Брусныцин и деревенские мотивы

(непутёвые путевые заметки)

Так уж вышло, что Брусныцин родился в очень большом городе. Ужаснее того – он продолжал в нём жить и посильно работать, несмотря ни на какие страсти, обыкновенно приписываемые большим городам и ежедневно преподносимые и без того затюканному мирному люду во всех, даже несуществующих, красках. Страсти, разумеется, имеют место: да как им его не иметь, если под одним запылённым небом, запущенные подобно бильярдным шарам в безысходные желоба длинных улиц и стиснутые холодными стенами домов, вынуждены ютиться миллионы человеческих душ, ко всему прочему ещё и затираемые со всех сторон ежедневно приезжающими в поисках лучшей доли собратьями? Но коли тайный промысел жизни наметил кому найти пунктом своего рождения город, то уж ничего не попишешь: именно тут придётся произойти ему на серый свет и втянуть в свою ещё слабенькую грудку первый глоток воздуха, не тронутого ароматом свежего сена. Посему упрекнуть Брусныцина в таком кощунстве как рождении в большом городе было бы архинесправедливо: как говорится, где родился, там и пригодился.

Нельзя сказать, что Брусныцин бредил деревней. Он никогда не зачитывался ни Есениным, ни Рубцовым; он не млел от картин, живописующих крестьянский быт и бесконечные русские просторы. Брусныцин также не умилялся до слёз при виде бузины или прялки (которую он, впрочем, никогда и не видел) и от мыслей о чистом рушнике или свежепобеленной печке у него не перехватывало дыхание. Подобным эксцессам трудно проявиться у человека, привыкшего пять дней в неделю вставать по неумолимому требованию будильника, обделывать свои утренние рутинные делишки, хлопая незавязанными шнурками, выходить из дома и спускаться в метро, с тем чтобы слиться с потоком таких же крошечных элементов мозаики, представляющей собой жизнь большого города.

И всё же Брусныцина – тянуло в деревню. Тянуло, как самого обыкновенного горожанина, который обрёл и проводил свою жизнь в бетонно-асфальтовом измерении, и который в тайне от самого себя всё-таки мечтал как-нибудь летом проснуться не от истеричного визга соседской чихуахуа, но разомкнуть свои вежды под нестройный аккомпанемент петухов, трубящих на весь окрест и поющих наступление нового дня…

У Брусныцина не было родственников за границей, что в своё время позволило ему успешно и практически незаметно для последнего влиться в коллектив одного столичного НИИ. Но и в деревне – в этой колыбели городской цивилизации – у него тоже никого не числилось. Так что радость от неимения лишних родственников оборачивалась в данном случае для Брусныцина в совершенно невыгодном свете, и поехать погостить к кому-нибудь из близких или хотя бы отдалённых знакомых в российскую глубинку Брусныцин не мог. Однако идея завладела им уже окончательно, и так как никаких противопоказаний вроде маленьких детей или аллергии на речную тину у него не было, да и отпуск только начинался, Брусныцин перемучил всех знакомых ему коллег по работе и выяснил, что у одного из них, некоего А., действительно имеется достаточно близкий родственник в дальнем уголке России, куда так смутно, но настоятельно стремилась истомившаяся по ветру и запаху полыни брусныцинская душа.

Деревня Н., в которую отправился Брусныцин, находилась так далеко, что разница во времени с Москвой составляла два дня. Так, во всяком случае, показалось Брусныцину. Да и поезд тащился до ближайшей станции, откуда можно было добраться до этой деревни, почти трое суток, не считая дороги. Таким образом, за время столь продолжительного путешествия Брусныцин, на манер известных и чтимых в средней школе писателей, получил возможность произвести некоторые путевые заметки, а также приобрести новый для себя жизненный опыт. К примеру, Брусныцин обратил внимание, что практически все проводницы то ли в силу их общей привязанности к железной дороге, то ли – наоборот, являлись женщинами весьма своеобразной внешности. И речь шла не об униформе, которая неизменно менялась после полуночи на произвольные гражданские одежды и так же неизбежно появлялась на проводницах рано утром, а о том, что все они были дамами очень специфического калибра, практически без зазора совпадающего с шириной прохода в вагоне. Самая ли природа создала их в таких пропорциях, либо они самостоятельно доходили до нужной кондиции за годы службы, было не ясно, но только, очутившись в проходе, любая проводница начисто лишала пассажиров возможности манёвра, и им приходилось спешно ретироваться в свои купе.

