Судьба одного из детей войны на кубани. глава 1

                Предисловие

     Я родился за 5 лет до начала Великой отечественной войны, и собственная моя память почти ничего не сохранила из довоенного времени, и только совсем незадолго до этого страшного события мне что-то припоминается. При этом  я не совсем уверен, являются ли эти воспоминания результатом моих собственных наблюдений или же трансформацией рассказов и воспоминаний моих родителей, сестры и брата. Я был последним ребёнком в семье.На фотографиях сестра Оля и брат Алёша 5-ти лет отроду(в начале предисловия) и я собственной персоной 1-го года от роду(в конце главы в режиме редактирования).

     Отцу, когда я родился, было 47 лет, а матери – 40. Сестра Оля и брат Алёша родились двойняшками на 7 лет раньше меня. Был и первенец – Лука, 1927 года рождения, но он умер 5 лет от роду. Отец Федченко Лука Дмитриевич по национальности был украинцем, родился на Украине в большой крестьянской семье, в которой было 6 или 7 детей. Но когда дети стали взрослыми, пошли войны   (русско–японская, 1-я мировая), революции, гражданская война, и разметала жизнь большую дружную семью: кто погиб, кто сгинул неизвестно где, кто уехал с родной земли и осел, как наш отец, в других краях, так что, когда он собрался посетить свою малую родину, где-то на Екатеринославщине, кажется, то нашёл там только двоюродных и троюродных племянников, братьев и сестёр.

    Мать Вера Сергеевна Кузнецова (при замужестве оставила девичью фамилию), русская, уроженка города Кинешма, родилась и выросла в потомственной интеллигентской семье: мать и бабушка её были учительницами, а отец её получил техническое образование, закончив реальное училище, и работал управляющим на одной из кинешемских фабрик. К несчастью он трагически погиб во время переправы через реку на пароме: одна из переправляемых с подводой лошадей взбрыкнула, подвода задела отца и столкнула его в воду.

     Дети – моя мама, её сестра Ольга и брат Николай были тогда совсем маленькими, и их маме, моей бабушке Анастасии пришлось одной поднимать их, воспитывать. Было трудно, но всем она дала хорошее образование, все они выросли любящими её детьми и добропорядочными гражданами. К сожалению, в трудах, заботах и тревогах за судьбы своих детей она подорвала своё здоровье и умерла рано – в возрасте 60 с небольшим лет, не повидав своих внуков: время было такое (конец 20-х, начало 30-х годов), что ни она с больным сердцем не могла приехать со многими пересадками на Кубань, не говоря даже о материальных затратах, ни моя мама с маленькими детьми не решалась совершить дальний переезд до Кинешмы.

      Время было действительно трудное для многих людей, хотя и героическим по масштабам свершаемых дел, особенно для молодёжи и людей более старшего возраста, преодолевших разруху после гражданской войны. Но мало кто предполагал тогда, что в ближайшие годы нас всех ожидают несравнимо большие испытания, ужасы новой войны, более жестокой и страшной, чем все предыдущие войны.

      На долю людей, родившихся незадолго до войны или во время войны, выпало не меньше лишений и страданий, чем на долю их родителей, старших братьев и сестёр и вообще людей старшего поколения, независимо от того, принимали ли они в ней непосредственное участие на фронтах, в партизанских отрядах, в подполье или вносили свой вклад в победу тяжёлым трудом в тылу. В чём-то детям, конечно, было легче, может быть, в силу особенностей детского восприятия всего окружающего мира, в частности, не только всех обвалившихся на них бед, но и редких, если не радостей, то просветлений в их суровой, голодной и холодной жизни.

      Так, радость от нежданно доставшегося дополнительного куска хлеба или какой-либо другой еды, от неожиданного улучшения погоды могла на какое-то время затмить остальное плохое и вызывать у ребёнка неподдельную радость на длительное время, чего лишены были взрослые. Мы во многом состоим из памяти, и память о хорошем, пусть и дозированном, помогала нам, детям войны, выживать в то трудное время. Кроме того, хотя молодое советское государство, ещё не оправившееся от 1-й мировой и гражданской войн, не могло нас, как следует, ни одеть, ни обуть, ни накормить, оно успело воспитать в душах людей нашего старшего поколения несокрушимую крепость веры в справедливость и любовь к Родине, которая передалась и нам, детям, и помогла войти во взрослую жизнь окрепшими и духовно закалёнными.

      Задумав написать воспоминания о той тяжёлой поре,о военном и послевоенном детстве,я постарался, чтобы это была не только частная автобиографическая история, не рассказ только обо мне, а рассказ (или повесть, как получится) о времени, в котором мне довелось жить, и о тех пусть мало известных, но интересных людях, с кем мне приходилось встречаться и работать.

      Однажды, проснувшись раньше обычного, я обдумывал, чем, какими словами закончить это предисловие. Сон окончательно прошёл, а на ум стали приходить строки, складывающиеся в рифмы, как мне показалось, соответствующие моему душевному настрою, который мне хотелось бы передать другим, в частности, моим будущим читателям. И в этом плане эти стихи, по-моему, могут послужить хорошей концовкой предисловия и напутствием тем, кто будет жить после нас. Это и послужило основанием для включения их в текст моего повествования.

          Ночь тянется, удушливо длинна,
Сквозь тучи зимние не забрезжит рассвет.
Прошли уже совсем остатки сна,
А бодрости, как было раньше, нет.
         За шторой свет ночного фонаря,
Вокруг него снежинок хоровод.
Прожит ещё один день декабря,
Всё ближе подступает новый год.
        Чужая жизнь проходит за окном
В своих заботах, в радостях, в беде,
А мы не замечаем, что живём,
Не радуя нам дорогих людей.
         Родные люди каждый день и час
Должны любить и не судить так строго
Друг друга, помня, каждого из нас
Ждёт в мир иной нелёгкая дорога.
        Пусть этот мир пока что подождёт,
Пока мы ценим жизнь и мыслим ясно,
И новый год с собою принесёт
Надежду, веру в то, что жизнь прекрасна.
      Что повториться может всё, как встарь,
Что сердце и душа моложе станут.
Проходит ночь, погас ночной фонарь,
И новый день в свои права вступает.


     Глава 1. Предвоенное и военное детство
            Азово–Черноморский и Краснодарский края, 1936 – 1945 гг.

   
1. Мой адрес рождения липовый, но всё же Советский Союз

      По паспортным данным и другим последующим документам я родился в станице Мальчевской Краснодарского края. На самом деле, как выяснилось в дальнейшем, такой станицы в Краснодарском крае не было и нет, а расположена она в Каменской области на Украине. А получилось это чисто случайно. Ещё до получения паспорта, – при поступлении в специальную школу ВВС, нечто вроде суворовского училища, только предназначенную специально для доучилищной подготовки лётчиков, я заполнял много анкет и других документов, где надо было указать место рождения. В моём свидетельстве о рождении значилось: станица Мальчевская Азово-Черноморского края, а указывать надо было с учётом современного территориально – административного деления.

      В 14 лет мне казалось, что Краснодарский  край такой огромный, должен был включать в себя и территории какого-то непонятного Азово-Черноморского края, и я с лёгкостью, присущей такому возрасту, приписал себя к Краснодарскому  краю. Оказалось всё наоборот, Азово-Черноморский край, простираясь от Азовского до Чёрного моря, включал в себя не только Кубань, но и Ростовскую область и даже ряд областей Украины.

       Удивительно, что никто не подверг сомнению эту запись. Ну, если при получении паспорта могли оказать влияние на притупление бдительности уже имеющиеся какие-то справки, прилагаемые к заявлению, то как могли не заметить этого несоответствия так называемые компетентные органы при поступлении в Спецшколу ВВС, в Военно-воздушную инженерную академию, при переводе в Научно – исследовательский институт министерства обороны, которые в те времена особенно тщательно проверяли всю твою “подноготную”, вплоть до того, что делал ты (даже будучи ребёнком) и твоя семья во время оккупации, и нет ли кого из родственников за границей.

      К примеру, при подготовке документов для поступления в академию выяснилось, что я при поступлении в Спецшколу не представил справку, что отец-инвалид во время оккупации (в соответствии с применявшейся немцами практикой на первых порах не разрушать существующие административно– хозяйственные  структуры захваченных территорий, а менять только названия некоторых должностей, например, староста, бургомистр и т.п.) оставался в должности агронома в рисосовхозе Черкесский, где его застала война, но с оккупантами не сотрудничал и ни в чём предосудительном не был замечен. Пришлось ехать за сотню вёрст, поднимать архивные документы, находить свидетелей, чтобы получить такую справку.
         Так или иначе, но с этим “тёмным” пятном в моей биографии я был допущен ко всем секретным и совершенно секретным работам и выявлен был как злостный фальсификатор личной истории только где-то к 35 годам, уже в звании подполковника Учёным секретарём Совета НИИ 2 МО Семипядным, когда он готовил мои документы для представления в Высшую аттестационную комиссию на предмет присвоения мне учёного звания “Старший научный сотрудник”. Сам он родом был с Кубани, готовился к выходу в запас с отъездом на родину в город Краснодар и хорошо знал всю географию и территориальное устройство края не понаслышке. Поэтому он был очень удивлён “появлением” на карте края новой станицы.

         После тщательного изучения близлежащих к краю областей и выяснилось истинное местоположение места моего рождения. Но менять в документах ничего не стали. Так я и остался дослуживать и доживать свой век самовольно сменившим не просто место рождения, а чуть ли не гражданство (с украинского на российское). Не знаю, докладывал ли Семипядный об этом казусе руководству института, но меня по этому поводу не беспокоили, а вскоре я услышал посвящённую Учёному секретарю эпиграмму, приписываемую бывшему заместителю начальника института по научно–исследовательской работе Порожнякову Павлу Владимировичу, Лауреату государственной премии, умнице, добрейшему и всесторонне одарённому человеку:

           Семипядному злосчастною судьбой
           Дана лишь лысина, а пяди ни одной.

       Но вот, несмотря на отсутствие пяди во лбу, заменяемой лысиной, он превзошёл своей дотошностью многих кадровиков и работников секретных и особых отделов КГБ. Такие вот бывают нюансы забавные.

       Сколько раз, проезжая на юг мимо крупной узловой станции Миллерово, я не предполагал даже, что в 20 километрах находится моя малая родина, по которой у меня почему-то не только не было ностальгии, но даже не было интереса посетить её или хотя бы узнать, где она находится. Правда, жила наша семья там недолго и вскоре, где-то в году 1939-м или 1940-м, мы, по рассказам мамы, переехали в станицу Холмскую, с которой уже начинаются мои личные воспоминания.

       2. Станица Холмская Краснодарского края. Первые воспоминания

      Мама получила назначение на работу в школу в этой станице учителем химии, ботаники и зоологии. Учитель по тем временам был заметной уважаемой фигурой в станице, представителем малочисленной интеллигенции,  которую составляли работники местных органов власти, почты, больницы и немногих других государственных и кооперативных учреждений. Маме выделили отдельный четырёх-комнатный дом с небольшим садом, огородом и хозяйственными постройками, где можно было держать всяческую живность, кур и даже поросят, что в тогдашних условиях представляло немаловажную ценность.

      Из того предвоенного времени хорошо запомнились мне приходы из школы мамы с большими букетами цветов, которые приносили школьники на экзамены. Мама умела находить общий язык с молодёжью, ученики её любили и очень тепло о ней отзывались, что я неоднократно слышал из разговоров взрослых, приходивших к нам в дом. Я был гордостью мамы из=за своей сообразительности и живости нрава, и мама нередко позволяла мне общаться с гостями. Но однажды я её очень подвёл: гости настойчиво пытались разговориться со мной, когда у меня что-то не ладилось с бумажными корабликами, которых я запускал в ванне, и я, не понимая того, что говорю, послал их по известному непечатному адресу, услышанному от кого-то из старших ребят.

      Мама была в шоке, гости пытались успокоить её, но этим приводили её в ещё большее волнение и расстройство, и только я один был невозмутимо деловит и спокоен, а, когда удалось спасти тонущий кораблик, обрадовался и как ни в чём не бывало, стал предлагать тётям тоже поиграть  корабликами. Другим моим любимым занятием было забивание гвоздей в стенку. Не могу сейчас понять, как мне при этом удавалось не отбить себе пальцы: то ли стенка была мягкая и гвозди входили в неё от лёгкого прикосновения к ним молотка, то ли там уже были заготовлены дырочки, возможно, моим братом, в которые можно было вставить гвоздик, и не придерживая его рукой, ударять по шляпке. При этом я пел, вернее тянул голоском “э-э-э-э-э” с разными интонациями, вероятно определяемыми успешностью моего занятия.

       При том, что меня никто специально не учил плотницкому делу, я смог построить в смутные 90-е годы маленький симпатичный домик оригинальной формы и необычного вида на дачном участке, надеясь, что он  тоже сможет сослужить для нас добрую службу, как и домик, построенный отцом. К радости или к сожалению этого не случилось, и за ненадобностью иметь два дачных участка мы это моё творение продали за символическую цену – 100 долларов.

      Эту любовь к строительству я, очевидно, унаследовал от отца, крестьянина по происхождению, ведь в крестьянских семьях мужчины всё умели делать справно уже с детских лет, и не на последнем месте было умение работать с плотницким инструментом. Это же умение мне удалось передать и сыну, чего  не могу сказать о внуке. Видно, природа отдыхает иногда не на детях, как утверждает пословица, а и на внуках. Но зато он превзошёл деда в умении пользоваться компьютером и в английском языке.

      Самые первые воспоминания детства связаны также с играми во дворе и “строительством” игрушечного дома. Летом, вероятно, как все дети 4-6 лет, я любил под каким-либо кустом оборудовать шалашик из веток и картонок и играть там, представляя, что это мой дом. Были у меня и выходы в “большой мир” за пределы двора, разумеется, со взрослыми или братом и сестрой. Эти походы простирались в соседний колхозный сад, который казался мне тогда огромным (на самом деле  занимал один квартал), в школу – в двух кварталах от нашего дома, в соседствующую с ней почту и даже на речку – примерно в полукилометре от нас.

      Когда спустя много лет на меня повеяло порывом ностальгии, я решил навестить места детства и, совершая вместе с дочкой небольшой круиз по Кубани и Черноморскому побережью, заехал в этот оазис детства, я не особенно надеялся даже найти свой дом, но к моему удивлению цепкая память 6-летнего ребёнка чётко вела меня по улицам, которые я не мог помнить, хотя бы потому, что всё за 30 лет сильно изменилось, но которые казались мне знакомыми, и мы с дочкой без расспросов и блужданий минут через 10 пришли к дому моего детства.

      Естественно, он не казался уже таким большим, сад тоже был обычных размеров, наверно, соток 10. Но всё  остальное было таким же, как я и представлял, вплоть до расположения построек, соседних домов и улиц. К сожалению, новых жильцов и никого из  соседей не было дома, и мне пришлось довольствоваться только обозрением мест моей счастливой детской жизни и воспоминаниями. Пожалуй, это было единственное место, где детство моё было счастливым, потому что здесь мне не довелось ещё узнать в полной мере всех тягот и ужасов войны.

