слушал монотонный голос старика.
- Я говорю, попугали тебя немного, парень, но убивать не
собирались. Иначе люк бы так закрыли, что ты не выбрался бы...
Иван впал в дребезжащую дремоту, в которой последняя фраза старика: «не выбрался бы...», повторясь,  звучала долго, как заезженная  пластинка. Машина резко затормозила.
- Парень,  приехали, - сказал старик.
Иван с трудом открыл слипшиеся глаза и увидел знакомый ландшафт в поселке «Янтарный». Тому, что его привезли именно сюда, он не удивился, только бросил усталый и понимающий взгляд  на каменное, как у идола, лицо старика.
Сразу же открылись ворота, едва машина подъехала к дому Сташевеской. Иван вошел в пустой дворик. Фонтан не работал, и в нем, как ртуть, стояла тяжелая и черная вода. Днем, без иллюминаций, дом выглядел мрачно, по тюремному; окна были плотно закрыты чёрными шторами, и оттого он, казался,  выгоревшим изнутри.
Джессика, в клетчатой юбке и белой блузке, обняв свои колени и прислонившись к приоткрытой двери, за которой тоже была чернота,  сидела с закрытыми глазами на каменной лестнице, и, видимо, спала. Её рыжие волосы были схвачены в хвост, как на первом свиданье. Она вдруг, встрепенувшись, открыла глаза, бросилась к нему, обняла и стала осыпать лицо влажными поцелуями.
- Я ждала тебя, - всхлипывала она, - ждала всю ночь. Здесь, 
на ступеньках. Я ненавижу ночь, она похожа на смерть
- Анна умерла ночью, - мрачно сказал он, не шевелясь и не
чувствуя ее поцелуев.
- Прости меня за всё.
- Не ты несла мне зло.
- Всё ровно, прости.
- Спасибо тебе за свиданье с Анной, - вдруг улыбнувшись,
сказал  Иван, - остальное, даже смерть, – не важно.
Сташевская, казалась, не слушала его, а, плача, бормотала:
- Я приготовила ужин и зажгла свечи, - продолжила она,
прижимаясь к нему, - но ужин остыл, и свечи погасли.
На каменном крыльце перед входом стояла пузатая бутылка «Смирновки» и две большие рюмки. Джессика налила ему водки.
- Выпей за нас, Иван, за наше убитое счастье.
- Салют, Анна, - сказал он и выпил один.
Возбуждение, на грани безумия, охватило его внезапно и нежданно, в минуту, когда он, казалось, впервые был безразличен к ней, абсолютно спокоен, почти аморфен.
-    Милый, пойдем в дом, - она взяла его за дрожащую руку.
В тёмном зале, с чёрными шторами вместо окон, на стеклянном столике у пылающего камина был накрыт ужин на двоих. Ермаков, наряду с бешеной страстью,  вдруг почувствовал и чертовский голод. В старинном серебреном подсвечнике горела высокая свеча.
- ... не сводил с меня глаз при свечах в дорогом ресторане, -
тихонько пропела Сташевская, - ты помнишь нашу первую встречу.
-    ...и тогда в первый раз моих губ ты коснулась губами, - закончил за неё Иван.
Кровь мгновенно вскипела в его жилах, а на лбу выступила
холодная испарина. Как всё меняется. Лишь час назад, нет, всего лишь миг назад – его пылающий дом, бамбуковые ноги Маруси, надгробный камень с живыми глазами давно умершей девочки...  а сейчас  - она, Анна, нежная, покорная, доверчивая. Он чувствовал приливы и отливы ее дыханья, он видел ее слезы, он верил ей...
- Я искала тебя всю жизнь, - сверкая глазами, шептала
Джессика, -  хоть и не знала, как ты выглядишь; только видела тебя во сне, - женщина опустилась перед ним на колени, обхватив их, - и Бог послал мне тебя.
Ермаков, не смея пошевелиться, будто окаменев, смотрел на неё, а она на него – снизу вверх.
- Анна, - не слушая её, сказал он, - ты же Анна, правда?
- Наверное, Анна, - неожиданно согласилась Джессика, - я
чувствую, что я - другая.
- Я всю жизнь любил только Анну.
- Я пришла из неоткуда, просто однажды проснулась, хотя не
помню, как заснула. Это было давно. Пятнадцать лет назад.
- О, Боже, - вырвалось у него.
- Мне было двенадцать лет. Мне снилось, что я умерла. Я
повесилась, когда мне изменил муж. Утром я проснулась уже Джессикой Сташевской.
- Я люблю тебя - сказал он.
- Я тоже, - Джессика резко встала, быстро дыша,  прильнула
к нему, жадно целуя его в губы.
Ермаков, дрожа, осторожно обнял ее, но она неожиданно отстранилась, грубо оттолкнув его:
- Нельзя, - задыхаясь, прошептала она и наполнила бокалы, -
нельзя, милый.
- Почему?– он схватил ее и затряс за плечи, - почему?
Вокруг всё закружилось в каком-то вихре: чёрные шторы,
картины, мебель, камин, будто они оказались в центре огромного водоворота.
- Не спрашивай меня, почему? – Джессика закрыла руками
лицо, - давай, просто посидим молча.
Пуговки на белой блузке расстегнулись, и Иван видел
глубокую ложбинку между холмами ее груди. В его голове что-то переключилось. Он повалил ее на диван и стал  быстро и яростно целовать эту ложбинку.
Сташесвкая сопротивлялась слабо, то прижимая Ермакова к себе, то отталкивая, разжигая в нем поистине неуправляемые страсти. Потеряв контроль, он, хрипя, разорвал на ней блузку и впился губами в сосок. Джессика застонала и стала стягивать с себя юбку, а он - брюки, не отрываясь от ее груди.
Вдруг оглушительно, как гром, раздался выстрел. Джессика легко оттолкнула Ивана и в разорванной одежде выскочила из-под него. Он, с трудом совладев с собой, увидел, как она, щурясь, направила на него пистолет.
- Почему? – закричал он.
-   Скажи, веришь ли ты в проклятье? – спокойно сказала она, - В Бога или в дьявола? Ты веришь, что есть рай, преисподняя, ад?
Ермаков, весь дрожа, как от холода, сел на диван и жадно
выпил бокал коньяка.
- Я верю в жизнь, страсть и в любовь, - озираясь сказал он.
Стало темно и промозгло, окружающее исчезло, горел только
огонь в камине, освещая Сташевскую и отражаясь в ее зеленых глазах.
- В моей жизни было много мужчин, - сказала она, целясь в
него пистолетом, - и хороших, и плохих. Однажды я встретила злого чародея, мага.
Он слышал слова, совершенно не понимая их смысла, только видел её обнаженную грудь.
- Какого мага? – растерянно переспросил он, - что за бред?
- А я разве не колдовство?
Она и вправду выглядела неестественно в пульсирующих
ярко-красных бликах огня среди абсолютной темноты.
- Рассказывай дальше, - прошептал он.
- Когда пришло время расставаться, он отвез меня на шабаш
ведьм, в глухом тамбовском лесу, - глаза у Джессики были безумные, на выкате; женщина тяжело дышала; в уголках губ показалась пена, - они совершили обряд проклятие.
- Они прокляли тебя? – спросил боксёр.
- Я обязана любить только убийц. Такова была воля злого
мага. Иначе я погибну.
- Что ты хочешь от меня? – прошептал он, покорный её воле.
- Пообещай, что совершишь зло во имя нашей любви. Нет,
лучше напиши об этом кровью; напиши,  что ты убьешь кого-нибудь. Когда-нибудь потом. А сейчас, милый, люби меня. Я так истосковалась без тебя. – В ее зеленых огромных глазах стояли бриллиантовые слезы.
- Я сделаю всё, что ты прикажешь, -  он впал в состоянии
аффекта.
- Вон листок и кинжал. Я продиктую. Пиши кровью.
Ермаков, не понимая, что делает, и не воспринимая
окружающее,  машинально взял листок и нож, лежащие возле на столике подсвечника, и надрезал палец.
- Пиши, боксёр. – Она начала диктовать, - я, Иван Ермаков,
безумно люблю Джессику Сташевскую. Люблю больше своей жизни. Настолько, что обязуюсь, – юбка на Джессике упала, обнажив бедра. Иван, как безумный, смотрел на ее голые ноги, а Сташевская продолжила, -  убить... здесь пропусти, я сама впишу имя. Подпись и дата. Вот и всё.
Он дрожащей рукой протянул ей дьявольский листок.
Зал вдруг озарился тысячеваттным светом хрустальных люстр, на миг ослепившим его. Рядом с боксёром стояли четверо бритых шкафоподобных парней в черных костюмах, а за Сташевской, которая быстро оделась, в самом конце зала на диванчике сидели двое: высокий мужчина с голубыми глазами и щуплый моложавый старичок в белом костюме
Джессика подбежала к нему и отдала листок и окровавленный нож.
- Здравствуй, Ваня, - сказал приятным голосом старичок,
слегка грассируя.
Впрочем, нет, он был явно моложе, лет пятьдесят максимум,
только, казался, стариком, весь сгорбленный, худой, с выцветшими глазами.
- Вы кто? – спросил Ермаков.
- Борис Ефимович Маркенштейн, - мужчина представился с
легким поклоном и улыбнулся, - вот и свиделись, вот и встретились два одиночества.
- Что вам надо? – прохрипел Иван, смотря на бледную
Джессику.
- Чтобы ты, Ваня, поступил согласно этой дьявольской
расписке, - Маркенштейн помахал бумажкой, - собственноручно написанной твоей кровью, дорогой мой человечек.
- Джессика, как ты могла, - закричал Иван, но женщина,
закрыв уши руками, отвернулась, явно избегая его взгляда.
- Ну, ну, Зачем же третировать дамочку, - тихо сказал
Маркештейн и, улыбнувшись,  шлепнул ее по попке. – Хорошая попка, не правда ли? Я-то знаю.
- Что я должен сделать, - Иван поднялся, напрягся и
посмотрел боковым взглядом на парней, стоящих рядом.
- Убить человека, имя которого я впишу, - Маркенштейн,
облизывая тонкие губы, что-то нацарапал ножом на листке, и тихонько повторил вслух, - Мария Ермакова. Убей её, Ванечка. Иначе она сама будет молить тебя об этом, - ласково добавил он, - а так ты её чиркнешь ножичком по горлышку и всё, мой милый. Зачем мучить бедную девочку, и так калеку, Богом обиженную.
Первый удар, как кувалдой, сбил парня слева, с хрустом
сломав ему челюсть. Боксёр, охваченный бешенством и азартом драки, молниеносно прыгнул на его место и развернулся лицом  к телохранителям, стоявшим сзади его. Они явно от него не ожидали такой прыти.
- Не дрейфьте, суки, - крикнул он им.
Одни из них ринулся на него и выбросил ногу ему в голову, пяткой – в лоб, но Иван, присев и уклонившись, провел точный хук в пах нападающему, и тут же пропустил удар ногой по почке уже от другого. Но в слепой ярости совершенно не почувствовал боли и в одно мгновение завалил остальных двоих: одного коронным правым в подбородок, а другого – двухметрового гиганта, кавказца, – серебреным подсвечником, сломав его об затылок качка.
-    За Марусю я всем яйца поотрываю, - прохрипел боксёр.
Легко перепрыгнув через столик, Ермаков оказался перед спокойным атлетическим мужчиной с синими глазами. Ермаков резко выбросил левую руку, метясь в подбородок, и одновременно врезал ногой в низ живота  голубоглазого, - домашняя заготовка: двойной удар. Мужчина, смотря прямо в глаза боксёра, уклонился от кулака,  но, согнувшись пополам, рухнул на пол, от нестерпимой боли в пахе. Иван увидел испуганное лицо Маркенштейна и крикнул:
- Ну, держись, гадёныш.
И тут же получил чем-то тяжёлым по затылку. Теряя сознание
и падая, боксёр всё же успел развернуться и увидел белую, как мел, Джессику, державшую в руках разбитую бутылку.