Брусныцин любил стоять у окна, так как в коридоре оно открывалось, а в купе – нет, но, едва заметив периферическим зрением приближение проводницы, с трудом протискивающей своё квадратное тело в белой форменной рубашке и короткой чёрной юбке, из-под которой на манер рогатки торчали мощные бутылкообразные икры, он, подобно мыши, завидевшей кошку, юркал в свою норку и даже на всякий случай притворял за собою дверь.

Стояние у окна доставляла Брусныцину массу впечатлений как от событий, происходящих снаружи, так и от того, что случалось внутри вагона. Так, в третьем купе ехала девушка, внешний вид которой порождал в Брусныцине подозрения, что тут прямо на колёсах снимается порнографический фильм – настолько эпатажно и несообразно обстановке была эта девушка одета: высоченные каблуки, шортики, практически неотличимые размером от трусиков, и какой-то совершенно крошечный топик, почти не прикрывавший её молодые гипертрофированные формы. Девушка с удивительной периодичностью вываливалась из своего купе, некоторое время стояла в коридоре, кокетливо разглядывая попутчиков, стоящих подле окон, и оттопырив шортики так, что проходящим мимо неё мужчинам (а в это время их становилось заметно больше обычного) приходилось миновать девушку в такую тесную притирку, что после этого они ещё довольно некоторое время не могли войти в свои купе без риска быть заподозренными своими супругами в позорном преступлении отрочества. А девушка, постояв таким возмутительным и вызывающим в Брусныцине мучительную негу образом минут десять, вновь исчезала за своей порочной дверью. Мучительность брусныцинской неги объяснялась тем, что его интимная жизнь была разрежена, как воздух над горами Памира. С другой стороны настойчиво-вынужденное созерцание коварной искусительницы одновременно укрепляло в Брусныцине его и без того порядочно затвердевшие моральные принципы невмешательства в сферы чужой жизни, чем, собственно, и объяснялась почти патологическая его скромность.

В поезде также ехало много детей. Судя по всему, большинство из них возвращалось домой из родительских отпусков, проведённых где-то на море. Дети целыми днями неприкаянно мотались по вагону, кричали и названо ходили друг к другу в гости. Иногда, и даже очень часто, они из любопытства заглядывали в те купе, в которых не было детей. В таких случаях они с интересом тёрлись у дверей и без смущения разглядывали грязные пятки спящих пассажиров. Как-то рядом с брусныцинским купе полдня играли два мальчика лет четырёх-пяти. При этом один мальчик, не отвлекаясь от своих непосредственных занятий, каждые три минуты без устали кричал что было сил загадочную фразу «Мама! Ты матлас взяла?», на что не получал никакого ответа и играл дальше, пока его опять не приспичивало задать тот же безответный вопрос маме, которую Брусныцин так и не увидел.

Ещё одно замечание, теперь уже неживого характера относилось к узкому тряпичному половику, лежавшему на ковровой дорожке, устилавшей весь вагонный проход от туалета до туалета. Это длинное и нелепое полотенце от постоянного по нему хождения пассажиров неизменно стремилось к сворачиванию в жгут, что явно не совпадало с желаниями проводницы: время от времени она, недовольно кряхтя и незаметно расталкивая бегающих детей, проходила вдоль всего вагона и расправляла непослушную тряпку. Зачем проводнице был нужен этот изнуряющий и бесполезный перформанс, Брусныцин понять не мог. С его точки зрения было бы гораздо проще убрать этот половик и не мучиться, что проводница, собственно говоря, и делала на ночь, однако утром злосчастная материя вновь оказывалась в коридоре.

За время долгого пути Брусныциным были сделаны и прочие, более мелкие наблюдения, наличие или отсутствие которых никак не отразятся на содержании нашего повествования, посему посчитаем железнодорожную тематику исчерпанной, покинем вместе с Брусныциным и его дорожной сумкой поезд и поспешим на свежий воздух.

