Крымский капкан. Книга 3. Часть четвёртая
Часть четвёртая
1
Возница – дед из иногородних, то и дело поглядывал на сидящего в бричке, сбоку от него, попутчика. Это был по виду казак, в шароварах с лампасами, в старенькой курпейчатой папахе на голове. Через весь лоб косо змеился, уходя под папаху, давнишний сабельный рубец, глубоко въевшийся в кожу. На папахе – выцветшая красная ленточка, лицо бледное, очень худое, небритое. Рядом с казаком в бричке лежали старенькая русская трёхлинейка и шашка в потёртых ножнах, чуть дальше, – деревянный костыль.
– Из госпиталю, что ли? – кивнув на костыль, после долгого тягостного молчания справился старик. Пошевелил лениво вожжи. – Н-но, ретивыя...
– Да, дедушка, оттудова, из Таганрогу, – кивнул головой казак. – Почитай полгода провалялся, еле из лап карги старой, смертушки, выкарабкался. Теперя вот – домой отпущен, под чистую...
– А в Грушевке из чьих жа будешь? – неторопливо перебирая вожжи, продолжал расспрашивать старик-возница.
– А кузнеца Лопатина старший сын, Кузьмой кличут, – охотно вступил в разговор казак. – Батю мово, слыхали, может, прошлой зимою беляки порубали, когда на станицу налетели.
– Ага, – кивнул головой возница, – наслышаны. Я сам хоть родом из Новочеркасску, но в Грушевской сродственники имеются, сказывали. Мы, знашь, тожеть, как наши кадетов отогнали, не так давно из Царицыну возвернулись. Страстей-то за это время понавидались, как отступали с Дону, – на всю жисть с избытком хватит. Ваши же, казачуры, чисто белены объелися: наскочут иной раз на табор, – ни баб, ни детей малых не щадят, рубают всех по чём попадя, чисто сатаны... Самому случалося за ружьё браться, отгонять от обоза анчихристов. Ну, сейчас уж, слава Богу, ажник у Крым, за море, казаков спровадили. Дай-то Бог, чтоб и навовсе так, а то не ровен час, возвернутся.
– Не, дед, больше не придут на Дон золотопогонники, кончилось их времечко, – уверенно успокоил его Лопатин. – Ты знаешь Будённого? Это орёл, деда! Не пустит он беляков обратно, у него цельная Конная армия. Гнать будут контру недобитую до самых пределов земли русской. Крышка им теперича полная! Аминь. Никакой барон Врангель не поможет... Я сам, дед, под командой Семёна Михайловича Будённого с беляками рубался, да прошлой осенью под станцией Куберле сплоховал: искромсали меня кадеты так, что и живого места почитай не було. Вишь, вот шрам через лоб, нога такоже спасу нет, как ноет, сустав какой-то повредили. Да в нутрях, в груди всё болит, почитай всё лёгкое мне целиком в госпитале отчекрыжили. Просился снова на фронт, да куды там, – и слухать не захотели. «А ежели вы, – шумят, – товарищ Лопатин, ещё желанию имеете революции послужить, так поезжайте в свою родную станицу председателем Совета».
– Вот энто верно, – оживился при последних словах попутчика дед-возница. – У вас в Грушевской смех один, а не председатель. И додумались жа кого поставить на государственную должность – пацанёнка-малолетку, недоучившегося гимназистика! Где токмо и выкопали такую хфигуру... Ему от роду чуть больше дюжины годков, молоко на губах не обсохло, а его – в председатели! Да оно ведь и взаправду сказать – некого больше ставить, кругом по станицам и хуторам одни только бабы да деды столетние осталися. Да молодёжь зелёная... Весь народ воюет: кто за красных, кто за беляков, кто сам по себе, как чигуня вёшенская. А весна на носу: пахота, сев... Рази ж бабы с ребятишками одни управются по хозяйству? То-то и оно...
– Ничего, дед, как-нибудь перебъёмся, – весело взглянул на него Кузьма Лопатин. – Хошь, не хошь, – сеять надо. А к лету, глядишь, и войне срок выйдет. Закончится братоубивство, разойдутся казаки по хатам. Им ведь, которые у белых, тожеть чай воевать обрыдло. И главное, – с чего весь сыр-бор заварился? Из-за них же самих... из-за комиссаров то есть, которые тута, у нас на Дону, свои порядки наводили. И все пришлые, с Расеи да от хохлов. Вон к нам раз, в Грушевскую, ворвался один такой комиссар с отрядом головорезов. Ну и давай куролесить напропалую: церкву спалили, купцов со стариками – кто на глаза попался – постреляли. Пущай бы купцов, а то на моего полчанина кинулись, – мы с ним вместях в атаманском полку всю германскую оттянули. Посля, в семнадцатом, Советскую власть в станице Каменской утверждали. Я тогда из Каменской прямиком в Питер подался: выбрали меня делегатом на третий Всероссийский съезд Советов. Ленина тогда послухал, как вот тебя зараз. Умный, скажу, мужик. Голова!.. Ну, а односум-то мой, Колькой Медведевым его кличут, вместях с Подтёлковым ахвицерьё рубать двинул. Сам Колька из справной семьи был, на купеческой дочке женатый... Ну, как стал тот комиссарик купца, Колькиного тестя, потрошить, то и самому Николаю тогда здорово перепало – чуть не до полусмерти полчанина мово тогда прибили, а жинку снасильничали, ироды. Признаюся, дед, такая меня тогда злоба за дружка-товарища Кольку узяла, что за малым шашку не выхватил да не порубал этого комиссарика в капусту. В общем, дед, не мудрено, что многие тогда от нас отшатнулися, – к белякам, ахвицерам переметнулись. Зараз, могёт быть, как наклали им Думенка с Будённым, малость поотдумались.
– Это конечно, – угрюмо кивнул головой возница. – Вон верхнедонские казаки ишо зимою фронт кинули и по станицам разъехались. Да что толку-то, – по новой, брат, глас идёт, неспокойно там. Комиссары дюже забижают казаков, за восстанию мстят. Даже, говорят, расстрелы есть. Эх, того и гляди опять смута зачнётся.
– Ну нет уж, дед, эт ты загнул не подумавши, – встрепенулся, поворачиваясь к нему, Лопатин. – Это по какому же такому уставу, ежели, скажем, казак одумался и фронт бросил, ему прошлыми делами в морду тыкать? За что к стенке ставить? Добре они, конечно, наших бойцов порубали, так ведь и мы не лыком шитые, тожеть крошили казачков белых за милую душу. Этак, старик, и верно: снова могёт как прошлой весной приключиться, не приведи бог, возьмутся казаки за оружию. Таких гадов ползучих, что по тылам штаны протирают да революции палки в колёса втыкают, я б собственными руками давил, попадись токмо под горячую руку!
– Ну, брат Кузьма, приехали, – старик-возница, перебивая Лопатина, указал кнутом на показавшиеся вдали, в низине под горой, крыши станичных хат, утопающих в изумрудном океане фруктовых садов. – Вон она, Грушевская. Добрались, слава богу.
– Добрались, – задумчиво повторил Лопатин, с жадностью разглядывая открывшуюся под горой широкую красочную панораму родной станицы, вытянувшейся на много вёрст вдоль небольшой речки Тузловки.
Через несколько минут бричка уже громко тарахтела на ухабах немощённой центральной станичной улицы. На площади возница попридержал лошадей, обратился к попутчику:
– Ты давай, правь дальше пехом, служивый. Мож, ещё подбросит кто. Тут до вашей Новосёловки вёрст семь с гаком… А я на хутор сверну, через мост, свояка проведать надо… Как доберёшься, перво-наперво на погост загляни, мож, найдёшь там знакомых, али родню какую. Много нонче свежих могил на кладбищах появилося.
– Ладно, дед, прощевай, – махнул ему рукой, спрыгивая на землю, Лопатин. Захромал, опираясь правой рукой на костыль, по пыльной станичной улице, густо испещрённой у дворов крестиками куриных лапок…
* * *
Малорослый крепыш лет десяти Данила Ушаков с Алёшкой Евстигнеевым, соседским мальчуганом, забавлялись на речке Тузловке, – играли в Цусимский морской бой. Пуская по воде кораблики из щепок, с воткнутыми в серёдку веточками-мачтами, швыряли в них комьями засохшей глины. Одни кораблики были с белыми – посерёдке красный круг – флагами-тряпицами на мачтах, другие тоже с белыми – но с синими андреевскими крестами, – флагами. Данила пускал кораблики с российскими вымпелами и старался потопить Алёшкины – с японскими. Рядом пересмеивались, наблюдая за их забавой, Светка и Галка Некрасовы – двоюродные сёстры.
Алёшка Евстигнеев бросал земляные комья лучше Данилы, и кораблики с андреевскими тряпичными флажками то и дело переворачивались кверху днищами, накрытые меткими попаданиями. Данила, обозлившись, в конце концов, не сдержался и запустил глиной в самого Алёшку.
– Так не честно, ты, Алёшка, япошкам подыгрываешь!
– Вот ещё чего, – обиделся, счищая с рубашки грязное пятно, Алёшка. – Я ж не виноват, что ты, Данила, мажешь всё время. Хочешь, русские мои будут?
– А что, верно, – засмеялась сидевшая на берегу на корточках, зажав между колен юбку, Светка, Данилкина сверстница, племянница Пантелея Некрасова, – так будет по правде, потому что у Данилы дядька – сам красный.
– Что ты сказала? – попёр на неё, бросив игру, Данила. – Сама ты, Светка, таковская. Мой дядя, Пантелей, как напьётся пьянющий, сказывает, что он в плен к красным попал и ежели б, грит, не дал добро вступить в ихнюю армию, то его бы заживо в землю зарыли, во как! А ещё посля плакался и кричал, что ежели опять его в Красную Армию возьмут – в первом же наступлении уйдёт от красных обратно к казакам, в Крым.
– А мой деда говорил, – подала голос Галка Некрасова, сидевшая на траве возле Светки и болтыхавшая босыми ногами в воде, – что пора приканчивать войну между друг дружкой. Сцепились, говорит, как кобели уличные и грызутся неведомо за что.
– И вовсе не правду твой дедуся брешет, – перебив Галку, торопливо зачастил Лёшка Евстигнеев. – А вот я точно знаю, почему воюют. Потому что красные, москали-кацапы, казаков убивают. Вон моего дядьку родного тожеть убили. Я как вырасту большой и сильный, сам в казаки пойду.
– Тю, придумал, – засмеялась весёлая Светка Некрасова, – та тогда и войны никакой не будет. С кем же ты воевать пойдёшь?
– С красными, – упрямо стоял на своём Алёшка. – Взрослые говорят: в России москалей завсегда много, не переводятся, как тараканы. Вот с Россией и стану воевать, за казаков.
– Гля, гля, ребята, кто сюда идёт! – вскрикнул вдруг Данила Ушаков, указывая рукой на ближайший к речке переулок. Оттуда к берегу спускались недавно вернувшиеся в станицу братья Пивченко: Демид и Володька, а с ними младший Серёжка Лопатин, внук кузнеца, и дочка Михаила Дубова, Наташа, с подружкой из иногородних.
– Возвернулись голодранцы, – зло прошипела, глядя на них, Светка Некрасова. – Вишь, ихняя власть взяла, как хозяева по станице ходют.
– А энто мы ещё поглядим, кто здеся хозяин, – вызывающе процедил сквозь зубы Данила Ушаков и принял бойцовскую стойку. – Нехай только подойдуть сюда, мы их, мужиков, с Алёшкой зараз же отколотим, не сунутся больше.
Демид Пивченко, верховодивший в компании, не боясь, подошёл со своими вплотную, приветливо взмахнул рукой.
– Шо, хлопцы, рибу ловите, чи шо? А то мы поможем уху вариты, е шо-небудь на уху?
– А ну чеши отсель, хохол-мазница, тут наше место, – с ходу отшил его Данила. Рядом с ним крепко встал, сжимая твёрдые кулачки, Алёшка Евстигнеев, готовый не ударить лицом в грязь перед сестрёнками Некрасовыми.
– Шо, цэ ваше мисто? – злорадно усмехнулся Дёмка, с нескрываемым презрением оглядывая казачат. – Та я вас, куркулей недобитых, зараз в цэей речке скупаю, тильки пискните!
Рядом со старшим братом, плечом к плечу, вырос щупленький с виду Вовка Пивченко, с другой стороны к Демиду прижался Серёжка Лопатин. Но это нисколько не поколебало Данилиной решимости не уступить противнику ни пяди своей территории.
– Ну, хохол, в последний раз предупреждаю: не уйдёшь, – пеняй на себя! – Данила продолжал петушиться, выпячивая впалую грудь и наскакивая на Дёмку Пивченко драчливым кочетом. К нему на подмогу поспешила, с неприязнью оглядывая Наташку Дубову, Светка Некрасова.
– Нэ, цэ вы уходьте отсель, – стоял на своём хохлёнок Дёмка. – Цэ вам нэ кадетска влада, дюже нэ выкаблучивайтэся.
– Ах ты так, хохол! – Данила вдруг, угнув по бычьи голову в плечи, с силой боднул Демида Пивченко в живот. – Получай, лапотник беспортошный… Казаки, бей хохлов!
На его призыв прытко бросился в драку Алёшка, сбив с ног хлюпкого Вовку Пивченко, насел на Лопатина. Светка с Галкой, как кошки, налетели на Наташку Дубову и её подругу.
– Ну, погодьтэ, куркульски диты, – зло выкрикнул Дёмка, сцепившись с напавшим на него Данилой.
– А ну, что тута происходит, что за побоище? Прекратить! – раздался вдруг за спинами дерущихся ребят грозный мужской бас, и Серёжка Лопатин, обернувшись и подняв глаза кверху (он лежал на земле), увидел стоявшего поодаль своего отца Кузьму.
– Батя с войны вернулся! – радостно крикнул он, вскочив на ноги, бросился к отцу, повис у него на шее. – Батя! Вернулся, наконец. Мы так тебя заждались…
* * *
Когда на прощание старик-возница упомянул о кладбище, Кузьма даже не подозревал, что ждёт его дома горькое, как степная полынь, известие. Поведала со слезами на глазах мать Варвара Алексеевна, что нет больше в живых его младшего брата Ильи. Погиб где-то в степях сальских, зарубленный красноармейцем. Узнала Варвара об этом от одного иногороднего с Новосёловки, самолично видевшего мёртвого Илью.
Помрачневший сразу Кузьма, зайдя к соседям, купил у них за имевшиеся в кармане царские деньги (другие не принимали) поллитра самогонки и направился к станичному кладбищу, широко раскинувшемуся на горе. Оно ещё хранило следы недавнего жестокого боя: оградки во многих местах повалены, могильные плиты расколоты конскими копытами. Покосившиеся, а то и вырванные с корнем кресты, зияющие кое-где воронки от разрывов снарядов, – всё здесь, как и по всей станице, напоминало о пронёсшемся не так давно огненном смерче гражданской, братоубийственной войны.
Кузьма неторопливо побрёл по кладбищу, разглядывая кресты на могилах. Вот чудом сохранившаяся надпись на старом, почерневшем от времени кресте: «Здесь покоится прахъ Захара Фомича Медведева. Спи спокойно, дедушка. Сыновья и внуки». Вот, немного поодаль, – ещё один ветхий крест. Хотя надписи разобрать было нельзя, Кузьма помнил, что похоронен там утонувший по пьяной лавочке казак Зиновий Атаров. Вот могила убитого на службе в девятьсот пятом году Евстигнея Вязова, а рядом – вот те на! Не ожидал…
Кузьма с волнением разглядывал надпись на свежевыстроганном деревянном кресте: «Иванъ Евстигнеевичъ Вязовъ. 24 марта 1898 г. – 30 генваря 1919 г.».
Рука сама собой потянулась к шапке. Слишком хорошо знал Кузьма Ваньку Вязова, чтобы спокойно пройти мимо его могилы, не отвесить последний поклон. Хоть и за чуждое Кузьме, белогвардейское дело поклал буйну голову Ванька Вязов, но Христово всепрощение взяло верх в его православной душе. Проснулось и сопутствующее ему сострадание к безвинно убиенному, да и кровь общая, казачья, давала о себе знать.
Постояв маленько, похромал Кузьма дальше по кладбищу, останавливаясь чуть ли не на каждом шагу, перед каждым свеженасыпанным холмиком. Их, этих новых могил, было очень много и почти каждый, кто лежал в них, был хорошо известен Лопатину. Вот дед Топорков, во двор которого лазил в далёком детстве Кузьма за яблоками, вот Васька Некрасов, – давнишний приятель его младшего брата Ильи, не вылезавший раньше из их кузницы, помогавший раздувать горн. Очень много знакомых фамилий отошедших уже в иной мир станичников: Никола Фролов, Иван Закладнов, Ефросинья Некрасова… Кузьма помнил нашумевшую в своё время в станице историю, когда «приласкал» до смерти свою неверную жёнушку Ефросинью крутой казак Пантюха Некрасов.
Вот, наконец, и небольшой, без креста и ограды, холмик, сиротливо приютившийся на самом краю погоста. Это отец… Тяжко вздохнув, Кузьма присел сбоку могилы, поставил на могильный камень поллитру самогонки, кружку, выложил из карманов шинели запасённую дома снедь. Только хотел откупорить бутылку, как позади послышался шум чьих-то лёгких шагов и несмелое покашливание. Обернувшись, Кузьма увидел стоявшую невдалеке вдову Екатерину Ушакову. Она помахивала зажатой в руке хворостиной, оббивая от пыли подол юбки, и смущённо, исподлобья разглядывала Лопатина.
– Здорово живёте, Кузьма Денисыч, с приездом вас, – заулыбалась, как бы стыдливо поводя полными плечами, Екатерина. – А я вот корову свою, Ромашку, шукаю. Часом не видали? С ног уже сбилася, по бурьянам лазя… И гдей-то она запропастилась, окаянная!
– Не, не видал я тута коров, – отрицательно качнул головой Кузьма. В раздумье повертел в руке бутылку, решительно откупорил и, набулькав в кружку добрые сто пятьдесят граммов, протянул самогонку казачке.
– На вот, Катерина батьковна, выпей за упокой души моего папаши, царство ему небесное! Да и за свово казака, на германской погибшего…
– Что ж, – Ушакова покорно приняла кружку, – за родителя вашего, Кузьма Денисыч, выпью с превеликим удовольствием, пусть земля ему будет пухом, а вот за мужика, Ваньку, не буду. Не дюже я по нём сохну, сердешном.
Екатерина, лихо запрокинувшись, выпила самогонку. Чуть-чуть поморщившись, отдала посуду Кузьме, отщипнула немного хлеба.