3. Краснодар. Сотворение “острова спасения”
 
      Отец мой, сам выходец из крестьянской семьи, закончил Кубанский сельскохозяйственный институт и получил диплом учёного агронома, но почему-то всегда стремился к жизни в городе, и вскоре после переезда в станицу Холмскую решил, что надо готовиться к обустройству на постоянное место жительства в Краснодаре. С этой целью он уехал туда, устроился там на работу в краевое управление сельского хозяйства и получил земельный надел на окраине города (6 соток) под строительство дома.

      20 лет назад, в 1918-м году, на этом месте проходила линия обороны защитников города, тогда ещё Екатеринодара, от наступавших со стороны станицы Елизаветинской офицерских частей генерала Корнилова. Сюда дошли первые атакующие цепи, и здесь захлебнулась их атака, когда до них дошло сообщение о гибели Корнилова. А нам напомнили об этом  останки одного из участников того боя, на которые наткнулись при каких-то земляных работах.

     Отец, сам будучи инвалидом (с одной рукой), за два года сумел разбить чудесный сад из сортовых абрикос, слив, вишен, груш, персиков и даже построить маленький домик на две комнаты. Домик был под камышовой крышей, с земляным полом, обмазанным глиняным раствором, стены и потолок построены были также в основном из подручных материалов (глина, солома, камыш, турлук, тонкие круглые брёвнышки). Но он отапливался от печки, на плите которой можно было и готовить еду, то есть был приспособлен для постоянного проживания в нём и летом, и зимой.

      Такие домики, называемые на Кубани хатами, были тогда у большинства жителей городских окраин. Естественно, что отец был очень рад и гордился собой, всё звал нас в Краснодар, хотел показать своё творение (чуть не написал “рук своих”, а ведь всё это он сотворил одной рукой). Но мама всё откладывала поездку, так как дети были ещё маленькие, путь был по тем временам не близкий (около 100 километров), если учесть, что регулярного автобусного сообщения не было и надо было добираться “на перекладных”, на попутных средствах передвижения.

      Отец сам приезжал к нам, по моим представлениям и воспоминаниям, достаточно часто. Во всяком случае у меня чётко отложились в памяти эти приезды, как он сбрасывает вещмешок, поднимает меня и целует, а затем развязывает мешок и достаёт из него гостинцы. Почему-то лучше всего запомнился большой коричневый сладкий пряник, казавшийся мне самым лучшим лакомством. Мне кажется, и мама, и старшие дети не представляли тогда, какой героический труд совершил отец, построив домик и посадив сад, создав тем самым для семьи причал, “остров спасения”. Оценили мы это много позже, когда во время войны остались ни с чем и нашли прибежище на этом “острове”. Об этом моё стихотворение, посвящённое отцу, написанное, когда мне было больше лет, чем ему в те далёкие годы.

                Полузабытой памяти отца,
                Размытой, как в тумане, за полвека
         Как многие на фронте до Победы,
Ты не дожил в тылу до светлых дней.
И, как они, ты испытал все  беды
Страдальцев, не вернувшихся с полей..
        С одной рукой ты дом сумел построить
И сад фруктовый чудный посадить,
Что нас спасли от голода и горя
И маме помогли нас прокормить.
        Давно уже твой возраст пережил я,
Когда ушёл от нас ты в мир иной,
И с каждым годом ты родней и ближе, –
На вид суров, но с доброю душой.

      4. Война глазами ребёнка-очевидца

      Война пришла к нам в станицу летом 1942 года, когда мне было уже 6 лет. С этого времени память моя сохранила почти всё, но эти воспоминания в большинстве своём окрашены в тёмные нерадостные тона. Из времени, предшествующего приходу в станицу немцев, запомнилось начало войны, вернее, её первый день, когда все с тревогой повторяли непонятное ещё для меня, но уже ставшее страшным слово “война”, и всматривались в небо, когда там иногда пролетал на большой высоте самолёт, вероятно, опасаясь того, что он может оказаться немецким. Хотя взрослые, наверно, понимали, что долететь до нас от границы немецкий самолёт не мог.

      А вот диверсанты и шпионы добирались до наших мест уже в самом начале и даже в канун войны. Об этом говорили много, но население не особенно верило этому, пока мы сами не стали свидетелями захвата диверсанта нашими бойцами одного из истребительных  батальонов, которые создавались специально для борьбы со шпионами и лазутчиками в тылу.

      Всё произошло метрах в 50-ти от нашего дома. Неожиданно захлопали выстрелы, потом послышался топот ног,  и снова раздались  выстрелы одиночные и автоматные очереди в отдалении. Мама уложила нас, детей, на пол и легла рядом, загораживая нас собою от возможных шальных пуль. Через некоторое время стрельба прекратилась, и сестру с братом мама отпустила посмотреть, что произошло, а сама осталась со мной в доме и наблюдала за всем происходящим через окно.

      Около телефонного столба лежал какой-то мужчина в нашей военной форме, автомат им был отброшен в сторону, а над ним склонились два наших бойца из истребительного батальона и перетягивали чем-то его простреленную ногу. Как сказали нам потом, это был переодетый в нашу форму диверсант. При проверке его документов нашими бойцами было выявлено какое-то несоответствие их настоящим, и на предложение пройти с ними в комендатуру он пытался, отстреливаясь, убежать, но был ранен и задержан.

       Вёл он себя, как рассказывала сестра, нахально и с какой-то бравадой, надеясь, возможно, на скорое освобождение немцами, а скорее всего понимая, что ему уже терять нечего. Говорил он чисто по-русски, что-то вроде того, что скоро будет их власть и они церемониться с нами не будут. Всё это произвело на всех нас тягостное впечатление, тем более что сводки с фронтов всё лето и осень 1941 года были, мягко говоря, неутешительными.

      Придали нам силы, уверенность  и некоторую бодрость духа сообщения по радио и в газетах о начале нашего контрнаступления под Москвой и последовавшем затем разгроме врага на территории в сотни километров по фронту и на десятки километров в глубину. Моя память сохранила даже рисунок в газете: много разбитой и горящей  немецкой бронетехники и ещё больше крестов над могилами немцев, хотя вряд ли тогда в промёрзлой  на глубину до 1 метра земле отступающие фашисты стали бы хоронить своих убитых и ставить на их могилах кресты. Скорее всего, это был именно рисунок, а не фотография, и кресты символически означали огромные потери немцев.

      Но к весне победные сводки стали приходить к нам всё реже, а через какое-то время, это уже летом, в станицу вошло отступающее наше воинское  подразделение. Начиналась битва за Сталинград и Кавказ. Немцы после окружения и разгрома наших войск летом 1942 года под Харьковом рвались к Волге и Кавказу. В такой обстановке и увидели мы наших бойцов. Вид у всех бойцов был усталый, вернее, измотанный и какой-то отнюдь не боевой. В нашем доме разместилось человек 10, в основном не русской национальности.

      А вскоре в станицу вошли немцы. Вошли без боя, как-то обыденно и без особого шума-гама. Мы все были напуганы рассказами в газетах и по радио, а слухами среди населения о зверствах фашистов на оккупированных территориях и ждали чего-то страшного, что вот-вот начнётся… Перед этим мы даже вырвали из имевшегося у нас полного собрания Большой советской энциклопедии все портреты наших вождей, соответствующие статьи и сожгли их, боясь, как бы нас не причислили к коммунистам и не расстреляли. Опасения эти оказались напрасными, никто книгами не интересовался, и вышло, что изуродовали их мы зря. Правда, потом они пригодились для топки печки, так как топить было нечем.

       Как и у наших бойцов, вид у немцев тоже не ахти какой, грязные, запыленные, пропотевшие. Сразу затребовали вёдра, кружки и воду, и стали перед домом мыться по пояс, обливая друг друга водой и брызгаясь, как расшалившиеся дети. Пытались иногда обрызгать и нас, детей,  с боязливым любопытством наблюдавших за ними издали: близко не подходили.   Не знаю, как вели себя немцы в других домах, а те, которых поселили у нас,– вполне терпимо.

      Конечно, они чувствовали себя победителями и поступали как завоеватели, считая дозволенным брать всё, что им надо: яйца, кур, молоко и другие продукты, вроде бы как в качестве трофеев. Но надо ради объективности отметить, что мародёрством они не занимались, не пытались нас явно унизить, хотя и чувствовали нашу неприязнь, смешанную со страхом,то есть можно предположить,что немцы, шедшие в боевых порядках первого эшелона немецких войск, не уподоблялись зондеркомандам, эсэсовцам и полицаям, не зверствовали и в основном вели себя терпимо по отношению к населению.

     А однажды произошёл инцидент, который очень напугал маму. Один немец предложил мне то ли в шутку, то ли всерьёз  поиграть с ним в карты в дурака. Естественно, что он выиграл и стал меня поддразнивать, называя дураком. Я расплакался от обиды, стал сквозь слёзы говорить ему “сам дурак, сам дурак”, а когда он стал смеяться, мне стало ещё обиднее, и я полез на него с кулачонками драться. В это время и вошла в комнату мама, схватила меня на руки, стала оправдываться и извиняться на немецком языке, говоря, что я ещё несмышлёныш и на меня не следует сердиться. Немец только рассмеялся ещё больше и вышел из комнаты. Может быть, на него подействовало, что мама владела немецким языком, а может быть, просто оказался нормальным человеком, не поддавшимся до конца фашистской человеконенавистнической обработке.

     Если он остался жив и вернулся с войны домой, то, обладай он чувством юмора, мог рассказывать за кружкой пива друзьям, как он врукопашную схватился с одним русским, не договаривая, конечно, всей правды, вышел из этой схватки победителем и великодушно отпустил врага, даже не взяв с него слово не нападать на него впредь. При этом он мог сдобрить свой рассказ подробностями наподобие диалога:…”Как? Тебя, немца, один русский бил?? – А вот так: он схватил меня за грудь и начал тыкать в зубы кулачищем, но я перехватил его руку и только смеялся…” И в конце своего спича мог сказать: “А было тому русскому 6 лет”.
 
      В связи с этим случаем я вспомнил, что много лет спустя, где-то в 70-х годах, мой друг Лев Хохлов, будучи тогда генеральным директором одной из крупных промышленных организаций, разрабатывавшей вычислительную технику (ГСКТБ), привёз из командировки в Северную Корею альбом, воспевающий подвиги тогдашнего их вождя Ким Ир Сена. Альбом представлял смесь официальных фотографий, картин и рисунков типа комиксов известного в то время Карла Бидструпа. На одном из таких рисунков была изображена сцена, когда 5-ти или 6-летний Ким Ир Сен пинком ноги под зад сталкивает с крыльца собственного дома то ли какого-то вооружённого лисынмановца, то ли гоминдановца, чёрт их теперь разберёт.

      Мы тогда посмеялись над убогостью и кретинизмом северо–корейской пропаганды, заметив, что даже у нас своих вождей восхваляют не так уж бездарно и тупо. При этом вспомнили анекдот, как наша пресса освещала соревнования между Хрущёвым и  Эйзенхауэром: “Вчера на стадионе “Лужники” состоялись соревнования по бегу на 1000 метров между первым секретарём ЦК КПСС Хрущёвым Н.С. и президентом США Эйзенхауэром. В результате забега Никита Сергеевич пришёл к финишу в числе первых, а Эйзенхауэр прибежал предпоследним”.

      А я сейчас подумал, что, возможно, как и в случае со мной, какой-то повод для такого рисунка и был, но журналисты-подхалимы “раздули этот банальный случай”, как остроумно выразился в своё время Марк Твен, “до размеров чрезвычайного происшествия” и сделали из шутливой игры подвиг великого кормчего, вождя корейского народа. Доведись истории сделать из меня какое-нибудь подобие Ким Ир Сена, Сталина, Хрущёва или ещё кого-то в этом роде, угодливые лизоблюды тоже могли бы запечатлеть меня для истории хлопающим картами по носу какого-нибудь немецкого генерала, а то и самого Гитлера. Таковы уж законы недобросовестной журналистики: большую ложь замешивать на кусочке маленькой правды, выхваченной из контекста и не относящейся к делу или описываемому событию.

       Но вернёмся в те далёкие времена в станицу Холмскую. Надо заметить, что немцы нас полностью из дома не выселили, а только потеснили, велев нам располагаться в одной комнате, а сами заняли три остальные. Отца в это время с нами не было, он в это время, закончив постройку дома к началу войны, получил назначение работать управляющим рисосвхоза “Черкесский” Краснодарского края, километрах в 100 от Краснодара, где его и застала война и затем оккупация. Поэтому все тяготы жизни в оккупации одной с тремя маленькими  детьми выпали летом и осенью 1942 года на маму. Вначале трудностей с питанием особых не было, так как оставались запасы продуктов: картошка, мука, овощи, куры, которых в большинстве своём удалось сберечь от немцев, отделываясь от них яйцами.

      Но положение значительно ухудшилось, когда первый эшелон немецких войск двинулся дальше, а в станицу вошли новые части второго эшелона, предназначенные для насаждения и поддержания “нового порядка” на оккупированных территориях. Эти уже вели себя совсем по-другому, надменно, нахально, нисколько с населением не церемонились, не считая нас вообще за людей. Для начала они выселили нас из дома в сарай, затем велели полицаям выкопать во дворе траншею, установить перед ней самодельную лавку с кольями вместо ножек, вбитыми для прочности в землю и устроили отхожее место для справления большой и малой нужды, не позаботясь хоть как-то отгородить его от чужих глаз.

      Оставшихся кур они быстро оприходовали, и мы стали бояться, как бы нам не лишиться и остальных продуктов. А вскоре немцев начали беспокоить вылазками в станицу и обстрелами партизаны из прилегающих к станице предгорных массивов, и немцы выселили жителей той половины станицы, которая была удалена от гор, и велели размещаться кто как и где может, в домах прилегающих к горам. Эта участь постигла и нас. Пришлось разместиться вместе с другой семьёй в доме, оставленном одной из греческих семей.

       К этому прибавилось и беспокойство за Олю, которая в свои 13 лет выглядела почти девушкой и могла стать жертвой какого-нибудь мерзавца–педофила. И тогда мама задумалась, что в такое опасное время вся семья должна быть вместе и надо как-то соединяться с отцом. Не  знаю, работала ли тогда на оккупированной территории почта, или как-то по-другому отцу с матерью удалось связаться, или и отец пришёл к такому же выводу, но вскоре  ему удалось достать разрешение у немецких властей на перевоз семьи, раздобыть где-то телегу с лошадью, и в один прекрасный для всех нас день он приехал за нами в станицу. На следующий день рано утром мы двинулись в дальний путь.

         5. Переезд в Краснодар. Детские впечатления от новизны мира

      Выехали все в приподнятом настроении, с надеждой, что теперь нам будет всем легче, и чувствовали себя почти счастливыми. Но счастье, как оказалось потом, было не долгим. Да и как могло быть иначе, когда шла кровопролитная война, вокруг были враги, лишения, разруха и страдания, а надежды на скорое избавление от бед и несчастий были слабыми.

     Но, видно, так устроен человек, что даже не большая передышка, даже не большое улучшение жизни придают людям новые силы и делают их хотя бы не надолго если не счастливыми, то хотя бы успокоенными. И тогда, мне помнится, я был искренне весел и счастлив: мы все были вместе, впереди ждало что-то новое, мы все надеялись, что лучшее, и это отражалось на наших лицах, настроении, шутках.