Глава 22.
Боксёр очнулся в мрачной комнатке, узкой, длинной и с наклонным потолком. Голова ныла в затылке, отдаваясь огненной болью в висках; лоб и волосы были покрыты тонкой коркой, кажется, засохшей кровью.
Над ним висела мутная лампочка, освещая замкнутое пространство, похожее на склеп. Ермаков пытался встать с кровати, но руки и ноги оказались пристёгнутыми наручниками к металлическим спинкам. Рот был заклеен скотчем, и от этого дышалось тяжело.
Боксёр осмотрелся, насколько это было возможно. Бетонный потолок начинался с пола и наклоном уходил наверх. Стены были из неоштукатуренного кирпича, с рисунками и надписями; муторно, до рвоты, пахло человеческими испражнениями.
Повернув голову на бок, он увидел в углу ржавую раковину и парашу. Вдруг прямо над собой услышал мужские голоса, будто кто-то спускался по наклонному потолку, видимо, лестничному маршу. Потом звякнул тяжёлый засов, и заскрипела массивная дверь; вошли двое. Боксёр сразу узнал их:  Маркенштейн и голубоглазый мужчина. Иван закрыл глаза и притворился, что спит.
- На этот раз всё пройдет без эксцессов, - нейтрально сказал
голубоглазый.
- Надеюсь, Давыдов. Как твой член после близкого
знакомства с ботинком боксёра? – зло и язвительно спросил Маркенштейн, вспомнив бешеные, залитые кровью, глаза боксёра на последней встрече в доме Сташевской. 
- Функционирует, – голубоглазый был лаконичен.
- Жаль, была бы отметина о непрофессионализме.
- Борис Ефимович, по вашему приказу в водку добавили
«белого китайца», - Давыдов начал монотонно оправдываться, - этот наркотик непредсказуем. Он подавляет волю и вызывает сильные галлюцинации, но также краткосрочно наделяет человека сверхвозможностями.
- Довольно болтать. Приведи парня в норму. 
Ермаков почувствовал, что в руку шприцом вводят инъекцию; головная боль сразу же исчезла, и он открыл глаза.
- Очнулся, - сказал голубоглазый. - Борис Ефимович, думаю,
что не стоит снимать наручники.
- Да, конечно, - согласился Кузнечик, - можешь идти.
Голубоглазый кивнул головой и вышел, закрыв за собой дверь.
- Ну, здравствуй еще раз, дорогой, – сказал Маркенштейн.
У него был приятный голос мягкого тембра, ненавязчиво
грассирующий, и от этого Кузнечик казался добреньким дяденькой, который и муху не обидит. Улыбался он тоже вполне доброжелательно, при этом говорил тихо и медленно, - все это делало его похожим на священника или психиатра.
-   Я ждал этот час всю жизнь, - продолжал он, - но здесь я буду говорить не только с тобой, Ваня. Но и с моим вторым «я», с человеком, на мой взгляд, излишне моральным и неправильным. Я хочу объяснить ему, почему эта жертва, в твоем лице, боксёр, оправдана и, более того, необходима. И объяснить именно здесь, в этом знаковом для меня месте.
Стальные зубчики наручников впились в кожу Ермакову, но он не чувствовал боли, а, напрягшись, слушал Кузнечика, не пропуская ни единого слова.
Маркенштейн несколько раз живо прошелся по палате, видимо, находясь в сильном волнении, и, остановившись в углу, у параши, зачем-то прочитал надпись: «Я скоро умру. Андрей Котов. 15 октября 1999 года». Потом вернулся к кровати и наклонился, всматриваясь в хмурое лицо Ермакова.
- Да! это место для меня знакомое,  - неожиданно громко,
почти криком, воскликнул он, - место, где я стал другим – человеком-полубогом.
Он постучал кулаком в дверь и потребовал кресло. Тут же
внесли маленький диванчик из белой кожи, инкрустированный красным деревом. Кузнечик вальяжно уселся  в него, запрокинув ногу за ногу, и уже  тихо продолжил свой монолог:
- Здесь я провел три года, ни разу не покидая этих стен. Они,
- Кузнечик вяло поднял левую руку, - убили мою дочь и жену, а спрятали меня сюда, в этом подвале, оставив наедине со своими мыслями, надеясь, что я сойду с ума. Но я выжил. На зло всем. И на зло тебе, в том числе, Иван Ермаков...
Ели не считать драку в доме Сташевской, боксёр впервые
увидел человека, который, как злой ангел, следовал за ним, - увидел, совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки. Его розовые щеки и лоб были исчерчены сеткой морщин; вздернутый носик и глаза, выцветшие, какие-то разные и бегающие, не вязались с самодовольной миной, скорее, маской на испуганном худом лице мальчика-старичка. Иван вдруг понял, что Маркенштейн боится его и даже здесь, сидя перед ним, распятым и беспомощным, боролся со своим страхом.
- ...я знал, что вернусь  сюда, - уже почти шепотом  верещал
Кузнечик, стреляя взглядом то по каморки, то в глаза боксёра, - вернусь победителем, и одна из моих жертв будет обязательно прикована  железной кровати, к той самой, на которой когда-то лежал я, в усмирительной рубашке. Уж, прости, но так распорядилась судьба, что этой жертвой стал ты. Случайность. Не случайно лишь то, что ты попал в мои стальные руки.
 Маркенштейн показал боксёру свои тонкие и скрюченные
пальцы и замолчал, внимательно рассматривая их и покусывая губы. Но молчать он долго не мог. Его слова, как костяшки домино, цепляясь друг за друга, опять раздались в тишине.
-   На твоем отце лежит страшная вина. Он виновен в смерти
моей матери, он виновен в моем кошмарном детстве, он виновен в том, что я пережил. Да! свершиться приговор. Во имя небес.
Последнюю фразу Кузнечик сказал доброжелательно и мягко, будто извиняясь или сомневаясь. 
- Но просто убить старика неинтересно, банально, скучно, –  продолжил он, не повышая голоса, - он даже не оценит возмездия.
Вдруг Кузнечик резво вскочил с диванчика и вновь заметался по комнатке.
-   Поэтому я хочу, чтобы ты испытал такие же душевные страдания, как я когда-то, - быстро, хоть и тихо говорил он, меряя комнатку шагами, - и знаешь почему?  Мне важно, чтобы ты перед смертью проклял своего отца и отрёкся от него. Это очень важный  психологический нюанс. Архиважный. Его боль должна быть максимальной.
Наверху раздался грохот падающего железного ведра и
отчаянные крики, потом душераздирающий плач, переходящий в волчий вой. Маркенштейн внимательно слушал, даже открыл рот, и улыбался. Вскоре вой прекратились, но уже зарыдали в другом месте.
- Здесь всегда воют, - со знанием изрёк он.
Послышались тяжёлые шаги санитаров, мат и глухие и
размеренные удары, - казалось, что выбивали ковры. Через некоторое время крики стихли.
Дождавшийся тишины, Маркенштейн опять сел диванчик и продолжил доверительным тоном:
- Ваня, я заказал  известному писателю сценарий моей мести,
в формате триллера с трагическим концом. Для этого мои люди, как рентгеном, просветили твою жизнь. Очень скучная надо сказать, жизнь. Но, когда нашли твой отроческий дневник и фотографию Анны, возникла великолепная идея...
Здесь он, нервно покусывая тонкие губы, замолчал,  явно пребывая в раздумье говорить дальше, или – нет.
Всматриваясь в напряженное и злое лицо Кузнечика, боксёр почему-то был уверен, что дальнейший его монолог будет о Джессике, и не ошибся. Маркенштейн и вправду продолжил о ней.
- ...поверь мне, - верещал он, - Сташевская – самая дорогая,
точнее, эксклюзивная секс-мадам. - Говоря это, он явно занервничал и начал грызть ногти, но, быстро справившись с волнением, добавил, - более того, она - женщина, которую я люблю.
Его «люблю» огненной болью отдалось в висках боксёра, и Ермаков, не в силах говорить, молил Господа Бога только об одном, чтобы Кузнечик замолчал. Её имя и всё, что было связано с ней, в устах этого пожилого мальчика звучало, как страшное святотатство.
-    Да, я её люблю, - видя, как вздулись жилы на шее Ивана, повторил Маркенштейн, - но она похожа на Анну, и я пошёл на всё, чтобы она стала твоей. Я заплатил ей сумасшедшие деньги, – он вскочил и наклонился к боксёру, лицом к лицу, чуть не коснувшись своим ртом его губ, - я отдал свою любимую женщину тебе. Насколько сильна моя ненависть. Но игра стоила свеч, - изо рта Кузнечика на губы боксёра ручьем лились зловонные слюни, - ты подписал приговор собственной дочери. Это очень важный нюанс. Сначала дочь перед смертью проклянёт тебя, потом – ты, умирая, проклянешь отца, а потом я приду за и ним. Я ему всё популярно объясню. О! как сладка бывает месть, – Маркенштейн на мгновенье зажмурил глаза, - представляешь, ты умираешь в муках, а я любуюсь этим зрелищем. Я слушаю хруст твоих ломающихся костей. Я внимательно слежу за каждым твоим вздохом, я сопереживаю тебе, чтобы понять твой страх и не пропустить таинство смерти. Это зрелище леденит мою душу, напрягает мои нервы, и возбуждает  меня. А на столе передо мной – черепаший суп, фарширована форель, запеченный молочный поросенок с яблоками, грибки, блинчики с икрой, в моих ногах – обнаженная юная дева, утоляющая мою похоть. Я пью «царскую» водку из золотой рюмки.  И всякий раз, когда я смотрю на портрет моей любимой мамочки, которую вы, Ермаковы, невинно замучили, нахожу абсолютное оправдание своим злодеяния. И благодарю судьбу и творца за право на месть.
Излагая свою мысль, тысячекратно сказанную мысленно, и оттого выверенную до интонаций, Кузнечик в полунаклоне внимательно рассматривал Ермакова, словно искал в нём отчаянье, мольбу о пощаде, но главное – отречение от Джессики.
«Какой у него странный взгляд», - также всматриваясь в Маркенштейна, - глаза в глаза - вдруг подумал Иван. Он – напротив -  испытывал к нему безразличие, даже легкую брезгливость, но ни как не смертный страх.
- Я приговорил твоего отца еще тогда, сорок лет назад, –
спешил выговориться Кузнечик, - но казнь, увы, не состоялась, иначе  не было бы тебя и твоей дочки, то есть его прямых потомков. Поэтому, согласись, моя кара справедлива. Я ведь не трону твою мать и жену. Это было бы нечестно. Такова моя воля, осмысленная и справедливая.
Маркенштейн выпрямился и потянулся. Казалось, разговор
наконец-то закончился. Он подошел к двери, постоял, подумал и неожиданно вернулся к кровати.
- А хочешь, я тебе дам шанс, - визгливо предложил он, -
давай сыграем, - Иван увидел, как задрожали его руки, - итак, - грассировал Кузнечик, - если ты принесёшь мне миллион, я не трону твою дочь. Я по натуре игрок. Ставка для тебя высока. Дочь. Но для меня ставка в ней  еще выше. Твоя дочь. Её смерть для меня в тысячу раз важнее, чем её жизнь для тебя. Деньги для меня ничего не значат, я их сожгу. Я буду очень бояться, что ты спасёшь её.
Кузнечик вскочил и, постав ногу на диванчик, стараясь выглядеть  весёлым, громко, фальцетом добавил:
- Правда, для этого тебе придется выбраться отсюда и ровно
через сутки отдать мне деньги. Честно скажу, что твою жизнь это не спасет, но девочка будут жить, как и жила. Здесь тебя будут охранять два моих самых лучших и преданных бойца. Чтобы выбраться, тебе придется их убить.
Он повернулся к двери и крикнул:
-    Гоша и Юра. Познакомься.
Вошли две громилы. Они были одеты в черные костюмы с
иголочки. С трудом протиснулись в маленькую каморку. Их каменные лица ничего не выражали, только пустые глаза смотрели надменно и с ненавистью. Кузнечик приказал им:
-    Когда я уйду, снимите наручники и не спускайте глаз.
Они кивнули бритыми головами и вышли.
-   Тебе придется их убить, чтобы выйти отсюда - повторил и
улыбнулся Маркенштейн, - вроде бы все точки над «и» расставлены.
Он опять прошелся по каморки, о чём-то задумавшись, наморщив лоб. Туда. Сюда. Несколько раз. Но уже не спеша, шаркающей походкой. Сейчас он напоминал добропорядочного туриста, попавшего на экскурсию в замок приведений. Его страх сменился прекрасным настроением и размышлениями о собственной значимости. И, гордый за себя, Кузнечик радостно улыбался, мысленно подбирая новые слова.
- Ты знаешь, Ваня, когда на тебя напали в кафе, я очень
расстроился. Я даже испугался. Они ведь могли тебя убить. И я отчитал за это шефа безопасности – Давыдова, так он мне, глупец, сказал, какая разница, кто его, бишь тебя, убьет. Я – ему: «мил человек, для тебя есть разница, кто переспит с твоей женой? – Кузнечик захихикал, - Ты или сосед, или даже я. Есть разница! Так и для меня тоже есть разница». Это должен сделать я.
Боксёр вдруг понял, что глаза у Кузнечика, хоть и выцвели, но
были разного цвета, - карий и серый. И вообще – они у него не добрые, а злые и счастливые.
-  Приятно провести время, боксёр,  - сказал Маркенштейни вышел из каморки.

