Точка невозврата

                рассказ


                1
 

           Уже полгода Николай Семёнович охотился за своим счастьем и, наконец, нашёл ту единственную точку во времени и в пространстве, от которой пролегал верный путь в новую жизнь, и даже далеко за её пределы. Оставалось хорошенько эту точку проверить, и он занимался таковой проверкой неторопливо, но и непрестанно, и днём, и ночью, часто забывая про сон и даже еду и всё более убеждаясь, что не ошибся.

         - А что значит «не ошибся»? – прищурив слезящиеся веки, говорил он сидевшему на подоконнике, но не спускавшему внимательных глаз с хозяина коту. – Это ведь не о куске хлеба речь. Это ведь означает, что скоро мы с тобой, брат Партос, станем не просто, а сказочно богатыми и заживём, как…

         Но тут он не мог найти нужных слов, ибо предаваться мечтам запретил себе с тех пор, как очнулся в реанимации и понял, что лучше было бы ему умереть. В те первые дни после инсульта он даже не мучился вопросом, зачем и как теперь жить, - само его положение не позволяло считать жизнью то, что ожидало его за дверью больничной палаты, до которой он не видел никакой возможности хотя бы и доползти. Конечно, если предположить, что и червяки, и какие-нибудь копошащиеся в навозе козявки воспринимают их жалкое существование как великий дар Божий, то можно было бы смириться и с отсутствием движений в целой половине своего тела. Впрочем, оставшаяся неповреждённой голова давала Николаю Семёновичу безусловное преимущество перед другими потребляющими кислород и всякие химические элементы тварями, вот только пользоваться этой головой предстояло теперь учиться заново.

         Все накопленные ею за тридцать лет упорной умственной работы  знания, которыми он до недавних пор с удовольствием делился с учениками старших и даже средних классов, оказались вдруг ни на что не годными. Весь жизненный опыт, помогавший ему чувствовать себя в нынешнем зыбком, как почва на болоте, мире более-менее уютно, оказался брошенным коню под хвост. А если к этим бедам присовокупить отсутствие в его квартире какого-либо иного, кроме кота Партоса, родного существа, то рисовалась и вовсе безнадёжная картина, по сравнению с которой «Предчувствие гражданской войны в Испании» Сальвадора Дали выглядела всего лишь невзрачным этюдиком. Ладно, если бы всю жизнь любивший живопись и преподававший в школе русскую литературу Николай Семёнович и сам имел бы какой-нибудь талант – тогда он мог бы даже и обрадоваться открывавшейся возможности целиком погрузиться в творчество; писал бы себе картины или романы и не заботился о хлебе насущном, получая от государства пусть не большую, но постоянную инвалидскую пенсию. Но отказал Бог в таланте, и повздыхав об этом, он скоро понял, что надеяться ему в его состоянии совершенно не на что, а любые мечтания превращают его из пока ещё человека в гораздо более мерзкую ничтожность, чем червяк или навозная козявка. Вот и Достоевский писал, вспомнил он, что как только возмечтает о чём-нибудь такая дрожащая тварь, так тут же возомнит себя Наполеоном, тогда как, на самом-то деле, и на жизнь свою никчемную она не имеет ни малейшего права. Лучше всех уразумел сию истину библейский Иов, который нашёл в себе мудрости не обременять собой своих домашних и уполз помирать за околицу. Николаю же Семёновичу мучить своим уродством было некого, и значит, в освобождении доставшейся ему в наследство от матери квартиры никакой нужды не имелось.

            К счастью, оставался ещё в мире один его старый институтский товарищ, который хоть и давно уволился из школы, чтобы ездить на заработки в Москву, но приятеля не забывал и изредка приходил к нему с бутылочкой-другой, чтобы провести вечерок, а то и ночку, в неторопливой беседе за шахматами. Когда валяться на больничной койке стало и стыдно, и безсмысленно, он позвонил по мобильнику, принесённому ему после реанимации школьной «англичанкой» Ольгой Фёдоровной вместе с ненужными полотенцем и зубною щёткой, и случившийся в этот момент дома Петр Ильич не отказался помочь коллеге переместить его скукоженное тело из-под казённой крыши под отчий кров.

         - Как же ты будешь тут в туалет-то ходить, Николай Семёныч? – спросил он, уложив больного на диван и включив телевизор. – Ладно, в магазин забежать и что-нибудь приготовить можно Ольгу Фёдоровну обязать. Она женщина хотя и современная, но порядочная – не откажется. Но… с этим-то делом как же?

         - Научусь, - решительно сказал Николай Семёнович и понял, что ему многому надо срочно учиться, чтобы не зависеть ни от «англичанки», ни от кого-то ещё. Инвалидность дадут не скоро – помрёшь, дожидавшись, пока соберётся комиссия, - и значит, ни кресла с колёсами, ни даже палки у него в ближайшее время не будет. А поскольку парализовало не левые, а правые руку и ногу, то даже пуговицы на штанах расстегнуть не получится без нужной сноровки.

