Вишни Перельмана

Вишни Перельмана
Разные люди болеют по-разному.
Одни никак не могут примириться с тем, что вот ни за что, ни про что свалилась на них напасть. И умучивают себя, и умучивают своих родственников, до такого состояния, что у родственников иногда возникают довольно смутные и противные мыслишки, что уже прибился бы их страдалец к какому берегу, или уж выздоровел окончательно, или уж помер бы, что ли! Некоторые начинают лечиться до самозабвения, на таких прямо держится вся фарминдустрия. Потому что они скупают в аптеках все примочки, и капли, и порошки, и новомодные таблетки. И умащивают себя до одури, снаружи и изнутри, пока от этого своего лечения и впрямь не заболевают, серьезно и надолго. Есть такие – Фомы неверующие – да что вы мне, доктор, лабуду вешаете, сроду я здоров, как бык, а вы мне про инфаркты. Эти, часто, прямо с ног, на тот свет, без пересадок, не успев даже осмыслить момент перемещения.
Интеллигентные люди болеют тихо. Им даже как бы неудобно, что они своей болезнью доставляют массу хлопот окружающим.
Положили как-то в мужскую палату терапевтического отделения районной больницы такого вот тихого интеллигентного больного.
Было ему к восьмидесяти, и тело его уже так иссохло, что голова, с гривой седых в прозелень волос, казалась огромной и несоразмерной телу, так что походил он на старого, плюшевого, забытого в песочнице, льва. Он, как лег у стенки, накрылся простыней до подбородка, так и лежал все – глаза в потолок, да сосал кислород. Только большой грустный еврейский нос с бледными анемичными крыльями прямо говорил о том, насколько он все-таки болен.
– Ну, подложили, мне экземплярчик! – ворчал сосед по палате, мордастый парень с мерцательной аритмией, которая его накрыла неделю назад. – Я теперь спать боюсь, лежу и прислушиваюсь, булькает вода в увлажнителе, или нет. Жив... или помер. Была охота с покойником лежать, а я вот ничего на свете не боюсь, а покойников боюсь, до смерти.
Говорил он все это при старике, нимало не смущаясь его присутствием, но ответа не дожидался.
Другой сосед, в полосатой домашней пижаме, с аккуратной прядью влажных волос, зачесанных через лысину справа налево, копался в тумбочке, все подхватывая очки, которые соскальзывали с носа, и было ему вроде неловко.
– Ну, вправду, – продолжал мордатый, – я вот и не собираюсь до ста лет лямку тянуть, как некоторые, лучше сразу кувырк, и в дамках!
– Ну, уж, вы сами, что ли, решаете, такие вопросы! – не выдержал пижамный товарищ.
А что? Всегда можно выход найти!
– Ну, как-то вы наивно рассуждаете! А если внезапно инсульт, и вы уже без движения, будете лежать как овощ, и не то что сделать что-то, сказать-то не сможете ничего.
– Что вы меня запугиваете?
– Да никто вас не запугивает, а просто судьба по разному может распорядиться, – усмехнулся пижамный, развернул промасленный кулечек и принялся хрустеть обжаренным куриным крылышком. По палате распространился острый чесночный дух.
– Нет, запугиваете! – не желал сдаваться мордатый. Его все раздражало. Раздражал еврейский нос старика, и его бульканье кислородом, хруст пижамного. Он первый раз оказался в больнице, прямо со стройплощадки, где работал прорабом, где покрикивал на работяг и знал свою власть и силу. Привык он жить широко, со вкусом, не оглядываясь и не загадывая на будущее.
– Тьфу. А вот чего ты, дед, лежишь здесь, мне вообще непонятно. Твои еврейские товарищи уже давно в Израиль перебрались. Даже и Михаил Казаков, известный артист. Лежал бы сейчас в отдельной палате, там у них медицина ого-го!
– Я здесь родился, – с трудом, разлепив покрытые беловатым налетом губы, коротко сказал старик и прикрыл веки.