Глава  23.
Парижанин маркиз Поль де Ренуа в генеалогическом древе, начинающем своё исчисление аж от Александра Дюма-старшего, был засохшей веткой, случайно попавшей в густую поросль потомков великого француза, поскольку в его жилах не было и капли крови знаменитого литератора.
Его прабабушка, будучи глупенькой, но очаровательной провинциалкой, какое-то время была замужем за племянником Дюма-младшего, но вскоре развелась, нагуляв мальчика от неизвестного испанского мачо, но, набравшись наглости и, несмотря на  отчаянные протесты бывшего мужа, при крещении дала ему фамилию Ренуа с пристав «де». Финансовых выгод от этого она не получила, но её сыночек, ставший в последствии дедом Поля, по решению попечительского совета по литературному наследию Дюма после долгих споров всё же был включен в число отдаленных отпрысков писателя.
Сей спорный факт попортил не мало крови Полю в молодости из-за насмешек сокурсников Латинского Университета, но на литературном поприще сыграл весьма заметную роль, поскольку приписка на обложках его книг «прямой потомок Александра Дюма» для невзыскательного читателя была хорошей рекомендацией.
С годами он поднаторел, поумнел, присмотрелся, и пятидесятилетие встречал заслуженным мастером пера, жил при этом неплохо, с достатком, но явно не дотягивал до буржуазных стандартов, пока случай не свёл его с Борисом Маркенштёйном. Именно связи и поручительство русского богача в корне изменили жизнь Поля и ввели его в высший свет.
Но за всё надо платить, пусть даже не деньгами. По его абстрактным сценариям где-то в России мучили и убивали реальных людей. От терзаний совести Поль отмахивался как от назойливых мух, но злому Борису уже было мало фотографий жертв, олигарх жаждал душераздирающего реалити-шоу в онлайн-режиме. От совместного обсуждения деталей следующих действий совестливого, хоть и алчного француза мутило в прямом смысле, и только чеки с приличными суммами приводили его в чувство.
 Но всему приходит конец, и Поль де Ренуа решил, что интервью со Сташевской будет последней услугой, которую он окажет Маркенштейну.
В Россию лететь он не хотел. «Варварская страна», - ворчал он,  садясь в кресло в самолёте, выполняющего рейс «Париж – Москва».
Двадцать  лет назад он уже был  в Советском Союзе, который произвёл на него весьма удручающее впечатление. Тогда – в самолете, в гостинице, в театрах, - перед ним лебезили, а в спину – плевали, а интерьер и ассортимент ресторанов приводило его просто в ужас.
- Avec quels sentiments vous quittez l'URSS (С какими
чувствами вы покидаете СССР), - спросили его тогда у трапа самолёта.
-   Je suis tr;s content que je reviens ; Paris (Я очень рад, что возвращаюсь в Париж), - уклонился от ответа тридцатилетний Поль, дав себе клятву, никогда не возвращаться в Россию.
Однако жизнь распорядилась иначе, десятилетия спустя, лететь всё же пришлось. Быть может, именно поэтому в самолёте настроение у Поля Ренуа было депрессивное, но оно испортилось еще больше, когда рядом с ним сел тучный, но ухоженный  господин в дорогом кашемировом пальто, который достал ноутбук и тяжко вздохнул, надевая очки с золотой оправой.
- Dites, мсье, vous ;tes le Fran;ais (Скажите, мсье,  вы –
Француз)? – уточнил он у Поля.
- Certes, мсье( Конечно, мсье), - быстро ответил Ренуа,
немного обрадовавшись, что рядом с ним соотечественник, с кем можно перекинуть пару слов за рюмкой кальвадоса, скоротав время полёта.
- On Regrette (Жаль_, - сказал сосед и открыл ноубук.
- Pourquoi, мсье (Почему, мсье).
- Vous exactement ne connaissent pas, comment a jou; le Spartak
et le Dynamo. ; Paris tr;s ennuyeusement. On veut diablement ; la maison, ; Moscou.(Вы точно не знаете, как сыграл Спартак и Динамо. В Париже очень скучно. Чертовски хочется домой, в Москву).
Тучный мужчина, оказавшийся русским бизнесменом, 
потерял к нему всякий интерес и весь рейс пялился в ноубук.
«Шереметьево-2» оказался не хуже, чем аэропорт «Шарля де Голя». Это было его второе удивление и разочарование. Лимузин, который любезно предоставил ему Борис Маркенштейн, был несоизмеримо богаче его «Ситроена».  Но это было ожидаемо, и не так обидно. Здоровый парень, сидевший за рулем, всю дорогу игнорировал его вопросы, и ехал так, будто в машине он - один: курил и много болтал по телефону.
Пробки в Москве были явно длиннее парижских, и машины в них – сплошь джипы и представительского класса, - роскошнее малюток гольф класса, заполонивших улицы французской столицы. Добирался Поль до квартиры Сташевской, что на Старом Арбате, аж пять часов и был чертовски измучен долгой дорогой. Парень проводил его до двери, которую открыла сама Джессика, и весело сказал ей непонятную фразу:
- Принимай порошок.
- Здравствуй, Поль, - нейтрально сказала Сташевская и
пригласила в квартиру.
В жизни она была красивее, чем на съемках, и Поль с грустью констатировал, что его женщины, – а их было не мало в его бурной молодости, – поблекли перед этой рыжеволосой красавицей, как стекляшки перед бриллиантом. Его любовные романы, которыми он, как и всякий француз, чрезвычайно гордился, сейчас представлялись ему в ином свете: глупыми интрижками с дешёвыми шлюшками. Это было его третье, пожалуй, самое сильное разочарование в этой поездке.
- Разрешите осмотреть вашу квартиру, мадмуазель, - сказал
он, чтобы справится с волнением.
- Как угодно, - согласилась она и повела его по роскошному
коридору, - спальня для гостей, моя спальня, кабинет... – тихо и спокойно говорила Сташевская, отворяя двери в комнаты.
Интерьер её квартиры был строг, почти аскетичен, без безделушек, которыми обычно грешат женщины, но мебель и особенно картины были очень  дорогими: сплошь Верещагин, Айвазовский, Шишкин.
- Не дурно, - выдавил из себя Ренуа.
- Не дурно? – удивилась Сташевская и гневно сверкнула
зелеными глазами.
- Вы очень богаты, - Поль сделал ей комплимент, не поняв,
отчего Сташевская разозлилась, - ваша квартира, наверняка, стоит миллион евро, не меньше.
- Сморчок, - резко оборвала его Джессика и села на диван, -
садись, а то ноги отвалятся. Уж очень ты гнилой.
Платье чуть сползло, обнажив безупречной формы, точеные, как из слоновой кости, колени.
- Что? – от возмущения Ренуа покраснел, почувствовав
сильное биение крови в висках.
- Я говорю, что ты – сморчок. Такой, как Маркенштейн. Не
Мужик, а дерьмо собачье. Спрашивай, чего хотел? И проваливай.
Было видно, что Сташевской доставляло удовольствие оскорблять его, слишком  болезненно он реагировал на её выпады.
- Вы обиделись, - спросил Поль, переминаясь с ноги на ногу
и не понимая её злость.
Он стоял перед ней, как провинившийся ученик, - руки по
швам, - не решаясь сесть в кресло напротив, только лупоглазо смотрел на красавицу.
- Моя квартира стоит десять миллионов зелёных, червяк, не
меньше. 
Сташевская и впрямь разозлилась, видимо сказывалось напряжение последних дней. В конце концов, кто он такой, чтобы разевать свой поганый рот.  Видите ли, её квартира стоит лимон; да пошёл он в жопу вместе с Кузнечиком.
Она представила, как Поль будет жаловаться Маркенштейну, а тот, резво скакать по кабинету, просчитывая варианты: с чего она так расхрабрилась? с кем сошлась? Неужто с хозяином? Плевать она хотела на него. Это интервью – последний пункт в её контракте. Потом она его пошлет...
- Мадмуазель, - Поль начал кипятится, - даже в Лондоне нет
таких цен. Лондон всё-таки, не Москва.
- Сравнил божий дар с яичницей. Москва тебе не Лондон.
- Но почему ваш истеблишмент предпочитает Европу.
- Потому что менты у нас продажные, хуже шлюх. У кого
больше денег, тот и прав. Главное, хозяина не гневить.
- Маркенштейна? – уточнил Поль и робко сел в кресло, на
самый краешек.
- Твой Маркенштейн – шавка дешёвая. При Борьке Ельцине
удачно сменял стакан водки на нефтяную скважину, вот и банкует сейчас. А так - пустое место. Хозяина Кремля, понял? – вот кого гневить нельзя.
- Но мсье Путин всего лишь президент, только суд решает
судьбу человека.
- Сразу видать, что ты – круглый дурак, Поль де Ренуа. Или
притворяешься. – Сташевскую, раскрасневшую и оттого еще более прекрасную, явно понесло, - это только в кино Ларин и Дукалис бандитов ловят, а в жизни они их в упор не видят. Ты сочиняешь, как и где замочить несчастных людей, в том числе, заметь, и детей, а Маркенштейн, сдурев от бабок, по твоей бумажке беспредельничает, и что? Менты за его преступления других, невинных, сажают. А генералы в ФСБ компромат копят, но, поверь, не для того, чтобы восторжествовала справедливость и законность. Скважину хотят у него отобрать. Дошло? Кретин.
- Вы так много и быстро говорили, - вымолвил Поль,
вылупив глаза, - сложно уловить смысл. Я многое не разобрал.
- А тебе и не надо, порошок, - Сташевская вдруг
успокоилась, - валяй свои вопросы.
- Какая была ваша первая реакция, когда Маркенштейн
предложил вам...
- Я послала его, - прервала его Джессика., - дальше?
- Но потом вы согласились. Из-за денег?
- Нет, - женщина налила себе водки, достав бутылку и рюмку
из под стола и, выпила, занюхав рукавом платья.
- Почему? Мадмуазель Сташевская.
- Я увидела фотографию боксёра.
- И что? Он произвёл на вас впечатление?
- Мне этот мужик всё время снился, - женщина нервно 
закурила и полулегла на диван.
От неё исходило такое мощное притяжение, что Полю вдруг захотелось прижаться к ней, и он, превозмогая это безумие, закрыл глаза, чтобы не видеть её, и тихо спросил:
- До знакомства с ним?
- Уже лет десять, может боле, - ответила она.
- Что за сны? – Ренуа открыл глаза, уставясь на картину
Шишкина.
- Во снах я занималась с ним любовью. Это был грубый,
почти насильственный секс, но я, как ни странно, всегда просыпалась удовлетворенной и счастливой. В жизни я никогда не получала удовольствия от секса. Скоты, которые платили мне деньги, сплошь импотенты. Бог справедлив! Одарив их деньгами, он забрал у них мужскую силу. Абсолютная истина.
Она прекрасно понимала, что её слова, пересказанные с точностью до интонаций,  будут  пощечиной Маркенштейну.
- Вы занимались с ним любовью? Во снах?  - переспросил
он, сжавшись в комок, словно услышал смертный приговор.
- Я ждала эти сны, - сказала она и вновь выпила. 
- Вы говорили об этом Маркенштейну?
- Нет. Борис влюблён в меня, я не хотела делать ему больно.
И зря!
- Джессика, - начал было Поль, как она его резко прервала:
-   Меня зовут Анна, - Сташевская достала из комода паспорт и показала французу, ткнув книжицу прямо ему в нос, - Джессика -мой псевдоним. Поль, называй меня Анной. Для всех я теперь Анна. Я так хочу. Так меня называл Иван. Такое имя мне дала мама.
- Анна, - медленно сказал Ренуа, - Ивана завтра убьют. Что
вы будете дальше делать?  Забудете его?
- Поль, я не буду просить тебя марать сценарий мести. Сама
разберусь.
- Анна, Маркенштейн – всемогущий, он - полубог. Вам надо
выйти замуж и родить детей. И забыть настоящее. Исчезнуть из его жизни. Мой совет.
- Однажды Борис придёт за мной, Поль, – лицо Сташевской
застыло, словно превратилось в маску, - обязательно придёт.
- Я думаю, что вам не стоит этого опасаться, - заикаясь,
сказал француз, - он вас любит.
- Он – людоед. И уже попробовал человечину. Ему не
остановится. Это касается и тебя, Поль. Борис однажды захочет очиститься от скверны. Он будет тщательно мыть руки, которые по локоть в крови. Очень тщательно.
Ренуа, слушая Сташевскую, вдруг отчётливо понял, что просто так сказать Борису, что он, маркиз Поль де Ренуа, больше на него не работает, не получится. Он только сейчас осознал, что его обязательно убьют. У него мгновенно вспотела спина, а по ноге тонкой струйкой потекла горячая жидкость. «Я, кажется, обмочился, - с ужасом подумал он, - какой конфуз».
- Ты обоссался, Поль, - Сташевская сморщила носик.
- Простите, - француз побледнел.
- Я выброшу это кресло на свалку, - женщина встала и
подошла к окну, выглянув на улицу, - Старый Арбат, всюду люди и дети. Они живут, а мы, Поль, существуем и ежесекундно умираем от страха, поскольку знаем, что топор уже поднят над нашими головами. Но палач не торопится, он заботлив, нежен, галантен.  Он укутал нас, распятых на плахе, теплым одеялом, чтобы не было холодно, и в лучшем ресторане по его заказу готовят для нас прощальный ужин.
- Анна, - Поль вскочил, озираясь на стены и видя в каждом
углу всевидящее око Маркенштейна, - Борис не такой. Зачем вы так.
- Всю ночь в моей квартире работали надёжные люди. Здесь
не осталось ни одной камеры. О нашей беседе он узнает из твоих уст, Поль де Ренуа. Так что будь откровенен хоть сейчас. Ты прекрасно знаешь, что он – подонок.
- Анна, разве нельзя обратится в полицию, - выдавил Поль.
- Мы в России, Поль, а не во Франции, почувствуйте
разницу.
- Неужели нет выхода.
- Есть. Убей Маркенштейна, - Сташевская наклонилась к
нему и заглянула в его глаза, - я дам тебе пистолет. В своей
квартире в Париже. Незаметно, одним выстрелом в затылок. Он знает, что ты – тряпка, что ты – неспособен на убийство. А ты опровергни, докажи, что ты – не трус, а конкретный мужик. Убей его, Поль. Скольких ты еще спасешь. Бог отблагодарить тебя. 
- Нет, Анна, нет, - француз отшатнулся.
- Но он убьет тебя, - усмехнулась Анна, - жестоко,
наслаждаясь твоей смертью. Я не удивлюсь, если именно ты будешь автором собственной гибели.
- Я не смогу. Меня сразу же схватит полиция. Что делать с
трупом, - на глазах у Поля заблестели слезы, а губы затряслись, - нет, это невозможно, мадмуазель Анна.
- Ах, ты не знаешь, что делать с трупом, - Сташевская
громко и насмешливо рассмеялась, - расчленишь его на мелкие кусочки, совсем мелкие, по сантиметру, на человеческий фарш, и спустишь их в канализацию. Слабо?
- Я не смогу.
- Ты – дурак, Поль. Трус и дурак. Пошёл вон.

Глава  24.
Прошло уже четыре часа после ухода Маркенштейна;
тело Ермакова, распластанное на кровати, затекло и онемело, особенно руки, в невтерпёж мучила малая нужда, но охранники не появлялись. Наконец-то дверь отворилась, и ввалились бритые парни в костюмах.
- Ну, боксёр, - сказал один из них, - пара снимать наручники,
-  уже обращаясь к напарнику, добавил, - Юра, дай-ка дубинку.
- Говорят, ты буйный, - пробасил Юра, конопатый и, явно,
рыжий, хоть и бритый под «нуль», - а мы таких не любим. Правда, Гоша? А больно-больно бьём, - и с ухмылкой добавил, - но не по морде.
- Ага, зачем портить фейс, - согласился Гоша.
Били они его жестоко и целенаправленно: сначала по рукам,
потом – по ногам, в конце по животу и груди. Ермаков не мог кричать из скотча, которым заклеили рот, только мычал и извивался, как уж, от жалящих уколов.
- Готов. Отстёгивай, - сказал Гоша и отошел к двери с
пистолетом в руках.
Конопатый снял наручники и сдернул скотч со рта Ермакова. Боксёр сразу же повернулся на бок и застонал.
- Козлы, - прохрипел он, - вы  покойники.
- Неужто, - рассмеялся Гоша и выстрелил ему в живот.
Боль была нестерпимая и калачиком скрутила Ермакова. Гоша
громко рассмеялся и сказал:
- Не сдохнешь, пистолет-то травматический. Стучи, не стучи,
дверь не откроем. До завтра.
Сколько прошло времени, Ермаков не знал, впав в отупении от боли, может – час,  а может – и три, прежде чем он смог подняться и пройтись по узкой каморке. Метров пять в длину, не шире двух. Все стены исписаны надписями, но глаза не различали букв, постоянно слезились.
-    Надо сбежать отсюда, - прохрипел он себе, - но как?
Ермаков подошёл к параше и помочился. Моча была с кровью.
- Кажется, почки отбили. Уроды.
Он наклонился к раковине и с крана жадно напился ржавой
воды. Умылся, стало немного легче, предметы в каморке приняли чёткие очертания, хоть голова по-прежнему немного кружилась.
-    Итак, я в психушке. Чёрт, как всё болит
Боксёр сел на кровать, обхватив голову. «Джессика приводила меня сюда, - вдруг подумал он, - но зачем?». Тогда  их встреча показалась ему странной, и даже бессмысленной, а теперь, в этой камере, под лестницей,  – нет. Иван поднял голову и вспомнил, что она говорила о каком-то побеге, и  именно из палаты с наклонным потолком.
- ...ты не просто так это рассказала, - сказал он ей тогда.
-   Почему? -  вопрос прозвучал, как утверждение.
- Для тебя это не характерно, - упорствовал он.
- Не характерно, - согласилась она.
Дверь была глухой, без глазка. Ермаков, припоминая подробности той встречи, поднял матрац. Сетка на кровати была старой, местами рваной, дыры в которой латали проволкой. Присмотревшись, он нашел короткий провод с новой изолентой на концах.  Вытащил его и размотал изоленту.
На одном конце было два аккуратных зажима, с пластмассовыми ручками, и крохотная записка:

«Вынь седьмой кирпич от края стены на уровне кровати, там будут два оголенных конца под напряжением, подсоедини к ним провод с зажимами. Открой кран и забей раковину. Если не дурак, остальное додумаешь сам. Будь осторожен. Записку  уничтожь. Удачи тебе, браток. Малюта Скуратов».