– А что, плох был муженёк, али как прикажете вас понимать? – поинтересовался, лишь бы о чём-нибудь спросить и поддержать вяло протекавший разговор, Лопатин. Налил себе из бутылки чуть ли не до краёв – казаку положено!
– Плох ли, хорош – дело прошлое… Почто об том, Кузьма Денисыч, вспоминать, ежели его, хозяина-то мово, четыре годочка уже как нету, – заиграв глазами, лукаво взглянула на казака Екатерина. – Ноне жить одним днём надоть, покель жизнь не прикончилась. День прожил – и слава Богу! А как минёт времечко – ничего уже не увидишь: ни солнышка ясного, ни птиц полевых, ни травушки, – вообще ничего. Так зачем же, Кузьма Денисыч, зараз, пока живёшь, бояться чего-либо, отказывать себе в чём-то? Не понимаю я таковских людин.
– Вот те на, – уже начиная хмелеть от выпитого, уставился на неё Лопатин. – Значит, Катерина, жить надо для самого себя, так что ли? Отчего же тогда – война вся эта, революция? Пошто вон батя мой сгинул?.. Не за себя ведь, – за жизнь будущую, сладкую и красивую, как в сказке, кладём зараз мы, большевики, свои головы! Может быть, и не увидим мы даже жизни энтой, пущай – другие увидют…
– Бросьте, Кузьма Денисыч, – Екатерина, перебив его вдруг, присела рядом. Плечом своим стараясь коснуться плеча Лопатина, повернула к нему враз вспыхнувшее ярким, пунцовым румянцем красивое молодое лицо. – Пустое болтаете, аж слухать тошно! Что нам, бабам, вдовам, как я особливо, от жизни той надо? С казаком ночку позоревать, – вот и всё наше бабье счастье! – Казачка, уже не в силах сдерживать свои чувства, смело прильнула к Лопатину упругой, горячо бившейся под тонкой кофточкой грудью. Жаркими губами прижалась к его заросшей трёхдневной щетиной щеке. – Кузьма, один ты теперь казак справный на всю улицу: уважь, приходи нонче вечор к церкви, в сады, – ждать буду! Придёшь, милый?
– Приду… Пусти, чумовая, негоже на могилке-то… Грех! – отталкивая Екатерину, чуть слышно прошептал Лопатин.
2
– Эх, ма – крымская весна, – стоя у раскрытого окна больничной палаты и любуясь колоритным городским пейзажем, восторженно проговорил высокий, с перебинтованной рукой, штабс-капитан Корниловского полка. – Как там, господа, у Фета:
Снова птицы летят издалёка
К берегам, расторгающим лёд,
Солнце тёплое ходит высоко
И душистого ландыша ждёт.
– В самую точку угодили, штабс-капитан, – невесело заметил небритый, черноволосый казачий есаул, игравший на кровати в карты с двумя другими ранеными офицерами. – Птицы-то летят, правда ваша. С юга летят, на большевицкий север. А нам туда путь заказан, увы… Нам, наоборот, с севера на юг теперь только лететь. Вернее, плыть на судах союзников.
– Господа, неужели это правда, что красные заняли уже всю Украину? – слабым голосом спросил из угла пожилой полковник, у которого была раздроблена осколками снаряда правая нога и её вот-вот должны ампутировать.
– Точно так-с, господин полковник, – обернулся к нему стоявший у окна штабс-капитан. – Конница Будённого разгромила под Гуляйполем банды украинского националиста Махно и двинулась против поляков. И уж могу вас заверить, что к Пасхе армия Пилсудского будет разбита и тогда большевики вплотную займутся Крымом.
– Ну, это уж чёрта с два! – заволновался в углу полковник. – Барон Врангель этого не допустит… Проклятая нога. И так некстати! Неужели всё ж таки отрежут?
– Вы, господин полковник, не сомневайтесь: как только генерал Врангель будет драпать из Крыма, он обязательно захватит вас с собой, – снова подал голос черноволосый небритый есаул, побивая очередную, подкинутую ему карту. – Кстати, вы, полковник, не были случайно в прошлом году под Воронежем? Жаль, если не были. Посмотрели бы, какую мясорубку устроил там Будённый над нашими прославленными казачьими корпусами Мамантова и Шкуро… Представьте, господа, – обратился он уже ко всем офицерам в палате, – за четыре дня боёв Будённый уничтожил с какими-то недоносками, вшивым большевицким сбродом, цвет донского и кубанского казачества! А под Касторной…
«Касторная», – как эхом отозвалось вдруг это слово в голове лежавшего здесь же Максима Громова. Стал припоминаться лютый ноябрьский мороз. Оставленный далеко справа Воронеж с горами порубленных и пострелянных на равнине, на окраине города станичников. Охрипший от крика и ругани генерал Мамонтов в настеж распахнутом полушубке без погон, носившийся среди своих, бегущих с поля боя, полков. Под полушубком у генерала белела грязная, мокрая от пота, нижняя рубашка. Брат Фёдор, угрюмо кашлявший на повозке рядом с пулемётчиком, грушевцем Антоном Мигулиновым. Затем бой под станцией Касторной, яростная атака будёновцев. Разрыв снаряда рядом с повозкой, на которой ехал Фёдор. Искажённое гримасой острой боли лицо раненого осколками старшего брата... Отъезд на родину в Грушевскую, бой под станицей. Долгое и мучительное отступление через Кубанскую область в Новороссийск, болезнь. Эвакуация в Крым. Тяжёлое ранение во время наступления врангелевских войск в Северной Таврии. И вот сейчас – тихий уютный госпиталь в далёком от фронта Севастополе.
– А вы слышали, господа, новость? – вывел Максима из воспоминаний дребезжащий голосок молодого щуплого прапорщика, игравшего с офицерами в карты. – Оказывается прославленный красный комкор Думенко, здорово потрепавший нашу конницу в прошлом году под Новочеркасском, – предатель и будет расстрелян красными в ростовской Чека. Об этом наши крымские газеты писали на прошлой неделе.
– Ну что вы, прапорщик, это полнейшая чушь! – строго взглянул на него из своего угла раненый в ногу полковник. – Если бы Думенко был предателем, то он, по логике – наш человек? Наш агент? Но это не так. У меня знакомый в контрразведке, – ничего об этом не говорил… Думенко – верен большевикам, как цепная собака! С чего ему перебегать на нашу сторону, где бы его, непременно, повесили на первом же фонарном столбе за всё, что он натворил в Донской области со своими красными головорезами.
– Мы тожеть краснопузым спуску не давали, – подал голос, сидевший напротив прапорщика с веером карт в руке, казачий донской есаул. – Прошлой весной, во время отступления большевицких банд к Царицыну и боёв на реке Сал, наши казаки едва его не прикончили, красного командира Думенко… Шашками всего исполосовали. Я самолично участвовал в том сражении и видал тело Думенко на берегу Сала. Он тогда ещё комдивом у красных числился. Так наши всю его прославленную дивизию, или чёрт его знает как у большевиков это называется, – в тот раз шашками покрошили… Ну, думали – всё, конец пришёл Думенке. Ан посля узнали – воскрес, вражина. В госпитале очухался.
– Нет, господин есаул, я говорю сущую правду, – стоял на своём щуплый прапорщик, поправляя сползавшую на глаза со лба марлевую повязку. – Я могу показать для пущей убедительности письмо: мой приятель из Дроздовской дивизии пишет, что в Ростове состоялся суд над Думенко, который и раскрыл все подробности его измены. Он готовился поднять свой корпус против Советов, уже был убит комиссар и некоторые политработники-коммунисты. Причём сам Борис Думенко членом большевицкой партии никогда не числился. Но мятеж был быстро подавлен: Думенко со всем своим штабом арестован и после суда военного трибунала – будет расстрелян.
– Собаке – собачья смерть! – подытожил хмурый полковник, ожидавший ампутации ноги. – Не хватало только, чтобы он вторично воскрес, как он это однажды уже проделал, и снова возглавил красную конницу… Да заодно, не воскрес бы ещё знаменитый кубанский разбойник Ванька Кочубей, с которым не раз сталкивался мой полк в Кубанской области. Кстати, – лихой, скажу вам, господа, вояка!
– А кто такой этот Кочубей, господин полковник? – спросил пышноусый тучный поручик, тоже азартно резавшийся в карты с молоденьким прапором и черноволосым казачьим есаулом.
– Сразу видно, поручик, что вы недавно в Добровольческой армии… пардон, прошу прощения, теперь уже – в Русской, если не знаете кто такой Кочубей! – презрительно взглянул на него из своего «медвежьего» угла сердитый полковник.
– Ну, того, исторического Кочубея, которого оклеветал перед царём Петром предатель Мазепа, я, допустим, знаю, как облупленного, – скептически хмыкнув, произнёс поручик, лихо побивая козырем чужую карту. – А в бывшей Добровольческой армии я с июля месяца прошлого года. До этого по мобилизации служил у красных. Весной девятнадцатого перебежал к атаману Григорьеву под Одессой, когда он поднял восстание против Советов.
– Так вот теперь знайте, господин поручик, – язвительно заговорил, глядя на него, полковник, – что Кочубей – это такой же красный бандит и анархист, как и ваш атаман Григорьев. И обоим им выпала одинаковая участь. И того и другого застрелили свои же.
– Как мне известно, господин полковник, – услышав его последние слова, вскинулся от карт молоденький прапорщик, – Кочубея повесили в Святом Кресте наши?.. После того, как он отказался перейти на сторону Добровольческой армии.
– Всё равно, – устало махнул рукой пожилой полковник. – Сначала его хотели расстрелять свои же, высшее их командование. Кочубей, узнав об этом, бежал и угодил прямо в наши руки.
Максиму Громову надоело слушать болтовню раненых офицеров и он решил прогуляться по больничному коридору. С трудом поднявшись, взял прислоненные к спинке кровати костыли. Правая нога уже заживала и, кривясь от боли и чертыхаясь, он мог всё-таки на неё наступать. Левая же, перебитая осколками в нескольких местах, всё ещё покоилась в гипсе.
– Покурить решили сходить? – подошёл к нему от окна высокий штабс-капитан корниловец с перебинтованной правой рукой. – Давайте тогда вместе объединимся: у вас руки целые, у меня – ноги. Как раз целый человек набирается, не пропадём.
– Точно, – невесело кивнул Громов, всем телом наваливаясь на костыли и выходя с помощью офицера-корниловца из палаты.
– Вас, кстати, где это так угораздило, господин подъесаул? – выйдя вслед за Максимом и вытащив на ходу папиросу, спросил общительный штабс-капитан.
– Здесь уже, в Крыму, на фронте за Перекопом, – дав прикурить корниловцу и прикурив сам, угрюмо ответил Максим Громов.
Штабс-капитан жадно затянулся табачным дымом, выпуская его струйками из носа. Проговорил, прищурив глаз от попавшего в него дыма:
– А меня ещё на Кубани зацепило, в бою под Тимашевской. Здорово там нашим большевики навешали. До самого Екатеринодара турнули…
3
Вслед за Лопатиным вернулись домой Громовы. Приехали они не все, из мужиков – один четырнадцатилетний Егорка. Прохор Иванович попал под Новороссийском в плен к красным, вернее сдался сам вместе с толпой таких же как сам бедолаг-стариков, беженцев из донских хуторов и станиц. Об Фёдоре с Максимом не было ни слуху, ни духу: то ли в бою с будёновцами сгинули, то ли в полон попали, то ли в Крым к Врангелю подались – бог его знает.
Как ни горько было бабам возвращаться в пустой, с заколоченными ставнями и дверью, дом, но Максимовой жене Анфисе было горше вдвойне: умерла у неё на руках во время отступления на Кубань двухгодовалая дочь Христинка. Там и зарыли в снежной степи, кое-как выдолбив в мёрзлом грунте неглубокую могилку.
Но, как говорится: пришла беда – отворяй ворота! Не успели ещё после возвращения в Грушевку как следует пооглядеться, как поповна Евдокия Мироновна, мать Анфисы, остававшаяся в станице, принесла дочери страшную весть: большевики расстреляли отца Евдокима!
– Чем-то не угодил батюшка кровопивцам, – сокрушённо покачивала поповна седой, как будто обсыпанной пеплом, головой, сидя в доме у родственников. – А ведь он как дитё всё одно был, безвредный, покладистый… Бога прогневить боялся.
– Что поделаешь, сваха, видать так ему на роду прописано было, – присев рядом и обняв Евдокию Лунь за плечо, вздохнула Матрёна Степановна. – Мои вон тоже неведомо где: старик, ребяты Максим с Фёдором… Ох чижало, свашенька дорогая, чижало. На душе неспокойно.
В тот же вечер, едва управившись по хозяйству, наспех собрали поминки по усопшим. Егор съездил на бричке в соседний хутор Каменнобродский за сватами Бойчевскими, но им было недосуг. Приехала одна Зойка. Младшая дочка Громовых, Улита, давно не видевшая сестрёнку, так и повисла у Зои на шее. Заметно подросший за последнее время Егор презрительно скривился при виде подобных женских телячьих нежностей. Передразнив Улиту, пошёл на двор распрягать лошадей.
Из боковой спальни выплыла, кормившая грудного ребёнка, Тамара, жена Фёдора. Её старший сынишка, Терентий, забавлялся в горнице с кошкой, подобранной во время отступления на Кубани. Тамара подсела к пригорюнившейся Анфисе, погладив по голове, посоветовала:
– А ты поплачь, поплачь, Анфисушка, освободи душу-то, легче станет.
– Слёз нема, Томка, спеклися усе, – простонала в ответ молодая женщина.
Известие о смерти отца доконало её. Потеряв недавно дочурку, Анфиса и без того была не в себе, весь обратный путь до Грушевской не находила себе места. Как же так: её ребёнка, её малюсенькой дочки Христинки больше нет на свете! А может, её и вообще никогда не было? Может, ей это только приснилось в кошмарном сне? Максим, беременность, бабка-повитуха, маленький, пищащий комочек живой плоти, отступление по мёртвой кубанской равнине: снег, метель, выстрелы… И – смерть… Смерть Христины.
Может, действительно всё это сон и она скоро проснётся? Как когда-то в счастливом детстве, когда не было войны, крови, грязи, пошлости, человеческого безумия. Когда были кругом мир и благоденствие. Когда не было слёз и горя.
Но Анфиса не могла теперь выдавить ни единой слезинки, всё выплакала раньше, когда схоронила Христину. Сейчас ей вдруг отчего-то безудержно захотелось смеяться, так и подмывало, словно бес поджучивал. Не в силах сдержаться, Анфиса стремглав выскочила во двор, забежала за кустарник и, не обращая внимания на суетившуюся во дворе, у летней кухоньки, работницу Громовых Дарью Берёза, истерически, во весь голос захохотала, словно черти её щекотали под мышками.
Дарья удивлённо взглянула в её сторону, осуждающе покачала головой, что-то пошептала чуть слышно. Она недолюбливала Анфису, считая её неряхой и белоручкой. Да и мамашу её, попадью, не жаловала.
4
В кабинет начальника Севастопольского контрразведывательного пункта Штаба главнокомандующего ВСЮР штабс-капитана Филатова, дробно стуча каблуками, ворвался вестовой юнкер с нашивками Дроздовской дивизии на рукаве кителя. Приложив руку к козырьку фуражки, чётко отрапортовал:
– Ваше благородие, прибыл с облавы подъесаул Ермолов.
Едва он закончил говорить, в кабинет, отряхиваясь от капель дождя, вошёл сам Евгений Ермолов. Следом двое юнкеров под руки вели какого-то растрёпанного, с разбитым в кровь лицом, паренька.
– Вот, господин штабс-капитан, поймали большевика, – шагнув к столу, за которым важно восседал Филатов, Ермолов левой рукой (правая, после давнего ранения висела, как плеть) бросил на него увесистую пачку каких-то листков, устало кивнул на избитого парня. – На улицах листовки расклеивал. При задержании пытался оказать сопротивление, стрелял несколько раз в юнкеров из пистолета.
– Так-так, – побарабанил пальцами по столу Филатов, взял одну из лежащих перед ним прокламаций, стал про себя читать:
«Товарищи, граждане Крыма! – гласило большевицкое воззвание. – Не верьте лживым измышлениям чёрного барона Врангеля и прочих белогвардейских подпевал, что будто бы Красная Армия разбита под Перекопом и далеко отброшена в Северной Таврии, а Киев взять белополяками. Это наглая ложь чувствующих уже приближение своего неминучего конца белогвардейских генералов. Красная Армия успешно отразила все атаки белых полчищ и загнала их обратно за Перекоп. На западе наголову разгромлены войска панской Польши под руководством Пилсудского и освобождён Киев. Доблестная Первая Конная армия Семёна Михайловича Будённого ведёт дальнейшие успешные действия против белополяков. Не далёк тот день, когда будет взят Перекоп и красное знамя взовьётся над крымскими городами. Дни самодержавного разбойничьего царствования барона Врангеля сочтены! Да здравствует нерушимый боевой союз рабочих, красноармейцев и крымских крестьян! Долой Врангеля и его генералов! Смерть мировой буржуазии»!
– Грязные свиньи, – дочитав листовку, Филатов со злостью разорвал её на мелкие клочки и бросил в лицо пойманного рабочего паренька. Вскочив с места, подошёл к Ермолову. – Большевицкие террористы узнают всё быстрее нас. Но ничего, подъесаул, мы заставим этого красного выродка сказать кое-что и нам. К примеру, – где у них находится подпольная типография? – Филатов вдруг резко рванулся к схваченному подпольщику.
– Где, я тебя спрашиваю, типография, ну?
– Не знаю, – угнув голову в плечи, буркнул тот тихим, но решительным голосом.
– Где? Отвечай, сволочь, скотина! Где, я тебя спрашиваю, типография? Где взял листовки? Ну! – захлёбываясь слюной, как бешеная собака, завизжал вдруг штабс-капитан Филатов, и уже не владея собой, цепко схватил парня за грудки. – Кто дал листовки? Где печатный станок? Рассказывай! – затряс он изо всей силы подпольщика, несколько раз с силой ударил его кулаком по лицу. – Отвечай, красная сволочь, не то я сейчас с тебя живого звёзды прикажу резать. Понял?.. – Филатов ещё раз крепко двинул паренька в переносицу, и когда тот, обливаясь кровью, грузно повалился навзничь, стал пинать острыми носками хромовых сапог.
– Мне разрешите идти, господин штабс-капитан? – подал голос до того безучастно следивший за происходящим Ермолов.