– Смотри ты, какой патриот выискался! Без таких патриотов России совсем кранты, конечно! А как твоя фамилия, старик, может Иванов?
– Слушайте, – наконец не выдержал пижамный. – Чего вы прицепились к человеку, вы что, не понимаете, что ему плохо? А фамилия, у него кажется, Перельман, я утром в истории видел.
– Что, взаправду?!! Вот елы!!!... Да не может быть!
– Чему вы, собственно, так удивляетесь, довольно распространенная еврейская фамилия, – пожал плечами пижамный.
– Да не, я не о том! Ну надо же!..
Никто в палате и подозревать не мог, что эта фамилия была для мордатого особенной, очень личной. Давным-давно, когда ему было еще пять лет, его мамаше от завода дали комнату в коммуналке на 4-й линии Васильевского острова. Комнату им дали метров 12, и половину ее занимал мрачный черный кожаный диван.
– Ой, вы извините, – повинились соседи, – пока здесь пустовало, мы этот диван сюда вперли, он от прежних хозяев остался. А выбросить его, никакого здоровья не хватит!
Позже соседи рассказали, что когда-то, еще до революции, эта вся огромная квартира (из которой нарезали потом двенадцать клетух), принадлежала некоему Перельману, то ли он ростовщичеством занимался, то ли скупкой краденого, толком сведений не сохранилось. Но жил богато. Куда потом девался сам Перельман, можно только догадываться, а мебеля остались, все дорогого дерева бука. Да во время войны все на растопку пошло. Один диван уцелел. Так его по квартире и волохали, взад-вперед.
И так этот диванище и прижился у них в комнате, поскольку у мордатого мамаши, бедной вдовы угоревшего в деревенской бане отца семейства, и подавно не было возможности этот диван даже с места сдвинуть. И все детство мордатого прошло на этом диване, и спал он на нем, вдыхая запах старинной кожи и еще какой-то едва уловимый, кисло-сладкий, наверное, этот запах сохранился от прежнего владельца, и игрался, и потом уроки делал.
Так и вырос мордатый на старом еврейском диване. А уж ненавидел он его, и не сказать. В детстве все казалось, что как-нибудь темной ночью вылезет из дивана старый еврей и проткнет его булавкой, – так иногда мать грозилась... И мечталось, как вырастет – так изрубит диван топором на мелкие части.
И все соседи ненавидели Перельмана классовой острой ненавистью. Нет-нет да и вспыхивали на кухне разговоры.
– Вот ведь в каких квартирках проживали! В одно лицо! А нас сюда насовали, как шпротов!
И еще ненависти к прежним владельцам добавляло то, что красивый парадный подъезд, с широкой лестницей, полированными перилами и прохладным вестибюлем с гипсовой розеткой на потолке, был заколочен, а ходили все в квартиру, по «черной» узкой и крутой лестнице, пропахшей горелым луком и, вообще, помойкой. Сам с усам Перельман-то по парадной лестнице шастал!
И хоть уже три поколения жильцов сменилось, и страны той, что в эти клетухи их насовала, нет, а ненависть серой паутиной все опутывала углы...
А теперь опять эти евреи верх взяли – и Чукотка у них, и клуб «Челси», и даже отдельное государство со всеми удобствами...
Здание больницы было старым, постройки еще начала века. Поэтому потолки в нем были высокие, а длинные узкие окна палаты выходили прямо в заросли акации, потому и в солнечный день было сумрачно. А крашеные кофейной краской стены нагоняли уныние. Отчего-то особенно тоскливы были эти уходящие высоко вверх стены.
Всего палата была рассчитана на четырех человек, но одна кровать была пока свободна и застелена четко и холодно белым покрывалом.
Сосед в пижаме уже лежал на своей койке поверх покрывала, включив лампу-прищепку, окружил себя желтым теплым кружком и читал газетку. Ему не велели волноваться. Он себя берег. И старался не вникать в палатную жизнь, разве только не удержишься да вступишь в разговор. А потом себя же урезонишь, что вступил.