     Правда, два раза останавливал полицейский патруль, и мы очень переживали, не придерутся ли они к чему-нибудь. Тут уж знание мамой немецкого языка не могло нас выручить, и приходилось надеяться только на правильность оформленных отцом бумаг, разрешающих проезд нашей семьи, да на то, что полицаи не окажутся отъявленными сволочами и не начнут своевольничать, несмотря на имеющееся разрешение нашей поездки. Но , наверно, наши опасения были напрасны, так как полицаи не меньше нас боялись немцев и в чём-то проявлять самоволие в личных интересах без их разрешения, а тем более вопреки их предписаниям, вряд ли решились бы.

     Ограничились только проверкой бумаг и отсутствия кого-нибудь или чего-нибудь недозволенного, спрятанного в соломе, на которой мы сидели. И мы спокойно продолжили путь дальше. Всё для меня было ново, удивительно и интересно. Во–первых, на своей памяти я первый раз выезжал в степь, и меня поразила и удивила её необъятность и ровность, кое-где только нарушаемая небольшими группами отдельных деревьев, которые нельзя было даже назвать рощами.

     Наверно, такое же удивление, смешанное с восторгом и некоторой робостью перед громадностью увиденного, испытал наш внук Серёжа в полугодовом возрасте, когда на его  коляску сплошной стеной посыпались крупные хлопья снега, и через пару лет, когда по дороге в детсад увидел огромную лужу на всю ширину улицы длиной на полквартала. Тогда на его вопрос, что это, я в шутку сказал, что это море разливанное. Необычность увиденного в совокупности с незнакомыми словами, обозначающими это, так на него подействовали, что придя из садика домой он несколько раз возбуждённо говорил нам, что видел море разливанное.
      Что-то подобное испытывал и я при виде бескрайней степи, окаймлённой на горизонте редкими незнакомо высокими, стройными деревьями. Скорее всего это были пирамидальные тополя, которые в станице почему-то не росли, или я просто не обращал на них внимания. Тогда меня больше привлекали тутовые деревья, называемые по–местному шелковицами, потому что на них водился тутовый шелкопряд, из которого получали шёлковые нити. Но нас, ребят, конечно, интересовало не это, а привлекали крупные сладкие ягоды, представлявшие для нас настоящее лакомство в отсутствии конфет и сахара.

      
     Тогда же, проезжая по столь знакомой и чем-то незнакомой земле, я радовался обилию диких полевых цветов, росших вдоль дороги, разнообразию красок на полях от жёлтых, серых до зелёных и чёрных: был август месяц, и кое-где землю после уборки урожая вспахали.  Всевозможные птицы парили высоко над нами, а некоторые снижались и витали над нашими головами, чуть не садясь на лошадь. Донимали и нас, и лошадь назойливые мухи и оводы, но скоро мы к ним привыкли и почти не отмахивались от них. Постепенно радостные впечатления стали сменяться усталостью, особенно из-за сильной жары, и мы уже хотели побыстрей добраться к цели нашего путешествия.

     Стало немного легче, когда солнце ушло с зенита и потихоньку стало клониться к закату, да вдобавок ещё подул лёгкий ветерок, хотя ещё и не несущий прохлады, но уже немного освежающий разгорячённые на под солнцем лица. В самую жару останавливались не надолго отдохнуть под попадающимися иногда на обочине деревьями. Подольше отдыхали в станице Северской, не предполагая, что через год с небольшим будем здесь жить, преодолевая все трудности военного времени и с родителями, и фактически одни. Но об этом несколько позже. А к месту назначения в Краснодар прибыли уже вечером.

      Сразу при входе в домик меня приятно поразили чудные запахи фруктов, разложенных на полу. Отец ожидал, наверно, больших восторгов от нас по  поводу своего рукотворного дива, но мы были такие уставшие, что, наскоро перекусив, расположились спать, отложив осмотр наших владений на утро. Утром, мне помнится, я проснулся раньше всех и, накинув на себя что-то лёгкое, отправился в сад, который мне показался таким большим, а количество деревьев в нём (штук 50) – несчётным, хотя для меня тогда более подходило слово ”необозримый”. Всё было интересно: и гусеницы, и жуки, и божьи коровки, и червяки, и бабочки. Я так увлёкся, что промочил по росе ноги, немного замёрз и получил нагоняй от мамы. Обычно она меня не наказывала, но тут, видно, сказалось напряжение последних дней, и я получил шлепок по мягкому месту.
         
      6. Краснодар. Жизнь в оккупации. Знакомство с “душегубками”

      Несколько осенних месяцев, проведенных в Краснодаре, мне ничем особенным не запомнились. Отец уехал в свой рисосовхоз, где он формально числился на работе и был поставлен на учёт. Мама куда-то уходила, иногда с дочерью или со старшим сыном, вероятно, на базар, где можно было обменять вещи на продукты. Иногда она приносила из таких походов мне цветной карандаш. Больше всего я радовался голубому и зелёному карандашам. Голубой цвет мне нравится больше других и поныне. К сожалению, мои рисунки той поры не сохранились, а на двух случайно уцелевших (на оборотной стороне фотографий) голубой карандаш не оставил следов своего присутствия при сотворении “шедевров”, вероятно, чаще других пользовался спросом, чтобы как-то осветлить безрадостную жизнь хоть на картинках, и раньше других сгорел на работе.

     Мама одних детей в город (так называли центр города жители его окраин) не отпускала, а я тоже не оставался без присмотра, кто-нибудь из старших был всегда со мной, и я даже не выходил за пределы нашего участка, не знал соседских ребят. Время тянулось медленно, голодно и не интересно. Пока ещё оставались фрукты, было легче: и пожевать что-нибудь находилось, и обменять можно было сухофрукты на крупу или хлеб. Вначале, по жаркой погоде  было не очень скучно: мне во дворе на солнечном месте наливали в ванну воды, через пару часов она нагревалась, и я начинал играть: запускать бумажные кораблики, сажать на них в качестве пассажиров различных насекомых, играть в морской бой, стараясь “потопить” больше вражеских кораблей.

      Когда же игры с водой в саду с октября месяца стали не всегда возможными из-за погоды, пришло новое увлечение – шахматы. Старшему брату Алёше исполнилось уже 13 лет, и он умел не плохо для своего возраста играть в шахматы. Теории дебютных начал, тактик и стратегии игры в середине партии (миттельшпиле), и в конце её (эндшпиле) он, конечно, не знал, но основные правила игры, как ходят фигуры и пешки, их ценность в различных позициях он смог мне не только объяснить, но и заинтересовать самой игрой.

      Едва ли не самым трудным оказалось обзавестись шахматами. О покупке или обмене на что-нибудь не могло быть и речи. Пытаться вырезать фигуры из дерева при отсутствии инструмента и хоть каких-то навыков столярных работ было не реально. Выход нашёлся в лепке фигур из имевшейся смолы, а для отличия белых фигур от чёрных белые фигуры и пешки украшались белыми пуговицами. Шахматную доску изготовить оказалось куда проще, расчертив и закрасив чёрные клетки на  внутренних сторонах твёрдых обложек энциклопедий, которые мы с собой захватили, несмотря на то, что сильно их попортили, попотрошили перед приходом немцев из-за страха быть обвинёнными в любви  к коммунистическим вождям.

      Примерно через месяц я уже почти сравнялся с братом в “мастерстве” игры в шахматы и иногда даже выигрывал у него. Позже это умение, как и всякое умение, пригодилось, так как обеспечивало мне бесплатное посещение кино в другой станице Ново–Мышастовской. Но подробней об этом, – когда подойду к описанию жизни в этой станице. А когда игра в шахматы надоедала, или от неё уставали, переключались на карты. Играть в дурака я уже умел, и даже имел опыт участия, правда, не удачный, в “соревнованиях  по этому виду спорта” с Германией в лице её одного солдата, о чём я писал выше.

       Карты приходилось делать также самим. Для этих целей опять же использовалась энциклопедия: выбирались листы, чистые с одной стороны, делался эталонный образец, по нему обводились и вырезались 35 карт, при этом старались, чтобы с наружной стороны они мало отличались друг от друга. Затем из чёрного и красного карандашей натачивалась мелкая стружка, разводилась водой и растиралась на куске мыла. Получались таким образом чёрная и красная краски. Оставалось сделать (вырезать) трафареты для каждой из четырёх мастей и, накладывая трафарет на белую часть карты, используя палец вместо кисточки, нанести краску на белое поле карты. При этом для изображения валета наносились 2 трафаретных значка, дамы–3 значка, короля–4 значка по углам. Остальные карты обозначались так же, как и настоящие игральные карты фабричного изготовления.

      После приобретения такого опыта обустройства своего быта в условиях, хотя бы приближённо похожих на условия, в которых оказался Робинзон Крузо, книга о его приключениях на необитаемом острове читалась и много лет спустя с необыкновенным интересом, искренним сопереживанием и не казалась какой-то надуманной не правдоподобной историей. На окраине города у нас немцы не появлялись, и война ощущалась только голодом, холодом и доходящими тревожными слухами о тяжёлом положении наших войск на фронтах и ожесточённых боях на подступах к Сталинграду. Подытожить этот этап нашей жизни можно перефразированным четверостишием, заимствованным у Н.А. Некрасова:

Так до зимы мы все вместе и дожили,
В домике стало у нас холодать.
Дров подкупить бы, да деньги все прожили,
Энциклопедии стали сжигать.

     Но в один из таких безрадостных дней пришла ещё одна напасть. Стало опасно ходить в центр города, в частности на базар в поисках пропитания: начались массовые облавы в людных местах, немцы и полицаи кольцом охватывали большую группу случайных людей, сжимали кольцо с помощью прикладов и загоняли в подогнанную заранее специальную с герметически закрытым кузовом машину, затем запирали дверь, машина трогалась, выпуская выхлопные газы в полностью набитый людьми кузов. Что это было? Акт отчаяния потерявших разум эсэсовцев? Какая-то безмотивная ничем не вызванная дикая жестокость? Тем более, что в Краснодаре подполье за полгода не успело окрепнуть и проявить себя весьма активно и массово? Ни крупных диверсий, ни громких терактов не было.

      И всё же …, такое злодейство, не сравнимое по цинизму и бессмысленности даже с захватом и расстрелом заложников в деревнях, где находили убитыми немцев. Когда машина подъезжала к заранее вырытым за городом рвам, полицаям оставалось только сбросить мёртвых людей в ямы и присыпать землёй. Такие машины прозвали в народе душегубками.       Вначале не верилось слухам, что такое может быть. Но однажды мама с дочкой Олей сами еле выскользнули из такой облавы. 

      После этого жизнь стала казаться совсем безысходной и невыносимой, и мама решила просить отца забрать нас в свой рисосовхоз, считая, что там всё-таки легче прокормиться, так как у всех там были припрятаны небольшие запасы риса от последнего урожая, утаённые от немцев, а главное, что там менее опасно, во всяком случае нет этих ужасных душегубок, которые могли появиться и у нас на окраине города.

   7. Бегство из Краснодара. Навстречу новым опасностям и бедам

    Собираясь к отъезду из города в тихое и, как мы считали, относительно безопасное место, мы не думали о пословице “из огня да в полымя”. Оказалось, что это было бегство запуганных, измученных людей самих от себя, а от себя, согласно другой поговорке, не убежишь. Уйдя от одних страхов, мы пришли к другим и попали согласно приведенной выше пословице  наоборот “из полымя в огонь”, что будет видно из последующего описания.  Но вначале ничто не предвещало беды.

    Где-то в декабре 1942 года отец снова выхлопотал для нас разрешение на переезд, и мы, теперь уже на санях, отправились в новый путь. Те  же 2 или 3 проверки полицаев на дорогах, но теперь уже полицаи были более злые и придирчивые, видно, на них угнетающе действовали поражения немецких войск под Сталинградом, к тому времени уже окружённых нашими войсками, перешедшими в контрнаступление. Если не брать во внимание полицейскую ругань и откровенно издевательские напутствия, добрались мы до нашего нового временного пристанища благополучно ещё засветло, что само по себе было удачей, так как ехать в тёмное время суток было крайне опасно.

     Для нас, детей, жизнь в рабочем посёлке при рисосовхозе  мало чем отличалась от жизни в Краснодаре, разве только тем , что родители здесь меньше за нас боялись и разрешали погулять во дворах, да и чувство голода здесь немного притупилось. Однако, как сказано в стихотворении одного поэта, не долги были радости. Вскоре для нашей семьи началась цепь злосчастных событий, о которых какой-то не весёлый юморист сочинил присказку: жизнь бьёт ключом и всё по голове.

    8.  Рисосовхоз “Черкесский”. Четвёртые сутки пылает станица
 
     “Четвёртые сутки пылает станица”,–это слова некогда модной песни, исполняемой известным певцом Малининым, об одном из эпизодов гражданской войны. Когда я слышу эту песню, мне вспоминается другая картина пылающего посёлка рисосовхоаа Черкесский на Кубани в феврале далёкого 1943 года. Тогда пожар длился 2 дня, на третий день он стал затихать, но некоторые дома продолжали ещё тлеть и на четвёртые сутки, потому что бороться с огнём было некому.

     Накануне, когда многие в посёлке уже ложились спать, в дома стали врываться озлобленные солдаты и полицаи то ли какой-то зондеркоманды, то ли остатков какой-то разбитой отступающей немецкой части. После разгрома под Сталинградом началось повсеместное отступление немецких войск и на Кубани. Однако враг был ещё достаточно силён, цеплялся за каждую возможность закрепиться на удобных для обороны рубежах и спешно сооружал так называемую Голубую линию обороны.

     При этом для её создания широко использовался труд стариков, старух и подростков, остававшихся на оккупированной территории. Их сгонял из близлежащих станиц и хуторов и под угрозой расстрела заставляли рыть окопы, строить блиндажи и выполнять другие земляные работы. Известны случаи, когда мирное население фашисты использовали при отступлении в качестве живого щита от бомбёжек нашей авиацией или при проведении отдельных атак с целью прорыва из окружения.

      Очевидно, такие цели преследовались и при проведении “операции” по очищению нашего посёлка от жителей и препровождению нас под конвоем в направлении Голубой линии. Для нашей семьи эта “операция” началась с того, что к нам в комнату ворвался офицер и, размахивая пистолетом, стал угрожать расстрелом отцу, если тот не покажет, где у нас спрятано золото. Как могла придти в голову человеку в здравом уме мысль, что в комнате с нищенской обстановкой у людей, одетых в обтрёпанную старую одежонку, может храниться золото, приходится только удивляться. Возможно, он от кого-то узнал, что наш отец до оккупации работал управляющим, и решил, что мы богатые.

      Но тогда при виде взбешённого врага было не до удивления. Положение усугубляло то, что злоба офицера подпитывалась подозрительностью каждый раз, когда его взгляд наталкивался на нашего отца, так как немцы почти в каждом подростке, каждой женщине, не говоря уже о мужчинах, видели партизана, или его помощника: связного, подпольщика, просто сочувствующего своим и ненавидящего оккупантов. А отец был крепким ещё мужчиной 54–х лет, не призванным в армию не столько из-за возраста, сколько по инвалидности–он потерял правую руку, попав под поезд ещё в молодые годы.