         - А дочке-то своей ты сообщил? – как бы между прочим, глядя не на него, а в телевизор, поинтересовался Пётр Ильич.

         - Звонил, - кивнул головой, как боднулся, Николай Семёнович. - Тридцать рублей проговорил без толку…

         - Да, наши детки что-то не очень получились. Ты хоть не видишь свою, а мне мой обормот все глаза промозолил, всё дай ему да дай, так что только на работе и нахожу покой. А вот когда нечего дать – вижу, Николай Семёныч, не сына перед собой, а… Как там у тебя? Иудушку Головлёва – во!..

         - Это, Пётр Ильич, уже не у меня. И скажу тебе, как на духу, что и не у них. Кому сейчас интересен какой-то Салтыков-Щедрин, когда уж и всю-то русскую литературу ни во что не ставят, а через пять-шесть лет и вовсе её в школах запретят, признав экстремистской? Так что вовремя меня этот кондратий зацепил; спас, можно сказать, от позора и от тюрьмы. Дочка-то всё это пронюхала и помахала папе ручкой ещё год назад. У неё прямо какое-то лисье чутьё. Теперь же и вовсе проку от меня, как молока от безрогого козла…

         Сказав это, Николай Семёнович вдруг замолчал, словно сподобился повторного инсульта, и тщетно пытался Пётр Ильич развеселить его рассказом о повадках своих московских заказчиков, которым он выкладывал камины, и которые хотя и уважали его как мастера, однако презирали как человека аховой породы. Конечно, он и сам понимал, что весёлыми в его рассказе были только слова, какие он ловко составлял в смачные метафоры, подобно Рабле или Ивану Баркову, и скоро попрощался и ушёл, пообещав не забывать больного.

         Оставшись в долгожданном одиночестве, Николай Семёнович тотчас ожил, зашевелился, поднял себя одной рукой и сел, поставив парализованную ногу на ковёр. Потом дотянулся до стула, подвинул его к себе и, упираясь в его спинку, кряхтя и дрожа всем телом, поднялся во весь рост. Передвинув стул чуть-чуть вперёд, сделал шаг, потом другой, потом по стенке доелозил до прихожей, а там и в ванную, и в кухню…

         - Ничего, Партос, - прохрипел он, наконец, вернувшись в комнату и кое-как усевшись у окна за письменным столом, - тут дело техники, а ты ведь лучше меня знаешь, что техника ничто в сравнении с природой.

         Согласно уркнув хозяину в ответ, кот вспрыгнул на подоконник и стал смотреть в окно, за которым уже начался закат, впервые в жизни показавшийся Николаю Семёновичу рассветом. 

               

 

                2

 

            Беда с ним стряслась весной, и теперь начиналась весна. По оконному сливу стучали падающие с крыши капли, под клёнами во дворе прыгали зяблики, чья-то машина буксовала в рыхлом снегу оттаивающей дороги, а солнышко светило так ярко, что экран монитора, перед которым сидел Николай Семёнович, был мутен и больше забавлялся отражением его обородевшего до неузнаваемости лица, чем  показывал взлёты и падения «японских свечей», вызывавших на этом лице то воинственное ликование, то безликую хмурость. Похоже, и Партос проникся деловым сочувствием к хозяину, так что ни яркое солнце, ни озабоченно пробегавшие по двору кошки не могли привлечь его внимания так, как привлекали движения руки с зажатой в ней «мышкой». И это тоже был верный знак того, что Николай Семёнович не ошибся: кошачье чутьё не проведёшь, и если Партос смотрел на компьютерную «мышку» как на живую, значит, видел в ней прообраз пойманного счастья.

         На валютном рынке Форекс они начали обживаться после того, как Пётр Ильич уговорил товарища подключить его старенький компьютер к интернету. Он же и подсказал, чем может быть полезен этот интернет, забитый всяким хламом пуще телеэфира, усидчивому интеллигенту.