Но Филатов, занятый своим делом, даже не обернулся на его голос. Накинувшись на сбитого с ног, изнемогающего от побоев подпольщика, он повторял и повторял, захлёбываясь криком и всё больше и больше зверея, свой вопрос:
– Где типография, сволочь? Где типография?
Евгений Ермолов в последний раз брезгливо взглянул на разошедшегося Филатова и, резко крутнувшись на каблуках, решительно вышел из кабинета. Юнкера-конвоиры остались в помещении дожидаться конца экзекуции.
На улице тихая и тёплая майская ночь уже рассыпала по чистому небу мириады огненных светлячков-звёзд, составляющих бесконечную и вечную Вселенную. Тем контрастнее было то безумие человеческое, которое только что лицезрел в кабинете начальника контрразведки подъесаул Ермолов. Ещё раз неприязненно передёрнувшись всем телом от неприятных воспоминаний, Евгений зашагал по пустынной городской улице. Его сгорбленная одинокая фигура выглядела сиротливо среди каменных, уснувших до утра строений. Служба его на сегодня закончилась, и он тоже до утра был свободен.
Нет, не издевательствами и пытками Филатова был поражён и взволнован Ермолов. За год, проведённый в контрразведке, он многое уже повидал в её мрачных стенах и ко многому привык. Другое сейчас было на душе у Евгения, – сознание никчёмности всего происходящего. За что он, можно сказать потерял правую руку, которая висит как плеть, без движения? За что все эти страдания и муки народа? Того самого народа, из которого вышел и он сам, Евгений Ермолов… Чего хотят большевики, если они не прекращают своей борьбы вот уже третий год? И как бы их не били, – снова и снова переходят в наступление по всем фронтам! И, вероятно, здесь, в Крыму будет последнее их наступление. Год назад атакующие красные орды задержали на реке Северский Донец добровольцы с казаками – погнали обратно в Россию. Взяли Царицын, Воронеж, Курск, Орёл. Было объявлено о генеральном наступлении на Москву. Деникину помогали все, вся Европа вместе с Северной Америкой слали оружие и снаряжение Добровольческой армии. В Новороссийском порту днём и ночью разгружались океанские транспорты с винтовками, пулемётами, боеприпасами, пушками… Даже мулов своих в орудийных упряжках присылали из-за моря британцы. Танки слали, инструкторов, аэропланы... И вот всё рухнуло, всё провалилось в тартарары. Красным никто не помогал, но они разгромили добровольцев, донцов и кубанцев на Дону и Кубани, сбросили остатки белых войск в Чёрное море в Новороссийске. Разутые, раздетые, голодные, с одними винтовками против английских танков, – большевики загнали Добровольческую армию в Крым – последний клочок русской земли.
Это сам русский народ поднялся на святую борьбу с остатками старой царской России. Это простой русский мужик встал на свой последний и решительный бой. Их ведёт Ленин, интеллигентный человек из обеспеченной, порядочной семьи. Что же это такое? Неужели на их стороне правда? А штабс-капитан Филатов не понимает, что невозможно сломить стремление русского человека к свободе, что уже не повернуть поступательное движение истории вспять. Этот парнишка, которого они сегодня схватили с листовками, отстреливался один от целого отделения вооружённых до зубов юнкеров! Когда у него отняли револьвер, – дрался кулаками, у него больше ничего не было, но он даже безоружный не хотел признавать себя побеждённым. И они его всё равно не победили, юнкера связали ему руки, но не связали его волю к победе и веру в правоту своего дела. Он больше ничего не скажет Филатову, кроме тех двух слов, что уже произнёс: «Не знаю»…
Ермолов и раньше видел таких людей: они ничего не говорили на допросах, закусив до крови губу, стойко переносили побои и жестокие пытки. Смеялись в лицо своим палачам перед расстрелом. Разве способен кто-нибудь из этих юнкеришек на то, на что способны они? Разве способен на это он сам, Евгений?.. Нет, не хватит силы воли, терпения, душевных сил. А главное, – нет веры, той веры в правоту и непобедимость своего дела, которая есть у них, у этих простых рабочих парней. Чёрт побери, что же это такое? Что же делать? Как вылезти из затягивающей всё глубже и глубже трясины? Застрелиться, как некогда атаман Каледин? Или, плюнув и забыв обо всём, катиться дальше в трясину, до самого позорного дна, пока есть ещё на это время?..
5
Одним из первых после освобождения красными Грушевской в станицу заявился Пантелей Ушаков. Домашние остолбенели от радости, после слёзных приветствий и ласк, с прискорбием сообщили: осенью под Воронежем сгинул куда-то сын Игнат. Однополчане сказывали будто убитый, так что уж и панихиду по нём, сердечном, отслужили. Пантелей тут же обругал их за это неумное поспешанье и сквозь слёзы упрямо заверил:
– Вернётся Игнашка, вот увидите! Он у меня не таковский, чтоб почём зря пропадать…
Через пару дней, обжившись, явился Ушаков в правление, или как оно теперь называлось – станичный сельский Совет. Кто-то уже успел укрепить на крыше, вместо казачьего трёхцветного, небольшой, по-видимому перешитый из старой наволочки, красный флажок. В Совете кроме сторожа, седого, ветхого днями деда Матвея Бородулина, не было ни единой души.
Дед Матвей несказанно обрадовался неожиданному посетителю: принялся сетовать на свою судьбину:
– Вишь ты, служивый, – помирать мне пора, а они, начальство-то станичное, в сторожа меня охмурило. Ну какой из меня сторож? Одной ногой в могиле стою, сам видишь… Так нет жа, ещё по сувместительству, – в секнехтари поверстали. А какой из меня, к едрёне фене, секнехтарь? Вон, песок изо всех мест сыпется… Писать кое-как, да читать по складам умею – вот и вся моя премудрость. Покойный папаша, царство ему небесное, помню, кнута не жалел, в церковноприходскую школу меня гоняя.
– Не тужи, дед, заменят, – пообещал Пантелей Ушаков. – Вот повозвертается народ с войны и сменит тебя молодёжь, а покель, друг любезный, не обессудь, – пришлёпни печать у бумаге, что прибыл я по ранению, в чистую отпущенный из нашей доблестной красной конницы, чтоб ей ни дна, ни покрышки не було! Ставь, старик, печать.
– Ушаков, значит, – нацепив на нос старые очки с потрескавшимися стёклами, подслеповатый Матвей Бородулин повертел в руках Пантелеевы бумаги. – Слыхал, слыхал про таких, справные хозяева… Под чистую уволетый, значится… Слышь, Пантелей Григорьич, – поднял он вдруг глаза на Ушакова, заискивающе заулыбался, – а мож, ты заместо меня в писарях походишь? Ведь ты помоложе моего будешь, попроворнее. А куда уж мне, старику, на должности состоять! К тому же, не плотют ничего товарищи… Комедь одна, да и только… А атаманом у нас нынче слыхал кто, председателем то есть? Тимошка-балбес, деда Никифора внук, которого из новочеркасской гимназии взашей выперли!.. Прежний атаман наш, Дмитрий Кузьмич Ермолов, в гробу, небось, переворачивается на энту комедь глядючи. Вот то атаман был, так атаман. Тигра!.. Жаль, шлёпнули его, болезного, краснопузые товарищи в восемнадцатом, когда власть к рукам прибирали. Кацапа какого-то, мужика с того краю станицы, председателем Совету поставили. Так сам знаешь, мил человек, дело какое: снова о ту пору беляк поднапёр, да германец окаянный примёлся. Я тогда уже писарем в станичном Совете состоял, секнехтарём по ихнему, во как!.. Молодым-то дуракам что: вскочил на коника и был таков. А меня за энто самое дело беляки до кровавых рубцов высекли, так что чуть богу душу не отдал дед Матвей. Вот, казак, и опасаюсь я: вдруг вдругорять, не приведи Господи, – какая чехарда власти? А то ить и своей смертушкой помереть не дадут деду.
В ответ Пантелей только замахал руками, затряс, как помелом, бородой.
– Что ты, что ты, дед, Господь с тобой! Секретарствуй уж сам как ни то, – я на такие дела не пригодный. Рылом в писаря не вышел по кабинетам шаровары протирать… А насчёт власти, дедусь, не соблазняйся: по всем статьям кадетам уже не вернуться, всыпали им красные москали по первое число. В Чёрном море зараз купаются – топорами на дно… Казаков, конечно, наших жалко, которые дуриком за беляками попёрли, брехни господ атаманов наслухались, да ничего не попишешь, – не надоть было самим на рожон лезть. Расея, она ведь, брат, – ого-го!.. Скачи от моря до моря, – табаку в кисете не хватит до кордону дотянуть. А Снибирь с тунгусами? А Турецкий стан с киргиз-кайсаками? А Царство Польское с чухнёю? А Канказ?.. Не-е, дед, зазря казаки москалей рассердили. Плёткой, слышь, вобуха не перешибёшь!
Распрощавшись с дедом Матвеем, Ушаков сунул бережно документы за пазуху и вышел из правления на баз. Станица ещё хранила следы недавнего, прокатившегося по ней, жестокого боя. На плацу во многих местах зловеще зияли воронки от разорвавшихся артиллерийских снарядов, кое-где повалены плетни, выбиты в хатах стёкла. В дальнем конце плаца, в канаве, застряла тавричанская тачанка со сломанной передней осью и прошитым пулемётной очередью кузовом. На нём белой краской было крупно выведено: «Смерть вражине Деникину!» Рядом кровянели жирно наляпанные краской серп и молот. Два полуразложившихся конских трупа, запутавшиеся в постромках, распространяли кругом нестерпимое зловоние. Под яркими лучами уже по-весеннему светившего солнца с крыш срывалась дружная капель. Снег под ногами, – мокрый, перемешанный с грязью, неприятно чавкал, комьями прилипал к подошвам.
«Весна значится», – подумал Ушаков и, ещё раз по-хозяйски взглянув на сиротливо приютившуюся на плацу тачанку, поспешил домой. Нужно было, пока никто не опередил, срочно переправить её к себе на баз и отремонтировать. Запасливый казак был Пантелей Ушаков, не упускал свою выгоду.
Вслед за Ушаковым стали возвращаться и другие грушевцы: кто из отступления, кто с красного фронта, кто из госпиталя. Из отступления приезжали злые, исхудавшие за время странствий, в каких-то драных, завшивевших лохмотьях. Не скупясь, живописно описывали ужасы своего зимнего пути через гиблые сальские степи к Екатеринодару. Наголову разбитые на Маныче, не удержались добровольцы с казаками и на Кубани, валом повалили к Новороссийску или на юг, в горы. Многотысячные обозы донских беженцев беспомощно метались меж двух огней, не зная куда податься. Сотнями мёрли люди и лошади от голода, холода и болезней. Погибали от артиллерийских обстрелов и атак будённовской конницы. Многие грушевцы не вернулись из этого бесславного зимнего отступления…
6
Герасим Крутогоров, развалясь в позе подгулявшего повесы, лениво потягивал из бокала тонкого стекла шампанское в уютном ресторанчике на первом этаже казино мадам Чаликиди. Этот игровой вертеп, располагавшийся в сравнительно глухом уголке центральной части Севастополя, считался самым лучшим из всех подобных заведений, и потому каждодневно привлекал к себе внимание десятков посетителей. Здесь было всё для любителей острых ощущений, начиная от отечественных карт, рулетки и бильярда, до экзотических тараканьих бегов, петушиных и собачьих боёв, устраиваемых китайцами, и даже жестоких поединков без правил, которые тоже практиковали заезжие азиаты. Попутно в притоне мадам Чаликиди можно было купить и сбыть с рук всё, начиная от всяких грошовых безделушек и дешёвых украшений, до фамильных драгоценностей, недвижимости в Крыму, фабрик, заводов и поместий за рубежом. Здесь совершались и копеечные сделки, за которые расплачивались ничего не стоящими уже керенками, которые носили чуть ли не мешками – так низко они ценились, – и крупные махинации известных денежных воротил с миллионными банковскими чеками и наличными пачками самых высокосортных по курсу европейских и заокеанских валют. В ресторане здесь постоянно развлекал посетителей шумный цыганский хор, в перерывах выступали с ариями и романсами былые петербургские знаменитости, блистательные поэты и куплетисты. Для любителей интима существовали отдельные кабинеты с недорогими девицами, для людей высшего общества приберегались опустившиеся аристократки. Одним словом, каждый мог найти здесь занятие себе по душе.
Потому-то здесь и сидел сейчас уроженец станицы Грушевской, природный донской казак Герасим Моисеевич Крутогоров. Ловкий жулик с дореволюционным стажем, бывший дезертир из Донской белоказачьей армии. Кто он сейчас, – Герасим сильно не задумывался. Какая разница... Во всяком случае, у него были деньги и свобода, что Крутогоров ценил превыше всего на свете. На остальное ему было решительно наплевать.
На сцене в это время выступала певица. Чем-то она напомнила Герасиму ту актрису, Августу Миклашевскую, из-за которой они как-то с дружком Захаркой Пивоваровым подрались с пьяными деникинскими офицерами в одной из ростовских рестораций. Захар сидит напротив, потягивая из бокала кислое шампанское, в которое для крепости добавил водки, смотрит, раскрыв рот, на симпатичную ресторанную певичку.
Герасиму Крутогорову почему-то вспоминается последнее, неудачное дело в Ростове-на-Дону – налёт на лавку татарина-зеленщика на Старом базаре. Засыпались они с Захаркой Пивоваровым, и лежать бы им там, рядышком, изрешечёнными пулями «фараонов», если бы неожиданно не помог тот же самый зеленщик, которого они хотели ограбить. Он не только спасся сам, но и Герасима вывел через запасной потаённый ход. Пивоваров, правда, прорвался сам, после уже разыскал Крутогорова и татарина… Как вскоре выяснилось, – большевиком был этот татарин. Следили за ним давно деникинские контрразведчики: Герасима с Пивоваровым приняли за пришедших на явку подпольщиков. Еле ушли тогда, отстреливаясь, от погони. Деваться Крутогорову было некуда, к тому же саднил, задетый пулей во время перестрелки на Старом базаре, бок. И Герасим решил остаться с зеленщиком. Захар Пивоваров тоже был не против. Звали татарина Бакир Айтуганов, а по подпольной большевицкой кличке – всё тот же «Зеленщик».
– Ого, я и не знал, что и у вас, у политических, тоже кликухи имеются, – весело подмигнул татарину Крутогоров. – Значит, будем знакомы: ты Зеленщик, ну а я Байбак или просто – Груша, так меня ростовская шпана кличет. Тоже, как и все ваши – круглый пролетарий. Хотя в станице батя – царство ему небесное – наипервейшим богачом был. Во как приводится.
– Бывает, шайтан, – согласно кивнул бритой до блеска, круглой головой татарин. – Вон до революция бул на Москве купца Морозов – сам на революция дэньгу отдавал. Кароший купца, хоть дурак!
Поселились Герасим и Пивоваров с Зеленщиком в глухом тёмном переулке в армянской Нахичевани у одного подпольщика по фамилии Гайдин. Большевики решили использовать богатый опыт двух налётчиков в своих многочисленных «эксах», то есть экспроприациях денег у богатых беженцев из центральной России. Герасим с Пивоваровым согласились, им, в принципе, было всё равно на кого работать, лишь бы заниматься любимым ремеслом. А проценты после каждого удачного налёта на банк или квартиру знатного петербуржского фабриканта или заводчика большевики платили исправно и довольно щедро. К тому же, всегда прикрывали налётчиков во время проведения экспроприации. Герасим Крутогоров собрал своих бывших дружков, кто ещё оставался в городе и не загремел в каталажку, в том числе Петьку Синицу, и с азартом принялся за дело.
Однажды, в одном из ростовских парков, Крутогоров снова повстречал Августу Миклашевскую. Герасим сразу же её узнал, потому как всё время о ней думал после памятного происшествия в ресторации. Приблизившись к певице с широкой улыбкой, первый поздоровался и принялся горячо извиняться за тот нелепый инцидент во время её выступления.
– Вас что, выгнали за это из армии? – Августа удивлённо окинула взглядом его фигуру, облачённую в приличный гражданский костюм.
– С чего вы взяли, мадам? – удивился в свою очередь Герасим. Тем более, что из армии его никто не выгонял, а наоборот, – он дезертировал по собственному желанию.
– Но вы же, если я не ошибаюсь, были тогда в военной форме, – напомнила Миклашевская.
– Ах да… – вспомнил Герасим и немного помялся… – Видите ли, я служу в таком подразделении, о котором вслух предпочитают не говорить! – и сделал многозначительное лицо.
– Понятно, – кивнула головой артистка. – Ну, прощайте, мне туда, – указала она в сторону трамвайной остановки на углу Большой Садовой и Богатяновского.
– Вы продолжаете петь в той ресторации, где мы впервые встретились? – поспешно спросил Герасим.
– Да, по вечерам. Приходите, если будет такое желание.
– Приду…
Так Герасим с Пивоваровым и жили на подпольной квартире большевиков, пока в этом была необходимость. Потом, когда у приятелей завелись немалые деньги, они сняли отдельную квартиру на Богатяновке, поближе к дому Августы Миклашевской. После наиболее удачных эксов, отдав положенную часть Зеленщику, который был теперь руководителем их подпольной ячейки, Крутогоров с дружками: Захаром Пивоваровым и Петром Синицей, – неизменно закатывались в ресторацию, где по вечерам выступала Августа Миклашевская.
В Ростове, между тем, ужесточила свою деятельность контрразведка, погиб во время провала одной из явочных квартир в Затемерницком поселении руководитель подпольной большевицкой организации города Денис Зуев. Герасим Крутогоров свёл тесное знакомство с его заместительницей, видной городской большевичкой, отбывшей до революции царскую каторгу на Сахалине, Агнессой Гольдфарб, которая оказалась очень деятельной и боевой. Она-то и предложила Герасиму новое дело. Экспроприации пока решено было прекратить. Теперь Герасим стал добывать не только деньги, но и ценные сведения о противнике и передавать их подпольщикам. За немалое вознаграждение, естественно…
Всё это как воочию всплыло в памяти Герасима, пока он слушал голос смазливой ресторанной певички, чем-то напоминавшей ростовскую актрису Августу Миклашевскую. Ростов, занятый теперь большевиками, остался далеко на востоке. Он – в Крыму, в нескучном заведении мадам Чаликиди – то ли гречанки, то ли просто носившей греческую фамилию по мужу. На Герасиме – дорогой чёрный костюм, купленный по случаю на рынке, на шее модный галстук-бабочка, в кармане номерок от гардероба, где висит роскошный французский макинтош, снятый недавно, в тёмном глухом переулке, с какого-то подгулявшего буржуя. На пальцах – изумрудные перстни и разной величины золотые кольца. На голове безукоризненно прилизанный пробор. Крутогоров носит небольшие, аккуратно подстриженные щёточкой, усики. Ни дать, ни взять – какой-нибудь финансовый или банковский делец с запада или, по меньшей мере, бывший владелец конфискованного большевиками завода или фабрики.
