Роман Мир над бездной Первая книга Бесы-кони

                АЛЕКСЕЙ КАМРАТОВ
.

               


               
                МИР НАД БЕЗДНОЙ
                Роман 
                Книга первая «БЕСЫ-КОНИ"

Оглавление

О книге и авторе
Пролог
Глава 1. Побег. Июнь 1952
Глава 2. Встреча. Сентябрь 1969
Глава 3. Замок. Май 1945 года
Глава 4. Погоня. Июнь 1952 года
Глава 5. Мачеха. Октябрь 1969 года
Глава 6. Нападение. Май 1945 года
Глава 7. Расстрел. Июнь 1952 года
Глава 8. Правда. Октябрь 1969 года
Глава 9. Обман. Июнь 1945 года
Глава 10. Гари. Июль 1952 года
Глава 11. Исповедь. Октябрь 1969 года
Глава 12. Расписка. Июнь 1945 года
Глава 13. Зеленогорск. Октябрь 1969 года
Глава 14. Ленинград. 1946–1949 годы
Глава 15. Сибирь. 1953–1969 годы
Глава 16. Сестрорецк. Октябрь 1969 года
Глава 17. Разведка. Ноябрь 1944 года
Глава 18. Эпиграф. Октябрь 1969 года
Эпилог
Примечания

 О книге и авторе
       
      Предложение от Алексея Камратова прочитать его роман и написать на него рецензию меня немного смутило - не по литературной мы с ним части. Мы больше с ним специалисты по нефте и газотрубопроводам, да обустройствам месторождений и строительствам новых городов, а тут вдруг роман. Но прочитав присланную мне первую книгу "Бесы-кони" ещё не оконченного романа, я решил написать к ней предисловие.
        О книге.  Я солидарен  с редактором Ольгой Пьяных в кратком описании первой книги «Бесы-кони», но не всего романа  с условным названием «Мир над бездной», а именно: « Действие первой книги романа  охватывает период конца Великой Отечественной войны, годы послевоенных репрессий и 70-е гг. XX века. Автор делает попытку показать напряженную внутреннюю жизнь героев, двух поколений отцов и детей. Запутанные нити человеческих отношений ведут к переосмыслению совершенных поступков. На примере главного героя капитана Никифорова можно оценить величие души человека, испытавшего радость любви и горечь потерь близких людей. Ни жестокость военного лихолетья, ни суровые дни, проведенные в Севураллаге, ни предательство не смогли сломать его личность».  Далее – во второй книге «Судьба олигарха»  три поколения героев романа вместе идут через испытание тяжелым  временем перестройки  страны  и  к сожалению не все его проходят...  Уходит романтика из сознания молодёжи, ломаются характеры людей, пышным букетом расцветает бандитизм, национализм, коррупция и  соответствующие этому злу последствия в государственном масштабе.   
         Сегодня мы говорим о книге ещё не всем знакомой, но уже достаточно известной  в узких кругах читателей.  Книга «Бесы-кони» была прочитана в электронном варианте  членами «Российского читательского клуба» и рекомендована к изданию. Я приведу несколько  из двухсот с лишним комментариев тех  читателей, которые голосовали за издание книги. Думаю, их мнение о книге  будет интересно будущим читателям. Стилистику  и орфографию комментариев я не исправлял, фамилии авторов из этических соображений не указываю.
- «Читается на одном дыхании, легко. Она не просто интересна, но безусловно нужна и полезна. После прочтения первой книги «Бесы-кони»  появляется желание прочитать её продолжение вторую книгу «Судьба олигарха».  На мой  взгляд, автору удалось заинтересовать, зацепить  читателя  за живое, а это главное». 
- «Реальность военных событий. Без прикрас, но описаны жизненно. Язык повествования прост, но красочен. Мне понравилось».
-  «По историям  людей, проживших такую  жизнь,  по событиям, которые так  интересны, можно фильмы снимать. Сопереживаешь за прошедшее время,  которое отдаёт людям важные моменты, чтобы помнить и понять, как всё это было!»
- «Прочитал  книгу - понравилась. Что-то есть такое, что заставило поверить в написанное.  Для старшего поколения будет интересно».
- «Понравилось, читается "на одном дыхании". Интересно,  читая проникаешься в суть происходящего, а это многого стоит.  Хочу купить эту книгу, она должна быть. Спасибо»
- « Книга видится глубокой по содержанию, читается легко, язык прост, события узнаваемы! Узнала также новые слова жаргонного сленга, что тоже хорошо, так как и в жизни встречаются такие слова. Надо знать, не для употребления естественно. Название у книги тоже хорошее! Благодарю за прочтение  книги»
-  «Это не просто роман - это наша история... Книга достойна грифа "Лучшие книги России"!» 
-  «Читая, не замечаешь лишнего, не спотыкаешься, а скользишь и скользишь за героями и боишься, что скоро конец книги, а хочется ещё читать...»
-  «Мне так понравилась эта книга, что я прочла ее в запой. Не отрываясь. С тех самых пор я с книгой не расстаюсь – переписала на диск.  Я к чему все это говорю. У моего поколения совсем иные взгляды и понимание жизни  по сравнению с прошлым поколением.  Предки  выросли с Достоевским и Чеховым. А сейчас, зайди в книжный магазин:  Детективы, Боевики, Секс и т.д.»
-  «Хочу заметить, что книгу А.Г. Камратова многие друзья автора читали задолго до выставления её в Интернете. В том числе и я. Эту книгу  прочитала два года назад, и она мне очень понравилась.  Читала с большим интересом и очень хотела продолжения романа: интересны судьбы людей, воевавших, столько перенесших в годы войны, и    нелегкие повороты в их судьбе уже в мирное время. В книге подняты вопросы порядочности, чести, совести.  А какая линия любви: настоящей, прошедшей непростой путь. Эту книгу хочется  перечитывать. И так интересно, что будет дальше, как сложится жизнь героев романа. Хочется иметь эту книгу в своей домашней библиотеке».
-  «Очень хороший, сочный русский язык, да и сюжет не тривиален. С удовольствием куплю  эту книгу».
          
   Далее, как говорится, мои комментарии излишни.  Я  буду говорить об авторе. Человек, проживший  на Тюменском Севере год-два и, не выдержав суровых условий, уезжал, больше туда не возвращался.  Выдержавший три года - оставался на всю жизнь. Только сильные люди обустраивали Север Западной Сибири. Одним из них и был Алексей Камратов - сначала простой инженер-геофизик, сейсмик, ходящий  по профилям на нефтеносных площадях  под  Нижневартовском. (Ходить по профилям - это равносильно походу в тыл противника напрямую, не взирая  на  болота, мошкару, или сорокаградусный мороз.)  Затем, как  строитель-трубопроводчик, обустраивал нефтегазоносные месторождения крайнего Севера  и там с ноля  построил города: Ноябрьск, Муравленко и Губкинский.  Алексей Григорьевич в последней своей должности директора Ноябрьского отделения Дирекции по строительству трубопроводов и наземных сооружений Западной Сибири в системе Миннефтегазстроя уделял много внимания стороне социального и культурного развития населения. Сам активно участвовал в литературных семинарах Тюменской области, а в Новосибирске вместе с братьями Г. и А. Заволокиными создал коллектив "Играй гармонь". В разгар перестройки  переехал в Москву и, невзирая на тяжелые условия разгосударствления министерских структур,  продолжал вести свою творческую работу, параллельно создавая  производственные и общественные предприятия нового государственного направления. Будучи членом комиссии по проблемам устойчивого развития России при ГД ФС РФ, создал в Новосибирске  Финансово-промышленную группу "Сибирь".  В 2003 году по просьбе депутата Государственной Думы Героя социалистического труда академика РАН Залиханова М.Ч.  переехал работать в Москву, где был избран Председателем Правления ПО "Народный Союз", который и возглавляет по сей день.
Я желаю Алексею успехов и новых творческих удач.
 
Президент  Союза нефтегазопромышленников  России         Г.Шмаль


                Пролог

«Газик» летел по бетонке, рассекая чахлую поросль сосняка, торчавшую вкривь и вкось из бугристого мшаника, стлавшегося по обочинам. Казалось, сосенки-уродцы штрихами пытались зачеркнуть все, что росло, цвело и дышало на убогой северной земле. Квадраты бетонки – серые плиты, уложенные на корку вечной мерзлоты, льдинами скользили под колеса.
– Вадик, быстрее. Поднажми еще. Опоздаем ведь, якуня-ваня.
Бородатый Вадик, в профиль, напоминавший Хемингуэя, хмыкнув что-то неопределенное, прибавил газу. Стрелка спидометра подкатила к девяноста километрам. Впереди замаячила платформа «Урагана», загородившая более половины дороги. Ещё был день, но быстрая полярная ночь уже гасила его. Плохая видимость размазывала силуэт впереди идущей машины. Вадик, не сбавляя скорости, пошел на обгон, и …перед глазами выросла тупая морда «Татры». В голове мгновенно отреагировало: «Влево!», а  руки автоматически продолжили поворот руля, начатый при обгоне. «Татра» врезалась в правый угол кабины, где сидел пассажир.
Через полтора часа после катастрофы бригада шоферов «Урагана» привезла пострадавших в больницу заполярного городка. Шофер сейсмопартии Бубич с несколькими сложными переломами, находился в бессознательном состоянии. Пассажир – пожилой мужчина, был мертв. Единственным документом, подтверждающим его личность, была радиограмма на имя Никифорова Олега Алексеевича. Дежурный врач, принимавший пострадавших, прочитав текст, помотал головой и сказал сестре-хозяйке тете Даше, аккуратно складывавшей вещи принятых людей:
– Не повезло этому Никифорову. Жену с сыном нашел, а сам. До чего же неблагодарна судьба человеческая.


Глава 1. Побег. Июнь 1952 года

Мокрая трава и низкие ветки черемухи хлестали по лицу, цеплялись за ватник и кирзовые сапоги, если можно  так назвать подвязанные к кирзовым голенищам плетеные из лыка полубашмаки, полулапти.
 – Еще чуть-чуть, Эдик. Осторожней! Толкни правее. Стоп!
Впереди открылась узкая полоска воды. Ветки черемухи и ивняка ласково касались ее быстротечной глади. Река делала крутой поворот и, оттолкнувшись от противоположного берега, стремительно убегала за мыс. Боны*, ограждавшие запретную зону со стороны реки, трехкилометровым  пунктиром убегали вниз по течению и терялись за последней охранной вышкой. Правая вышка пряталась в верховье реки за поворотом. С неё часовой не мог видеть этот небольшой участок прибрежной полоски, заросшей кустами. Вот именно с этого пятачка – своеобразной мертвой зоны для обзора, и решили выскочить на вольную стремнину бывший дивизионный разведчик капитан Никифоров – зэк под номером 426412, и двадцатилетний доходяга Эдик Роост – по делу значившийся пособником фашистов и врагом народа.
Лето набирало силу, и побег в такое время по лесам и открывшимся болотам Северного Урала здравомыслящие зэки и энкавэдешники считали сумасшествием. На это и рассчитывал Никифоров. В прошлом году, когда бешеное половодье где-то в верхах у слияния Сосьвы и Лозьвы смыло и выбросило в сплав несколько штабелей заготовленной древесины, Никифоров вместе с бригадой стояли на разборе затора и выручали молевой* лес, загоняя его в боновое заграждение. Там, эквилибрируя на бревнах и растаскивая их багром, он и заметил перевернутую долбленку, прижатую двумя сосновыми баланами* к мысу на повороте. Баланы пустил по течению, а долбленку аккуратно завел под кусты и застопорил между двух коряг. Через пару дней, когда на бирже – огромной, тянущейся вдоль реки лесоперерабатывающей промзоне, страсти с разборкой заторов поутихли, лодка была вытащена на берег. Затем, замаскированная под старую колоду, надежно спрятана в кустах. Год с лишним Никифоров и Эдик готовились к побегу.
Терять было нечего. У обоих по двадцать пять с прицепом, поражением в правах и прочими атрибутами уголовной аттестации. Один – изменник Родины, враг народа, другой – фашистский выкормыш, как называл его хозяин зоны майор Хорев. Никто не возмущался. Для многих обитателей Севураллага подобная характеристика была обычной. И саму зону называли фашисткой, хотя и была она чуть разбавлена и ворами*, и суками*, насмерть воевавшими друг с другом. Для всех людей, живущих на воле вне зоны, дальнейшая судьба  всех эти зэков  всё равно была  предрешена  – рано или поздно «на тот свет». Только сами зэки думали по-другому. Олегу Никифорову – бывшему боевому капитану разведчику, шел 33-й год от рождения, зэку № 426412 шел шестой год срока. Доходяге Эдику, по документам Эдгару, – сыну бывшего обкомовского работника из Белоруссии, эстонцу по национальности, мальчишке по общему развитию и мужчине по лагерному опыту – седьмой год зоны давался легче, чем предыдущие, – появилась надежда. Она пришла в лице угловатого, мрачного мужика, с которым он встретился у лепилы – лагерного фельдшера. Это было в декабре. Стояли страшные морозы. Раскатывать с берега штабеля бревен и вязать из них плоты на льду реки, которую как трубу, продувал пронизывающий ветер, редко кому было под силу. Бригада, в которой работал Эдгар, из-за невыполнения нормы выработки за вчерашний день, сегодня сидела на пониженной пайке – двести грамм черняшки* и баланда, типа кипятка, сдобренного двумя крупинками перловки. Бригада ходила под отдельный конвой. Баланду варил бригадный повар – шестерка*  Карзубого. Сам Карзубый на работу не ходил, был в законе, но дружил с нарядчиком* и бугром* и регулярно отмечался в табеле по выходу. Бригаде повар варил из кислой капусты щи, в которых хоть нос полощи, но ничего не вынюхаешь и не выловишь, а бугру с двумя его шестерками жарил картошечку на тех самых жалких граммах постного масла всей дневной нормы бригады. Мужики не трепыхались, имели горький опыт. Однажды один из «фашистов» плеснул баландой бригадиру в морду, и уже где-то перед съемом, этот герой-«фашист» был раздавлен огромным баланом, нечаянно сорвавшимся с торца штабеля.
Мороз, голод, сволочная жизнь толкали слабовольных людей на помойку. Они выпрашивали на кухне объедки, картофельную шелуху, с риском получить пинка рылись в бочках с отходами, приготовленными для дальнейшей отправки свиньям лагерного начальства. И, конечно, догладывали кости поселковых собак, случайно забежавших в зону работ, пойманных и съеденных избранным блатным обществом.
Другие шли в «шестерки» к блатным. Третьи зарабатывали педерастией. Эдик нашел другой выход. Положив на сосновый горб бревна левую руку, примерился и хладнокровно рубанул топором. Пять скрюченных пальцев остались судорожно впиваться в бурую кору старой сосны. Подойдя к гревшимся у костра на берегу конвойным, Эдик показал им перетянутую проволокой кровоточащую культю и попросил отправить его в жилую зону. Ответ сержанта – начальника конвоя (молодого вологодского парня) был естественным и совсем не неожиданным: «Пшел, гад, пока пулю не схлопотал!». И чтобы не было сомнений, передернул затвор автомата. Затем дал команду охране уменьшить площадь охраняемого объекта, и часовые переставили два березовых кола – условную линию охраны – с берега на запорошенный снегом лед реки. Костер, у которого грелись зэки, в основном бригадир с шестерками, остался вне зоны охраны. А это означало, что оставшиеся до съема полтора часа у бригады не будет костра. Шестерки били Эдика недолго, но этого было достаточно. Вечером в полубессознательном состоянии парня притащили в медбарак к фельдшеру. Федор Федорович – зэк со стажем, из тех интеллигентов-марксистов, которых в тридцатых годах пачками отправляли по дальним командировкам или в небытие. Свое дело знал отлично. Хирург, московский профессор был лепилой экстра класса. Правда, лейтенант медицинской службы, начальник медчасти лагеря, человек, так сказать отсидевший войну в лагерях и даже имевший за это какие-то правительственные награды, делал Федору Федоровичу изредка замечания и давал советы. Но это бывало, когда он выходил из очередного запоя и все претензии в основном относил к непомерному расходу лекарств, бинтов и особенно спирта, которым гражданин начальник сам чрезмерно баловался и угощал друзей из лагерного начальства. Когда принесли Эдика, Профессор (так звали Федора Федоровича все зэки и охрана лагеря) делал перевязку Никифорову. Военная рана давала о себе знать и от непосильного физического труда иногда открывалась. Опытный хирург удивлялся и искренне радовался за своих коллег-хирургов, сделавших Никифорову такую неординарную операцию. Немногословный заключенный был ему симпатичен, и он часто приглашал его на осмотр. Грязь и кровь лагерей, мерзость и унижения не размазали по годам, не убили человеческое начало в сердце Федора Федоровича. Его смешная беленькая бородка, добрые глаза и детские веснушки на носу внушали доверие. Молчаливо, не обременяя друг друга вопросами, эти два человека знали что-то такое про каждого, что дано знать только сильным людям, перешедшим на фронте грань земного общения.
Выставив из комнатушки мужиков, хлопотавших над Эдиком, Профессор попросил Никифорова остаться и помочь ему в перевязке парня. Как и что делали с ним эти люди, что и о чем они говорили – Эдик отчетливо не помнил. Но главное – он не попал в карцер за членовредительство.
Через три дня он был переведен на биржу в бригаду, где каталем* работал Никифоров. И до тех пор пока не зажила культя, работал на легком труде: убирал с эстакады хвойный лапник, древесный мусор и опилы, складировал в штабеля отроны – обрезки веток и верхушек стволов. К сильному и мрачному каталю Эдик привязался крепко по-сыновьи и называл его только по имени и отчеству. Блатная хартия, да и все мужики на зоне звали Никифорова Мурым. Мурый – сам себе на уме, хитрый, хмурый, тяжелый по характеру человек. Это погоняло* он привез с собой с пересылки, а также еще и славу мужика, которого трогать не безопасно. Таких в зоне называли: «сам по себе» или «ломом подпоясанный».
И вот теперь они вдвоем выталкивают лодку из схрона. Все обговорено, все подготовлено. Окончательную подготовку провели месяца за четыре – где-то с конца февраля, когда Эдик  снял руку с перевязи и мог использовать ее в работе.  Отстругали весло-правило и шест. Вещички и харч собирали потихоньку, незаметно от пронырливых глаз стукачей. Никифоров за шерстяные, домашней вязки носки выменял у каптера кусок рваной полосатой шторы – якобы на портянки, и обрывок красного ситца – остаток какого-то транспаранта – якобы на перевязь для культи. У этого рябого красномордого каптера достать можно было все: от иголки до бального платья. Но шмотки, которые крутились и игрались в карты, были уже мечеными, и простая покупка или их обмен на что-то сразу же станут известны лагерному оперу*. Никифоров не хотел рисковать, и сам выкроил и сшил юбку с косынкой. Весь камуфляж вблизи смотрелся смешно и наивно, на расстоянии, переодетый в эти тряпки Эдик, мог сойти за вполне приличную девушку, возвращающуюся с покоса.
В лодку положили мешочек с харчами, топор, багор с коротким багровищем, крепкую веревку. Все это завалили большой охапкой душистого сена. Никифоров достал из-за голенища тряпицу, развернул и показал содержимое Эдику.
– Смотри! Фронтовые. Раненный летчик в госпитале подарил. Берегу. Теперь пригодятся.
На широкой ладони зайчиком блеснул циферблат штурманских часов.
– Вот здорово! Алексеич, дак они с компасом!
– Точно. И водозащитные.
Аккуратно завернул часы в тряпицу и положил снова за голенище сапога.
– Теперь пора. Дневная проверка кончилась. Карточки с биржи унесли. Ну, брат, подвязывай свои атрибуты.
Лодка уже нетерпеливо покачивалась, норовясь  носом выдвинуться на стремнину. Никифоров крепко держал ее за корму. Эдик, веером разложив юбку на коленях, тщательно умостился на носу очень неустойчивой лодки. Поправил парик с сивой косой, сплетенной из пересохшей травы, и надвинул на глаза красную косынку. Никифоров, ловко усевшись на корму, оттолкнулся от коряги и скомандовал: «Запевай!»
Лодка стремительно вынырнула из кустов на стремнину. Эдик запел звонким, чуть хрипловатым голосом, что для многих,  курящих в те времена женщин – было почти естественным тембром:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет,
И грустную песню заводит –
О Родине что-то поет.

Лодка выплыла из-за поворота и под противоположным крутым берегом покатила вниз, глубоко оседая под весом людей и небольшой копенки сена, распустившей свои пряди вдоль бортов по иссиня черной воде. Слева проплывала настороженная биржа, ее инвалидные эстакады, неподъемные для багров штабеля, убогое оборудование и вышки, вышки. Со стороны реки, работавшие на эстакадах люди, уже казались чужими и далекими. Все уплывало за корму. Приближалась последняя, нависшая над рекой, угловая вышка. Метров двадцать, а может быть чуть меньше, отделяло лодку от вышки, когда Никифоров, предупреждая интерес часового, рупором приставив руки ко рту, закричал:
– Петрунько, это не ты там кемаришь?!
Он знал из рассказов зэков, что есть в роте охраны сержант Петрунько, который получил недавно отпускные за убитого на лесоповале побегушника.
– Приходи в гости сегодня! Мы с Нинкой бражку завели! Это я – Андрей Семин!
Семин был одним из вольнонаемных мастеров: сквалыга и стукач, бывший гэпэушник, проштрафившийся перед войной и сосланный на вольные хлеба в эти не столь отдаленные места. С вышки ответил голос на высокой певучей ноте с азиатским акцентом:
– Валяй, валяй! Пей свой бражка с Нинка! Я не Петрунька! Валяй, валяй!
Последние слова часового уже остались позади, эхом отразившиеся от противоположного крутого лесного берега. Незаметно проплыли мимо пристани, у которой на приколе стоял сломанный катер-буксир. Промелькнули дома поселка, клином уходящие вдоль оврага в лесную глухомань. Приближалась отдельная точка, на которой работала бывшая бригада Эдика. Там часовые сидели на берегу реки и внимательно следили, чтобы зэки, работавшие на разборке костра – в кучу свалившегося под берег штабеля пиловочника, не умыкнули под боны- брёвна, ограничивающие охранную зону на реке.  Беглецов спасало то, что они уже прошли основной участок – биржу, и могли следовать по реке, как жители поселка. А что до телогреек, то их носили все: и вольные, и зэки. Да, и у Эдика, вдруг, прорезался голос. Он запел какие-то залихватские частушки на белорусском языке. За что удостоился благожелательного прощального жеста автоматчика, стоявшего на обрыве берега. И все. Дальше вставали глухие стены берегов, заросшие густыми хвойными и смешанными лесами. Впереди была суровая и неподкупная тайга.
Никифоров разработал маршрут движения до самых мелочей. Первый рывок на пятьдесят километров по течению реки они должны были сделать за четыре часа – время до съема с работы и вечерней проверки на бирже по карточкам. Далее – в протоке топят лодку и, резко свернув влево, уходят в сторону поселка Гари. Карта, которую Никифоров в течение последних двух лет мысленно составил себе со слов вольнонаемных приемщиков леса и мастеров, и зэков, уже ходивших в бега, стояла в глазах и как бы дразнила наименованиями незнакомого жилья – оплота Севураллага: Сосьва, Пелым, Киня, Рынта, Туман и, конечно, Гари – поселок с перекрестком путей, ведущих к свободе.
А что такое свобода? Олег не считал себя осужденным, не злился на Родину, так неблагодарно отметившую его за ратные дела на войне. И сейчас он, мысленно разговаривая с собой, думал: «Свобода!? А на фронте она была? Да, была – я мог рвать глотку фашисту. Мог идти под пули, вспоминая маму, крича «За Сталина!». Мог хоронить друзей, ненавидеть трусов, любому перед атакой в глаза сказать самую жестокую правду. Мог. Была свобода совести. Делали общее дело – освобождали Родину. И, вдруг, тупик: холодные стальные глаза, в каждом видим врага, сажаем, расстреливаем. Кого?! Соседа по окопу, брата по оружию? Отца кормильца? Мать, не дождавшуюся сына? За что?! За окопную правду, за благополучие лощеных партийных товарищей и их холуев – тыловых интендантских крыс? За колосок для пухнущего от голода ребенка? И куда?! – В тюрьмы, в лагеря, на лесоповал, на канал, в шахту – могилу под землей…»
Никифоров заскрипел зубами и приглушил стон, невольно вырвавшийся из опаленной жаждой глотки, стон свободы, радость маленькой победы.  Улыбнулся удивленному Эдику и подмигнул:
– Выноси хозяйство на берег. Будем, брат партизан, лодку топить.
Немного попрыгали, размяв ноги после четырехчасового сидения в неудобной лодчонке, и замаскировав следы выхода на берег,  ходко двинулись на запад. Первый привал и первый костер организовали глубокой ночью в пещерке под нависшими корнями почти падающего в овраг старого кедра.
Июнь, июль – на северном Урале самое неудобное для лагерных побегов время.
Болота разморозились – не пройдешь. Клюквы зимней уже нет, летняя ягода еще не поспела. Дичь пуглива и голодна. Уголовникам для побегов – был не сезон. Никифоров не был уголовником, он был профессионалом разведчиком. Он шел зная цель и маршрут до неё.  Шёл назад  к людям со своей правдой.  В тоже время он остерегался нелюдей из внутренней охраны, натасканных на убийства безоружных беглецов. Они имели все: оружие, питание, сильные ноги, огромное желание получить внеочередной отпуск домой. И всегда были уверены, что их «дело правое – враг должен быть разбит!» А капитан Никифоров имел только четырехлетний опыт фронтового разведчика, жажду справедливости,  и стремление помочь рядом шагавшему мальчишке - доходяге инвалиду.
У маленького костерка, вокруг которого стояла глубокая мохнатая темнота пещерки и на выходе из неё обвисших корневищ кедра,  прошла первая на воле трапеза: кружка кипятка с заваренными листьями брусники и по куску твердого, как камень, сухаря. Рядом в малиннике изредка щелкала какая-то птица, вклинивая свои призывы  в дальнее уханье совы.  Олег лежал навзничь на спине у входа в пещерку, положив под голову руки, и пытался найти на небосводе ту – одну единственную, известную только ему с Юлей звездочку, но тщетно. Густая облачность закрыла небесный купол и давила землю душной предгрозовой прелостью.
– Эдик, постарайся уснуть. В четыре утра пойдем.
– Не могу. Нет, я не боюсь. Пусть застрелят. Я собак боюсь. С детства боюсь. У товарища моего отца были сын Костька и овчарка Джемма.  Мы втроем играли и придумали игру в снайперов – кто попадет в нос Джеммы из детского пружинного пистолета палочкой с резиновой нашлепкой на конце. Костька промазал, а я попал. Джемма бросилась на меня и прокусила кисть левой руки. Показал бы, да уже и кисти самой нет.  Как вспомню ее злую морду….  Поэтому боюсь собак.
– Вообще-то собаки добрые животные. Хозяева их страшней. А кем был хозяин – друг твоего отца?
Эдик поворочался, поправил телогрейку и тяжело вздохнул:
– Олег Алексеевич, вы, наверно, меня тоже за врага народа считаете? А я ведь в партизанах был. Правда, провалялся всю зиму в землянке с больными легкими. Потом на кухне помогал, письма раненым писал – я ведь чуть-чуть не закончил пятый класс, листовки иногда переписывал. И вообще….  Не враг я и отец мой не фашист. А  тот подлец, у которого Костька и Джемма – фашист. Перед войной он управлял делами в областном ГПУ, потом формировал подполье. Через полгода фашисты все подполье расстреляли. Перед приходом Красной армии, снова появился у нас в отряде. Отец посадил его под арест и объявил изменником. Свидетелем  предательства  того подлеца был наш хлопец, работавший под полицая в городе. Партизанский суд состояться не успел. На отряд навалились регулярные части немецких войск, окружили – и все. Спаслось мало людей. Мамка там тоже погибла. Когда пришли наши, отец вывел остатки отряда из леса. И тут его и меня арестовали. Дескать, мы – немецкие шпионы и отряд специально под разгром подвели. Мы по национальности эстонцы, но всю жизнь прожили в Белоруссии. Отец – старый большевик, прошел всю гражданскую политкомиссаром. Затем по ранению ушел в хозяйственники, стал парторгом мукомольного завода. Был членом обкома. Всю войну партизанил, командовал отрядом…
Эдик поперхнулся дымом от костра, закашлял.
– Проклятый дым. Пробовал в лагере курить, не смог. Слава богу, хоть махорку не пришлось добывать. Вы, Олег Алексеевич, наверное из староверов – тоже не курите.
– Я не старовер. Не курю и все. Считаю глупостью – гробить здоровье за просто так. А вообще то, дыма без огня не бывает. Кто-то же обвинил твоего отца в предательстве?
– Кто? Не поверите. Это падло* удрало из-под ареста во время бомбежки отряда. Драпанул за линию фронта. Сказался героем-подпольщиком. Предъявил свои партийные и прочие ксивы* – сберег же гад! И вошел в город с частями нашей армии в форме майора «Смерша». А хлопчик тот, который был у нас свидетелем его фашистского пособничества, перед приходом наших погиб в перестрелке. Тот падло и его обгадил – назвал полицаем и посмертно вымарал грязью всю его семью. Партизан, оставшихся из состава отряда, по военным частям разбросали. Нас с отцом отконвоировали в город. Слово в защиту отца сказать было некому. Правда, приходил один человек в следственную часть дивизии, стоявшей в городе. До войны он инструктором в комсомоле работал, а в войну в соседней области партизанил. Знал отца по обкому. Обратился к комдиву с просьбой об отце и что-то говорил о нем оправдательное. Ничего не получилось – крутилось военное колесо. Война все списала. Отца расстреляли. Я получил клеймо предателя, а мне тогда и пятнадцати лет не исполнилось. Завернули на полную катушку.
Эдик умолк. Повернулся на бок. Палочкой поворошил угольки в костре. Искорки светлячками порхнули вверх и исчезли.
– Я, Олег Алексеевич, с вами пошел, зная, что есть только один шанс, который я должен использовать. Мне от жизни уже ничего не надо. Я в ней труп. Хочу одного – найти, хоть из-под земли достать этого подлеца и удавить вместе с его Джеммой.
Никифоров молчал. Горечь переполняла его сердце. Казалось, и места ей там уже нет – столько этой горечи было. Казалось, его тягучая смрадность раздавит, задушит плоть, прервет дыхание. Человек смотрел в небо – густое, вязкое, черное и безмерное. Человек искал. И нашел. В правом углу, почти над невидимой линией горизонта, блеснула одна, одна единственная, ни одному человеку на Земле незнакомая его далекая звезда.