         - А твоей усидчивости, Николай Семёныч, нельзя не позавидовать! – шутил он, отыскивая нужный сайт. – Можно, конечно, из этой паутины умные книжки вытаскивать и стать с их помощью академиком в любой науке, но можно и материальную выгоду извлечь, причём без ущерба для здоровья и душевных устремлений. Тебе тут, как говорится, все карты в руки. Это нам, пока ещё подвижным, надо ногами сучить, чтобы хлебушек-то добывать, а ты и пенсию, и харч на дому получаешь. К тому же, никто не подглядывает за тобой, не требует и от тебя внимания. Не жизнь, а светлый рай! Даже Адам в Эдемском-то саду заплакал бы от зависти…

         Не сразу дошло до Николая Семёновича, что подразумевал Пётр Ильич под материальной выгодой. Понаблюдав недельку-другую за этим Форексом, почитав, что пишут о нём ушлые людишки, он решил, что если тут и есть какая-нибудь выгода, то она мало чем отличается от достижений Достоевского в рулетке. Если же в ней имелся некий метафизический секрет, то всякому, кто задался бы целью его узнать, подмигивала коварная старуха из «Пиковой Дамы». Однако скоро он начал замечать, что резкие изменения в курсах мировых валют случаются не абы как и не по прихоти фортуны, а в рамках очень хитрой закономерности, проникнуть за которые дано лишь немногим счастливчикам. Конечно, к таковым Николай Семёнович отнести себя не мог, но и иного выхода из тупика, в какой загнала его жизнь, не видел.

         О том, что он попал именно в тупик, а не просто в неприятную жизненную ситуацию, часто именуемую в народе «чёрной полосой», какую непременно должна была сменить «белая», он ясно понял после того, как кончились полученные в школе «под расчёт» деньги, а с выбиванием инвалидности пошла такая волокита, что и конца ей не виделось. Если бы он жил не один, и кто-нибудь походил за него и в поликлинику, и во всевозможные социальные учреждения – всё совершилось бы гораздо быстрее, и Николай Семёнович избежал бы той нищеты, которая летом заставила его даже с шапкой посидеть возле магазина. Но взять на себя его хлопоты было решительно некому: у Пётра Ильича в апреле начался рабочий сезон, и он редко приезжал домой передохнуть, «англичанка» накануне выпускных экзаменов в школе, а потом вступительных в институте не покидала классную комнату даже в выходные, соседи, сменившие в их доме умерших старух и стариков, были ему не знакомыми и молодыми, а дочка только раз навестила отца на следующий день после его выписки из больницы, оставила пакет с апельсинами и печеньем, и больше он её не видел.

         В ту последнюю их встречу она не смогла скрыть своей злости на него и после слов сочувствия высказала всё, что о нём думает.

         - Господи, - говорила она, стоя у окна и не оборачиваясь на сидевшего на диване Николая Семёновича, – зачем только вы меня рожали, если знали, что я буду бесприданницей? Родили и бросили на произвол судьбы. Маме я мешаю, у неё своя жизнь и своя семья, ты вообще как не от мира сего. Нашёл в школе тёплое местечко, и рад своим восьми тысячам... Был. А теперь станешь те же восемь тысяч получать как пенсионер и в ус не дуть. А до меня как не было дела, так и не будет. А мог бы поденежнее занятие найти, чтобы хоть на свою квартиру заработать…

         - Ира, да как ты можешь так говорить?! – не смог не возмутиться Николай Семёнович, и даже правый глаз его подёрнулся нервной слезой. – Что значит, родили и бросили? А кто тебя растил, в школе учил, в институте, опять же? И что значит, на свою квартиру? Я разве сейчас в чужой живу? А ты сама не захотела здесь оставаться, хотя ещё бабушка, когда была жива, надеялась. И я сейчас был бы только рад, если бы ты стала жить со мной.

         - Конечно, сейчас я тебе понадобилась! – воскликнула Ира, резко повернувшись, и он не узнал её лица: не симпатичная двадцатипятилетняя девушка смотрела на него, а злая старуха с обрамлённым густыми сединами лицом. – Некому пелёнки твои стирать? А бабушка, между прочим, обещала эту квартиру мне…

         - Прости, - только и нашёлся ответить испуганный услышанным и увиденным Николай Семёнович. – Не получилось мне, дочка, помереть. Подожди ещё немного…

         На том они и расстались. Звонить он ей больше не хотел, а ожидание извинений от неё незаметно стало для него такой же привычкой, как ожидание повторного инсульта, который мог хватить его в любую минуту, но мог и ещё лет сорок повременить.

         Больше всего Николая Семёновича обидели не слова Иры о пелёнках, которые ему, слава Богу, не требовались, а отсутствие хотя бы малейшей йоты любви к попавшему в беду отцу. Получалось, что он воспринимается ею как совсем чужой человек, словно не заботился о ней и когда она была младенцем, и когда ходила в ту же школу, где он учительствовал, никому не давая её в обиду, и в её студенческие годы, когда добрую половину своей зарплаты отдавал ей, продолжая носить всё тот же костюм, который был куплен им ко дню своей свадьбы. А ведь в то время он с ними уже не жил, переехав от загулявшей жены к матери и даже не заикнувшись о своём праве на часть квартиры, которую они быстренько обменяли на такую же в областном центре, найдя где-то денег на немалую, надо полагать, доплату. Он знал, что и эта квартира, в случае его смерти, была бы тотчас продана, и, значит, он оставался для Иры всего лишь помехой в её жизненных планах. Однако как относиться к столь ужасному в его понимании выводу – придумать не мог, и часто сознавал, что ему, действительно, лучше было бы помереть, попросив у дочки прощения. Но случались минуты, когда ему, напротив, хотелось жить как можно дольше только для того, чтобы она, чувствуя его живое присутствие в этом мире, ни днём, ни ночью ни имела покоя от угрызений совести и когда-нибудь всё же приехала к нему со слезами раскаяния.