Герасим любил переодевания и маскарады, и всегда появлялся на улицах Севастополя в самых разных костюмах и одеяниях. Почти каждую неделю перекрашивал волосы, купив у одного знакомого армянина из Одессы дюжину флаконов контрабандной, всех цветов и оттенков, краски. Герасиму положительно всё это было к лицу, он был актёр от природы и даже знаменитый ростовский щипач Васька Бессмертный – его кумир и наставник в воровском деле – говорил в своё время, что Байбака хоть в «англицскую» королеву обряди, – никто и не усомнится, что он не родился ею! Он же, Васька Бессмертный, старательно и скрупулёзно обучал Крутогорова карточному мошенничеству, сделав из него превосходного профессионального шулера, или как это называется в воровском мире – «каталу».
Потому-то и был сейчас Крутогоров с краплёной колодой карт в кармане в казино мадам Чаликиди. Главная роль здесь, как и во всех подобных операциях, полностью принадлежала Герасиму. Он спокойно сидит в ресторанчике и, вальяжно прихлёбывая из тонкого хрустального бокала дорогое шампанское, терпеливо дожидается свою напарницу по игре, местную севастопольскую воровку, еврейку Риву Шульман. Здесь бывшие ростовские налётчики, гастролирующие по врангелевскому Крыму, решили разыграть очередной шулерский спектакль. Он сулил шайке огромный навар, и Герасим не сомневался в успехе задуманной афёры.
В очередной раз отхлебнув шампанского, Герасим вытащил из кармана золотые, на цепочке, часы. Было уже двадцать минут десятого, а Рива Шульман (Бриллиант) должна была подойти к девяти. «А вдруг её замели и зараз лягавые примчатся за мной? – шевельнулась в голове Герасима тревожная, тут же кольнувшая в сердце мысль. – Но нет, живым не дамся»! – потрогал он лежавший во внутреннем кармане пиджака револьвер и успокоился. Внизу, в боковом кармане находилась небольшая круглая граната, похожая на лимон, в другом – ещё одна, такая же. За брючным ремнём на спине – второй револьвер. В общем, он был вооружён до зубов и мог отбить любое нападение врангелевской уголовной полиции.
Наконец, в полдесятого появилась раскрасневшаяся от быстрой ходьбы Рива. Подойдя к столику и поздоровавшись с Крутогоровым как со старым знакомым, присела на свободный стул.
– Ну что, Бриллиант? Почему так долго? – тревожно впился в неё взглядом Герасим.
– Ничего. Привязался какой-то подозрительным тип, скорее всего полицейская ищейка, – тихо сообщила Рива Шульман, торопливо наливая себе полный бокал шампанского и выпивая залпом. – Пришлось покружить его по кварталам, еле отвязалась у почтамта, наняв извозчика.
– Адрес, надеюсь, назвала не этот? – вопросительно глянул на неё главарь шайки.
– Что я дура, что ли, Гера? – обиделась красивая Рива. – Вышла за три квартала от казино и прошла ещё до перекрёстка в обратную сторону. После кружным путём вернулась сюда.
– Молодец, девка! – похвалил сообщницу Крутогоров и предупредительно налил ей второй бокал. – Как там твой контрразведчик, с которым ты закрутила шашни на прошлой неделе? Ничего не заподозрил?
– Нет. Я работаю чисто, ты же меня знаешь, Бабак. Комар носу не подточит, – похвасталась весёлая Рива. – Он последнее время не в духе, не верит в благополучный исход белого движения, ругает Врангеля, а особенно Деникина…
– Как поживает штабс-капитан Филатов? – нетерпеливо перебил её Крутогоров.
– Евгений говорит, что Филатов лютует, уже собственноручно пытает арестованных, – охотно ответила Рива Шульман. – Накинулся ни с того, ни с сего на паренька-подпольщика, которого во время облавы схватили люди Евгения. Он вечером на Морской улице большевицкие прокламации расклеивал. Так штабс-капитан Филатов стал его жестоко избивать в присутствии Евгения Ермолова. Требовал сообщить, где подпольщики прячут типографию. Задержанный ничего не сказал, и штабс-капитан совсем потерял голову… – Рива, утолив первую жажду, второй бокал шампанского только пригубила и поставила обратно.
– Зараз переходим к самому главному, – заговорил Герасим Крутогоров, подавая знак Захару Пивоварову, чтобы подвинулся ближе. Рива сделала то же самое, не дожидаясь особого приглашения. Таинственно шепнула сообщникам:
– Он здесь, в казино, мне уже сообщили… Малость посидим тут, покалякаем и похряем в игорный зал. Я тебе, Гера, его покажу. Подполковник интендантской службы из штаба генерала Барбовича, при деньгах. Проездом с врангелевского фронта в Константинополь, к союзному командованию. Заядлый картёжник.
На эстраде вдруг появился цветастый, будто клумба весенних тюльпанов, шумный цыганский хор и грянул старинный русский городской романс. Рива Шульман заговорила громче:
– Действуем, как и договорились загодя. Шнырь начинает игру с подполковником и спускает ему всё, до нитки. Потом подключаешься ты, Бабак, и разделываешь врангелевца под орех. Думаю, объяснять не треба, как это делается… В конце я срываю весь банк и быстро сматываюсь из казино. Всё. Подполковник остаётся голым и к тебе, Гера, – никаких претензий. Ты и сам уходишь без копейки.
– Всё ясно, – кивнул головой понятливый Захар Пивоваров – Шнырь по-блатному. – Идём в зал?
В полутёмном игорном зале Рива Бриллиант, прижавшись на минуту к Герасиму, незаметно кивнула на столик у стены, горячо шепнула на ухо:
– Вон он, за крайним столиком справа, в пенсне рядом с бородатым купчиной.
Затем быстро отпрянула от него и прошла вглубь зала. Герасим подозвал Пивоварова, перекинулся с ним парой слов и подошёл к стойке бара. Захар решительно направился к столику под зелёным сукном, за которым играл в карты нужный ему подполковник из штаба Барбовича, там как раз не хватало одного понтёра. Элегантно представившись ему и ещё двум, сидевшим рядом с ним картёжникам, присоединился к партии. Игра шла в «Двадцать одно». Пивоваров сразу же продул подполковнику, бывшему банкомётом, около сотни рублей, безрассудно поставив на весь банк. Затем, немного выиграв, снова ударил по банку и опять опростоволосился. Глаза присутствующих и подполковника в том числе загорелись алчным огнём при виде такого богатого и явно неумелого игрока. А Захар снова бил по банку, выигрывал и тут же всё спускал, как и договаривались с Крутогоровым. Наконец, Пивоваров, похлопав по карманам, нервно рассмеялся и встал из-за стола. Игроки, привычные ко всему, проводили его удаляющуюся вглубь зала сгорбленную фигуру равнодушными взглядами. Здесь видели и не такое.
Опустевшее после ухода Пивоварова место незаметно занял Крутогоров. Поначалу он так же как Шнырь выигрывал и проигрывал мелкие суммы. Когда в его руки попала колода, Герасим неуловимым для чужого глаза движением ловко подменил её на свою, краплёную. Никто из присутствующих совершенно ничего не заметил и Герасим, облегчённо вздохнув про себя, начал играть по своему усмотрению. Во-первых, нужно было вытеснить из игры двух понтеров, чтобы потом, без помех, по-быстрому разделаться с подполковником. Так он и сделал, когда, закончив банковать, передал карты рядом сидящему бородатому купцу, один из игроков с кислой миной поднялся из-за стола. Так же Герасим поступил и с бородатым купцом-банкомётом. Дав ему набрать внушительную сумму в пятьсот рублей, – ударил вдруг по всему банку и загрёб кучу денег. Лишь подполковнику дал «отстучать» с огромной по тем временам суммой в тысячу рублей. Игра разгоралась с новой силой: страшный азарт алчно поедал игроков изнутри. Руки очкастого подполковника мелко затрепетали, как осенние листья на ветках дерева под сильным ветром. Через полчаса сумасшедшей игры врангелевец понуро встал из-за стола без копейки в кармане и, охрипшим от волнения, дребезжащим голосом попросив подождать несколько минут, принёс из своей комнаты, которую снимал здесь же, при казино, ещё денег.
Герасим, набрав в банке уже больше тысячи рублей, объявил о том, что не будет «стучать» пока его банк не иссякнет. Ещё через час этого карточного безумия вокруг их столика, бросив свою игру, собралось почти всё казино. В банке у Крутогорова было уже около трёх тысяч. Подполковник, с горящими бешеным огнём глазами, лохматый, в расстёгнутом френче, вдруг решившись, отчаянно ударил на полбанка. Герасим, чтобы ещё глубже втянуть его в азарт игры, с умыслом поддался. Подполковник, чуть не подпрыгнув от радости, жадно загрёб полторы тысячи рублей, но в ту же минуту, ударив на весь банк, с досадой швырнул эти деньги обратно. Потом, уже не владея собой, снова в отчаянии и дикой решительности ударил на банк и опять, чуть не взвыв от досады, проиграл.
Смотреть за их игрой прибежали даже посетители и прислуга с первого этажа. Кое-кто с соседних столиков присоединялся к ним, и Крутогоров давал им немного выиграть, чтобы не возбуждать подозрений. Он с готовностью шёл на это, твёрдо зная, что через каких-нибудь четверть часа все они встанут из-за столика с пустыми карманами. Герасим дал всё же выиграть по тысчёнке подполковнику и ещё одному из вновь появившихся игроков. И снова метал и метал карты, и всё сыпались и сыпались перед ним измятые деникинские «колокольчики» и старые, надёжные как иностранная валюта, николаевки, а также донские ассигнации. Не принимались только украинские гривны, советские рубли и махновские «гроши», которые начал штамповать на старых царских марках Нестор Иванович Махно в Гуляйполе или, как оно теперь называлось – в Махнограде. Деньги уже начинали валиться со стола на пол, и Крутогоров жменями распихал половину банка по карманам.
К двум часам ночи, когда казино наполовину опустело, подполковник проиграл Крутогорову последнюю тысячу рублей из ста пятидесяти, – находившихся в его распоряжении казённых тысяч. Положив на зелёное, затёртое картами сукно стола кобуру с револьвером, – проиграл и его. Герасим торжествовал, победно глядя на убитого горем несчастного подполковника. Тот, сразу вдруг обмякнув всем телом и поникнув головой, попросил пистолет обратно – застрелиться…
7
Прослышав от забегавших то и дело в правление станичников о приезде Кузьмы Лопатина – нового председателя сельсовета, дед Матвей несказанно обрадовался и, бросив все дела, тут же поспешил через всю станицу к его дому. В огороде возилась, бороня граблями вскопанный чернозём, мать Кузьмы Варвара Алексеевна, сноха Зоя сгребала в кучи прошлогодний бурьян, подсолнечные будылья, всякий мусор.
Даже не взглянув в их сторону и не поздоровавшись, дед Матвей птицей влетел на баз, поводил глазами по сторонам, заметил распахнутую дверь конюшни. Так и есть! Под навесом Кузьма обтёсывал топором стропило – собирался чинить крышу. На плетне, как воробьи, примостились соседские ребятишки, восторженно следили за его работой.
– Кузьма Денисыч, родимый, выручай! – со слезами бросился к нему трясущийся от нетерпения дед Матвей. – Ослобони, заступник, не дай пропасть старому дураку, поимей милость…
– Что? Что случилось, деда? – побледнев, бросил работу Лопатин. Кинулся опрометью к старику, чтобы защитить его от неведомой опасности.
Соседские ребята в страхе сыпанули с плетня, им показалось, что дядька Кузьма бьёт деда Матвея.
– А-а-а, убили… Дедку зарезали! – заверещали они дурными голосами и рванули со всех ног в огороды.
Во двор вбежали, отряхивая перепачканные землёй руки, Варвара Алексеевна, следом – встревоженная Зойка. Зная вспыльчивый, неугомонный нрав своего супруга, она мелко крестилась на ходу, готовая к самому худшему.
Столь внушительная аудитория, а наипаче полбутылки доброго первача, выкушанные дома за обедом, придали деду Матвею новых сил и вдохновения. Он театрально бухнулся на колени и заголосил с ещё большим воодушевлением:
– Ослобони, помилуй, Кузьма Денисыч! Увесь век свой остатний Богу на тебя буду молиться, каждое воскресенье свечку буду тебе в церкви ставить…
– Да постой ты, дед, что за чушь? – не на шутку разозлился, наконец, Кузьма. Недоуменно уставился на Матвея Бородулина. – Чего тебе надо от меня, говори толком, балаболка чёртова?
– Избавь от секнехтарства, родимый, – вновь заплакал и притворно запричитал дед Матвей. – Ослобони, ненаглядный, век не позабуду твоей милости! Забери печать энту проклятущую, каинову – прости, Господи, что скажешь! – да ключи усе, кои есть у меня зараз: тута и от сейфу, и от управы, и от тигулёвки… Слух прошёл, слышь, что тебя заместо Тимошки-дурачка атаманом, тьфу то есть, – председателем, назначили. Ага?
– Фу ты чёрт – и всего-то! – облегчённо вздохнул Кузьма, сел на перевёрнутую вверх дном цибарку и безудержно захохотал, хлопая себя ладонями по ляжкам. – Ну ты, дед, и спужал меня, ей бо. Я-то, грешным делом, подумал, что за тобой черти с рогатинами гонются. За винтарём в хату бечь собирался.
– Хуже, Кузьма Денисыч. Рогатых хоть перекрестить можно – сгинут, а власть энта жидовская… – завёлся было опять старик, но Кузьма решительно его остановил.
– Будя, дедусь. Ша! Я теперь председатель станицы, верное слово… Печать с ключами покель прибери, не гоже так-то. Иди в правлению к бывшему председателю, готовьте дела на сдачу, – завтра принимать буду. По всей хформе чтоб… Гроши в кассе обретаются?
– Какой там, – безнадёжно махнул тяжёлой связкой ключей дед Матвей, – ни шиша нетути, хоть шаром покати. Белые, как драпали из станицы, усе в Новороссийск вывезли, до остатней копейки.
– Ладно, переживём, – сухо заметил Лопатин.
Когда за стариком Бородулиным захлопнулась калитка, к Кузьме подошла всхлипывающая на ходу мать Варвара Алексеевна. Она слышала весь разговор, стоя у плетня, и не сдерживала эмоций.
– Сынок, ты что удумал-то? Куда метишь – в председатели? Бог с тобой, не слыхал, что третьего дня на хутор Большой Лог банда какая-то налетела. Продотрядников, которые зерно у казаков выгребали, всех порешили, комбед плетюганами разогнали, а председателя сельсовета в колодце утопили. Отмучал народ, Июда! Казаков чуть ли не живьём ел, люди сказывали.
– Ничего, мать, я не из пужливых, – весело глянул на неё Лопатин. – Да и казаков есть не собираюсь, они не скусные. Баб ещё куда ни шло…
В хате Кузьма достал с полатей принесённую с фронта винтовку, нацепил родительскую шашку и захромал, опираясь на костыль, по станице. В связи с предостережением матери, решил Лопатин попроведать кое-кого из красных фронтовиков, покумекать насчёт дежурства в ночное время. А то и впрямь налетит, не ровен час, из степи какая-нито банда, застанет казаков врасплох, возьмёт всех голыми руками.
Фронтовиков по дворам было уже достаточно, но огнестрельное оружие имели единицы: не так давно в Грушевскую наведался отряд чоновцев, – командир под страхом расстрела велел станичникам сдать все имеющиеся на руках винтовки и пистолеты. Оружие осталось только у начальника милиции и у нескольких милиционеров.
Услыхав о том, что в станице есть начальник милиции, Кузьма заинтересовался и принялся расспрашивать о нём подробнее. Никто толком ничего не знал. Говорили, что точно – есть какой-то военный, не грушевец и даже не казак, живёт постояльцем у Фроловых.
Кузьма Лопатин решительно направился к их дому. В хате кроме повзрослевшей Аньки Фроловой, которую Кузьма помнил ещё сопливой девчонкой, и постояльца, больше никого не было. Бабка Манефа, видать, пошла в церкву на противоположный край станицы. Хозяин давно помер, остальные – кто где. Кто ещё не вернулся из отступления, кто и не вернётся уже никогда, упокоенный в сырой земле.
Начальник милиции был очень молод, коренаст, с подкрученными кверху будённовскими усами, одет в красные гусарские галифе, в защитного цвета гимнастёрку с малиновыми застёжками-петлицами на груди. Поднявшись из-за кухонного стола, он пригласил Лопатина вечерять.
– Благодарствую, уже повечерял дома, – соврал Кузьма. Сняв с плеча винтовку, поставил в угол, представился: – Новый председатель станичного Совета Лопатин. А вы кто будете?
– Участковый уполномоченный Степан Биндюков, – проговорил военный. Подойдя к Лопатину, протянул руку. – Будем знакомы.
– Будем, – замявшись, неуверенно сказал Кузьма. – Извиняюсь, товарищ Биндюков, документик полюбопытствовать можно?
– Конечно! Об чём разговор? – Биндюков вытащил из нагрудного кармана гимнастёрки сложенную вчетверо бумагу и решительно протянул Лопатину. – Вот мой мандат, товарищ председатель Совета. Я понимаю…
– Что вы… Пустое. Обычные формальности, – поспешил заверить его Кузьма. Развернул бумагу, пробежал глазами по строчкам.
Хозяйка Анна Фролова застыла на пороге с дымящимся чугунком в руках.
– Вечерять-то будете, Степан Назарович? Простынет чай всё.
– Погоди малость, Анюта, я сейчас, – быстро ответил Биндюков, взглянул выжидательно на Лопатина.
– Не с наших знать краёв будете? – возвращая бумагу, уточнил Кузьма.
– Так точно. Тамбовский я, задержался в Новочеркасске по ранению. После выздоровления направлен сюда, – сухо сообщил оперуполномоченный.
– Ну так и я из госпиталя, – вторил ему Лопатин.
– Нога? – кивнул на костыль Биндюков.
– Она, стерва.
– Степан Назарович, вечерять?.. – вновь робко подала голос Анна. – Вот и дядя Кузьма заодно б с нами… Я и бутылочку припасла.