До деревни Н. Брусныцин добирался на автобусе, опоздание на который в описываемых нами широтах было равносильно опозданию на пароход, отправлявшийся из Европы в Америку накануне второй мировой войны. Брусныцину повезло – он занял сидячее место, поставил свою сумку на пол и приготовился с жадностью впитывать дальнейшие дорожные впечатления. Однако впечатления ожидали Брусныцина вовсе не снаружи автобуса, а в его нутри. Справа от Брусныцина ехали две мамаши, у которых было ровно по одному дитю в форме постоянно орущих от внешнего и внутреннего дискомфорта мальчишек. От тряски на просёлочной дороге, которая началась практически сразу после отъезда от железнодорожной станции, мальчиков периодически тошнило. Но мамаши каждый раз не оказывались готовы к бурной реакции растущих организмов и вместо того, чтобы сберечь окружающую среду при помощи обыкновенного полиэтиленового пакета, с удивлением предоставляли своим чадам извергать скопившееся недовольство вестибулярного аппарата прямо, куда получится. И во всех случаях получалось прямо или косвенно – в виде брызг – на Брусныцина. Будучи интеллигентом, Брусныцин досадовал, но не делал никаких замечаний нерасторопным мамашам, а только вытирал брюки, рукава, ботинки и сумку влажными салфетками. Но это испытание на брезгливость через час с небольшим закончилось, и Брусныцин после столь долгого и многотрудного пути наконец очутился в конечном пункте своего назначения – в деревне Н.

Родственник сослуживца, который приютил Брусныцина и представился Коляном, был человеком немолодым и капитальным. В том смысле, что подобно всем жителям Н. вёл он крайне незамысловатое домашнее хозяйство, неотъемлемым атрибутом которого в тамошних местах являлось самогоноварение. Означенный сегмент экономики был развит у Коляна наиболее основательно, чему при наличии возможности к производству речи громко позавидовали бы немногочисленные и запущенные грядки, всклокоченные и перемазанные помётом куры и, разумеется, кот, существовавший, как это принято в деревнях, исключительно на подножном, большей частью краденном у хозяина, корму. Жил Колян один, что для Брусныцина было абсолютно естественно, а в данной ситуации к тому же и очень удобно: ему не было нужно налаживать новые контакты, что обычно давалось Брусныцину с неимоверным трудом. С большой долей вероятности можно предположить, что если бы Брусныцин узнал, что в доме, в котором ему придётся остановиться, водится настоящая, живая женщина, то он бы, скорее всего, оставил бы свою идею. Однако, как и в случае с придуманным учёными электричеством, если есть плюс, то к нему обязательно должен прилагаться свой минус. Минус заключался в том, что не обременённый великими заботами и не угнетаемый волей несуществующей жены Колян в свободное время – то есть всегда – пил горькую. Благо сахар для горькой в деревне не переводился, а если и перевёлся бы, так поехал бы за ним народ в город, в райцентр, до обеих столиц бы дошёл, но своего бы добыл: ведь без идеи мировой гармонии в Н. жить можно, а вот без самогона – никак нет.

Брусныцину как человеку пьющему крайне редко, даже можно сказать – вынужденно – силами наущений со стороны коллектива во время праздников, такое, говоря словами Гёте, «добровольное безумие» воочию приходилось видеть впервые. Разумеется, Колян прямо с порога попытался вовлечь постояльца в свой порочный круг, но Брусныцин так истово запротестовал, что Колян сразу понял: пить придётся по-прежнему одному, как Робинзону. Он даже довольно прозрачно высказался в том смысле, что хреновый из Брусныцина Пятница. Но так как на дворе стояла среда, Брусныцин посчитал вылетевшую из Коляна фразу результатом алкогольной интоксикации, в которой Колян по мнению Брусныцина должен был непременно находиться в связи со своим образом, с позволения сказать, жизни. Не разменялся Брусныцин даже на предложение Коляна выпить пива. Брусныцин не пил пиво. Наверное, он его просто не любил или вовремя не распробовал. Очутившись в обществе человека, любящего пенный напиток, Брусныцин чувствовал себя немного ущербно и немедленно принимался скучать. Ему были органически непонятны эти неизбежные трагические вздохи по поводу того, что нынче пиво – совсем не то, что было прежде, да и вообще это – не пиво, а так, свиное пойло; и он в подобных случаях старался (хотя и безуспешно) перевести разговор в иное русло. С Коляном в данном аспекте оказалось намного проще: тот никогда не пускался в экскурсы в историю по поводу того, что его отец (дед, прадед и др.) варил самогонку лучше, чем он. Брусныцину даже пришла в голову забавная мысль, что если бы на бутылях с самогоном в российской глубинке было принято лепить этикетки, то после смерти человека, его варившего, следовало бы писать не «since 1877», как это делают производители иноземных самогонов – виски, джина и т.д., а примерно так: «Самогон Степан Буров. 1936–1990.»