     Пустой рукав рубашки отца немного останавливал немца от более решительных действий, чем тыканье пистолетом в лицо, но в каждую секунду могло случиться всё, что угодно, тем более, что его, вероятно, сильно раздражали мой плач и испуганные взгляды исподлобья сестры и брата. Выручило нас всех знание нашей мамой немецкого языка, причём почти в совершенстве. Дело в том, что ещё до революции её, как одну из наиболее способных гимназисток города Кинешмы, направили в Санкт–Петербург в Мариинский пансионат (типа пансионата благородных девиц в Смольном), предназначавшийся для курсисток из более бедных и менее знатных семей, то есть, как говорится в народной поговорке, такой же пароход, только “труба пониже и дым пожиже”.

     Несмотря на это, обучение и воспитание в нём было поставлено на должную высоту, и выйдя из этого пансионата, она владела свободно немецким и неплохо французским языками и смогла поступить в Петербургский политехнический институт. И когда она на чистом немецком языке стала говорить офицеру, что он ошибается и никакого золота у нас не было и нет, глаза у него, как рассказывала потом мама, округлились от удивления, тон сразу сменился на вежливо–вопрошающий, и он разрешил собрать наиболее необходимые вещи и взять с собой. Воспользовавшись этим, мама прихватила с собой детский матрасик, в который было уложено аккуратно упакованное всё наше тогдашнее  богатство: несколько отрезов различной материи, которые маме удалось ещё перед войной купить по каким-то ограничительным спискам, выстаивая огромные очереди.

      В этих очередях дело доходило до ругани, грубости и даже физического выталкивания, чуть ли не потасовок, в одной из которых маме даже прокусила руку жена “красного партизана”, считавшая на этом основании, что ей всё положено без очереди. Был ли её муж, действительно, партизаном или пытал партизан в контрразведке белых, никто не знал, но…нахальство–путь к счастью для хамов, к счастью в их понимании, для достижения которого они ни перед чем не остановятся.

      По тем временам это было, действительно, богатство, которое можно было обменять на продукты и прожить на них несколько месяцев да ещё сшить себе какую-нибудь одежонку. Несколько минут, отпущенных нам на сборы, сыграли и отрицательную роль, как выяснилось в дальнейшем. Когда мы вышли из дома со спешно собранными пожитками в руках, жителей посёлка уже согнали в одно место и пытались построить в некое подобие колонны.

      Крайние дома полицаи уже начали поджигать, на крыше ближнего дома, подожжённого раньше других, стал ломаться с подобным выстрелу хлопком шифер, и его куски разлетались и падали в опасной близости от людей, и немцы, сами боясь быть пораненными раскалёнными осколками, ускорили наше изгнание из посёлка. Поэтому задумка нашей мамы в суматохе и неразберихе не заметно спрятать где-нибудь наше “богатство” оказалась трудно выполнимой. Вскоре раздалась команда двигаться, и вся наша колонна с плачущими детьми двинулась в ночь неизвестно куда.

      Перед выходом из посёлка, когда нас остановили, чтобы подтянулись отставшие, маме удалось не заметно, как ей казалось, выскользнуть из толпы, зайти в подъезд полуразрушенного дома и завалить там наш драгоценный матрасик битыми кирпичами. Это решение представлялось тогда правильным, так как многие были наслышаны о том, что в подобных ситуациях немцы велели брать с собой вещи, а потом их отбирали. Однако в нашем случае оно оказалось не просто ошибочным, а драматическим для нашей семьи. Кто-то из  наших жителей, видимо, заметил, что мама что-то спрятала, и сразу или на обратном пути, когда мы смогли вернуться в посёлок, опередил нас и оставил нас ни с чем. А может быть, завладел нашим матрасиком полицай или немец, но нам от этого не было бы легче.

      Пока же всех нас одолевали тревога и страх перед неизвестностью. Никто не знал и даже не догадывался, куда и зачем нас гонят. Конвоиры, сопровождавшие нас, естественно, ничего нам не говорили,–может быть, им это было запрещено, а может быть, они и сами не знали, а слепо повиновались, следуя за тем офицером, который искал у нас золото. Прошло уже более 65 лет с тех пор, но многое навсегда врезалось в детскую память. Кажется, что никогда ни до, ни после не было такой чёрной, непроглядной ночи. Именно про такую ночь говорят, хоть глаз выколи. На небе не проглядывали не то, что звёзды, но даже луны не было видно: то ли не наступило ещё новолуние, то ли она была плотно закрыта косматыми тучами, медленное перемещение которых еле угадывалось в отблесках горевших вдалеке каких-то машин или танков.

     Очевидно, эти костры горящих машин служили для наши конвоиров неким ориентиром, так как они уверенно направляли ход нашей ”колонны”, и примерно через час или два мы вышли, а вернее выползли, учитывая наличие с родителями маленьких детей, на более или менее твёрдую, подмерзшую и не разбитую машинами дорогу. После этого нам разрешили немного отдохнуть, а затем наше движение продолжилось. Идти стало легче, но запах горелого железа стал более резким и неприятным, вызывающим сухой кашель. Когда силы у всех уже были на исходе, неожиданно перед нами вырисовались несколько строений, похожих то ли на фермы, то ли на складские помещения.

     В одном из них расположились немцы, а в другом побольше велели размещаться нам. Помещение было не отапливаемым, но всё же сухим, и можно было устроить ночлег на полу, чем все быстро и воспользовались, подложив под себя имевшуюся там солому и всё, что было можно, из одежды. Не знаю, как родители, но мы, дети, быстро уснули. Я проснулся рано, услышав взволнованный голос мамы на немецком языке. Как выяснилось позже, моя сестра Оля вышла по малой нужде из помещения, зашла в расположенный рядом лиман, заросший камышом, а когда уже хотела возвращаться, дежуривший немец наставил на неё автомат и стал со словами ”партизанен”, ”партизанен” требовать, чтобы она выходила из камыша.

     В это время мама и услышала его крик , и, сразу оценив опасность, выскочила во двор и стала объяснять, что это её малолетняя дочь котрая не может быть партизанкой, что она только этой ночью прибыла сюда вместе со всеми. И на этот раз выручило знание немецкого языка, так как немцы были напуганы и отступлением и действиями партизан, а потому последствия такого  столкновения с немцем могли быть непредсказуемыми.

     Весь оставшийся день прошёл в томительном ожидании чего-то неожиданного, опасного. Ждали, что нас погонят дальше или на рытьё окопов, или в качестве оборонительного щита от наших наступающих войск. Но день прошёл относительно спокойно в заботах о приготовлении на кострах какой-то скудной пищи из захваченных с собой запасов съестного, прерываемых наблюдениями за иногда возникающими в небе воздушными боями между нашими ястребками и немецкими самолётами. Как переживали мы, и взрослые, и дети за исход этих схваток! К счастью, мы не стали свидетелями гибели ни одного нашего пилота, хотя в небе над Кубанью тогда были собраны лучшие ассы фашистских Люфтваффе. Позже  мы узнали об этом из книг о битве за Кавказ и из кинофильма “В бой идут одни старики”. Но и сбитых немецких самолётов нам не довелось увидеть, так как бои происходили на большой высоте, быстро смещались в сторону от нас и выпадали из поля видимости.

     Немцы же то ли привыкли к таким боям, то ли были удручены и подавлены слухами о катастрофе их войск под Сталинградом, но в небо даже не смотрели, а занимались какими-то своими делами–что-то штопали, чистили оружие, некоторые писали, вероятно, письма, а другие просто грелись на тёплом уже февральском солнце. По отношению к нам вели ебя безразлично, во всяком случае не агрессивно.

     Во вторую ночь все долго не могли уснуть, предчувствуя, что должно что-то случиться. А когда стало светать, все проснулись от частых беспорядочных выстрелов, топота ног и отрывистых криков немецких солдат. Пули пролетали где-то рядом, их свист мы уже научились различать. Все взрослые легли на пол и уложили рядом с собой детей, пытаясь их прикрыть со стороны, откуда слышались выстрелы. Потом стрельба стала затихать и через некоторое время совсем стихла. Стало непривычно тихо, и взрослые, выглянув осторожно в дверь, начали с шумом выходить, выводя детей.

     Со стороны, откуда нас сюда пригнали, двигалась небольшая группа наших красноармейцев, растянувшаяся в неровную цепь, как они, вероятно, наступали. Вид у всех был очень усталый, у некоторых, легко раненых белели повязки с проступающей алой кровью. Встреча для нас была радостной, но не продолжительной. Командир группы был явно чем-то озабочен, велел построиться бойцам и начал перекличку. Стала понятной причина его озабоченности и хмурого вида, когда в результате переклички недосчитались много бойцов.

     Очевидно, перед боем это был полностью укомплектованный взвод, а осталось в строю не более 20 человек. Взвод после небольшого отдыха и завтрака в сухомятку, даже не дождавшись разогреваемого для них чая, направился дальше, получив, наверное, приказ занять новую позицию, а все мы, жители сожжённого посёлка, пошли в обратный путь, надеясь, что не все наши дома сгорели или хотя бы осталась несгоревшей часть имущества.

     И тут, отойдя от нашего временного пристанища совсем не далеко, где-то с километр, увидели страшную картину состоявшегося недавно боя: на небольшом расстоянии друг от друга в различных позах застыли тела наших бойцов. Тяжело раненых уже, видимо, вывезли с поля боя санитары, легко раненые остались в строю и ушли дальше со своим подразделением, а эти бедняги, которых мы увидели, остались дожидаться похоронной команды.

     Запомнилось, что все они были молодые, лица некоторых не были искажены болью, смерть для них, наверное, наступила мгновенно, а для некоторых она оказалась мучительной, о чём свидетельствовали и гримасы боли на лицах, и неестественные  положения тел. Очевидно, в этом месте наши нарвались на хорошо замаскированную засаду из пулемётчика и нескольких автоматчиков, которые, подпустив наших бойцов поближе, сделали своё чёрное дело, а затем успели отступить, не понеся потерь, так как трупов немцев мы здесь нигде не увидели.

      После такого потрясения все шли подавленные, и когда подошли к цели нашего перехода, вид полностью сожжённого посёлка хотя и подействовал удручающе, но не потряс нас так, как вид погибших наших молодых парней. Оправившись от первого шока, наша мама первым делом побежала к тому дому, где спрятала наш матрасик с материями, но буквально через минуту вышла оттуда с пустыми руками и потухшим взглядом, в котором даже мы, дети, могли прочитать отчаяние. Комната, где мы жили, выгорела полностью вместе с оставшимся там нехитрым скарбом, и таким образом мы остались ни с чем, вернее с теми небольшими узелками, которые смогли нести с собой при нашем выдворении из посёлка. Отец, как мог, пытался успокоить маму, говоря, что вещи–дело наживное, а главное,–что мы все живы и пока здоровы.

     Но дела обстояли, действительно, хуже некуда. Наступал вечер, было ещё по-зимнему холодно, а нам негде было даже переночевать. К счастью несколько домов и хаток оказались уцелевшими от огня: то ли их не успели поджечь, то ли подожгли плохо, не облив достаточно керосином, и огонь погас сам, не сделав до конца своё страшное дело, хотя в других домах, в том числе и в нашем , ещё тлели угли, то затухая, то вспыхивая синим пламенем.

     В соответствии с пословицей “в тесноте, но не в обиде”, все кое-как разместились под крышами уцелевших домов и на полу вповалку провели ночь. Наутро надо было что-то решать, как жить дальше. Кто-то пытался привести в жилое состояние не до конца сгоревшие комнаты, забивая окна уцелевшими досками и устанавливая самодельные печки, кто-то рыл землянки, чтобы дождаться в них прихода весны, а мы решили добираться до Краснодара, где у нас был построенный отцом домик, который должен был для нас в нашем бедственном положении стать  настоящим островом спасения или тихой гаванью, где мы надеялись переждать жизненные бури и набраться сил.

    9. Возвращение в Краснодар. Из огня да в полымя

     Решение возвращаться немедленно в Краснодар было принято родителями без колебаний. Проблема была с транспортом, как нам туда добраться. Совершенно не помню, как её удалось решить родителям, но всё-таки каким-то образом нам удалось добраться до родного угла. К  глубокому нашему огорчению нас и там ждало несчастье: кто-то ограбил нас, забрав всю утварь, обувку и одежонку, оставив нам только голые стены и крупные неподъёмные вещи–два сундука, две железные кровати, кушетку, полуразбитую табуретку на трёх ножках и ящик от патронов, который мы использовали потом вместо табуретки.

     Надежда, теплившаяся в пути к дому, что наши мучения и тяготы хоть немного уменьшатся, рухнули в одночасье. Надо было что-то делать, как-то доставать хоть какое-то пропитание, и всё это в разрушенном, только–что освобождённом городе, где ещё не успели наладить хоть как-то жизнь населения.
Сейчас перевёртыши всех мастей и оттенков пытаются охаивать всё, что было при советской власти. Но только благодаря прочности созданной новой общественной системы и стойкости морального духа народа удавалось делать то, что на первый взгляд казалось невозможным.. В кратчайшие сроки была восстановлена работа государственных учреждений, транспорта, фабрик и заводов, организована социальная помощь пострадавшему населению деньгами, продуктами, вещами.. Люди не оказались брошенными на произвол судьбы и не чувствовали себя никому ненужными.

     Всё это  помогло и нашей семье выжить и начать более–менее нормальную жизнь, насколько это было возможно в создавшемся положении. Отец побывал в краевом управлении (возможно, тресте) сельского хозяйства, уже приступившем к работе, отчитался о состоянии дел в совхозе, наличии имущества и сельхозинвентаря, которые ему удалось сохранить, получил там указания по восстановлению и налаживанию работы, денежный аванс и вынужден был нас покинуть и вернуться к месту работы в свой рисосовхоз.

     Мама  после нескольких дней пребывания в депрессии, граничащим с психическим срывом, взяла себя в руки и начала ходить во всевозможные  учреждения и органы власти, добиваясь материальной помощи и устройства на работу. Иногда ей удавалось принести что-нибудь съестное или какую-нибудь одежду, возможно, из начавшей поступать помощи по лендлизу от союзников. Пока были деньги, полученные отцом в качестве аванса и оставленные нам на пропитание, кое-что можно было купить на рынке, хотя мама шла на него с болезненной неохотой, так как приходилось проходить мимо места, где она с дочкой чуть было не попала в душегубку и у неё снова страдала нервная система.

     А те негодяи, участвовавшие в таком зверском уничтожении ни в чём неповинных людей, вскоре получили по заслугам: часть из них приговорили к отбыванию наказания в лагерях, некоторых–к расстрелу, а пятерых полицаев–душегубов, самых отъявленных мерзавцев–к смертной казни через повешение. Их публично, при стечении большого количества людей повесили в центре города на пустовавшем тогда квартале, предназначавшемся перед войной для разбивки городского парка, если не ошибаюсь,–между улицами Октябрьской и Шаумяна, Свердлова и Ленина. Брат с сестрой видели эту казнь и рассказывали, что все люди, натерпевшиеся от немцев и их холуёв–полицаев, чувствовали себя хоть частично отомщёнными и не проявили ни капли жалости к этим убийцам, тем более, что никто из них не смог принять смерть не то чтобы достойно, а хотя бы не теряя человеческого облика.