Мордатый все ходил и ходил по палате, даже примолк. Не случайно все..., не случайно – стучали мелкие молоточки у него в мозгу. Что же за напасть такая? Всю жизнь его эта фамилия преследует. Специально ему в палату этого Перельмана подсунули. Это судьба ему такой намек дает, что вот мол, пришли твои последние деньки... Допрыгался... Такой у нее, у судьбы, «черный юмор»...
И стало ему так страшно и тоскливо, как в детстве, на старом диване! Хоть вой!
И признался он себе, что где-то в глубине души очень боится своей непонятной болезни, боится, что его сердце, которое вдруг ни с того ни с сего сбилось с привычного ритма, а стало отплясывать какую-то страшную дикую пляску, отчего таким тяжким томлением перепоясывало грудь, вдруг возьмет, да и станет совсем.
И уж к этому он сейчас не готов. Ну, никак не готов! Когда-нибудь, да, куда ж денешься. Но не сегодня-завтра! Не хочууу...
А пакостней всего был то, что хуже своей болезни боялся он докторов, особенно когда набивалось их в палату целой толпой. Все в белых халатах, через шею перекинуты блестящие зловещие трубочки, в руках истории болезней. А один, Главный, ему все докладывают. Встанут у постели, раскроют твою историю и читают, как акафист с аналоя, да так, будто тебя и нет здесь. Будто ты неодушевленный предмет. Осыпят с ног до головы страшными медицинскими терминами, а Главный все кивает: «Хорошо, хорошо».
А чего хорошего-то, когда человек загибается от болезни.
И, даже заподозрил мордатый, что чем хуже болезнь, тем радостнее докторам. Тем чаще кивает главный и улыбается плотоядно и все прямо оживляются. А тяжелый больной лежит как именинник на собственных именинах. А не очень тяжелые, или вообще легкие, по которым осмотр проходит совсем бегло, лежат и завидуют тяжелому, что вот тому все докторское внимание достается.
И только теперь понимал мордатый всю силу своей наивности, когда разлетелся сходу решить проблему своего заболевания. Дали ему доктора – молоденький, очечками поблескивает, бумажками шуршит. Такой хлюп! На стройплошадке, небось, бы сразу скуксился. А тут давай из него, из Сеньки, жилы тянуть.
Хотел мордатый прояснить свою болезнь, поговорить по душам и спросил сдуру у этого очкастенького: «Почему это со мной такая напасть приключилась, доктор?»
– Это вы мне? – как бы даже слегка удивясь, поднял пшеничные бровки доктор. – А зачем вам, собственно, это?
– Это же мой организм, доктор, я хочу разобраться что к чему, – пёр свое мордатый.
– А, ну что ж, – даже как-то охотно и незлобиво согласился доктор. – Заболевание ваше, довольно распространенное, и в последние годы заметно помолодело, причин его возникновения может быть несколько: врожденные аномалии сердечной деятельности, например, порок сердца,.. или нарушение электролитного обмена... опять же, проблемы щитовидной железы и... – пошел, пошел чесать –целую лекцию засадил Саньку, по самые что называется, гланды. Только запутал его совсем.
– Так я умру, что ли? – не удержался мордатый, задал главный вопрос.
– Ну почему сразу и умрете? Мы вас обследуем, полечим, конечно, бывает, что такой приступ приводит к летальному исходу. Ну, в конце концов, вы, кажется, на стройке работаете?
– На стройке, – насторожился мордатый.
– Ну, вот, – радостно засмеялся доктор, – можете же и с лесов сверзнуться и сломать себе шею, вас и самосвалом может переехать!
– Не хочу самосвалом, – пролепетал обескураженный мордатый.
– Ну и славно, что не хотите, значит нет у вас суицидальных намерений.
А дальше и пошло-поехало.