Дом Коляна представлял собой запущенное и почти неприличное зрелище. Отсутствие женщины и граничащее с самоотречением равнодушие хозяина к быту привели строение в такую форму, что Брусныцин поначалу не поверил, что так в принципе можно жить. Оказалось, можно. Разумеется, отправляясь в глухую деревню, Брусныцин не надеялся устроиться там в садах Семирамиды или встретить семизвёздочный отель с золотыми унитазами. Кстати, функцию последних успешно выполнял сортир типа «орлиное гнездо», что даже позабавило Брусныцина, так как сиживать орлом ему не приходилось уже давно. Запланированный недельный симбиоз Брусныцина и Коляна был оценен последним в сумму, не фигурировавшую в джентльменском соглашении между Брусныциным и его коллегой. Видимо, коллега достаточно давно не видел своего родственника и не был в курсе его жизненный устремлений и потаённых чаяний, а также не учитывал его неуклонно растущих при капитализме потребностей. Однако в виду изрядного удаления деревни Н. от столицы не в сторону моря, предъявленная сумма оказалась посильной для брусныцинского бюджета, тем более, что тратить деньги в Н. было решительно не на что. Единственной статьёй расходов являлись те незамысловатые продукты, которые Брусныцин покупал для расширения убогой палитры Коляновой кухни, чего Колян, впрочем, вряд ли заметил, так как он имел обыкновение пить, закусывая через раз и очень вскользь.

Наконец оказавшись на лоне дикой природы, в долго лелеемой в мечтах деревне, Брусныцин столкнулся со многими неожиданностями, не вписывавшимися в известную ему доселе систему координат. Первой неожиданностью оказалась элементарная скука. Природа этой скуки, однако, отличалась от природы привычной Брусныцину скуки городской: скучно было не от нежелания чем-либо заниматься, а от полной невозможности это делать. Делать было попросту нечего. Изнывая от этого ничегонеделания, Брусныцин по собственной инициативе отважился прополоть Коляну грядку с луком, но Колян, завидев на пустыре, который он называл своим огородом, одинокий поплавок брусныцинских штанов, поднял матерный хай, особенно упирая на то, что он, дескать, не кулак и не работорговец, и что его ославят на всю деревню, если такое безобразие будет кем-то замечено. Брусныцин сдался и больше не посягал на огородные святыни Коляна.

Как и во время своего железнодорожного путешествия, в деревне Брусныцин постоянно открывал для себя что-то новое. Например, он убедился, что русское графическое изображение петушиного крика «кукареку» гораздо ближе к истине, чем то же немецкое «кикерики», не говоря уж о японском – уже забытом, но как-то в детстве почерпнутом Брусныциным в журнале «Наука и жизнь». Но вот собаки всё же лаяли ближе к «вау-вау», чем к «гав-гав», хотя это можно было объяснить наличием местного, специфического собачьего диалекта. Одна соседская собака вообще тявкала мотивом песни «Сулико», вероятно, безотчётно помня свои дальние, тёмные корни.

Изнывая от тотального безделья, Брусныцин пытался выдумывать себе занятия, по возможности снабжая их осмысленностью и практической целью. Однажды он решил, что недурно было бы разбавить свой скудный рацион свеженькой рыбкой. Брусныцин испросил у Коляна удочку и мудрых наставлений по насущному вопросу. Колян со знанием дела, при этом чуть ли не через слово называя Брусныцина сынком, хотя и был всего несколькими годами старше, снабдил Брусныцина наипервейшими инструкциями, не преминув заметить, что новичкам и дуракам в любом деле, особенно в рыбалке, обыкновенно необычайно везёт.