-    Спасибо, тебе, браток, - прошептал боксёр.
О том, кто таков Малюта Скуратов, Ермаков даже не думал. Действовал скорее машинально, чем осознано. Записку разорвал и выбросил в парашу.
Потом нашел нужный кирпич и вынул его. Действительно, там было два оголенных провода. Через пластмассовые зажимы соединил их с проводом. Тряпкой забил раковину и открыл кран. Лег на кровать, на матрас, не касаясь железных спинок и придерживая в правой руке провод, так, чтобы он не был виден охранникам, если те откроют дверь.
Вскоре вода перелилась через край раковины и затопила пол. Послышался мат. Минут через десять раздался скрип. Дверь слегка приоткрыли, видимо, на цепочке. И выглянул Гоша.
- Думаешь, что ты умный, - зло сказал он, - ошибаешься.
Сейчас я тебя пристегну к кровати до завтрашнего утра. Придурок. Сам напросился.
Гоша выставил дуло травматический пистолета и несколько раз выстрелил в боксёра, по руке и в бок. Ермаков, кусая губы, забился от боли, но не проронил ни звука,  сжимая провод.
 Звякнула цепочка, дверь распахнулась. Гоша, хлюпая водой в туфлях, на цыпочках пошел к раковине, чтобы закрыть кран, а его напарник направил на боксёра свой пистолет и строго предупредил:
- Не дергайся, боксёр, этот ствол настоящий. Стразу же
дырку в ноге сделаю.
-   Ё-мое, козёл, бить тебя будем долго, - прорычал Гоша, закрывая кран, и достал наручники, - туфли испортил. Пятьсот баксов.
- Прощайте, шестёрки, - прохрипел Иван и отпустил провод.
Вода, куда он упал, зашипела и забулькала, всюду послышался электрический треск. Парни свалились на пол, как подкошенные,  какое-то время агонизируя, но вскоре стихли. Лица перекосились, руки  скрючились, мгновенно побелев, и оттого они стали похожи на брошенных манекенов, сломанных пополам.
 Ермаков отсоединил провод, свернул его и положил в карман. Затем вставил кирпич на место. Обыскал мертвецов, взял боевой пистолет, деньги и телефоны. Вышел из каморки. В подвале - никого.  Осторожно  поднялся по лестнице, но у самого выхода на первый этаж неожиданно столкнулся с толстой санитаркой в грязном белом халате, которая по-поросячьи визгнула:
-    Убивают, - и, опершись об стену, села на пол.
На ее крик выскочили хмурые мужики, тоже в халатах, с пустыми, как у бойцовских собак, глазами. Боксёр наставил на них пистолет и спокойно сказал:
- Где выход, суки. Убью.
Один из санитаров оскалился гнилыми зубами и кивнул на
дверь в конце коридора. Ермаков попятился спиной, держа их на мушке пистолета. Санитары, набычившись, медленно и молча шли за ним. Выскочив на улицу, он огляделся. Санитары – за ним.
Было часа три, а то и четыре  после полудня – самая жара, ни ветерка. Крепостной переулок, казалось, опустел, только вдали маячили редкие прохожие, а перед клиникой было пустынно, ни души; асфальт дымился; земля на клумбах, выжженная солнцем, была в трещинах и без травы.
Чуть выше больницы стоял чёрный джип, сверкая эмалью в солнечных лучах. Из него выпрыгнули двое парней, бритые «под нуль» и в чёрных костюмах.
«Что такое не везет, - сказал Ермаков себе, - и как с этим бороться», и побежал в другую сторону – к Дону. Но уже не было сил, - сказывалась и смертельная усталость, и побои. Глаза застилала пелена; боксёр добежал лишь до первого дерева и спрятался за ним; немного отдышавшись, выглянул и увидел догоняющих.
До них было метров пятнадцать не больше, еще минута, и они, наверняка, схватят его. Выкинув руку, он выстрелил несколько раз над их головами. Санитары легли землю и заскулили, как собаки, а парни в черных костюмах скрылись за выступ дома, но уже через миг опять пошли к нему с «Макаровыми» в руках.
Ермаков опять выстрелил в их сторону, но они даже не пригнулись а, сжав губы, только ускорили шаг, прижимаясь к стене. Иван прицелился и вновь нажал курок. Осечка. Кончились патроны. Он бросил пистолет. «Вот и всё», - обречёно подумал он. Пистолет звякнул обо что-то железное. Это был тот самый люк, о котором ему рассказывала Сташевская.
Открыв люк, он спустился в колодец, опираясь об скобы в стене. И спрыгнул в сточные воды. Погрузился по пояс, и его чуть не стошнило.
Прямо над ним послышалось: «где это сволочь». Пошарив рукой, боксёр быстро нашёл дыру, - ее верхняя кромка была чуть ниже уровня сточных вод, - и юркнул в нее,  вынырнув с другой стороны – в черном пространстве. Совсем рядом послышались выстрелы.
Нащупав каменный пол, Иван взобрался на него. Потом включил мобильный телефон охранников, и синий свет осветил арочный  лаз в человеческий рост. На каменном полу лежал фонарь, сверток одежды и лист бумаги.
«Дорогой Ваня, - прочитал он, - это посланье сожги. Знаю, что в отличие от меня, ты не предашь. Маркенштейн мстит твоему отцу за смерть матери, расстрелянной в марте 53, кажется, за день до смерти Сталина, по делу врачей. Прости, что ударила тебя бутылкой. Иначе тебя застрелил бы снайпер на балконе. Твоя Анна. Да благословить тебя Бог». 
Рядом был коробок спичек. Ермаков сжег лист.
Он шел по этому лазу, всегда поворачивая направо: как этому учила Джессика. Огромные крысы, нехотя, разбегались в разные стороны. Ему приходилась в буквальном смысле рвать густую паутину. Он трупного запаха, гнилья и зловония  мутило. Вскоре он выбрался в колодец и по скобам поднялся наверх.
Люк открывался тяжело, будто кто-то сверху держал чугунный диск и не пускал беглеца на волю. Упершись ногами в выступ колодца, Ермаков, сжав до боли зубы, и что было силы напрягшись, головой, руками и плечами давил на проклятый люк, и наконец-то сдвинул его.
Первое, что увидел он, - это старая полуразрушенная церковь, сухой куст сирени, за ним – кресты, кресты, кресты... «Старое кладбище», - вспомнил он.
Ермаков, хватая ртом горячий воздух, выбрался наверх, и не в силах встать, еще долго сидел рядом с заброшенной могилой, среди кустов черемухи и репейника.
Отдышавшись, он услышал плачущий юный голосок:
- Моя подружка бросила меня, говорит, что я – торчок.
- Зачем тебе она, - в ответ послышался хриплый голос
другого подростка, - с ней ведь травкой тоже надо делится, а самому – мало. И вообще, от косяка кайф круче, чем от секса.
- Дай курнуть, брат - почти шепотом сказал третий.
Боксёр, шатаясь, встал. Пацаны, больше похожие на тени, чем
на людей, сидели рядом, - за столиком, в соседней оградке.
- Гля, мертвец, - с ужасом сказал один из них, сам похожий
на скелет.
- Не..., - прошептал другой, - это галлюцик.
- Не бойтесь, я – живой, - сказал Ермаков, войдя к ним в
оградку, и, сев рядом с ними, повторил.
В висках пульсировала кровь: «живой, живой, живой...»
- Дядя, что надо, - набравшись смелости, спросила тень,
сидящая напротив.
- Мобила нужна, - сказал Ермаков.
- Нет трубы, дядя.
- Не ссы, не отберу. Свой отдам в обмен, крутой, только
ворованный, симку поменяешь, и все дела.
- Покажи, - спросил пацан сбоку.
Ермаков достал телефон одного из охранников. Трубка и
впрямь была дорогой и стильной.
- Ни фига себе, - охнули пацаны.
- Ну, чего? Меняемся.
- Ага.
Иван достал из своей трубки симку и сломал ее. Тень
напротив протянула ему простенький аппарат и быстро схватила со стола трофейный мобильник.  Пацан сбоку сказал:
-   Наша труба – рабочая, только времени мало.
- Пойдёт. Только об этом молчок.
- Что, - спросил парень напротив, - хозяин трубки  крутой?
- Был. Теперь - жмурик, - ответил боксёр, - ну, мне пора.
Пацаны не шевелились, словно окаменели, лишь испугано
смотрели на Ермакова. А он, махнув  на прощанье рукой, выбрался из кладбища. Рядом был пруд, и боксёр с удовольствием искупался в зеленоватой воде. Выкинул старую одежду, дурно пахнувшую стоками, и одел новую – из свертка: светлые брюки, белую рубашку и бежевые туфли. Там же в кульке были наручные часы. Было уже около шести вечера. Боксёр достал трубку и набрал номер.
- Миша, это я, - тихо сказал он в телефон.
- Кто, - не поняла трубка тонким голоском.
- Твоя последняя надежда. После Адольфа. Чёрт тебя дери.
- Ермаков что ли? На ловца и зверь бежит, - звонко
затараторил Миша, - я тебя уже три дня ищу. Драться надо уже завтра. Сроки сдвинулись.
- Завтра, так завтра. Деньги сейчас.
- Десять процентов.
- Лимон, не меньше. Иначе ищи другого, - зло оборвал его
боксёр.
- Ваня, мы так не договаривались? – заскулил Миша.
- Это мое последнее слово.
- Езжай ко мне в офис. В башне на Театральной. Десятый
этаж. Потолкуем, - заскулил Миша.
Когда Ермаков вошёл в фешенебельный кабинет Миши, тот
вскочил и ахнул, весь засуетился, кусая губки.
- Какие туфельки, - вместо приветствия застонал он, - из
крокодильевой кожи. От Мастриани. Пять тысяч баксов. Сказка.
Он страдал, как от физической боли, прыщи заалели, и из
красных глаз юного алкоголика казалось, вот-вот прольются слёзы:
- Боже, какой прикид, а часики, белое золото, брилики, 
«Блан Па»...
Михаил был маниакальным транжирой из новорусских пижонов, обожавшим до безумия дорогие тряпки. Поэтому мгновенно оценил стоимость брюк Ермакова, точно зная, в каком бутике они куплены.
-    Деньги, - мрачно прервал его томление по шмоткам боксёр, - лимон.
- Пять тысяч баксов...
- Засунь их в жопу...
- Десять...
Ермаков плюнул на пол и пошёл к двери.
- Это нечестно,  - Миша побежал за ним, хватаясь за руку.
- Лимон, - изрёк Иван у двери, - или прощай, мой мальчик. У
меня есть предложение покруче. Я популярен как Мухамед Али.
- Ладно, - выдохнулся промоутер и неожиданно громко
визгнул, - Адольф - козёл. Это он тебе научил.
Иван внимательно посмотрел на маленького прыщавого парня, прикидывая, причём тут Адольф. И ему вдруг всё стало пронзительно ясно, - «как дважды два», - что в случае смерти ни он, ни его семья ничего бы не получили. Кажется, когда-то он подобный контракт уже подписывал.
- Кому достанутся деньги, если меня убьют на ринге, -
с мрачной улыбкой спросил Иван, - а? продюсер хренов.   
- Конечно, Адольф проболтался, - отскочил и фыркнул
вместо ответа Миша, - я предупреждал его помалкивать. Он еще пожалеет.
- Отвечай, - сжимая кулаки, повторил вопрос Ермаков,
надвигаясь на Мишу.
- Организатору, - закричал паренёк, инструктивно закрывая
тонкими руками голову, - таковы правила игры. Я тут не причём.
- Поэтому не меньше лимона, - спокойно сказал Иван и
уселся на стул, разглядывая на своем левом запястье золотые часы, которые нашел в свертке
- Ненавижу Адольфа, - застонал Миша.
- Миллион, - повторил Иван.
- Вначале, бумажки, - Миша вернулся за стол и, охая и кусая
ногти, быстро положил перед ним контракт.
Боксёр скользнул взглядом по контракту и  небрежно чиркнул
бумаги, спрятав в карманы две пачки пятитысячных купюр. Если честно, он был очень удивлен, явно не ожидая, что Миша так легко согласится.
Ему просто повезло; впрочем, это везение было вполне предсказуемым, - боксёр и раньше хотел увеличить аванс, к тому же  Иван не знал, что его часики на черном кожаном ремешке, которые он нашёл в свёртке, стоили значительно дороже денег, которых он просил. И именно они – швейцарские часы от фирмы «Блан Па» – были самым главным аргументом в их споре. Михаил, с точностью до цента, знал цену таким часам, как и людям, которые их носят.
-    Бай, малыш, - махнул боксёр, покидая из кабинета.
- Бой завтра в полночь, в Белом Рояле. Будьте любезны,
приезжай к десяти, - кланяясь, суетливо сказал Миша и опять застонал, - тут пашешь с утра до ночи, и ходишь, как нищий...
Боксёр, не дослушав истошных стонов, вырывающихся из самой глубины шмоточной душонки  продюсера, захлопнул дверь. Он спешил к отцу, опасаясь, что там будет засада людей Маркенштейна.