      Вид у всех был как у побитых паршивых собак, кто-то плакал, просил пощады, забыв, сколько людей сам лишил жизни, а один–старший  из них, по фамилии Тищенко (надо же, фамилии и имена некоторых хороших людей забыл, а этого ублюдка запомнил) обмочился от страха. До разбивки парка на этом месте руки у городских  властей долго не доходили, то ли были первоочередные более важные дела по восстановлению разрушенного фашистами хозяйства, то ли считали, что ещё не очистилось для парка осквернённое трупами поганцев место. Только спустя  почти 10 лет, в  1952 году мне довелось участвовать вместе с одноклассниками  в посадке деревьев на месте свершения справедливого возмездия предателям, и никакого напоминания о том времени это место не вызвало.

      А тогда, в 1943 году может быть и лучше оказалось, что мне не довелось видеть то зрелище не для детских глаз, хватало негативного воздействия на неокрепшую нервную систему и без этого. Я даже боялся, что не пройду медицинскую комиссию у невропатолога при поступлении в спецшколу ВВС, так как много пришлось пережить в те тяжелейшие военные годы, особенно в 1943 году. Тогда отец ещё несколько месяцев продолжал работать  в рисосовхозе, налаживая разорённое и разрушенное во время оккупации хозяйство, организуя  хотя бы частичное восстановление к зиме сгоревших домов, проведение посевной риса на чековых полях и многое другое. Так что увидеться нам в течение всего лета не удалось, было не до того.

      Ко времени нашего возвращения в Краснодар, в марте 1943 года, война далеко откатилась от города, не было слышно артиллерийской канонады, но иногда немецкие самолёты прорывались к городу и сбрасывали бомбы. Под один из таких налётов, причём достаточно массированный, попали мы с сестрой, когда она взяла меня с собой в город. Но бомбили какие-то заводы на окраине, а мы были в центре, в кинотеатре, смотрели документальный фильм о нашей победе под Сталинградом, поэтому непосредственной опасности не подвергались.

      Правда, была объявлена воздушная тревога, киносеанс прервали и всем предложили без паники покинуть зрительный зал. Надо отдать должное нашим людям, все выходили спокойно не толкаясь и не отпихивая других. Мы никакого страха не испытывали и выйдя из кинотеатра не пошли в бомбоубежище, а пережидали воздушную тревогу в соседней подворотне. Но мама за нас в это время сильно переживала.

      Вскоре после этого случая маме удалось получить место преподавателя в школе при детском доме для осиротевших детей, кажется, в станице Корсунской или Каневской. Там же нам при школе выделили комнату, где мы жили вчетвером, а меня даже устроили на питание с остальными детьми. Питание было скудным даже по тем временам: в супце плавали 3–4 фасолинки, на второе–1–2 ложки каши из кукурузной крупы или кусочек варёной свёклы. Но и это было для нас удачей.

      Не помню, удалось ли маме добиться постановки на питание старших детей, но даже если  и удалось, то от голода подростковые организмы это, вероятно,  не спасало, иначе вряд ли бы они добывали себе пропитание поисками мёрзлой картошки, свёклы и моркови на прошлогодних полях, с которых ещё не везде сошёл снег. Во всяком случае, так удалось пережить самые трудные месяцы весны и лета 1943 года.

    10. Гулькевический район. Жизнь на два дома

     Осенью 1943 года наша жизнь заметно улучшилась. Отец получил назначение на работу управляющим совхоза в Гюлькевическом районе и взял с собой меня и мою сестру Олю. А мама уже раньше устроилась работать учительницей в станице Северской и взяла с собой старшего сына Алёшу. Почему-то обоим устроиться на работу в одно место никак не удавалось. Не содействовали этому, видимо, разные специальности родителей, а может быть стечение других обстоятельств, но факт остаётся фактом, что большую часть жизни мы жили врозь, хотя отец любил нас всех и заботился о семье.

     Отцу полагался, как управляющему, какой-то особый улучшенный паёк, который он приносил домой вместо своего обеда в столовой, и нам такая еда (молоко, яичный порошок и пр.) после месяцев полуголодного существования казалась до невозможности вкусной. Мы жили на центральной усадьбе, которая находилась в 3 километрах от хутора Машенского, где находилась начальная школа и куда приходилось ходить мне каждое утро вместе с 3-мя или 4-мя другими ребятами.

     Путь наш пролегал вдоль лесополосы шириной в 20–30 метров, прерываемой иногда углублениями, напоминающими полуразрушенные окопы. Такие лесополосы  похожие на рукотворные лесопосадки и протянувшиеся на многие километры мне приходилось встречать и во многих других местах во время частых переездов Очевидно, что они имели определённый практический смысл, например, для задержания снега на отдельных полях, может быть, создания или улучшения микроклимата в немного  защищённой от ветра полосе поля. В конце концов сажали эти посадки   не идиоты, не от нечего делать и не по приказу, а  руководствуясь многовековым опытом земледелия в конкретных климатических условиях.

      Но какому-то карьеристу–авантюристу пришла в шальную голову мысль (без всякого научного обоснования и проведения специального ограниченного эксперимента) перегородить подобными лесополосами, но гораздо более длинными (в сотни и тысячи километров) всю страну, назвав этот бред сивой кобылы  в конъюнктурных целях Сталинским планом преобразования природы. В школах, помню, висели специально изготовленные карты с изображением этих, кажется 10 полос, перечеркнувших карты “от южных гор до северных морей”. Эти полосы надо было заучивать наизусть, как 10 знаменитых сталинских ударов в Великой отечественной войне. Хорошо ещё, что дальше заучивания в школе и  восторгов по поводу гениальности этого плана дело не пошло.

     В связи с этим мне вспомнился отрывок из одного рассказа Марка Твена:…”Сэр Исаак Ньютон открыл, что яблоки падают на землю. Этакие пустяковые открытия делали до него миллионы людей, но у Ньютона были влиятельные родители, и они раздули этот банальный случай до размеров чрезвычайного происшествия”. Наша лесопосадка может быть и стала для кого-то  прообразом лесополос великого плана преобразования природы, но для нас она запомнилась преподнесенным нам сюрпризом.

      Так вот, однажды в одном из углублений в лесополосе, где, возможно, пролегала линия обороны, один из нас отыскал находку, поразившую всех нас: в руках он держал противотанковую гранату. Сейчас, вспоминая это, диву даюсь, как ни у кого из 7–8–летних ребят не возникло чувство смертельной опасности, не сработал инстинкт самосохранения, более того, вместо того, чтобы оставить гранату в укромном месте и потом показать это место взрослым, мы стали по очереди бросать её подальше, насколько хватало сил бросить двумя руками, обсуждая, взорвётся она или не взорвётся, а когда убедились, что она не взрывается, стали стараться попасть ею в телефонный столб.

     К счастью граната не взорвалась, наверно, она была без взрывателя, или  мы не знали, как его привести в состояние готовности к взрыву. А сколько тысяч ребят стали жертвами такого детского безрассудства! С сожалением оставив гранату у столба, мы пошли в школу, надеясь продолжить свои опасные игры на обратном пути. Но на обратном пути мы гранату не нашли, и, кажется, немного расстроились, что кто-то нас опередил. А опередить могли наши же школьники.

      Занятия у нас тогда проходили  одновременно с двумя классами: один ряд занимали мы, первоклашки, а другой ряд–второклассники, а во вторую смену также занимались одновременно два класса–третьеклассники и четвероклассники. Учительница по очереди давала задания одному классу, а у другого – проверяла выполнение их задания, а затем – наоборот. Писали мы на самодельных тетрадях, сделанных из конторских книг или даже из газет, а на арифметике пользовались самодельными палочками, выструганными из веток. У всех были чернильницы–невыливайки, а вот учебники были у нас по одному на двоих. Все были бедно одеты и обуты кое-как, всем всегда хотелось кушать, но никто из старших не обижал младших и уж во всяком случае не пытался отнять корочку или кусочек жмыха у более слабых, если кто-то из них приносил с собой, чтобы пожевать на переменке. Видно, тяготы и беды войны приучили детей быть добрее друг к другу.

     Мы  на перемене наверняка расхвастались своей находкой перед другими, старшими ребятами, и те, скорей всего, опередили нас после уроков и взяли её себе. А может быть,  её подобрал и кто-либо другой, но это не важно, главное, что  несчастья не случилось, иначе бы такая страшная весть дошла и до нас, – вероятно, граната была без запала.
 
    А 5 лет спустя, занимаясь  поиском в лимане  гнёзд с яйцами диких уток, я нашёл тоже в луже у кромки лимана гранату,– ” лимонку”, но будучи уже более “умным”, к тому же не понаслышке знающим, к чему приводят и чем кончаются такие забавы с гранатами, снарядами, минами и порохом, подержал “лимонку” в руке, не стал “играть” с чекой, а размахнувшись, бросил её подальше от берега в лиман, где уже было достаточно глубоко и вряд ли кто мог наступить на неё и,  ненароком задев кольцо, взорвать и погибнуть.

     И всё-таки на всякий случай после броска гранаты  упал и выждал несколько секунд – а вдруг рванёт, могла ведь и проржаветь за столько лет и взорваться от удара и при не выдернутой чеке. Такую бы разумную осторожность иметь бы всем погибшим и покалеченным  ребятам, но, как говорится, знал бы, где упадёшь, соломку бы подстелил. Вспоминаются соседские мальчишки в Краснодаре Толя Сень и Тёма (фамилию забыл), которые потеряли по три пальца  на руках от взрыва всего лишь запалов (взрывателей) незадолго перед моей опасной находкой, причём несчастье с Тёмой произошло недалеко от нашего домика, я даже  слышал  хлопок негромкого взрыва. Выглянул в окно и увидел бегущего к своему дому и плачущего Тёму с окровавленной рукой.

     Другой мой одноклассник, Попов, погиб вместе с двумя другими своими товарищами в Новороссийске, когда они пытались разрядить найденную ими мину. А такое смертельно опасное “добро” вездесущим ребятам попадалось на местах боёв ещё много лет после окончания войны. И не всегда такие находки не приводили к беде и заканчивались без смертей и  ранений, как получилось к счастью у нас , когда мы нашли гранату по дороге в школу на хуторе Машенский  в 1943 году.

      Сестра Оля тогда ходила в школу другой дорогой, ещё дальше, за 6 километров от того места, где мы жили, в станицу Гулькевичи. Однажды, возвращаясь из школы, она подобрала где-то бездомного кота, который был хотя и грязный, обшарпанный, но на удивление упитанный, знать промышлял полевых мышей и питался ими, а может имел и другие источники пополнения своих продовольственных запасов в голодной воюющей стране. А когда его вопреки его протестам отмыли, он вообще приобрёл важный, можно даже сказать, вальяжный вид, и мы стали звать его “господин Василий”.

     Но однажды незадолго до нового 1944 года он соблазнился сливками, отстоявшимися в стакане молока из отцовского пайка, за что и был отхлёстан сестрой. После этого у него пропал надменный вальяжный вид, а в повадках появились какая-то нерешительность и как бы неуверенность во всём. Сестра иногда шутила после этого: ”Был Василий господин, а стал Вася товарищ”. Пыталась много раз подластиться к нему, но он был непреклонен в своей затаённой обиде и вскоре от нас, неблагодарных, невоспитанных и грубых  сбежал на вольные хлеба. Надеялись, что он одумается и вернётся через какое-то время, но он нас не простил, не удостоил своим вниманием, и мы его больше никогда не видели.

     А Оля, уже будучи взрослой и живя в Краснодаре, всегда держала несколько котов и кошек, благо наличие  двора и сарая позволяли это делать, не причиняя особых неудобств себе. И всегда самого любимого кота она называла Васей в память о том Васе-господине-товарище.

    Так незаметно прошло время до нового 1944  года. Запомнилась встреча нового года тем, что отец принёс откуда-то взявшийся фильмоскоп с диапозитивами, наверно присланный по лендлизу союзниками, и мы рассматривали на сделанном из простыни экране волшебные картинки. Особенно впечатлили английские корабли, представлявшиеся настолько мощными, что казалось, стоит им подойти к германским берегам и войне будет конец. Их мощь подтверждалась и подписями под картинками, которые зачитывала сестра, так как я не успевал ещё их быстро прочесть. С тех пор мне долго казалось, что Великобритания более мощная страна, чем Америка, тем более она ближе к нам, и потому нам следует ожидать большей помощи от неё.
 
     От мамы мы иногда получали письма, и за неё с Алёшей не беспокоились. Эти несколько месяцев в Гулькевическом районе были для нас тихими, спокойными и относительно благополучными. Но это было, как оказалось чуть позднее, затишье перед бурей. Одновременно схожие с котом Василием метаморфозы происходили примерно в это же время и с нашим отцом. Приходя домой после работы, он не шутил, как бывало раньше, о чём-то задумывался как бы не решаясь сделать то, что задумал или хотел сделать. Я, конечно, не мыслил тогда такими словами и категориями, но видел, что отец чем-то расстроен и не договаривает, что его беспокоит.

     А вскоре и нашлось вероятное объяснение всему этому. Приезжала из Краснодара, из треста комиссия, нашла недостатки и упущения в работе, и отцу предложили уступить место управляющего более молодому и энергичному работнику, хотя и без высшего специального  сельскохозяйственного образования, но зато члену партии и фронтовику, демобилизованному по ранению. Сыграло определённую роль, наверно, и то обстоятельство, которое ёмко можно охарактеризовать пословицей: по одёжке встречают, по уму провожают. Вид у отца был неухоженный и, конечно, далеко не директорский: поношенный костюм, старые ботинки, обшарпанное пальто с потраченным молью воротником, такая же старая кожаная шапка с вытертым меховым козырьком.

      Да и характер у отца, по словам мамы, был неуживчивый, мог он нелицеприятное сказать прямо в лицо начальству. По этой причине мама в 30-е годы опасалась, как бы на него по злобе кто-нибудь не состряпал донос, приписав ему несуществующие грехи и преступления и подведя таким образом под молот необоснованных, ничем не оправданных репрессий.
Всё вместе взятое и определило то, что отцу предложили должность с понижением в тресте, связанную с частыми командировками, и мы стали готовиться к отъезду из совхоза.

      Вещей с собой было не много, всё наше имущество уместилось в ручную поклажу: чемодан, мешок, рюкзак, сумка и что-то ещё по мелочи – на всё хватило наших 5 рук, из которых только одна была мужская взрослая, две–подростковых моей сестры и две–моих детских. До станции Гулькевичи нас отвезли на совхозной полуторке, а весь путь до Краснодара на товарном поезде как-то выпал у меня из памяти.

      Хорошо запомнилось только, что в Краснодаре мы оказались уже ночью, и чтобы не ночевать в холодном вокзале, решили сразу добираться до дома. На удивление трамваи ещё ходили, а может это был дежурный трамвай, и нам повезло, что мы на него успели. Так или иначе, но мы благополучно доехали до конечной остановки трамвая, от которой до нашего дома было ещё 10 кварталов. И тут выяснилось, что рук у нас для всех вещей нехватает. Вероятно, при отъезде кто-то помогал нам с погрузкой и в машину, и в поезд, скорее всего,  шофёр  бывшей  отцовской (директорской)  машины. Самим же, без его помощи нам пришлось вещи до трамвая переносить по частям “короткими перебежками”. Кое-как с этим мы справились, а вот 10 кварталов пройти с вещами таким способом показалось невозможным.