Боясь проспать без будильника и не надеясь на Колянова петуха, топтавшего кур через день и через одну, Брусныцин, дожидаясь зари, практически не сомкнул глаз. Едва рассвело настолько, что стало возможным не перепутать сапоги с граблями, Брусныцин подпоясался, взял припасённые с вечера припасы в рассуждении лёгкого завтрака на берегу прекрасного лесного озера, удочку, полиэтиленовый пакетик на случай возможного улова и направился в сторону водоёма.

Нет на всём белом свете такого человека, который когда-либо не делал бы что-нибудь в первый раз. Поэтому было бы совершенно несправедливо упрекать Брусныцина в том, что он по рассеянности и дороге на полузаросший пруд, мнившийся Брусныцину чудесным озером, скушал весь хлеб, предназначавшийся для наживки на хитрого карася. Но тут следует отдать должное смекалке такого, по горячему суждению не весьма приспособленному к реальности человека, как Брусныцин. Определив недостачу необходимого продукта, Брусныцин вспомнил, что он знает ещё одну распространённую наживку, а именно – дождевого червяка.

Неизвестно, кому из окончивших школу людей помог в жизни параграф, проходимый где-то в начальных классах, в котором упоминается одно из первых орудий первобытного человека – палка-копалка. Скорее всего, это связано с тем, что сие орудие было создано и пользовалось именно первобытном человеком, а не современным, в данном ключе отдающим предпочтение лопате. Так что палку-копалку в нынешнее смутное время в утилитарном смысле можно смело поставить на одну доску с мечом-кладенцом и копьём-самотыком. Ни палки-копалки, ни лопаты, ни карманного земснаряда у Брусныцина не было. Однако, как уже было сказано, у него обнаружилась недюжинная смекалка. По утренней прохладе наш герой надёл тонкий свитерок красной шерсти, который он прихватил с собой в дорогу в самую последнюю минуту, чуть ли не случайно, так как на дворе стояло вполне приличное лето. И вот теперь Брусныцин выдернул из свитера одну шерстинку и привязал её узелком на крючок, так что с подводной точки зрения рыбы стало очень похоже на настоящего червяка, что незамедлительно и подтвердилось: едва сделав первый заброс, Брусныцин начал одного за другим выуживать на сухой берег мокрых подводных жителей. Справедливости ради следует заметить, что гастрономические пристрастия карасей в то утро были явно настроены на хлебную волну, так что добычей Брусныцина в огромном количестве становились вездесущие бычки – сорняки от рыбьего племени, давно заполонившие в России все водоёмы и не добравшиеся пока ещё разве что до водопровода. Как известно, большой сноровки при ловле бычка рыбаку не требуется: забрасывай, жди, покуда поплавок, как подорванный, не ухнет под воду и, не подсекая, тащи, как придётся, – никуда бычок с крючка не денется. Единственной незадачей при этом может быть лишь «заглот»: когда жадная до питания рыбёшка затягивает крючок так глубоко внутрь, что доставать его приходится с громадным трудом и иногда с лишними деталями организма.

Когда улов перевалил за полсотни экземпляров, Брусныцин решил остановиться, подумав, что рыбы уже вполне достаточно, чтобы вырасти если не в глазах Коляна, то, как минимум, в полудиких буркалах Колянова кота, имени которого, кстати, Брусныцин так и не узнал. Не исключено, что никакого имени не было вовсе, так как Колян не имел обыкновения приглашать кота к ужину и никогда не звал его вечером домой, в беспокойстве, как бы того не сожрали волки.

Кстати, если уж разговор зашёл о волках, то можно разбавить наше мерное повествование каким-нибудь напряжённым действом и поведать о брусныцинской вылазке в лес по грибы. Да-да, читатель не ошибся в буквах: именно во время похода за грибами, а не во время загона волка или рукопашной с медведем, Брусныцин умудрился найти себе приключение.

Не являясь грибником по своей природе, Брусныцин любил откушать солёных чернушек, жареных в сметане лисичек или маринованных опят. Белые грибы, разумеется, подходили Брусныцину решительно в любой кулинарной интерпретации. Брусныцин был не настолько закоснелым горожанином, чтобы не разбираться в грибах: всё-таки в сезон на рынках и, замурованные в стеклянные банки, грибы продаются у нас повсеместно – это вам не дикая Европа, где грибов, за исключением шампиньонов, обыватели боятся, как чёрта. Да и сам Брусныцин тоже несколько раз по грибы хаживал. Однако произошедшая с ним во время тихой охоты в лесах близь деревни Н. неожиданность лежала совершенно в иной плоскости, что лишний раз доказывает, сколь сложны и многосторонни наши недра, что мы подчас и сами не догадываемся, какие внутри нас бродят соки.