Глава 25.
Везенье, как и неудача, всегда закономерна. Если везёт, то – конкретно. Впрочем, как и наоборот.
На сей раз, судьба была полностью на стороне боксёра. В то самое время, когда он вынырнул из сточных вод в подземелье, а бритые парни разряжали свои «Макаровы» в колодец, полагая, что боксёр спрятался именно там, из угла выехала ничем неприметная машина с пьяными ОМОНовцами, отметившими окончание командировки в Чечне. Одетые в штатское, они попытались угомонить парней, но те стреляли им по ногам, и ранили одного из них, оказавшего к тому же боевым командиром. ОМОНовцы жестоко избили бритоголовых и привезли в отделение в бессознательном состоянии. Поэтому сообщить Маркенштейну о том, что боксёр сбежал, было просто некому. Люди же Корнилова, наблюдавшие за клиникой из соседнего дома, не смогли дозвониться на сотовый полковника, который был «не доступен».
События развивались по плану, «развязка» должны наступить только завтра, а текущий вечер не предвещал ничего интересного, поэтому, прогуливаясь по Садовой, Корнилов, чтобы немного расслабится, спонтанно спустился в бильярдный клуб, расположенный в подвале одной гостиницы. Радиоволны не проникали сквозь толстую кирпичную кладку подвала, но он даже не обратил на то, что труба «не доступна».
Таким образом, несколько часов, где-то с семи до одиннадцати
вечера, Ермаков для Маркенштена и начальства ФСБ томился в психиатрической клиники в ожидании своей участи, хотя в самом деле он преспокойно разгуливал по Ростову.
Покинув Мишу, боксёр уже через полчаса перепрыгнул через невысокий заборчик отцовского двора. Несмотря на то, что было ещё светло, на веранде горел свет.
-    Отец, отвори. Это я, Иван.
На столе стояла початая бутылка водки и стакан. Но Ермаков-
старший был трезв.
- Хорошо, что ты пришел, - серьезно сказал он, - у матери
опять был приступ. И врачиха снова ругалась: «Скорую» видите ли больше не вызывайте. Кушать будешь?
Боксёр  устало кивнул головой. Отец ушел на кухню. За стеной во сне закричала мать, а вслед за ней сонно тявкнул старый дворовой пес. Вскоре вернулся Ермаков-старший и принес на подносе тарелку окрошки, сало и огурцы.
- Всё время тоскую, сын.
- Из-за мамы?
- Боюсь, что она уйдет незаметно. Во сне. Хочется на
прощанье обнять ее. Моя любимая Настя. Вслед за ней умру и я. Прости, сын.
Иван тронул ладонь отца. Боже, какая она холодная, окостеневшая, как у мертвеца. Ермаков-старший резко выдернул руку. Он стеснялся свой старческой слабости. Он же отец! защитник сына, и ему нельзя быть слабым. Даже сейчас, когда ему –восемьдесят.
- Всё о жизни своей думаю, - продолжил он, - как все сложно
и неправильно. Мы пожираем слабых, вместо того, чтобы их защищать.
- Ты – о прошлом? Папа.
- И о прошлом – тоже.
-   Отец, помнишь, ты мне говорил о женщине, детском враче,
которую арестовали 7 марта 53-го. У нее еще трехлетний сын умер  у вас, в управлении  госбезопасности. Ну, вспомни, ты еще говорил, что она повесилась.
- Зачем тебе, - вяло спросил старик.
-    Не знаю, - сказал Иван, - расскажи. Интересно.
- Хорошо, что завел этот разговор, - немного подумав,
согласился отец.
-    Мне показалось, что тебе важно рассказать мне об этом.
Иван решил не говорить отцу о неприятностях, сваливших на него в последнее время. Отцу и так тяжело. Какое неподъемное время, как надгробный камень. «Маркенштейн хочет, чтобы я проклял отца, - вдруг подумал он, - его страдания должны быть максимальными, но я не хочу, чтобы он страдал».
-  Ты прав, ведь я не просто так начал этот разговор.
Иван на мгновенье сжался. Страх стальной хваткой сжал его
горло. Ему показалось, что отец в курсе его проблем.
- Я понял, что не могу больше молчать, - прохрипел отец, -
ходил даже в церковь, хотел исповедаться, да поп не внушил мне доверии. Вот и подбросил тебе эту тему. Надеялся, авось ты когда-нибудь расспросишь, а я душу облегчу перед смертью.
Ермаков-старший встал и отошел к окну.
- Это было ночью 7 марта 1953 года, за день до смерти
Сталина. Из офицеров в управлении дежурили трое я, лейтенант Варяг и капитан Осип Черноворот, которого за глаза называли Инквизитором. Ровно в полночь  Осип уехал в город, началось время арестов. Первыми привезли  детского врача, молодую женщину, с трехлетним сыном. Фамилию не помню, помню только, что она была еврейкой.
Слышно было, как предательски стучали настенные часы.
- У мальчишки была высокая температура, - монотонно,
по-старчески облизывая сухие синеватые губы, рассказывал отец, - и мать умаляла капитана отправить сына в больницу...
В унисон его словам, на улице послышались детские голоса.
Ермаков-старший всем телом повернулся к окну и долго прислушивался. Иван, не отрываясь, смотрел на отца, на его дряблое, с коричневыми пятнами, лицо, в его выцветшие глаза и впервые подумал, что отцовская смерть стоит рядом, за понурыми плечами старика и поминутно посматривает на часы: не пора ли?
А батя молчал, напряженно слушал улицу, и, казалось, забыл, о чём только что говорил; но неожиданно, царапая воздух хриплым голосом,  продолжил:
- ...но Осип оставил пацана в управлении, а врачиху отвел в
подвал, в камеру и сказал ей: «признавайся, сука, и я отправлю твоего последыша в больницу». Женщина обезумела: «в чём?». Капитан подсказал, «как Сталина убить хотела». Она всё поняла и тут же подписалась под этим бредом. Инквизитор опять уехал в ночной, обезумевший от страха, город.
- Что было потом? – спросил боксёр.
- Потом капитан привез учительницу, фамилию тоже вряд ли
вспомню, а если и вспомню, то, наверняка, попутаю. Арестовали ее тоже по идиотскому доносу.
-     А её за что? батя.
- Ты не поверишь. На уроке ученики спросили, кто больше
сделал для Советской Власти – Ленин или Сталин. Она сказала, что Сталин – великий руководитель Советского Союза, но все же основателем нашего государства был Ленин. За это ее и взяли, за принижение роли вождя.
- Мракобесие, - в сердцах сплюнул Иван
- Хуже, сынок, паранойя. Однако вернемся к нашему
разговору. Учительницу ту тоже привезли с трехлетним сыном. Бывают же такие роковые совпадения. Не на кого было оставить. Черновот и этого мальчишку ко мне в кабинет, а ту женщину – в подвал, в другую камеру. Потом Осип поехал за боевым офицером, который напился и орал, что он в гробу видал заградотряды. Мир не без добрых людей - донесли. Этот офицер во время ареста и проломил нашему Инквизитору голову. Офицера застрели в его собственной квартире, а Черноворот, не приходя в сознание, умер по дороге в управление. Ну, что, по рюмочке, Иван. На душе – хреново.
- Давай, папа. Пробьемся!
Ермаковы, не чокаясь, выпили.
Августовские сумерки серыми красками постепенно окрасили
низкую веранду и абрикосовый садик за окном. Летний вечер вступал в законные права, подчеркивая скоротечность бытия; отцовские морщины стали еще глубже, под седыми бровями вместо глаз уже чернели глазницы. Время летело и, как проказой, уродовала тела, превращая их в трупы... время, будь ты проклято...
-    ...сижу я в своем кабинете, -  ожидаемо, но всё ровно как-то внезапно послышался старческий голос отца, - уже рассвет, отчет составляю, приходит ко мне Коля Варяг, мой подчиненный,  и говорит: «врачиха повесилась». Спрашиваю, - «в чем дело?». А он – мне: охранник ей сообщил, что сын ее умер, «откинул, мол, ваш пацан копытца». Пришли к ней в камеру, сняли с петли, а Коля мне и говорит, - «нельзя, чтобы в бумагах фигурировало самоубийство. Недосмотр». В общем, пустили ей пулю в лоб, уже мертвой, и составили бумагу: мол, так и так, военный трибунал в лице Черноворота, меня и Варяга приговорили ее к высшей мере наказания. Основание – признательные показания. Приговор приведен в исполнение немедленно».  Утром даже похвалу за это получили от начальника управления Амирадзе, по кличке «счетовод».
-    Странное прозвище, батя.
- Точное, Ваня. И вот почему. Приносим ему дело врачихи.
Спрашивает, - «есть ли кто ещё у покойницы», - «нет, - говорим, - мужа еще в декабре расстреляли». Счетовод репу почесал и ласково говорит: «мальчишку в детдом определите. Сирота ведь, жалко». Мы с Колей переглянулись,   пацан-то умер,  но промолчали. Потом Амирадзе дело учительницы взял. Почитал, полистал и заявляет: «а этого мальчишку на Соловки, в «УСЛОН». Мы-то знали, что там – могильник, и отвечаем: - «мальчишка умер». Жалко было пацана, да и определить, чей он, – невозможно. Черноворот погиб, а соседей из-за этого беспокоить не стали бы. Таким образом,  сын учительницы стал сыном врачихи.  Амирадзе уже про учительницу спрашивает: «есть ли близкие у неё?». Отвечаем: «она – мать одиночка». Наш счетовод и говорит, - «ей пятнадцать лет лагерей, всё же ребёночка потеряла. Всё должно быть справедливо. Там – мамаша, здесь – сынок». В этот день 8 марта 1953 года умер Сталин.
Иван вздрогнул и тихо спросил:
- Значить, мать и сын живы, но ничего друг про друга не
знают?
- Думаю, что - да.
- Так и прожили всю жизнь.
-  Индийская мелодрама, не иначе. Там, где есть беззаконие, где вершатся страшные дела, очень хочется сотворить добро. Обласкать жертву.
- Обласкать жертву? – переспросил Иван и вздрогнул.
- Иногда мы расстреливали людей через подушку. Обычно
женщин. Прикладывали к голове подушку и через неё стреляли.
- Зачем?
- Не так больно, - устало ответил отец и опустил взгляд, - не
так больно, сынок, и не так страшно...
Иван вздрогнул.
- А что было дальше с учительницей?
-    Не знаю. Сколько их потом было. Хотя...
Отец задумался.
- ...хотя, глаза у неё были разные, один – карий, другой
серый. Аномалия, одним словом. Очень редкий случай. Может быть, поэтому я её и запомнил.
- Отец, - Ермаков тяжко вздохнул, - прости меня, но у меня к
тебе огромная просьба.
- Говори, - вздохнул Ермаков-старший.
- У тебя не сохранились фотографии Анны?
- В последнее время я постоянно думаю об этом, - прохрипел
отец, - её фотографии исчезли бесследно, нет в семейных альбомах, нет ни в архивах, даже с памятника, и то сняли её снимок. Какое-то безумие, Ваня.
- Да, всё это очень странно.
- Сынок, - отец подошёл к портрету Сталина, - смотри.
Старик вынул из рамы картонку с репродукцией вождя, и
Иван увидел молодую рыжеволосую девушку с зеленными глазами, но она совершенно была не похожа на Сташевскую. Тоже красивая, но другая.
-      Всё правильно, - зачем-то сказал он и горько усмехнулся.

Глава  26.
Жизнь, вчера еще до боли в зубах нудная и беспросветная, в этот летний вечер полковнику Корнилову виделась в ином свете: в белых праздничных тонах.
Молоденькие ростовчанки казались ему еще красивее и доступнее, особенно, та, которая шла впереди: тонкая, как березка, с ножками, точенными, как у Сташевской, и с вертлявой попкой, круглой, как мяч, едва прикрытой белой юбчонкой, и притягивающей его нескромный взгляд, как магнит металлическую стружку.
Девчонка  болтала по телефону, а полковник, понимая, что через каких-то пару дней, ему будут доступны все красотки мира неотступно следовал за ней.
- Чёрт возьми, как красивы казачки, - сказал негромко он.
Девчонка обернулась и пожала плечами. Её лицо под стать
фигуре было весьма привлекательным.
-   Как звать тебя, милая, - спросил полковник.
Но она, хихикнув, ничего не ответила, а спустилась в какой-то бар, расположенный в подвальчике гостиницы «Центральная». Корнилов, подавшись игривому настроению, последовал за ней.
В баре девчонка с визгом пригнула на плечи длинноволосому парню и впилась в его губы. Нацеловавшись от души под аплодисменты шумной компании, сидящей за столиком прямо у входа, парочка присоединилась к ним. 
В подвальчике, кроме бара, был еще бильярдный зал, и Корнилов, потоптавшись на месте и, поняв, что «Наташа не наша», прошелся туда.
Вдоль бильярдных столов тянулась стойка, где тоже торговали пивом. Полковник присел на высокий стальной табурет и заказал рюмку водки и бокал пива. Негромко играла музыка, настраивая его на неспешные размышления.
Да! еще позавчера жизнь была иной: серой и душной. Бесконечная оперативная слежка за Ермаковым, и бездействие олигарха просто бесили его. Было неясно, наступить ли вообще развязка этой истории или Маркенштейн, опять сотворив зло, безнаказанно улетит в Москву, а ему придётся испытать на своей шкуре весь гнев генерала.
Корнилов прекрасно знал, что деньги в России больше, чем деньги, - золотой ключик ко всему. В конце концов, Кузнечика могли предупредить даже из окружения Гордеева, и тот запросто затаился   в ожидании другого удобного случая.
Но его терпение, кажется, вознаграждается. Люди Маркенштейна наконец-то схватили боксёра и на сутки спрятали в клинике. Для чего? – Корнилов в принципе знал, ознакомившись с копией сценария мести, переданным Сташевской генералу. До утра боксёр будет сидеть там, как заключенный перед казнью. Таков каприз злопамятного Маркенштейна. «Куражится он, - ясное дело, - но за свои бабки», - с уважением констатировал полковник. 
А мадам, Сташевская? та ещё сучка! свою игру ведёт. Двойную. Собственно, боятся ей нечего. Генерал ни при каких условиях не согласится на её смерть, да и Маркенштейн вряд ли пойдет на это, - сам влюблён по уши. Кроме того, поговаривают, что даже президент ей интересуется, заметив на какой-то встрече.
Полковник лихо опрокинул рюмку в рот и запил пивом. Заказал ещё порцию водки. Достал пачку сигарет и положил перед собой. Неспешно закурил, стряхивая пепел в чёрную пепельницу.
Если всё срастётся, то можно не сомневаться, что Гордеев  отстегнет пару лимонов. А это, во-первых, квартира в Москве, - Корнилов стал загибать пальцы, - во-вторых, хорошая машина, в третьих, дача, и в четвёртых, если аккуратно,  распорядится деньгами, то можно и лимон запросто спрятать в Швейцарии под проценты. А потом потихоньку свалить из органов, уж очень надоели  козлы в погонах.
Рядом с ним присели двое мужиков, которые только что закончили партию бильярда. Корнилов по привычке бросил на соседей оценивающий взгляд: им  лет тридцать пять, может, больше, но до сорока;  крепкие, широкоплечие, хоть с животами; хорошо одеты; брюки с  ремнями тщательно отглажены, туфли со шнурками отполированы до блеска. Они громко, не стеснясь Корнилова, перебрасывались словечками. «Эти парни, как и я, из органов», - машинально подумал он и потушил сигарету, присматриваясь к упитанным дамочкам, сидящим недалеко от него.
Их упругие формы, спрятанные в тесные майки, рвались наружу, навстречу жадным и нетерпеливым мужским ладоням, а острые сосцы, врезавшись в ткань, бесстыдно выпирали вперед. Девицы тянули коктейль, покусывая трубочку трудовыми ярко-красными губами.
- Можно только представить, скольким мужикам эти губки
подарили сладкие мгновенья, - сказал высокий сосед, с глубокими залысинами, словно прочитал его мысли.
- Вася, - отозвался его кореш, нервно теребя русые усы, - ту,
что слева, блондинку, на которую ты пялишь зенки, зовут Сонька золотые губки. Они и впрямь золотые. Пять штук за свиданье.
- Юра. Красивые женщины всегда стоили дорого, -
философски отреагировал высокий.
-    Вася, Баки полные. Под завязку. Слить бы надо.
- Сливай, разрешаю, - усмехнулся высокий, - благо, что
бабки есть. Только какого хрена, ты мне вчера истерику закатил, что не того посадили. Нам отстегнули, мы и посадили.
Полковник Корнилов, слушая их, подумал, что в России
только одна правда, только один закон и только одна мораль  – деньги, большие деньги. И, безусловно, прав лишь тот, у кого их больше. Конечно, это плохо, но что поделаешь: государство такое, от самого верха.
- Василий, мне конкретно не по себе было, - упорствовал
усатый, явно хорошо поддатый, - не виноват-то мужик, а него трое детей. Пятнашку получил. Ни за что. Дело-то белыми нитками шито.
- Не умничай, - прервал его Юра.
-    Зачем на мужика это дерьмо вешать?
- Дело закрыть надо. Не повезло мужику. Такое тоже бывает.
-    Я-то понимаю, но не по душе было вчера
- А сегодня отлегло?
- Кажись, да. – Усатый, наморщив лоб, задумался и
уставился  на блондинку.
- Забудь его, Вася. Иди-ка лучше к Соньке.
- Хор-р-рошая идея. Я мигом, - усатый даже повеселел и,
улыбаясь, неспешной походкой пошёл к девицам.
Полковник, проводив его взглядом,  выпил очередную рюмку
водки и заказал новую порцию.
Усатый сосед, пьяно жестикулируя, что-то говорил девице слева, яркой блондинке; было видно, что он немного волновался. Дамочка, серьезная и внимательная, без тени улыбки, выслушала его, встала и кивнула головой. Вскоре парочка исчезла за незаметной дверью, в конце зала. Её подруга, тоже симпатичная, только маленькая и не такая яркая, с завистью посмотрела ей вслед.
«За деньги можно заказать всё, - философски размышлял Корнилов, - любовь, власть и даже  преступление. Может, Маркенштейн не такой уж идиот, а изысканный романтик, спешивший испытать все грани жизни, такой короткой и серой. Может, любовь и власть пресытили его, и ему хочется что-то более острое, яркое. Например, – убийство по сценарию. Почему – нет».
Вскоре вернулся усатый, повеселевший и умиротворённый. Край его белой рубашки торчал из расстегнутой ширинки.
- Товарищ капитан, здесь же дамы, - улыбаясь, укорил его
Вася, кивнув на брюки.
Усатый быстро, но не суетливо, привел одежду в порядок.
- Два раза за десять минут. Класс, - выдохнул он и залпам
выпил водку, - за дам, господа, за прекрасных дам. И за жизнь.   
- Жизнь прекрасна, - согласился Вася, - когда валом денег, но
мгновенна.
- Когда-то мы были честными русскими офицерами, - вдруг,
опять мрачно сказал Юра.
- Ну, опять за своё. Не надоело?
- Вася, - усатый поднял руку к верху, - они предали и
продали нас и Россию, растоптали нашу совесть, а наших женщин превратили в шлюх.
Усатый опять выпил. Глаза его налились кровью.
- Перестань, - успокаивал его сосед, - ничего уже не
изменить. Зачем ссать против урагана? Юра, ты как выпьешь, всегда на рожон прёшь, правдоруб хренов.
Полковник хмыкнул и, расплатившись, подошёл к девицам.
- Соня, говорят, у тебя золотые губки, - сказал он блондинке.
- Да, они золотые, но очень нежные, - тихо ответила
женщина, скользнув безразличным взглядом по его лицу. 
Полковник вдруг увидел искорку ненависти в её глазах, хорошо скрытую за профессиональной любезностью. Ему вдруг захотелось оскорбить блондинку.
- А глотка у тебя глубокая? Сонька, – зло спросил он.
- Зачем вы так, - заступилась за блондинку подруга.
- Всё нормально, - блондинка по-дружески сжала ладонь 
брюнетки, подмигнув ей,  и повторила уже громко и наигранно весело, -  всё нормально. Глубокая. Провалишься.
- А ты гордая, - полковник грубо взял её за руку.
- Гордая, - согласилась она.
Корнилов мучил её целый час, стремясь вырвать из неё хоть
вздох раздражения, но блондинка, с застывшими, будто смотрящими во внутрь глазами, покорно выполняла свою работу.
Корнилов показалось, что ему не силах унизить эту женщину, душа и плоть которой давно уже не были единым целым. Её тело, нежное, теплое, но какое-то неживое, механическое, как био-робот, откликалось на его любые прихоти, а душа, гордая и чистая,  была где-то в другом месте.
- Ты не шлюха, Соня,  - резко сказал он ей, одеваясь, - зачем
тебе это?
В последних словах, сказанных, как всегда, жестко, всё же слышалась жалость.
-   У меня умирает ребёнок, - тихо, понурив голову, ответила
она, - я мать. Мне нужны деньги, чтобы он жил. Ты хотел унизить меня. Зачем? Я – святая. Я это чувствую. Я мать. – У неё была легкая истерика после грубого секса.
- Мать, - вздрогнув, повторил полковник и, сам не ожидая,
жалобно попросил, - погладь меня по голове, пожалуйста.
- Нет, - отшатнувшись, отчаянно вскрикнула Соня, - нет.
- Пожалуйста, у меня недавно умерла мама.
- Хорошо, только закрой глаза.
Он почувствовал, как его жестких волос коснулась
необыкновенно нежная рука. Ему стало легко и безопасно, наверное, впервые за последнее время.
- Мама, - прошептал он, не открывая глаз.
- Ты – хороший, чистый, - тепло сказала Соня, - только
очерствел.   
Полковник будто опомнился, вскочил и уже зло сказал:
- Уходи отсюда. Хотя бы сегодня.
- Мне нужны деньги, - она прямо смотрела ему в глаза, а он,
стыдясь, избегал её взгляда. Полковник достал портмоне  и протянул ей дрожащей рукой пачку купюр и заорал:
- Чтоб тебя здесь не было.
- Только сегодня, - женщина впервые улыбнулась ему
искренне, живой улыбкой, и опять коснулась рукой его жестких с проседью волос, - только сегодня. Завтра я вернусь.
- Уходи из бара. Ты первая, я второй.
Сонька, не прощаясь, выскочила  в зал. Полковник подождал
пару минут и неспешно вышел за ней. У выхода из бара, прямо на лестнице,  Соню грубо прижимал  к себе высокий мужик, с залысинами, хватая рукой за пышную грудь. Женщина молча вырывалась. Корнилов быстро подошёл к ним и тихо сказал:
- Отпусти её.
- Отвали, козёл, - послал его мужик.
Корнилов свалил его одним ударом в горло. Его напарник,
сорвался с места и, выкрикивая угрозы, с бутылкой ринулся на полковника; тот усмехнулся, чуть отступил назад и, уклонившись от бутылки, врезал ногой по колену. Усатый потерял равновесие и грохнулся на пол, ударившись головой о ступеньку.
Соня, прижимая к груди сумку, неуклюже побежала по лестнице на улицу, опираясь на стену. Её ноги снизу показались ему толстыми и уродливыми.  Наверху она еще раз улыбнулась ему, но уже другой улыбкой, насмешливой, и что-то сказала, кажется: «лох»,  и растворилась среди прохожих.
«Она развела меня, как последнего простачка, - мелькнуло в голове, - хороший спектакль, сука, разыграла. Поняла, что я – одинок, и ненавижу баб. Кроме одной. Мамы. Я любил только маму, и меня любила только мать. Я найду эту Соньку и обязательно убью». Обидные мысли роем кружились в голове, пробуждая в нём гнев.
Настроение у него мгновенно испортилось, иголками закололо сердце. «Мне пора женится, - мыслимо сказал он себе, - мне нужен сын. Я назову его Егором. Егор Олегович Корнилов, пожалуй, неплохо. Закончу это гнилое дело и женюсь, а Соньку убью».
Его взгляд упал на мужиков, барахтающихся на полу. Он подошёл к ним и присел на корточки, всматриваясь в их ухоженные лица. Вдруг жестко, хоть не сильно ударил локтём по губам усатого, превратив его рот в кровавою дыру. Выбил все передние зубы. Потом  кулакам по почкам. Несколько мощных ударов. Сначала по левому боку, потом по правому. «Я отбил ему почки, - с удовольствием подумал он, - через полгода он, наверняка,  сдохнет».
Полковник поднялся. Публика в баре с интересом наблюдала за дракой, особенно, девчонка, за которой он шёл. Она даже привстала, чтобы лучше видеть, и улыбалась ему.
«Теперь этого козла покалечу. Будет скопцом», - решил Корнилов, посмотрев на мужчину, с залысинами. Он поднялся по лестнице на несколько ступеней вверх и пригнул прямо ему на пах. Мужик резко дёрнулся и отключился. Корнилов  распрямил плечи, чувствуя, как улучшается настроение, и с легким сердцем покинул бар.
Под круглой луной Ростов погрузился в ночь, но освещаемый мощными фонарями, не спешил спать, а, напротив, отворив двери ресторанов, клубов и казино, звал горожан гулять до утра.
 Корнилов машинально посмотрел на часы. Одиннадцать. Пора в  гостиницу, завтра будет очень трудный и важный день. Вдруг раздался звонок. Звонил агент из «слежки». Полковник устало отозвался: «слушаю».
-    Боксёр сбежал, - услышал он в ответ.
- Как сбежал? – переспросил Корнилов, чувствуя, как
затряслись поджилки, - а охрана Маркенштейна?
- Два трупа. Мы не могли до вас дозвониться. Трубка была
недоступна. Никаких следов. Словно растворился в воздухе.
- У отца были?
- Нет.
- Срочно туда.
От отчаянья ему хотелось плакать, как маленькому. Среди потока весёлых и счастливых прохожих, которые толкали его, он стоял бесконечно одинокий и растерянный, не зная, что делать. Сообщить Гордееву? Нет, только не это. Вновь зазвонили:
-    Индус беспокоит. Боксёр у  Кузнечика.
- Слава Богу, начинаем, Саша.
Полковник перекрестился.