Глава 2. Встреча. Сентябрь 1969 года

Чернец осмотрелся вокруг: посетителей в ресторане было немного, но, судя по табличкам с интригующими словами «Стол не обслуживается», понял, что зал будет скоро забит посетителями. Продолжая разговор, издалека начатый Уваровым, ответил:
– Извини, друг, твоя «Святая» или ранний Пикассо мне больше по вкусу, нежели жалкие потуги этого обрусевшего в третьем колене отпрыска немецких бюргеров.
– Не скажите, Герд. У моего молодого друга живая рука, его письмо дышит простотой, а палитра…
– Бросьте. Я ломаного гроша  не дал бы за всю его, извините за выражение, мазню.
Сыто откинувшись в кресле, Чернец с улыбкой, так не вязавшейся с аскетическим выражением его лица, добавил:
– Гриша! Уважаемый Григорий Михайлович! Все мы к старости стараемся обзавестись гениальными учениками, дабы, хоть бочком, но пропихнуться за чужой счет в историю земли русской. Не обижайся старина, иллюзии не в моем вкусе. Гениальный художник может создать только свою школу. В нашей стране это невозможно – другие гении не позволят-с.
В минутной паузе, глядя на Чернеца, Уваров вспомнил где-то слышанный афоризм: «Аскетизм, как цель, есть величайшая нелепость, он есть покров ханжи и лицемерия…» А относится ли подобное к нему? – подумал он,  продолжая вспоминать цитату. – Нет. «Настоящий аскетизм является к человеку сам собой, как морщины на лбу, как следствие глубочайших переживаний».
– Жизнь покажет – возможно, иль не возможно, уважаемый Герд Васильевич.
– Да, прости. Краем уха слышал в определенных кругах о твоем любовном романе. И как самочка? В теле?
Уваров, поперхнувшись, прикрыл рот салфеткой. От злости на самого себя за дурацкую стеснительность, которая всегда довлела над ним в неожиданных разговорных инсинуациях, на замедленную реакцию противоборства с пошлостью и цинизмом, преподносимых этим лощеным Гердом, этим доморощенным аристократом с повадками гориллы. Он готов был вспылить, закричать, но сдержался. Чернец был нужен ему. Уваров знал, что Герд Чернец – литературный критик «толстого» журнала, высоко котирует художника Уварова в кругу людей искусства. Сам же Уваров с незапамятных времен питал к нему особую неприязнь, но ссоры с ним не хотел. Сегодня он пригласил Чернеца в ресторан на это, так пошло начавшееся, рандеву, по личному делу, как бывшего друга и однополчанина.
– Я знаю, Герд, что ты хочешь сказать.
Уваров, старательно изображая хозяина стола, разлил по рюмкам коньяк и не заметил, что перешел с Гердом на «ты».
– Да, самочка, как ты выразился, – молодая, энергичная женщина, моложе меня на много, до чрезвычайности много лет. Нонсенс? Отнюдь. Моя бывшая жена Юля, Юлия Андреевна, любви которой ты домогался еще в те времена, ничего не имеет против моей новой подруги жизни. Вы, имею в виду общество, тем более не имеете права на осуждение моих личных поступков. Моя жена Вероника – искусствовед, родственная душа моей профессии художника.   Наконец….  А впрочем, чем ты не застрахован от подобного альянса? Холост. Импозантен. Достаточно умен. И главное – платежеспособен. Прямо-таки готовая добыча для современных девиц, вскормленных на ниве битломании, романтики стихов Евтушенко и успехов фарма и гинекологии.
Чернец саркастически усмехнулся:
– Зря, Уваров. Я толстокож. Меня не укусишь. Ты в десятки раз платежеспособнее и, в этом плане, заманчивее меня. Что же касается любви, то… помню, когда ты написал и выставил свою картину «Разведка боем», я понял, что потерял Юлю. А что до сексуального своего удовлетворения, в какой бы социальной форме оно не выражалось, то скажу по секрету: я доволен. Давай не будем топтаться в памяти и давить друг другу ноги старыми воспоминаниями.  По какому поводу мы здесь: день рождения, смерть ребенка двоюродной сестры или диспут на тему: «Антипатии и их возрастной ценз»? Надеюсь, что-то другое?
– Разумеется.
Уваров, обдумывая выход со своей просьбой, медленно разлил по рюмкам бодрящий напиток солнечной Армении. Неожиданно встал и пошел к оркестру, только что окончившего играть веселую «Летку-еньку». Пошептался с одним из музыкантов – увесистым  мужчиной,  более похожим на казака времен Стеньки Разина, чем на скрипача, и с внутренним удовлетворением, явно проступившем на его лице, вернулся к столику. Грузно сев в кресло, пробормотал:
– Не умею купчикам подражать. Духу что-ли того – старого, русского не хватает. Дать на «чай» за труд и то не умею.
Оркестр заиграл. Приятный тенор, чуть-чуть с раскатистым еврейским «эр», запел «Смуглянку».
– Твое здоровье!
Уваров выплеснул в рот коньяк, продемонстрировав лихую удаль старого выпивохи, чему Чернец искренне удивился, зная обратное.  Вид Уварова: хорошо скроенный серый костюм, без складок облегавший кругленькое тело, темная рубашка и шикарный полосатый галстук – говорил о его более серьезных намерениях чем пьяная вечеринка в ресторане.
«Нет, не зря старый помазок заказал «Смуглянку», любимую песню Юли, пластинку с которой она свято берегла», – подумал Чернец. Безмолвно выпив и, едва для смака надкусив дольку лимона, спросил:
– Что ты хочешь от меня? К чему весь этот фарс, Гриша? Ты ушел от Юли, но продолжаешь играть роль доброго папы? При чем здесь «Смуглянка» через двадцать три года? Или ты по-прежнему считаешь меня участником неблаговидной игры, из которой сам же меня и пнул?
– Нет, Герд.
Уваров всем корпусом поддавшись вперед, как бы принимая вызов противника, четко, по словам продиктовал:
– Ни ты, ни я из этой игры не выйдем по гроб жизни своей. Ты знаешь – свое, я – свое…
И как бы испытывая удовлетворение от высказанного, стал уютно втискиваться маленьким пухлым телом в округлую спинку кресла. «Так умащиваются старенькие хомячки в своих тепленьких норках», – подумал Чернец.
– Олег вырос. В нынешнем году он заканчивает геологоразведочный факультет, а пути господни неисповедимы в нашем Союзе – куда направят, туда и поедет. Кроме этого, ты знаешь, он увлечен литературой. Пишет стихи. Много пишет. Ему надо помочь. Литературные связи – не по моей части. Вот вкратце и все. Последние слова Уварова совпали с высокой финальной нотой, красиво взятой ресторанным певцом.
– Хорошо, Гриша. Я понял. Только хочу кое о чем предупредить – опять же, исходя из наших фронтовых дружеских отношений. Ты знаком с окружением своей пассии? Всё забываю, кажется, ее зовут Вероника.  Не так ли?
– Да, и притом, очень хорошо знаком.
– Ни о чем не говорит тебе имя Эдгар? Иногда его называют «Беспалым». Очень интересный товарищ по части импорта-экспорта всего, что плохо лежит в нашей стране.
Уваров, вынырнув из глубины кресла, и приподняв, как дирижер, указательный палец  левой руки,  четко декларируя каждое слово, ответил:
– Да. В студенческие годы она была знакома с молодым человеком по имени Эдгар – раз. Они давно разошлись и не имеют друг к другу никакого отношения – два. И три – все, что касается Вероники и нашей с ней жизни – моя забота. Пожалуйста, – Уваров сделал насмешливую умоляющую гримасу, – не пекитесь о моем благополучии, товарищи-друзья-однополчане.   Я давно вырос из фронтовых пеленок и могу разобраться в людях, –  сложив ладошки на груди, он в позе херувима снова утонул в кресле.
– А мы не печемся, Гриша. Твое почти гениальное чело, а где-то частями и тело, постоянно накрывает завеса таинственности. Мое дело – предупредить. Смотри, не перемудри. Я не оправдываю поведение Юлии Андреевны в последние годы. Но ты сам дал ей повод уйти от тебя. Сам отстранил ее от своей жизни. Что касается перспектив вашего сына, мы еще раз обговорим с тобой по телефону. Постараюсь подготовить ему встречу с интересным человеком. Давай в ближайшие дни соберемся у Миткевичей. Заодно, старый шалун, познакомишь нас с молодой женой.
 Чернец посмотрел на часы, давая понять, что встреча окончена.
– Мне пора, Гриша. Да, кстати тебе большой привет от Ивана Курского. Объявился курилка. Звонил. Работает в Москве. Но об этом мы обстоятельно поговорим у Миткевичей.  -  и  вышел навстречу,  тут же поднявшемуся из-за стола, Уварову, обнял его и, дружески хлопнув по плечу, шепнул на ухо: «Подумай о Беспалом. До встречи».
В распахнутых дверях ресторана Чернец величавым жестом положил в руку швейцара «красненькую» и так же величаво сел в моментально подъехавшую черную «Волгу».

Зеленые бархатные кресла  располагали к тихой доверительной беседе. Запотевший бокал шампанского и  пирамида мороженого  обрамлённая вычурными круглыми башенками из шоколадок, и втиснутая в объемный фужер, поддерживали обстановку солидной красоты и покоя  в уютном кафе на Невском. Сведущие ленинградцы говорят, что  из-за зеленого цвета интерьера его прозвали «Лягушатником».  Эдгар предупредил Веронику, что будет ждать ее в девятнадцать часов в их любимом кафе. Та была пунктуальна и с ходу, не успев еще устроиться за столиком, сказала:
– Мы договорились Эдгар, встречаться только в экстренных случаях. В чем дело?
– Дорогая, не бери меня на понт*. Знаю, что ты уже расписалась с нашим красавцем, но это еще не дает тебе права грубить мне, товарищ Уварова. Через одного моего приятеля из красивого города Талинна  пришло экстренное предложение. Кому-то в Южной Америке очень захотелось иметь в своей коллекции картину твоего дражайшего супруга «Святая». Сумма оглашена очень высокая. Что вы на это, мадам, скажите? Понял. Как всегда – не продается.
С восторгом глядя в зеленые глаза, сверкающие на правильном овале лица рыжеволосой красавицы, сошедшей с полотна художника  времен эпохи Возрождения, он ласково погладил ее ручку, вернее – лайковую кожу ее белой перчатки, своей правой рукой. Его левая рука – протез, обтянутый черной кожаной перчаткой, лежала на столике и резко контрастировала с перчаткой ее руки.
– Присядь. Выпей шампанского. Пломбир, как видишь – твой любимый. Время у тебя есть. Поговорим, дорогая.
В творческих Союзах художников и писателей СССР давно поговаривали о некой группе скупщиков произведений талантливых мастеров, получивших имя и признание за рубежом. Легально продать за границу свои произведения, уже имевшие широкую огласку и известность на Западе, советским авторам было практически невозможно. Аферы по перепродаже раритетов проводились через изворотливых дельцов, владеющих документами экспертов и оценщиков министерства культуры. Одну из таких групп нелегально организовал в Ленинграде и возглавил Эдгар Роост – человек со средним техническим образованием, по специальности полиграфист, но с неординарными способностями по организации мошеннических сделок и неплохими связями в кругах искусства за рубежом. Правда вопросы, касающиеся связей за кордоном, решал не он, а кто-то из его друзей прибалтийцев.  Об этом знали только единицы людей из его узкого  круга.  Вероника, как специалист-искусствовед,  и была одной из лошадок его рабочей конюшни.   Еще  будучи студенткой института культуры, на первом курсе она познакомилась и вышла замуж за симпатичного парня, энергии и жажде жизни которого позавидовал бы любой человек.  Семейной жизнью они наслаждались недолго и на третьем курсе, как говорят – не сойдясь характерами, развелись. Но заложенная за период их совместной жизни, идея, а далее: творческое воплощение этой идеи – перекупка и спекуляция чужими произведениями искусства, жестко контролируемая со стороны преступного мира – продолжала работать. В сферу интересов этой преступной группы и попала картина «Святая». Новой женой не безызвестного автора и была та самая Вероника: красивая рыжеволосая женщина – любительница мороженого с шампанским вином.


Глава 3. Замок. Май 1945 года

Один из многих, разбросанных по всей Польше старинных замков, милым гнездышком прилепился к откосу высокого холма,  густо заросшего древними вязами, кустарником и другой всевозможной растительностью, которая цвела и благоуха на благодатной земле. Буйство, разнообразие  красок радовало и удивляло. Заканчивалась весна 1945 года.
Капитан Никифоров, стройный, черноволосый парубок, как его с любовью называли украинские девчата, сбросив гимнастерку, босиком, до колен засучив штаны, гонял голубей на крыше деревянной пристройки, и по-разбойничьи свистя, неистово крутил над головой шестом – погонялой.
Бабка Ядзя – старая служанка пана управляющего, сбежавшего с фашистами куда-то на запад, искоса поглядывая на русского взбалмошного пана офицера, общипывала здоровенного гуся, которого, как сказал старшина Мельник «вбыло шальной пулей». А пули уже с неделю не тревожили это божественное местечко.
Подставляя ладони, шириной с лопату, под струи родниковой, обжигающе холодной воды, бившей ключом из недр холма и сбегавшей во двор замка по замшелому деревянному желобу-колоде, старшина Мельник степенно, не проливая ни капли, разливал жгучую влагу по волосатой ширококостной груди и крестясь громко крякал от  удовольствия. На что бабка Ядзя реагировала по-своему, повторяя после очередного    кряканья старшины:
– Матка боска, Езус Мария! – и возмущенно притопывала ногой.
Из узенького окна-бойницы за мальчишеским занятием русского капитана наблюдала пани Эльжбета, урожденная Белевич. Хозяйка замка – она категорически отказалась покинуть его до прихода Советской Армии, несмотря на упорные уговоры оберста Думке, квартировавшего здесь со своей частью. Оберст не тщился надеждами уговорить благородную пани и брал у нее почти все, чем может отблагодарить женщина истосковавшегося по женским утехам солдата.  В течение полутора месяцев пани ежедневно принимала в своей постели казенные нежности полудряхлого, слюнявого медвежонка Вили, как он рекомендовал себя называть – просто, по-семейному. Отвращения к нему не было. Была пустота, глупая потеря драгоценных минут жизни. А пани Эльжбета их очень ценила и в свои тридцать восемь лет выглядела недурно. Так, по крайней мере, ей казалось самой. Бурную молодость она не брала в счет. А зря. Тихие морщинки уже заметно тронули ее дебелое тело, въелась дряхлая желтизна в кожу лица. Но не об этом думала пани. Во дворе, гоняя голубей, бегая по крыше, весело хохотал жизнерадостный (ах, какой темперамент!) молодой, красивый пан офицер. Игривые мысли пани спутала медсестра Юлька. «Солдатская пробка» – так ее по злой женской ревности мысленно окрестила родовитая пани. Девушка подбежала к пристройке и, что-то весело крича, призывно махнула капитану рукой. Тот, отложив шест и прихватив гимнастерку, портупею с пистолетом и сапоги, лихо прыгнул с крыши в стожок сена, скатившись под ноги хохочущей девушке. Юля протянула ему обе руки, предлагая в помощь всю свою девичью юную красоту и такую солнечную улыбку, от которой даже просветлело морщинистое, как печеное яблоко, лицо бабки Ядзи.
Когда молодые люди, убегая наперегонки, скрылись в зарослях орешника, невидимая иголочка пронзила сердце пани Эльжбеты и застряла ноющей, не отдающей себе отчета сладко болью под пышной, вдруг глубоко вздохнувшей грудью.
В просторной гостиной, обставленной старинной темной резной мебелью и увешанной рогатыми головами оленей, отдыхали трое: Гриша Пузырь, герр Долговязый (так ротные шутники звали молодых разведчиков Уварова и Чернеца за их комплекцию и за странное имя второго – Герд) и младший сержант Богомолов. Первые двое уже не считались новичками в военном деле, но желание подробнее узнать, запечатлеть в памяти боевые эпизоды, делало их благодарными слушателями. Постоянным лектором был, угощавший немцев по своему рецепту, как он выражался – свинцовыми котлетами «по-сталинградски» и «по-курски», пензяк из крестьян, балагур и острослов, хитрющий разведчик Богомолов. О себе он говорил так: «Моя фамилия русская, а вон у фрицев на пузе написано «Gott mit uns» – бог, мол, с ними, а я им всю войну втолковываю: не с вами, а со мной – по родству, чай, фамилия выдана. Они, все одно, не согласные. Бог мой, я с них за войну столько шкур спустил, а они мою ни единой пулей не царапнули. Чай, и думай теперь – с кем Бог?». А когда кому-либо надоедали его побасенки или рассказы, сочиненные на трудных дорогах военных будней, Яков Богомолов отшучивался: «Лапша наша, уши ваши – хоть на ус мотай, хоть на уши вяжи, хоть до зорь слушай, а хоть за ложь скушай». И молчали неискушенные новички и посмеивались бывалые солдаты. Звали его все по-родственному, как зовут близких: кумовьев, сватов на русской деревне – Богомолыч.  А Гриша и Герд или Гера,  как звали его многие, перекраивая имя на русский манер, не расставались с карандашами и блокнотами. Первый перерисовал туда всех ребят из группы разведки, второй описал все пути-дороги, пройденные дивизией. Оба были внештатными военкорами дивизионной газеты «За Родину». Особое место в их рисунках и записях и, конечно, в душе занимала Юлечка Семенова – милая медсестричка из санбата, полюбившая их командира капитана Никифорова.  Как они ему завидовали! Двадцатилетние парни мечтали о поступлении в художественное училище и в университет, а капитан перед войной уже окончил горный институт. Они боготворили легкую, как бабочка, веселую Юлечку, а он заставил капитулировать ее сердце окончательно и бесповоротно. Как они ему завидовали.
– Скажи, Богомолыч, а действительно под Пятихаткой наш кэп заставил гитлеровского танкиста в немецкую самоходку шарахнуть? – спросил Гриша, увидев убегающих в орешник Юлечку и капитана.
Богомолов улыбнулся, подняв вверх указательный, прокуренный до черноты, палец, как знак высшей правды своих слов:
– Когда Колю Панова, он у тогдашнего старшего лейтенанта Никифорова на связи был, убили эти свинячьи вы****ки, наш командир для ориентиру в обстановке сам пополз к соседям. А кругом! Боже праведный! Это теперь я аду  не боюсь, повидал: и как живьем людей жарят, и как на кусочки рвут.
Многозначительно приподняв лохматую бровь, языком аккуратно подклеив клочок газеты с рассыпающейся у конца махорочной закрутки, продолжил:
– А с танками было просто. Их там кишмя кишело: где наш, где ихний – хрен разберешь. Командир-то, выскочив из овражка, где мы остались впятером, успел нырнуть под колючку и прямо-таки грудями в «Тигра» уперся. Ну, чай так, держи приветик – и под брюхо этой гадине гранату. Да, видать, угодил в самый пупок. «Тигр» круть на месте и, со злости чай, своей же самоходке и врезал. А когда энта шантрапа из дырявой банки выпрыгивать стала…
Богомолыч на полуслове резко оборвал свой рассказ. Совсем близко в орешнике, куда ушли капитан с девушкой, щелкнул пистолетный выстрел, другой и застрекотал «шмайсер».
Чернец, не раздумывая выскочил в настежь открытое окно. Уваров, вытаскивая автомат из-за широкого резного полукресла – полутрона, немного замешкался. Он выбежал вслед за Богомолычем, который зигзагами уже перебегал обширный двор, на ходу вставляя диск с патронами в свой старенький ППШ.
К орешнику со всех сторон бежали и старшина Мельник, и трое Иванов, в нательных рубашках выскочившие из-под амбарного навеса, где отдыхали после ночного патрулирования. Осторожно, цепью окружили заросшую первыми ромашками поляну. У неглубокой старой воронки под кустом шиповника на корточках сидел капитан и обыскивал распластанного на земле мужчину. Обросший густой щетиной человек в штатской одежде на первый взгляд не был похож на военного. Только «шмайсер», лежащий под правой рукой, наводил на эту мысль.  Юлечки рядом с капитаном не было. Вытащив из подкладки френча убитого человека бумажку серого цвета, Никифоров пошевелил губами, а затем прочитал вслух:
– СС «Викинг», – чуть подумав, продолжил: – Эк, куда занесло герра Шульце!
Приподнявшись, отряхивая с колен прилипшие комочки дерна и сухие стебли прошлогодней травы, добавил:
– А переодевался-то зачем? Чего боялся? – и, уже обращаясь ко всем разведчикам, окружившим его плотным кольцом, улыбнулся: – Все в порядке хлопцы. Одного не пойму – зачем он шел за мной от самого санбата. Я его еще триста метров назад заметил, думал – местный кто. Окликнул. А он в кусты прыг и автомат из-под полы френча тянет. К стыду  своему сознаюсь – не хотел я его убивать – Победа всё-таки. Нарочно первым выстрелом в галок шуганул. А он  очередью огрызнулся.  Ну, и вот… Земсков, помоги старшине Мельникову убрать его, куда-нибудь с глаз подальше.
Как-будто ничего не произошло, капитан Никифоров направился к замку, насвистывая любимую мелодию «Смуглянки».
Пятый день отдыхали ребята Никифорова – особая группа дивизионной разведки. Ни приказов, ни вызовов. Пятый день ждали заветного приказа – домой. Война кончилась. Каждый мысленно жил завтрашним днем. До ближайшего командного пункта, расквартированного в небольшом городке, по размытой паводком проселочной дороге было километров десять. В двадцати минутах хода от замка в поместье богатого шляхтича, сбежавшего от расправы польских патриотов располагался санбат. Свое местонахождение он выдавал только большим красным крестом на белом полотнище, растянутом на крыше большой каменной конюшни. Основная часть раненых была эвакуирована в стационарный госпиталь, или на Родину. Медперсонал в связи с эвакуацией тоже сократился: кто уехал по вызову, кто был переведен на работу с местным населением.
Олегу казалось, что он совсем недавно познакомился с Юлей. Да, разве для первого «люблю» есть границы? Почти мгновенно пролетевшие восемь месяцев их дружбы: по-детски чистой, чуточку неловкой, далекой от бытующей в тылу формулы фронтовой любви – заметно изменили бесшабашный характер одного из лучших разведчиков дивизии. Любовь! Человека красит только любовь,  от первой любви к женщине – маме, кончая любовью к миру, Родине и просто любому существу подобному себе.  Всё остальное,  противоположное любви: злость, ненависть, жадность -  уродует мир, ведет к его гибели.
Об этой красивой любви Юли и Олега знали почти все: и разведчики, и медперсонал санбата, и даже дивизионное командование. Знали или догадывались об их планах на будущее. Для любви война кончилась при первой их встрече.
Родители Олега погибли при бомбежке Смоленска в начале войны. И что-то другое, более высокое, родственное и душевное испытывал он к Юле – воспитаннице детдома, сбежавшей в пургу войны, смертельного хаоса семнадцатилетней девчонкой. Их любили все: будь-то замкнутый, вечно занятый работой хирург Иван Силыч, потерявший жену и дочь-первоклашку под Херсоном, хохотуньи медсестры – подружки Люда и Ганна, тайно влюбленные в Олега, или Богомолыч с Мельниковым, считавшие Олега своим воспитанником, сыном. И буквально каждый знавший эту влюбленную пару, старался чем-то помочь, оградить их первую весеннюю любовь от неожиданностей войны и ее трудных повседневных забот.
А приказа не было. Пятый день разведчики резались в подкидного за огромным дубовым столом в шикарной гостиной замка. Пили потихоньку спирт, который умудрялся доставать у красавицы-хохлушки фельдшера Полины Игнатьевны могучий старшина Мельник. Ходили к девчатам в санбат, что официально считалось патрулированием, охраной дороги от замка до усадьбы – единственной коммуникации пригодной для проезда машин с раненными и выздоравливающими солдатами.
За открытыми окнами гостиной, широким полукругом врезавшейся в центральное крыло замка, полыхала весна, благоухая всеми порами земли, застоявшейся в холоде зимы, оттаявшей от ужаса войны. Ночной аромат усиливал мирную тишину.
Герд, хрустко потянувшись, встал из-за стола после очередной проигранной партии.
– Везет на дурака, – беззлобно хмыкнул Иван Тамбовский, один из трех Иванов пришедших в группу два года назад по одному набору, но из разных полковых разведок. Три Ивана: тамбовский, курский и омский подружились – водой не разольешь. По дивизии ходили легенды о боевых подвигах трех родных братьев близнецов, трех Иванах, названных так родителями, чтобы не выделять любимчиков. На деле было далеко не так сказочно. У каждого из них была своя фамилия, свой родной город, по названиям которых их и величали товарищи разведчики. Но в легендах много было правды. Подвиги имели место в трудных буднях группы капитана Никифорова. Награды были у каждого: у сержантов – трех Иванов – по две «Славы», у старшины Мельника за «языка», вытащенного тепленьким прямо из штаба одной из Гудериановских бригад под Курском – орден Ленина, а у младшего сержанта Богомолыча, когда он при всем параде, и места пустого на груди не найдешь. Не обошла слава стороной и молодых разведчиков, добивавшихся места под ее лучами усердной исполнительностью, горячим стремлением восполнить пробел первых двух пропущенных военных лет. Каждый имел по ордену Красной Звезды и по медали «За отвагу». И как ни странно, группа за два с хвостиком года тяжелой, изнурительной игры со смертью не понесла ощутимых потерь. Фотография погибшего  Панова, всегда висевшая в изголовье капитана Никифорова, была своеобразной памяткой о мужской фронтовой дружбе, щитом от будущих потерь, охранным амулетом группы.  Невидимая ниточка связала людей разных возрастов, характеров и привычек в одну крепкую семью со своими профессиональными тайнами, боевыми традициями и закономерным  чувством локтя, присутствующего в минуты смертельной опасности. На шутки в своем кругу обижаться было не принято.
Герд, расстегнув верхние пуговицы гимнастерки, завалился на могучий кожаный диван и, улыбаясь лепному ангелочку, пытавшемуся слететь с расписного потолка на грешную землю, бросил в адрес играющих:
– Вино, карты и женщины – удел слабых людей. Слабости надо уметь подавлять в их пагубном начале.
– О, наш юный герр Ланге* философ! Завидую его будущему: пьет клюквенный морс, играет на арфе и любит бабу, наплодившую ему детишек от соседа, – парировал Иван Тамбовский, и глубоко затянувшись остатком тощей трофейной сигареты, щелчком выбросил ее в окно. – Козыри черви. У кого шестерка?
Игру продолжали четверо: громко сопевший при удачной сдаче Богомолыч, невозмутимый Мельник и два Ивана. Иван Курский листал томик Джека Лондона Петербургского издания 1912 года, невесть откуда оказавшегося в библиотеке пани. В неверном свете стеариновой свечи, оплывшей в бронзовый подсвечник, профиль Ивана из-за его длинного, острого носа был похож на грифа методично клюющего свою жертву.
В патруле находились Гриша Уваров и, приехавший в полдень из города, рядовой Сысоля, по разрешению капитана отлучавшийся туда за покупкой подарков для своих мал мала меньших сестренок, ждущих его в Челябинске. В полночь, до которой оставалось не более полутора часов, их сменяли Богомолыч с Чернецом.
Чернец, в душе обидевшийся на реплику Ивана Тамбовского, отвернулся лицом к спинке дивана и, смежив веки, пытался вздремнуть. Майский жук, с перепуга влетевший на свет в открытое окно, сделал глубокий вираж над столом, плюхнулся на нос гипсового бюста пана Белевича, стоявшего в нише стены. Из окна сладко тянуло парным теплом ночного воздуха.
В уютной комнатке – скромной спальне для гостей, о чем любезно сообщила капитану пани Эльжбета, стоял тот же терпкий аромат весны. Олег нежно, как струны мелодичного инструмента, перебирал в памяти слова Юли: «Люблю! Люблю, милый! Сказка моя сероглазая! Неужели все кончилось: кровь, грязь, слезы? Неужели мы живы? У нас будет мальчик… и девочка. Мы им ничего не расскажем, правда? Ничего не расскажем, ничегошеньки! Войны не было. Были я и ты – милый, любимый мой!». Перед глазами Олега всплывали качающиеся картинки: волнистые, летящие по ветру белой поземкой мягкие волосы Юли, ее чувственные, спелые и яркие, как вишни, горячие губы, и крыльями взлетавшие тонкие девичьи руки… И глаза! Синие-синие, с неуемной нежностью вобравшие в себя его взгляд, мечту и любовь.
Плывя в сиреневом таинстве нахлынувших чувств, Олег не услышал осторожных шагов по галерее и не заметил, как пани Эльжбета, войдя в полутьму комнаты, застыла у дверей.
– Пан офицер!
Вязкий шепот пани подбросил Никифорова, лежавшего на не разобранной постели, и заставил потянуться за пистолетом, лежавшем в изголовье на ночном столике, заставленным баночками с кремами, снотворными снадобьями и прочей парфюмерной ерундой.
– Проше, пан офицер, пожалуйста, извините. Бардзо проше. Вы испугались?
– Привычка, пани Белевич, не больше, – Олег, суетясь, недоумевая по поводу прихода этой замаринованной красавицы, как выразился старшина Мельник при первом знакомстве с хозяйкой, начал надевать старенькую портупею.
– Не надо, пан Олег!
Пани произнесла фразу с неожиданно красивым ударением и мягким шипящим звуком. И, как бы накладывая запрет на поспешное, суетливое одевание, приподняла руку, оголившуюся до плеча из-под крыла шелкового кимоно.
– Что не надо? – капитан застыл.
Неторопливый бархатный свет падал из окна на спину Никифорова, и пани не могла заметить выражение его лица, остававшегося в тени, но чутко уловила нотки раздражения в голосе.
– Оставьте этот страшный пистолет. Я и так боюсь вас. Зачем же вы еще больше хотите напугать меня, – пани Эльжбета довольно сносно говорила по-русски, а незначительные паузы между слов, секундный поиск их, придавали ее речи своеобразную окраску, притягательный лиризм, таинственность.
– Я такой большой заяц!
Олег улыбнулся двоякому смыслу построенной фразы для выражения слова трусиха, которое она хотела сказать.
– Большой заяц?
Смеющиеся глаза капитана с ног до головы окинули вылепленную по всем канонам искусства художников эпохи Возрождения фигуру женщины, одетую в легкое, застегнутое до подбородка, шелковое одеяние. «В такой поздний час?.. Не на исповедь же», – подумал он.
– Чем могу быть полезен, пани? Я слушаю.
Олег положил пистолет на столик.
Пани Эльжбета, сделав шаг вперед, вдруг охнув, стала медленно оседать на пол. Никифоров инстинктивно подхватил ее под руки, почувствовав ладонями горячее колыхание упругих, налитых здоровьем, женских грудей.  Мгновение постояв в нерешительности,  приподнял обмякшую женщину и осторожно попытался перенести ее на кровать. Кровать жалобно скрипнула.
– Пани! Пани Эльжбета, что с вами?
Нагнувшись над ней, капитан слегка потрепал ее за подбородок. Пани шевельнулась, издав стонущий невнятный звук. Пола кимоно соскользнула с опущенной на пол ноги, бесстыдно оголив ее кричащую красоту. Олег, горестно застонав, схватился за голову. Снова нагнулся над лежащей рембрандовской  красавицей и стал трясти за плечи. Пани открыла глаза полные тумана и еще чего-то такого, отчего у Олега ноги в коленях стали ватными и перехватило дыхание.
– Пани Эльжбета, что вам дать? Воды? Лекарство, какое? – нерешительно спросил он.
– Воздух! Мне… дышать! Расстегните… – и опять с тяжелым вздохом закрыла глаза.
Олег, больше повинуясь благородному чувству спасения человека, чем противоборствующему чувству предстоящего обмана, аккуратно расстегнул верхнюю пуговицу-кнопку кимоно. И чуть не ахнул, увидев, как при мощном выдохе у пани расстегнулись две последние пуговицы. Голубой лунный луч из окна, как прожектор высветил под шелком кимоно два спелых яблока необычной величины с дрожащими от неожиданного появления на свет кофейно-коричневыми зернышками сосков и обрисовал все прелести еще довольно-таки молодого женского тела. Еще больше растерявшись и, чувствуя, что лицо и уши наливаются кипятком, Никифоров попытался запахнуть, прикрыть скользящим шелком обнаженное тело. Но трясущиеся от неловкости и злости руки, невольно касались глянцевой белой кожи, что вызывало еще большую беспомощность капитана. Он не услышал топота сапог по лестнице, не увидел вбежавшего Чернеца.
– Товарищ капитан! В санбате немцы!
Словно огромная сила отбросила Никифорова на середину комнаты. Чернец, увидев обнаженную женщину, остолбенел и, пятясь к двери, запинаясь пробормотал:
– Прибежал Уваров… Сысолю убили. Фашисты там…– в санбате. Юля тоже там. Мы внизу… Мы готовы, товарищ капитан, – и исчез в пролете галереи.
Ошарашенный известием, не замечая приподнявшейся с кровати пани, схватив портупею с пистолетом, Олег, сломя голову бросился вслед за Чернецом.
В гостиной на растерянный вид Чернеца никто не обратил внимания.  Лишь один Ваня Тамбовский, распихивая по карманам патроны от трофейного вальтера,  коротко спросил: «Где капитан?»
            -Там с пани, того….
             На  что Тамбовский процедил сквозь зубы: «Врешь, долговязый. Смотри!» -  поднес к лицу Герда увесистый кулак, покрытый, как медвежья лапа, рыжим густым волосом.
         Чернец не успел ответить на выпад Ивана Тамбовского, готовым было сорваться с губ обидным криком, как в гостиную вбежал капитан. Он был без фуражки, с растрепанной шевелюрой густых, черных как вороново крыло волос, в расстегнутой до пояса гимнастерке, с пистолетом в одной и портупеей в другой руке. Не обратив ни малейшего внимания на подозрительные взгляды товарищей, скомандовал:
– Старшина Мельник, в штаб! Доложите там обстановку. Остальные, за мной!
И зная, что приказ будет выполнен безо всяких оговорок, выдернул автомат из-за спинки кресла,  притолкнутого к нише с бюстом старого пана и пулей вылетел во двор, на ходу одевая портупею.
Один за другим, кто через окно, кто через дверь, разведчики покинули замок.