– Что ты будешь делать с бабой? – ласково глянул на неё Степан Биндюков, перевёл взгляд на Лопатина. – Садись что ли, Кузьма, коль такое дело. Выпьем, поговорим по душам… Ну-у народ – бабы…
Лопатин на этот раз отказываться не стал, присел к столу. Понимающе подмигнул Степану.
– Анька хозяйка справная, не чета некоторым! И напоит, и накормит…
– А как ты думал, дядька Кузьма, – лукаво поиграла глазами собирающая на стол Анна. – Кто ж ещё об вас, горемыках ранетых, позаботится?
– И то верно, соседка, больше некому, – ухмыльнулся Кузьма.
Выпили. Плотно закусили вареной картошкой, салом, солёной капустой и огурцами, мочёными яблоками, – тем, что удалось Анне отыскать в опустошённом белыми леднике.
Лопатин после пропущенного стаканчика подобрел, дружески похлопал Степана по плечу, пустился в воспоминания:
– Ты ноне, товарищ Биндюков, есть начальник нашей грушевской народной милиции, – мой первейший помощник и, можно сказать, правая рука… А мой батя, царство ему небесное, в восемнадцатом тожеть станичной милицией заправлял. Самообороной… Крутогоровы, мать их… куркули местные, с бандою налетели, – зарубили батю-то. Да… Погиб отец за власть Советов, – так у песне поётся, что ли?
– Я тебя понимаю и сочувствую от всей души, товарищ председатель, – вздохнул, разливая по стаканам самогонку, оперуполномоченный Биндюков. – Крепись, брат, революция требует жертв! Кстати, ты не коммунист?
– Нет, беспартейный, – мотнул головой Лопатин. Взял поданый Степаном стакан самогонки, задумчиво повертел перед глазами.
– Ты, уполномоченный, случаем не знаешь, что там у Большом Логу за банда объявилась? К нам не пожалуют? А то ведь, почитай, окромя нас двох, да милиционеров твоих станицу и оборонять некому будет.
– Не совсем так, товарищ председатель, человек семь станичных коммунистов ещё есть. Добровольцы, на горе поочерёдно дежурят. – Биндюков вдруг закашлял, схватился рукой за грудь. – А милиционеры наши в составе сводного новочеркасского эскадрона все подались в хутор Большой Лог, на ту банду, – скороговоркой докончил он, морщась от боли. – Вишь ты, Лопатин, захворал я чтой-то… Рана старая открылася, спасу нет.
– Прилёг бы, Стёпа, – соболезнующее глянула на постояльца Анна. – Я тебе повязки заменю, да отварчиком травным, что бабка Дуся передала, полечу. Глядишь, полегчает от трав-то, дело верное: наши деды с бабками спокон веку ими врачевались… Доходишь ведь на глазах, страсть!
– И то верно, лечись, Степан, отдыхай, – поспешно встал с места Лопатин. – А я по станице пройдусь, караульщиков твоих спроведаю. Бывай!
– Интересный казак, – задумчиво проговорил Биндюков, когда за Кузьмой закрылась дверь. – С оружием с фронта?.. Хоть и председатель, а что-то не то…
– Брось, Стёпа, об том, – пустое болтаешь, – проворно стеля постель сожителю, убеждённо заговорила Анна. – Кузьма всю жизнь у красных, изранетый весь, казаками порубанный… Мой батька, да братец Николка дюже зуб на него имели: попадись им в руки, – живьём бы у землю зарыли!
– Беляки? – Биндюков, скрипя половицами, прошёл в горницу, где хозяйка стелила постель. Не стесняясь её, привычно принялся раздеваться.
– Что пытаешь? Будто сам не знаешь, Стёпа, что у нас все казаки у белых были, – ответила Анна. – Брата Николу убили, а батька в отступлении захворал. Люди сказывали, – на Кубани.
– Жалко?
– А то нет. Свои, чай, не чужие, родитель да братец-то.
– Белые они, Анюта! На старое хотели всё поверстать, чтоб по-новой цари нами правили, да буржуи с помещиками и атаманами. Нет им за то прощения, не обижайся. Сама, небось, знаешь: злой я на казаков вашенских.
– Знаю, – вздохнула, меняя повязку у него на плече, Фролова. – Батя как возвернётся с Кубани, куды с хаты пойдём, Стёпа?
– Видать будет…
* * *
На следующий день Кузьма, приняв дела в правлении у прежнего председателя сельсовета и оставив там дежурить Дёмку Пивченко, похромал к дому. Решил Кузьма осмотреть и, где надо подремонтировать своё разорённое, рухнувшее за годы войны хозяйство. Хата с пристройками была ещё крепка: при белых в ней размещался интендантский склад какой-то воинской части. В доме мать Варвара Алексеевна с женой Зоей уже навели мало-мальский порядок: расставили привезённые с собой из отступления вещи, кое-какую мебель. Зато баз, сад и стоявшая в самом конце его, возле речки, кузница были в плачевном состоянии. Всё было поломано и загажено похозяйничавшими здесь беляками. Исчез почти весь сельскохозяйственный инвентарь: в сарае валялась одна единственная, чудом уцелевшая борона, – ржавая и гнутая. Плетень в одном месте обвалился, конюшня – изрешечённая пулями и осколками снарядов – зияла тёмным провалом на месте прохудившейся крыши.
Кузьма вместе с малолетним сынишкой Сергеем, вызвавшимся ему помогать, с воодушевлением принялся за работу. Первым делом поправил покосившийся плетень, умело залатал проломы, поднял и закрепил там, где он совсем обвалился. Затем направился к кузнице, также являвшей следы великого запустения. К немалому удивлению Кузьмы горн и меха в кузне были в полной сохранности: в углу валялись щипцы и кувалды. По всей видимости, белые использовали кузницу в своих целях.
– А ну-ка, Серёга, тащи каких ни на есть дровишек, – весело мигнул сыну Лопатин, – зараз мы испробуем нашу старушку.
Через полчаса в горне уже весело бушевало и гудело яркое пламя, Серёжка, пристроившись сбоку, раздувал меха, а Кузьма, со сноровкой, которую перенял ещё от покойного отца, чинил найденную в сарае борону. Вместо фартука Кузьма подвязал женин цветастый кухонный передник и был похож в нём на заправского сотенного кашевара. По-быстрому отремонтировав борону, Лопатин привёл из конюшни неказистого, с впалыми боками и отвислым брюхом, коня. Эта кляча, запряжённая в тяжёлую, скрипучую бричку, в которую был навален немудрёный семейный скарб Лопатиных, едва дотащилась из Царицына до Грушевской во время возвращения беженцев. Подковав коня найденными в конюшне подковами, стал думать, что бы сделать ещё.
Между тем, приметив густо валивший из трубы чёрный дым, к кузнице стали собираться станичники. Первым приехал на подводе, в которой лежал сломанный плуг, бывший секретарь Совета дед Матвей. Поздоровавшись с Кузьмой, указал на плуг.
– Вишь ты, паря, оказия-то какая. Скоро уж в поле выезжать, пахать, а инвентарь в неисправности. Ты уж, мил человек, будь добр, почини, а мы в долгу не останемся. Я вот тебе мучицы малость привёз, да сала шмат… Чем богаты, как говорится, ты уж не обессудь.
– Да ладно, сгружай, дед Матвей, свою орудию, поглядим, что с ней, помаракуем, – согласно махнул рукой Лопатин. Помог снять плуг с повозки. – А что, деда, неужто при кадетах кузнеца в станице не наблюдалось или брал дорого?
– То-то и оно, паря, – кивнул утвердительно седой головой Матвей Бородулин. – Был тута один коваль полковой из верхнедонских казаков, третьеочередник. Сущий сатана, креста, как говорится, на нём не було: с харчами али там с поллитрухой даже не подходи, – токмо «колокольчиками» кадетскими брал, на крайний случай – старыми николаевками… А посля, когда фронт приблизился, – токмо коней служивских и ковали: зима вишь на носу, гололёдица.
Следом подошли бабы: Аглафера Никитченко с большим, пузатым, как купец, самоваром и её сноха Маргарита с прохудившейся цибаркой. Потом густо повалили со всевозможной домашней утварью другие станичники. Кузьма охотно брался за любую работу, чинил всё быстро и умело, и брал за работу не дорого. Не было железа и Кузьме пришлось использовать увесистую, обитую металлическими полосами, крышку, сорванную со старого прабабкиного комода. В нём когда-то хранилось её приданное, а под старость – смертное.
Вечером, когда Лопатин хотел уже прекращать работу, в кузню сломя голову примчался запыхавшийся Дёмка Пивченко.
– Дядько Кузьма, пидэмо швыдче в управу, бо тамо який-то начальник прийихал з охраною, дюже сэрдытый. Голову клычэ. Я йому, кажэ, – такому сякому, – покажу! Вин у мэнэ дизнаеться, идэ раки зымують! – скороговоркой выпалил пацанёнок, с испугом глядя на снимающего грязный, закопченный у наковальни фартук Лопатина.
– Ну что ж побегли, Демид, побачим, что там за начальство такое злющее. – Кузьма скомкал фартук, швырнул под наковальню, пнул валявшийся под ногами инструмент, неторопливой походкой вышел на улицу.
У правления около крыльца стояло четыре осёдланных лошади, возле которых скучал одетый в новенькое, защитного цвета, обмундирование молодой, белобрысый красноармеец, похожий издали на древнерусского богатыря. Сходство подчёркивала недавно введённая в Красной Армии будёновка. Кузьма Лопатин с Демидом, приблизившись, поздоровались с ним, и зашли в правление. В общем зале, в клубах густого табачного дыма, сидели на лавке трое. Два человека – в таком же защитном, «богатырском» одеянии, что и боец у коновязи, третий – в офицерской фуражке с красной звёздочкой на околыше и в потёртой до белизны кожаной куртке, крест-накрест перетянутой ремнями офицерской портупеи, – по всей видимости, главный.
Кузьма, мгновенно сориентировавшись, направился сразу к человеку в кожанке, стараясь не сильно выказывать свою хромоту.
– Председатель станичного Совета, бывший красный кавалерист Лопатин, – представился он, останавливаясь перед приезжим и всем телом наваливаясь на костыль – так было сподручнее стоять.
– Начальник снабжения 149-й стрелковой дивизии Блюменфельд, – сухо бросил человек в кожанке, резко вскакивая навстречу Лопатину. – Вы что ж это, уважаемый, вы должностное лицо или нет? Почему вас приходится искать по всему населённому пункту, когда вы должны находиться строго на своём служебном месте!
Начальник злобно уставился в лицо Лопатина, рука его, крепко сжимавшая ремень портупеи, нервно дёргалась, и Блюменфельд тщетно пытался унять предательскую дрожь.
– А что вы, собственно, на меня орёте? – в свою очередь обозлился Кузьма. – Я токмо вчёра из госпиталю прибыл, сутки всего как в станице, а председательствую и того меньше. И у меня тожеть, товарищ Блюменфельд, нервы на войне расшатанные…
– Что? Саботаж? – начальник снабжения, опешив от неожиданного отпора, удивлённо округлил глаза. – Что вы себе позволяете?.. Молчать! Как ты разговариваешь с кадровым командиром Красной Армии?!. А это ещё что такое? – Блюменфельд вдруг брезгливо указал пальцем на выглядывавшие из-под распахнутой кавалерийской шинели красные казачьи лампасы на шароварах Лопатина. – Вы что же, почтеннейший, – казак? Гордитесь принадлежностью к реакционному сословию душителей революции? Разве вы не слышали о приказе Реввоенсовета республики, основанного на соответствующих решениях Совнаркома, об упразднении казачьего сословия, отмене званий, наград, формы и всех сословных пережитков. И вы ещё являетесь представителем Советской власти?
– А что ты меня, товарищ начальник, пужаешь? – переходя на «ты» и уже не владея собой, стукнул Кузьма костылём в затёртую половицу. – Что ты мне глаза колешь своими попрёками, за энто я кровя проливал на фронте, рубался с кадетами? Да, – я казак донской, и нету таких указов, чтоб исконного казачьего прозвания лишать! Сами вы всё энто придумываете, комиссары. Потому и казаки от вас отшатнулись, супротив нашей родной Советской власти пошли.
– Так ты что ж, председатель… против комиссаров? Так ты ж контра скрытая, вот ты кто! – дико взвизгнул Блюменфельд и обернулся к красноармейцам. – А ну-ка, Чумаков, Церковный, арестуйте этого типа и везите в Новочеркасск. Там, в Чека, живо разберутся, что он за фрукт.
Плечистый бородатый Чумаков и долговязый худой Церковный, быстро вскочив с лавки, угрожающе двинулись на Лопатина.
– Да вы что, товарищи, очумели? Кто я есть такой, спрашиваете? – Кузьма вдруг, распахнув шинель, резко рванул кверху рубаху, обнажая кровеневший на груди, чуть выше правого соска, едва затянувшийся страшный рубец от удара шашки. – Вот кто я есть: за революцию ранетый. Стреляный, рубаный, кровей своих за Советскую власть не жалевший… И меня хотите заарестовать?
Дёмка Пивченко в страхе выскочил из правления, его никто не задерживал. Красноармейцы, не дойдя нескольких шагов, остановились в нерешительности.
– Ладно, председатель, не надо истерик, – успокаиваясь и видя, что скандал начинает принимать нежелательный оборот, махнул рукой Блюменфельд. – Нам срочно нужно десять подвод с возницами, примерно на неделю. Повезём фураж и продовольствие через Тузлов на Родионово-Несветайскую слободу и дальше в Матвеев Курган. Сроку тебе, председатель, час. Хоть умри, а через час подводы чтоб были у сельсовета.
8
По дороге, затянутые в новенькую белогвардейскую форму без погон и кокард на фуражках, едут десять всадников. Это разведка Дундича. Прославленным разведчиком уже прослыл среди будёновцев Олеко Томич или, как его все уважительно называли, Иван. Дундич – серб по национальности и пламенный борец за мировую революцию и справедливость на всей земле, истинный интернационалист. Рядом с ним пятеро его товарищей – таких же как и он сам отчаянных и храбрых сербских парней, добровольно вступивших в Красную Армию после плена. Тут же едут грушевец Пётр Медведев с Михаилом Симоновым, калмык, вестовой командира полка Баатар Джангаров и ещё один разведчик, кубанский казак.
– Слышь, Джангаров, – смеясь, пристаёт к нему весёлый скалозуб кубанец, – и на кой ляд ты с нами в разведку ездишь? Чи тебе у штабу негоже, чи что?
– У него кровь горячая, степная, – поддерживает кубанца Пётр Медведев. – Вишь, так и кипит весь, что твой самовар, того и гляди в глотку кому-небудь вцепится.
– А-а пустой балтаешь. Сапсем голова нет на плечи, руски, – укоризненно машет рукой Джангаров. – Мой бегает разведка, мой знать как нада. Чилавек моя один нужен. Белый офицер. Мой жена взял, насиловал, потом убил. Моя убивать офицер, если найду.
– Ну да, ищи ветру в поле, – скептически заметил кубанец. – Он, небось, ещё под Новороссийском сгинул, офицерик тот. Много мы в прошлом году кадетов там покрошили.
– Нет, он ушёл Крым, мне сказали, – отрицательно качнул головой упрямый калмык. – Пайдём Крым, найду офицер тот – убью!
– И у вас, знать, узкоглазых, кровная месть существует, – задумчиво проговорил кубанец. – У нас на Кубани у адыгов тожеть такое бывает. Азияты одним словом, нехристи…
– А ну-ка тихо! – поднял вдруг предостерегающе руку с нагайкой Дундич. Привстал на стременах, вглядываясь из-под ладони вдаль.
Все замерли и тоже прислушались. Далеко впереди, за буграми послышался какой-то неясный гул и тарахтение колёс. Шум походил издалека на рёв раненого зверя.
– Всем приготовиться! Нацепить погоны и кокарды, быстро, – негромким, но решительным голосом, с сильным сербским акцентом, отдавал приказы Олеко Дундич.
Разведчики послушно и быстро их исполняли.
– Авто, кажись, – вслушиваясь в гул приближающегося мотора, определил Михаил Симонов. – Врангелевцы, наверняка, больше некому…
– Продолжать движение, – снова подал команду Дундич. – Без моего сигнала не стрелять.
Двинулись, пыля, вперёд по дороге. Винтовки и укороченные кавалерийские карабины держали наизготовку. Вот, наконец, из-за поворота вынырнула большая группа всадников, окружавшая со всех сторон окутанный клубами пыли и дыма автомобиль. Заметив разведчиков, водитель затормозил, несколько всадников, настёгивая плётками лошадей, понеслись вперёд.
– Глядите, братцы, кажись земляки, кубанцы, – увидев на приближавшихся всадниках кавказские черкески и газыри на груди, весело воскликнул кубанец-разведчик. – И погоны на плечах. Не иначе, врангелевцы.
– Кто такие? – остановившись в нескольких десятках саженей от будёновцев, прокричали конные.
– Разведка генерала Барбовича, а вы? – сложив ладони рупором, крикнул им в ответ Пётр Медведев.
– Волчата генерала Шкуро. Свои, слава богу, – ответили с той стороны всадники, повернув коней, поскакали к застывшему на дороге авто.
За ними тронулись и разведчики.
– Достать гранаты, – шепнул своим Дундич. Сам, вытащив из кармана французскую овальную, с ребристым корпусом, ручную гранату F1, решительно взялся за кольцо.
Автомобиль, окружённый плотным кольцом кубанцев, у которых на рукавах чёрных черкесок красовались шевроны со свирепо оскаленной волчьей мордой, а у некоторых к башлыкам были пришиты волчьи хвосты, так же двинулся навстречу разведчикам. Когда до белогвардейцев оставалось всего какой-нибудь десяток саженей, Дундич вдруг выдернул кольцо и, широко размахнувшись, швырнул гранату под колёса автомобиля.
– Огонь! Офицеров в авто брать живыми! – прокричал он своим.
Следом в беляков полетело ещё несколько гранат. Во все стороны с визгом ударили осколки, поражая кубанцев. Автомобиль весь содрогнулся от разрывов гранат, подпрыгнул и медленно сполз в кювет. Мотор, захлебнувшись, заглох, и тут же окутался горячим паром от разбитого радиатора и клубами едкого чёрного дыма, сквозь который прорывалось пламя. Большинство всадников вокруг авто, как ветром, посдувало наземь осколками гранат. Кто уцелел от разрывов, – упал под выстрелами будёновцев. Через пару минут на дороге всё было кончено…
9
По степи в клубах густой пыли вьётся змеиной лентой длинная колонная будёновской конницы, брошенной против повстанческой армии батьки Махно. Бряцает, сверкает на солнце огнём начищенное оружие, гудит земля под копытами тысяч коней. Семён Михайлович Будённый, стоя на невысоком степном кургане, внимательно осматривает проходящие сплошной массой ряды своей Конной армии. Восторженно поворачивается к застывшему поблизости комиссару Щаденко:
– Ты только погляди, Ефрем Афанасьевич, взгляни какие орлы! Соколы! Да разве ж супротив таких бойцов устоят жалкие бандюги Махно либо Щуся? Всех сметём с лица земли нашей, порубаем казачьими шашками и потопчем конями!