         Вероятно, именно второй настрой придавал ему жизненных сил, несмотря на то, что слышались Николаю Семёновичу в нём какие-то фальшивые нотки, которых он старался не замечать, словно играл на скрипочке своей судьбы не для публики, а исключительно ради собственного удовольствия. Впрочем, и публика отнеслась бы к его скрипке, как к барабану, ибо никому его игра не была интересна, кроме разве что Петра Ильича с «англичанкой» и Партоса. Об этом тоже обидно было думать: он проработал в школе четверть века, выпустил в жизнь полтысячи молодых людей, научив их на примерах русской литературы различать добро и зло и любить непреходящие духовные ценности, но никто из них даже не навестил ставшего калекой учителя. Конечно, не много их осталось в родном городке, но ведь остались же, он иногда видел их и узнавал, вот только они его узнавать не хотели.

         Однажды он, как бы между прочим, поинтересовался у Ольги Фёдоровны, не спрашивал ли кто-нибудь из школьников о нём, но она сделала вид, что не услышала его вопроса. И всего лишь один раз подошёл к нему бывший ученик - окончивший школу три года назад Саша Гармонщиков, который был не только отличником, но и начинающим поэтом, и частенько приносил свои лирические опыты к Николаю Семёновичу домой. Поздоровавшись и искоса окинув взглядом похожую на пьяную фигуру своего учителя, он сразу заскучал и поспешил откланяться, не выразив никакого сочувствия, словно учитель, и впрямь, превратился в алкаша, сбирающего у магазина копейки на похмелку. И что уж говорить о коллегах, которые и в школе-то недолюбливали его за "патологический консерватизм", как называли в их законопослушном женском коллективе неприятие Николаем Семёновичем прогрессивных воспитательных методик, превращавших педагогов в такую же обслугу, как технички или повара! А ведь и инсульт его случился после того, как его уволили с работы после резкого выступления на областном семинаре против ЕГЭ, не позволив даже подготовить выпускные классы к экзаменам. Не потому ли и шарахались теперь от него бывшие соратницы, как от прокажённого? Иногда он представлял себе, как пользовались его примером все эти школьные преобразовательницы, указывающие до чего доводит противостояние новым веяниям. "Помните литератора Николая Семёновича? - шушукались в его воображении образовательные дамочки. - Наказал его Бог за гонор - вон он теперь возле магазина милостыню просит, превратившись в сущего урода..."

         Как ему давалась тогда эта милостыня - теперь и вспоминать было тошно, так что, просыпаясь по утрам в своей постели, он всякий раз не тотчас решался открыть глаза и долго лежал без движений, чувствуя между тем, как дёргается в томных конвульсиях парализованная нога. До тех пор лежал, пока до него не доходило, что выходить из дому, еле волоча своё тело по лестнице, чтобы сесть потом у позорного столба напротив магазина с протянутой к равнодушно проходящим мимо согражданам рукой не нужно, кланяться и говорить "спаси Господи" всякому положившему в эту дрожащую от стыда и безпомощности руку лишнюю мелочь не нужно, протягивать вечером это рассыпающееся по  прилавку, как манна небесная, богатство в обмен на которое молоденькая, но хамоватая продавщица складывала за него в "маечку" хлеб с молоком или дешёвыми пельменями, тоже не потребуется. Теперь он ходил за продуктами почти уверенным шагом, опираясь на удобную палочку, а не на черенок перевёрнутой швабры, кое-как обрезанной им с помощью кухонного ножа до подходящей его росту длины и протягивал продавщице не грязные монеты, а хрустящие ассигнации, и даже правая рука уже могла крепко держать пакет, пока он складывал в него то гуляш, то куриные окорочка, а то даже и целого запечённого с грибами кролика.