И пальцы ему кололи, и в руку иглы совали – набуровят крови аж по три пробирки и довольны, и молотком по коленям стукали, и в глаза и уши лазили, и еще разденут, разложат на топчане как лягушку, облепят датчиками с ног до головы, «дышите – не дышите», а еще «компьютер» делали – вдвинули в такую бандуру, как космический аппарат, и лежишь дурак дураком, а бандура эта постукивает, шипит... И хоть бы кто слово сказал. Спросишь робко: «Ну как там у меня, не смертельно?» – отмахнутся, как от мухи: «Не мешайте, больной, всё вам скажут, когда надо будет. Следующий...».
Вот как тут людей ломают через колено! Эхх, доктора!..
Смутные белесые тени бродили по палате. Мордатый наконец лег, накрылся с головой, и... заплакал, а потом незаметно уснул.
А глубокой ночью его накрыл приступ. Он сел на кровати, дышать было нечем и голос пропал, и что-то темное и страшное приближалось, и приближалось, и хотелось позвать на помощь, но голоса не было.
Со своей кровати за ним наблюдал Перельман. Потом стал жать на кнопку, но кнопка где-то тренькала слабым голоском, а все спали, никто не слышал. Тогда Перельман встал с кровати и тихо, по стеночке, пошаркал в коридор. Пришла ночная сестра, розовая со сна, прикрывая зевок рукой, нащупала у мордатого пульс, и тут же припустила из палаты в коридор, а потом там захлопали двери, послышались голоса и загремела каталка. Но этого ничего уже мордатый не слышал и не видел, так как был без сознания. А пижамный, накушавшись снотворных таблеток, проснулся только, когда в палате забил свет и с грохотом вкатилась, а потом уже с мордатым, выкатилась каталка.
– Надо же, а я думал, что он просто так, придуривается, – удивился пижамный
Но Перельман не поддержал разговор, а лег, булькнул пару раз кислородом и затих. Даже невежливо как-то, подумал пижамный....
***
Пока мордатый выбирался в реанимации с того света, жизнь в палате текла своим чередом. В семь утра щелкали выключателем, и палату заливало холодным светом, совали под мышку градусник, потом Перельману делали ягодичный укол. Пижамному такого укола не делали, и он сомневался, не обделили ли его лечением. Ему давали только маленьких «таблетков» в стеклянном пузырьке, да и те, по половинке пить. Потом лежали долго, ждали докторов, ждали завтрака, капельниц, прихода родных. Пижамный уже весь измаялся молчавши, а с Перельманом какие разговоры, вот ведь дундук. Ни про жизнь, ни про лечение слова не выжмешь. Как полегчало, так уткнулся в какой-то трухлявый талмуд, вместо кислорода. И только «благодарю», да «спасибо, не хочется».
А он еще заступался за него перед мордатым. С тем как-то веселее, словесно пикирнуться можно было, хоть и необразованность беспросветная, а все ж...
А к Перельману его перельманша каждый день приходила. А если самого Перельмана в женское нарядить, вот и будет его жена. Так похожи, что пижамный не удержался, спросил: «Это кем вам приходится ваша родственница?»
– Бэла Соломоновна, моя жена, – вежливо, но сухо ответил Перельман.
Приходила она с раннего утра и сидела в садике перед корпусом, в руках матерчатая сумка с едой. Сидит и сидит часами, ждет, пока впуск будет.
Дождик летний пронесется, или ветром с Балтики задует, она сидит смирно и все на корпус смотрит, а окна их палаты на другую сторону выходят. И пижамный, не подумайте чего, а просто сроду такого не видал, нет-нет да прошвырнется по коридору, глянет в окна – сидит! Чего сидеть-то, когда впуск после четырех дня!
Недаром их Моисей сорок лет по пустыне тягал, какой народ бы еще согласился, столько лет по пескам валандаться!
Разве мог он представить свою Веруньку, чтоб так вот сидела....