                АЛЕКСЕЙ КАМРАТОВ
.

               


                МИР НАД БЕЗДНОЙ
                Роман 
                Книга первая «Бесы-кони»








               






                Оглавление

О книге и авторе
Пролог
Глава 1. Побег. Июнь 1952
Глава 2. Встреча. Сентябрь 1969
Глава 3. Замок. Май 1945 года
Глава 4. Погоня. Июнь 1952 года
Глава 5. Мачеха. Октябрь 1969 года
Глава 6. Нападение. Май 1945 года
Глава 7. Расстрел. Июнь 1952 года
Глава 8. Правда. Октябрь 1969 года
Глава 9. Обман. Июнь 1945 года
Глава 10. Гари. Июль 1952 года
Глава 11. Исповедь. Октябрь 1969 года
Глава 12. Расписка. Июнь 1945 года
Глава 13. Зеленогорск. Октябрь 1969 года
Глава 14. Ленинград. 1946–1949 годы
Глава 15. Сибирь. 1953–1969 годы
Глава 16. Сестрорецк. Октябрь 1969 года
Глава 17. Разведка. Ноябрь 1944 года
Глава 18. Эпиграф. Октябрь 1969 года
Эпилог
Примечания









 О книге и авторе
       
      Предложение от Алексея Камратова прочитать его роман и написать на него рецензию меня немного смутило - не по литературной мы с ним части. Мы больше с ним специалисты по нефте и газотрубопроводам, да обустройствам месторождений и строительствам новых городов, а тут вдруг роман. Но прочитав присланную мне первую книгу "Бесы-кони" ещё не оконченного романа, я решил написать к ней предисловие.
        О книге.  Я солидарен  с редактором Ольгой Пьяных в кратком описании первой книги «Бесы-кони», но не всего романа  с условным названием «Мир над бездной», а именно: « Действие первой книги романа  охватывает период конца Великой Отечественной войны, годы послевоенных репрессий и 70-е гг. XX века. Автор делает попытку показать напряженную внутреннюю жизнь героев, двух поколений отцов и детей. Запутанные нити человеческих отношений ведут к переосмыслению совершенных поступков. На примере главного героя капитана Никифорова можно оценить величие души человека, испытавшего радость любви и горечь потерь близких людей. Ни жестокость военного лихолетья, ни суровые дни, проведенные в Севураллаге, ни предательство не смогли сломать его личность».  Далее – во второй книге «Судьба олигарха»  три поколения героев романа вместе идут через испытание тяжелым  временем перестройки  страны  и  к сожалению не все его проходят...  Уходит романтика из сознания молодёжи, ломаются характеры людей, пышным букетом расцветает бандитизм, национализм, коррупция и  соответствующие этому злу последствия в государственном масштабе.   
         Сегодня мы говорим о книге ещё не всем знакомой, но уже достаточно известной  в узких кругах читателей.  Книга «Бесы-кони» была прочитана в электронном варианте  членами «Российского читательского клуба» и рекомендована к изданию. Я приведу несколько  из двухсот с лишним комментариев тех  читателей, которые голосовали за издание книги. Думаю, их мнение о книге  будет интересно будущим читателям. Стилистику  и орфографию комментариев я не исправлял, фамилии авторов из этических соображений не указываю.
- «Читается на одном дыхании, легко. Она не просто интересна, но безусловно нужна и полезна. После прочтения первой книги «Бесы-кони»  появляется желание прочитать её продолжение вторую книгу «Судьба олигарха».  На мой  взгляд, автору удалось заинтересовать, зацепить  читателя  за живое, а это главное». 
- «Реальность военных событий. Без прикрас, но описаны жизненно. Язык повествования прост, но красочен. Мне понравилось».
-  «По историям  людей, проживших такую  жизнь,  по событиям, которые так  интересны, можно фильмы снимать. Сопереживаешь за прошедшее время,  которое отдаёт людям важные моменты, чтобы помнить и понять, как всё это было!»
- «Прочитал  книгу - понравилась. Что-то есть такое, что заставило поверить в написанное.  Для старшего поколения будет интересно».
- «Понравилось, читается "на одном дыхании". Интересно,  читая проникаешься в суть происходящего, а это многого стоит.  Хочу купить эту книгу, она должна быть. Спасибо»
- « Книга видится глубокой по содержанию, читается легко, язык прост, события узнаваемы! Узнала также новые слова жаргонного сленга, что тоже хорошо, так как и в жизни встречаются такие слова. Надо знать, не для употребления естественно. Название у книги тоже хорошее! Благодарю за прочтение  книги»
-  «Это не просто роман - это наша история... Книга достойна грифа "Лучшие книги России"!» 
-  «Читая, не замечаешь лишнего, не спотыкаешься, а скользишь и скользишь за героями и боишься, что скоро конец книги, а хочется ещё читать...»
-  «Мне так понравилась эта книга, что я прочла ее в запой. Не отрываясь. С тех самых пор я с книгой не расстаюсь – переписала на диск.  Я к чему все это говорю. У моего поколения совсем иные взгляды и понимание жизни  по сравнению с прошлым поколением.  Предки  выросли с Достоевским и Чеховым. А сейчас, зайди в книжный магазин:  Детективы, Боевики, Секс и т.д.»
-  «Хочу заметить, что книгу А.Г. Камратова многие друзья автора читали задолго до выставления её в Интернете. В том числе и я. Эту книгу  прочитала два года назад, и она мне очень понравилась.  Читала с большим интересом и очень хотела продолжения романа: интересны судьбы людей, воевавших, столько перенесших в годы войны, и    нелегкие повороты в их судьбе уже в мирное время. В книге подняты вопросы порядочности, чести, совести.  А какая линия любви: настоящей, прошедшей непростой путь. Эту книгу хочется  перечитывать. И так интересно, что будет дальше, как сложится жизнь героев романа. Хочется иметь эту книгу в своей домашней библиотеке».
-  «Очень хороший, сочный русский язык, да и сюжет не тривиален. С удовольствием куплю  эту книгу».
          
   Далее, как говорится, мои комментарии излишни.  Я  буду говорить об авторе. Человек, проживший  на Тюменском Севере год-два и, не выдержав суровых условий, уезжал, больше туда не возвращался.  Выдержавший три года - оставался на всю жизнь. Только сильные люди обустраивали Север Западной Сибири. Одним из них и был Алексей Камратов - сначала простой инженер-геофизик, сейсмик, ходящий  по профилям на нефтеносных площадях  под  Нижневартовском. (Ходить по профилям - это равносильно походу в тыл противника напрямую, не взирая  на  болота, мошкару, или сорокаградусный мороз.)  Затем, как  строитель-трубопроводчик, обустраивал нефтегазоносные месторождения крайнего Севера  и там с ноля  построил города: Ноябрьск, Муравленко и Губкинский.  Алексей Григорьевич в последней своей должности директора Ноябрьского отделения Дирекции по строительству трубопроводов и наземных сооружений Западной Сибири в системе Миннефтегазстроя уделял много внимания стороне социального и культурного развития населения. Сам активно участвовал в литературных семинарах Тюменской области, а в Новосибирске вместе с братьями Г. и А. Заволокиными создал коллектив "Играй гармонь". В разгар перестройки  переехал в Москву и, невзирая на тяжелые условия разгосударствления министерских структур,  продолжал вести свою творческую работу, параллельно создавая  производственные и общественные предприятия нового государственного направления. Будучи членом комиссии по проблемам устойчивого развития России при ГД ФС РФ, создал в Новосибирске  Финансово-промышленную группу "Сибирь".  В 2003 году по просьбе депутата Государственной Думы Героя социалистического труда академика РАН Залиханова М.Ч.  переехал работать в Москву, где был избран Председателем Правления ПО "Народный Союз", который и возглавляет по сей день.
Я желаю Алексею успехов и новых творческих удач.
 
Президент  Союза нефтегазопромышленников  России         Г.Шмаль






               




 Пролог

«Газик» летел по бетонке, рассекая чахлую поросль сосняка, торчавшую вкривь и вкось из бугристого мшаника, стлавшегося по обочинам. Казалось, сосенки-уродцы штрихами пытались зачеркнуть все, что росло, цвело и дышало на убогой северной земле. Квадраты бетонки – серые плиты, уложенные на корку вечной мерзлоты, льдинами скользили под колеса.
– Вадик, быстрее. Поднажми еще. Опоздаем ведь, якуня-ваня.
Бородатый Вадик, в профиль, напоминавший Хемингуэя, хмыкнув что-то неопределенное, прибавил газу. Стрелка спидометра подкатила к девяноста километрам. Впереди замаячила платформа «Урагана», загородившая более половины дороги. Ещё был день, но быстрая полярная ночь уже гасила его. Плохая видимость размазывала силуэт впереди идущей машины. Вадик, не сбавляя скорости, пошел на обгон, и …перед глазами выросла тупая морда «Татры». В голове мгновенно отреагировало: «Влево!», а  руки автоматически продолжили поворот руля, начатый при обгоне. «Татра» врезалась в правый угол кабины, где сидел пассажир.
Через полтора часа после катастрофы бригада шоферов «Урагана» привезла пострадавших в больницу заполярного городка. Шофер сейсмопартии Бубич с несколькими сложными переломами, находился в бессознательном состоянии. Пассажир – пожилой мужчина, был мертв. Единственным документом, подтверждающим его личность, была радиограмма на имя Никифорова Олега Алексеевича. Дежурный врач, принимавший пострадавших, прочитав текст, помотал головой и сказал сестре-хозяйке тете Даше, аккуратно складывавшей вещи принятых людей:
– Не повезло этому Никифорову. Жену с сыном нашел, а сам. До чего же неблагодарна судьба человеческая.


Глава 1. Побег. Июнь 1952 года

Мокрая трава и низкие ветки черемухи хлестали по лицу, цеплялись за ватник и кирзовые сапоги, если можно  так назвать подвязанные к кирзовым голенищам плетеные из лыка полубашмаки, полулапти.
 – Еще чуть-чуть, Эдик. Осторожней! Толкни правее. Стоп!
Впереди открылась узкая полоска воды. Ветки черемухи и ивняка ласково касались ее быстротечной глади. Река делала крутой поворот и, оттолкнувшись от противоположного берега, стремительно убегала за мыс. Боны*, ограждавшие запретную зону со стороны реки, трехкилометровым  пунктиром убегали вниз по течению и терялись за последней охранной вышкой. Правая вышка пряталась в верховье реки за поворотом. С неё часовой не мог видеть этот небольшой участок прибрежной полоски, заросшей кустами. Вот именно с этого пятачка – своеобразной мертвой зоны для обзора, и решили выскочить на вольную стремнину бывший дивизионный разведчик капитан Никифоров – зэк под номером 426412, и двадцатилетний доходяга Эдик Роост – по делу значившийся пособником фашистов и врагом народа.
Лето набирало силу, и побег в такое время по лесам и открывшимся болотам Северного Урала здравомыслящие зэки и энкавэдешники считали сумасшествием. На это и рассчитывал Никифоров. В прошлом году, когда бешеное половодье где-то в верхах у слияния Сосьвы и Лозьвы смыло и выбросило в сплав несколько штабелей заготовленной древесины, Никифоров вместе с бригадой стояли на разборе затора и выручали молевой* лес, загоняя его в боновое заграждение. Там, эквилибрируя на бревнах и растаскивая их багром, он и заметил перевернутую долбленку, прижатую двумя сосновыми баланами* к мысу на повороте. Баланы пустил по течению, а долбленку аккуратно завел под кусты и застопорил между двух коряг. Через пару дней, когда на бирже – огромной, тянущейся вдоль реки лесоперерабатывающей промзоне, страсти с разборкой заторов поутихли, лодка была вытащена на берег. Затем, замаскированная под старую колоду, надежно спрятана в кустах. Год с лишним Никифоров и Эдик готовились к побегу.
Терять было нечего. У обоих по двадцать пять с прицепом, поражением в правах и прочими атрибутами уголовной аттестации. Один – изменник Родины, враг народа, другой – фашистский выкормыш, как называл его хозяин зоны майор Хорев. Никто не возмущался. Для многих обитателей Севураллага подобная характеристика была обычной. И саму зону называли фашисткой, хотя и была она чуть разбавлена и ворами*, и суками*, насмерть воевавшими друг с другом. Для всех людей, живущих на воле вне зоны, дальнейшая судьба  всех эти зэков  всё равно была  предрешена  – рано или поздно «на тот свет». Только сами зэки думали по-другому. Олегу Никифорову – бывшему боевому капитану разведчику, шел 33-й год от рождения, зэку № 426412 шел шестой год срока. Доходяге Эдику, по документам Эдгару, – сыну бывшего обкомовского работника из Белоруссии, эстонцу по национальности, мальчишке по общему развитию и мужчине по лагерному опыту – седьмой год зоны давался легче, чем предыдущие, – появилась надежда. Она пришла в лице угловатого, мрачного мужика, с которым он встретился у лепилы – лагерного фельдшера. Это было в декабре. Стояли страшные морозы. Раскатывать с берега штабеля бревен и вязать из них плоты на льду реки, которую как трубу, продувал пронизывающий ветер, редко кому было под силу. Бригада, в которой работал Эдгар, из-за невыполнения нормы выработки за вчерашний день, сегодня сидела на пониженной пайке – двести грамм черняшки* и баланда, типа кипятка, сдобренного двумя крупинками перловки. Бригада ходила под отдельный конвой. Баланду варил бригадный повар – шестерка*  Карзубого. Сам Карзубый на работу не ходил, был в законе, но дружил с нарядчиком* и бугром* и регулярно отмечался в табеле по выходу. Бригаде повар варил из кислой капусты щи, в которых хоть нос полощи, но ничего не вынюхаешь и не выловишь, а бугру с двумя его шестерками жарил картошечку на тех самых жалких граммах постного масла всей дневной нормы бригады. Мужики не трепыхались, имели горький опыт. Однажды один из «фашистов» плеснул баландой бригадиру в морду, и уже где-то перед съемом, этот герой-«фашист» был раздавлен огромным баланом, нечаянно сорвавшимся с торца штабеля.
Мороз, голод, сволочная жизнь толкали слабовольных людей на помойку. Они выпрашивали на кухне объедки, картофельную шелуху, с риском получить пинка рылись в бочках с отходами, приготовленными для дальнейшей отправки свиньям лагерного начальства. И, конечно, догладывали кости поселковых собак, случайно забежавших в зону работ, пойманных и съеденных избранным блатным обществом.
Другие шли в «шестерки» к блатным. Третьи зарабатывали педерастией. Эдик нашел другой выход. Положив на сосновый горб бревна левую руку, примерился и хладнокровно рубанул топором. Пять скрюченных пальцев остались судорожно впиваться в бурую кору старой сосны. Подойдя к гревшимся у костра на берегу конвойным, Эдик показал им перетянутую проволокой кровоточащую культю и попросил отправить его в жилую зону. Ответ сержанта – начальника конвоя (молодого вологодского парня) был естественным и совсем не неожиданным: «Пшел, гад, пока пулю не схлопотал!». И чтобы не было сомнений, передернул затвор автомата. Затем дал команду охране уменьшить площадь охраняемого объекта, и часовые переставили два березовых кола – условную линию охраны – с берега на запорошенный снегом лед реки. Костер, у которого грелись зэки, в основном бригадир с шестерками, остался вне зоны охраны. А это означало, что оставшиеся до съема полтора часа у бригады не будет костра. Шестерки били Эдика недолго, но этого было достаточно. Вечером в полубессознательном состоянии парня притащили в медбарак к фельдшеру. Федор Федорович – зэк со стажем, из тех интеллигентов-марксистов, которых в тридцатых годах пачками отправляли по дальним командировкам или в небытие. Свое дело знал отлично. Хирург, московский профессор был лепилой экстра класса. Правда, лейтенант медицинской службы, начальник медчасти лагеря, человек, так сказать отсидевший войну в лагерях и даже имевший за это какие-то правительственные награды, делал Федору Федоровичу изредка замечания и давал советы. Но это бывало, когда он выходил из очередного запоя и все претензии в основном относил к непомерному расходу лекарств, бинтов и особенно спирта, которым гражданин начальник сам чрезмерно баловался и угощал друзей из лагерного начальства. Когда принесли Эдика, Профессор (так звали Федора Федоровича все зэки и охрана лагеря) делал перевязку Никифорову. Военная рана давала о себе знать и от непосильного физического труда иногда открывалась. Опытный хирург удивлялся и искренне радовался за своих коллег-хирургов, сделавших Никифорову такую неординарную операцию. Немногословный заключенный был ему симпатичен, и он часто приглашал его на осмотр. Грязь и кровь лагерей, мерзость и унижения не размазали по годам, не убили человеческое начало в сердце Федора Федоровича. Его смешная беленькая бородка, добрые глаза и детские веснушки на носу внушали доверие. Молчаливо, не обременяя друг друга вопросами, эти два человека знали что-то такое про каждого, что дано знать только сильным людям, перешедшим на фронте грань земного общения.
Выставив из комнатушки мужиков, хлопотавших над Эдиком, Профессор попросил Никифорова остаться и помочь ему в перевязке парня. Как и что делали с ним эти люди, что и о чем они говорили – Эдик отчетливо не помнил. Но главное – он не попал в карцер за членовредительство.
Через три дня он был переведен на биржу в бригаду, где каталем* работал Никифоров. И до тех пор пока не зажила культя, работал на легком труде: убирал с эстакады хвойный лапник, древесный мусор и опилы, складировал в штабеля отроны – обрезки веток и верхушек стволов. К сильному и мрачному каталю Эдик привязался крепко по-сыновьи и называл его только по имени и отчеству. Блатная хартия, да и все мужики на зоне звали Никифорова Мурым. Мурый – сам себе на уме, хитрый, хмурый, тяжелый по характеру человек. Это погоняло* он привез с собой с пересылки, а также еще и славу мужика, которого трогать не безопасно. Таких в зоне называли: «сам по себе» или «ломом подпоясанный».
И вот теперь они вдвоем выталкивают лодку из схрона. Все обговорено, все подготовлено. Окончательную подготовку провели месяца за четыре – где-то с конца февраля, когда Эдик  снял руку с перевязи и мог использовать ее в работе.  Отстругали весло-правило и шест. Вещички и харч собирали потихоньку, незаметно от пронырливых глаз стукачей. Никифоров за шерстяные, домашней вязки носки выменял у каптера кусок рваной полосатой шторы – якобы на портянки, и обрывок красного ситца – остаток какого-то транспаранта – якобы на перевязь для культи. У этого рябого красномордого каптера достать можно было все: от иголки до бального платья. Но шмотки, которые крутились и игрались в карты, были уже мечеными, и простая покупка или их обмен на что-то сразу же станут известны лагерному оперу*. Никифоров не хотел рисковать, и сам выкроил и сшил юбку с косынкой. Весь камуфляж вблизи смотрелся смешно и наивно, на расстоянии, переодетый в эти тряпки Эдик, мог сойти за вполне приличную девушку, возвращающуюся с покоса.
В лодку положили мешочек с харчами, топор, багор с коротким багровищем, крепкую веревку. Все это завалили большой охапкой душистого сена. Никифоров достал из-за голенища тряпицу, развернул и показал содержимое Эдику.
– Смотри! Фронтовые. Раненный летчик в госпитале подарил. Берегу. Теперь пригодятся.
На широкой ладони зайчиком блеснул циферблат штурманских часов.
– Вот здорово! Алексеич, дак они с компасом!
– Точно. И водозащитные.
Аккуратно завернул часы в тряпицу и положил снова за голенище сапога.
– Теперь пора. Дневная проверка кончилась. Карточки с биржи унесли. Ну, брат, подвязывай свои атрибуты.
Лодка уже нетерпеливо покачивалась, норовясь  носом выдвинуться на стремнину. Никифоров крепко держал ее за корму. Эдик, веером разложив юбку на коленях, тщательно умостился на носу очень неустойчивой лодки. Поправил парик с сивой косой, сплетенной из пересохшей травы, и надвинул на глаза красную косынку. Никифоров, ловко усевшись на корму, оттолкнулся от коряги и скомандовал: «Запевай!»
Лодка стремительно вынырнула из кустов на стремнину. Эдик запел звонким, чуть хрипловатым голосом, что для многих,  курящих в те времена женщин – было почти естественным тембром:
Бродяга к Байкалу подходит,
Рыбацкую лодку берет,
И грустную песню заводит –
О Родине что-то поет.