         Дочка как в воду глядела: в сентябре Николаю Семёновичу, наконец, дали вторую группу и насчитали размер пенсии в семь тысяч рублей, а с надбавками вышло ровно восемь. Привычка тратить на питание не более пятисот рублей в неделю сделала его человеком с достатком, и даже теперь он позволил себе удвоить эти траты, после чего целых четыре тысячи пополняли его чулок ежемесячно, и к началу весны у него оказались накопленными без малого двадцать тысяч рублей - сумма баснословная для каждого второго жителя их захолустного городка. Можно было даже подержанную машину купить, чтобы выезжать в лес, на озеро или к берегам протекавшей всего в тридцати километрах от дома Волги. Ещё по осени приехавший с заработков на новенькой «Ниве» Пётр Ильич свозил туда чахнувшего в четырёх стенах приятеля, и Николай Семёнович даже заплакал от радости, глядя на открывавшийся для него в новом свете и незнакомом облике мир. Если в прежние годы, изредка выбираясь на Волгу с учениками старших классов, он почти и не смотрел на неё и раскинувшиеся вширь и вдаль по низкому противоположному берегу пейзажи, отдавая всю свою душу будущим выпускникам и заботясь только о том, чтобы они прониклись любовью к родной русской земле и веками обживавшему её народу, то минувший октябрь с его яркими солнечными красками и глубоко вздыхающими между прибрежных валунов волнами вдруг наполнили тесную грудь Николая Семёновича таким счастьем, что она ощутимо начала расширяться, раскрываться, пока не объяла собой и всю Волгу, и всё свинцово-синее небо над ней, и весь мир.

      Только вернувшись обратно в свою квартиру и сев у своего окна, за которым обречённо падали с деревьев на грязные крыши сараев сдуваемые осенним ветром листья, он вновь сознал себя прикованным к этому окну до конца жизни калекой, какому никогда не посчастливится расправить над волнами свой скомканный парус.

 

 

                3

 

         Но вот теперь сперва робкая, но с каждым днём становящаяся всё более уверенной надежда вновь начала расширять его грудь и углублять дыхание, а в начале марта он уже не сомневался в найденном им ключе для двери в этот мучительно желанный новый мир и только ещё боялся, что в ключике этом может таиться какая-то сокрытая от невооружённого глаза щербинка, способная одним махом навсегда перечеркнуть все его надежды.   

         Боялся Николай Семёнович и рассказывать о своём пристальном исследовании «маммоновых конвульсий», как называл он про себя все эти метания то вверх, то вниз на рыночных графиках, Петру Ильичу. Не потому боялся, что Пётр Ильич мог принять его всего лишь за азартного игрока, забыв о том, что сам же и впутал товарища в эту всемирную паутину, - нет, опасения его основывались на мистических предчувствиях, рассказ о которых Петру Ильичу мог иметь непредсказуемые последствия. И ладно бы Пётр Ильич нашёл его просто больным и посоветовал показаться  психиатру - он вполне был способен и сам увлечься этой мистикой, и тогда пиши пропало: иссяк бы и родник этих пока что окутанных лёгким туманом предчувствий.

         И вот наступил-таки тот момент, когда он в тысячный раз открыл проверочный ордер, дождавшись своей сигнальной «свечи» и с затаённым дыханием стал ждать разворота тренда в нужном направлении. Когда же цена, действительно, скакнула сразу на сто пунктов вверх и продолжила своё безповоротное восхождение, он смог только выдохнуть чуть слышно: «Всё, Партос!..»  И замер с закрывшимися от тяжести только что пережитого напряжения глазами, даже не чувствуя, как из каждого из этих глаз вытекли на щёки и задрожали в проникнувших из-за окна солнечных лучах слезинки…

         Всё, что стало происходить в его жизни после этих пяти или двадцати безчувственных минут, Николай Семёнович воспринимал уже как давно свершившееся с ним преображение, после которого возврат к прежней жизни был уже совершенно невозможен. Так он и записал, когда очнулся, в своём тайном дневнике, находящемся в созданном им на «рабочем столе» файле: «Сегодня мною была пройдена точка невозврата. Теперь я становлюсь совсем другим человеком. Слава Тебе, Господи!». И хотя он еще весьма смутно представлял себя в образе этого другого человека – все его мысли, ощущения, поступки, сам взгляд на свою комнату, на город за окном и даже на Партоса сделались совсем иными, чем были до прохождения этой точки невозврата. И Пётр Ильич, о котором он вспомнил с несказанной благодарностью за столь безценное участие в судьбе старого товарища, и «англичанка» Ольга Фёдоровна, хотя и изредка, но предлагавшая ему свою помощь, и хамка-продавщица, наблюдавшая перемены в нём с первого дня его появления перед её прилавком со шваброй в скрюченной руке и горстью мелочи в другой и со временем ставшая для него чуть ли ни самым близким человеком, - явились перед мысленным его взором совсем не такими, какими он привык видеть их, словно слезла с них, как со свежего ананаса, толстая и бугристая кожура, и ароматный сок выступил из каждой чёрточки их лиц и душ. Хотелось весь остаток отпущенной ему Богом жизни провести в непрестанной благодарности этим людям, и Николай Семёнович решительно принялся за дело.