     Поэтому отец решил оставить меня одного на остановке с самым большим мешком, где были упакованы в основном чугунки, сковородки и другая довольно объёмная и тяжёлая утварь, а самому с Олей быстро добраться с облегчённым грузом до дома и затем налегке ещё быстрей вернуться за мной и мешком. Мне было жутковато оставаться одному в сплошной темноте, но не устраивать же из-за этого истерику, тем более, что отец подбодрил меня, говоря, что я уже большой, что мне уже 7 лет и скоро, через несколько месяцев будет 8 лет. А что мешок можно оставить без моего присмотра, отодвинув его от столба и спрятать его рядом в кювете, куда совсем не доставал слабый свет от дальнего фонаря, никому не пришло в голову.

      Так и порешили, что со сторожем в моём лице мешок будет сохраннее, и отец с Олей отправились в путь. Через несколько десятков шагов их фигуры растаяли  в темноте, и я остался один. Время тянулось бесконечно долго, кругом не было ни души, ниоткуда не доносилось никаких звуков, и я не знал, что для меня лучше: чтобы кто-то появился и в случае чего не дал меня в обиду грабителю или наоборот  радоваться тому, что никого нет, а значит, и нет явной опасности, что этот “кто-то” заберёт наш мешок с чугунками и сковородками. В довершение ко всем моим страхам я стал замерзать в своей одежонке, ведь стоял январь, хотя и южный, но достаточно каверзный месяц, особенно если ты не очень тепло одет и не движешься.
 
       И я решил двигаться навстречу отцу и сестре. По моим расчётам они уже должны были возвращаться ко мне, а дорога была легко запоминаемой, и я её запомнил, когда весной 1943 года ходил в город с Олей. И действительно, через пару кварталов мы встретились. Я обрадовался, что так быстро встретился с ними и не разминулся, а перед домом такая возможность была, так как свернуть на нашу улицу можно было в нескольких местах.

     Отец же отругал меня за то, что я оставил свой “пост”, и стал сетовать, что мы будем делать, если за то время, пока мешок был без присмотра, его кто-то взял себе. По тем временам остаться и без посуды было очень худо, и потому нам казалось естественным, что отец ускорил шаги чуть не до бега и поторапливал нас, чтобы мы не отставали. К общему счастью мешок никто не присвоил, он стоял прислонённый к столбу, как его и оставили. Отец попросил Олю помочь взвалить мешок на спину, и мы отправились в обратный путь, смертельно усталые, но в общем-то довольные, что всё наше “путешествие” заканчивалось сравнительно благополучно, во всяком случае без потерь.

    11. Станица Северская.  Самостоятельная детская жизнь

    Добрались мы до дома той ночью благополучно, без потерь, но нам предстояло ещё одно “путешествие”, теперь в станицу Северскую, где были мама с сыном Алёшей. Несколько дней ушли на то, чтобы отец побывал в краевом тресте сельского хозяйства и завершил все дела по оформлению на новую работу. Эти дни совершенно выпали у меня из памяти, как и все перепитии, связанные с переездом к новому месту жительства. Помню только, что как раз в это время в соответствии с пословицей “пришла беда, отворяй ворота” случилось ещё одно несчастье: мама, переходя железную дорогу, поскользнулась, упала на рельс и сломала ногу в коленной чашечке. Перелом оказался сложным, с раздроблением чашечки, требующим проведения хирургической операции, и её поместили в краевую больницу.

      Поэтому, приехав в Северскую, мы её уже не застали и стали обустраиваться сами. Обустраиваться – это громко сказано, а свелось всё к тому, что в комнате, где проживали мама с Алёшей, переставили две кровати и стол ближе к печке, кое-как немного утеплили комнату, забив одно окно с треснувшим стеклом картоном, а щели в двери пробив войлоком.  Растопили печку, вскипятили чайник и поужинали куском хлеба. Нашёлся матрац, и отец, постелив его на полу поближе к печке и расположившись на нём, вскоре уснул.

      На следующий день, определив меня и сестру в школу, где работала мама и учился Алёша, он оставил нам денег, выданных ему авансом в счёт будущей зарплаты, пару буханок хлеба и уехал в Краснодар посетить в больнице маму, а затем направиться в командировку. Так началась наша полудетская, полувзрослая самостоятельная жизнь. Сестре и брату было тогда по 14 лет, мне–7 лет. Они учились тогда в 6-м классе, так как из=за войны и оккупации отстали с учёбой.

      В школе в станице Холмской они учили французский язык, а здесь приходилось учить немецкий, что создавало для них дополнительные трудности с учёбой. Брата поэтому  все звали французом, но он на это не обижался. Я продолжил учёбу в 1-м классе, но теперь под фамилией Кузнецова, так как сразу записали в журнал по фамилии мамы при оформлении в школу, а потом исправлять не стали, так что с анкетными данными у меня было не всё в порядке с раннего детства. И в связи с этим позволю себе немного поерничать.

    Итак, в моей жизни остался незамеченным нашими бдительными органами ещё один фактик несоответствия в моей биографии, полгода проживания не под своей фамилией.  И как это вездесущий КГБ не вменил мне в вину все эти мои огрехи?

     Мама поправлялась медленно, кость долго не срасталась, а потом срослась неправильно, пришлось делать операцию повторно, но всё равно и после этого нога не сгибалась в коленке и её приходилось много разрабатывать, чтобы можно было ходить хоть и прихрамывая, но всё- таки не как с не сгибающимся протезом. В результате её выписали только к весне с обязательным продолжением лечения в водолечебнице.
 
      Таким образом, мы были предоставлены сами себе в течение всей зимы и весны. Отец появлялся у нас раз в одну или в две недели, привозил в мешке несколько буханок хлеба, ночевал и на другой день уезжал в новую командировку. Получали мы ещё по карточкам кукурузный хлеб и какие-то крупы, тем и жили. Было голодно и холодно, так как дрова приходилось находить самим, подбирая небольшие обломавшиеся ветки в соседнем колхозном саду. Стало полегче, когда в наши края пришла долгожданная весна. Появилось дополнительное пропитание в виде растущего на берегу речки конского щавеля и белых гроздей душистой акации, про которые в старинном романсе поётся, что они “вновь ароматом полны”. Но для нас важен был не столько аромат, сколько  сладковатый вкус и чувство хотя бы непродолжительной сытости после съеденных нескольких десятков таких гроздей.

     Случилась и другая небольшая радость: когда река вскрылась, брату удалось выловить среди плывущего льда толстую доску, на которую он сумел установить и  укрепить самодельную крупорушку, неизвестно откуда к нему попавшую, и мы как Робинзон Крузо были рады, когда на этом самодельном чуде удалось смолоть имевшиеся у нас небольшие запасы привезенной отцом кукурузы просеять через самодельное сито получившееся крошево и из муки спечь кукурузные лепёшки, а из крупы –  сварить мамалыгу (так на Кубани называли кукурузную кашу).

     А когда наступило лето и вода в речке стала потеплей, иногда удавалось под камнями поймать несколько раков. Хотелось поймать и рыбок, которые плавали вблизи берега, но на это нехватало ни сноровки, ни умения, ни подходящего инструмента: хотя бы самодельных удочек. Дом, в котором была наша комната, стоял на берегу речки, и мы уже предвкушали возможность купаться каждый день, даже присмотрели неглубокое место, где было песчаное дно. Но этим мечтам не суждено было сбыться.

      Где-то в конце весны или в начале лета отец  в один из очередных приездов сказал, что маму выписывают из больницы, но ей ещё надо будет долго долечиваться в Краснодаре, и здесь она, наверно, работать не будет, на её месте уже работает, пока временно, другой преподаватель, но он, скорее всего, и начнёт новый учебный год постоянным учителем вместо мамы. Поэтому нам надо готовиться к возвращению в Краснодар, тем более что ей одной будет трудно без нас. Как ехать, с кем и на чём – не уточнялось. Отец считал нас уже большими, и потому проблемы переезда по его мнению не должны были нас беспокоить.

      12. Снова в Краснодаре. Новые заботы, трудности и испытания

     После сообщения отца о предстоящем переезде мы жили ещё некоторое время в Северской в ожидании конца учёбы и начала каникул, чтобы получить табели о переводе в следующий класс. И вот настал этот день переезда. Отец помог собрать нам вещи, взял с собой столько, сколько мог унести одной рукой, и, сказав, что ему надо уезжать уже в командировку, велел нам в ближайшие дни самим добираться до Краснодара. Мы сами решили, что поедем вначале я и сестра, а брат останется с остальными вещами ждать, пока приедет отец или сестра  и помогут забрать всё остальное.

      Уехать всем вместе, оставив часть вещей  без присмотра даже на несколько дней, мы не решились, помня о том, как нас ограбили в 1943 году, пока нас не было в городе. Так и поступили. Добирались с сестрой до Краснодара в основном в тамбурах товарных поездов. Несмотря на малое расстояние, примерно в 40 километров, путь наш занял целый день, так как почти всё время шли военные поезда с техникой, топливом или бойцами которые или не останавливались, или никого не подбирали,–было категорически запрещено. Составы были огромные сестра насчитывала более 100 вагонов в каждом.

     Некоторые поезда, на которые нам удавалось сесть и немного проехать, отправляли в тупик или на запасной путь на неопределённое время, чтобы пропустить поезда, идущие на фронт, и нам приходилось искать новый состав, следующий в направлении Краснодара. Во время такой пересадки на одной из станций стали свидетелями тяжелейшей человеческой драмы: на столе в станционном помещении лежал молодой красивый парень без обеих ног, ампутированных по самый пах. Было видно, что он в жару, в полубреду что-то говорит, и мы услышали от кого-то, что он не жилец, что ампутация запоздала и гангрена пошла дальше. Прошло столько десятков лет, а эта картина иногда встаёт перед глазами и жалостью сжимает сердце.

     Наконец, к вечеру на очередном “товарняке” мы доехали до Краснодара, затем пересели на трамвай, доехали до той конечной памятной остановки, где я ночью сторожил мешок с кухонной утварью, и измотанные, усталые, да ещё с каким-то грузом отправились пешком домой. Начинался очередной новый этап нашей нелёгкой жизни. Ждали, когда приедет отец, чтобы поехать в Северскую за оставшимися вещами, но первым неожиданно приехал, вернее сказать, пришёл наш Алёша.

     Прибыл он со всеми вещами, которые погрузил на двухколёсную тачку, приспособленную для перевозки больших грузов. Эту тачку он где-то в станице “позаимствовал в силу жизненной необходимости”. 14-летний мальчик проделал 40-километровый путь с грузом за сутки, сделав только небольшой двухчасовой отдых в каком-то перелеске, опасаясь, как бы владелец тачки не обнаружил пропажу и не отправился на её поиски.   Такие были суровые условия жизни, которые формировали характеры людей и определяли их поведение и поступки в различных ситуациях. Возможно, что некоторые действия были бы неприемлемы для них при других обстоятельствах, не диктующих необходимость действовать в соответствии со стремлением выжить несмотря ни на что. И это относилось в полной мере не только к взрослым, но и к подросткам и даже детям.

      На дальнейшие события лета 1944 года у меня каким-то странным образом наложились  необычные провалы в памяти, когда некоторые события той жизни помнятся отчётливо и ярко, как яркие картинки в калейдоскопе, а другие моменты, как  соединяющие элементы начисто вырублены из общего рисунка того жизненного периода, и весь рисунок оказывается смазанным, потерявшим цельность. Раньше можно было вспомнить, уточнить что-то с мамой, сестрой, братом, а теперь не с кем. Тогда же как-то прошлая жизнь, особенно в деталях, и меня мало интересовала, да и старшие сами не проявляли инициативы в таких воспоминаниях.

       Для мамы это, вероятно, было связано с переживаниями, ворошить которые ей не хотелось, а брата  и сестру больше интересовало настоящее и будущее, чем прошлое. Брат же вообще, когда много позже я заводил разговор на эти темы, быстро его переводил на совершенно меня не интересующие темы, в деталях описывая, как он с кем-то встретился, с совершенно не знакомым мне человеком, как и о чём они говорили. Что это было? Защитная реакция, выражающаяся в отторжении и неприятии тяжёлого прошлого  даже в воспоминаниях?

      Для меня это так и осталось загадкой. А из того, что вспоминается сейчас, возникает, действительно, аналогия картинок во вращающемся  калейдоскопе. Вот мы ловим с соседскими мальчишками под палящим июньским солнцем бабочек самодельными сачками, стараясь поймать наиболее красивых – гусариков, носы у всех красные, облупившиеся, а у некоторых и с волдырями. А вот мы после дождя в дорожных лужах (улица тогда была не заасфальтирована) делаем из грязи хлопушки, шлёпаем ими о землю. Тонкое дно у них с сильным хлопком разлетается, и мы, все в грязи, чумазые, радуемся, когда хлопок получается особенно сильным и нас всех с ног до головы обдаёт жидкой грязью. Поскольку из одежды на нас были только трусы, ноги босые, то родителям мы много забот со стиркой не доставляли, а мылись сами вечером  в воде, нагревающейся за день в ванне и не успевающей к вечеру остыть.

       Ещё любимым занятием было катание колеса с помощью специально изогнутой на конце толстой проволоки, негнущейся от небольших усилий и позволяющей управлять направлением движения колеса. А вот старшие ребята, сверстники моего старшего брата, большую часть свободного времени проводили за игрой в футбол самодельным мячом, не помню уже, как и из чего сделанным, на одном из пустырей за окраиной города, до которой от нас было два квартала.

      Но у них кроме игры были уже и заботы. Так, брат вместе с пожилым соседским мужчиной, дядей Федей Цинкаловым ходили на какое-то заброшенное поле, косили там серпами траву, набивали ею мешки и, уложив их на благоприобретенную нашим Алёшей тачку, везли продавать для кроликов или другой живности на рынок. Это было какое-то подспорье в скромном семейном бюджете. Потом к этому виду предпринимательства, как сказали бы теперь, прибавились ещё изготовление и продажа красивых, расшитых незатейливыми цветными узорами тапочек из мягкой c различными оттенками  кожи, которые тогда быстро раскупались и которые ещё и сейчас находят своё место в кустарном промысле на Кавказе и пользуются спросом у пожилых женщин.

      Здесь заглавную роль, конечно, играл дядя Федя, который и кожу как-то доставал через дочку Нину Фёдоровну, работавшую на местном кожевенном заводе, и необходимый сапожный инструмент имел – лапу, шило, дратву, иглы, и главное, умел шить тапочки. Этому мастерству он обучил и нашего Алёшу, и надо отдать ему должное, он быстро освоил это новое дело и вскоре из подмастерья, работавшего на подхвате, превратился в равноправного партнёра, самостоятельно шившего тапочки, не многим уступавшие по качеству и красоте тем, что шил дядя Федя.