Присев для того, чтобы срезать очередную свинушку (да, привыкший к поиску грибов в пригородных лесах Брусныцин не брезговал даже свинушками, которые он, как его бабушка, часто называл дуньками), Брусныцин увидел прямо перед собой… зайца! Так близко Брусныцин зайца ещё ни разу не видел, как, впрочем, и заяц – Брусныцина. Да чего уж там: не видел заяц Брусныциных, а Брусныцин зайцев даже издалека, так что взаимное их удивление очень легко объяснялось бы, если бы не одно «но». Удивился Брусныцин не от того, что лицом к морде встретился с настоящим диким зверем и в упор увидел его тревожно дышащую, мокрую пуговку носа. Вовсе нет. Удивился Брусныцин той первой мысли, что, как радикулит, прострелила его цивилизованный и урбанизированный мозг. Уже несколько секунд спустя он устыдился этой своей мысли, но отрицать факт её первоприходящести Брусныцин не мог. Увидев перед собой потенциальную добычу, тихий и миролюбивый во всех своих проявлениях Брусныцин первым делом подумал: чем бы этого зайца поскорее бахнуть? и даже успел быстро глянуть по сторонам в поисках подходящей, точнее – подлежащей дубины, так как надеяться на своё умение обращаться с грибным ножом в качестве оружия нападения Брусныцину не приходилось. Повторимся: это охотничье чувство владело Брусныциным несколько секунд, но – владело.

Чему удивился заяц мы додумывать не станем. Однако он, натурально, не стал дожидаться, когда его изрубят на куски и, проколов вертелом, изжарят на костре, и пружинисто скрылся в кустах, оставив Брусныцина в одиночестве разбираться со своей внезапно затяжелевшей совестью. Действительно, Брусныцин испытывал некую горькую смесь из стыда и раскаяния, хотя, по сути, стыдиться и раскаиваться ему было не в чем. Человек – хищник, и не он сделал себя хищником, напротив: он почти убил его в себе, изменив образ жизни и отдав на откуп лишь мясникам да военным их кровавые ремёсла.

Впоследствии Брусныцин избегал рассказывать кому-либо о случае с зайцем. Не из боязни быть осмеянным, но из-за какого-то глубокого внутреннего стыда за несовершённое, но всё же задуманное деяние; ведь сказано в Библии: кто в мыслях своих возжелал жену ближнего своего…

Кстати, о делах амурных. Женская братия тем и отличается от мужской, что неосознанно ищет пути продолжения рода в абсолютно любых местностях и при любых природных условиях. Винить за это женщин было бы крайне глупо: если б не их кропотливая и не всегда ненавязчивая деятельность по созданию семейного гнёздышка, то давно усохла б человеческая ветвь, и на Земле вовсю резвились бы мириады предоставленных самим себе птиц, животных, насекомых и рыб.