Глава 27.
  Слушаю, - послышалось из телефона.
Казалось, что этот голос, полный мягких и тёплых
интонаций, может принадлежать только доброму человеку, этакому божьему одуванчику, который и мухи не обидит.
- Добрый вечер, - также тихо, но твердо  ответил Ермаков, -
это я, Иван.
-  Уже ночь, Ваня, - ласково поправил его Кузнечик, - Марусю, кажется, ты отыграл. Жаль.
- Я принес деньги.
- Догадываюсь, - вздохнув, ответил Маркенштейн, - и жду, у
тебя осталось немного времени, боксёр. 
- Вы помните свои обещанья.
- Я не дешевый фраер. Где ты?
- Я ваших дверей.
- Заходи, буду рад.
Голос Кузнечика несколько успокоил Ермакова. Появилась надежда, что всё объяснится, и на этом закончится. Боксёр подошел к дверям огромного особняка, на берегу чёрного Дона, в котором мерцала белая луна, и осторожно позвонил. Почему-то не было страха, только тревога. Дверь открыл двухметровый охранник, кавказец, с огромным носом, тот самый, об которого он сломал подсвечник в доме Сташевской.
-     Явился, не запылился, - сказал боксёр.
- Здравствуйте, - очень вежливо, почти подобострастно,
отозвалась гора мускул и, закрыв дверь за ним дверь, ударил его в живот.
От нестерпимой боли Ермаков охнул и присел. Тут же получил пощечину такой силы, что отлетел к двери и ударился об нее затылком. Сознание отключилось мгновенно, а вместе с ним чувство боли, времени и пространство...
...ему почудилось, что он, задыхаясь, сидит на стульчике в углу ринга. В глазах - кровавая пелена, какая бывает после жесткого обмена ударами; в ушах – пронзительный звон. Кто-то маячит перед ним, - кажется, тренер... «Гена, я ничего не вижу», - пытается сказать он...
...наконец-то красный туман немного рассеялся, и он вместо тренера увидел угрюмого охранника, который щупал у него пульс, а за ним, на диванчике, Кузнечика, в ослепительно белом костюме, с неизменной доброй улыбкой, что-то говорящего  невысокому мужчине в его одежде. «Бог ты мой, - невольно вырывается у боксёра, - так это я». Но они его не слышат. В голове опять темнеет...
...боксёр вновь открыл глаза. На этот раз он - в большой серой комнате с зеркальной стеной и видеокамерами в каждом углу. Ермаков сидел голый на металлическом стуле, к которому наручниками пристегнуты руки. Затылок раскалывается, словно обожённый огнём. Первое, что он слышал – свой, с хрипотцой, стон. Потом мягкий голос Маркенштейна:
- Ираклий, не спеши, убей его медленно,  порадуй – старика.
- Сделаю из него барашка, - с акцентом ответил Ираклий. 
- Мне нужно с вами поговорить - прохрипел боксёр.
- Ах, Ваня, очнулся, - сказал Кузнечик. Он подошел к нему и
по-отечески погладил его по голове. -  Откуда деньги, неужто менты дали? – в его руках были две пачки купюр.
- Нет.
- Откуда же, милый?
- Аванс за бой. Завтра в Белом рояле.
-  Верю. Даже знаю, иначе менты сообщили, – усмехнулся Маркенштейн.  - Честно говоря, я был потрясён, когда узнал о побеге. Ну и ладно, игра есть игра. Вот расписка,  - он достал из кармана пиджака листок бумаги, разорвал на клочья и бросил на пол,  – я сдержу слово и не трону Марусю. -  Потом он повернулся к охраннику и добавил, - Ираклий, деньги твои. Ну, а этого, –  Кузнечик кивнул в сторону боксёра, - на небеса. Прощай, Ваня.  Благодари за свои страшные муки отца родного. Око за око. Сам понимаешь.
Было видно, что он находился в прекрасном расположении духа и даже немного волновался, оттого, наверное, слегка картавил. Ермаков вдруг рассмеялся. Ираклий побагровел, особенно, огромный нос, выпирающий вперед, и смачно ударил его ладонью по лицу, но боксёр по-прежнему смеялся.
-    Сдурел-с что ли? - спросил Кузнечик.
- Анекдот вспомнил, - Иван  выплюнул кровавую слюну,
стараясь попасть в кавказца.
- Ну-с, валяй, - заметил Кузнечик, - похохочем. Да, Ираклий.
Анекдот от покойника.
Боксёр втянул в себя воздух и всё же доплюнул до Ираклия,
попав ему в лицо. Тот замахнулся, но Кузнечик остановил его:
-   Успеешь еще.
- Приходят ходоки к Ильичу, - начал Иван, - в Кремль, и
говорят, мол, живем плохо. Вождь вызывает Дзержинского и приказывает: «ъастъелять»
Ираклий ударил его по груди. Боксёр застонал и закашлял. Изо рта вытекла кровь. Он долго и надрывно кашлял, потом продолжил: «непъемено ъастъелять». Опять удар в бок. В глазах опять потемнело и перехватило дыханье. Ермаков хватал ртом воздух, но не мог дышать.
Наконец-то стравился с болью и добавил:
-     А глаза такие добрые, добрые.
Маркенштейн засмеялся, потом развернулся и, насвистывая, пошел к двери.
- Ваша мать жива, - вдруг сказал Ермаков.
Маркенштейн остановился у двери. Постоял минуты две,
видимо, думал, что ответить; потом, не поворачиваясь, мрачно сказал:
- Мать не трогай, мразь.
- Справедливость всегда абсолютна, - из последних сил, крикнул боксёр.
Кузнечик отрицательно покачал головой и закрыл дверь. Закрыл осторожно, медленно-медленно, словно боялся кого-то побеспокоить. А вместе с ней надежду на жизнь. Ираклий тут же  достал пистолет и зашел к боксёру в спину.
- Сейчас я тебя застрелю, - сказал он, - бах, и ты на небесах.
Он приставил пистолет к затылку. Ермаков почувствовал его
холодный ствол. Ему стало пронзительно, до судорог в шее,  страшно. Вдруг он совершенно абстрактно подумал, что у страха, как и у любви, много градаций. Этот страх, что он испытывал сейчас, был самый ужасный, парализующий, сводящий с ума. «Боже, - кричал он себе, - я хочу жить, жить, жить».
Грохнул выстрел, и одновременно - страшный удар по затылку, а потом наступила черная  тишина. Придя в себя, боксёр, открыв глаза, увидел довольное  лицо Ираклия.
- Розыгрыш, - оскалился тот, - я выстрелил над твоей
головой и врезал по затылку. Правда, – здорово получилось. А ты, наверное, подумал, что сдох. Ещё успеешь.
Дверь неожиданно открылась, и быстро вошел, точнее вбежал, 
Кузнечик, покусывая тонкие губы. Он выглядел растерянно, даже подавленно.
-    Ираклий, выйди, - резко сказал он.
Охранник тут же поклонился и вышел.
-   Теперь рассказывай всё, что ты знаешь. Впереди ночь, в длиной в твою жизнь, Ваня.
- Ваша мать жива, - прохрипел Ермаков.
- Не юродствуй, Иван. Значит, ты читал мадригал на надгробном камне. Что ты еще знаешь?
-    Вы не Маркенштейн, - качаясь на стуле, сказал Иван.
- Как мило, - зло засмеялся Кузнечик, - и кто же?
- Не знаю, но это точно. Вашей матерью была русская
учительница.
- Я все жизнь был Борисом Маркенштейном, евреем,  а стал
русским. Бред. У тебя и вправду поехала крыша.
Он наклонился к лицу боксёра и, всматриваясь ему в глаза, медленно и тихо  добавил:
- Я – еврей. А это не просто национальность, Иван, не
просто – религия, это особая небесная кара и небесное благословение – быть великим и униженным, безумно любить и терять любимых, владеть миром и не иметь Родины. Этот венец чувствует любой еврей. Особая печать творца, которая объединила нас в магическое братство. Если бы большевики лишили бы меня моей фамилии, я все ровно знал, что я - еврей.
Иван не совсем понимал Маркенштейна, чувствуя сильную боль в затылке.
- Мой отец сказал, - прервал он монолог Кузнечика, - что
тогда ночью 7 марта 53-го у врача, которую вы считаете матерью, умер ребёнок, и его подменили на сына другой женщины, какой-то учительницы
-   Зачем?
- Чтобы спасти вас.
- Зачем? – закричал Маркенштейн.
- Палачи тоже бывают милосердными.
- Возможно, - вдруг согласился Борис, - им важно быть
милосердным. Для собственно самоутверждения.
- Проверьте этот факт. Это в ваших силах. Сына
учительницы, то есть вас,  ждала верная смерть. Спасти его можно было, лишь выдав за ребенка врача, который умер от пневмонии там же, в управлении Госбезопасности. Отец подменил документы.
Боксёр говорил утвердительно, хотя сам не очень-то верил в свои слова.
- Ты хочешь выиграть время? – спросил Маркенштейн.
- Я  хочу жить.
- Бред какой-то, - отмахнулся Кузнечик.
- А если нет. Вдруг она жива. Вы не хотите увидеть мать?
- А ты не дурак, - скривился Маркенштейн, - хорошо
играешь на чувствах. Пожалуй, я проверю эту информацию. Чтобы убить тебя с чистой совестью. Я всех убиваю с чистой совестью. Чтобы жить в согласии с ней.
Он позвонил по внутреннему телефону, включив громкую связь:
- Лена. Свяжись с Бреусом из центрального архива КГБ.
- Когда?
- Сейчас, дура, - взорвался Кузнечик, - позвони ему на
сотовый. Если спит, разбуди. Мне нужна информация о некой учительнице, арестованной НКВД в ночь с 7 на 8 марта 53 года в Ростове.
- Как её фамилия? - услышал боксёр нейтральный, но
чистый,  как у диктора,  женский голос.
- Ну, ты точно дура, - завизжал Маркенштейн, -  не знаю,
ничего не знаю. Пусть Альберт Яковлевич найдет её дело и сбросит мне  по электронной почте. Срочно.
- Если их несколько.
- Значит, все дела. Чёрт тебя возьми.
- Будет сделано, - покорно ответила девушка.
Маркенштейн забегал по комнате, потирая тонкие руки. Он то
и дело хватался за голову, взлохматив белые волосы
 -     Представляешь, Ваня - быстро заговорил он, - сейчас Лена
позвонит в Москву, а главный архивариус страны соскочит с кровати  и, как угорелый, полетит по ночной столице, чтобы срочно для меня найти эту информацию. Люди в моих цепких руках, как радиоуправляемые машинки, рычажок налево, и они налево, рычажок направо, и они направо, - Маркенштейн показал тощий кулак и нервно улыбнулся,  - потому что я – полубог. Я решаю, кому жить и кому умереть. Но я справедлив, хоть и жесток. И заметь, ни одной лишней капли крови. Только абсолютная справедливость.
-    Зачем вы убили журналистку и таксиста? Они ни причём.
- Какую журналистку? Какого таксиста?  - Кузнечик
подбежал к боксёру, - я не в курсе. 
-  Журналистку из журнала «Олигархи и звёзды России». И таксиста, вашего знакомого по юности.
- Странно, - визгнул Кузнечик и остановился, как
вкопанный, будто с разбега наткнулся на стену, - очень странно. 
- Они что-то важное хотели мне сказать. Про вас.
- Кое-что всё-таки сказали, раз ты расспрашивал отца о той
ночи. Но это не столь важно. Почему же Давыдов меня не проинформировал об этом? - Последний вопрос он задал тихо, видимо, только себе, впав в глубокую задумчивость, - значит, я был прав относительно его. Индус оказался предателем.
Зазвонил внутренний телефон. Кузнечик включил громкую связь.
- Борис Ефимович, - послышался голос Лены, секретаря
Маркенштейна, - несмотря на ночь, Бреус был на работе. Он нашел это дело. Я получила его по электронной почте. 
- Оперативно, однако, - воскликнул Маркенштейн, - читай.
Основное, без лишних подробностей.
- Была арестована некая Цыганкова Анастасия Архиповна,
русская, тридцатого года рождения, -  чеканя каждое слово, читала дело секретарь, - учительница младших классов. В управление она доставлена вместе с малолетним сыном. Ребёнок умер в этот же день от пневмонии. Справка о смерти прилагается. Приговорена к пятнадцати годам по пятьдесят восьмой статье. При Хрущеве амнистирована. В настоящее время находится на попечительстве дома для престарелых в городе Кирсанов Тамбовской области. Диагноз – старческое слабоумие, болезнь Паркинсона. Пожалуй, всё.
- Фотография прилагается?
- Да. Лицо обезумевшей старухи. Принести?
- Нет. Может, есть что-то интересное?
- Вот... нашла... особые приметы, - чувствовалось, что
девушка волновалась, вдруг она громко воскликнула, - боже мой!
- Читай, - надрывно закричал Кузнечик, побелев от
предчувствия.
- У неё были разные глаза: карий и серый. Встречается
крайне редко, в единичных случаях. Как правило, передается по наследству.
- Хватит, об этом никому, - жестко прервал её Маркенштейн,
- никуда не отлучайся.
Кузнечик отключил телефон и, схватившись за голову, сел на
диванчик.
- Значит, батя был прав, - громко сказал Иван и впервые
улыбнулся.
Маркенштейн рассеянно посмотрел на Ермакова.
«Боксёра надо убить, - быстро подумал он, - Лену – тоже, и
Давыдова, и Бреуса. Никто не должен знать правды. Мне не выгодно быть русским».
Если выяснится, что он не еврей, его сразу лишат мощного прикрытия Уолл-Стрита и московской бизнес элиты. Он уже не будет один из тех финансовых братьев, которых объединила вера в единого бога и философия сионизма. Его империя  развалится, как карточный домик, а его самого упрячут в тюрьму на веки вечные.
Вдруг раздался зуммер  сотового телефона, известившего об электронном письме.
- Ну, что там ещё. Кому не спится в эту ночь, - раздраженно
сказал он и прочёл вслух сообщение, - « Двойник развенчан».
Человек, пославший это известие, был личным адъютантом
генерала Гордеева, которого он в свое время внедрил в ФСБ. Выйти на связь он мог только в особых обстоятельствах, только тогда, когда Маркенштейну грозила смертельная опасность и только со специального телефона.
«Наверняка, готовится штурм, - лихорадочно размышлял он, - Сташевская предала его с потрохами, рассказав о двойнике. Они знают всё, как пить дать, в том числе и сценарий. Им нужен мертвый боксёр и именно здесь, в моем доме. Выкусите. Он обязательно умрёт, но не здесь и не сейчас. С остальными я расправлюсь сегодня же,  когда отпущу Ермакова, и когда уляжется эта муть».
-   Ираклий, - закричал Кузнечик.
В комнату ворвался кавказец. Маркенштейн приказал ему:
-   Расстегни наручники и принеси одежду боксёру.