         Спустя час он уже выходил из банка, переведя на открытый им на Форексе торговый счёт все бывшие у него в загашнике деньги. Получилось семьсот долларов, из которых за месяц он сделал семь тысяч. К началу лета сумма возросла до пятидесяти тысяч долларов, и Николай Семёнович оформил первый вывод средств, оставив на балансе десять тысяч. А через год, также в начале марта, кот услышал от него уже знакомое «Все, Партос!», что знаменовало накопление на банковском счету миллиона долларов, которые можно было потратить на всё, чего бы ни пожелала его окрепшая вместе с телом душа. Или наоборот: чего бы ни пожелало окрепшее вместе с душою почти до полного восстановления тело. Или же ещё точнее: чего бы ни потребовалось для воплощения его планов, которые он тщательно расписал в своём дневнике, все ещё тайно хранившемся в нескольких папках на «рабочем столе».

         Это было чудом, и приходилось то и дело писать в брокерскую компанию просьбы не выкладывать информацию об этом чуде в интернете, что не терпелось сделать всем этим менеджерам, пристававшим к Николаю Семёновичу с вопросами об открытом им «методе анализа», о его «торговой стратегии», биографии, семейном положении и прямо-таки требовавшими выслать им фотографию, сделанную на фоне монитора с открытым на нём интерфейсом их сайта. Заинтересовались им и в главном управлении банком, мучая телефонными звонками и задавая каверзные вопросы. Но поскольку он сообразил сходить в апреле в налоговую службу и заполнить декларацию – говорить им было не о чем. Между тем и Пётр Ильич стал посматривать на приятеля с подозрительностью и часто спрашивал, не случилось ли с ним чего, не съел ли он какую-нибудь рыбку, пойманную у берегов Фукусимы и  сделавшую его полностью не пригодным для шахматной игры, в которой он стал путать не только пешек со слонами, но и коней с ферьзем, заставляя последнего то прыгать по доске буквой «г», то съедать собственного короля. Признание в том, что шахматы ему стали совершенно не интересны, потребовало бы объяснений, а поскольку выкручиваться и лгать Николай Семёнович не умел – пришлось бы рассказать о своём фантастическом успехе, об этом миллионе, который с каждым днём пополнялся новыми выигрышными опционами, так что к началу лета почти удвоился. Однако было как-то неловко и даже почему-то стыдно перед Петром Ильичом, словно деньги эти были Николаем Семёновичем украдены, и не только у тех, кто, не подобрав к валютному рынку свой надежный ключик, тупо продолжал проигрывать свои кровные, а именно у Петра Ильича. Когда же тот уехал, наконец, на свою шабашку, Николай Семёнович вздохнул с таким облегчением, словно вышел на свободу из камеры пожизненного заключения.

          - Вот ведь что делает с людьми бестактность, - сказал он Партосу после того, как помахал из окна отъезжавшему от дома на своей «Ниве» приятелю. – Это как у Чернышевского в «Что делать?»: юная Вера Павловна даже из дому сбежала – так допекла её маменька заботой и участием. А Базаров? А Катерина в «Грозе»?..

         И хотя ни Веру Павловну, ни Базарова, ни Катерину в "Грозе" Николай Семёнович никогда не считал положительными героями, а в планах его одним из первых пунктов значилось благодарственное вознаграждение Петра Ильича  за поддержку в мрачную пору жизни – представление о том, как тот приедет по осени и возобновит свои утомительные посещения, рисовало страшные картины, всё более похожие на репинскую композицию с разгневанным царём Иоанном Грозным в центре. Выход из этого положения виделся только один: в смене места жительства, в устроении своей действительно новой жизни даже не в родном городе, где Николая Семёновича знала каждая гулящая собака, и не в областном центре, на улицах которого была неизбежна встреча с дочерью, а то и с самой бывшей женой, а вовсе в чужих краях. Вдруг пришла идея перевести свою наследственную квартиру на дочь, но лишь с тем условием, что Ира не продаст её чужим людям, а сохранит как память о бабушке и оставленном без ухода и помощи инвалиде отце. Но эту идею Николай Семёнович сразу же и забраковал, решив, что лучшим средством воспитания для неё будут муки совести после того, как она узнает, что её отец здесь не живёт, но изредка появляется будто с того света и регулярно погашает коммунальные задолженности…

         Будущее, о котором все прежние знакомые будут думать как о «том свете», виделось Николаю Семёновичу особенно желанным не только тем, что из него уже совершенно невозможным будет его возврат к нынешнему прошлому, а и тем ещё, что и дочери, и жене, и всем школьным законопослушницам он будет являться как призрак, требующий ответа за их черствость, убившую не причинившего им никакого зла человека. Если бы Николай Семёнович угодил на кладбище – и совесть их оставалась бы спокойной: ну, помер и помер, какой у покойников спрос с живущих? А вот знание о его присутствии где-то рядом с ними в каком-то невообразимом качестве ни на минуту, ни на миг не позволит им расслабиться и уж, тем более, совершить такое же преступление в отношении очередной жертвы.