А могла бы, хоть денек! Не завсегда у нее муж так тяжело болеет. Могла бы, кажется, и вспомнить...
И когда вечером влетела вихрем жена пижамного, залив палату приторным запахом розовой воды, и потянулась жирными лиловыми трубочками губ к макушке пижамного, тот обиженно отвернулся к стене...
А на третий день, как мордатый пребывал в реанимационном отделении, и оттуда пришла новость, что он-таки выкарабкивается и, надо думать, вернется на свое место, в палату прибыл новый больной.
Одышливый полный мужчина с пегим бобриком волос, обвислыми по сторонам подбородка жирноватыми цикломеновыми щечками, сразу видать, сердце плохо кровь качает. И размахнулся на кровать мордатого. Тут Перельман оторвался от талмуда и сказал: «Это место занято, тут лежит уже больной».
Цикломеновый недовольно нахмурился и высоким тонким голосом протянул: «А что же этот больной, где же он? Белье-то совсем свежее». И никто и не лежал. Он сразу для себя наметил эту кровать, она была у окна, а там большой подоконник и тумбочка отдельная, а не напополам с другим больным, и ему страсть как не хотелось ложиться на другую, очень неудобно стоящую почти у двери, кровать.
– Этот больной вернется, сейчас он в реанимации, – опять сухо сказал Перельман.
– Хе, – кхикнул противненько цикломеновый. – Это еще бабушка надвое сказала! Из реанимации! Может, он оттуда вперед ногами, на кладбище переедет!
– Это ты у меня сейчас туда переедешь, – вдруг неожиданно для себя взорвался пижамный. И Перельман уже приподымался на своей кровати. Цикломеновый струхнул, ему вдруг показалось, что эти два немоща сейчас будут его бить. И отступил.
– Уж и пошутить нельзя, – И, обиженно сопя, стал размещать свои баулы возле другой, неудобной кровати.
А Перельман вдруг высказался: – «Мы все здесь люди больные, но даже и больной человек может оставаться порядочным».
Это была самая длинная речь, произнесенная им в палате. И этим высказыванием он поставил точку в тухлой истории с кроватью мордатого.
– Аркадий Исаакович, – очень уважительно обратился к Перельману пижамный, можно я свои причиндалы в вашу тумбочку перемещу, если вас это не стеснит.
– Сделайте одолжение, вы меня нисколько не стесните.
Пижамный прошел мимо нового больного, будто того и не было в палате, и опростал свою тумбочку, чтобы уж никак не соприкасаться с цикломеновым.
Но не удержался на высокой ноте, съязвил: «Пользуйтесь, товарищ».
А к вечеру в палату прикатили в кресле мордатого. Был он бледен, с лица спал. И глаза вроде полиняли, обесцветились.
– Здравствуйте вам, не ждали меня увидеть? – попытался пошутить.
– Ну, уж вы нас удивили, Сеня! – покачал головой пижамный. А Перельман сказал просто: – «Я рад, что вам лучше».
Мордатый хотел было ответить, ему сказали, что если бы не этот столетний еврей, то уже ему бы родственники надгробную эпитафию строчили, да в горле стал ком и он только махнул рукой. А было у него чувство, что он домой вернулся, а про реанимацию он стыдился вспоминать. Больше всего его потрясло, что там все голышом лежат вперемежку, без различения полов, как будто уже и не люди и стыдиться не могут.
Но дела его и впрямь пошли на поправку, и вскоре он уже сидел на кровати Перельмана и дулся с ним в шахматы из комнаты отдыха, которые выпросил у кокетливой медсестрички Сонечки, с белой челочкой над круглыми улыбчивыми глазами. Раньше он бы за такой феминой непременно приударил, запудрить девушки мозги – это он мог в два счета. А толку-то, до тридцати лет дожил, а ни женой не обзавелся, ни детьми. Мать так и умерла в прошлом году, не дождавшись внуков.