Сказать, что появление в деревне Н. нового мужчины, да ещё и из настоящей столицы, в лице и прочем Брусныцина прошло незамеченным, значило бы впасть в ересь, сродни той, чтобы назвать подвижной состав, с которым недавно Брусныцин перемещался по многострадальному телу матушки России, поездом, предназначенным для перевозки живых людей. Но, как мы уже знаем, женский вопрос если и волновал Брусныцина, то лишь в теоретической составляющей: женитьбой Брусныцин интересовался не больше, чем комментатор футбольных матчей интересуется чистотой своих ногтей. Да и кто на самом деле мог рассматривать Брусныцина в качестве выгодной партии, учитывая объективные и субъективные кондиции последнего? Брусныцин не был ни молод, ни красив. И он не стыдился ни того, ни другого. Во-первых, стыдиться своего возраста – это недальновидное, а главное – бесполезное мероприятие. Время ли течёт мимо нас, мы ли плывём по реке времени: результат один – человек не молодеет, а даже наоборот, и это, увы, нормально. А что до красоты… Наблюдая за сильными, энергическими телами загорелых людей где-нибудь на море, Брусныцин непременно возвращался к одной простой и ужасной мысли: к чему все эти усилия по достижению и пестованию прекрасных физических кондиций, если на склоне лет от этих кондиций ровным счётом ничего не останется, и в неизбежный последний путь придётся отправиться безо всех этих чудесных рельефов? Внешне старость проявляется в двух ипостасях: в благообразии, что по причине неустроенности жизни встречается в России крайне редко, и в безобразии – множестве недугов, накопленных за долгие годы и зачем-то донесённых до самого погоста. Ну к чему такая несправедливость? – думал Брусныцин, – не лучше ль было б по дороге к своему закату напротив – растерять все болячки и приблизиться к смертному одру чистым, светлым, без боли и страданий? Может, самая смерть не казалась бы тогда такой ненужной и страшной? Так ведь нет: наковыряет человек за свои годы всяческих недугов и пришлёпает к гробу со всем этим богатством. Посему, глядя на молодых красавцев, Брусныцин никогда не испытывал ни зависти, ни чувства собственной неполноценности. Он смотрел на них спокойно, без лишнего надрыва, как на чудесно сформированные природой деревья или облака. Всё равно однажды рассеется это облако и навсегда исчезнет в небе, которое его породило, как многие тысячи до и после него.

Ну, скажите на милость: какая русская баба заинтересуется мужиком с подобными мыслям в голове? Разве что самая отчаянная разведёнка, но, похоже, таковых в Н. не выискалось, о чём Брусныцин, к слову сказать, даже и не узнал. Да, честно говоря, у Брусныцина и не было ни одной возможности даже намекнуть какой-либо Н-ской женщине о своих взглядах: ходил он по деревне немного и с опущенными на всякий случай глазами. Он чувствовал, как местные бабёнки бесстыдно его разглядывют, что его обсуждают, даже потешаются над ним, но делал вид, что он ровным счётом ничего не замечает, и это было Брусныцину несложно. Ведь он был из тех, кого в народе зовут бобылями, а такой человек, даже если написать его название через «а», не уступит женским чарам и останется верен своему пункту.

Однако давайте спустимся с любовной нивы к уже упомянутому нами футболу. Футбол Брусныцин любил и даже в детстве сам охотно гонял с ребятами мяч. Причём мяч был брусныцинский. Это был лучший мяч во дворе: не волейбольный, сшитый из кожаных полосок, с зашнурованным соском, больно, порою до крови рассекающим лоб игроку, а настоящий футбольный – с ниппелем, сделанный из шестиугольников, правда, в случае с мячом Брусныцина – одного светло-коричневого цвета. Юный Брусныцин нашёл выход из положения: он купил баллончик белой нитрокраски, и мяч наконец-то стал пятнистым, хоть и не чёрно-белым. К сожалению, жизнь мяча оборвалась скоро и трагически. Гера Бажора – парень с отлично поставленным ударом (он занимался футболом) – не рассчитал своих почти профессиональных сил и насадил брусныцинский мяч на ветку яблони.

С футбольными пристрастиями деревни Н. Брусныцин познакомился случайно. Однажды Колян сообщил ему, что сегодня в три часа их деревня играет с соседней. Приз – десять литров самогона, разумеется, на команду, а не так, как хотелось бы игрокам. Ближе к трём команды собрались на поляне, находившейся где-то между обеими деревнями, так как никакого стадиона в радиусе двухсот, а то и трёхсот километров не предвиделось и не предвидится досель. Состав клубов был крайне пёстрый и разновозрастной: на игру подвизались и тринадцатилетние пацаны с «Беломором» в зубах и зрелые, пузатые дядьки, некоторые уже без зубов, но тоже с «Беломором». На многих красовались татуировки, правда не из тех, что нынче рисуют в салонах всем, кто того пожелает. Обычно Брусныцин с опаской относился к людям, имеющим татуировки. Наверное, причиной тому было не их исконное – индейское или моряцкое, а тюремное предназначение. Молодых людей и девушек, расписанных под Хохлому цветными орнаментами, драконами и прочей заморской невидалью, Брусныцин в расчёт не брал, его осторожность распространялась лишь на тех персонажей, чьи синие образы и надписи несли печать настоящей уголовной жизни, которой Брусныцин не знал и знать не хотел, отчего, наверное, и боялся, как всего неизвестного.