Лодка выплыла из-за поворота и под противоположным крутым берегом покатила вниз, глубоко оседая под весом людей и небольшой копенки сена, распустившей свои пряди вдоль бортов по иссиня черной воде. Слева проплывала настороженная биржа, ее инвалидные эстакады, неподъемные для багров штабеля, убогое оборудование и вышки, вышки. Со стороны реки, работавшие на эстакадах люди, уже казались чужими и далекими. Все уплывало за корму. Приближалась последняя, нависшая над рекой, угловая вышка. Метров двадцать, а может быть чуть меньше, отделяло лодку от вышки, когда Никифоров, предупреждая интерес часового, рупором приставив руки ко рту, закричал:
– Петрунько, это не ты там кемаришь?!
Он знал из рассказов зэков, что есть в роте охраны сержант Петрунько, который получил недавно отпускные за убитого на лесоповале побегушника.
– Приходи в гости сегодня! Мы с Нинкой бражку завели! Это я – Андрей Семин!
Семин был одним из вольнонаемных мастеров: сквалыга и стукач, бывший гэпэушник, проштрафившийся перед войной и сосланный на вольные хлеба в эти не столь отдаленные места. С вышки ответил голос на высокой певучей ноте с азиатским акцентом:
– Валяй, валяй! Пей свой бражка с Нинка! Я не Петрунька! Валяй, валяй!
Последние слова часового уже остались позади, эхом отразившиеся от противоположного крутого лесного берега. Незаметно проплыли мимо пристани, у которой на приколе стоял сломанный катер-буксир. Промелькнули дома поселка, клином уходящие вдоль оврага в лесную глухомань. Приближалась отдельная точка, на которой работала бывшая бригада Эдика. Там часовые сидели на берегу реки и внимательно следили, чтобы зэки, работавшие на разборке костра – в кучу свалившегося под берег штабеля пиловочника, не умыкнули под боны- брёвна, ограничивающие охранную зону на реке.  Беглецов спасало то, что они уже прошли основной участок – биржу, и могли следовать по реке, как жители поселка. А что до телогреек, то их носили все: и вольные, и зэки. Да, и у Эдика, вдруг, прорезался голос. Он запел какие-то залихватские частушки на белорусском языке. За что удостоился благожелательного прощального жеста автоматчика, стоявшего на обрыве берега. И все. Дальше вставали глухие стены берегов, заросшие густыми хвойными и смешанными лесами. Впереди была суровая и неподкупная тайга.
Никифоров разработал маршрут движения до самых мелочей. Первый рывок на пятьдесят километров по течению реки они должны были сделать за четыре часа – время до съема с работы и вечерней проверки на бирже по карточкам. Далее – в протоке топят лодку и, резко свернув влево, уходят в сторону поселка Гари. Карта, которую Никифоров в течение последних двух лет мысленно составил себе со слов вольнонаемных приемщиков леса и мастеров, и зэков, уже ходивших в бега, стояла в глазах и как бы дразнила наименованиями незнакомого жилья – оплота Севураллага: Сосьва, Пелым, Киня, Рынта, Туман и, конечно, Гари – поселок с перекрестком путей, ведущих к свободе.
А что такое свобода? Олег не считал себя осужденным, не злился на Родину, так неблагодарно отметившую его за ратные дела на войне. И сейчас он, мысленно разговаривая с собой, думал: «Свобода!? А на фронте она была? Да, была – я мог рвать глотку фашисту. Мог идти под пули, вспоминая маму, крича «За Сталина!». Мог хоронить друзей, ненавидеть трусов, любому перед атакой в глаза сказать самую жестокую правду. Мог. Была свобода совести. Делали общее дело – освобождали Родину. И, вдруг, тупик: холодные стальные глаза, в каждом видим врага, сажаем, расстреливаем. Кого?! Соседа по окопу, брата по оружию? Отца кормильца? Мать, не дождавшуюся сына? За что?! За окопную правду, за благополучие лощеных партийных товарищей и их холуев – тыловых интендантских крыс? За колосок для пухнущего от голода ребенка? И куда?! – В тюрьмы, в лагеря, на лесоповал, на канал, в шахту – могилу под землей…»
Никифоров заскрипел зубами и приглушил стон, невольно вырвавшийся из опаленной жаждой глотки, стон свободы, радость маленькой победы.  Улыбнулся удивленному Эдику и подмигнул:
– Выноси хозяйство на берег. Будем, брат партизан, лодку топить.
Немного попрыгали, размяв ноги после четырехчасового сидения в неудобной лодчонке, и замаскировав следы выхода на берег,  ходко двинулись на запад. Первый привал и первый костер организовали глубокой ночью в пещерке под нависшими корнями почти падающего в овраг старого кедра.
Июнь, июль – на северном Урале самое неудобное для лагерных побегов время.
Болота разморозились – не пройдешь. Клюквы зимней уже нет, летняя ягода еще не поспела. Дичь пуглива и голодна. Уголовникам для побегов – был не сезон. Никифоров не был уголовником, он был профессионалом разведчиком. Он шел зная цель и маршрут до неё.  Шёл назад  к людям со своей правдой.  В тоже время он остерегался нелюдей из внутренней охраны, натасканных на убийства безоружных беглецов. Они имели все: оружие, питание, сильные ноги, огромное желание получить внеочередной отпуск домой. И всегда были уверены, что их «дело правое – враг должен быть разбит!» А капитан Никифоров имел только четырехлетний опыт фронтового разведчика, жажду справедливости,  и стремление помочь рядом шагавшему мальчишке - доходяге инвалиду.
У маленького костерка, вокруг которого стояла глубокая мохнатая темнота пещерки и на выходе из неё обвисших корневищ кедра,  прошла первая на воле трапеза: кружка кипятка с заваренными листьями брусники и по куску твердого, как камень, сухаря. Рядом в малиннике изредка щелкала какая-то птица, вклинивая свои призывы  в дальнее уханье совы.  Олег лежал навзничь на спине у входа в пещерку, положив под голову руки, и пытался найти на небосводе ту – одну единственную, известную только ему с Юлей звездочку, но тщетно. Густая облачность закрыла небесный купол и давила землю душной предгрозовой прелостью.
– Эдик, постарайся уснуть. В четыре утра пойдем.
– Не могу. Нет, я не боюсь. Пусть застрелят. Я собак боюсь. С детства боюсь. У товарища моего отца были сын Костька и овчарка Джемма.  Мы втроем играли и придумали игру в снайперов – кто попадет в нос Джеммы из детского пружинного пистолета палочкой с резиновой нашлепкой на конце. Костька промазал, а я попал. Джемма бросилась на меня и прокусила кисть левой руки. Показал бы, да уже и кисти самой нет.  Как вспомню ее злую морду….  Поэтому боюсь собак.
– Вообще-то собаки добрые животные. Хозяева их страшней. А кем был хозяин – друг твоего отца?
Эдик поворочался, поправил телогрейку и тяжело вздохнул:
– Олег Алексеевич, вы, наверно, меня тоже за врага народа считаете? А я ведь в партизанах был. Правда, провалялся всю зиму в землянке с больными легкими. Потом на кухне помогал, письма раненым писал – я ведь чуть-чуть не закончил пятый класс, листовки иногда переписывал. И вообще….  Не враг я и отец мой не фашист. А  тот подлец, у которого Костька и Джемма – фашист. Перед войной он управлял делами в областном ГПУ, потом формировал подполье. Через полгода фашисты все подполье расстреляли. Перед приходом Красной армии, снова появился у нас в отряде. Отец посадил его под арест и объявил изменником. Свидетелем  предательства  того подлеца был наш хлопец, работавший под полицая в городе. Партизанский суд состояться не успел. На отряд навалились регулярные части немецких войск, окружили – и все. Спаслось мало людей. Мамка там тоже погибла. Когда пришли наши, отец вывел остатки отряда из леса. И тут его и меня арестовали. Дескать, мы – немецкие шпионы и отряд специально под разгром подвели. Мы по национальности эстонцы, но всю жизнь прожили в Белоруссии. Отец – старый большевик, прошел всю гражданскую политкомиссаром. Затем по ранению ушел в хозяйственники, стал парторгом мукомольного завода. Был членом обкома. Всю войну партизанил, командовал отрядом…
Эдик поперхнулся дымом от костра, закашлял.
– Проклятый дым. Пробовал в лагере курить, не смог. Слава богу, хоть махорку не пришлось добывать. Вы, Олег Алексеевич, наверное из староверов – тоже не курите.
– Я не старовер. Не курю и все. Считаю глупостью – гробить здоровье за просто так. А вообще то, дыма без огня не бывает. Кто-то же обвинил твоего отца в предательстве?
– Кто? Не поверите. Это падло* удрало из-под ареста во время бомбежки отряда. Драпанул за линию фронта. Сказался героем-подпольщиком. Предъявил свои партийные и прочие ксивы* – сберег же гад! И вошел в город с частями нашей армии в форме майора «Смерша». А хлопчик тот, который был у нас свидетелем его фашистского пособничества, перед приходом наших погиб в перестрелке. Тот падло и его обгадил – назвал полицаем и посмертно вымарал грязью всю его семью. Партизан, оставшихся из состава отряда, по военным частям разбросали. Нас с отцом отконвоировали в город. Слово в защиту отца сказать было некому. Правда, приходил один человек в следственную часть дивизии, стоявшей в городе. До войны он инструктором в комсомоле работал, а в войну в соседней области партизанил. Знал отца по обкому. Обратился к комдиву с просьбой об отце и что-то говорил о нем оправдательное. Ничего не получилось – крутилось военное колесо. Война все списала. Отца расстреляли. Я получил клеймо предателя, а мне тогда и пятнадцати лет не исполнилось. Завернули на полную катушку.
Эдик умолк. Повернулся на бок. Палочкой поворошил угольки в костре. Искорки светлячками порхнули вверх и исчезли.
– Я, Олег Алексеевич, с вами пошел, зная, что есть только один шанс, который я должен использовать. Мне от жизни уже ничего не надо. Я в ней труп. Хочу одного – найти, хоть из-под земли достать этого подлеца и удавить вместе с его Джеммой.
Никифоров молчал. Горечь переполняла его сердце. Казалось, и места ей там уже нет – столько этой горечи было. Казалось, его тягучая смрадность раздавит, задушит плоть, прервет дыхание. Человек смотрел в небо – густое, вязкое, черное и безмерное. Человек искал. И нашел. В правом углу, почти над невидимой линией горизонта, блеснула одна, одна единственная, ни одному человеку на Земле незнакомая его далекая звезда.


Глава 2. Встреча. Сентябрь 1969 года

Чернец осмотрелся вокруг: посетителей в ресторане было немного, но, судя по табличкам с интригующими словами «Стол не обслуживается», понял, что зал будет скоро забит посетителями. Продолжая разговор, издалека начатый Уваровым, ответил:
– Извини, друг, твоя «Святая» или ранний Пикассо мне больше по вкусу, нежели жалкие потуги этого обрусевшего в третьем колене отпрыска немецких бюргеров.
– Не скажите, Герд. У моего молодого друга живая рука, его письмо дышит простотой, а палитра…
– Бросьте. Я ломаного гроша  не дал бы за всю его, извините за выражение, мазню.
Сыто откинувшись в кресле, Чернец с улыбкой, так не вязавшейся с аскетическим выражением его лица, добавил:
– Гриша! Уважаемый Григорий Михайлович! Все мы к старости стараемся обзавестись гениальными учениками, дабы, хоть бочком, но пропихнуться за чужой счет в историю земли русской. Не обижайся старина, иллюзии не в моем вкусе. Гениальный художник может создать только свою школу. В нашей стране это невозможно – другие гении не позволят-с.
В минутной паузе, глядя на Чернеца, Уваров вспомнил где-то слышанный афоризм: «Аскетизм, как цель, есть величайшая нелепость, он есть покров ханжи и лицемерия…» А относится ли подобное к нему? – подумал он,  продолжая вспоминать цитату. – Нет. «Настоящий аскетизм является к человеку сам собой, как морщины на лбу, как следствие глубочайших переживаний».
– Жизнь покажет – возможно, иль не возможно, уважаемый Герд Васильевич.
– Да, прости. Краем уха слышал в определенных кругах о твоем любовном романе. И как самочка? В теле?
Уваров, поперхнувшись, прикрыл рот салфеткой. От злости на самого себя за дурацкую стеснительность, которая всегда довлела над ним в неожиданных разговорных инсинуациях, на замедленную реакцию противоборства с пошлостью и цинизмом, преподносимых этим лощеным Гердом, этим доморощенным аристократом с повадками гориллы. Он готов был вспылить, закричать, но сдержался. Чернец был нужен ему. Уваров знал, что Герд Чернец – литературный критик «толстого» журнала, высоко котирует художника Уварова в кругу людей искусства. Сам же Уваров с незапамятных времен питал к нему особую неприязнь, но ссоры с ним не хотел. Сегодня он пригласил Чернеца в ресторан на это, так пошло начавшееся, рандеву, по личному делу, как бывшего друга и однополчанина.
– Я знаю, Герд, что ты хочешь сказать.
Уваров, старательно изображая хозяина стола, разлил по рюмкам коньяк и не заметил, что перешел с Гердом на «ты».
– Да, самочка, как ты выразился, – молодая, энергичная женщина, моложе меня на много, до чрезвычайности много лет. Нонсенс? Отнюдь. Моя бывшая жена Юля, Юлия Андреевна, любви которой ты домогался еще в те времена, ничего не имеет против моей новой подруги жизни. Вы, имею в виду общество, тем более не имеете права на осуждение моих личных поступков. Моя жена Вероника – искусствовед, родственная душа моей профессии художника.   Наконец….  А впрочем, чем ты не застрахован от подобного альянса? Холост. Импозантен. Достаточно умен. И главное – платежеспособен. Прямо-таки готовая добыча для современных девиц, вскормленных на ниве битломании, романтики стихов Евтушенко и успехов фарма и гинекологии.
Чернец саркастически усмехнулся:
– Зря, Уваров. Я толстокож. Меня не укусишь. Ты в десятки раз платежеспособнее и, в этом плане, заманчивее меня. Что же касается любви, то… помню, когда ты написал и выставил свою картину «Разведка боем», я понял, что потерял Юлю. А что до сексуального своего удовлетворения, в какой бы социальной форме оно не выражалось, то скажу по секрету: я доволен. Давай не будем топтаться в памяти и давить друг другу ноги старыми воспоминаниями.  По какому поводу мы здесь: день рождения, смерть ребенка двоюродной сестры или диспут на тему: «Антипатии и их возрастной ценз»? Надеюсь, что-то другое?
– Разумеется.
Уваров, обдумывая выход со своей просьбой, медленно разлил по рюмкам бодрящий напиток солнечной Армении. Неожиданно встал и пошел к оркестру, только что окончившего играть веселую «Летку-еньку». Пошептался с одним из музыкантов – увесистым  мужчиной,  более похожим на казака времен Стеньки Разина, чем на скрипача, и с внутренним удовлетворением, явно проступившем на его лице, вернулся к столику. Грузно сев в кресло, пробормотал:
– Не умею купчикам подражать. Духу что-ли того – старого, русского не хватает. Дать на «чай» за труд и то не умею.
Оркестр заиграл. Приятный тенор, чуть-чуть с раскатистым еврейским «эр», запел «Смуглянку».
– Твое здоровье!
Уваров выплеснул в рот коньяк, продемонстрировав лихую удаль старого выпивохи, чему Чернец искренне удивился, зная обратное.  Вид Уварова: хорошо скроенный серый костюм, без складок облегавший кругленькое тело, темная рубашка и шикарный полосатый галстук – говорил о его более серьезных намерениях чем пьяная вечеринка в ресторане.
«Нет, не зря старый помазок заказал «Смуглянку», любимую песню Юли, пластинку с которой она свято берегла», – подумал Чернец. Безмолвно выпив и, едва для смака надкусив дольку лимона, спросил:
– Что ты хочешь от меня? К чему весь этот фарс, Гриша? Ты ушел от Юли, но продолжаешь играть роль доброго папы? При чем здесь «Смуглянка» через двадцать три года? Или ты по-прежнему считаешь меня участником неблаговидной игры, из которой сам же меня и пнул?
– Нет, Герд.
Уваров всем корпусом поддавшись вперед, как бы принимая вызов противника, четко, по словам продиктовал:
– Ни ты, ни я из этой игры не выйдем по гроб жизни своей. Ты знаешь – свое, я – свое…
И как бы испытывая удовлетворение от высказанного, стал уютно втискиваться маленьким пухлым телом в округлую спинку кресла. «Так умащиваются старенькие хомячки в своих тепленьких норках», – подумал Чернец.
– Олег вырос. В нынешнем году он заканчивает геологоразведочный факультет, а пути господни неисповедимы в нашем Союзе – куда направят, туда и поедет. Кроме этого, ты знаешь, он увлечен литературой. Пишет стихи. Много пишет. Ему надо помочь. Литературные связи – не по моей части. Вот вкратце и все. Последние слова Уварова совпали с высокой финальной нотой, красиво взятой ресторанным певцом.
– Хорошо, Гриша. Я понял. Только хочу кое о чем предупредить – опять же, исходя из наших фронтовых дружеских отношений. Ты знаком с окружением своей пассии? Всё забываю, кажется, ее зовут Вероника.  Не так ли?
– Да, и притом, очень хорошо знаком.
– Ни о чем не говорит тебе имя Эдгар? Иногда его называют «Беспалым». Очень интересный товарищ по части импорта-экспорта всего, что плохо лежит в нашей стране.
Уваров, вынырнув из глубины кресла, и приподняв, как дирижер, указательный палец  левой руки,  четко декларируя каждое слово, ответил:
– Да. В студенческие годы она была знакома с молодым человеком по имени Эдгар – раз. Они давно разошлись и не имеют друг к другу никакого отношения – два. И три – все, что касается Вероники и нашей с ней жизни – моя забота. Пожалуйста, – Уваров сделал насмешливую умоляющую гримасу, – не пекитесь о моем благополучии, товарищи-друзья-однополчане.   Я давно вырос из фронтовых пеленок и могу разобраться в людях, –  сложив ладошки на груди, он в позе херувима снова утонул в кресле.
– А мы не печемся, Гриша. Твое почти гениальное чело, а где-то частями и тело, постоянно накрывает завеса таинственности. Мое дело – предупредить. Смотри, не перемудри. Я не оправдываю поведение Юлии Андреевны в последние годы. Но ты сам дал ей повод уйти от тебя. Сам отстранил ее от своей жизни. Что касается перспектив вашего сына, мы еще раз обговорим с тобой по телефону. Постараюсь подготовить ему встречу с интересным человеком. Давай в ближайшие дни соберемся у Миткевичей. Заодно, старый шалун, познакомишь нас с молодой женой.
 Чернец посмотрел на часы, давая понять, что встреча окончена.
– Мне пора, Гриша. Да, кстати тебе большой привет от Ивана Курского. Объявился курилка. Звонил. Работает в Москве. Но об этом мы обстоятельно поговорим у Миткевичей.  -  и  вышел навстречу,  тут же поднявшемуся из-за стола, Уварову, обнял его и, дружески хлопнув по плечу, шепнул на ухо: «Подумай о Беспалом. До встречи».
В распахнутых дверях ресторана Чернец величавым жестом положил в руку швейцара «красненькую» и так же величаво сел в моментально подъехавшую черную «Волгу».

Зеленые бархатные кресла  располагали к тихой доверительной беседе. Запотевший бокал шампанского и  пирамида мороженого  обрамлённая вычурными круглыми башенками из шоколадок, и втиснутая в объемный фужер, поддерживали обстановку солидной красоты и покоя  в уютном кафе на Невском. Сведущие ленинградцы говорят, что  из-за зеленого цвета интерьера его прозвали «Лягушатником».  Эдгар предупредил Веронику, что будет ждать ее в девятнадцать часов в их любимом кафе. Та была пунктуальна и с ходу, не успев еще устроиться за столиком, сказала:
– Мы договорились Эдгар, встречаться только в экстренных случаях. В чем дело?
– Дорогая, не бери меня на понт*. Знаю, что ты уже расписалась с нашим красавцем, но это еще не дает тебе права грубить мне, товарищ Уварова. Через одного моего приятеля из красивого города Талинна  пришло экстренное предложение. Кому-то в Южной Америке очень захотелось иметь в своей коллекции картину твоего дражайшего супруга «Святая». Сумма оглашена очень высокая. Что вы на это, мадам, скажите? Понял. Как всегда – не продается.
С восторгом глядя в зеленые глаза, сверкающие на правильном овале лица рыжеволосой красавицы, сошедшей с полотна художника  времен эпохи Возрождения, он ласково погладил ее ручку, вернее – лайковую кожу ее белой перчатки, своей правой рукой. Его левая рука – протез, обтянутый черной кожаной перчаткой, лежала на столике и резко контрастировала с перчаткой ее руки.
– Присядь. Выпей шампанского. Пломбир, как видишь – твой любимый. Время у тебя есть. Поговорим, дорогая.
В творческих Союзах художников и писателей СССР давно поговаривали о некой группе скупщиков произведений талантливых мастеров, получивших имя и признание за рубежом. Легально продать за границу свои произведения, уже имевшие широкую огласку и известность на Западе, советским авторам было практически невозможно. Аферы по перепродаже раритетов проводились через изворотливых дельцов, владеющих документами экспертов и оценщиков министерства культуры. Одну из таких групп нелегально организовал в Ленинграде и возглавил Эдгар Роост – человек со средним техническим образованием, по специальности полиграфист, но с неординарными способностями по организации мошеннических сделок и неплохими связями в кругах искусства за рубежом. Правда вопросы, касающиеся связей за кордоном, решал не он, а кто-то из его друзей прибалтийцев.  Об этом знали только единицы людей из его узкого  круга.  Вероника, как специалист-искусствовед,  и была одной из лошадок его рабочей конюшни.   Еще  будучи студенткой института культуры, на первом курсе она познакомилась и вышла замуж за симпатичного парня, энергии и жажде жизни которого позавидовал бы любой человек.  Семейной жизнью они наслаждались недолго и на третьем курсе, как говорят – не сойдясь характерами, развелись. Но заложенная за период их совместной жизни, идея, а далее: творческое воплощение этой идеи – перекупка и спекуляция чужими произведениями искусства, жестко контролируемая со стороны преступного мира – продолжала работать. В сферу интересов этой преступной группы и попала картина «Святая». Новой женой не безызвестного автора и была та самая Вероника: красивая рыжеволосая женщина – любительница мороженого с шампанским вином.


Глава 3. Замок. Май 1945 года

Один из многих, разбросанных по всей Польше старинных замков, милым гнездышком прилепился к откосу высокого холма,  густо заросшего древними вязами, кустарником и другой всевозможной растительностью, которая цвела и благоуха на благодатной земле. Буйство, разнообразие  красок радовало и удивляло. Заканчивалась весна 1945 года.
Капитан Никифоров, стройный, черноволосый парубок, как его с любовью называли украинские девчата, сбросив гимнастерку, босиком, до колен засучив штаны, гонял голубей на крыше деревянной пристройки, и по-разбойничьи свистя, неистово крутил над головой шестом – погонялой.
Бабка Ядзя – старая служанка пана управляющего, сбежавшего с фашистами куда-то на запад, искоса поглядывая на русского взбалмошного пана офицера, общипывала здоровенного гуся, которого, как сказал старшина Мельник «вбыло шальной пулей». А пули уже с неделю не тревожили это божественное местечко.
Подставляя ладони, шириной с лопату, под струи родниковой, обжигающе холодной воды, бившей ключом из недр холма и сбегавшей во двор замка по замшелому деревянному желобу-колоде, старшина Мельник степенно, не проливая ни капли, разливал жгучую влагу по волосатой ширококостной груди и крестясь громко крякал от  удовольствия. На что бабка Ядзя реагировала по-своему, повторяя после очередного    кряканья старшины:
– Матка боска, Езус Мария! – и возмущенно притопывала ногой.
Из узенького окна-бойницы за мальчишеским занятием русского капитана наблюдала пани Эльжбета, урожденная Белевич. Хозяйка замка – она категорически отказалась покинуть его до прихода Советской Армии, несмотря на упорные уговоры оберста Думке, квартировавшего здесь со своей частью. Оберст не тщился надеждами уговорить благородную пани и брал у нее почти все, чем может отблагодарить женщина истосковавшегося по женским утехам солдата.  В течение полутора месяцев пани ежедневно принимала в своей постели казенные нежности полудряхлого, слюнявого медвежонка Вили, как он рекомендовал себя называть – просто, по-семейному. Отвращения к нему не было. Была пустота, глупая потеря драгоценных минут жизни. А пани Эльжбета их очень ценила и в свои тридцать восемь лет выглядела недурно. Так, по крайней мере, ей казалось самой. Бурную молодость она не брала в счет. А зря. Тихие морщинки уже заметно тронули ее дебелое тело, въелась дряхлая желтизна в кожу лица. Но не об этом думала пани. Во дворе, гоняя голубей, бегая по крыше, весело хохотал жизнерадостный (ах, какой темперамент!) молодой, красивый пан офицер. Игривые мысли пани спутала медсестра Юлька. «Солдатская пробка» – так ее по злой женской ревности мысленно окрестила родовитая пани. Девушка подбежала к пристройке и, что-то весело крича, призывно махнула капитану рукой. Тот, отложив шест и прихватив гимнастерку, портупею с пистолетом и сапоги, лихо прыгнул с крыши в стожок сена, скатившись под ноги хохочущей девушке. Юля протянула ему обе руки, предлагая в помощь всю свою девичью юную красоту и такую солнечную улыбку, от которой даже просветлело морщинистое, как печеное яблоко, лицо бабки Ядзи.
Когда молодые люди, убегая наперегонки, скрылись в зарослях орешника, невидимая иголочка пронзила сердце пани Эльжбеты и застряла ноющей, не отдающей себе отчета сладко болью под пышной, вдруг глубоко вздохнувшей грудью.
В просторной гостиной, обставленной старинной темной резной мебелью и увешанной рогатыми головами оленей, отдыхали трое: Гриша Пузырь, герр Долговязый (так ротные шутники звали молодых разведчиков Уварова и Чернеца за их комплекцию и за странное имя второго – Герд) и младший сержант Богомолов. Первые двое уже не считались новичками в военном деле, но желание подробнее узнать, запечатлеть в памяти боевые эпизоды, делало их благодарными слушателями. Постоянным лектором был, угощавший немцев по своему рецепту, как он выражался – свинцовыми котлетами «по-сталинградски» и «по-курски», пензяк из крестьян, балагур и острослов, хитрющий разведчик Богомолов. О себе он говорил так: «Моя фамилия русская, а вон у фрицев на пузе написано «Gott mit uns» – бог, мол, с ними, а я им всю войну втолковываю: не с вами, а со мной – по родству, чай, фамилия выдана. Они, все одно, не согласные. Бог мой, я с них за войну столько шкур спустил, а они мою ни единой пулей не царапнули. Чай, и думай теперь – с кем Бог?». А когда кому-либо надоедали его побасенки или рассказы, сочиненные на трудных дорогах военных будней, Яков Богомолов отшучивался: «Лапша наша, уши ваши – хоть на ус мотай, хоть на уши вяжи, хоть до зорь слушай, а хоть за ложь скушай». И молчали неискушенные новички и посмеивались бывалые солдаты. Звали его все по-родственному, как зовут близких: кумовьев, сватов на русской деревне – Богомолыч.  А Гриша и Герд или Гера,  как звали его многие, перекраивая имя на русский манер, не расставались с карандашами и блокнотами. Первый перерисовал туда всех ребят из группы разведки, второй описал все пути-дороги, пройденные дивизией. Оба были внештатными военкорами дивизионной газеты «За Родину». Особое место в их рисунках и записях и, конечно, в душе занимала Юлечка Семенова – милая медсестричка из санбата, полюбившая их командира капитана Никифорова.  Как они ему завидовали! Двадцатилетние парни мечтали о поступлении в художественное училище и в университет, а капитан перед войной уже окончил горный институт. Они боготворили легкую, как бабочка, веселую Юлечку, а он заставил капитулировать ее сердце окончательно и бесповоротно. Как они ему завидовали.
– Скажи, Богомолыч, а действительно под Пятихаткой наш кэп заставил гитлеровского танкиста в немецкую самоходку шарахнуть? – спросил Гриша, увидев убегающих в орешник Юлечку и капитана.
Богомолов улыбнулся, подняв вверх указательный, прокуренный до черноты, палец, как знак высшей правды своих слов:
– Когда Колю Панова, он у тогдашнего старшего лейтенанта Никифорова на связи был, убили эти свинячьи вы****ки, наш командир для ориентиру в обстановке сам пополз к соседям. А кругом! Боже праведный! Это теперь я аду  не боюсь, повидал: и как живьем людей жарят, и как на кусочки рвут.
Многозначительно приподняв лохматую бровь, языком аккуратно подклеив клочок газеты с рассыпающейся у конца махорочной закрутки, продолжил:
– А с танками было просто. Их там кишмя кишело: где наш, где ихний – хрен разберешь. Командир-то, выскочив из овражка, где мы остались впятером, успел нырнуть под колючку и прямо-таки грудями в «Тигра» уперся. Ну, чай так, держи приветик – и под брюхо этой гадине гранату. Да, видать, угодил в самый пупок. «Тигр» круть на месте и, со злости чай, своей же самоходке и врезал. А когда энта шантрапа из дырявой банки выпрыгивать стала…
Богомолыч на полуслове резко оборвал свой рассказ. Совсем близко в орешнике, куда ушли капитан с девушкой, щелкнул пистолетный выстрел, другой и застрекотал «шмайсер».
Чернец, не раздумывая выскочил в настежь открытое окно. Уваров, вытаскивая автомат из-за широкого резного полукресла – полутрона, немного замешкался. Он выбежал вслед за Богомолычем, который зигзагами уже перебегал обширный двор, на ходу вставляя диск с патронами в свой старенький ППШ.
К орешнику со всех сторон бежали и старшина Мельник, и трое Иванов, в нательных рубашках выскочившие из-под амбарного навеса, где отдыхали после ночного патрулирования. Осторожно, цепью окружили заросшую первыми ромашками поляну. У неглубокой старой воронки под кустом шиповника на корточках сидел капитан и обыскивал распластанного на земле мужчину. Обросший густой щетиной человек в штатской одежде на первый взгляд не был похож на военного. Только «шмайсер», лежащий под правой рукой, наводил на эту мысль.  Юлечки рядом с капитаном не было. Вытащив из подкладки френча убитого человека бумажку серого цвета, Никифоров пошевелил губами, а затем прочитал вслух:
– СС «Викинг», – чуть подумав, продолжил: – Эк, куда занесло герра Шульце!
Приподнявшись, отряхивая с колен прилипшие комочки дерна и сухие стебли прошлогодней травы, добавил:
– А переодевался-то зачем? Чего боялся? – и, уже обращаясь ко всем разведчикам, окружившим его плотным кольцом, улыбнулся: – Все в порядке хлопцы. Одного не пойму – зачем он шел за мной от самого санбата. Я его еще триста метров назад заметил, думал – местный кто. Окликнул. А он в кусты прыг и автомат из-под полы френча тянет. К стыду  своему сознаюсь – не хотел я его убивать – Победа всё-таки. Нарочно первым выстрелом в галок шуганул. А он  очередью огрызнулся.  Ну, и вот… Земсков, помоги старшине Мельникову убрать его, куда-нибудь с глаз подальше.
Как-будто ничего не произошло, капитан Никифоров направился к замку, насвистывая любимую мелодию «Смуглянки».
Пятый день отдыхали ребята Никифорова – особая группа дивизионной разведки. Ни приказов, ни вызовов. Пятый день ждали заветного приказа – домой. Война кончилась. Каждый мысленно жил завтрашним днем. До ближайшего командного пункта, расквартированного в небольшом городке, по размытой паводком проселочной дороге было километров десять. В двадцати минутах хода от замка в поместье богатого шляхтича, сбежавшего от расправы польских патриотов располагался санбат. Свое местонахождение он выдавал только большим красным крестом на белом полотнище, растянутом на крыше большой каменной конюшни. Основная часть раненых была эвакуирована в стационарный госпиталь, или на Родину. Медперсонал в связи с эвакуацией тоже сократился: кто уехал по вызову, кто был переведен на работу с местным населением.
Олегу казалось, что он совсем недавно познакомился с Юлей. Да, разве для первого «люблю» есть границы? Почти мгновенно пролетевшие восемь месяцев их дружбы: по-детски чистой, чуточку неловкой, далекой от бытующей в тылу формулы фронтовой любви – заметно изменили бесшабашный характер одного из лучших разведчиков дивизии. Любовь! Человека красит только любовь,  от первой любви к женщине – маме, кончая любовью к миру, Родине и просто любому существу подобному себе.  Всё остальное,  противоположное любви: злость, ненависть, жадность -  уродует мир, ведет к его гибели.
Об этой красивой любви Юли и Олега знали почти все: и разведчики, и медперсонал санбата, и даже дивизионное командование. Знали или догадывались об их планах на будущее. Для любви война кончилась при первой их встрече.
Родители Олега погибли при бомбежке Смоленска в начале войны. И что-то другое, более высокое, родственное и душевное испытывал он к Юле – воспитаннице детдома, сбежавшей в пургу войны, смертельного хаоса семнадцатилетней девчонкой. Их любили все: будь-то замкнутый, вечно занятый работой хирург Иван Силыч, потерявший жену и дочь-первоклашку под Херсоном, хохотуньи медсестры – подружки Люда и Ганна, тайно влюбленные в Олега, или Богомолыч с Мельниковым, считавшие Олега своим воспитанником, сыном. И буквально каждый знавший эту влюбленную пару, старался чем-то помочь, оградить их первую весеннюю любовь от неожиданностей войны и ее трудных повседневных забот.
А приказа не было. Пятый день разведчики резались в подкидного за огромным дубовым столом в шикарной гостиной замка. Пили потихоньку спирт, который умудрялся доставать у красавицы-хохлушки фельдшера Полины Игнатьевны могучий старшина Мельник. Ходили к девчатам в санбат, что официально считалось патрулированием, охраной дороги от замка до усадьбы – единственной коммуникации пригодной для проезда машин с раненными и выздоравливающими солдатами.
За открытыми окнами гостиной, широким полукругом врезавшейся в центральное крыло замка, полыхала весна, благоухая всеми порами земли, застоявшейся в холоде зимы, оттаявшей от ужаса войны. Ночной аромат усиливал мирную тишину.
Герд, хрустко потянувшись, встал из-за стола после очередной проигранной партии.
– Везет на дурака, – беззлобно хмыкнул Иван Тамбовский, один из трех Иванов пришедших в группу два года назад по одному набору, но из разных полковых разведок. Три Ивана: тамбовский, курский и омский подружились – водой не разольешь. По дивизии ходили легенды о боевых подвигах трех родных братьев близнецов, трех Иванах, названных так родителями, чтобы не выделять любимчиков. На деле было далеко не так сказочно. У каждого из них была своя фамилия, свой родной город, по названиям которых их и величали товарищи разведчики. Но в легендах много было правды. Подвиги имели место в трудных буднях группы капитана Никифорова. Награды были у каждого: у сержантов – трех Иванов – по две «Славы», у старшины Мельника за «языка», вытащенного тепленьким прямо из штаба одной из Гудериановских бригад под Курском – орден Ленина, а у младшего сержанта Богомолыча, когда он при всем параде, и места пустого на груди не найдешь. Не обошла слава стороной и молодых разведчиков, добивавшихся места под ее лучами усердной исполнительностью, горячим стремлением восполнить пробел первых двух пропущенных военных лет. Каждый имел по ордену Красной Звезды и по медали «За отвагу». И как ни странно, группа за два с хвостиком года тяжелой, изнурительной игры со смертью не понесла ощутимых потерь. Фотография погибшего  Панова, всегда висевшая в изголовье капитана Никифорова, была своеобразной памяткой о мужской фронтовой дружбе, щитом от будущих потерь, охранным амулетом группы.  Невидимая ниточка связала людей разных возрастов, характеров и привычек в одну крепкую семью со своими профессиональными тайнами, боевыми традициями и закономерным  чувством локтя, присутствующего в минуты смертельной опасности. На шутки в своем кругу обижаться было не принято.
Герд, расстегнув верхние пуговицы гимнастерки, завалился на могучий кожаный диван и, улыбаясь лепному ангелочку, пытавшемуся слететь с расписного потолка на грешную землю, бросил в адрес играющих:
– Вино, карты и женщины – удел слабых людей. Слабости надо уметь подавлять в их пагубном начале.
– О, наш юный герр Ланге* философ! Завидую его будущему: пьет клюквенный морс, играет на арфе и любит бабу, наплодившую ему детишек от соседа, – парировал Иван Тамбовский, и глубоко затянувшись остатком тощей трофейной сигареты, щелчком выбросил ее в окно. – Козыри черви. У кого шестерка?
Игру продолжали четверо: громко сопевший при удачной сдаче Богомолыч, невозмутимый Мельник и два Ивана. Иван Курский листал томик Джека Лондона Петербургского издания 1912 года, невесть откуда оказавшегося в библиотеке пани. В неверном свете стеариновой свечи, оплывшей в бронзовый подсвечник, профиль Ивана из-за его длинного, острого носа был похож на грифа методично клюющего свою жертву.
В патруле находились Гриша Уваров и, приехавший в полдень из города, рядовой Сысоля, по разрешению капитана отлучавшийся туда за покупкой подарков для своих мал мала меньших сестренок, ждущих его в Челябинске. В полночь, до которой оставалось не более полутора часов, их сменяли Богомолыч с Чернецом.
Чернец, в душе обидевшийся на реплику Ивана Тамбовского, отвернулся лицом к спинке дивана и, смежив веки, пытался вздремнуть. Майский жук, с перепуга влетевший на свет в открытое окно, сделал глубокий вираж над столом, плюхнулся на нос гипсового бюста пана Белевича, стоявшего в нише стены. Из окна сладко тянуло парным теплом ночного воздуха.
В уютной комнатке – скромной спальне для гостей, о чем любезно сообщила капитану пани Эльжбета, стоял тот же терпкий аромат весны. Олег нежно, как струны мелодичного инструмента, перебирал в памяти слова Юли: «Люблю! Люблю, милый! Сказка моя сероглазая! Неужели все кончилось: кровь, грязь, слезы? Неужели мы живы? У нас будет мальчик… и девочка. Мы им ничего не расскажем, правда? Ничего не расскажем, ничегошеньки! Войны не было. Были я и ты – милый, любимый мой!». Перед глазами Олега всплывали качающиеся картинки: волнистые, летящие по ветру белой поземкой мягкие волосы Юли, ее чувственные, спелые и яркие, как вишни, горячие губы, и крыльями взлетавшие тонкие девичьи руки… И глаза! Синие-синие, с неуемной нежностью вобравшие в себя его взгляд, мечту и любовь.
Плывя в сиреневом таинстве нахлынувших чувств, Олег не услышал осторожных шагов по галерее и не заметил, как пани Эльжбета, войдя в полутьму комнаты, застыла у дверей.
– Пан офицер!
Вязкий шепот пани подбросил Никифорова, лежавшего на не разобранной постели, и заставил потянуться за пистолетом, лежавшем в изголовье на ночном столике, заставленным баночками с кремами, снотворными снадобьями и прочей парфюмерной ерундой.
– Проше, пан офицер, пожалуйста, извините. Бардзо проше. Вы испугались?
– Привычка, пани Белевич, не больше, – Олег, суетясь, недоумевая по поводу прихода этой замаринованной красавицы, как выразился старшина Мельник при первом знакомстве с хозяйкой, начал надевать старенькую портупею.
– Не надо, пан Олег!
Пани произнесла фразу с неожиданно красивым ударением и мягким шипящим звуком. И, как бы накладывая запрет на поспешное, суетливое одевание, приподняла руку, оголившуюся до плеча из-под крыла шелкового кимоно.
– Что не надо? – капитан застыл.
Неторопливый бархатный свет падал из окна на спину Никифорова, и пани не могла заметить выражение его лица, остававшегося в тени, но чутко уловила нотки раздражения в голосе.
– Оставьте этот страшный пистолет. Я и так боюсь вас. Зачем же вы еще больше хотите напугать меня, – пани Эльжбета довольно сносно говорила по-русски, а незначительные паузы между слов, секундный поиск их, придавали ее речи своеобразную окраску, притягательный лиризм, таинственность.
– Я такой большой заяц!
Олег улыбнулся двоякому смыслу построенной фразы для выражения слова трусиха, которое она хотела сказать.
– Большой заяц?
Смеющиеся глаза капитана с ног до головы окинули вылепленную по всем канонам искусства художников эпохи Возрождения фигуру женщины, одетую в легкое, застегнутое до подбородка, шелковое одеяние. «В такой поздний час?.. Не на исповедь же», – подумал он.
– Чем могу быть полезен, пани? Я слушаю.
Олег положил пистолет на столик.
Пани Эльжбета, сделав шаг вперед, вдруг охнув, стала медленно оседать на пол. Никифоров инстинктивно подхватил ее под руки, почувствовав ладонями горячее колыхание упругих, налитых здоровьем, женских грудей.  Мгновение постояв в нерешительности,  приподнял обмякшую женщину и осторожно попытался перенести ее на кровать. Кровать жалобно скрипнула.
– Пани! Пани Эльжбета, что с вами?
Нагнувшись над ней, капитан слегка потрепал ее за подбородок. Пани шевельнулась, издав стонущий невнятный звук. Пола кимоно соскользнула с опущенной на пол ноги, бесстыдно оголив ее кричащую красоту. Олег, горестно застонав, схватился за голову. Снова нагнулся над лежащей рембрандовской  красавицей и стал трясти за плечи. Пани открыла глаза полные тумана и еще чего-то такого, отчего у Олега ноги в коленях стали ватными и перехватило дыхание.
– Пани Эльжбета, что вам дать? Воды? Лекарство, какое? – нерешительно спросил он.
– Воздух! Мне… дышать! Расстегните… – и опять с тяжелым вздохом закрыла глаза.
Олег, больше повинуясь благородному чувству спасения человека, чем противоборствующему чувству предстоящего обмана, аккуратно расстегнул верхнюю пуговицу-кнопку кимоно. И чуть не ахнул, увидев, как при мощном выдохе у пани расстегнулись две последние пуговицы. Голубой лунный луч из окна, как прожектор высветил под шелком кимоно два спелых яблока необычной величины с дрожащими от неожиданного появления на свет кофейно-коричневыми зернышками сосков и обрисовал все прелести еще довольно-таки молодого женского тела. Еще больше растерявшись и, чувствуя, что лицо и уши наливаются кипятком, Никифоров попытался запахнуть, прикрыть скользящим шелком обнаженное тело. Но трясущиеся от неловкости и злости руки, невольно касались глянцевой белой кожи, что вызывало еще большую беспомощность капитана. Он не услышал топота сапог по лестнице, не увидел вбежавшего Чернеца.
– Товарищ капитан! В санбате немцы!
Словно огромная сила отбросила Никифорова на середину комнаты. Чернец, увидев обнаженную женщину, остолбенел и, пятясь к двери, запинаясь пробормотал:
– Прибежал Уваров… Сысолю убили. Фашисты там…– в санбате. Юля тоже там. Мы внизу… Мы готовы, товарищ капитан, – и исчез в пролете галереи.
Ошарашенный известием, не замечая приподнявшейся с кровати пани, схватив портупею с пистолетом, Олег, сломя голову бросился вслед за Чернецом.
В гостиной на растерянный вид Чернеца никто не обратил внимания.  Лишь один Ваня Тамбовский, распихивая по карманам патроны от трофейного вальтера,  коротко спросил: «Где капитан?»
            -Там с пани, того….
             На  что Тамбовский процедил сквозь зубы: «Врешь, долговязый. Смотри!» -  поднес к лицу Герда увесистый кулак, покрытый, как медвежья лапа, рыжим густым волосом.
         Чернец не успел ответить на выпад Ивана Тамбовского, готовым было сорваться с губ обидным криком, как в гостиную вбежал капитан. Он был без фуражки, с растрепанной шевелюрой густых, черных как вороново крыло волос, в расстегнутой до пояса гимнастерке, с пистолетом в одной и портупеей в другой руке. Не обратив ни малейшего внимания на подозрительные взгляды товарищей, скомандовал:
– Старшина Мельник, в штаб! Доложите там обстановку. Остальные, за мной!
И зная, что приказ будет выполнен безо всяких оговорок, выдернул автомат из-за спинки кресла,  притолкнутого к нише с бюстом старого пана и пулей вылетел во двор, на ходу одевая портупею.
Один за другим, кто через окно, кто через дверь, разведчики покинули замок.