Но сейчас интереса не было, пропал интерес. Уже не хотелось себя по мелочам тратить. Только на главное, а что главное, он пока не знал. Вот и ходил теперь конем да ферзем, отбивался от атак Перельмана...
А под утро Перельман умер. Просто престал дышать, мгновенно. Остановка сердца. Все спали. Утром пришла сестра, включила свет, собралась делать укол, откинула простыню, ахнула, и выбежала из палаты.
Все в палате были потрясены. Даже цикломеновый...
– Ой, а жена-то! – вдруг вспомнил пижамный.
– Что жена? – глухо спросил Сеня.
– Она же, наверное, сейчас придет, она каждое утро сидит, ждет впуска, и будет сидеть и не знать, что он умер.
Мордатый подхватился и выскочил в коридор, подошел к окну и стал ждать. Он стоял и ждал, наверное, с полчаса. Потом увидел, как пришла жена Перельмана, было что-то жуткое в их похожести друг на друга, села на скамейку, а в руках у нее была литровая банка с вишнями. Вчера Аркадий Исаакович попросил вишен принести. Мордатый дернулся, замотался, да никак не мог решиться выйти к жене Перельмана. Опять стал, и все смотрел и смотрел на нее, безотрывно. Вот на аллейке показался доктор, шел он быстро, полы расстегнутого халата вились следом. Подошел к жене Перельмана, видно было, что-то ей говорит, вот она всплеснула руками, встала, а банка упала с колен, разбилась, и вишни рассыпались вокруг скамейки. А доктор куда-то ее повел, и они ушли...
И опустевшая скамейка, и эти вишни потом так и стояли у мордатого перед глазами.
А спустя три дня его выписали, долечиваться амбулаторно. И он вышел за ворота стационара, и город оглушил его дребезжаньем трамваев, сутолокой толпы, все куда-то спешили, толкались, торопились жить.
В киоске, по дороге домой, купил газету и на развороте вдруг увидал портрет Перельмана а под ним было написано: «Скоропостижно скончался на 78 году жизни выдающийся ученый, профессор, член РАН, биофизик А.И.Перельман», и дальше бодрыми строчками сообщалось, какой вклад в науку сделал этот ученый человек, как в 39-м был арестован вместе с женой, а потом в 54-м реабилитирован, сначала сам, а потом жена...
Вот ведь, а лежал с ними в палате, как обычный человек, и не выпендривался. Не просил к себе особого отношения. Вот какой был человек!
И заболело у Мордатого где-то внутри, но не сердце, а за сердцем, глубже. Даже не заболело, а как-то тянуло, ныло, там за сердцем... душа. Заболела душа, а как ее лечить и неизвестно!
А потом соседи решили, что мордатый, выйдя из больницы, рехнулся. Потому что в один прекрасный день пришел в квартиру старый еврей – мебельщик. Реставрировать диван.
– Чтоб вы знали, юноша, это у вас не диван, а поэма! Песня Сольвейг, а не диван!
– Кто сейчас красоту понимает? А вы, юноша, понимаете, это очень ценное качество! Да, да, вы меня слушайте, старый Изя знает, что говорит, а стоить вам это удовольствие будет...
С.В. Забарова


Рецензии
Светлана! Очень благодарен Вам за этот рассказ! Прочитал на одном дыхании, как будто кино посмотрел. Многие подробности узнаваемы. Самому приходилось лежать в кардиологии... Очень хорошо обрисованы личности и судьбы Ваших персонажей - кратко, штрихами, а вроде как и родными стали!
Спасибо! Здоровья, успехов и всего Вам самого доброго!

Геннадий Обрезков   09.12.2014 00:24     Заявить о нарушении
Геннадий, очень признательна вам за такую замечательную рецензию. Здоровья Вам, лучше в кардиологии не попадать...
Буду заглядывать на вашу страничку, у Вас, как мне показалось, много публицистики, с удовольствием почитаю.
Всего наилучшего!

Светлана Забарова   09.12.2014 00:34   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.