Всякий знает, как пугает это самое неизвестное: когда чего-то ждёшь, чего-то такого неизвестного, неизбежного, которое всё равно произойдёт, хочешь ли ты этого или не хочешь; и не ведаешь, какое оно, но точно знаешь, что оно всё равно случится и ты ничего не сможешь против этого поделать, и ты думаешь: ну сколько же можно ждать? уж скорей бы! ведь когда это случится, то будет уже не страшно. Идёт, например, человек к зубному врачу (все нормальные люди боятся именно зубных врачей), весь трясётся. Которые с фантазией прохожие, поди, думают: вот человек вчера махнул лишнего, а сегодня на работу, не похмелившись, стелется. О человек идёт, трусится, хотя прекрасно знает, что через час всё уже кончится, и он будет счастливо улыбаться ошибочно прозорливым прохожим, и зачем бы ему сейчас так бояться? Ведь глупо до невозможности! Но всё равно идёт и боится…

Футболисты собрались в кучу посреди поляны и, видимо, обговорили кое-какие правила. Многие, если не все, к непомерному и лишнему для здешних мест удивлению Брусныцина были здорово пьяны, даже подростки. Брусныцин, Колян и ещё пара десятков нетрезвых зрителей с обеих сторон стояли в сторонке в ожидании дерби. Как выяснилось чуть позже, Брусныцин и местные жители предвкушали разные зрелища, ибо сам матч выдался весьма скоротечным. От первого удара по мячу до первого удара по морде прошло не более двух минут. А потом все, включая болельщиков, с энтузиазмом первых строителей Магнитки и восторженным самоотречением свободных поэтов принялись драться. Колян оттолкнул Брусныцина так, что тот сел на траву и, крикнув «Мы тут сами!», подключился к битве с правого фланга. Однако минут через пятнадцать матч понемногу стал улегаться: соперники, обнимаясь и не обращая внимания на синяки, кровь на кулаках и выбитые зубы, пошли к одним из ворот, обозначенным двумя кучками одежды и сумок, достали призовые ёмкости и продолжили состязание, так что было бы несправедливо считать матч окончившимся в сухую.

Брусныцину стало скучно, и он вернулся в деревню, размышляя по дороге о превратностях футбольного мастерства в его деревенском переложении.

За время, проведённое в Н., с Брусныциным произошли и другие, менее значительные событьица, если, конечно, рыбалку, историю с зайцем или странное футбольное побоище считать событиями значительными и крупными. Но ни те, ни другие не предвещали того, что под самый занавес пребывания Брусныцин в деревне Н. его размеренно-умеренно-выверенная жизнь вдруг развернётся на чёрт его знает сколько градусов, и что сам Брусныцин будет ввергнут в такой пучеворот (именно пучеворот, и никак иначе!) и таких отчаянных происшествий, о которых тихий и даже где-то робкий Брусныцин даже не помышлял.

Однако и этого пучеворота не случилось. Ни случилось ничего. И слава богу. Не всё же, понимаете, как в литературе: завязка, кульминация, эпилог, эпитафия… В жизни оно бывает, может, и не так интересно, как в книжках, но зато уж ровно так, как было на самом деле. И нечего к этому пририсовывать. Давно прошли те славные для писательского цеха времена, когда литератор получал гонорар за количество слов. Стал бы Диккенс ваять столько томов, если б не было такого мощного материального стимула? Вряд ли. Так что не будем предаваться излишнему многословию. Пора закругляться.

Итак, закругляемся. Утолив свою многолетнюю мечту хоть немного (а много и не хотелось) пожить деревенской жизнью, Брусныцин, распрощавшись с Коляном и его окрестностями, благополучно вернулся посредством железной дороги восвояси, в столицу нашей где-то непутёвой, а где-то и очень суровой отчизны, где его ждала остывшая без хозяйского тепла квартира, которая приветливо распахнула свои двери по первому звону родного ключа. Брусныцин с удовольствием и мочалкой соскрёб с себя накопившуюся дорожную грязь, прибрался, вскипятил чайник, привычной кнопкой ловко разжёг потухший экран телевизора и со смешанным чувством радости по чему-то утраченному и тоски по чему-то приобретённому начал просмотр скопившихся за время его отсутствия новостей.






 


Рецензии