         - Непременно будет у них раскаяние, Партос, - убеждал он во всём согласного с ним друга, который выражал это согласие тихим мурлыканием и прищуриванием сытых глаз. – Даже и в церковь начнут ходить от страха, что мы с тобой можем объявиться в любую минуту и… только Бог сможет оградить их от непредсказуемости последствий.

         Что касается Петра Ильича, думал Николай Семёнович, то и ему будет полезно призадуматься о смысле жизни после того, как он останется один на один со своим избалованным сынком, от которого привык прятаться за шахматной доской в квартире старого приятеля. В то же время, и награждение его большой суммой денег, пусть и от самого чистого сердца, могло нанести лишь непоправимый вред шаткому семейному счастью Петра Ильича. Ну, принесёт он домой десять миллионов рублей, и что дальше? Сын выпросит крутую иномарку, жена – новую квартиру с дачей и  песцовой шубой, сам он решит год-другой отдохнуть от поездок на заработки, а потом будет ждать удобного случая, чтобы выпросить ещё десять миллионов, совершенно справедливо полагая, что миллионы эти у Николая Семёновича появляются как зимний снег на дороге. Болтливость же Петра Ильича очень даже может привести к тому, что появятся ещё какие-нибудь просители, которым невозможно будет отказать, и тогда новая жизнь сделается такой невыносимой, что придётся вновь пожалеть о том, что инсульт не нашёл логического завершения в могиле.

         Такие мысли сначала просто огорчали Николая Семёновича, но скоро принялись накрывать, как грозовые тучи, мрачной тенью все его надежды на счастье, которое он, так и не сумел оформить в слова, хотя в дневнике его было записано уже бессчётное множество самых разумных и благородных вариантов вложения капитала, так что сам этот дневник вполне мог бы заинтересовать любого писателя – столько в нём было увлекательных сюжетов и актуальных тем. Однажды, перечитывая свои записи,  Николай Семёнович вдруг почувствовал, как холодом обдало всего его с головы до ног от внезапного осознания безсмысленности всех его добродетельных планов, воплощение которых не принесло бы никакого блага ни тем, кого он намеревался облагодетельствовать, ни ему самому. Вдруг вспомнилось сказанное Христом богатому юноше: «Иди, продай своё имение и раздай деньги нищим». Он тотчас увидел себя на месте не этого несчастного богача, но среди тех счастливцев, получивших щедрую милостыню и вскоре потративших её на свои нужды. Увы, видение это не родило в душе ничего, кроме отчаяния, так как нужды вовсе не исчезли, а, напротив, сделались ещё более тяжкими. И по своему опыту знал Николай Семёнович, что как бы много ни подавали ему в некоторые редкие дни его попрошайства – когда подаяние проедалось, и через два-три дня он не набирал и на хлеб с молоком, появлялась обида и даже злость на людей за их жадность. В то же время, помнил он и о том, что купленный на эти гроши хлебушек был вкуснее и драгоценнее того, который иной раз приходилось даже выносить на помойку вместе с не вошедшими в глотку и протухшими пельменями.

         Выходило, что благотворительностью своею он мог больше навредить тем людям, каких мечтал он сделать счастливыми. Бомжи, собранные в одном из вариантов его плана, превращались в ожиревших бездельников, от скуки обворовывающих друг друга и ненавидящих его самого, одинокие инвалиды в роскошной богадельне на живописном берегу Волги только и делали, что выпрашивали каждый для себя отдельные домики или квартирки, а учащиеся созданной им на сосновом острове озера гимназии не вылезали из интернета и вместо гранита наук грызли льстивыми взглядами своего лоха-директора, надеясь получить от него не подарочное издание повестей Гоголя, а побольше каких-нибудь мертвых душ, чтобы заселить ими созданный в фотошопе глянцевый и безумный мир. Мало привлекательного обнаружилось даже в восстановленном им из руин древнерусском монастыре, в котором под малиновый звон колоколов писались не летописи восхождения к горним высотам духа, а бесчисленные прошения и доносы наиболее кучеряво живущих братьев.            