Глава 28.
Маркенштейн привел его в свой кабинет, который был рядом, за стеной. То  была шикарная в стиле модерн зала. Огромный стеклянный стол с яствами и спиртным стоял прямо перед окном в комнату, откуда они пришли.  Оно было во всю стену, и Иван понял, что с той стороны это было зеркало. За стеклом стоял угрюмый и небритый Ираклий и растерянно, даже жалобно смотрел на пустой стул, на стальных подлокотниках которого висели наручниками. Кузнечик взял со стола черный пульт и нажал кнопку. Окно исчезло за автоматически закрывающими жалюзи.
На кожаном диване, что стоял сразу же у входа, полулежа, восседала юная особа в пеньюаре. Лицо у нее было кукольным, чрезмерно напудренным, с ярко накрашенными  губами.
- Пошла вон, сучка, - прорычал Кузнечик.
Девица, сверкнув голой попкой, исчезла за дверью. Кузнечик
налил две  рюмки водки и, показав жестом на стальной стул, на котором висела одежда, сказал:
- Оденься и садись. Сегодня – небо на твоей стороне.
Ермаков оделся, и устало сел, а Кузнечик залпом выпил водку
и из сейфа, спрятанного за картиной  Верещагина «Соломонова стена»,  достал черный кожаный дипломат с золотыми застежками, а -  из него банковскую карточку и  какие-то бумаги.
- Вот кредитка на двести тысяч долларов, - быстро сказал он,
- и твои документы. Давай на посошок, и ты свободен. Да, вот еще, - никому ни слова. Проболтаешься, – убью и тебя, и дочь твою.
Боксёр взял рюмку и бросил её на пол.
- Пить с вами не  буду, - мрачно сказал он.
- Клянись дочерью, Иван, что будешь молчать, - визгнул
Кузнечик.
- Я всё забуду, - резко прервал его Ермаков, сжав кулаки, - я
не боюсь вас, просто не хочу больше мараться об говно. Тем более пачкать Марусю.
- Если хоть одно слово проронишь, разорву обоих.
Кузнечик опять жадно выпил, пролив водку на подбородок и лацканы пиджака,  и продолжил, бегая по комнате:
- В том, что я тебя отпускаю, моя ошибка. Но моя мораль
сильнее страха. Но даже в этом есть благословение небес. О! творец, спасибо за милость, что ты вернул мне мать, только об одном молю тебя, если сможешь, прости меня за то, что она - русская. Беда-то какая, беда...
. Маркенштейн подскочил к столу и схватил фотографию молодой женщины и девочки, с пронзительно живыми глазами.
- У дочери тоже были разные глаза: карий и синий, – тихо-
тихо, почти шепотом, сказал он, нервно озираясь по сторонам, - я был слеп в своей ненависти. Там,  в психушке, я мучительно думал, почему мы, евреи, не боремся со злом, с людьми, которые нас ненавидят и убивают. Холокост был нашей судьбой. В конце тринадцатого века нас тысячами убивали в Баварии и Австрии. В середине четырнадцатого века нас обвинили в эпидемии чумы и казнили миллион человек. А спустя полвека испанская инквизиция растерзала еще полмиллиона евреев. В масштабах того народонаселения Земли это был чудовищный геноцид. Так было всегда. Но мы всякий раз поднимались с нуля и создавали богатства, которые не снились монархам. Не потому что безумно любили золото, а потому что только золото давало нам хоть какую-то власть и силу, чтобы растить в условиях всеобщей ненависти наших детей.
По щекам Маркенштейна текли слезы.
- Но евреи не мстили за своих детей, - простонал он,
остановившись у картины «Соломонова стена», - евреи были выше этого. Они покорно ждали своего часа. Враги должны быть удовлетворены, тогда будет мессия, только тогда придет настоящий Христос. И только тогда евреи станут избранным народом, а пока придется прощать своих врагов, даже тех, кто убивает наших любимых детей.
- Почему тогда вы встали на путь мести, - вдруг спросил
Ермаков, - если вы считали себя евреем.
Кузнечик подбежал к нему и ткнул пальцем его в грудь.
- Это вы – русские – во всем виноваты, - завизжал он, - я
только сейчас понял. Потому что в моих жилах течет русская кровь, отравленная жестокостью славян, покоривших полмира. Люди твоей... моей крови, но не моей веры, завоевали шестую часть земли. Для вас война и смерть – привычное дело. Гашем, за что ты прогневился на меня, – он опять заскулил, а потом  со слезами посмотрел на Ивана и добавил, - лучше бы тогда твой отец убил бы меня. Ты хоть понимаешь, что значит вера для еврея? Это больше, чем жизнь.
Ермаков безразлично пожал плечами.
- Тоже самое, что и для русского. Вера!
- Глупый спор. Мы, евреи, не пускаем иноверцев в свою
веру, - Маркенштейн махнул рукой, - даже разговор с неевреем об иудаизме для нас уже преступление.
Иван кивнул головой: да! конечно. О чем могут говорить люди из разных миров. Но, глядя на обезумевшего Маркенштейна, он все же не мог не задать этот вопрос:
- Скажите, что для вас важней: русская мама или иудейская
вера?
Кузнечик гадко усмехнулся.
- Хорошо, что ты спросил меня об этом. Может быть, в том,
что моя мама русская – и есть самое главное испытание прочности моей веры. Я не буду выбирать между мамой и верой. Творец никогда не задаст мне этот вопрос. Он выше этого, Иван.
- Наверное, – неожиданно согласился боксёр и вдруг поймал
себя на мысли, что человек всегда найдет оправдание своим любым поступкам, а уж помыслам – и подавно. Без разницы – кто: Ермаков,  Маркенштейн, Ираклий, еврей, грек, негр, чукча, китаец. Каждый из нас, свершая злое дело в последнем суде перед своей совестью, внутри себя, всегда вынесет себе оправдательный приговор. Таков он – человек! себя любящий, себя оправдующий. 
- Кто я? – вдруг закричал Кузнечик, схватив тощими руками
Ивана за грудь и начал его трясти, - русский, по злой иронии твоего отца ставший евреем, или еврей, которого по ошибке родила русская женщина?
- Мразь, - устало и спокойно, без злости, ответил Ермаков, -
и убийца.
- Я мстил, - захныкал Маркенштейн, - за своего ребенка.
-    Евреи выше мести, вы сами мне об этом сказали.
-    Я не виноват, - отшатнулся Кузнечик и забился в угол - это
он, - Маркенштейн показал на свою узкую грудь, - он, маленький злодей, который живет во мне. Только он виноват. Он еще в детстве убивал кошек. Представляете. В детдоме он тайком от всех задушил всеобщую любимицу кошку Маркизу. Чтоб всем было плохо. И крылья бабочкам отрывал. Вот.
Кузнечик говорил так, будто он жаловался не на себя, а на своего врага.
- Бог вам судья, - Ермаков встал, - я хочу уйти.
- Ираклий тебя проводит. Как ты думаешь, Гашем простит
меня? – он ждал от Ивана ответа, словно именно от него, Ермакова зависало, простит ли еврейский бог Маркенштейна.
Ермаков внимательно посмотрел на него и подумал, что деньги не делают человека умнее, а добрее - и подавно.
- Вам  это важно знать? – безразлично спросил он.
- Да! Да! тысячу раз - да!
- Нет. Никогда.
- Я так и знал, - Кузнечик забегал по комнате, - но я всё
ровно уеду в Иерусалим, и буду день, и ночь молится у стены плача. Я вымолю у творца прощенье. Я построю синагоги. Я буду дружить с раввинами. Я договорюсь с ним. В конце концов, я дам им денег, много денег, - зашептал он, - ведь никто не знает, что у меня мать – русская, будь она проклята. Я по документам – еврей. Мне это выгодно. Это главное.
- Он не простит, - мрачно сказал Ермаков, - никогда. Потому
что вам это выгодно.
- Ираклий, - визгнул Кузнечик, - проводи его.