Глава 4. Погоня. Июнь 1952 года

Ночевали  недолго.  Эдгар пытался заснуть, но разве можно назвать сном мучительную тягомотину череды коротких провалов в забытьё  и мгновенных всплесков сознания после каждого лесного звука: птичьи вскрики, хруст ветвей, всхлипы и завывания.   Никифоров вообще не засыпал. Думал. В воспаленных глазах проснувшегося напарника прочитал вопрос: «Что дальше?»
– Все в порядке, партизан. Я тут, пока ты витал в царстве Морфея, лесной чаек сварганил из шиповника. Подзаправимся и в путь.
Горячая кружка отдавала тепло ладоням. Чай поднимал внутри теплую волну, снимал остатки промозглого сна. Размоченный сухарь и пучок черемши утолили голод. Перекусили молча. Молча поднялись, подправили, подтянули веревочки и ремешки. Попрыгали, проверили на звук свою сиротскую амуницию. У Эдика чуть звякнула в наволочке ложка о кружку. Он тут же быстро замотал их по отдельности в портянку и снова тщательно уложил в наволочку. Его тощая, высокая нескладная фигура на фоне голубого лесного тумана смотрелась, как прыгающий неестественных размеров кузнечик в театре теней. Солнце зацепило верхнюю кромку тумана и позолотило верхушки сосен.
– Идешь вслед за мной. Не отставай! До полудня надо пропахать около двадцати километров, – скомандовал Никифоров и, чуть ссутулившись и выставив левое плечо, пошел вперед.
День обещал быть теплым и не ветреным. Начали шустрить стрекозы. Туман рассеялся, открыл берег, и лишь его длинная ватная полоска тянулась вдоль излучины. Свернули в чашу леса и по тропинке, вытоптанной зверьем, вдруг вышли на участок редколесья, далеко просматривавшегося впереди. Прибавили ходу, почти, побежали.
От легкого бега Эдику стало комфортнее – отстали мошка и комары, укусы которых тяжело переносил. Минут через десять бег стал пыткой. Сердце выпрыгивало из груди, пот заливал глаза, воздух накалился и сушил глотку.
– Терпи, партизан. Еще чуток, – Никифоров, оборачиваясь, подбадривал Эдика, чувствуя, что сам потихоньку сдает.
Раскаленный шар солнца медленно поднимался, похохатывая (???) над бегущими.
Но длинная коса редколесья уже кончалась. Впереди густел спасительный ельник.
Отдых был до невозможности коротким. Эдику казалось, что тело ему неподвластно, что оно органически слилось с мягкой периной бледно-зеленого мшаника и жадно пьет его живительную прохладу. Пировавшие комары и мошка уже не замечались.
– Думаю, если нас попытаются перехватить, то ближайший пост уже недалеко.
Старуха говорил, что рядом с триангуляционной вышкой на пост можно нарваться. Это отсюда километров шесть-семь.
– Да, но Старуха с Кишкой попались, когда шли в сторону Гари. Мы туда же идем?! Это же крышка! Их здесь хлопнули.
Эдик вскочил, возбужденно замахал руками. И куда делась его усталость.
– Вы же знаете, что Старуха чудом выжил. Измазал себя кровью из раны, и притворился убитым. Говорят, терпел почти сутки соседство с мертвым Кишкой, пока не прилетела комиссия из Сосьвы. Он им навстречу и поднялся живым. Тут у них и козыри биты – при комиссии не пристрелишь. Живой остался, а нас не пощадят.
– Тише, партизан! Надо быть хитрее. Они наверняка выловили нашу лодчонку и бросились в тайгу, а не вниз по реке. Там же, думаю, и расставили свои основные посты. Людей у них пока тоже не очень. Со стороны Гари постов будет меньше. Мы идем туда, где нас не ждут. К вечеру, если ничего не помешает, дойдем до охотничьей заимки. Если помнишь, в прошлом году одного чалдона* в «запретке» застрелили? Зачем он туда прыгнул – это дело темное: то ли карточный долг, то ли по фазе двинул. Главное, что он местный, из охотников. Работал в нашей бригаде. Спал со мной рядом на нарах и любил рассказывать о своем крае. Полтора года я мысленно ходил с ним на охоту. Теперь, как по хорошим разведданным, могу до города Серова дойти с завязанными глазами. Я ведь разведчик. Капитан. Правда, бывший. Ну, так что?
Эдик, вытирая пот, культей провел по лицу, оставив на лбу кровавые разводы от раздавленных комаров. Остроносое, бледное и мокрое от пота лицо с красной полосой на лбу, оттопыренные уши, торчавшие из-под рваной немецкой пилотки, гусиная шея, исполосованная стариковскими морщинами – все это резко контрастировало с его воспаленными, горящими глазами.
– Ладно, капитан, веди. Но учти, что мне надо дойти. Обязательно дойти. И можно я буду вас называть капитаном?
Никифоров улыбнулся, молча поднял и надел на плечи рюкзак-наволочку. Показав Эдику, большой палец руки – знак одобрения, пошел вперед, раздвигая колючие заросли кустов.

В первой линии блокировки района побега, по схеме расстановки постов, находилась точка, где вот уже три часа сидели в засаде младший сержант Чурилов по прозвищу Чурка и рядовой Исхаков, которого тоже все звали чуркой. У первого прозвище соответствовало фамилии, его умственным способностям и дубовому служебному упрямству. Второго – не прозвище, а общераспространенная специфическая насмешка над забитыми, не образованными солдатами, призванными во Внутренние войска из далеких кишлаков и аулов Средней Азии и Кавказа. По-русски Исхаков говорил очень плохо. Почти совсем не говорил, но понимал, и первые месяцы службы тяжело переносил злобные подковырки и понукания, как со стороны солдат, так и офицеров. Потом привык, приучили, и уже не обращал внимания на матерную брань и окрики: «чурка, дай», «чурка, отнеси», «чурка, завари чифир», «…уберись тварь с глаз долой» и вообще… «Ах, как сейчас хорошо дома! Родные, наверно, пьют ароматный утренний чай, кушают плов и свежие овощи! А здесь: каша – сечка, чай – моча». Под ложечкой неприятно засосало – ночью не покормили, дали сухой паек и двинули за тридцать верст от жилья. Пора было перекусить. Вдруг что-то мелкими мурашками забегало по животу, затем ниже и по ногам. Исхаков зашевелился, обеспокоенные движением муравьи, забравшиеся в кальсоны под распущенный ремень брюк, стали больно кусаться.
– Ой! Сержанта! Ой-ей-ей!
– Что орешь, сука!
Чурилов прикладом автомата больно ткнул в бок, лежавшего к нему валетом, Исхакова. Затем смачно матюгнулся.
Солдат вскочил. Бросился из-под кустов на поляну и, смешно дрыгая ногами, сначала сбросил сапоги, а затем штаны и кальсоны. Младший сержант недоуменно уставился на танцующего Исхакова, потом развернулся и посмотрел на место, откуда вскочил солдат. И тут же моментально подскочил сам. Со стороны потревоженной муравьиной кучи, которую они не заметили по раннему утреннему туману, широким фронтом наступали отряды муравьев. Первой их жертвой был Исхаков. Чурилов во всю глотку захохотал.
– Ой, умора! Ой, умру! Убери жопу, не соблазняй! Во, драная вшивобойка! Кругами ходи, кругами!
Две пары глаз настороженно, а затем уже со смешливым любопытством, наблюдали за этой картиной. Легонько тронув Эдика за плечо, Никифоров крадучись двинулся вдоль кустов, обходя пост. Через несколько минут незадачливая засада осталась далеко позади. Беглецы шли ходко, не наращивая и не сбавляя темпа. Дорога к заимке была открыта. Одного не знал капитан, что заимка, как пост, входила во вторую линию блокировки района побега.

У старлея Жупикова жизнь не складывалась, всё шло наперекосяк. На фронт не рвался. Эвакуировался с немногими однокурсниками из Москвы, как подающий надежды математик – благо, папа в парторгах института ходил. В эвакуации папы с ним не было, и Жупикова все же забрали в армию. Направили в одно из офицерских училищ в глубинку Сибири. И началось: через год чуть не вытурили за аморалку. Какая аморалка? Ну, пожил с одной продавщицей из Военторга, а та воровайкой оказалась – дефицитом торговала  через знакомых спекулянтов. Правда, успела медицинскую справку ему сварганить. Дескать, по состоянию здоровья признан негодным для фронта. И командование училища, подальше от пересудов, дало ему звание «микромайора»*, как не окончившему высшего образования, и запихнуло в тайгу на северный Урал зэков охранять. Там через год дали внеочередную звездочку, а через два – состоялся суд офицерской чести: переспал с женой старшины-вертухая. Еле отскребся – спасибо Победе. Но тормознули на неопределенный срок представление к следующему званию. Тут подвернулась Ленка – дочь забулдыги, вечного майора – зама хозяина по режиму. И сразу влип – та забеременела, родилась девочка. Ленка до знакомства с ним полроты пропустила. Это он знал точно. Но показала пальцем на него. Что поделаешь, второго суда не миновать – женился. Еще через год родился сын. В тот же год хлопнул одного бежавшего зэка. Дали звание старлея и роту чурок*. Начали налаживаться семейные дела. Привык к уюту. Тесть втихаря приучил к бутылочке. А чего втихаря – все пьют по-черному. Недавно приезжал проверяющий полковник Семин. От него тесть узнал, что зятю в этом году уже светят капитанские звездочки. В первый же день полковник так напроверялся, что к вечеру у комбата в огороде на четвереньках ползал, свиней гонял, там же и прикорнул на грядке с редиской. Зато утром, как огурчик, свеженький, чистенький (солдаты постирали и выгладили), ходит по плацу, чурок щупает проверяющим оком. Проверкой остались довольны все. Намечалась поездка в Москву всей семьей к папе в гости. Билеты заказали на самолет из Свердловска и, на тебе! Удрали сволочи, да еще в его дежурство. Ну, чем не собачья жизнь?! Старший лейтенант, лежа на коротеньком топчане покуривал, пуская дым в черный потолок, и мысленно прокручивал кино своей не очень удачной жизни.
В рубленной из лиственницы избушке было темновато – свет еле пробивался сквозь единственное оконце, прикрытое куском слюдяной пластины. Под оконцем к стене была прибита укосинами широкая доска, заменявшая стол. На нем лежали остатки нехитрой трапезы: тушенка в банке, полбуханки хлеба и алюминиевая фляжка. Жупиков встал, но выпрямиться в полный рост из-за низкого потолка не смог. Зло одернул гимнастерку и процедил сквозь сжатые в злобе зубы:
– Поймаю, пристрелю! Сам пристрелю, как собак!
Он успел сделать только шаг. Дверь резко распахнулась и навстречу ему, низко пригнувшись, шагнул через порог обросший щетиной мужик. Глаза в глаза: одни рыжие – по-лисьи злые, другие серые – холодные и уверенные. Заполнив собой почти всю избушку, они стояли друг перед другом как борцы в стойке. Стояли не более секунды. Рука, брошенная к изголовью топчана за автоматом, описав неимоверную синусоиду, выгнулась за спину, и резкой болью рванула плечо старшего лейтенанта. Крикнуть он не успел. Никифоров ребром ладони левой руки нанес ему удар по шее чуть ниже уха. Нанес точно, профессионально, как будто и не было промежутка в шесть лет между окопом врага и этой таежной избушкой.
Шедший следом Эдик успел только услышать какую-то негромкую возню, донесшуюся из покосившегося от времени сруба. И тишина. Осторожно открыв дверь, вошел и увидел странную картину: Олег Алексеевич сидел верхом на человеке в форме старшего лейтенанта и его же ремнем вязал ему руки. Связав, перевернул лицом вверх, приподнял и осторожно положил на топчан. Приложив ухо к груди, послушал.
– Живой. Закрой дверь, партизан!
Пошарив по карманам лежавшего офицера, вытащил грязный носовой платок и заткнул ему рот.
– Вот так, партизан. В ловушке мы. Пошарь в углу – сколько там рюкзаков?
– Четыре.
– Значит, где-то рядом трое из его команды. Сидят в засадах. Он, видно, собирался их проведать, да не успел. Не сопляк вроде, а выучки фронтовой нет. В тылу отсиживался, на зэках звезды зарабатывал.
Никифоров тяжело дышал – сказалась двухдневная гонка. Привыкнув к полутьме, огляделся. Кроме доски, прибитой к стене, в противоположном углу, где лежали рюкзаки, стоял большой пень и два поменьше. На большом пне лежали, аккуратно сложенные десять банок тушенки, пять буханок пшеничного хлеба и что-то еще, завернутое в газеты. Рядом стояла десятилитровая канистра с водой. Присев на пень-табурет, Никифоров наклонился к лицу старлея, принюхался. Пахло спиртным. Открыл фляжку, лежащую на столике-пристенке. Водка.
– Он пьян, Эдик. Сейчас мы его отрезвим и поговорим чуток.
– А если кто вернется из солдат, тогда что?
– Не вернутся. У них приказ: сидеть в схронах и ждать нас. А мы уже тут. Сейчас попросим бравого лейтенанта рассказать нам, где стоят его богатыри. Ты пока, партизан, отбери все, что нам необходимо в дорогу, и сложи в два рюкзака. Они надежней наших застиранных наволочек. В мой рюкзак сложи все, какие найдешь, боеприпасы, в свой сложи харчи, а я оживлю этого горе-вояку. Вынув кляп изо рта старлея и разжав ножом челюсти, тонкой струйкой стал лить ему в рот водку из фляжки. Пару раз, судорожно дернув кадыком, лейтенант замычал, кашлянул и открыл глаза. Теперь они были не желтые и не злые. В его глазах стояло болото испуга с пеленой перенесенной им физической боли. Бурный кашель, которым он вновь на минуту захлебнулся, прошел быстро. Повертев головой, пытаясь слить из глазниц слезы, появившиеся от кашельных потуг, он хриплым голосом спросил:
– Кто вы?
Никифоров молча смотрел ему в глаза, а Эдик, прекратив перебирать рюкзаки, повернул голову на голос.
– Хотя, что я спрашиваю, и так ясно. Ловко ты меня. Только… – губы его задрожали и на глазах появились уже другие слезы, – не убивайте меня. Я… я… я вам все расскажу: где можно идти, где нельзя, где посты… Все-все расскажу.
– Что же ты за мразь такая. Ведь, еще и не успел тебя об этом попросить, а ты уже торгуешься. Ладно, где планшет?
– Нет планшета. Карта в шинели.
Никифоров выдернул из-под головы лейтенанта шинель. Вчетверо сложенная и аккуратно упакованная в пергаментную бумагу карта лежала в ее внутреннем кармане. Развернул. И сразу увидел кружок, обведенный вокруг заимки, и три точки постов, хитро расставленных в углах равнобедренного треугольника, от вершин которого до охотничьего домика было по пятьсот метров. Это означало, что в пределах двух километров по линии оцепления и вглубь ее, не проскочит и мышь.
– Где соседние посты?
– Не знаю. Честно – не знаю. У них свои карты.
– Хочешь сказать, что в вашей вшивой команде только одни старшие лейтенанты воюют? Ты, наверное, не ниже командира отделения? А? Ладно, что с тобой чикаться…
– Стой, стой! Да, да! Я командир роты. Здесь у меня одна из головных групп. К вечеру должны подойти еще две с собакой. И рация у нас здесь.
– Рация? Где?
– Я собирался антенну выкинуть, хотел выйти, а тут вы. Рация под топчаном, тоже в вещмешке. Еще не распакована.
– Эх, ты! Мразь ты и есть мразь. Водку начал хлестать вместо того, чтобы дело делать. Хорошо, что не развернул рацию, меньше времени уйдет, чтобы свернуть. Одно плохо. В какое время ждут на связи?
– До семнадцати местного.
Никифоров взглянул на свои "штурманские".
– Сейчас четырнадцать. Время есть. Так, где твои соседи – охотники? Расскажи-ка поподробнее. Называй широту и долготу, а я буду на карте точки ставить.
Одной рукой он держал карту перед глазами лейтенанта. Другой рукой вытащил из нагрудного кармана его гимнастерки карандаш с металлическим зажимом на конце и приготовился наносить ориентиры. Через несколько минут капитан знал, что западная сторона оцепления оголена – сработала его уловка с уходом вниз по реке. Дальше – в глубине материка, постов вообще нет. Ближайшие посты находятся по флангам в пяти-шести километрах от заимки. А с рациями – до сорока и дальше. Эдик, упаковав один из рюкзаков продуктами, хотел приняться за другой, но, услышав о рации, сказал:
– Капитан, мы не унесем три рюкзака.
– Зачем три?
– А рация?
– Ладно. Набивай под завязку один рюкзак тушенкой, патронами и нашими сухарями. И фляжку с водкой не забудь. Я понесу этот рюкзак и шинель командира. Надеюсь, гражданин старший лейтенант не возражает одолжить ее мне? Вижу – не возражает.
Повернулся всем корпусом к связанному лейтенанту.
– Слушай, скажи мне по правде – зачем вы, сволочи, безоружных и беззащитных людей убиваете? За звездочку? За отпуск? За Родину? За Сталина? Мы на фронте за эти символы и стимулы убивали фашистов не щадя живота своего. А вы – за что?!
– Я не убивал! Честное слово, не убивал. У меня отец фронтовик, воевал… Я просился на фронт. Не взяли. По здоровью не взяли. Говорили, здесь тоже фронт, враги.
– Шкура ты. Это я-то враг? Или этот пацан – враг? Я по глазам вижу, поставил бы ты нас к стенке и не вздрогнул. Эх! – рубанул воздух рукой и, давая понять, что с лейтенантом разговор окончен, пододвинулся к столу-пеньку. – Давай-ка, партизан, перекусим и в путь.
Эдик присел на колени и молча достал из-под топчана рюкзак. Развязал и показал содержимое Никифорову. Тот тоже молча все рассмотрел, удовлетворенно хмыкнул и сам его увязал. Протянув Эдику рюкзак, заметил:
– Понесешь.
Затем молча открыли по банке перловой каши с тушенкой, нарезали буханку хлеба и приступили к еде. От удовольствия Эдик чуть ли не урчал. Последний раз такую вкусную кашу с мясом он ел в партизанском отряде.  Запивали водой из деревянной бадьи, боком прикорнувшей в правом углу сторожки, заблаговременно наполненной родниковой водой ушедшими в засаду солдатами. Старший лейтенант напряженно ждал окончания этой непредвиденной трапезы и решения своей участи. Волнами накатывался страх: уходил от сердца вниз живота, вызывал спазмы, от которых в кальсонах уже было мокровато.
Аккуратно обтерев стальное лезвие о гимнастерку лейтенанта, который с неподдельным ужасом следил за этими движениями, Никифоров сложил нож и сунул его в кармашек рюкзака. Затем поднял оба рюкзака, взвесил по тяжести и отложил себе самый увесистый – с продуктами. Поднял шинель, померил – чуть маловата в плечах, но удобна, свернул ее в скатку и одел через плечо поверх рюкзака. Примерил сапоги – по размеру подошли. Обул. Внимательно посмотрел на Эдика, надевавшего рюкзак с рацией, и передал ему кобуру с офицерским ТТ. Снял с его головы рваную пилотку немецкого образца. Подержал в руке. Посмотрел на лейтенанта и нахлобучил это позорище ему на голову.
– Так правильнее будет, гражданин старший лейтенант. А ты, Эдик, надень фуражку этого офицера. Уверен, подойдет.
Подошла в самый раз. Эдик даже улыбнулся, что удивило капитана – он думал, что мальчишка давно разучился улыбаться. Оказывается, ошибся.
– Ну, прощай, командир! Извини за беспокойство.
Никифоров повесил автомат себе на грудь, поднял с полу упавший кляп-платок и сдул с него песок. Старший лейтенант сам открыл рот. Он понял, что будет жить.
Ближе к вечеру двое уходили на запад вслед за багровым диском солнца, которое медленно погружало Землю во тьму и дрему.


