Писанейце Афанаськи

Месяца ноября во десятый день. Писанейце Афанаськи, сына Никитина.
Благослови, святой отец, благослови мя грешника. Освяти мя молитвами своими, понеж пришлец я во чужой земле индицкой!

Вымок я, яко от потопа, от дождеца здешнего. Хляби небесные вот уж три месяца неприкрыты. Чюдно!  Сижу, что Авраам у дуба Маврийска. Несть на мне ни нитки, только крест с гойтаном. Нагишом тута все ходят, потому как от одежи еще большая сырость да хвора. Аще не Господь помогал бы ми, вмале вселилася бы в ад душа моя. Еле-еле оклемался. Ничего. А то трясло мя, яко смоковницу, да не одну неделю. То, вроде, отпустит, а то опять прихватит. Великая беда, куда!

Вся плоть моя в изнемогла, да и печаль нашла. И не то воздремашеся, не то на яви, чую, борется со мною кто-то. Как с Иаковем в нощи! Бес ли, ангел ли, человече ли – не знаю. Да и борьба та – не то плотьска, не то духовна – не пойму. А отпустить борящегося не отпускаю. Да так мне хорошо-от в борьбе той стало, чувствую, не то рай словесный, не то прелесть. Да и забылся я. А как очи отверз, ан, лик черный, что с иконы страшного суда, прямо супротив мого носа. Я ему: изыди, а он по своему бельмесь-бельмесь. Понял я, что человечино это. Девка-рабичище! Здешние то – нелепотны они. Сведал я потом, что для сугреву мого ее хозяин харчевни прислал. Яко было мне совсем невмоготу, то что Давиду старому мне юницу на ложе положили, дабы согревала. Не знал я того. Хотел погнать ее, да тут опять болезнищье надвиноло, так что сказать ничего не могу – зуб на зуб не попадает. Ну, лежи, думаю, басурманка, Бог с тобой. Оно и взаправду тепло. А она жмется ко мне, что есть ни в чем, нагая то бишь, и как бы лучше мне от того. Ох мне, грешному. Наваждение.

Да потом, как мне полегчело, и чрево мое наполняла, ходила за мной. А как с ложа то я сам поднялся и поправляться стал, так снова ко мне полезла, но уже яко блудница вавилоньска. Я ей: дура, дурька, дурища! Какую ты хлопоту затеваешь? Не блазни меня! Руками замахал, едва остановил. А она: хозяин, мол, велел. Ах ты, говорю ей, вошь содомская, понос гоморский, сосуд сатанин! Я на твое плюсканье не гляжу! Забирай, говорю, свою тряпку срамную, да вали отсель. Это у ней одежда такая – опаясание, а опаясывать то, кроме гола тела, неча. Она плакать – хозяин, мол, если узнает, то велит бить зело больно.

А сам гляжу, вижу, как трепещет, вижу, что яко кошка она, что котов ищет. Говорю: да хошь бы убил тебя, все мало. Плачет. Призадумался: ходила она за мною, кал мой лопаткою отгребала, телеса омывала-согревала. Шалует без пути. А я, что ж я за нелюдь-от такой? Она уж у двери была, ан говорю ей: погодь, останься, да не шали боле. А с хозяином твоим я переговорю. Рабичище мне ноги целовать кинулась. Ничего. Только, говорит, ты скажи хозяину-от, что мол все я сделала, и что понравилась тебе. Ведь нравилась я тебе, когда ты спал. Много раз нравилась. А что сейчас не люба – не говори. А то велит он меня бить зело больно. Ветры гонишь, говорю, когда это ты мне нравилась? Много раз, повторяет, бачка, нравилась. Очень нравилась. Ах ты, говорю, бесчинница. Беду на беду творишь. Сидела бы чинненко, плакала о своей глупости. О чем же плакать-от, говорит? Хотел я объяснить ей, что хоть раба она, а все ж нельзя мне с нею так лечти. Не таковы, стало, законы у нас. Да ведь у них-то свои законы. Разве ж объяснишь им чаго, басурманам? Не знают ни правды, ни кривды.

Хозяину я соврал, грех на душу взял, что, мол, больно уж мила да ласкова его девка. Вот уж тот был доволен. Да ведь я отчасти только соврал, отче, чтобы большего греху избежать: ведь девка-от добра ко мне была. И хошь не такая она на вид, что наши голубицы прелюбезные, ластовицы сдадкоглаголивые, да ведь и Писание-от говорит: черна я, да красива. Еле понемногу отдыхаю от похотей, задавляющих мя.
Скажи мне, отче, правильно ли я сделал?  Аз есмь заматоревый во днех злых, хощу с тобою совсельник бытии в пазухе Аврамове. Весь твой зде и во грядущем. Аминь!


Рецензии