– Да, Семён Михайлович, бойцы в армии что надо, – задумчиво проговорил, так же глядя на проходящую мимо конницу, Щаденко. – А вот с дисциплиной иной раз неладно.
– Почто так? Говори, комиссар, – резко повернулся к нему Будённый. – Ты, случаем, не Гришку Маслакова имеешь в виду?
– Хоть бы и Маслакова, – согласно кивнул головой Щаденко. – Вон ведь в его бригаде, как узнали, что идём на Махно, чуть открытого бунта из-за этого не случилось. Казачки некоторые наши даже «долой комиссаров!» покрикивать начали. Мол, супротив своих же простых селян воевать ведут, деспоты…
– Подобных крикунов судить на месте! – взмахнув рукой, как шашкой, жёстко отрубил Семён Михайлович. – Сказывай, что ещё, Ефрем Афанасьевич?
– А ещё вот что, – тихо продолжал Щаденко. – Только что прибыл коннонарочный из дивизии Пархоменко, что Махне на пятки наступает. Там тоже буча из-за Махно. Не верят бойцы, что Нестор Иванович к врангелевцам переметнулся! Как не верят до сих пор, что Борис Мокеевич Думенко – враг трудового народа. Шумят, что это Троцкий козни под него строил, ни за что в Ростове арестовал… У Пархоменко ведь много бывших думенковцев. Может, помнишь, как они в прошлом году всей дивизией на Кубани возмутились, узнав, что Думенко со штабом – под следствием. А Евлампий Сизокрылов даже повёл свой полк обратно на Ростов, освобождать Бориса Мокеевича из-под ареста. Мы еле его тогда по дороге перехватили, назад от греха повернули, на фронт. Не то быть бы и полковому командиру Сизокрылову, герою революции, на одной скамье подсудимых с комкором Думенко.
– Ну и что там нынче у Пархоменко? – с тревогой поинтересовался Будённый.
– Не хотят бывшие думенковцы воевать против батьки Махно. Говорят, что он за Советскую власть и орден Красного Знамени от самого Ленина имеет. К тому же, против Деникина его люди в прошлом году на таганрогском фронте бились… В общем, опять буча. Я уже распорядился, чтобы наиболее активных крикунов арестовали и в особый отдел препроводили. Так некоторые, прознав про это, в степь тайком ускакали. По моим сведениям, – перебежали к Махно. Я уже дал знать в Ревтрибунал Южного фронта.
– Зачем же в трибунал, Ефрем Афанасьевич, – укоризненно взглянул на него Будённый. – Бойцы ведь у Думенко в корпусе воевали до того, как их к нам перевели. Да и Бориса Мокеевича, что там говорить, зазря арестовали. Я тоже думаю, что не враг он, а просто заблудившийся человек и нужно выдать ему шанс на исправление. Троцкий, конечное дело, погорячился малость, а теперь и ты с ним, комиссар… Так что, вполне понятно настроение и горечь наших бойцов. Да и махновцы, такие же селяне, как и они сами, бойцам они ближе, чем врангелевцы или белополяки… Я считаю, что наказанию следует им смягчить.
– Так-то оно так, Семён Михайлович, – снова заговорил Щаденко, – да вот есть некоторые сомнения… К Думенко ли на помощь шёл на самом деле комполка Сизокрылов?
– Да что ты, Ефрем Афанасьевич, – отшатнулся от комиссара Будённый. – Куда ж ему ещё? Чушь какая-то да и только…
– Хорошо, товарищ командарм, – согласно кивнул головой Щаденко. – А вспомните Андрея Шубина. Вы тогда тоже были уверены, что он не враг и не восставал против Советской власти, и что получилось? Поднял свой конный корпус и пошёл по нашим тылам, как Мамонтов… Ежели б не мы, – чёрт знает чего в тылу фронта натворил бы тогда Шубин. Глядишь, с белоказачьим генералом Мамонтовым соединился бы…
– Э-ге-гей, товарищ командарм! – от колонны к холму, настёгивая что есть силы коня нагайкой, нёсся в сопровождении нескольких ординарцев и вестовых командующий Второй Конной армии Ока Городовиков.
– Ока Иванович, что стряслось? – рванул ему навстречу коня Будённый.
– Беда, Семён Михайлович, Врангель, такой-сякой, – снова из Крыма на простор вырвался. Приказ командующего Южным фронтом Фрунзе, вам срочно поворачивать на юг…
* * *
Аэроплан вынырнул из облаков чуть видимой точкой и, постепенно увеличиваясь в размерах, похожий на стрекозу, стал приближаться к растянувшейся по степи колонне будёновцев.
– Беляк, хлопцы! Ей богу, беляк, – почему-то восторженно вскрикнул, рассматривая из-под ладони приближающийся аэроплан, командир взвода Серафим Грачёв. – Вот будет зараз баня, как бомбы начнёт скидывать нам на головы, паскуда! Мы на германской такого уже спробовали – больше ни вжисть не захочется!
– Спасайся, станичники! – молодой казачок из подразделения Грачёва, поспешно спрыгнув с коня, полез ему под брюхо.
Гул мотора между тем нарастал. Всё больше и отчётливей становилась, скользившая по земле тень от чудовищной «птицы».
– Ах, гадюка врангелевская! – грушевец Остап Пивченко, отчаянно выругавшись, сдёрнул из-за спины винтовку.
– Стой, дурень, я те стрельну! – подлетел к нему эскадронный Михаил Дубов, рукой резко опустил ствол его винтовки к земле. – Откель он знает, кто мы такие? Может, свои, кадеты?.. Никому не стрелять, пока он первый не зачнёт.
– Во, опять раскомандовался, енерал, – злобно процедил, глядя на Дубова, Серафим Грачёв. – Вжарит вот зараз беляк из пулемёту, покомандуешь тоди, мужик лапотный.
– Гляди, никак садиться начал, – вскрикнул вдруг, внимательно наблюдавший за аэропланом, усть-хоперский казак Николай Огнев.
Белогвардейский аэроплан и в самом деле, немного покружив над колонной, на что-то видимо решился и стал медленно заходить на посадку.
– Вот те на, никак керосин прикончился, – изумлённо высунул голову из-под брюха коня казачок, которого звали Васькой.
– Какой керосин, дурья башка, – презрительно и в то же время со смехом глянул на него Серафим Грачёв. – Он, ероплан-то энтот, на спирту работает, ей бо! Вот нажрёмся-то, коли сядет.
Позади к ним подлетел на разгорячённом взмыленном коне командир полка Каляев. Остановившись, крикнул сердитым голосом:
– Ну чего встал, варежки поряззявили? Продолжать, понимаешь, движение. Грачёв, беры пара боец и за мной!
Аэроплан, между тем, прожужжав мотором почти над самыми головами будёновцев, плавно спланировал к земле. Коснувшись колёсами дёрна, покатился, постепенно заворачивая к голове конной колонны.
– Снять всем звёздочки и красный лента с папах, застегнуться, – грозно скомандовал Каляев. Вместе с Грачёвым и несколькими бойцами он поскакал к приземлившемуся аэроплану.
– Гаварыт будем, врат, что мы конница беляк. Толька бы не спугнуть голубчика.
Вот, наконец, и аэроплан. Из кабины, разминая затёкшие ноги и снимая с глаз большие лётные очки, вылез пилот. Подскочив к нему, будёновцы остановились на некотором расстоянии, вопросительно уставились на комполка Каляева, ожидая дальнейших распоряжений. Тот тоже нерешительно замялся в седле, не зная, с чего начать разговор с врангелевцем. Пилот тем временем спрыгнул с крыла на землю, внимательно оглядел всадников. Подошёл к стоявшему ближе всех Николаю Огневу.
– Казаки?
– Казаки и есть, да, – равнодушно кивнул головой будёновец.
– Из Донского корпуса генерала Сидорина, – вставил из-за его спины Серафим Грачёв.
– О-о, генерал Сидорин – хорошо! – широко улыбаясь, заговорил с лёгким иностранным акцентом пилот. – Я от генерала Шкуро. Ищу донской конница Сидорина. Отведите меня, казаки, к своему генералу.
– Это можна, господин офицер, – охотно согласился комполка Санчар Каляев. – Грачёв, оставайся возле аэроплан, никого, к машина не подпускат, в случае чыго – стрелят! А вы, мистер пилот, садитесь вот эта лошадь.
Не успели они отъехать от аэроплана и несколько саженей, как впереди показалась группа всадников, среди которых Каляев узнал Семёна Михайловича Будённого.
– Вот и наш командыр самолично прибежал, – повернувшись к врангелевскому пилоту, проговорил он, указал нагайкой на всадников.
Группа во главе с Будённым между тем приблизилась вплотную. У них тоже не было на шапках и фуражках красных звёздочек. Семён Михайлович подъехал к пилоту.
– Вы командир Донского корпуса генерал Сидорин? – направляясь к нему, почти уверенно спросил белогвардеец.
– Нет, я командарм. А зовут меня Будённый, слыхал, может, ваше благородие? – довольный произведённым эффектом, с улыбкой разглаживал свои знаменитые пышные усы легендарный красный кавалерист. – Чем могу быть полезный? Или просто так прилетел, на блины к тёще?..
10
Уже вторую неделю грушевцы не вылезали с полей, убирая обильно созревшие хлеба нового урожая. Рабочих рук не хватало, в станице оставались одни бабы со стариками, да малые ребятишки. Работали от зари до зари, не покладая рук, но никак не могли во время управиться с уборкой.
– И что нонче за власти такие пошли, ума не приложу, – вздыхала Матрёна Громова, жалуясь под вечер соседке Агафье Топорковой. – Помнишь, в прошлом годе, летом была та же история: казаки на фронте воюют, бабы с девками да со стариками в полях урожай собирают. Совсем было из сил выбились, думали не управимся до дождей. Так Прохор, он тады станичным атаманом был, в округ, в Новочеркасск, съездил, поплакался окружному в жилетку и что ж ты, Макаровна, думаешь? Пригнали в помощь бабам в станицу пленных большаков. Какая-никакая, а всё помочь. Так и убрали хлеба, спаси Бог… окружному атаману.
– Помню, помню, соседка, – согласно закивала повязанной лёгкой белой шалью головой Агафья Топоркова, – сотни две кацапов из Новочеркасска прибыло. Расхватали их по дворам казаки, взбодрилися малость, и работа пошла веселее.
– Теперь уж этому не бывать, Макаровна, не те ноне атаманы пошли, – с намёком, многозначительно проговорила Матрёна Громова. – Да и Прохор Иванович сам зараз в плену.
Но Матрёна Степановна управлялась и без пленных, хоть посев у них был огромный, почти в сто десятин. В поле она выезжала со всем своим многочисленным семейством, с работницей Дарьей Берёза, которая и дочь свою, тринадцатилетнюю Ленку с собой прихватывала. Плюс ко всему, наняла Матрёна ещё двух работников на сезон: некудышного, чахоточного казачка из Камышевахи, Фатея, и пацанёнка грушевского, Алёшку Евстигнеева, сироту. Отца его, Елисея, убило на германской, дядьку зарубили красные, а мать прошлой зимой померла от тифа.
За неделю каторжной работы Громовы сами, без чужой помощи, убрали уже пятую часть урожая, а когда появились новые работники, Матрёна Степановна заняла у сватов Бойчевских в Каменнобродском вторую лобогрейку. Посадила на неё Алёшку Евстигнеева с Ленкой Берёза, прикинув в уме, что работы, в общей сложности, осталось ещё дён на десять, не больше. Она сама иной раз садилась на первую лобогрейку, показывая пример. А в остальное время на первой лобогрейке правил лошадьми её младший сын Егор. Он злился на нерасторопного, чахоточного Сергея, укладывавшего срезанные колосья на землю.
– Эх, наградил же меня бог работничком, – хуже клячи водовозной! Мать бы твою за ногу, – злобно сплёвывал Егор и вытирал тыльной стороной ладони обильно струившийся по лицу пот.
Казачок Фатей молчал и, сцепив от напряжения зубы, кидал и кидал вилами на землю пышные, молочно-золотистые охапки пшеницы. Костлявая грудь в распахнутом вороте старой, в заплатках, рубахи тяжело вздымалась и опускалась, из горла то и дело вырывались хриплые, свистящие вздохи. Будучи ещё на германской хлебнул казачок под Перемышлем немецких ядовитых газов, с тех пор и зачах, загнулся от тяжёлой лёгочной болезни.
Сзади, со второй лобогрейки, слышался громкий, заразительный смех Ленки Берёза. Это Алёшка Евстигнеев, правя лошадьми, успевал рассказывать ей смешные житейские истории и забавные анекдоты, на которые был большой мастак. Девчонка просто покатывалась от хохота.
– Ах-ха-ха-ха, вот так жид, – заливисто смеясь, повторяла Ленка рассказанную Алёшкой байку. – Сам помирает, а всё одно об лавке печалует, – что никто торговать не остался. У-у, жадина! – При этом Ленка ещё успевала вилами скидывать на землю скошенную пшеницу.
– Это как в той поговорке, – от души хохотал и Алёшка Евстигнеев: – Кто об чём, а вшивый – о бане!
Ленка ловко управлялась вилами, слушая Евстигнеева, а он начинал новый анекдот, уже про брюхатого попа… Вслед за ними, быстро сгребая и связывая скошенную пшеницу в снопы, шли громовские снохи Тамара и Анфиса, младшая дочь Улита Громова, работница Дарья Берёза.
Чахоточный казачок Фатей на передней лобогрейке уже устал, пот с него тёк рекой, вся рубашка была мокрая, хоть выжимай. От носившейся в воздухе густой соломенной трухи он то и дело тяжело кашлял, отхаркивая наземь большие кровавые сгустки.
– А ну давай, приблажный, не ленися! – покрикивал на него то и дело Жорка Громов, понукивая лошадей. Время от времени оглядывался назад, на вторую лобогрейку, где сгребала вилами пшеницу Ленка Берёза. – Вон, гляди, как девка работает справно, не чета тебе!
– Побывал бы ты на германском фронте, молокосос, да газов, как я понюхал, по-другому б запел, – кашляя, сердито огрызался Фатей.
– Я промежду прочим, дядя, годами ещё не вышел, – ответил на его выпад Егорка. – А вот братаны мои, Федька с Максимом, – повоевали вдосталь. Старшой Фёдор глаз на фронте потерял, Максим с красными рубался как оглашенный – он у нас ахвицер и герой!.. А ты в ту пору, Фатей, на печи дрыхнул, как наш кот Рыжик всё одно.
– Ну да, братья твои с красными сражались, пусть так. Честь им и слава за энто, – согласился отравленный газами казак Фатей. – Ну а ты-то здеся с какого припёку, Жорка? Ты сам-то какое геройство совершил? Сколько врагов изничтожил?
– Мы с ребятами прошлым летом дезертира под станицей стрельнули, – гордо похвастался Егор Громов. – Митька Вязов убил, из нагана. Прямо у лоб попал, с одной пули насмерть, во как.
– Геро-о-и, – скептически скривившись, протянул Фатей, на минуту опустил вилы и утёр со лба солёную влагу, обильно заливавшую глаза и мешавшую видеть. – Бей своих, чтоб чужие боялись, так что ли?.. Георгиевских крестов вам за тот подвиг начальство не повесило, случаем? За смертоубийство-то?
– Тем хуже для него, что свой, грушевский, – уверенно сказал Егор. – Братка Фёдор гутарил, что они красных казаков сразу рубают, на месте, потому как – предатели!
– Эх, пацаны вы ещё, пацаны, – с горечью ответил на это казак Фатей. – Как же задурили вам головы атаманы с ахвицерами, что вы на свово брата, казака, руку готовы поднять. Не дело это…
– А ну-ка замолчь со своей агитацией, вражина, – решительно потребовал Егор Громов и несильно ткнул Фатей в бок кнутовищем. – Не хочу я слухать твои поганые речи: работай, давай лучше, да пошевеливайся. Не то живо у меня расчёт на руки получишь и – на все четыре стороны потопаешь! Подыхай тогда с голодухи…
* * *
– Ну, хорош, распрягай, – устало махнул единственной рукой Мирон Вязов сыну Митьке, тяжело слезая с косилки и направляясь к шалашу, у которого уже готовили ужин престарелая мать Таисия Яковлевна с его женой Надеждой.
Митька со всех ног бросился распрягать взмыленных, перебиравших ногами от нетерпения, потряхивавших гривами лошадей. К стану подъехала вторая косилка, которой правил Аникей Назарович. Старик тяжело слез с козел и тоже принялся распрягать распаренных лошадей.
– Эгей, батя, кулеш стынет, – весело крикнул от шалаша Мирон и подмигнул стряпавшей рядом Таисии Яковлевне. – Что, мать, припасено там у вас для казаков чего-нито покрепче кислого? Давай доставай из своих сусеков, да я погоню с Митькой скотину к Тузловке на водопой.
– У тя кажный божий день водопой, прорва! – сердито глянула на мужа строгая Надежда. – Кукиш тебе, а не бутылку! Хоть тут просохни малость, в станице после работ ужо наверстаешь, чёрт культяпый.
– Эх, ма, – погибели на тебя нету, язва кишок, – с досадой сплюнул Мирон и полез в шалаш. Там в углу, на одеялах, пятнадцатилетняя дочь Саша приглядывала за близнецами.
– Ух вы мои мужички, богатыри, – ласково погрозил им испачканным землёй пальцем Мирон и, в шутку потрепав за косу Сашу, потянул из-под одеяла свою фронтовую винтовку, припрятанную на всякий случай.
В шалаш просунулась растрёпанная голова Митьки.
– Бать, всё ужо, распрягли с дедом. Я с вами вечерять не буду, погоню лошадей на Тузловку.
– Что так? Поешь…
– Да некогда, Данька Ушаков уже дожидается. Мы вместях сговорились.
– Хлеба с собой возьми в ночное, да каймаку.
– Ладноть… – Митькина голова исчезла.
Выполз из шалаша на коленях и Мирон, вытащил за ремень винтовку и кожаный патронташ. Крикнул вдогонку сыну:
– Токмо гляди, Митька, мово коня напоишь и зараз же чтоб обратно пригнал. Я в станицу побегу, председатель Кузьма зачем-то кликал.