Глава 5. Мачеха. Октябрь1969 года

На Загородном проспекте у кинотеатра «Правда», в назначенное время встретив сына, Уваров с деланным восторгом выплеснул из своего пухленького тельца, пышущего здоровьем и ароматом одеколона «Красная Москва», серию сакраментальных фраз:
– О, ты неузнаваем до чертиков! Современный Одиссей! – произнес отец, то одной, то другой рукой хлопая Олега по груди. – Путешественник и летописец! Экзюпери к черту! Да здравствует, Экзюпери! Сила! Силища! Свеж и приятен! Держи! – сделав шаг назад, с церемониальной торжественностью протянул сыну обе руки.
Олег, смущенный любопытными взглядами прохожих, невольно обращавших внимание на бурные излияния отца, неловко пожал протянутые руки, и с хрипотцой в голосе проговорил:
– Здравствуй, папа! – еще более краснея от пристального, изучающего взгляда Уварова старшего, натянуто улыбнулся и пробормотал: – Ну, что ты так, папа? Неудобно же. Кстати, я пришел не…
– Понимаю, понимаю. Об этом потом, по-мужски, а сегодня… – подхватил сына под руку и повел к перекрестку, – вечер твоего будущего. Ты взял с собой, что я просил?
Они перешли улицу. Вошли под узенькую арку углового дома. «К Миткевичам», – догадался Олег и остановил отца на лестничной площадке перед массивными дверями, оббитыми коричневой кожей.
– Может не надо, папа? Ты ведь прекрасно знаешь мамину неприязнь к ним, – сказал он, кивнув на дверь.
Уваров, стрельнув в сына снисходительным осуждающим взглядом, дернул бронзовое кольцо колокольчика. Дверь открыла Луиза Викторовна – пышногрудая дама с невообразимо ярким, цвета заходящего солнца, шиньоном на голове и в глубоко декольтированном платье типа «рыбья чешуя». Эффектно взмахнув руками, пропела низким контральто, чуть присвистывая перламутровыми губами – дудочками:
– Бессовестные! Ваша пунктуальность восхитительна! Олег, душенька! Да, ты вылитый Робин Гуд! Колоссально! Просто превосходно! – и продолжая тараторить передавала одежду гостей домработнице – высокорослой женщине с широким угреватым лицом, одетую в мешковатое креп-жоржетовое платье.
В коридор выпрыгнул щупленький человек: левая рука закинута за спину, правая выкинута навстречу гостям, голова с козлиной бородкой чуть вдавлена в плечи. Прыгающая походка Смирнова-Миткевича старшего, его позы, жесты всегда смешили Олега. И сейчас рассмеявшись в душе, стоически выдерживал пронзительный, с какой-то хитрой искоркой, взгляд хозяина квартиры.
– Молодец, молодец, молодец! – и уже пожимая руку Григорию Михайловичу: – Ты тоже молодец! И я – молодец! Видите!?
Миткевич выпростал из-за спины руку, в которой держал какую-то серую бумажку.
– «Бордо. 1890-й год» Старая фирма. Цены нет этой этикетке! Прошу за мной!
Сделав немыслимый пируэт на одной ноге, он выпрыгнул из прихожей. Луиза Викторовна, мило улыбаясь, просвистела:
– Вот, пожалуйста. Он и на моей надгробной плите вместо эпитафии наклеит «Шампань» или «Бургундское» из своей ликероводочной этикеточной коллекции.
Взяв Уваровых под руки, словно приклеившись к ним, повела их в гостиную, из которой лилась томная мелодия – импровизация какого-то кларнетиста на тему музыки Андре Бише «Маленький цветок».
В зале находились знакомые лица. Длиннокудрый красавец Витенька Миткевич и Катенька Сахарова – второкурсница с юридического. «Она-то, что здесь оставила?» – подумал Олег, глядя на знакомую студентку. Сухопарый Герд Васильевич в строгом темно-синем костюме с элегантной искоркой (дипломат, да и только). Начинающий журналист – старшая Витина сестра, кареглазая и черноволосая Эльвира играла в шашки со своим мужем Никитой Марковичем – полурусским,  полусербом,  здоровяком гандболистом,  перешедшим на тренерскую работу. Каждый по-своему отреагировал на приветствие Уваровых.
– Хэлло, Олег! Как там поживает кондовая старушка Сибирь? Не пора ли и нам с Катенькой туда махнуть?
Катенька, широко распахнув зеленоватые с рыжим проблеском глаза, восхищенно смотрела на Олега.
– Пора, пора, Витек. Там сейчас «осенняя пора – очей очарованье…».
– И разочарованье. Наш дражайший Ви получил пинок под то самое место, которым хотел высидеть диплом. Теперь ему пора петь «Не плачь, девчонка», – не отрываясь от игры, вставила Эльвира и, громко простучав шашкой по доске, запустила ладонь в густую шевелюру мужа. – Приехали, пан спортсмен! С ватерклозетом вас!
Эльвира шумно отодвинула игральный столик. Встала и, твердой походкой подойдя к Олегу, по-мужски пожала руку:
– На Самотлоре был?
– В Нефтеюганске, – ответил Олег. – Детсадик строили.
– Э! Проза. Не в детский ли садик нянечками ты хотел бы нас рекомендовать? – обняв Катю за плечи, скорчил шутливо-обиженную физиономию Виктор.
– Цыц, допризывник! – отмахнулась, как от назойливой мухи, Эльвира. – Знаешь, Олег, в прошлом году привезла из Самотлора кучу впечатлений. Грандиозно! – и не выпуская его руки, повела к мужу, который аккуратно складывал шашки в ящик стола.
– Садись, Уваров.
Маркович поднял глаза на жену.
– Да. Отпусти ты парня. Что вцепилась? Ах, ах! Север! Впечатления! Вот, возьму и по оргнабору…
– Медведей тренировать в ручной мяч, – продолжила за него Эльвира, пододвигая Олегу кресло.
Чернец украдкой посматривал за происходящим, листая «Вечерку». Вежливо кивнул головой, приветствуя Уварова старшего, которого общительная Луиза Викторовна посадила в кресло напротив.
В зале из присутствующих гостей Олегу был незнаком всего один человек. У журнального столика сидела, листая толстенный фолиант, щуплая, с огненно-рыжей копной волос («Свои», – подумал Олег), похожая на смирную девочку из сказки Андерсена, молодая женщина. Она была скромно одета в платье-сарафан спокойного светло-сиреневого тона, по воротнику и широким рукавам отделанное темно-фиолетовым рисунком, которое удивительно шло ее лицу.
Из рабочего кабинета выпорхнул Миткевич-старший, сопровождая увальня, пышущего алым румянцем на полном лице. Вместе они направились в сторону Чернеца
– Присаживайся, Наум!
Чернец указал рукой на кресло-качалку, втиснутое между абстрактной скульптурой Орфея (набор алюминиевых трубок, в хаотическом порядке переплетенных медной проволокой) и камином, выполненным в духе итальянского дизайна.
– Григорий Михайлович Уваров, тот самый художник и мой фронтовой товарищ, о котором я тебе говорил, – и уже к Уварову: – Наум Рахматов, мой большой друг, коллега по перу, поэт от Бога.
Увалень, кивнул большущей лысой, как старый бильярдный шар, изъеденный мелкой оспинкой, головой. Затем осторожно утопил маленькую ладошку Уварова в своих обширных, вместительных ладонях.
В любой компании, даже небольшой, всегда находится человек служащий магнитом, центром внимания, основой его содержания – без него она была бы просто собранием не связанных друг с другом людей. Таким центром, не смотря на основную причину вечера, как понял Григорий Михайлович, будет Рахматов. Громкая фамилия.
Луиза Викторовна, сидевшая на оттоманке, встала и уступила место мужу.
– Виктор, отключись на минутку!
Магнитофон умолк.
– Друзья!
Луиза Викторовна плавным жестом руки провела по воздуху, приглашая всех присутствующих в единый круг.
– Мы собрались сегодня, чтобы отметить день рождения моего сына. Нашего сына, – поправилась она, с улыбкой посмотрев на мужа. – Ему исполнилось двадцать лет. В семье вырос мужчина.
– Балбес.
– Элька, не порти маме аппетит, – Виктор погрозил сестре кулаком.
– Какой пассаж! Родной маме не дадут слова сказать. Боже! – Луиза Викторовна, воздев руки и закатив глаза под накладные ресницы, шутливо продолжила: – Их можно вылечить только там, – и пошла к настежь открытым дверям соседней комнаты. – Прошу всех к столу!
Олег подошел к отцу и прошептал на ухо:
– Ты что же не предупредил?
Но тут же отстранился от отца, увидев подошедшую рыжеволосую девушку, которую Григорий Михайлович взял под руку.
– Не беспокойся. Мы и от твоего имени подарок купили. Верно, Верунчик? – Уваров-старший ласково тронул девушку за кисть руки. – Да, я забыл вас познакомить. Сын, – моя жена.
Все произошло не так, как ожидали любопытные гости. Сцена знакомства Олега с Вероникой (новой женой его отца), смаковавшаяся в их воображении, прошла тихо, незаметно.
– Олег.
– Вероника, – ни грамма не смутившись от прямого взгляда юноши, ответила она и протянула ладошку, сложенную лодочкой. «Как льдинка», – словно обжегшись о нее, подумал Олег.
– Не будем же мы стоять истуканами? Пойдемте, мужчины.
Вероника, взяв отца и сына под руки, весело рассмеялась. Виктор снова включил магнитофон.
После в меру выпитого вина и философских наставлений в адрес неудавшегося студента-именинника, Григорий Михайлович вслед за Чернецом вышел покурить, а вернее всего – выяснить его намерения на сегодняшний вечер.
Расположившись в кресле у камина, обложенного серыми глыбами валунов, на полированных боках которых плясали блики оранжевого огня, Чернец полудремал, полумечтал. Уваров подошел неслышно, шаги глушил ковер – палас с витиеватым восточным орнаментом, и встал за спинкой кресла, по самую макушку скрывшую дремлющего Герда.
– Не стой, Гриша. Сядь.
Уваров удивился тонкому слуху Чернеца, уловившего его присутствие. Обойдя алюминиевую абракадабру, пододвинув к камину кресло, уютно в него примостился и закурил болгарскую сигарету «Шипка».
– Поменьше кури. Я ведь так и не привык к запаху табака, – и, сделав маленькую паузу, спросил: – А где сейчас Юля?
– В Венгрии. На симпозиуме. Решает проблемы злокачественной опухоли по части химиотерапии. А что?
– Прошлогодней осенью побывал в Польше. Был и там – в замке. Видел пани Белевич. Она осталась очень светлого мнения о нашем капитане. Очень светлого. Ее и по сей день мучают угрызения совести. Бедная женщина. Ей пошел седьмой десяток. Представляешь? – Чернец, открыв глаза, взглянул на Уварова. – Не представляешь. У них с капитаном ничего не было. Ты врал Юлечке, врал с моих слов. Слабый ты человек, Гриша. И более того – ты шагнул в подлости своей еще дальше.
Уваров, словно вспорхнув над креслом, развел руки:
– И что? Если уж заговорил о совести, то не забудь и свою долю в ее искушении, и не менее тяжелую. Мы не ангелы. Розовая слюна, какую ты пускал два десятка с лишним лет со своего пера, сегодня стала  ядом.  Не ты ли, смею напомнить, написал нежное трогательное письмо Юле в клинику доктора Кавалека в день отъезда, в котором, вопреки данному мне слову, еще раз сообщил о гибели Никифорова? Не ты ли…
Продолжить Уварову не дали шумно ввалившиеся в зал Виктор и Катенька, тащившие за собой упиравшихся Олега и Веронику.
Чернец, приподнявшись с кресла и, словно колдуя над камином, язвительно выдавил в лицо Уварову:
– То, что ты проделал тогда и, особенно, сегодня, – и незаметно кивнул в сторону Олега и Вероники, рассматривающих каталог магнитофонных записей, – хуже самой коварной подлости, уважаемый маэстро. А сейчас…
Чернец призывно махнул Науму Рахматову, ведомому Луизой Викторовной, раскрасневшейся от пары рюмок домашнего вишневого ликера.
– Наум Николаевич, почитайте нам. Да, и молодежи полезно будет послушать, –
сказал он тоном, накладывающим запрет на включение магнитофона, – что-нибудь свеженькое из своих литературных тайников.
– Просим, просим! – неподдельно улыбаясь, захлопала Луиза Викторовна и повела Рахматова к роялю, занимавшему своим полированным телом почти треть комнаты. Тем самым она подчеркнула театральную серьезность предстоящего выступления знаменитости.
Слегка покашляв, медленно проведя ладонью от лысого черепа до квадратного подбородка широкого костистого лица, Рахматов чуть густым хрипловатым баритоном начал читать. Упруго раздвигая полнокровные губы, он выкатил из горла первые, тяжелые, как фугасные бомбы, слова баллады – реквиема молодым солдатам: «Смерть презревшим, пережившим смерть…».
Слушатели сидели двумя группами. У камина, символизирующего в данную минуту вечный огонь, расположились трое: Чернец, Уваров и, присевшая на краешек оттоманки, Луиза Викторовна – два бывших разведчика и, пережившая блокаду, Лиза – портниха, чью работу добрым словом помянул не один блокадник и защитник Ленинграда. Андрея Владимировича не было. Он сладко спал в кабинете, положив голову на чуткие докторские руки, спасшие от смерти сотни ленинградских детишек, оставленных умершими родственниками в нетопленных голодных квартирах. Молодежь оккупировала кресла, расставленные под высоким торшером и у шахматного столика.
Катенька, по-детски прикусив мизинец, устроилась на коленях у Виктора, прикорнув кукольной каштановой головкой к его груди. Молодые супруги Марковичи предпочли сидеть порознь на мягких пуфиках, стоявших по разные стороны трюмо. Вероника сидела, уронив золотые локоны на колени поджатых калачиком ног. Ее волосы казались ореолом света в сумраке комнаты на фоне темно-вишневой драпировки кресла. И лишь один Олег стоял. Стоял, как часовой, за спинкой того же кресла, в котором рыжим кутенком устроилась его молодая мачеха – беда их семьи и предвестник новых неожиданностей. Олег их чувствовал. Они уже витали где-то здесь в воздухе комнаты и подспудно карябали его душу. Стихи, которые читал Рахматов, еще с большей силой давили, угнетали, кромсали его неосмысленную тревогу за тех парней, павших на поле брани от пуль, разорванных в клочья взрывами снарядов, раздавленных танками. Они вызывали чувство непонимания себя самого, плывущего по спокойному, как в штиль, морю слепой вседозволенности, сладкого до приторности панибратства отца и  материнского всепрощения.   Стихи били наповал.
Олег громче всех аплодировал Рахматову, которого просили читать еще и еще. Прочитав еще одно стихотворение: о русской мадонне – матери солдата, он подозвал к себе Олега.
– Друзья! Сейчас хочу попросить этого юношу поделиться с нами северными впечатлениями, которые он, как я слышал, может передать стихом. Попросим?
Дружелюбно кивнул Олегу и размашисто захлопал в ладони.
– Наум Николаевич, да, я…
Но Рахматов уже садился рядом с хозяйкой дома, а на смущенного Олега сыпались ободряющие слова и хлопки слушателей.
– Хорошо. Я попробую. Только трудно мне после ваших, Наум Николаевич, замечательных стихов, продолжать тему героики. О Севере потом как-нибудь. Я прочту…
Олег посмотрел на отца, перевел взгляд на Веронику. Чуть приподняв правую руку, спокойно, будто бы открывая дверь в знакомый, но давно заброшенный дом, начал читать:
Вы приходите, как грозы первовешние,
Зеленя, сломав и напоив.
А за окнами – сырым бельем развешаны –
Облака молчат, морозы затаив.

Стынет осень. Вы приходите из осени,
Оставляя за порогом желтый лист.
И такую теплоту с собой приносите,
Словно для нее и родились…

Приходите, милые и нежные,
Не лучиной – солнышком горя.
В наших буднях зимы неизбежные
С вашей теплотой отговорят.

Отпоют, отплачутся, отшутятся…
После, там – на краешке судьбы –
Встретим вас и может так очутится,
Что судьбою станете и Вы.

Не корите наши шутки грубые –
Взявшим дали льстить не по нутру.
Неуклюжье слов сливают губы ли?
Нет. Им целоваться по утру.

Вероника смотрела на Олега, не чувствуя боли прикушенной губы. «Почему? Почему он читает такие стихи? Зачем я здесь? Уйти. Немедленно. Сейчас же. Встать и уйти. Одной. Туда: в дождь, осеннюю слякоть ночи» – думала она про себя. Но тело сковала колдовская сила песенного голоса Олега и глаза – не осуждающие, спокойные и… тут Вероника поняла силу их колдовства – они смотрели сквозь нее, в пространство, где им виделось совсем другое: далекое-далекое, сказочное и прекрасное.
Целоваться –
Трепетно и лиственно.
До крови, до боли
Сладость пить!
По-другому вас любить –
Немыслимо.
По-другому – лучше не любить.

Настороженная тишина на мгновение, раздвинув стены, всех увлекла за собой печальной откровенностью стиха. И только когда Уваров-старший привстал, неосторожно скрипнув креслом, тишина ушла. Громче всех хлопала Катенька. Подбежав к Олегу и тормоша его за рукав, наивно заглядывая в глаза, спрашивала:
– Ой, Олежка! Ты влюбился, да? Какая ты прелесть! Прочитай еще про любовь! – и убежала, ласточкой прилепившись к Виктору.
Взрослая аудитория не так бурно реагировала. Только Луиза Викторовна шепотком настойчиво пытала Рахматова:
– Восхитительно, правда? У мальчика есть талант?
На что Наум Николаевич, сдержанно улыбаясь, ответил:
– Послушаем… – и обратился к Олегу: – Юноша, мы ждем еще, и не надейтесь оставить нас без такого удовольствия.
Олег читал все подряд. Читал, что помнил наизусть. И под занавес, попросив у Виктора гитару, спел две простенькие песенки, написанные им для своих ребят из студенческого строительного отряда.
В самый разгар вечера Рахматов засобирался, ссылаясь на больное сердце. Отказался выпить посошок, предложенный восхитительной опекуншей – хозяйкой дома. Отведя в сторонку Олега, выделывавшего с Эльвирой неимоверные па шейка, дружески пожал руку, и сказал:
– Не знаю как дальше, но на сегодняшнем этапе ты, дружок, молодец. Захочешь меня увидеть, позвони. Буду рад. Добро? – и неуклюже, по-медвежьи расставляя ноги, вышел в прихожую, где его ждали Чернец и Уваров. Чернец, предупредительно подмигнув Уварову, щелкнул пальцами и воскликнул:
– Идея! Наум, ты напишешь к нам в редакцию письмо, в котором родишь вундеркинда. Подборку стихов тебе передаст Гриша. Ты как, Уваров? Не возражаешь увидеть свою омоложенную фамилию на страницах толстого журнала?
– Послушайте, братцы-кролики, так ведь нельзя. Вы с Олегом говорили? Самолюбие автора – вещь острая, порезаться можно, – пошутил Рахматов.
– Он согласен. Я с ним разговаривал. А стихи, Герд, пришлю тебе. Вы уж там сами с Наумом Николаевичем. Хорошо? – торопливо ответил Уваров.
– Считаю, контракт подписан. Наум «умывает» руки, а мы идем к любезной Лизе-Лизавете, – и протянул руки Луизе Викторовне, вышедшей из столовой, чтобы проводить Рахматова. Тот же, закрутив на три оборота вокруг шеи длиннющее кашне и поглубже натянув на уши фуражку-аэродром, пожелав всем приятного отдыха, быстро попрощался и пошел к парадной двери. Крикнув вслед уходящему Рахматову «До видзенья, брат!», Чернец проводил хозяйку в зал к молодежи, танцующей что-то подобное ритуальному танцу африканского племени.    Взял под локоть Григория Михайловича и повел его в столовую, шепча на ухо: «Пусть Лизонька чуть поостынет в медленном танце. А мы. Идем, идем. Ха-ха… Пузырь. Не договорили мы. А? Не хорошо, зарезанного барана волкам оставлять».


Глава 6. Нападение. Май 1945 года

Уваров, бежавший рядом с капитаном, вкратце рассказывал ему подробности гибели Сысоли:
– Мы, как всегда, по маршруту дошли до санбата. В палатке медперсонала никого, кроме спящей Ганны, не было. Шла операция, и все были там – в операционной. Заглянули к раненым, поболтали о демобилизации. Я Витьке – безрукому танкисту письмо написал к его маме в Пермь. Пошли назад. Еще раз торкнулись к сестричкам. Никого. Время как раз к смене подкатывало. Я еще на часы посмотрел у раздвоенного кедра. Было ровно 23 часа 35 минут. Вдруг Сысоля в сторону прыгнул и мне маячит: падай, мол, падай. Я за кедр. И вовремя. Очередь по нему полоснула. Смотрю: вспышки там, там. Автоматов восемь насчитал. Огрызаемся с Сысолей. Тут он умолк… – Уваров споткнулся о корневище. Чуть не упал, но удержался, быстро догнал капитана и продолжил: – Я подполз к нему – мертв. Забрал его автомат и в орешник сиганул. Не мог я там оставаться, товарищ капитан. И немцы прошли бы, и вы не узнали. Выстрелов-то все равно не слышали. Эх, успеть бы! Смотрите, товарищ капитан, огонь!
Из-за кедровых верхушек выпрыгнул кроваво-красный язык пламени. Усадьба открылась неожиданно, ярко осветив за поворотом липовую аллею центрального парка. Полыхало двухэтажное здание хозяйского дома, в котором размещались раненные, прооперированные солдаты и офицеры. В свете огня, как в театре теней, перебегали крошечные фигурки. Три-четыре строения вокруг центральной усадьбы не горели, на их фасадах и крышах лишь отражалось бушующее пламя. И только здесь, за поворотом, стали слышны раздирающие сердца разведчиков, крики раненых, погибающих в огне людей, и шелушащий треск немецких автоматов. Капитан заскрежетал зубами и дал команду – всем остановиться.
– Запомните, они, наверняка, одеты в штатское, как тот – убитый в орешнике. Филатов, Горюнов и Земсков – зайдете  справа от ручья, закроете их отход по лощине! Богомолов, Уваров – к раздвоенному кедру! И чтобы ни одна сволочь по дороге не проскочила! Чернец, за мной!

Группу отъявленных головорезов сколотил из окруженцев штурмфюрер СС Цейтлинг. Переодетые в цивильное, награбленное у поляков, они ставили перед собой задачу: дойти до демаркационной линии и сдаться в плен кому угодно, хоть черту, но только не советским войскам. Их выход на санбат оказался неприятной случайностью – подвела встреча с патрулем, заставившая выйти из леса на проселок, упиравшийся в парк усадьбы. К тому же, посланный в полдень на разведку дороги Шульце не вернулся. По рассказам своего приятеля оберста Думке, недавно нелепо погибшего от шальной пули, Цейтлинг хорошо знал хозяйку замка пани Эльжбету и хозяина усадьбы, перед которой они сейчас топтались. Приняв решение войти туда, он намеревался день-другой передохнуть и двигаться дальше на Запад. И когда, вернувшийся из усадьбы, разведчик сообщил, что там расположился не то госпиталь, не то маленький медпункт и охраны нет – Цейтлинг своего решения не изменил.
В санбате слышали перестрелку, но особого значения ей не придали. Мало ли, может вылавливали недобитых фашистов-одиночек.
Группа Цейтлинга в количестве двадцати двух бывших офицеров СС и десяти рядовых эсэсовцев тихо окружила усадьбу. Блокировав жилые приусадебные и хозяйственные строения, палатку медперсонала, входные двери и окна основного здания, по сигналу – крику филина они напали.
Ганне снился старшина Осипов, год назад лежавший в санбате со сквозным ранением груди. Вот он читает ей письмо брата – летчика со второго Украинского фронта, шевелит губами, а слов не слышно. Протягивает руки, зовет ее к себе: «Ганна, Ганночка! Голубка моя!». Она бежит к нему, а незримая сила отодвигает его все дальше, дальше и вот, он уже стал совсем маленьким, малюсеньким и пропал за дымной завесой. Ганна кричит, пытается разорвать, развеять черную клубящуюся завесу… и просыпается. Над ней стоят двое обросших мужчин с автоматами в руках и хохочут во все горло.
«Немцы!» – ужасная догадка полыхнула в мозгу, страхом захолодела в груди.
– Мама! Мамочка! – закричала она не своим, сорвавшимся на последнем слоге, голосом. И до судорог в суставах пальцев вцепилась в край одеяла. Вдруг что-то тяжелое опустилось ей на голову, круги всех цветов радуги поплыли в глазах, заиграла музыка. Такой внеземной музыки она еще не слышала.
Очнулась Ганна от омерзительного ощущения чего-то неприятного, чужого и до боли отвратительного. Перед глазами качалось прыщавое лицо, утыканное крепкой рыжей щетиной. Из его широко открытого рта вместе с хриплым дыханием вырывался тошнотворный запах гнилых зубов и прогорклой сивухи. Ганна, теряя сознание, закрыла глаза. Больше она ничего не помнила.

Операционная располагалась в обширной, с колоннами, каменной беседке. По колоннам обтянутая маскировочной сетью, она смотрелась со стороны, как цирк шапито. Беседка привлекла внимание начальника санбата Плотникова тем, что там был проточный родничок, своеобразный водопровод, чего не было в главном здании. Беседка больше была похожа на закрытую танцплощадку: чистая, круглая. Искусно врезанные между круглых колонн блестящие белые мраморные скамейки, освещаемые обильным солнечным светом из широких оконных проемов, пол, инкрустированный венецианской мозаикой – все это подходило для соблюдения идеальной стерильности.
Бестеневые лампы и, привезенный из городка заботливым хозяйственником – сержантом Пожериным, операционный стол, превратили беседку в добротную операционную. Вечером, правда, было плохо со светом: движок часто ломался, а городская электростанция, как и водопровод, еще не работала. Для экстренных ночных операций приходилось пользоваться керосиновыми лампами – молниями и автомобильными фарами, работающими от аккумуляторов. Такое как раз и произошло сегодня: опять сломался движок (забарахлил карбюратор), и сержант Пожерин налаживал в операционной свет, дополнительно к фарам зажигая керосиновые лампы. Шла операция. Иван Силыч, вытащив последний осколок из нашпигованного ими тела молодого лейтенанта, хотел отругать Пожерина за нерасторопность с налаживанием света, когда в операционную ворвались пятеро фашистов. Наставление, приготовленное для сержанта, замерло, зависло в воздухе. Рука хирурга невольно потянулась к заднему карману, где Плотников носил трофейный «Вальтер», подаренный ему еще в начале войны оперированным им генералом. Не успел. В операционной, вдруг, вспыхнул яркий свет. «Почему так громко стучит движок?» – подумал Иван Силыч, падая  своим двухметровым сухопарым  телом  на благополучно оперированного  молодого офицера. Нина, старшая сестра, ассистировавшая хирургу, и сержант Пожерин были убиты той же автоматной очередью, что и Плотников. Медсестра Людочка, испуганно отступив, встала на край большого эмалированного таза с грязными остатками бинтов и тампонов, и охнув упала прямо под ноги стрелявших мужчин. Похотливо заржавший конопатый верзила, подхватил упавшую девушку и волоком потащил из беседки, еще громче хохоча над ее беспомощными попытками вырваться из его рук. Стрелявший из автомата немец, перешагнув через убитых, направился к Полине Игнатьевне – красавице Полине – донской казачке, по которой второй год сох боевой разведчик старшина Мельник. Полина стояла у ширмы, отгораживающей часть беседки. В вытянутой руке блестел скальпель.
– Не подходи, гад! Порешу!
Ее глаза горели сумасшедшим огнем, выражая решительность и твердость задуманного – лучше смерть, чем позор. Фашист замер и удивленно оглянулся на сообщников, один из которых, широко расставив ноги, водил по сторонам стволом «шмайсера», готовым выплеснуть струю смерти. Заметив нерешительность друга, он пошел на Полину сам, не обращая внимания на ее угрозы и решительный вид. Выстрел за стенкой оборвал истошный крик Людмилы. До Полины фашист не дошел и метра, как та, страшным голосом крикнув:
– Ратуйте, люди! Что же это делается! – и коротким взмахом руки, со всей силы резанула себя скальпелем по горлу, удивленно глядя широко открытыми васильковыми глазами на остолбеневшего немца, привалилась к ширме. По безвольно опустившимся полным, белым рукам женщины алыми змейками бежали живые ручейки крови.
Главное здание усадьбы горело. Перестреляв легкораненых, которые, услышав выстрелы со двора, успели встать, выскочить в коридор и на лестничную площадку, эсэсовцы подожгли дом. Окружив санбат кольцом, продолжали стрелять по окнам и настежь открытым дверям, откуда, находя последние силы, пытались выпрыгнуть или выползти тяжелораненые солдаты.
Капитан Никифоров и Чернец первыми же очередями скосили фашистов, стоявших у палатки медперсонала и парадного входа горящего здания. Заскочив в палатку, капитан увидел сидящую на полу обнаженную Ганну, перебирающую свои распущенные волосы, играя ими: то вскидывая их, то разглаживая по телу.
По-бычьи мотая головой, и что-то невразумительное мыча, Никифоров выскочил вон.
– Отсекай, Гера! – крикнул он Чернецу, давая понять, что хочет добежать до других, не горящих строений. Тот, поняв намерения командира, сместился в левый угол двора и, прикрывшись толстым стволом липы, длинными очередями стал обстреливать аллею вдоль фасада здания.