Глава 29.
Кто ты? – оставшись один, с раздражением спросил Маркенштейн у своего зеркального отражения.
С огромного зеркала на него, испуганно тараща глаза, смотрел
маленький тощий человечек с растрепанными сальными волосами, и затравленно улыбался.
«Какая противная улыбка, - подумал Борис Маркенштейн, - трусливая, лживая, гадкая». Неожиданно человечек сжался в размерах и превратился зеленого кузнечика с золотой коронкой над головой. Потом эта же метаморфоза произошла в обратном порядке, и вновь с зеркала на него смотрели испуганные глаза.
- Я не понимаю тебя? Борис, - закричал  человечек в зеркале.
- Тебе это характерно, увиливать от сложных вопросов.
Отвечай, кто ты такой, - Маркенштейн был зол, но спокоен.
- Я – еврей, - человечек потупил глаза.
- Врешь. Тебе удобно быть евреем. Но Творец – не фраер, и
мать твоя – не еврейка. Ты это знаешь! Кузнечик. Я всегда чувствовал, что это не твое, не родное. Помнишь, как ты в детдоме кричал «я не жид».
- Меня обижали. Мне было больно и страшно. Я был
маленький, - человечек в зеркале навзрыд заплакал, закрыв лицо ладонями, дергая узкими плечиками. 
- Не ври. Лучше вспомню, как детдомовский сторож дядя
Марек тайком кормил тебя шоколадом, а потом договорился с Львом Исааковичем, и ты каждое лето отдыхал в Артеке.
- Ты, Маркештейн, наверное,  запамятовал, как меня мучили
злые мальчишки, - огрызнулся зеркальный человечек, внезапно перестав плакать.
- Они всех били, на то они и мальчишки. А тебя пару раз
ударили, и всё. Потому что Дима Браверманн из «Спартака» за тебя заступился. Тебя вся шпана километром обходила.
Вдруг человечек в зеркале распрямился и радостно закричал, вспомнил важную для этого спора деталь:
- Как бы не так! На спартакиаде в Ленинграде первое место
отдали Белову, хотя он играл в шахматы хуже. И всё, потому что я – еврей. Забыл что ли? Борис. Какая у тебя короткая память.
- Во-первых, он играл лучше, - возразил Маркенштейн, - это
факт. А во-вторых, тебе дали путевку в ГУМ. Сам академик Френдлих рекомендовал тебя, Кузнечик.
-   Пусть так, - неохотно согласился Кузнечик, - но какая жизнь была потом? Вспомни бизнес? Сплошной ад.
- Ха! Вот ты и заврался, Кузнечик, поганая твоя душа, –
засмеялся Маркенштейн, - быстрые кредиты без залога, свой человек в таможне и в министерстве. У тебя везде была красная дорожка и зеленный коридор. Твои покровители считали, что ты, пройдя муки сиротского дома, имеешь право на их помощь.
- Я и без них справился бы, - визгнул Кузнечик и топнул
ногой.
- Врешь, Кузнечик. Мудрые и старые евреи, стоящие на
экономическом и политическом Олимпе, помогли тебе одолеть дорогу наверх. Всем, что есть у тебя, ты обязан только им. 
- Ерунда, зачем я – им? Человек человеку – враг.
- Они считали, что именно ты, гонимый злыми людьми, пять
тысяч лет скитался по миру в поисках крова; именно ты пережил петлюровские погромы; именно ты был расстрелян в Бабьем Яре и сожжен в крематориях Дахау. Они считали, что ты имеешь право на их помощь, чтобы потом помочь таким же братьям и сестрам, прошедшим все круги ада, лишь потому, что они –  евреи. Разве этого не достаточно, чтобы протянуть тебе руку помощи.
Кузнечик зажал руками уши и закрыл глаза. Ему было страшно оправдываться перед Маркенштейном. Не было аргументов. Вдруг раздался спасительный звонок мобильника, и человечек в зеркала схватился за трубку, чтоб наконец-то прервать этот разговор и спросил:
- Ираклий, это ты... ты ранен... в живот... кем?
-   Давыдовым... – прохрипела трубка, - он идет к вам, чтобы убить вас.
- Он хочет убить меня... ладно, встретим... потерпи пока...
- ...врача, мне очень плохо... – стонала трубка.
- Сейчас вызову... все будет хорошо. Ираклий.
«Вызывай же скорую, - закричал в зеркале Маркенштейн, -
Ираклий умирает, твой верный слуга».
«Подождет, - огрызнулся Кузнечик, - мне бы свою шкуру спасти бы. Мне надо обязательно встретить рассвет».
Он достал из комода иглу и молотком, заранее для этого случая приготовленные;  вбил иглу в стул под сиденье, так, чтобы она острием вошла под обивку. Сел на стул и укололся. Осмотрел стул, обшивка, как обшивка. «Это хорошо, - сказал он себе, - приступим к главному». Потом он, продавив гобелен так, чтобы кончик иглы вышел наружу, обильно смазал ее цианистым калием.
- Просто чудо, - Кузнечик засмеялся.
За оком нежданно началась буря; деревья, теряя листву,
пригибались к земле. Борис Ефимович посмотрел на часы – три часа после полночи, скоро божественный рассвет, который ни при каких условиях нельзя пропустить. Надо вызвать Давыдова, пока он сам не вошел. Он нажал кнопку громкой связи и твердо сказал:
- Лена, пригласи ко мне Давыдова.
- Он идёт к вам, - голос у неё был сдержанно-радостный.
- Вот, и прекрасно.
«Рано радуешься, сучка, - прошептал Кузнечик, - думаешь, я
не знаю, что вы влюблены друг в друга».
Давыдов вошел через минуту. Он был мрачен, как небо за
окном. Скрытая злость в его глазах сменилась откровенной и лютой ненавистью затравленного матёрого волчары. Он отлично понимал, что шефу он уже не нужен, а значит – обречен. «Черта с два, - подумал он, глядя на маленького мужчинку в белом помятом костюмчике, со всклоченными волосами, - ты сдохнешь раньше, прямо сейчас».
Кузнечик это понял и подумал: «посмотрим, Саша».
- Вызывали? – В голосе Давыдова был металл.
- Да, Сашенька. – Кузнечик ласково улыбнулся. – Дело
свое я закончил.
- Почему вы отпустили Ермакова? – сжимая кулаки, спросил
он.
Александр Давыдов слишком долго считал Маркенштейна Богом, чтобы взять и сразу же убить его. Ему нужно было еще время, может час, может минуты или даже секунды, совсем немного, но обязательно нужно, чтобы наконец-то переступить эту психологическую границу и узреть в Кузнечике ничтожного человечка, которого не жаль раздавить, как червячка.
- Он на земле живет, значит, так творцу угодно, - покорно
ответил Кузнечик, - Гашем шепнул мне: «хватит крови». Такова воля небес, Саша. И в самом деле, хватит. Не правда ли, Саша?
- Не знаю, - зло буркнул Давыдов.
Он не верил Маркенштейну. Чтобы справится со своим
волнением, Давыдов подошел к окну и выглянул на улицу. Это было вопиющим актом неповиновения: ибо в присутствии шефа он не имел право совершать какие-либо поступки, кроме как выполнять его приказы, а, если таковых не было, то стоять, как статуя, и молчать.
- На покой хочу, - жалобно сказал Кузнечик, - кроме тебя у
меня никого нет.  Кое-что на тебя переписал, заводик в Колыме, дачу в Сочи, квартиру в Петербурге. Вот бумаги. Посмотри. Если тебя это устроит, я сейчас же подпишу дарственную.
Кузнечик положил папку на стол.
- Вы составили дарственную? – Давыдов наморщил лоб.
Он не ожидал такого поворота дел и явно растерялся. «Неужели, шеф откупается? – с презрением подумал он, - дешевка и трус». И внимательно посмотрел на шефа. На Маркенштейне был костюм из тонкой ткани.  Спрятать в нём пистолет не возможно.
Борис Ефимович, казалось, не обращал внимания на Давыдова, будто думал о чем-то очень важном, сидел за круглым столом, положив руки на столешницу. Рядом была тоненькая папка.
«Надо посмотреть бумаги - размышлял секьюрите, - завод, дача, квартира, это серьезно, пусть подпишет дарственную, всё же, сколько лет служил этому козлу. Придушу его попозже».
-    Ну, Саша, что там стоишь у окна, как не родной. Садись, читай, разговор долгим будет. Слишком многое надо обсудить.
Александр медленно подошел к столу. Он явно чувствовал
опасность. «Если подставишь, - подумал он, - я тебя с того света достану». Еще раз осмотрелся, – нет, все нормально, - и нехотя, сел. Резко вскочил и рухнул на пол, секунд десять рвал руками свое горло и отчаянно сжимал и разжимал ноги. Затем – застыл, окаменел в неловкой позе. Глаза его, вылезшие из орбит, мгновенно остекленели и  смотрели мутным застывшим взглядом на потолок.
Кузнечик встал, достал из комода пистолет и расстрелял ему в лоб всю обойму. От пуль треснул череп, обнажив кроваво-серое желе мозга. Маркенштейну не хотелось уродовать лицо охранника.
- Вот, и все Саша, – сказал он и присел рядом с Давыдовым, -
я давно хотел тебе сказать, что ум сильнее, чем груда мускул, хитрость зорче меткого взгляда, а жизненный опыт научит больше, чем школа КГБ.
Кузнечик еще долго сидел у трупа, с любопытством разглядывая покойника. «С каждым мигом умирают миллиарды клеток мозга, - думал он, - стирая память о прожитой жизни, и, разрушая программу самоорганизации живого организма: как дышать, ходить, любить женщину и еще очень многое другое, очень важное для живого человека».
Маркенштейн опять подошел к зеркалу и вдруг отчаянно и громко закричал своему отображению:
- Слышь, ты, Кузнечик, я всегда презирал я.
- Да пошёл ты... я очень люблю свою шкуру,  - ответил
Кузнечик и показал ему кукиш.
Насвистывая весёлый мотивчик, он начал танцевать вокруг
трупа Давыдова. Настроение у него было прекрасное. «Сейчас трахну девочку-куколку и пристрелю Лену, - с радостью подумал он, - а завтра утром пьяный шофер собьёт Бреуса и скроется с места ДТП, а вечером, в Белом Рояле на ринге забьют Ермакова». Ля-ля-ля, ну а потом, доберемся и до Джессики. Есть только любовь к себе, все остальное – непринципиально. Будут и другие женщины.
Натанцевавшись, он сел за стол, выпил рюмку водки и включил телевизор... Шла передача «ночной патруль». На огромном экране - гостиничный номер в отеле «Пушкинский». На полу лежал труп крепкого мужчины, голова которого была закрыта какой-то тряпкой. Корреспондент, молодая женщина, с весёлым задором вела репортаж:
- В гостинице «Пять Звезд» найден труп, по документам
полковника ФСБ Корнилова Олега Николаевича. Убийство по предварительным данным произошло с помощью сотового телефона, в который была вмонтирована взрывчатка направленного действия. Как удалось выяснить, у провайдера, обслуживающего этот телефон, во время разговора с неустановленным лицом из Москвы, поступило sms-сообщение, которое, по всей видимости, и было сигналом для взрыва...
- Чудесно, - громко засмеялся Кузнечик, чувствуя, как к нему
возвращается прекрасное настроение, - ни как не ожидал от Гордеева такого роскошного подарка. Значит, решил помириться, старый козел. Ну, что ж! Грех обижаться на хорошего человека.
Зазвонил телефон. Борис Ефимович посмотрел на определитель номера и, усмехнувшись, буркнул:
- Вот он и сам, товарищ из ФСБ, - и отозвался на вызов, - да,
генерал, чем обязан такой чести?
- Прости, дружище, за ночной звонок, - прогудела трубка.
- Ничего, генерал, я не сплю. Дела...
- Понимаю, сам такой. Обрадовать тебя хочу. Ты же знаешь,
как я к тебе отношусь.
-    Как и я тебе. Что за новость, генерал?
- Мне только что сообщили, что тебя наградили орденом
дружбы народов. Сам президент  приказал. И ещё...
- Что, генерал?
- Губернатором  будешь. Тоже его идея.
- Спасибо, друг. Что грустный такой, - уколол его Кузнечик.
- Да есть повод, - с фальшивой грустью вздохнула трубка, -
адъютант мой погиб. Жаль парня, хороший был человек. Да ты его, кажись, знал, дружище.
- Вряд ли, всё ровно жаль человека. До встречи, генерал.
- До встречи, губернатор.
«Вот и поквитались, два людоеда», - весело подумал
Кузнечик, но самое парадоксальное было в том, что именно это сказал себе генерал Гордеев, когда, матерясь, положил трубку.


Эпилог.
Ермаков умер на девятый день после боя от обширной гематомы мозга, полученной в результате страшного удара по затылку, который нанёс ему тяжеловес афроамериканец.
Его родители  скончались практически сразу, как получили печальное известие.
Несмотря на многочисленные операции, Маруся так и не встала на ноги  и была обречена коротать век в инвалидной коляске.
Катерина Ермакова вышла замуж за дьяка из местной церкви.
Сташевская вместе со своим новым любовником утонула в Красном Море в сентябре этого же года при невыясненных обстоятельствах.
Секретарь Лена (фамилия неизвестна) была круглой сиротой, и её исчезновение было никем не замечено; осталась только отметка в базе данных МИДа, что она покинула пределы России, улетев в Таиланд.
Главный архивариус ВСБ Бреус попал в автомобильную катастрофу и потерял память.
Француза Поля де Ренуа нашли мертвым собственной кровати. Врачи констатировали смерть от обширного инфаркта, но ходят упорные слухи, что он, пьяный, умер во время группового секса от чрезмерной дозы «Виагры».
Цыганкова Анастасия Архиповна отравилась от угарного газа при пожаре в доме престарелых. Родственников у неё не было, поэтому её похоронили в общей могиле.
Маркенштейн Борис Ефимович, выделив приличную сумму Московской синагоге и Храму Христа Спасителя, зажил счастливой жизнью российского миллиардера и губернатора одной из сибирских областей.

Ростов-Париж-Москва








«... Сташевская подняла на него свои бездонные глаза.
- Это намек на то, что я отдаюсь за деньги? - ледяным
голосом спросила она.
- Разве это не так. – Борис оскалился и облизал сухие губы.
Кажется, он добился цели, разбудив наконец-то эту сонную
красавицу. Ах, как холодно и гневно сверкнули ее глаза. Джессика поправила бретельку платья и яростно сжала серебреную вилку, готовая в любую минуту метнуть ее в Маркенштейна.
- Я сплю только с теми, кто мне нравится, Борис. Ты это
знаешь. А деньги я беру исключительно, как подарок, а не как плату за секс. В этом принципиальная разница, отличающая меня от проститутки.
«Врешь, сучка, - усмехнулся Борис Ефимович, - ты такая же,
как и привокзальные шлюхи, только дюже дорогая».
- Но ты сама называешь сумму, - нервно засмеялся он.
- Чтобы не было недоразумений. Борис. Мужчины, как
правило, недооценивают подарки, которые нравятся женщинам. По причине врожденной скупости...»




 «Немилость Богов. Любовь обреченных» - новый роман П. Адамова, автора триллера «Апокалипсис.RU».
Безумную страсть к своей родной сестре Анне боксер Ермаков пронёс через всю жизнь. Ставший разменной пешкой в кровавой игре жестокого олигарха, он понял, что грех беспутства сильнее молитвы, жизнь страшней смерти, сила слабей коварства, а деньги превыше Бога, и спасти его могла бы только любовь к женщине, да не спасла...


Рецензии