– Эгей, Митька, постой, – вышел вдруг из-за косилки дед Аникей Назарович. – Батиного коня оставляй, а назад моего гони, – я в станицу заместо него поеду.
– Ладно, – мотнул головой уже сидевший верхом Митька. Поддав жеребцу пятками под бока, тронулся с места. Повёл за собой на длинном поводу остальных коней.
Аникей Назарович приблизился к сыну Мирону, тщательно заматывавшему в промасленную ветошь винтовку и патроны.
– Зачем она тебе, Мирон? – поинтересовался старик.
– Пригодится, батя, – многозначительно хмыкнул безрукий Мирон. – Шашку я во дворе, в саду заховал, а винтарь убоялся: вдруг комитетчики обыск учнут делать, найдут? Беды посля не оберёшься… Так я его, голубчика фронтового, здеся, у поле зарою и место примечу. В масле он долго в земле пролежит, ничего. А то вдруг, что случись… так скоро и понадобится…
– Не навоевался ещё, Аника? – покачал головой старик.
– Навоевался, батя, – честно ответил Мирон, – ан всё с винтарём спокойнее. Как с ангелом-хранителем, ей бо… Случись ежели что не так, – знаешь: надёжный заступник имеется. Не подведёт и не предаст.
– Хоронить пойдёшь, темна дождись, – посоветовал напоследок Аникей Назарович. – Чтоб ни одна собака не видала. Время-то зараз сам видишь каковское… Большаки, мать бы их в душу!
– Батя, а в станицу почто заместо меня побегишь? – спросил Мирон. – Председатель ведь меня кликал.
– Так надобно, Мироша, и не спорь со старшими, – резко оборвал его старик, отходя к костру. – Соображение у меня имеется, что Кузьма неспроста тебя вызывает. Не иначе как ехать куда-то надо по их паскудным большевицким надобностям, в обозные набирают. Во время горячей полевой страды отрывают, нехристи, казачьи руки от работы. Так лучше уж я съезжу, в поле какой с меня толк, со старика? А ты – хозяин, две семьи на тебе. Разуметь надо…
11
Митька Вязов, пустив лошадей в тихий намёт, поравнялся с поджидавшим его Данилой Ушаковым.
– Ну что, рванули, а то мне ещё дедова коня обратно гнать, – весело окликнул Митька приятеля и, не дожидаясь ответа, гикнул и больно стеганул жеребца, на котором сидел, хворостиной.
До речки Тузловки домчались в один миг, так что кони, и без того притомившиеся за день, еле переводили дыхание.
– Вот ежели б деда твой увидал, как ты с животиной обращаешься, – прибил бы верно! – подмигнул Митьке Данила и, не останавливаясь, с разгона врезался на коне в нагретую за день под яркими лучами солнца, зеленовато-синюю муть реки.
В степи, после захода солнца, быстро смеркалось. С полей подъезжали с лошадьми другие казачата. Последними появились с горячими крутогоровскими рысаками Маркел и батрачивший у них тихий, придурковатый мужичок лет тридцати пяти, вечно крутившийся среди станичной ребятни. Оставив коней на его попечение, Маркел сразу же выловил Данилу Ушакова.
– Где Жорка Грома?
– Не ведаю. Должно быть на своём стане, а на что он тебе? – переспросил Данила, всем своим пацанячьим пытливым нутром чувствуя, что у Маркела есть какая-то идея.
– Сбегай, позови его на час, – предложил Маркел. – У меня есть малость грошей, смотаемся втроём в Каменнобродский, самогонки купим у одной вдовы, я её хорошо знаю. Погуляем в ночном на выпасах.
– Айда, – враз загорелся от соблазна Данила. – Только давай и Лёшку Евстигнеева возьмём. Всё больше народу…
– Лады, – кивнул вихрастой головой Крутогоров-младший.
Данила умчался звать Жорку Громова с Евстигнеевым. К Маркелу подошёл приехавший с ним с поля придурковатый мужик. Спросил, увидев, что казачок подсёдлывает коня:
– Маркеша, а куды энто ты лыжи навострил на ночь глядючи? И не жалко тебе скотиняку усталую гонять… Ведь Божья тварь – весь день-деньской трудилась, ей отдых надобен. – Юродивый укоризненно покачал лохматой и нечёсаной, в репейниках, головой. Погрозил Маркелу немытым пальцем.
– Пошёл в баню, дурачок, – резко оборвал его сетования Маркел. – Не твоё энто собачье дело, куда я путь держу. Может, жениться!.. А бабке наябедничаешь, так гляди, блаженный, – башку шкворнем провалю, последние мозги вылетят!
Совсем стемнело. Ребята разожгли из бурьяна костёр. Вскоре из темноты на огонь вынырнули верхами вернувшиеся с полей Громов и Алёшка Евстигнеев.
– Жорка, здоров будь! Не слезай с коня, – увидев его, обрадовано вскрикнул Маркел, сам тут же вскочил на стоявшего поблизости осёдланного жеребца. – Давай, Жорка, с нами! Смотаемся по быстрому в одно место, тут недалече. Зараз обернёмся, дело одно сделаем… Эгей, Ушак, где ты? Поехали!
– Дядя Авдей, – подойдя к придурковатому мужику, потянул его за руку малолетний Гришка Астапов, – пойдём до костра, мы уж картошек кинули, поспеют скоро.
– Это да, хорошо, картошка-то, – задумчиво глядя в сторону скрывшейся в темноте компании ребят, проговорил батрак Авдей. – Не соображает ведь ничего, пострел. Скотинку зазря гоняет, а ей назавтра опять на работу…
12
– Ну как, а? Гуляем, парни! – Маркел Крутогоров, сидя верхом на лошади, весело встряхивает купленную в Каменнобродском литровую бутыль самогонки.
– Здорово! – смеётся рядом от удовольствия уже пристрастившийся к этому делу Жорка Громов. – Батя гутарил, что это святая водица, лучше чем у церкви все грехи враз смывает.
– Он у тебя – дока, – поддакивает ему в голос Данилка Ушаков. – Вот и мы зараз свои грехи побаним! Правда, Маркел?
– Хвакт, – кивает тот утвердительно.
Кругом в степи – непроглядная темень, белеет лишь кое-где сбок дороги полынь, да глина в стороне поблёскивает из вымоин. Проехали ещё саженей тридцать. Лёшка Евстигнеев зачем-то свернул коня в сторону.
– Эгей, Лёшка, ты куда? – негромко окликнул его Егор Громов.
– Тута бахча должна быть недалече, – приглушённым голосом ответил тот. – Наберём кавунов на закуску.
– Добре, – согласился Егор и тоже сьехал с грунтовки.
Вскоре под копытами коней что-то аппетитно затрещало, зачавкало, что-то громко лопнуло, как боевая граната.
– Арбузы, пацаны! – обрадовался Егор. – Наехали на бахчу… Лёшка, слазь вниз да попридержи коней, – я пошарю кругом. Чувала ни у кого нема?
– Так это же кстати, – весело объявил, соскакивая на землю, Маркел Крутогоров. – Зараз здесь выпьем водочки и тут же кавунами закусим. Красота!
– Да тут и дыни, – радостно воскликнул опередивший приятелей Данилка Ушаков. Оборвав будылья, победно поднял над головой крупную, овальной формы, дыню-репанку, пахнущую майским мёдом и чернозёмом.
– Стой, ребята, а если бахчевник либо сторож услышит? – предостерегающе подал голос осторожный Лёшка Евстигнеев. – У него ведь – ружо! Вдруг как пальнёть?
– Не дрейфь, Алёшка, и сторожу выпить нальём, тута на всех хватит, – зареготал Маркел Крутогоров, подбрасывая и ловя бутыль. – Сидай, робя, прямо тута, у ботву. У кого посудина?
Неожиданно из темноты выступила человеческая фигура. Неизвестный как будто подслушивал их, стоя неподалёку. В одной руке он держал кружку, в другой – ружьё.
– А ну, кто тута, отзовись! Не озоровать мне… Убирайтеся зараз же, мазурики, не то палить зачну по-правдашнему!
В темноте клацнул передёрнутый затвор берданки. Казачата оробело притихли.
– Я ж гутарил, что бахчевник здесь, а вы не поверили, – с сожалением шепнул Лёшка Евстигнеев на ухо застывшему рядом, как степной истукан, Жорке Громову.
Маркел Крутогоров, приметив, что рост бахчевника не намного превышает их собственный, храбро шагнул вперёд.
– Слышь, ты, сторож, – хорош бузить, парень. Давай лучше выпьем с нами. У нас дымка есть, добрая дымка. Пригубим по стакашку, да на том и дело с концами: мы тебя не бачили, ты – нас.
– А я вовсе и не парень. Глашка я, понял! – отозвался вдруг, ничуть не сбавляя угрожающего тона, странный «бахчевник» с косой. Девчонка нешутейно приложилась щекой к прикладу, прицеливаясь из берданки в ночных воришек.
– Уходите, не ясно гутарю, что ли?! Не то и взаправду стрельну! У меня тута не соль, учтите.
– Пойдём отсель, что ли, – боязливо потянул Маркела Крутогорова за полу рубахи Данила Ушаков. – Сразу видать – с прибабахом бахчевница энта. Что греха дожидаться? Айда лучше в Грушевку.
– Поехали, правда, Маркелка, – поддержал Ушакова и Алёшка Евстигнеев. – Что с девчонкой связываться? Возьмёт ещё с дурного ума, да и влепит из бердана чего доброго, что тогда? Сматываемся, ребята, неча тут больше делать.
– Хоть кавуна-то дай на прощание, а? – попросил, не отрывая глаз от бахчевницы, Маркел Крутогоров. – А то, видишь: водки достали, а закусить нечем. В ночном мы, девка. Тута недалече, по соседству с хутором.
– Ну, рвите, рогатый дядька с вами, – послышался утвердительный голос хуторянки. – Штуки две сорвите, так и быть, да езжайте отсель поскорее. Скатертью дорожка! Бахча-то не моя, хозяйская.
– Лёшка, Ушак, давай – по одному кавуну. Грома, бутылку прибери, – быстро распорядился верховод компании Маркел и, вскочив на своего коня, тронулся к казачке.
– Отчаянная ты девка, Глашка, не спужалась! Я таких уважаю. Тебе бы казаком быть… Прощай покедова. Мож, когда и свидимся. Меня Маркелом зовут, запомни.
Повернув коня, Крутогоров поехал, не оглядываясь, вслед своим исчезающим в ночной темноте друзьям…
13
– Анька, куды тебя черти на ночь глядючи несуть, – укоризненно окликнула Манефа Фролова свою внучку, дочь среднего сына Лаврентия, не вернувшегося ещё в станицу с фронта. Сама она уже укладывалась спать в шалаше, на полевом стане, где Фроловы работали как и все грушевцы, не покладая рук. Изредка к ним заезжал помогать весь издёрганный милицейской службой сожитель Анны Степан Биндюков.
– Я сбегаю на час до Громовых, дело одно к ихней Томке имеется, – обернувшись, бросила бабке Анна и пошла по скошенной уже пшенице. Повязала на ходу на голову белеющую в ночи ситцевую простенькую косынку.
– Гляди ж, осторожней! Стреляли ить гдей-то, – предостерегающе крикнула вдогонку Манефа и, согнувшись, с глухим старческим стоном полезла в шалаш, сооружённый наспех Биндюковым из тёрна, бурьяна и подсолнечных будыльев…
На стане Громовых уже повечеряли и укладывались ко сну. Тамара в шалаше закачивала годовалую дочурку Лизу. Рядом, повзрослевшая уже заметно Улита не могла никак угомонить малолетнего племяша Терентия.
В это время в шалаш заглянула пришедшая в гости Анна Фролова. С усмешкой взглянула на барахтавшегося на подстилке из свежескошенной соломы мальца.
– Что, не ложится, чертяка? Ты, Улита, заместо няньки ему. Ей-ей.
Молодая девка засмущалась, не нашлась что ответить соседке. Тамара Громова поздоровалась с подругой.
– Ему-то что? Налётается за день, наиграется, – какой тут сон… А нам завтра опять в поле.
– Мамка, а мамка, – ловко высвободившись из рук Улиты, полез к матери Терентий. – А по ком стреляли на дворе, по волкам, да?
– Да, да, сыночка, по волкам нехорошим. Спи, давай, – погладила его по голове Тамара. – Спи, а то мамке завтра рано вставать… Я тебе сказку зараз расскажу. Дюже антересная сказка, слухай.
Терентий сосредоточенно притих, ожидая обещанной сказки, и тут на улице, невдалеке от шалаша, раздался отчётливый человеческий стон.
Анна Фролова, подсевшая к Тамаре и что-то шептавшая ей на ухо, какие-то свои бабьи секреты, беспокойно стрельнула глазами в ту сторону.
– Ой, мамо, стонет кто-то! – испуганно взглянула Тамара на свекруху Матрёну Степановну, дремавшую неподалёку, у противоположной стенки шалаша. – Чуешь, ещё стон, совсем близко. Никак ранетый?
– Ма-ма-ня-я, стра-а-ашно! – завыл вдруг, прижимаясь к Тамаре, Терентий.
Анна Фролова стремительно вскочила на ноги, не зная, что предпринять. Первым побуждением было выскочить на улицу и бежать на свой стан, к бабке Манефе.
– Тихо ты! – сердито зашипела на сына Тамара и, усадив на ворох соломы, тоже поднялась.
За ней, оправляя юбку встала и Матрёна Степановна, взяла валявшийся в углу шалаша топор.
– Мож, бандюга какой, а, мам? – предположила, округлив от страха глаза, Улита.
– А ну дай оружию мне, – быстро выхватила топор из рук свекрови Тамара, осторожно выглянула из шалаша.
Следом вышли Улита, Матрёна Степановна и соседка Фролова.
– Ой, маманя, вон он! – схватила мать за руку Улита Громова. – Ползёт…
– Кто такой, слышь? – грозно подняла топор Тамара. – Чего надоть? Отзовись зараз же!
Ползущий по стерне человек приостановился и, с усилием подняв голову, взглянул на женщин. Лежал он саженях в пяти, и казачки ясно различили молодое, испачканное землёй лицо и грязную, окровавленную марлевую повязку на всклокоченных, спутанных волосах. Неизвестный был в старой, изорванной гимнастёрке, в запылённых, синих казачьих шароварах с лампасами. Без сапог.
– Пи-ить… Воды ради Христа, – чуть шевеля спёкшимися, растрескавшимися губами, со стоном прохрипел раненый и обессиленно ткнулся головой в землю.
– Ма, я зараз! – рванулась было назад к шалашу Улита, но Матрёна Степановна тут же её остановила. – Куды, дурёха? Ходи за мною! Я, кажись, признала паренька… Это казак, наш, станичный. Мабуть, Гришка Зоровых.
Подбежав к раненому, женщины схватили его за руки и за ноги, с трудом потащили по стерне к шалашу.
– Ой, мама, – кровь! – чуть не вскрикнула от ужаса Тамара, нащупав на груди у раненого мокрое липкое кровяное пятно.
– Тише ты, тише, – с опаской оглядываясь по сторонам, грозно прицыкнула на невестку Матрёна Степановна. – Он от иродов красных убёг… В Большом Логу бой был намедни, люди гутарили.
– Что как шукать его начнут власти? – прошептала в ответ Тамара.
Матрёна Степановна промолчала. Вопросительно, с надеждой взглянула на Анну Фролову. Та всё поняла и торопливо заверила:
– Могила, Матрёна Степановна! Я своему ничего не скажу, не из таковских…
– Ну и слава Богу, – успокоилась старая казачка.
Подстреленного молодого казака вчетвером с трудом втащили в шалаш.
– Воды! – продолжал стонать, облизывая высохшие губы, Гришка. – Горит всё в нутрях, жгёт, как огнём…
– Мамка, ктось это? Ну, скажи, маманя, – вопросительно встретил их в шалаше Терентий.
– Дяденька это… Волки его, наверно, задрали в степу, – тяжело отдуваясь, ответила сынишке Тамара. – Переляг подальше, сыночка, мы его тут, в дальнем уголку положим.
Раненый Гришка Зоров снова застонал. Улита, набрав жестяную кружку воды из накрытой дощечкой цибарки, подсела к нему. Тамара приподняла ему голову, и Зоров жадно припал к кружке, расплёскивая живительные капли влаги на рваную фронтовую гимнастёрку. Зубы казака громко застучали о край посудины.
– Что робыть-то с ним будем, Томка? – подсела к ним озабоченная Матрёна Степановна. – Куды его девать, горемыку?
Анна Фролова виновато развела руками:
– Ко мне сами знаете, нельзя. Степан… А то бы я с радостью…
– Не об тебе речь, Анюта, – понимающе сказала Тамара, терпеливо дождалась, пока Гришка не утолил жажду. Осторожно уложила его голову на соломенную подстилку. Повернулась к свекрови.
– Молоденький он ещё, кубыть, моего возрасту… Жалко. Заарестуют его власти, расстреляют. Да и нам за укрывательство не поздоровится.
– А что делать-то, Тамара? Ты мне душу не рви, – осерчала с чего-то Матрёна Громова.
– Родня его верно и не знает ничего... Маманя ведь есть, батя. Ждут не дождутся, небось, надеются… Как и мы – Федю, – задумчиво проговорила Тамара.
– Ховать-то его иде, дурёха? – перебив невестку, раздражённо спросила Матрёна Степановна.
– Мамо, перевяжем его, в бричку положим, под зерно, а утром рано в станицу отвезём, – предложила Тамара. – В хате его схороним, на полатях у семечках. Там и шелухи богато, мыши нагрызли. Укроем дерюгой, сверху закидаем шелухой, – ни одна зараза не сыщет.
– Ладно, будь по-твоему, – согласно кивнула седеющей головой Матрёна Степановна и с материнской жалостью глянула на молодого казака…
14
– Степан, а где это ты второй день околачиваешься? – недовольно спросила Анна Фролова у приехавшего на полевой стан к обеду Биндюкова. – Бабы одни тута пупы надрывают без мужиков, а он только знай, на конике по степу разъезжает, сусликов должно, выслеживает.
– Врагов, я Анюта, в округе искореняю, – жадно напившись из поданого Анной корца, отдышавшись, ответил начальник грушевской милиции. – Не суслики они, – куды пострашней и коварней. Бандиты!
– Не боишься, что молодую супружницу уведут? – лукаво поигрывая насурьмленными бровями, пошутила Фролова. – Казачки ведь тебе не кацапки московские… Огонь бабы!