Медсестру Семенову Иван Силыч просил посидеть вместо Полины Игнатьевны около тяжелораненого полковника Белова – командира соседнего полка, лежавшего отдельно от всех во флигеле садовника. Вторую неделю прооперированный полковник лежал без сознания, но Иван Силыч не беспокоился за исход и, смеясь, говорил девушкам, что Белов еще переживет и перетанцует их – молодых. Через каждые два часа Юля делала раненому уколы. Сейчас она читала (в который раз!) "Овода", представляя на месте Артура своего Олега, и сильно переживала за любимого героя.
Вошли трое немцев. Один – с лошадиной физиономией – остался у дверей. Двое: пожилой коротышка с усиками «а ля Гитлер» и молодой русоволосый мужчина с фигурой атлета, не обращая внимания на девушку, подошли к кровати, на которой лежал раненый. На стене, над койкой висел его китель.
– О! Oberst!* – воскликнул коротышка, показывая автоматом на погоны кителя. – Der wichtige Vogel! Stehe auf, wichtig Vogelchen!* – стволом поддернул раненого за подбородок, проверяя спит ли тот.
– Подлецы! Что вы делаете!
Юля вцепилась в коротышку, пытаясь оттащить его от кровати полковника. Коротышка, не оборачиваясь, резким ударом ткнул ей локтем поддых и прокричал фашисту, стоявшему у дверей:
– Rudi, beschaftige sich mit dieser roten Dirne!*
Руди, осклабившись лошадиной улыбкой, пошел на Юлю, присевшую от боли на корточки у стены. Она ловила открытым ртом пропавший воздух, пыталась встать на ноги и не могла, они одеревенели, не слушалось тело. Одним движением руки молодой немец смахнул с себя ремень, другим – ловко завернул Юлины руки назад и связал их. Треск разрываемой материи заставил обернуться коротышку, который понял, что полковник без сознания, и будить его бесполезно. Перед глазами стояла прекрасная, сказочная Марта в русском варианте: девственно стройна и женственно приятна. «А чем я не Зигфрид?» –  и, глядя в ее глаза, полные жгучей ненависти, отвращения и стыда, приказал:
– Rudi, lass sie! Sie meine. Und dich, Peter, sich einschissen dieses Obersten!*
Петер не заставил себя долго ждать и полоснул автоматной очередью по груди человека, не ведающего о своей второй смерти.
У Юли закружилась голова, и она тихо опустилась по шершавой от грубой побелки стене. Страстно горя желанием обладать этой белокурой стройной девушкой – дочерью северных снегов, как мысленно опоэтизировал ее штурмфюрер Цейтлинг, но стесняясь свидетелей своей низменной животной страсти, рявкнул:
– Weg Beider Gehen Sie dorthin weg! Ich werde schnell kommen.*
Понимающе переглянувшись, эсэсовцы вышли, плотно прикрыв за собой дверь.
Олег на бегу стрелял навскидку по двум, вышедшим из-за угла и во всю глотку смеющимся молодым немцам. Перестрелка была недолгой, но жесткой. Один, как подкошенный рухнул замертво. Второй - высокий белобрысый детина успел нырнуть за высокую клумбу с маленьким фонтанчиком по ее центру. Тяжело раненый он сумел все же сделать три неприцельных выстрела в сторону Никифорова и умолк.  Осмотревшись и убедившись  в  собственной безопасности,  капитан, пригнувшись, бросился к дому. Распахнув дверь, он на пороге был остановлен сдавленными хрипами и вскриками. На полу в неравной борьбе извивались два тела. Голые девичьи ноги судорожными последними усилиями пытались выскользнуть, вырваться из-под давящей тяжести животного, сопящего в предвкушении победы.
Первое мгновение Олег тупо смотрел на подошвы щегольских сапог, подбитых медными блестящими гвоздиками. Ноги в сапогах елозили, пытаясь найти опору, скользили по мокрому полу. Олег длинной очередью разрядил в потолок весь диск   и остался стоять с автоматом поднятым над головой немца и что-то тихо шепча побелевшими губами. Инстинкт зверя сработал в Цейтлинге моментально. Резко оттолкнувшись от пола, он бросил свое тренированное тело вверх и вправо, уклоняясь от занесенного над головой приклада.  Юля, увидев Олега, пронзительно закричала, сжалась в комочек и, уткнув подбородок в колени, умолкла. Эсэсовец, сделав ложный выпад, нанес Олегу, воспользовавшись его замешательством, короткий сильный удар в челюсть и рывком метнулся в маленькую прихожую, где на вешалке висели его амуниция и шмайсер.  Олег в падении изловчился подсечь ноги Цейтлинга и, перекатившись через левый бок, выдернул из-за пояса финку. Почему финку, а не пистолет, он и позже не мог этого объяснить. Цейтлинг встать не успел. С криком капитана: «На, сука!» – плоское острое лезвие ножа по рукоять вошло ему под левую лопатку,  распоров тонкое белье и задубевшее сердце.   По инерции  дернувшись,  немец затих.

Глава 7. Расстрел. Июнь 1952 года

Пятый час шли без перекура. Тяжесть рюкзака вдавливала Эдгара в землю, отбирала  последние остатки сил. Сверкнула молния и, ослепив беглецов, погрузила окружающий мир в бездну темноты. И тут же ночная темнота раскололась громом и невероятным треском рвущейся на клочья тишины. Не мешкая ни минуты, Никифоров быстро сориентировался и наметил для укрытия две сросшиеся стволами облапистые низкорослые ели. Молча, без каких-либо взаимных команд и замечаний, нарубили лап ельника и березовых веток. Соорудили шалаш. Затащив рюкзаки, так же молча влезли сами. Посидели минут пять. Воздух в шалаше был вязким и тягучим. Духота обволакивала  гудящее от усталости тело, но сил подняться, кажется, уже не было.
– Приляг, партизан. Приляг. А я, пока дождь не ливанул, антенну выброшу. Проверю рацию. Послушаю, что у них там.
– Я вам помогу, Олег Алексеевич, – попытался подняться Эдик.
– Лежи, лежи. Копи силенки. Сам управлюсь.
Молния, ярко трепыхнувшая в просвет шалаша, резко оконтурила силуэт выползающего человека и так же резко утопила в темноту. Пушечный раскат грома хлестнул по перепонкам. Эдику показалось, что под ним дернулась и пошатнулась земля и поплыла вместе с ним и с пряными запахами хвои и трав куда-то вверх, вверх. И никакой страшный гром уже не мог его разбудить.
Тем временем Никифоров прикрепил антенну к верхушке небольшой березки, и успел соорудить воронку из широких листьев папоротника для сбора дождевой воды. Установил под свисающие концы еловых лап и под нее поставил котелок. Дождь обрушился на тайгу сплошным потоком. Капитан успел прикрыть хвойной лапой лаз в шалаше и сразу включил рацию. Эфир ворвался в хвойный мирок шалаша гомоном, разноголосицей, музыкой и треском грозовых разрядов. Быстро настроившись на нужную волну, которую ему «по-дружески» передал оставшийся на заимке старший лейтенант, и, убедившись, что работать на ней сейчас невозможно из-за грозовых помех, выключил. Аккумулятор надо было беречь. Поправил рюкзак в изголовье Эдика. Сел в позу йога, прислонившись спиной к рюкзаку с рацией, и под громкий стрекот дождевой капели прикрыл глаза. Мысли, как и дождинки, скакали в разных направлениях: «Где сейчас погоня? Как быстро пришла на заимку группа с собакой? И как убрать эту преграду?  Как сберечь силы?»  Мысли разбегались по сторонам. И тут  неожиданно вспомнилась старая фронтовая мулька:  «охотников» с собакой надо завести на свой след,  пустить по кругу, а самим уйти из этого круга к ближайшему поселку. Ближайший поселок – Гари. Что там имеем? – Одного блатаря – знакомого Старухи. Живет у лесопилки, почти на краю леса. Зовут Клячей. Федя Кляча сидел со Старухой по мокрому делу, хотя по воровской специальности был фармазонщиком – мошенником. Мокруху заработал на зоне. На свободе оказался сразу после войны по причине якобы обострившегося туберкулеза и разных  маклей* с лагерным опером. Старуха говорил, что по части стукачества  Кляча был на подозрении, но сходняк* пока ему верит, и сделал его хазу* в Гари чем-то вроде пересылки. Это хорошо – в воровской хазе врагов народа искать не будут. А с Клячей по ходу дела разберемся».
Ливень прошел над тайгой быстрым маршем и уже под монотонный стук мелкого дождика  мысли медленно затухали, веки наливались свинцовой тяжестью. Никифоров задремал, но где-то далеко в сознании мелькнуло – идет дождь, собака след не возьмет,  можно поспать. Мокрая пелена дождя отгородила весь мир от примитивного уюта двоих насмерть уставших людей.
Капитан проснулся от тишины. Дождь кончился. На часах было четыре с четвертью утра. Осторожно, чтобы не разбудить Эдгара, повернулся, снял чехол с рации и включил ее. На условной волне шли переговоры. Прозвучала его фамилия. Отвечающая рация работала слабее и фразы звучали глуше, а спрашивающая рация командным голосом четко выкрикивала ругательства. Разговор, видно, уже шел давно, и капитан присутствовал при его окончании.
– Чем была набита твоя башка, когда нашли утопленную лодку?! Почему не пустил собаку по следу в том месте?!
– Следов не было, товарищ полковник. А в схроне их могла дожидаться вторая лодка или плот. Вот, мы и пошли вниз.
– Снимай всех! Выведи к Тавде на поворот за Пелымом к девяти ноль-ноль. Там вас будет ждать катер. Поднимитесь вверх и пойдете по Лозьве. Сядете на запасные точки западного направления. Смотрите там, не хлопайте ушами. Никифоров – бывший фронтовой разведчик. Капитан.
– Товарищ полковник, я пытался выйти на связь со старшим лейтенантом Жупиковым. Он молчит.
– Знаю. Выполняй приказ. До связи.
На этом волна умолкла, и Никифоров понял, что его маневр разгадан. «Одно было не понятно – успел ли рыжий старлей сообщить начальству, что его рация в руках беглецов? Нет, не успел.  Группу с проводником и собакой наверняка пустил по следу, и помешать им мог только дождь. Если сейчас пойдем, – размышлял он, – солдаты с собакой пересекут наш маршрут и снова возьмут след. Зачем ждать? Отдадим след и пустим их по кольцу». Больше Никифоров не сомневался. Смачно потянулся. Выключил рацию и тихо вывалился из шалаша.
Утро белесым туманом лежало в ближайшей лощине. Солнце еще не встало, но уже выкрасило кромку облаков в нежный розовый цвет, предвещая ясную погоду и жаркий день. Котелок был под всклень* наполнен дождевой водой и яркой крупной каплей поблескивал из-под глянцевых листьев папоротника. Мокрая трава моментально облепила  хромовые офицерские сапоги. Довольный прекрасной картиной утра и  надёжной прочностью сапог, капитан удовлетворенно хмыкнул: «Надо подождать когда трава подсохнет и дать этим горе-охотникам наш след» и сняв еловую у входа, полез в шалаш за рюкзаком с продуктами.
Кипячение воды на спиртовке, варка каши из перлового концентрата, приготовление стола на поваленном стволе обгорелой сосны – отняло совсем немного времени. И только, когда рация была свернута и упакована снова в рюкзак, Никифоров потихоньку потрепал по плечу своего спутника, свернувшегося клубком в углу шалаша:
– Эдик! Вставай, партизан! Вставай, дружок. Идти пора.
За неторопливым  завтраком Никифоров рассказал Эдгару о подслушанном разговоре, но о своих намерениях, о дальнейшем маршруте не обмолвился, старался перевести разговор в русло беседы, не касающейся их проблемного положения. Кипяток жег губы и обволакивал рот сладостью трофейного сахара. Сначала разговор шел обрывками фраз в форме сценарного диалога, но, когда капитан спросил у Эдгара, а каким путем тот попал на зону в Пуксинку (именно так называлась зона, расположенная рядом с поселком Пелым), беседа перешла в короткий рассказ-монолог.  После сна сказывалась утренняя прохлада и Эдик, рассказывая, грел руки о кружку с кипятком. Только руки. Сердце от такого рассказа согреть было невозможно. 
– Зона, куда меня пригнали с одной из партий военнопленных фашистов, «зеленых братьев», власовцев и таких как я – врагов народа, находилась где-то в районе поселка Туман. Точно не знаю. Везли сначала от Сосьвы двое суток в вонючем тёмном трюме речной баржи, затем, целый день гнали, как бешеных собак, по тайге. Сколько в зоне было людей – не знаю. Наверное, тысяч десять-пятнадцать. Бараки строили сами. Наша партия построила себе барак за три дня. Заканчивался октябрь, и сильно холодало. Пока строили, спали у костров. В других бараках мест не было даже под нарами. За дисциплиной и порядком следили немцы. Боялись болезней, эпидемии. Русских не любили, особенно полицаев и власовцев. Не любили – не то слово. Просто ненавидели, на контакт с ними не шли.  А лагерное начальство специально ставило на кухню и на прочее лагерное хозяйство – от нарядчика до каптера, только самых наглых – бывших уголовников из хохлов полицаев. Кухня. Можно ли ее назвать кухней? Готовка - мешанина из такого дерьма, что и в рот не возьмешь.  Хлеб  не пропеченный, сырой, черный, как вакса, прилипает к пальцам. На лесоповал гоняли в колонне под усиленным конвоем  за пять-десять километров.  Сам знаешь, шаг в сторону – побег. А там и без предупреждения в колонну стреляли, если кто-то парой слов перебросится или конвоиру что-нибудь поперёк скажет. Лес валили вручную с обязательной корчевкой пней. Норма была под силу только здоровой лошади. Двадцать процентов нормы не набрал – саботаж и в расход. В охране все те же полицаи и власовцы – оборотни. Они и расстреливали. Мне повезло. Поставили помощником баландера, собирал отроны* и сучья для костра, таскал мешки с продуктами для готовки, мыл посуду, в общем – на побегушках. Ну, не шнырем*, конечно. Зато этим только и спасся. Каждый вечер при съеме и перекличке после подсчета выполненных норм, колонну делили на части. Почти каждый двадцатый в зону не возвращался. Их уводили в овраг. В основном были немцы. До сих пор не пойму – по какому принципу отбирали. У меня был один друг, если можно его так назвать. Эстонец из «лесных братьев». Считал меня земляком, хотя я и не знал эстонского языка, а он плохо – русский. Несмотря на это сдружились. Ему было за пятьдесят, но мужик крепкий. Хуторянин из-под Пярну. Звали Артур. Нравился он мне своей прямотой, незатейливыми рассуждениями о смысле жизни, добротой и нерусской обязательностью, порядочностью. Он не спрашивал о моем деле, я не теребил его душу. Однажды вечером, числа пятнадцатого декабря, предупредил меня, чтобы сразу перед разводом пришел к нему в барак. И больше ничего не добавил. Я уже обратил внимание, что по центральной лежневке*, ведущей к вахте от площади, где проводились ежедневные проверки по карточкам, из барака в барак группами по два-три человека пробегали немцы. Такое было строго запрещено. В бараке у Артура все выяснилось. Оказывается, комитет, избранный от военнопленных немцев, обратился с письменным требованием к лагерному начальству вызвать представителей Международного Красного креста и каких-то других организаций для рассмотрения условий, в которых содержатся военнопленные. Естественно, мы – русские этого требования не знали, и к кому оно было обращено – тоже. По баракам пробежала единственная просьба – с утра на работу не выходить. Утром, кроме небольших групп власовцев и полицаев в две, три сотни человек, никто из бараков на развод не вышел. На вышках появились пулеметы. Артур предложил мне на время этих волнений остаться у него в бараке, ссылаясь на неспокойную обстановку среди русских арестантов и ссоры между ними. Я согласился. Так в ожидании и тревоге прошел день. Обед не дали. Вышедшие на работу люди, в зону не вернулись. По громкой связи объявили, что вечерней проверки не будет. Категорически запретили всем выходить из бараков. Для подкрепления этих слов по воздуху над зоной с центральных вышек дали несколько пулеметных очередей. Лагерь на ночь затих. На сходняках у фашистов я не присутствовал и не знал, что там обсуждали, но, судя по разговорам активистов из «лесных братьев», понял, что поставлен ультиматум: лучше умереть от голода в зоне, чем под пулями в лесу. До утра мы с Артуром не сомкнули глаз. Из бараков выходить боялись. В восемь часов утра по радио объявили, что для встречи с прибывшим начальством из Свердловского ГУЛага и представителями международных организаций, к которым обращались заключенные, всем необходимо выйти на построение в район центральной лежневки. Всем до единого человека. Из бараков к лежневке потянулись цепочки людей. Молча строились в ряды по бригадам. Молча подравнивались. Только в рядах русских, полицаев и власовцев чувствовалась неуверенность – не было строя, был страх. По громкоговорителю выдали еще один приказ: всем старшим дневальным посчитать по баракам количество выведенных на проверку людей и доложить на вахту. Пока дневальные подбегали к окошечку охраны на вахте и докладывали, прошло минут пятнадцать. Лежневка метров двести длиной и часть проверочной площадки были забиты плотными рядами заключенных. Мороз стоял небольшой – градусов двадцать. Люди в тревожном ожидании потаптывались на месте. Пар из десятка тысяч глоток висел над строем. Из громкоговорителей раздалась команда: «Равняйсь! Смирно!» Медленно открылись створки массивных ворот вахты. И здесь началось.  Эдик сделал два судорожных глотка.  Посмотрев куда-то за облака  продолжил: – пулеметы ударили со всех восьми вышек. В открытые ворота шеренгой вошли автоматчики и начали поливать огнем, почти в упор, все первые ряды заключенных, стоявших на лежневке перед вахтой. Над зоной повис крик ужаса. Меня сбили с ног. Падая, я увидел, что Артур пытался выхватить меня, выдернуть из свалки, но вдруг сам, выпучив глаза, рухнул в кровавое месиво тел.  Сколько продолжался этот расстрел  не помню. Кажется, вечность. Последние выстрелы я уже не слышал, только почувствовал, как на мне подпрыгнуло чье-то тело, прошитое очередью из автомата. Охранники достреливали еще живых людей. На ледяной лежневке мне было тепло. Чужая теплая кровь текла по лицу, за шиворот, липко клеилась к телу одежда. Очнулся от холода на нарах в бараке. Рядом кто-то безумно хихикал. Я попытался подняться и не смог. Одежда задубела, как железо. После некоторого усилия скатился с нар на пол, встал на четвереньки и пополз на огонек, чадящий у выхода из барака. Меня заметили. Подошел мужик, помог подняться на ноги, дал глоток какого-то теплого пойла. Это был шнырь из соседнего барака. Я узнал его по деревяшке, нелепо торчавшей на месте левой ноги. Он помог переодеться. В углу барака лежала большая куча вещей – одежда, обувь, мешки и чемоданчики. Конечно, было не трудно догадаться, откуда они. Но мне было безразлично. Я хотел тепла.
Руки Эдика уже не гладили остывшую кружку. Кипяток кончился. Никифоров молчал. Желваки ходили под кожей скул, колючий взгляд упирался и пронизывал насквозь белесый туман, сбегающий из лощинки.
– Я слышал про ту бойню. Так ты оказывается из тех трехсот счастливчиков, которые пришли на Пелым с того света? Теперь тебе, партизан, сам бог велел долго жить.
Посмотрел на «штурманские».
– Шесть часов. Пора, брат, трогать. И пока травка подсыхает, надо чуток наследить и пустить наших «охотников» по кругу.  Пусть себе ходят за собачкой, а мы уйдем в сторону.
План Никифорова был очень прост: позволить собаке выйти на след, а самим идти назад – в сторону заимки, пересечь тропу, натоптанную преследователями, и уже самим идти за их спиной. Получается замкнутый круг. Таким образом, капитан разведки неоднократно водил за нос немцев и устраивал засады. Подобный капкан  он спланировал и сейчас: убрать собаку, а самим уйти с круга.
Около десяти утра беглецы поняли, что замысел удался. Наблюдая из-за плотных кустов с подветренней стороны, они увидели спины «охотников», идущих по их следам. Собака бежала на длинном поводке проводника. Рыжий старший лейтенант и трое солдат бежали за ними гуськом с интервалом в десять-пятнадцать метров.
– Стоп, машина! Партизан, давай-ка, растрясем наш боезапас, – и Никифоров остановился, придержав за рукав шагавшего рядом паренька. Остановились, стали разбирать содержимое вещмешков. В кармашки лейтенантского  рюкзака Эдик сложил пять обойм к пистолету ТТ и две гранаты. Четыре автоматных рожка лежали в другом вещмешке по соседству с продуктами.
– Вот это то, что нужно.
Никифоров подбросил вверх,  пробуя на руку, одну из гранат. Увидев маленькую норку, под выступающим из земли корнем здоровущего кедра, шагнул к ней. Присел, сунул  туда руку, удовлетворенно хмыкнул. Накрошил немного хлеба от  следов  на тропе до норки. Снял чеку с гранаты и защемил предохранитель расщепленной до половины веточкой молодой берёзы. С большой осторожностью вставил импровизированную мину в отверстие норки берёзовыми листиками наружу. Вытер рукавом пот с лица, потихоньку поднялся с колен и, отряхивая их, тихо сказал:
– Лишь бы, какой зверек не опередил нашу преследовательницу. А так, полный порядок, ядрена вошь!
Это свое любимое с детства словосочетание, еще заимствованное от отца, Никифоров употреблял, выражая высшее удовольствие выполненной трудной работой  или нетерпения в ожидании результата от неё.
– Теперь пойдем вперед и полежим часиков пять на опушке вон того замечательного леска. Перекусим. Дождемся «охотников». Убедимся в кончине собачки и в путь. Будем идти всю ночь. Без собаки эти вояки нам не помеха. Отойдя на противоположный край опушки, метров на двести от места с сюрпризом, беглецы тщательно приступили к обустройству наблюдательного пункта. Укрылись по всем правилам военной хитрости – в ложбинке за кустом с подветренной стороны. Сзади её стеной стоял сосновый лес. Одна из сосен густой тенью накрывала и ложбинку и торчащий над ней куст боярышника.  Проверив  укрытие со стороны, капитан дал команду Эдику приступить к приготовлению незамысловатого обеда. Сам же снова развернул рацию закинув антенну на кривую лапу сосны. Условная волна молчала. Оставив приемник включенным, капитан прилег рядом с Эдгаром, заложив руки за голову, заглянул в далекую чистоту небес. В голубом, ярко голубом небе Северного Урала он увидел то, что никому не дано было увидеть: его Юля шла по легким облачкам, как по полянке, усыпанной ромашками, шла навстречу к нему. «Улыбка. Что там Джоконда! Улыбка любимой – неповторима. Ни один гениальный художник не изобразит, не напишет о чем говорит улыбка единственной, любимой… Но где же она?» Только небольшая череда кучевых облаков плыла на запад, почти задевая линию горизонта, и висела пустота, синяя безмерная пустота. «Кто бы мог, хоть на мгновение, остановить время?! Невозможно. Бессмысленно. Радуясь жизни, мы радуемся смерти. Парадокс – человек рожден умереть. Страшно – когда начинаешь сознавать свое бессилие перед вечностью. И только любовь, ее короткий миг может заполнить в сознании и душе человека  неизвестную  пустоту беспрекословного свершения.  Но зачем же убивать любовь? Если нет любви, тогда и жизнь становится казнью. Казнью души, мыслей, чувств. Человек становится игрушкой природы, где всегда один конец – смерть. И никогда, никогда, ни ты, ни твое я, ни твоя любовь, ни чувства твои, ни мысли в первоначальном своем бытии, не войдут в этот такой прекрасный мир!»   По телу капитана пробежал внутренний озноб, сердце сжалось от необъяснимой боли. Тихий шепот Эдгара вернул Никифорова к действительности.
– Обед готов, командир. Прошу к столу.
Капитан перевел глаза на куст, откуда высунулась голова с уставшим лицом старика-мальчишки. Выплюнул изо рта, невесть откуда и когда, попавшую травинку. Резко, по-юношески, подбросил свое тело вверх и, оттолкнувшись рукой от земли, уверенно подпрыгнул на спружинивших в коленях ногах.
– Командир, у тебя вид просто замечательный, будто с курорта бежим. А?! Да, извини, эту ****скую консерву  не смог распечатать, – протянул Никифорову банку с тушенкой и нож. – Культя, вот, подводит.
– Эдик, если я еще раз услышу не к месту употребленные богохульственные слова или будешь со мной «по фене ботать»*, считай, что поссорились. Крепкое русское слово – оно к месту прикладывается и вовремя. Понял?
– Понял, командир.
– Давай тушенку.

Три часа крепкого сна не были потревожены ни сторонними звуками, ни лесными обитателями. Никифоров и себе разрешил немного поспать после обеда. Знал наверняка, что на второй круг преследователи выйдут не скоро. Когда солнце уже вышло из зенита и тихо по-северному покатилось по кривой к западу, раздался громкий взрыв. Эдик вскочил, ошалело вращая глазами по сторонам, но тут же упал, подмятый телом Никифорова.
– Тихо! Смотри, сработала.
У накренившегося от взрывной волны кедра хлопотали военные. Они аккуратно отнесли в сторонку стонавшего проводника – собаковода. Он был жив. Наверное, задело шальным осколком. Собака была разорвана на части.
– Теперь, партизан, нам нужны ноги. Быстро, за мной!
Потихоньку, не хрустнув ни одной веточкой, и не шевельнув ни одним кустиком, двое ушли в тайгу с тропы, оставив на ней незадачливых «охотников». Впереди лежала таежная дорога длиной в полста верст,  по которой вряд ли когда ходил человек.