      А обязанностью сестры являлось добывание хлеба по карточкам. Это было не простым делом. Надо было ни свет, ни заря занять очередь ещё до открытия магазина, иначе хлеба могло на всех не хватить и на нереализованные талоны получить хлеб можно было только на следующий день, и то опять же, если повезёт и хлеб не кончится до подхода твоей очереди. Затем надо было дождаться привоза хлеба, отстоять очередь на улице, бывало и под дождём (без зонта и плаща, что для нас тогда было непозволительной роскошью) до подхода к прилавку и ещё потолкаться непосредственно у окошка выдачи, где некоторые пытались протиснуться и отовариться без очереди.
 
      Были такие пройдохи, норовящие хоть что-нибудь урвать у других, и тогда, несмотря на всеобщие бедность и лишения, но всё же их было намного меньше, чем сейчас в пору относительного “благоденствия”. И отношение народа к таким людям и их поступкам, проступкам, прегрешениям и преступлениям было резко отрицательное, осуждающее и презрительное, а родственники воров и мошенников, не говоря уж об явных уголовниках, чувствовали такое отношение к ним и стыдились за них.

      Так, например, когда мы жили в станице Ново–Мышастовской, произошло прискорбное происшествие, не оставившее никого равнодушным: молодой парень, по фамилии Семенюта, обворовал какую-то лавку, был пойман с поличным и осуждён, а его мать, молодая ещё женщина лет 40  не выдержала позора и повесилась, хотя никто её не осуждал, а многие даже сочувствовали её горю. Такие были мораль и нравы в обществе. И если тогда на неблаговидные поступки и даже преступления таких людей часто толкали послевоенная бедность и неустроенность, чувство голода и болезни детей, то сейчас побудительные мотивы к воровству, мошенничеству, грабежу и прочим непременным спутникам нового образа жизни совсем другие: дух наживы, жажда обогащения без какой бы то ни было необходимости, сверх всякой меры, не останавливаясь ни перед чем в соответствии с пословицами и принципами: это не мои, твои проблемы, ты их и решай; моя хата с краю, ничего не знаю; и вообще, человек человеку – волк.

     Часто по инициативе стоявших в конце очереди устраивались переклички, чтобы отсеять тех, кто в это время отлучился, и за счёт этого самим продвинуться ближе к ”кормушке”. Поэтому иногда приходилось и мне приходить к магазину подменить сестру на время,  хотя бы для того , чтобы она могла сходить в туалет. Номер очереди писали на ладони химическим карандашом, и при перекличке он мог измениться.  Вот что касается нас, детей, память сохранила больше подробностей, а вот относительно родителей – какие-то провалы. Так, не могу вспомнить даже, застали ли мы дома маму, когда вернулись из Северской, или она находилась ещё в больнице. Не вспоминается также, что было с отцом, приезжал ли он из командировок или сразу обосновался где-то на новом месте работы агрономом, куда попозже приехали мы с мамой.

     В то же время помню, что в это лето попал в больницу с сильными болями в животе, наглотавшись с голоду вишен с косточками. Доставлял меня в больницу на “закорках” дядя Федя, так как, чтобы вызвать скорую помощь, надо было идти к телефону 10 с половиной кварталов, ближе тогда не было, а весь путь до больницы составлял 15 кварталов.  В больнице я пробыл несколько дней, всё обошлось для меня благополучно, и на следующий день я уже наслаждался манной кашей и белым хлебом с маслом, посыпанным сахаром.

    С тех пор и по настоящее время  я готов с удовольствием есть такую еду каждый день и не понимаю тех, кто говорит, что терпеть не может такую кашу. Мне при этом вспоминается сказка Х. Андерсена  про голого короля, которую я считаю по глубине проникновения в человеческую сущность, “изяществу и простоте слога, а также полному отсутствию безнравственных тенденций шедевром”. Так вот, мне кажется, что большинство людей, с рисовкой заявляющих о своей нетерпимости к манной каше, подобно придворным, восхваляющим невидимое ими платье на голом короле, так же, как они боятся, что другие посчитают их недостаточно умными или не соответствующими занимаемой должности.

     Мне, конечно, тогда и в голову не могло придти, что кому-то когда-то может не понравиться такая вкусная еда, и только из-за неё я готов был пробыть в больнице подольше. Омрачало это приятное пребывание только одно обстоятельство: у нас в палате лежал худой-прехудой мальчик со странной болезнью, заключавшейся в том, что его организм не мог принимать еду и всё сразу же  отторгал наружу. И будучи всегда страшно голодным, бедолага ночью взял из тумбочки у соседа какую-то еду, с жадностью её съел и тут же вырвал. Его так было всем жалко, что никто даже не ругал за это.

      На следующий день меня выписали, и я не узнал, вылечили ли этого мальчика. Хочется думать, что– да, и ещё одной жертвой войны не стало больше. Вскоре мы с мамой поехали в колхоз, где работал отец. В этом колхозе почему-то выращивали преимущественно только просо и подсолнух и сами производили на колхозных маслобойках подсолнечное масло. Поэтому, видно, на завтрак, обед и ужин всегда давали ложку пшённой каши в окружении нескольких ложек масла. Прожили мы там меньше двух месяцев, до сентября. У отца к этому времени то ли не сложились отношения на работе, то ли ещё что, но он уволился и поехал на Украину к своим родственникам, надеясь на их поддержку и помощь, а мы с мамой к началу учебного года вернулись в Краснодар, где я пошёл во 2-й класс , а Алёша и Оля – в 7-й класс.

     У мамы в это время, как и полтора года назад началась депрессия, как я теперь понимаю она находилась на грани психического срыва, врачи предписали ей ходить на процедуры в водолечебницу и принимать какие-то успокоительные микстуры типа брома и валерианы. Вопрос о продолжении работы в Северской отпал сам собой,  и хотя приказом по Краснодарскому крайоно от 10-го сентября 1944-го года она была освобождена от работы по состоянию здоровья на 6 месяцев, было ясно, что это руководство проявило такт и деликатность, но работать ей там больше не придётся и после выздоровления, и надо будет подыскивать новое место работы.

     А мы, дети, в это время опять как и в Северской были фактически предоставлены сами себе. Мне учёба давалась легко, но когда началась осенне–зимняя распутица, я из-за рваной обуви часто пропускал занятия в школе, путь до которой был не близкий, кварталов 8, да ещё в отсутствии хоть какой-то неразъезженной дороги или утоптанных тропинок, в которых бы не застревала обувь, норовя слететь с ноги, а то и  окончательно отделить  подошву от верха ботинок.

     Поэтому оценки в табеле успеваемости были не блестящие. Когда перед новым годом приехал отец и попросил показать ему табель, то, обнаружив в нём за две четверти несколько четвёрок и две тройки, с горечью сказал: ” Что же ты, сын, так плохо учишься?” Что я мог ему ответить? Сейчас не помню, что я тогда подумал и ответил ли ему что-нибудь, но тон его вопроса и сами слова запомнил дословно. У старших моих брата и сестры дела с учёбой обстояли хуже, во-первых, у них были те же “сезонно-погодные “ проблемы с обувью и одеждой, а во-вторых, у них вдобавок были большие перерывы в учёбе, фактически выпали два учебных года: полностью 1942–1943 годы и наполовину 1943–1944 годы, когда на голодное брюхо ученье было глухо. Я теперь точно не помню, но мне кажется, что следующий 1945–1946 учебный год они начали снова с 7–го класса.

     13.  Снова все вместе в Краснодаре. Новый удар–смерть отца

     Где-то незадолго до нового года вернулся из дальних странствий наш отец. Вернулся больной, опухший то ли от голода, то ли от недостаточной работы сердца или почек, оборванный, с разбитой вдрызг обувью, небритый, заросший седыми космами на полуоблысевшей  голове, духовно опустошённый, чтобы не сказать: опустившийся. От былой его красивости, некоторой вальяжности (даже в старой одежде) не осталось и следа. Родственники его, какие-то двоюродные братья и сёстры, племянники и кузины, у которых он, благополучный, с деньгами и подарками гостил перед войной и которые к нему благоговели тогда, теперь встретили его крайне холодно и неприязненно, глядя на него как на обузу, лишний рот в их семьях, ничем не помогли ни материально, ни морально.

     Промыкавшись у них больше  двух месяцев, не сумев нигде устроиться на работу, он без рубля в кармане отправился в обратный путь, добираясь не одну сотню километров на попутных товарных поездах и грузовиках, подрабатывая, где удастся, на еду, ночуя в холодных станционных помещениях на лавках, а то и на полу. Тогда-то, видно, и потерял здоровье. Мы, дети, не знали, как его утешить, поддержать, помочь чем-то, а мама сама нуждалась в психологической помощи. Такая была обстановка у нас в канун 1945 года.

     Шла ещё война, всюду была разруха и бедность, но маме как-то удавалось в каких-то организациях добиваться материальной помощи, и вот 31-го декабря она пришла радостная, открыла коробку, а там оказалось что-то невероятное по тем временам–праздничный торт. Наверно, он был сделан из самых дешёвых продуктов, но это был торт! Самый настоящий торт, о котором мы только слышали, что он бывает, а вид и вкус его даже не помнили. Но это была первая и последняя радость  в нашей вновь соединившейся семье.

    Отец и здесь, в семье, чувствовал себя обузой, лишним ртом, никак не могущим помочь детям и жене. Он стал уходить из дома с утра пораньше. Вначале мы думали, что он ищет хоть какую-то работу, а мама поняла и даже  увидела сама, что он ходит на близлежащий маленький рынок, расположенный рядом с конечной остановкой трамвая, откуда он ровно год назад, ещё здоровый и нестарый мужчина 55-ти лет тащил 10 кварталов довольно-таки тяжёлый мешок. Там, стыдясь явно просить милостыню, он ходил с голодным взглядом около торговых рядов, предлагал свою помощь женщинам: поднять или поднести какой-либо товар, и многие сердобольные торговки давали ему кто маленький кусочек колбасы, кто солёную хамсу или кильку, кто кусочек хлеба или ещё что-нибудь.

     Он складывал это всё в  котелок, закреплённый на поясе, и придя домой, пытался приготовить из этого для себя какое-то блюдо, не напоминающее истинное  происхождение его составляющих, чтобы не быть для нас нахлебником. Так продолжалось недели две, но после разговора с мамой он перестал уходить, замкнулся в себе и большую часть времени проводил в каких-то раздумьях. К тому же беда не приходит одна, следовали и более мелкие неприятности вроде того, что по ошибке вместо сердечного лекарства адониса, как-то выпил мензурку керосина, перепутав бутылки, цветом похожие одна на другую. Другой раз не удержал равновесие на ящике из-под патронов, которым не соблазнились воры, ограбившие нас в прошлом году, и больно зашиб себе поясницу с застуженными по всей видимости почками, после чего ещё сильней опух.

     Отлежавшись несколько дней, он побрился, почистил, как смог, одежду и обувь и снова куда-то ушёл с утра. Приплёлся в буквальном смысле этого слова домой он, еле передвигая ноги и до вечера отмалчивался. Ближе к ночи старшие дети его разговорили немного, и мы поняли, что он пытался найти хоть какую-то помощь в крайтресте, где он проработал более 10 лет, но ему в обидной форме отказали во всём, даже в просьбе посодействовать с больницей, чтобы немного подлечиться и подкрепиться за казённый счёт хотя бы на скудном больничном пайке. После перенесенных унижений в заключение он сказал запомнившуюся всем нам фразу: “Учитесь, дети, презирать и ненавидеть чужих людей” и стал скручивать цигарку, что он научился очень ловко делать одной рукой.

      Очевидно, что к чужим людям он в это время относил и своих дальних в прямом и переносном смыслах украинских родственников. Алёша сказал, что лучше бы ему не курить, на что отец ответил: “Всё равно умирать, сынок”, и, покурив самокрутку у форточки, стал укладываться спать на детской кроватке у печки, где было потеплее. Это были последние слова, которые мы от него слышали. Утром, когда он необычно долго не вставал, его стали будить, но он не проснулся, хотя был ещё тёплый, во всяком случае не застывший. Очевидно, умер он под утро, возможно в сознании, но никого не стал звать на помощь, решив, что в этой жизни он всё, что мог, уже совершил и никому больше из своих родных помочь не сможет, а до других, чужих, ему не было дела, высказался на этот счёт он вполне определённо.

       Лицо его было спокойное, можно сказать, умиротворённое, не искажённое гримасой боли, вероятно, просто устало от непосильной работы и переживаний сердце и остановилось. Лежал он на боку, поджав колени, так как кроватка была короткой, и сам похожий на ребёнка, только с недокуренной самокруткой за ухом. Вызвали скорую помощь, она приехала не раньше, чем через час и констатировала смерть от сердечной недостаточности, не стали даже пытаться спасать, сделать какие-то уколы. Случилось это 25-го января.

     Всё это происходило без меня, я уже успел уйти в школу раньше и описываю это со слов мамы и сестры. Когда я пришёл из школы, отец был уже обихожен и лежал на столе. Мне было тогда 8 лет, по тем суровым временам я был большой мальчик, но почему-то не воспринял смерть отца как невосполнимую утрату, как величайшее горе, не зарыдал, не заплакал, а только повторял что-то вроде “ как же мы теперь будем?” Может быть, война с её ежедневными смертями и потерями близких у знакомых, соседей, везде и повсюду сделала и детей менее восприимчивыми к потере родителей? Но скорее всего, это был шок замедленного действия, и познание всей горечи утраты растянулось у меня во времени и проявлялось периодически при виде счастливых детей с отцами, вернувшимися с войны живыми.

     За многие годы после этого на эту утрату наложились  многие другие: смерть мамы, сестры, брата, родственников менее близких, друзей и хороших товарищей, и сейчас я более остро воспринимаю тяжесть и боль таких потерь  и чувство вины перед  покинувшими нас за то, что мало сделал для них при жизни.
 
Ничего не изменишь, ничего не исправишь,
Когда  близких теряешь, – ничего не вернёшь.
Непослушную память забыть не заставишь
Ни своё слабодушие, ни  нечуткость, ни ложь.

Слишком поздно обычно приходит прозрение,
Что со многими был бессердечен, не прав.
И теперь понимаешь с большим сожалением,
Что приходишь к закату, от ошибок устав.

Если б юность была и добра, и разумна,
И как зрелость умела, и как старость мудра!
Но проводим мы лучшие годы бездумно,
А потом–в мир иной собираться пора.

    Через день или два отца похоронили на городском кладбище, почти в центре города. Меня на похороны не взяли по какой-то причине, и тогда один в пустом доме я, пожалуй, впервые ощутил, что отца больше никогда не увижу. По бедности на могиле отца никакого памятника не поставили, креста тоже, так как он был неверующим. Весной, когда стаял снег, брат с сестрой посетили кладбище, чтобы подправить могилку отца, но дощечки с его фамилией они не нашли, рядом расположенные холмики могил были все осевшие и тоже без крестов, памятников и даже без дощечек с фамилиями. Таким образом, они смогли только приблизительно установить место могилки отца–примерно в квадрате 10 на 10 метров.