– Знаю я, каковская ты, – не принимая шутки Анны, хмуро заговорил Степан. – Нонче будешь вон с дедом Архипом Некрасовым снопы вязать, – я схожу, попрошу.
– Да я и энтой бороды не спужаюсь, – ухмыльнулась казачка. – Хоть у него и своя старуха ан и на неё бывает проруха… А я рази ж не скусная с виду? Всё при мне… А, Стёпа, муженёк названный…
– А ты мне и не жена ещё вроде? – скептически взглянул на сожительницу Биндюков.
– Ну да, сначала сами же отца Евдокима, батюшку нашего новосёловского, сказнили, каины, а зараз обвенчаться негде. Церква уж кой месяц закрытая стоит, – посетовала Анна. – Надо хоть в Каменнобродский как-небудь съездить, или в Грушевку, в Варваринский храм, там службы регулярно идут.
– Ну вот, делать мне больше нечего, как по церквям шляться, – сердито отмахнулся Степан. – Не верю я, Анюта, в эти поповские сказки о Боге и Царстве Небесном! Опиум это всё. Для простого народу… Наш, пролетарский бог – Ленин, а Царство Небесное – Коммунизм, и неча мне тут мутить и всё такое…
– У-у, охальник! – беззлобно пожурила его казачка. Перевела разговор на другое: – Соседи сказывали, стреляли ночью в степу… Не твои дела, случаем?
– Что, слыхать было? – вопросом на вопрос ответил Степан.
– Ну да, слыхать, – поддакнула Анна. – Я как раз до Громовых побегла, каймаку занять, да серников – у нас все напрочь прикончились, а ты не запасся… Только от стана отошла, слышу, – палят у степу. Из ружей. Да часто так… Я спужалась и ну до Громовых бечь: думала – бандиты напали.
– Ну и что Громовы? – рассеянно спросил начальник милиции.
– А ничё Громовы, живые-здоровые, – рассердилась Анна. – Ты лучше скажи, куды вчёра ездил со своими мильтонами?
– На кудыкину гору, понятно? Отцепись, репей, – отмахнулся от надоедливой сожительницы недовольный Степан. – Я к вам ненадолго. Нонче после обеда опять уезжаю. Служба, сама понимаешь, Анна. Враг не дремлет…
– Это с врагом ты вчёра ночью и стукнулся в степу? – догадливо сказала Фролова.
– Было дело под Полтавой, – загадочно произнёс Биндюков. – Богато мы вчера белых гадов в бою положили.
– Уж не война ли опять зачинается? – забеспокоилась казачка. – Неужто Врангель из Крыму прорвался? Не приведи господь!
– Нет, что ты? До этого ещё не дошло, – отмахнулся Степан Биндюков. – Это наши, местные шалят. Казаки белые, коих Красная армия не добила. Наши основные силы на белополяков пошли, да на Врангеля, а они оружию повыкапывали и бьют нам в тыл глухими ночами, подкулачники. На то они и бандиты, чтобы исподтишка нож в спину революции всадить.
– И много их? – поинтересовалась казачка.
– Основные силы банды мы ещё в Большом Логу разгромили, – заговорил Степан Биндюков. – Главарь, правда, утёк. И с ним до полусотни бандюганов. Пленных мы ещё с дюжину захватили, в округ ночью погнали. С дороги четверо попытались сбечь. Ну, троих мы, значится, на месте положили, а один скрылся, гадюка! Видать, в терны нырнул и затаился: попробуй ночью найди… Конвойные сказывали, что молодой парень, местный, к тому же… Так и не нашли.
– И не найдёте, – почему-то уверенно сказала Анна.
– Ничего, найдём, – не менее уверенно пообещал Биндюков. – Я вот сейчас же соберу сколько ни на есть казаков и по полям пущу, по балкам, – шукать его, анчутку белогвардейскую. Председателя подключу из Сельсовета, Кузьму Лопатина… Ежели надо – заложников из числа родственников возьмём.
– Ничего у вас не выйдет, знай! – стояла на своём Анна. – Казаки свово не выдадут. Слыхал, небось: с Дону выдачи нет!
– То раньше, в старину, было, – не согласился Степан. – Сейчас как миленькие выдадут. Расстрелом пригрозим, враз расколются казуни твои.
– Вернёшься-то когда?
– А вот это не знаю, – качнул головой Биндюков. – Тут ещё одно ЧП в станице… Ты про это и не слыхала, небось. Сёдня же ночью по доносу производили обыск у гражданки Дарьи по фамилии (чудная такая) Дереза…
– Берёза, – с ухмылкой поравила Анна.
– И не зря шукали. Яшка в курене хоронился, её муж, злостный беляк. С фронта ещё при деникинцах дезертировал и жил у жены затворником, от калмыков-карателей прятался. А тут – мы… Сейчас пока в Совете, в домзаке сидит под охраною, а посля в Новочеркасск в Чека погоним. Конвоировать – мне опять же, с милиционерами. А людей у меня – кот наплакал. Вот и кручусь каждый день, как белка… Так что, Анюта, справляйтесь с хлебами без меня, тут вам уже, как погляжу, не много осталось. Думаю, управитесь. Дед Архип вон ещё подмогнёт… Харчишек мне сколь ни на есть собери, – посля облавы заскочу, возьму в дорогу. Ну а покель прощевайте, не поминайте лихом. Поехал. – Махнув рукой, Степан Биндюков бодро тронул коня в сторону наезженной за лето дороги, запылил к речке Тузловке.
Анна Фролова, сложив лодочкой ладошку над глазами, долго смотрела ему вслед. Затем, вздохнув о чём-то, вернулась на стан, где её с нетерпением дожидалась бабка Манефа…
15
В конце апреля в старую ростовскую тюрьму, так называемый Богатяновский централ, что на пересечении Богатяновкого переулка и Сенной, с утра пригнали новую партию арестантов. Всё старое население тюремного замка взбодрилось и повеселело: надеялись отыскать земляков, сослуживцев, родственников и вообще порасспросить, как там на большой земле, – на воле? Вместе с однокамерниками прилип к зарешоченому окну и бывший подхорунжий Фёдор Громов. Стоявший рядом высокий плечистый поручик, с перебинтованной правой рукой на перевязи, осторожно тронул Громова за плечо:
– Говорят, самого наиглавнейшего ихнего душегуба привезли вместе со всем его штабом. Фамилия у него ещё чудная такая. Дай бог памяти… Тугодумов, что ли? Либо Морщелобенко… Заковыристая какая-то и по всем статьям, хохлячья. Не виликоросская.
Фёдор Громов угрюмо хмыкнул, убирая с плеча ладонь деникинского офицера.
– Тут и думать неча. Думенко его прозвание, все знают.
– Неужто взаправду арестовали своего? – удивлённо переспросил раненый поручик.
– А чего вы дивитесь, поручик? – пожал плечами Фёдор. – Крысы завсегда этак делают, когда добычу делют. Прежде чем налопаться, – своих подчистую уничтожают.
Казак внимательно вглядывался в сумрачное, заросшее многодневной щетиной лицо заключённого, знакомого ещё по ростовскому военному госпиталю, где они лежали в одной палате.
– Вы, господин Базарный, во многом правы, – чёрт бы их усех побрал, – у нас ведь всё та же история. Вспомните нашего атамана Краснова… Рази ж у вас, у корниловцев, он был в чести? Рази ваш Деникин и прихвостень, верный его пёс, Багаевский, жаловали атамана? Постоянно в глаза его кололи кайзеровской ориентацией, предателем кликали, хоть снаряды и патроны, от немцев полученные Красновым, брать в Добровольческую армию не гнушалися. А посля вообще с атаманства его спихнули! Каков глас? Не так было, я говорю?
– Всё так, подхорунжий Громов! Всё так, признаю, – согласно кивнул поручик Базарный. – Потому и получили по шапке от красных, что настоящего, патриотического единения в добровольческом движении не было. Отсюда и результат сегодняшний…
К их разговору внимательно прислушивался, стоявший чуть сбоку от поручика молоденький, безусый прапорщик. Был он одет по всей форме, хоть и мятой, давно не стиранной: китель и бриджи английские, фуражка – русской императорской армии, без кокарды. И хоть был он, естественно, без офицерских погон, Фёдор знал его звание. Да и остальные обитатели тюремной камеры – тоже. Было их всего одиннадцать человек: престарелый священник в рясе, черноморский матрос-анархит с красочными георгиевскими ленточками на бескозырке, местный, нахичеванский купец армянин, вор с Богатяновки, как сам он отрекомендовался, какой-то непонятный тип, похожий на дореволюционного полицейского филёра, в «котелке», замызганном тёмном костюме и галстухе-бабочка, трое ростовцев, по виду – мастеровых, державшихся отдельно от всех, своей бражкой.
Поручик наконец обратил внимание на молчаливого прапорщика. Глухо кашлянув, понитересовался:
– Вы, уважаемый, что-то хотели сказать? Говорите же. Спрашивайте… Негоже так-то… подслушивать.
– Я не подслушиваю, господин поручик, – вспыхнул молодой человек и тут же засмущался, как барышня, будто его уличили в чём-то постыдном. – А стою здесь, потому что у меня, извиняюсь, бронхиальная астма и мне необходим свежий воздух. А окно, в камере, извиняюсь, всего лишь одно.
– Не камера, ваше благородь, а хата, – поправил его возлежавший на соседних нижних нарах вор с Богатяновки. По его словам, он в ростовском уголовном мире довольно крупный авторитет, и ему почему-то положено занимать нижние нары у окна – самое козырное место в помещении.
– Извиняюсь, господин, не расслышал, – нервно повернулся к нему задёрганный болезнью прапорщик.
– В хате, ботаю, живёшь, офицерик, – повторил спокойно уголовник. И до сих пор не прописался. Обижаешь пацанов, брат. Кликуху назови, если имеется. Ну, оглох?
– А вы кто такой, извиняюсь? Цыганский барон?.. чтобы я перед вами расшаркивался, – язвительно парировал молодой человек.
Вор с Богатяновки свесил ноги с нар, но не встал, презрительно взглянул на деникинца.
– Я не цыганский барон, но что-то вроде энтого, тута ты почти подгадал, вашблагородь… Я – Манджура, местный «фотограф». Аж на самом Дальнем Востоке, под Китаем царскую каторгу отбывал. На Сахалине довелось побывать… в гостях у Соньки- Золотой Ручки. Она тоже каторгу там топтала. Три года в одиночке, – не хрен собачий.
Камерные сидельцы все разом притихли, с уважением прислушиваясь к словам авторитетного зэка.
– Вот вы, господа старорежимные, носитесь со своими генералами, как с писаной торбой, – с ухмылкой продолжал «нравоучительную» беседу бывалый карманник. – Всяких там Корниловых, Деникиных поминаете. А народишку нашему все они до фени, и плевать ему на вас с высокой ростовской колокольни! А вот меня, Лёшку Черепанцева, уважают. Меня весь Ростов-папа знает, как облупленного, кого не спытай. Я на Богатяновке – первый человек. Меня сам Верховный Судья знает, кликуха у него такая. Тоже, как и я – вор. Сама Королева Марго – воровка местная – личное знакомство водила. Вот то-то и оно. А что ваши Деникины и Корниловы…
– Всё это, конечно, весьма занимательно, господин Манджура, – дождавшись небольшой паузы в речи знаменитого вора, проговорил поручик Базарный, – но я, как офицер-дроздовец, потомственный дворянин и истинный монархист, вынужден с вами не согласиться. Ваши криминальные авторитеты ни в какое сравнение не идут со значением для России генералов Корнилова и Деникина. И я, как патриот Родины, просто преклоняюсь перед их подвигом! Хотя… А-а, да что с вами говорить о столь высоких материях…
В камере народ сейчас же после его слов громко зашумел, завозмущался, загалдел в злобном споре: одни приняли сторону Манджуры, другие – Базарного. В дверь камеры с коридора звонко загремели связкой ключей, послышался сердитый окрик и площадный мат надзирателя, служившего в централе на этой должности, вероятно, ещё с николаевских времён. Вскоре металлическая кормушка со скрипом откинулась, в квадратном проёме нарисовалась откормленная, розовощёкая, с пышными «генеральскими» усищами, суровая физиономия служителя казённого учреждения.
– Эй вы, доходяги куцые, что за шухер, вашу матушку туды?.. До приёма пищи ещё два часа! Кому невтерпёж? Кто по холодному карцеру заскучал? Так я быстро оформлю. Прекратить галдёжь!
Кормушка со стуком захлопнулась. Зэки, сердито переругиваясь, разбрелись по нарам.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! – многозначительно подмигнул Фёдору поручик Базарный.
– Да, с таким не поспоришь, – поддержал мнение коллеги Громов, ловко запрыгивая на верхние нары, как раз над спальным местом поручика. Тому по случаю раненой руки достались нижние нары. Койка прапорщика астматика была наверху, рядом с громовской, – голова к голове.
* * *
С утра прапорщик разбудил всех громким, разрывающим больные лёгкие, кашлем. Первым подал недовольный голос авторитет Манджура. Цветастая ширма-занавеска, скрывавшая от посторонних глаз «святая святых» знаменитого уголовника – его звероподобное логово – резко отодвинулась, как в миниатюрном кукольном театре, вор не вставая с нар, недовольно покосился на верхнее ложе молодого офицера, громко, на всю хату крикнул:
– Эй ты, фраерюга чехоточный, так и не вспомянул как тебя кличут?.. Почто честной народ своими кашлями беспокоишь? бухикаешь… Заткни глотку чем-нибудь и помалкивай в тряпочку. Не видишь, люди отдыхают. Спать мне мешаешь, шалопай!
Прапорщик поперхнулся мокротой, но смолчал. Не ответил на агрессивный выпад знатного зэка. За него вступился Фёдор Громов:
– Что привязался к человеку, Манджура? Виноватый он что ли, когда болен? Астма у него, сказывают… Попридержи язык.
– А-а, это всё из той же деникинской шайки? Казачок станичный, – усмехнулся богатяновский вор. – Помню, на каторге царской про фруктов таких сказывали: мол, дед – казак, батька – сын казачий, ну а сам, гляди, – хвост собачий!.. Что ж вы, казаки-удальцы, свой Дон вольный воронежским мужикам отдали? И не совестно тебе ломпасню на портках носить?
Тип, смахивающий на полицейского филёра, в холуйском усердии поддержал камерного авторитета:
– А они, Алексей батькович, казачки ряженые, когда драпали из Новочеркасска от Думенки, не только оружие побросали, но и портки с исподниками. Чтоб легче бечь было… Умора.
– За осакорблению отвечаешь, брехун штопаный? – вскинулся обиженно Фёдор Громов. – У меня хоть и шашки батькиной нема с собой, но язык твой поганый зараз укорочу. Живо пошёл под нары и чтоб тебя там до обеду не слыхать было! Не то встану, – никакой Манджура не поможет. Слышь ты, пальцем деланый…
Молчавший до этого всё время хмурый черноморский матрос-анархит в широченных чёрных брюках клёш, развалившийся авторитетно на нижних нарах, приподнял голову с подушки:
– Ну вот, вчерашняя история зачинается, – базарный галдёж. Белая гвардия очухалась, на реванш видать метит.
Фёдор хотел ответить морячку, но не успел: в коридоре отчётливо отпечатались шаги нескольких человек, в замке звучно загремели ключи, дверь камеры распахнулась и вошёл вчерашний надзиратель, обернувшись, скупо скомандовал:
– Пошёл, что застыл. Устраивайся, сиделец.
В камеру с большим рулоном постельных принадлежностей в руках шагнул военный лет двадцати – двадцати пяти в защитной гимнастёрке и офицерских галифе. На голове кожаная фуражка без кокарды, так что красный это или белый было непонятно. Усатый страж порядка минуту замешкался в помещении, внюхиваясь в запахи, повертел головой из стороны в сторону. Помахивая тяжёлой, позвякивающей связкой ключей, шагнул к выходу. Дверь за ним резко захлопнулась. Вошедший в нерешительности стоял у входа, возле так называемой параши. Не знал, что делать дальше. Камерные сидельцы тоже помалкивали, разглядывая нового постояльца.
– Где тут у вас, добрые люди, свободное место? – спросил наконец вошедший.
– А вона, возля парашы как раз, – ехидно хихикнул один из троицы ростовцев, похожих на матеровых, тот, что понаглее – худощавый, низкорослый, с босяцкой фиксой во рту.
– Я зараз самого тебя, мазурик, в ней с головой скупаю! – зло ответил военный и, бросив рулон с постелью на пол, стал предусморительно закатывать рукава.
Говор у него был явно донской, казачий «гэкающий». Это всерьёз подкупило Фёдора Громова. Он сразу же принял своторону новичка.
– Заходь, мил человек, не пужайся этого придурка, он здеся никто и ничем не распоряжается. А до драки дело дойдёт, я подсоблю малость. Ты, случаем, не казак?
– Иногородний с Дона, из Сальского округа, – охотно ответил пришедший.
– Случаем, не из Великокняжеской станицы? – продолжал допытываться Громов. – Я тамо бывал до войны.
– Никак нет.
– По уставному отвечаешь, молодец, – похвалил Фёдор. – Сам-то из белых или как?..
– Не угадали, товарищ, не знаю как вас по имени-отчеству… Из наших мы, красных кавалеристов. Из штабу самого Бориса Мокеевича, – гордо произнёс пришедший.
– Думенковец, что ли?
– Ага, бывший начальник разведки штаба конного корпуса Марк Колпаков.
– Ничего себе! – удивлённо присвистнул Громов. – Не ждали, ей бо… Да ты не стой посередь хаты, браток, проходь. Вон на верху у стенки нары свободные. Располагайся… Меня зовут Фёдор Громов, бывший подхорунжий Донской белой армии… Вот и побратались где… У тюрьме, слышь.
– Побратались, товарищ подхорунжий, – невесело кивнул чубатой головой Колпаков. Положив на верхние нары постель, с интересом окинул взором сокамерников.
– Гляжу, – полный вавилонский комплект: усякой твари по паре, как в Святой Книге прописано. Даже батюшку приговорили, черти. Кисло тута у вас. Скучно.
– Справедливо гутаришь, раб божий, – подал голос с нижних нар священник, отец Антиох, как уже прознал Фёдор. – Истинно, черти меня сюда заточили, а на картузах у них – знак Вельзевула: пятиконечная звезда. Я супротив этой сатанинской власти глас свой подал, потому как прозвание моё по-гречески – «сопротивляющийся»!
2002 – 2012
(ОКОНЧАНИЕ СЛЕДУЕТ)
Свидетельство о публикации №212040200697