         - Что же нам делать-то с нашим счастьем? – всё чаще спрашивал он Партоса, но кот только поднимал хвост и тыкался мордой в ладонь, быв уверенным, что она не оскудеет никогда. – Остаётся, брат, одно из двух: или прекратить думать о благе ближних и жить только в своё удовольствие, или сделаться живым печатным станком и бросать, бросать, бросать зарабатываемые баксы ненасытной толпе, пока не придёт за нами старуха с косой. Если ты думаешь, что построив храм или богадельню, мы хотя бы купим безсмертие для наших душ, то глубоко ошибаешься. Это будет обыкновенным фарисейством, Партос, тогда как мытарь так и останется мытарем, и Бог будет любить его, а не нас…

         Спрашивал Николай Семёнович Партоса, ломал свою и без того всё ещё не очень-то ладную голову, даже у Бога не ленился просить совета в долгих ночных молитвах или в церкви перед иконой Мирликийского Святителя, а сам продолжал ходить с палочкой в магазин или на прогулки по родному городку и торговать на Форексе, переводя с него на свой банковский счёт все новые и новые десятки тысяч долларов. Однако к чему приспособить свой капитал - так и не мог придумать, как не мог отважиться на покупку привлекших его внимание аппортаментов у Патриаршего пруда в Москве или подняться на второй этаж открывшегося в городке торгового центра, на котором располагались отделы современной одежды и компьютерной техники нового поколения.

 

                4

 

         Однажды в начале августа, когда стояли особенно жаркие дни, и выходить под убийственные лучи разбушевавшегося солнца было опасно, к дому подъехало такси, и Николай Семёнович увидел из распахнутого окна, как из него с трудом вылезла беременная женщина. Подняв голову, но тут же и ослепнув от отражённых от стёкол ярких солнечных лучей, она вошла в подъезд, и скоро Николая Семёновича заставил вздрогнуть звонок в его квартиру, какой он слышал только раз в месяц, когда юная почтальонка приносила ему его кровные восемь тысяч рублей. Открыв дверь, он не сразу узнал в располневшей и давно не молодой бабе свою дочь Иру, а узнав, почувствовал такую жалость к ней, что поспешил вернуться в комнату и сесть на диван, слыша, как громко бьётся об стенки его груди затрепыхавшее, подобно угодившему в силки голобю, сердце.

         - Ну, как ты тут? – спросила Ира, осторожно присаживаясь  рядом с ним и оглядывая комнату таким взглядом, словно, не замечая ни мебели, ни всего убранства её, оценивала только габариты и состояние требующих косметического ремонта стен и потолка.

         – Всё по-старому, - не дождавшись ответа, вздохнула она. – Хоть бы обои заменил.

         - Зачем? – удивился Николай Семёнович, с ещё неосознанной тревогой глядя на угрястое лицо дочери, но видя почему-то только её широкую плисовую юбку и яркую блузку с какими-то импортными письменами на обвислых грудях. – Это же память о твоей бабушке.

         - Понятно, - зевая, протянула Ира. – А я, вот, к тебе с предложением. Как видишь, скоро стану мамой.

         - Да, вижу, - кивнул Николай Семёнович, ожидавший услышать несколько иные слова, пусть с предложением, но не с тем, о каком он тотчас догадался.

         - Короче, я накопила на однокомнатную «хрущёвку» в центре, но тут появилась возможность купить «двушку-брежневку». Если продать твою квартиру, то как раз на неё хватит. Сам понимаешь, мальчик начнёт расти, и в «однушке» станет тесно.

         Теперь она уже смотрела прямо в глаза отцу, и не просительным, а строгим и холодным, как у заведующей облоно, был её взгляд.

         - Нет, ты подумай, что я тебя хочу в дом престарелых сдать. Будем вместе жить, пока…

         - Пока, я не помру? – закончил вопросом её мысль Николай Семёнович. – Или пока сам не увижу, что даже в самом убогом доме престарелых мне будет лучше, чем рядом с ненавидящей меня дочкой?

         - Ну, зачем ты так? – как будто обиделась Ира и надула свои толстые, доставшиеся ей в наследство от матери, губы. – С чего ты взял, что я тебя ненавижу? Это ты всю жизнь меня ненавидел. Сидел в этой дыре, как таракан, и ничего не делал для счастья дочки.

         - Я детей учил! – не в силах справиться с приливом отчаяния, вскричал Николай Семёнович, оглушаемый не столько словами Иры, сколько хлынувшей в голову из разрывающегося сердца кровью. – Я тебя до двадцати лет на руках носил и любил больше жизни! Я и теперь собираюсь купить элитную квартиру в центре Москвы, которая будет твоей!..

         - Да у тебя уже крыша съехала, папочка! – крикнула и Ира, и Николай Семёнович успел подумать, что она именно за тем и приехала, чтобы довести его до психушки.

        Однако унять вырывающийся уже наружу вместе с бурной кровью поток своего отчаяния он не мог, сознавая, что точка невозврата была пройдена им не два года назад, а только что, вот в эту самую минуту, когда лавину гневных Ириных слов остановил вдруг душераздирающий вопль забившегося под диван Партоса. Но самой последней в его разорвавшемся мозгу была мысль о том, что вместе с ним преодолел эту точку и весь преждевременно, как Ира, состарившийся на руках его литературы мир.       

 

                2012

 


Рецензии