     А когда несколько лет спустя привели меня на это место, то кладбище уже закрыли, все оставшиеся могилы тоже  были в запустении, и на месте погребения отца уже ничто не напоминало (даже бугорки сравнялись), что здесь покоятся останки людей, не переживших суровые годы войны, и среди них останки нашего отца. Цветы положили на “общую братскую могилу”. В этом есть наша общая вина, что не сохранили могилку отца, но мы были тогда дети, мать сильно болела, и никто из нас не догадался попытаться установить более точно место захоронения через контору кладбища и как-то обозначить его хотя бы самодельной деревянной оградой или простым, сколоченным из досок временным памятником.
               
     Поминки помогли организовать соседи, все поминали, как положено,  отца добрыми словами, особенно его трудолюбие, настойчивость, порядочность и честность. Слова, конечно, привожу не дословно, я и сам их не помню, да и, наверняка, простые люди говорили попроще, но смысл их был такой, и он полностью соответствовал истине, а не исходил из того, что о покойниках говорят только хорошее.

     Отец, действительно, был, как я теперь понимаю, глубоко порядочным высоконравственным человеком, заботливым семьянином, добрым по натуре, несмотря на внешнюю суровость и неразговорчивость. Эта неразговорчивость, как мне теперь кажется, объяснялась тем, что ему не с кем было говорить по душам, откровенно, рассчитывая на понимание и моральную поддержку ни на работе, ни дома. На работе, если такие люди ещё и оставались,  не пройдя через сеть доносов и оговоров в 30-е годы, то они не могли быть откровенными собеседниками, опасаясь быть неправильно понятыми, а то и оклеветанными. В полной мере это относилось и к отцу, справедливо полагавшему, что в такой ситуации  молчание – золото.

      Дома отцу тоже не перед кем было излить душу: дети были ещё малы для серьёзных разговоров, а мама, по-моему, не разделяла многих взглядов отца на современную жизнь, оставаясь по-прежнему, несмотря на все жизненные и социально-политические  кульбиты, романтиком-революционеркой начала 20-го века, воспитанной на идеях свободы, равенства и социальной справедливости. Кроме того, её  нервная система, ослабленная многими неблагоприятными жизненными перипитиями, начиная с первых лет революции и гражданской войны, не способствовала тому, чтобы быть советчиком отца по социально–политическим вопросам.

      Превалировала у неё проза жизни: как уберечь отца от возможных обвинений в попустительстве, а то и во вредительстве с неизбежностью репрессий в период раскулачивания,  коллективизации, последующего голода 30-х годов; как самой не попасть в это кровавое колесо доносов и репрессий подобно её брату Николаю, бывшему в 30-х годах главным инженером одного из крупных оборонных заводов в Москве и бесследно сгинувшему, очевидно, по чьему–то  "верноподданническому” холуйскому доносу “борца” c “врагами  народа”.

     Это лакейское холуйство, имея свои корни ещё с давних времён, задолго до крепостного строя, не искоренённое в годы советской власти, перекочевало, ещё больше распушившись, в наше время всеобщего преклонения перед богатством и поклонения его владельцам, доходящего до холопского унижения. Об этом следующее стихотворение, не претендующее на полноту раскрытия вопроса, но как-то объясняющее некоторые факты не нормальных отношений между людьми в годину испытаний, когда вместо поддержки друг друга они…
      
        Холуй, лакей и холоп –
Что общего между ними?
В поклонах готовы разбить свой лоб,
Молясь на своего господина.
       А чем же разнятся они,
И есть ли такая разница?
Ведь все они челяди буржуйской сродни,
И все челядью кажутся.
       А разница в том, что холуй и лакей
Находят своё в том призванье,
А холоп не доволен судьбой своей
И видит в ней наказанье.
        И потому сомнение есть,
Что он не взбунтует когда-то.
И будет его беспощадна месть,
 Бессмысленна, но и свята.

     Мама терпеть не могла проявления в людях всех этих качеств. И в то же время она не любила близкое по духу отцу крестьянство, особенно зажиточное, считая их мироедами, душегубцами, не жалеющими ни себя, ни близких, а уж тем более чужих людей. Эту нелюбовь она перенесла почти  на всех соседей в Краснодаре, считая, что все они бывшие кулаки, только более умные, чем другие, своевременно распродавшие своё добро и перебравшиеся в город, не дожидаясь раскулачивания и коллективизации. В этом убеждении она ещё более окрепла после того, как нас дважды ограбили свои же и вдобавок грозили отравить наш  колодец, вырытый отцом одной рукой, за то, что мама пригрозила не давать им из него воду, если они не почистят его, пока он совсем не засыпался, так как он изнутри  ничем не был обложен – то ли у отца не хватило сил, то ли времени, то ли  того и другого, да ещё денег на необходимый материал.

    А соседские здоровенные мужики, типа Процай–бугай, наверно, ещё призывного возраста, но сумевшие как-то улизнуть от призыва, не могли вырыть  для себя колодцы, а предпочитали пользоваться чужим  на халяву, не заботясь тем, что он уже засыпается. Ни дать, ни взять–прообраз современных халявщиков и хапуг, естественного порождения буржуазного образа жизни. Но ведь тогда уже 20 лет прививался дух коллективизма, взаимопомощи и порядочности, а изжить полностью чуждые тому обществу нравы не удалось.
      В общем, как я теперь понимаю, отец был несчастным человеком с тяжёлой судьбой, доставшейся многим в те трудные времена. Наибольшую радость он находил в семье, но мы,  к сожалению, оценили это слишком поздно, а могли, наверно, уделять ему больше внимания, приносить больше счастья и умиротворения, душевного спокойствия и доброты. Его излишняя порой прямолинейность осложняла ему жизнь, но исходила она не от вредности или неуживчивости характера, а от того, что он не мог кривить душой, притворяться, а тем более подхалимничать, видя вокруг себя бескультурье, хамство, безграмотность и в то же время карьеризм, основанный не на профессионализме, а на выуживании дивидендов из членства в партии.

      Это ему и припомнили, наверно, когда он обратился за помощью в крайтрест. И оказывается, что добрые или плохие дела определяются не только политической системой, социальным укладом, сформировавшимся образом социального поведения и морали, но и людьми, живущими и работающими рядом с нами. Не ходя далеко за подтверждением этой мысли, можно привести в пример, как маме неоднократно помогали в различных организациях такие же ”чужие”  люди.

 Поэтому  к последнему отцовскому напутствию нас относительно чувств к чужим людям  мы относились критически, не абсолютизируя его, но и не отвергая полностью. Размышления о том, как на людей подействовал не в лучшую сторону переход к рыночным отношениям, вылились в стихотворение  ”Скупой и жадный”.
               
          Скупой и жадный – не одно и то же.
Скупой дрожит над каждым пятаком,
А жадного всё время жаба гложет,
Что кто-то лучшим завладел куском.
         И чтобы больший кус себе оттяпать,
Чтобы богатством большим завладеть,
Готов он безрассудно рвать и хапать
И никого при этом не жалеть.
          Скупой же не от бедности скупится:
Он побыстрей богатым хочет стать.
Несчастные! – Пора остановиться:
В одном богатстве счастья не сыскать.
          О время буржуинства не простое,
Что делаешь с хорошими людьми?
А было ведь когда-то золотое –
Главенства чести, дружбы и любви.

     “Разродившись” этим стихотворением, я всё-таки задумался, что же могло так изменить многих людей не в лучшую сторону, мягко выражаясь,   за относитнльно короткое время. Причины и истоки скорей всего, следует искать в 30–х годах, когда доносчики и провокаторы, подливали горючее в огонь репрессий, без чего бы он не разгорелся в такой пожарище при всём старании его поджигателей. Наверно, такие люди-нелюди, уцелевшие в этой поддерживаемой ими мясорубке, и стали потом перевёртышами, агентами влияния, диссидентами и прочей шелупонью, внёсшей весомый вклад в развал страны и в последовавшие за тем её разгром и разворовывание.

   Но вернёмся от поэзии, как говорится в одной присказке, к нашим баранам. Отвлеклись мы на “проблему” чужих людей и на отношение к ней в  повседневной жизни. Мама наша, как умный человек, понимала, что нам, детям, предстоит жить в том обществе с его издержками и достоинствами, которое сложилось исторически, и мы не должны быть в этом обществе ни изгоями, ни белыми воронами. Она сама в своё время была активной сторонницей новых революционных преобразований, членом партии большевиков, о чём рассказ будет позднее. Поэтому и старалась воспитать нас в духе коллективизма, поддержки коммунистических идей, поощряла в нас желание вступать в пионеры, затем в комсомол, понимая, что иначе жизненный путь наш будет, мягко говоря, не лучший.

     Взрослея, я понимал, что последние слова отца не следует воспринимать в прямом смысле, но что в них есть и доля истины по отношению к некоторым из окружающих нас людей, особенно к хамам, бесчестным,  непорядочным людям и многим другим, объединяемым общим стремлением не останавливаться ни перед чем, вплоть до предательства и переступания через трупы, для достижения своих меркантильных и в общем-то мелких целей по сравнению с ценностью человеческой жизни и идеалами добра и справедливости, главенство которых до недавнего времени в нашей стране не оспаривалось почти всеми. Теперь, увы, не так. И тема чужих людей и взаимоотношений с ними напоминает о себе гораздо острее, чем в год смерти отца.

        Чужие люди – есть чужие люди:
Они как волки, сколько ни корми,
Всё смотрят в “лес”, где их не обессудят
За обращенье хамское с людьми.
        Учитесь презирать и ненавидеть
Чужих людей, которые хамят,
И грубостью не бойтесь их обидеть,
Другой язык им просто не понять.
          Добро чужим мы делать перестали,
Чтоб на добро не отвечали злом.
Увы, такие времена настали:
Теперь в таком вот  обществе живём.

    У меня не было потребности быть душой любого  общества, любой компании, иметь в друзьях как можно больше товарищей, но я и не чурался в излишней мнительности настоящей дружбы. У  меня были хорошие друзья, дружбу с которыми я с удовлетворением и симпатией вспоминаю и сейчас: это Володя Суслов, Петя Сергеев, Володя Барчуков – в 7–м классе, Анатолий Добровольский – в 9–м 10–м  классах, Геннадий Янбых, Вячеслав Бондаренко, Николай Селин, Эдуард Фурманов – в первые годы учёбы в Академии. И наиболее близкими друзьями ещё с учёбы в Академии были Лев Хохлов и Вячеслав Фёдоров, дружбу с которыми я поддерживал в течение многих лет после окончания  Академии.  К сожалению оба они уже ушли в мир иной. И остался один наиболее верный и преданный друг Анатолий Филимонов, мой бывший адъюнкт–заочник, у которого я был научным руководителем диссертации.
   
     14. Краснодар. Последние месяцы войны

     После столь длительного нелирического отступления, вызванного переплетением мыслей  о прошлом  с событиями и коллизиями теперешней жизни, вернёмся к событиям тяжелейшего для нас начала 1945-го года. После похорон отца мама снова впала в депрессию, могла часами ходить из угла в угол или сидеть, уставившись в одну точку в мыслях своих каких-то находясь далеко-далеко и во времени, и в пространстве. А мы все опять были предоставлены сами себе, как-то умудрялись прокормиться за счёт хлебных карточек и “доходов” от продажи чувяк, изготовлением которых вместе с дядей Федей вновь занялся Алёша, оставшийся теперь за главу семьи ввиду болезненного состояния мамы.

     Я умудрился, пропустив больше половины уроков, как-то закончить 2-й класс, а Ольга и Алексей, кажется бросили посещать школу и не перешли в очередной класс. Оля весной уехала на заработки на лесоразработки, где  занималась заготовкой дров на будущую зиму. Работа велась где-то в предгорьях. Лес в горах пилили и рубили мужчины, а ветки, сучья удаляли с деревьев женщины, в том числе и Оля, и сплавляли вниз по реке, где их снова вытаскивали из воды и подготавливали к дальнейшей транспортировке.

    На этих работах она мало заработала, но сильно простудилась, получила ревматизм и вернулась домой через несколько месяцев, где-то в июне–июле, всё ещё не выздоровевшая полностью. Но молодой организм переборол все болезни, хотя ноги и спустя много лет давали о себе знать ноющими болями. Алексей иногда всё же посещал школу, хотя и без каких-либо успехов в учёбе.

    Во всяком случае запомнилось, как однажды утром он с громким криком вбежал во двор и радостно провозгласил: –Ура! Победа!!! Сегодня занятий не будет! Было 9-е мая 1945-го года. Так мы одни из первых на нашей окраинной улице, поскольку радио тогда ни у кого в наших домах не было, узнали об этом  долгожданном событии. Вскоре радостные крики стали раздаваться и в соседних дворах, и взрослые люди, и дети высыпали на улицы, смеялись, а некоторые и плакали, те, у кого погибли близкие.

     В заключение описания этого незабываемого дня хочу привести здесь стихотворение неизвестного мне автора, попавшееся мне несколько лет спустя написанным от руки и не встречавшееся мне никогда потом ни в каком виде, сохранившееся только, возможно, в единственном экземпляре в моей памяти. Оно произвело на меня такое неизгладимое впечатление, что, прочтя его несколько раз, я запомнил его дословно на  всю жизнь, так что мне порой кажется, не написал ли его я сам, а кто-то нашёл его и переписал  своей рукой. Но это, конечно, гипербола. А вот само стихотворение, которое, возможно, и вас впечатлит так же, как  меня.

       Это было в мае на рассвете.
Нарастал у стен рейхстага бой.
Девочку немецкую заметил
Наш солдат на пыльной мостовой.
        У столба, дрожа, она стояла,
Детский рот перекосил испуг,
А куски свистящего металла
Смерть и муку сеяли вокруг.
         Тут он вспомнил, как, прощаясь летом,
Он свою дочурку целовал.
Может быть отец девчонки этой
Дочь его родную расстрелял.
         Но сейчас в Берлине под обстрелом
Полз боец и, телом заслоня,
Девочку в коротком платье белом
Осторожно вынес из огня.
          И, погладив ласково ладонью,
Он её на землю опустил.
Говорят, что утром маршал Конев
Сталину об этом доложил.
          И в Берлине в праздничную дату
Был воздвигнут, чтоб стоять в веках,
Памятник советскому солдату
С девочкой спасённой на руках.
          Он стоит как символ нашей славы,
Как маяк, светящийся во мгле.
Это он, солдат моей державы
Охраняет мир на всей земле.
 Закончился тяжелейший период в жизни нашего народа и нашей семьи тоже. Все жили надеждой на лучшее, и мы–тоже.


Рецензии
Вы упомянули о том, как красноармейцы выловили диверсанта...В 1952-53 гг в Краснодаре появилась книга Виталия Логинова "Дороги товарищей", и мы в 16-ой
краснодарской школе зачитывались ею. Помню, как меня, 14-летнюю девочку, поразил факт, описанный Логиновым, что, в дни начала войны, один городской
дурачок был разоблачен как немецкий шпион. Он прикидывался умалишенным и шпионил много лет, ожидая прихода "хозяев"...

Много лет спустя я узнала, что подобный же шпион наводил сигналами фонарика из ресторана "Luisenhof" (на горе) англо-американскую авиацию на центр города Дрездена в долине Эльбы, который и был разбомблен
21-летними пилотами, даже не понимавшими, где и кого они бомбят. Им было всё равно.


Жарикова Эмма Семёновна   13.09.2016 01:35     Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.