               Глава 8. Правда. Октябрь 1969 года

Над городом плыла и колыхалась на сквозном предутреннем ветерке жидкая кашица мороси. Подняв воротник плаща, Олег неторопливо шел по безлюдному тротуару. Он не спешил вернуться домой в пустую квартиру. В голову лезла всякая чепуха. Быстрыми заставками мельтешили, сменяя друг друга, эпизоды маленького чужого семейного торжества. Вот, тощая физиономия Герда Васильевича, от внутреннего желания быть выше самое себя, вытягивается в форму классического библейского изображения Христа. Вот, Катенька с Ви, вовлекая и его, договариваются поехать «веселой компашкой» на дачу в Зеленогорск. Вот, отец внезапно, вслед за Рахматовым, уводит с собой Веронику. «Неужели она дура?». Вот, Никита вместе с Эль вдалбливают «мальчику» Ви, что тому надо срочно устроиться на работу и до призыва в армию успеть «нюхнуть рабочего поту». Вот Рахматов, улыбаясь, говорит: «Ты, дружок, молодцом!». Вот, Вера (тьфу, что за черт!), как будто в шутку уронила: «Ах, сынок, какой ты неуклюжий!» «Танго. Вот, какой к дьяволу сынок!» – возмущенно взмахнув рукой, выкрикнул Олег. Заметив удивление одинокой парочки, обогнавшей его перед площадью у Витебского вокзала, засунул руки еще глубже в карманы и еще больше нахохлился. Небесная сырость не взирая на одежду лезла во все поры тела, трепетала в льняных кудрях неприкрытой головы, смяв и придавив их своей липкой, холодной тяжестью. «А мама? Прислала вчера телеграмму: "Задерживаюсь. Целую". Ах, мама, мама! Неужели двадцать три года надо было вам с отцом ждать, чтобы очнуться? Любили ли они друг друга вообще?» Сколько помнил себя Олег, их отношения не выходили за рамки вежливого равнодушия, не искрились светлым, теплым воспоминанием о былом. На прошлое наложено табу. «Почему? Почему я так мало знаю тех людей – их однополчан, навек замерших в карандашных набросках, запечатленных рукой отца – начинающего художника?   Они, пусть не все, но еще живы. А у отца и мамы с ними нет ни дружбы, ни переписки. Герд Васильевич? Да-да, Герд Васильевич. Как он сказал сегодня: "Он не мог быть другим" – Кто? Я? Или кто-то другой?..»
Мысли резко оборвались. Рядом, взвизгнув тормозами, впритирку к тротуару подъехало такси. Из открывшейся задней дверцы выглянула усатая, толстощекая личность и восторженно, с явно выраженным грузинским акцентом, внесла приостановила  сумбурные мысли Олега.
– Слушай, кацо, тэбэ скучно? Нам нэт. Пожалуйста, садысь к нам, гостем будэшь! Смотри, какой красывый дэвушка!
Он шире распахнул дверцу машины, в глубине которой Олег увидел сально хихикающих женщин.
– Мнэ двух много. Садысь! На край света поедэм!
Олег, недоумевая, еще две-три секунды смотрел на прыгающие черные усы и, зябко пожав плечами, быстро пошел вдоль полукруглой стены станции метро «Технологический институт». Наконец-то он почувствовал промозглость погоды и ее убийственный холод. Из проехавшего мимо такси вместе с облачком выхлопного газа вылетела смесь гортанных слов и пьяного смеха.
В подъезд Олег вбежал, на ходу встряхивая полы расстегнутого плаща. Поднявшись до половины лестничного марша, вдруг услышал из темноты переходной площадки свое имя. Оглянулся и чуть не ойкнул от неожиданности. У стены, в тени боковой пилястры, стояла Вера. И не то дула в ладони, согревая их, не то прикрывала ими лицо.
– Вера?
Олег медленно (ступенька за ступенькой откликались: Ве-ра? Ве-ра? Ве-ра?) спустился к ней.
– Что случилось?
– Ничего, – и, не отрывая ладоней от губ, отрицательно мотнула головой. Затем, легонько отодвинув его локтем, пошла вверх по лестнице. Молча встала у двери. Молча, вслед за Олегом, вошла в коридор квартиры.
Не оборачиваясь, Олег включил свет, и деланно шутливым тоном проговорил:
– Ну, вот, кажется, мы и пришли. Прошу к нашему шалашу!
Обернувшись, сразу умолк, не стерев с лица наигранной улыбки, Вера пристально смотрела на него.
– Не паясничай. Помоги раздеться, – сказала она, еле пошевелив губами, и неловкими пальцами стала расстегивать большие пуговицы-раковины узкого длинного темно-коричневого кожаного пальто с широким поясом. Олег, неуклюже двигая руками, все же сначала торопливо стянул с себя плащ, и смятым кулем бросил его на телефонный столик. Затем с аккуратной элегантностью (не дай бог, дотронуться до золотистых струек ее волос, разбежавшихся по плечам) помог Вере снять пальто. Подал мягкие домашние мамины тапочки. На ней уже не было того – сиреневого с темно-фиолетовой отделкой платья. В простеньком халатике – по белому полю синие мелкие цветочки – перед Олегом стояла девчонка: набедокурившая, но до смерти не желавшая в этом сознаваться. Увидев на полочке под зеркалом расческу, она, все также молча, причесала волосы, слив их ручейки в одну падающую волну. И только, когда Олег пошел в комнаты, попросила:
– Покажи мне, пожалуйста, рабочие альбомы Григория Михайловича.
Олег остановился и вопросительно взглянул на нее.
– Пойдем, пойдем! Показывай все!
Открыв первую дверь по коридору, спрятавшуюся за бордовыми портьерами, тонированными под цвет стен, Олег нырнул в прохладу большой темной комнаты. Войдя за ним, неожиданная гостья попросила включить свет. Его появилось много – из канделябров и двух потолочных люстр. Продолговатая, как ящик, комната-мастерская была сплошь заставлена и обвешана картинами, этюдами, свертками, рулонами, банками с красками и растворителями. Лишь один мольберт – большущая двурогая рама, на котором стояла, какая-то картина, укутанная в серое полотно, перевязанная шпагатом и облепленная сургучными печатями – выделялся своей тайной фундаментальностью. Легкий слой серебристой пыли лежал на всем этом хаосе, второпях оставленном хозяином. Видя удрученное лицо Олега, не желавшего кому-либо открывать историю краха своей семьи, Вера, укоризненно покачав головой, вздохнула:
– Ничто не вечно. Ничто, – и после короткой паузы добавила: – Ты не сюда меня привел. Здесь человек умер.
– Что? – Олег испуганно встрепенулся. – Что ты сказала?
– Что слышал. Умер здесь художник. Когда умирает мечта, художник топает на кладбище вслед за ней, – иронический взгляд дополнил сказанное. – А, пустое! Будь добр, покажи мне, пожалуйста, портреты однополчан – военные эскизы своего отца и её – «Святую».
– «Святая»? Вот, на мольберте. Упакована и законсервирована со времен возврата с последней выставки в Париже. Как мне тогда сказал отец – «Я перевел ее в монастырь». А портреты? Они не здесь, там – в зале, – он неопределенно махнул в сторону стены.
– И хирург Иван Силыч? И старшина Мельник? И твоя мама? И капитан Никифоров?
На каждое, произнесенное Вероникой имя, Олег утвердительно кивал головой.
– Тогда чего же мы стоим в этом склепе, когда там… – она тоже неопределенно махнула рукой в сторону стены, – нас ждут такие замечательные люди.
И уверенно направилась к двери, как будто не Олег, а она будет показывать памятные реликвии этой семьи.
Дойти до зала им не дал телефонный звонок. Олег недоуменно пожал плечами и дал Вере знак подождать. Снял трубку. Звонил отец. Вера, спешно приложив пальчик к губам, испуганно замахала другой ладонью, давая понять, что ее здесь нет. Глядя на ее многовыражающую жестикуляцию, односложно отвечал отцу:
– Недавно. Ложусь спать. Один. А с кем же еще? Хочешь приехать? Сейчас?
Ресницы Вериных глаз крыльями птицы, поднятой неожиданным выстрелом, взлетели, округлив два темных, бездонных озерка. Олег кашлянул и, как молоденький бычок, упрямо мотнув головой, ответил:
– Если для того разговора, что ты обещал tet-a-tet, то поздно. Нет. Нет. Я спать хочу. Это, во-первых, а во-вторых: дай мне еще день. Да, хочу переварить твой уход. Удивлен? Как сказать. Сейчас время такое – удивляться не приходится. Стихи? Зачем? Хорошо, папа. Завтра. Нет, давай, не у нас. Нет. Лучше в понедельник. Удобно, если приду к тебе в мастерскую? Хорошо. Спокойной ночи, – но увидев, что на часах, вмонтированных в деревянную обшивку стены, уже полчетвертого утра, добавил – точнее – доброго утра, папа! – сделал глубокий вдох и, задержав дыхание, как сосуд с драгоценной влагой или ядом, осторожно положил трубку.
– Alles! Die Stunde ist zu Ende!*– Первый урок лжи и притворства окончен. А дальше?
Вероника так же, как там – в темноте лестничной площадки, приложив к губам сложенные в шарик ладошки, и готовая вот-вот расплакаться, ничего не ответила Олегу, повернулась и пошла к залу.
Посеревшее небо с алой примесью неонового света натужно пробивалось сквозь тонкий узор тюлевых штор. Вера стояла под пышным розаном, за ветвями которого прятались эскизы Григория Михайловича, наклеенные на планшеты и в рядок развешанные по стене. По ее худеньким плечам прыгали красные, желтые, зеленые зайчики – отблески страховой рекламы, выброшенной хитроумными оформителями под самую крышу девятиэтажного дома на противоположной стороне проспекта. Олег включил самодельное бра, сделанное в виде пучка поникших тюльпанов. Яркий свет высветлил тени, падавшие от листьев розана на портреты и красивый классический профиль Вероники.
– На этой миниатюрной выставке не хватает ряда персонажей из одной туманной истории, – задумчиво сказала она.
– Не понял?
Олег сделал два шага и встал рядом.
– Не мог же папа написать солдат всей дивизии. Правда, в его архиве есть много набросков, но эти портреты, как я помню, выбирала сама мама. Папа в последнее время, перед уходом… – Олег осекся, заметив неожиданную тонкую змейку-морщинку, скользнувшую между вдруг нахмурившихся бровей Веры, заторопился: – Нет, нет. Он просто поспорил с мамой о целесообразности этого, как он его всегда называл – мемориала.
– А мама?
« Как мило прозвучало» – подумал Олег и с ноткой гордости в голосе ответил: – О!  Ты не знаешь моей мамы. Она непреклонный человек. Исключительно добрый человечище по отношению к прошлому. Она первая и вспылила. Впрочем, я был на стороне папы.
– Перестань, – Вера прервала Олега, внимательно посмотрев ему в глаза. – Перестань называть его папой, – и с оттенком печальной безысходности, добавила: – Пожалуйста.
– Опять не понял, – удивленно, но уже ощущая тайную неизбежность чего-то непоправимого, ответил Олег. И как бы внутренне сжался, ожидая удара, который вот-вот нанесет ему эта хрупкая женщина.
– Вот твой отец! – прошептала она в комочек ладоней, снова сложенных у губ, и перевела взгляд на портрет капитана Никифорова.
Олег рассмеялся, громко и нервно, не заметив, что так же, как и Вера, сложил ладони у губ. Покачиваясь с носков на пятки, проиронизировал:
– Агата Кристи! Честное слово, Агата Кристи. Надо же такое придумать!
– Замолчи! – коротко, почти крикнув, оборвала его Вера. В ее злом, и в тоже время умоляющем взгляде Олег прочитал приговор. И невероятное лавиной обрушилось на него.
– Да, да! Он, Никифоров, твой отец! И не убит он. И мама твоя никогда в жизни не любила Григория Михайловича. А ты. Ты – слепой котенок. Двадцать три года тебе тыкают чужую соску. Уваров уважает твою маму, но ненавидит еще больше. Да, да. За тебя, за Никифорова, за свою ложь ненавидит. А я – дура, стала отдушиной в его жизни. Думала, что люблю. Нет, не его самого, а талант художника, который, к сожалению, в нем не иссякаем. Талант! Талантом надо любоваться со стороны, не любить. Что смотришь? Думаешь, сошла с ума? Дудки! Это вы – Уваровы, свихнулись. В собственном воображении выделили себе по необитаемому островку и живете, навещая друг друга, и то – только в меру необходимости. Папочка! Мамочка! Ты… ты… – и отвернувшись, Вера громко заплакала.
На плечах и острых лопатках, разделивших горестно согнутую спину, на белом поле не то взрослого платья, не то детского халатика вздрагивали и трепетали синие цветочки.
Ошеломленный, обалдевший от обрушившегося каскада невероятных слов, Олег безмолвно смотрел минуту другую, то на плачущую женщину, то на портрет капитана Никифорова. Затем прошел в конец комнаты, взял два венецианских стула, оббитых бордовым бархатом, и, поставив один рядом с Вероникой, сел на другой, оседлав его, как коня.
– Садись!
Вера бочком присела на краешек стула.
– И не реви.
Достал из кармана брюк носовой платок и вложил его меж вздрагивающих ладоней, которыми она прикрывала лицо.
Перестав плакать, но продолжая нервно всхлипывать, передергивая учащенное дыхание, она подняла на Олега мокрые глаза, полные настороженной озабоченности, щемящей тоски и недоумения за открытие, только что ею высказанное.
– Я идиотка, правда? – по-щенячьи смешно всхлипнув, спросила она.
Олег отрицательно покачал головой:
– Это должно было произойти. Ты – не злой вестник, ты – потерпевший кораблекрушение моряк. Мы оба с одного корабля. А как до суши-то добираться будем? – сделал маленькую паузу и участливо спросил: – Наплакалась? – улыбнулся. – И будя. Теперь внимательно тебя слушаю. Рассказывай все. Без утайки.
Олег привстал, и вместе со стулом переместился ближе к Веронике. Повернулся лицом к пяти портретам, ставших более четкими и контрастными в свете наступавшего нового дня. Закурил. Положил пачку «Опала» вместе с зажигалкой на пол между стульев, чуть касавшихся спинками друг друга.


Глава 9. Обман. Май-июнь 1945 год

На звуки перестрелки от центрального дома усадьбы к флигелю бросились   два эсэсовца. Один, успев выпустить очередь из шмайсера в открытый проем двери по русскому офицеру, встающему с убитого Цейтлинга. И тут же рухнул сам, скошенный  длинной очередью Чернеца. Другой немец, прошитый той же очередью, замертво упал в кусты жасмина, не добежав до крыльца метров пяти.
Никифоров, заваливаясь на бок и пытаясь что-то сказать Юле, последним усилием приподнял руку. Но только хриплый булькающий звук вырвался из его  груди,  и тоненькая струйка крови потекла из приоткрывшегося рта по судорожно прыгающему подбородку. Он упал, застыв на полу, протянув руку в сторону девушки, безумным взором глядевшей на эту страшную сцену. Герд ввалился во флигель, придерживая правую раненую руку с зажатым в ней автоматом. Увиденное заплясало в глаза: лужи крови, у стенки вздрагивающий живой комочек – Юля,  на полу в неестественной позе вытянулся капитан, рядом с ним полураздетый немец, с торчащей из спины рукояткой финского ножа. Стояла такая тишина, что была слышна методичная капель – кровь убитого полковника Белова капля за каплей падала на раскрытые страницы, лежавшей на полу книги.  Всё закружилось в глазах раненого Чернеца. Его затошнило. Тряся головой, сел на стул, и тихо по-собачьи заскулил.
За стенами флигеля в бушующем треске пожара затухали последние автоматные очереди и одиночные выстрелы. Части, прибывшие из городка, окружив остатки недобитой немецкой части, прочесывали лес.  Старшина Мельник, уже успевший побывать в операционной, рыча и проклиная весь белый свет самыми отборными выражениями, метался вокруг пожарища по несгоревшим постройкам, вылавливая прячущихся фашистов. За Полину, за невинно загубленных людей  он бил их прикладом, топтал, не обращая внимания на поднятые вверх в паническом страхе дрожащие руки. На приказ майора Куликова  прекратить его далеко зашедшую расправу, старшина оглянулся, и, посмотрев на майора глазами, налитыми кровью и слезами, пророкотал:
– Они бешенные! Бешеных собак убивают, майор. Это не люди. Понимаешь, майор, не люди! У, волчий вы****ок! – и Мельник, вложив  остатки всей злости, пнул, затихшего у его ног, раскорячившегося в нелепой позе молодого немца, и, сгорбившись, пошел в темноту леса.

Всех раненых, в том числе и не приходящего в сознание капитана Никифорова и сержанта Земскова – Ивана Курского, на машинах, прибывших с солдатами из городка, отправили в госпиталь, находившийся в расположении соседней дивизии.   Юлечку, нервный шок которой вызывал опасение,  и улыбающуюся Ганну, всё пытавшуюся догнать уходившего из ее сна старшину Осипова,  майор Куликов отправил в городок на своём «виллисе».   Сопровождающему наказал, чтобы тот  передал девушек врачу психиатру поляку Збигневу Кавалеку – активному участнику партизанского движения сопротивления.  Сопровождающим поехал раненый в руку рядовой Чернец.
Через день хоронили убитых в одной братской могиле недалеко от замка на пригорке, опоясанном густым пояском кустов сирени, источающих благоухающий аромат цветущей жизни. Стояла прекрасная погода. Легкий шелковый ветерок ласкал суровые лица солдат и командиров, выстроившихся в скорбном молчании у последней черты, обозначенной черным квадратом на теле  земли. Старшина Мельник, стоял в первом ряду плечом к плечу с Богомолычем, не таившем скупых крестьянских слез, и Иваном Тамбовским.  Казалось, что в каменном выражении его лица и в жестко сведенных скулах навсегда застыли  следы ушедшего безумного боя.  Старшина неотрывно смотрел на гроб, в котором лежала Полина – его кохана дивчина, его любовь и надежда. И когда командир дивизии  по-фамильно перечисляя убитых, их доблести, заслуги и человеческие достоинства, назвал имя Полины, кадык старшины нервно дернулся, и слеза горячей каплей прокатилась по щеке.  Гнетущую паузу, сделанную выступавшим генералом, нарушил тихий плач старой Ядзи – ей, изнуренной годами и работой, простой польской старухе уже стали близкими и родными эти молодые и веселые русские девушки и парни. Гробы один за другим проплывали по воздуху и аккуратно укладывались на века в братскую могилу. Цветы. Первые весенние цветы сыпались на их пути. Прощальные выстрелы отсалютовали ушедшим за спасённый  мир. 
Всю ночь рядовой Уваров краплаком трафаретил на мраморной плите, вставшей печальным символом в изголовье братской могилы, фамилии и имена погибших товарищей.
 «Цвирк-цвирк, цвирк-цвирк», – насвистывала пташка, задиристо мотая пушистой головкой и прыгая по веткам цветущей яблони, обнявшей раскрытые створки широкого окна комнаты, где лежала девушка, по глаза укрывшись светло-серым атласным одеялом.
«Цвирк-цвирк» – и маленький круглый глаз пташки хитро подмигнул девушке.
«Цвирк-цвирк» – птичка, взмахнув крылышками, улетела. В воздухе комнаты стоял терпкий запах цветущего сада и, плавающая в далеком-далеком небе розовая хмарь распустившихся цветочных бутонов яблонь.   Вошел доктор Кавалек – седой, в больших роговых очках, чуть лысоватый, ниже среднего роста мужчина. Умный взгляд, добрая, отеческая  улыбка  говорили о его большом жизненном и врачебном опыте. Встав у изголовья Юлиной кровати, он, тягуче раскатывая русские слова, сказал:
– Добрый день, пани Юля. Я прихожу к вам только добрым предтечей.
«Где он слово-то такое выкопал», – подумала девушка и не ответила доктору.
– В приемной сидит один замечательный молодой человек. Симпатичный солдат. Пятый раз на этой неделе приезжает к вам. Раньше я его не пускал, а сегодня… Сегодня он будет вашим гостем, потому что привез добрые вести. Вести радостные. Я, по натуре своей тоже радостный человек и люблю дарить людям радость. Потому, Юлечка, и приглашу его.
Он пошел к двери и, открыв ее, сказал, многозначительно подмигнув, стоявшему в ожидании, Чернецу:
– Входите, молодой человек! Пять минут в вашем распоряжении, – и приглашающим жестом указал на плетеное кресло у кровати больной.
Когда Кавалек вышел, плотно прикрыв за собой массивную дубовую дверь, Герд робко подошел к Юле, неловко перекладывая яркий букетик цветов из здоровой в раненую руку, висевшую на широкой повязке. И так же робко сказал, глядя мимо девушки на белую с желтоватым отливом стену:
– Здравствуй, Юля.
Девушка ответила на приветствие чуть заметным кивком головы, приоткрыв до подбородка заострившееся лицо. Ее большие темно-серые с зеленоватым отливом глаза, оттененные черно-синими кругами запавших глазниц, на фоне белой поземки волос, разметавшихся по подушке, смотрели сквозь Герда. Они не выражали чувств: ни радости, ни удивления. Чернец зябко передернул плечами. Ему стало неуютно в этой большой светлой комнате. Вести, которые он намеревался сообщить девушке, носили противоречивый характер. О хорошем известии он сказал доктору, о плохом умолчал. Присев на поручень кресла, Герд нагнулся над девушкой.
– Юля, ты узнала меня?
В ответ над бездонными колодцами девичьих глаз утвердительно вспорхнули стреловидные лучики длинных ресниц.
– Мы, вот… скоро уезжаем. Нас расформировывают. Ребята прислали гостинцы, доктор все оставил там – кивком головы указал на дверь – правда, цветы, вот разрешил, – и осторожно положил тюльпаны поверх одеяла, коснувшись влажными бутонами прозрачной, почти бескровной Юлиной руки. Девушка молчала, и только на одно мгновение уголки ее губ дрогнули и замерли.
– Знаешь, Юля, мы поговорили и решили, что ты должна поехать с нами, вернее – не покидать нас.
Герд хотел сказать, что не в их правилах – оставлять наедине с бедой близкого им человека.
– Мы так к тебе привыкли. К тому же ты давно мечтала увидеть Ленинград, учиться там. И старшина Мельник, и все Иваны (он не стал говорить, что Иван Курский тяжело ранен и отправлен в госпиталь) поддержали нашу с Пузырем инициативу – показать тебе наш красивый город.
Юля молчала.
– Вот, послушай. Получил позавчера из дома.
Чернец достал из нагрудного кармана гимнастерки конверт, вынул письмо, и, найдя нужное место, прочитал: «Сейчас мы живем с Викой… – это моя сестренка, – пояснил Герд. – Из мужчин ты остался у нас один. Муж Виктории погиб под Сталинградом».  «А папа умер в блокаду» – не поднимая глаз от строчек письма, нахмурившись, дополнил Герд и продолжил читать: «Квартира пустая. Мыкаемся с Викой из угла в угол, да бегаем наперегонки открывать дверь, стоит кому-либо в нее позвонить. Ждем тебя, сынок. Никак не дождемся».
Сухощавое лицо Чернеца просветлело, и он, улыбнувшись, сложил письмо. Затем, как ключом передатчика постукивая им по одеялу, спросил:
– Юлечка, ты ведь не откажешься поехать к нам в гости?
Юля, все также, глядя перед собой в одну – только ей видимую, точку,  тихо, каким-то странным чужим голосом спросила:
– Что с капитаном Никифоровым?
Герд неловко дернулся, отклонился, а затем снова нагнулся над девушкой:
– Что с капитаном? А что с ним может случиться?! – весело и немного повысив тон ответил он. – Чуток был ранен. Пустяки. Сейчас тоже пакует чемоданы, прикручивает на китель ордена. Его, говорят, к Звезде Героя представили за последний бой. Наш капитан – молодчина! – и вдруг нескладно залепетал, встретив пытливый, насквозь пронизывающий, умоляющий Юлин взгляд: – Нет. Не вру. Правда, вот, ей-ей… – и горестно опустив руку, отвел глаза в сторону – туда, где яблоня махала рукавами розово-белого сарафана.
– Я знаю. Я знаю. Его убил тот фашист, – еле шевеля губами, прошептала девушка, и, неожиданно приподнявшись на локте, сверкая росинками набежавших слез, проглатывая вот-вот готовый вырваться крик, в упор выстрелила: – Ты скажешь мне все! И я забуду, все забуду! Кто убит?!
Герд, не отводя взгляда от окна, говорил в синеву пространства и перечислял, словно клал на алтарь вечности,  имена и фамилии:
– Хирург Плотников, Полина Игнатьевна, Нина Стаднюк, Люда Ерохина, Кузьма Пожерин, полковник Белов, капитан Никифоров….  И все раненые, кто был в санбате.
Каждое имя комком боли стучало в сердце, горячей волной обдавало грудь, прерывало дыхание. Юля чудом сдерживала вопль отчаяния, подкативший к горлу, и замерший на побелевших губах. И только тихо застонала любовь. Затем умолкла, лицом уткнувшись в подушку, обрамив ее золотистым веером волос.
«Цвирк-цвирк, цвирк-цвирк», – насвистывала возвратившаяся пташка.
Герд долго сидел, теребя костлявые пальцы рук, не смея прервать тоскливого молчания. Он не мог уйти, не получив хоть какого-нибудь определенного ответа. Наконец, Юля сама разрядила обстановку тяжелого свидания. Не поднимая лица от подушки, протянула Герду открытую ладошку:
– Дай письмо с адресом твоей мамы. Я напишу тебе когда-нибудь.
Герд торопливо достал конверт, и небольшой сверток с письмами разведчиков переданных для Юли, и положил на ладонь, которую девушка тут же убрала под одеяло поближе к сердцу.
– А теперь иди. И скажи всем, что я их очень, очень люблю. Пусть уезжают, я всем напишу.
И… ушла. Ушла в гудящий калейдоскоп противоречивых мыслей, не желавших мириться с потерей любимых людей, недавно деливших с ней и радость, и тревоги, и любовь. 

В замок Чернец вернулся к полуночи на машине, посланной из штаба дивизии за разведчиками из группы капитана Никифорова. Машина по приказу должна была отправиться из городка утром следующего дня, но Чернец через друга из дивизионной газеты нашел водителя, и, распив с ним штоф крепкой сливовицы, купленный у невесть откуда подвернувшейся спекулянтки, решил опередить время.  В гостиную замка Герд вошел, когда все были в сборе. Чернеца не ждали, все слушали концерт из Москвы по шикарному «Телефункену», который на временное пользование услужила им пани Эльжбета. Пузырь, как всегда рисовал, удобно устроившись в кресле-троне. Герд пьяно покачивался – сказались нервная  нагрузка дня, болтанка на разбитой дороге и неопытность в употреблении спиртного. Комедийно воздев руки с зажатыми в них двумя штофами толстого черного стекла, фальшиво подражая Петру Алейникову из кинофильма «Трактористы», пропел:
– Я пришла, тебя нашла, а ты растерялси… – и смешливо расставляя ноги циркулем, подошел к старшине Мельнику, сидевшему за одним столом со всеми слушателями концерта и игравшему в буру* с Иваном Тамбовским. Приемник орал на всю катушку. Русланова пела «Валенки». Богомолыч убавил звук. Все, кроме игравших в карты, с интересом смотрели на пьяного Чернеца.
– Проблемы – вздор! Проблемы – ложь! Кушайте, уважаемые! – он с грохотом опустил бутылки на полированную поверхность стола.
Старшина отложил в сторону растасованную, готовую к сдаче, колоду карт, прищурив глаз, снизу вверх посмотрел на Герда и ухмыльнулся его виду:
– Ангел во хмелю! С чего бы это?
Иван Тамбовский, крутанув носом над горлышками бутылок, проворчал:
– Морду бы набить трезвеннику за такое дерьмо.
– Не успеешь, Ваня. Я трезлее… Трезвлее… Тьфу! Трезвлее… всех вас, – заплетающимся языком выговорил Чернец. – Юлечка с нами б… больше не играет. А мы завтра ду-ду… Домой. К маме.
– Иди спать! – резко оборвал его Мельник.
– С… слушаюсь, товарищ старшина!
Неловко козырнув и выпучив глаза в воображаемом трепете перед начальством, Герд повернулся кругом и, выписывая зигзаги с неимоверной амплитудой колебания, вышел из гостиной. Гриша Уваров бросился за ним. Догнав Герда у дверей, ведущих в бильярдную, развернул его за плечи и, прислонив спиной к шершавой с облупленной штукатуркой стене, выпалил сразу несколько вопросов:
– Как Юля? Разговаривал с ней? Она согласна ехать с нами? Или нет?
Чернец утвердительно кивал головой, водя по лицу друга осоловелым взглядом. Но, как только Уваров перестал задавать вопросы, проговорил:
– Я ей сказал, что Никифоров убит. И я… убит. И ты… убит. И…
Уваров не дал договорить Чернецу и, сильно встряхнув, с жаром выдохнул ему в лицо:
– Ты что?! Очумел?! Никифоров жив!
– Молчи, гнев….  молчи, – и смачно икнув, промычал: – Не из корысти токмо. Из любви к ближнему сказал… из любви… к….
– Опомнись, Гера!
Уваров тряхнул его с такой силой, что Герд, ударившись раненной рукой о стену, взвыл  от боли.
В коридор выглянул Богомолыч. Увидев Уварова, поддерживающего у стены пьяного друга, хмуро посоветовал:
– Вытряхни из него блажь, Гришка. Ишь, сукин кот, чай, не от радости нализался, – и чуть помедлив, спросил: – Про Юленьку-то у него узнавал?
– Узнавал, Богомолыч, узнавал. Жива она и здорова. Поправляется.
– Тогда волоки ево на койку. Пусть проспится. Шофер-то, чай, в сам деле за нами прикатил. Эх!
Старый солдат досадно махнул рукой и стал подниматься по лестнице в галерею, где бренча ведрами заканчивала уборку бессонная бабка Ядзя. Григорий, взвалив себе на плечо обмякшего Чернеца, потащил его в бильярдную. Кушетки, стоявшие там, заменяли разведчикам кровати. И ко всему – никто из разведчиков, кроме них двоих, в бильярд не играл. Толкнув Герда на кушетку, жалобно скрипнувшую под его костлявым телом,  Уваров ушел во двор. Вернулся с полным котелком студеной воды. Не раздумывая, выплеснул  на голову друга. Герд чертыхнулся. Нелепо, словно ветряная мельница, закрутил здоровой рукой и закричал:
– Что?! Ты что – опупел? – растерянно и зло уставился на Уварова. – Я и по физии  могу за такие шуточки.
– Если только самого себя и в присутствии всех наших, – язвительно дополнил Уваров. – Они подлецов, страсть, как уважают.
– Псих ты, Гриша, а не разведчик, – скрипя зубами, ответил Герд, и начал стаскивать с раненной руки намокшую гимнастерку. – Поверь, друг ты мой червонный, не мог я Юлечку – этого прекрасного, кристально чистого человека, вернуть в блудливые руки такого боевого сердцееда, как наш капитан. То он любит ее, то – пани, то – ее, то… Его величество случай дал мне право избавить милую сестричку от большой ошибки – любить неверного. И не надо так утягивать талию своей благородной души, дружище. Дурацкое пойло!
Чернец, повесив мокрую гимнастерку на борт бильярдного стола, присел на корточки и одной рукой обхватил гудящую голову.
– Ты – сволочь. Законченная сволочь, – тихо проговорил Уваров, обходя Герда и, смотря сверху на его сгорбленную фигуру. – Сейчас же ты сядешь и напишешь Юле всю правду: что ты – лжец, что Никифоров жив, что….  Ух, сволочь! – бессильно рубанул по воздуху кулаком.
– Ладно. Ладно, чайник, не кипи. Напишу. Отстань. Не трогай больное самолюбие горького свидетеля. Напишу, что он жив, что он – герой. Напишу.
Чернец встал, и, дойдя до кушетки, плашмя плюхнулся на нее. Но вдруг вскочил взъерошенный, злой и засипел, тыча длинным, надломленным, черным ногтем указательного пальца раненной руки в грудь Уварова:
– Я прав. Я тысячу раз прав. И ты прав. Мы каждый по-своему правы. Выплюнь жвачку милосердия, и ты уже не мычащая корова, а солдат. Выкинь камень бескомпромиссности из-за пазухи, и ты – не осел, а мудрец. И ты, и я – нечего кривить душой – все мы любим Юлю. А любить надо стойко и мудро, – Герд перевел дыхание и уже более сдержанно, продолжил: – В конце концов, убить любовь – невозможно, потерять любимого – естественно. Я помог Юлечке во втором варианте. Помог из чисто человеческих понятий о слове Счастье. Посоветовал ей учиться. Замечу, что по твоей же просьбе посоветовал. По твоей же просьбе, пригласил в Ленинград. Нет, брат лихой, я – не Брут, я – вегетарианец. И даже для полного доказательства своей правоты, могу подняться наверх – в спальню любвеобильной обольстительницы.
– Закончил? Так ты не только подлец, Герд, но ко всему еще – подлец, страдающий логореей*. Не буду тебя переубеждать, но письмо ты напишешь.
Уваров сделал упор на последнее слово:
– Завтра я сам отнесу его Юле. А сейчас иду спать. В гостиную.
Забрал с кушетки шинель и пошел к выходу.
– Почему же не к пани? Она любит молодых, полненьких правдолюбцев! – расхохотался вслед ему Герд.

На следующий день доктор Кавалек не разрешил зайти к Юле ни Уварову, ни старшине Мельнику, ни Богомолычу, ни двум Иванам, объяснив свой отказ, неожиданным ухудшением состояния больной. Цветы и огромного жареного гуся, приготовленного на дорогу «шановним хлопцам» бабкой Ядзей, доктор обещал обязательно передать Юле.
Рядовой Уваров задержался в городке, сваленный приступами сильных болей в животе. С предварительным диагнозом: острый аппендицит – его увезли в санбат, откуда он немедленно сбежал и двое суток кутил с другом из дивизионной газеты. Узнав, что эшелон с друзьями ушел, Уваров, не читая, порвал письмо Чернеца, и отнес в клинику доктора Кавалека свою записку, адресовав Юлечке Семеновой.

Глава 10. Гари. Июль 1952 года

Быстро прошли первые десять километров. Пересеченная местность давала о себе знать. По оврагам не пройти – буреломы и болотца, а по крутым холмам идти уже не хватало сил. Главное – выдерживали строгую линию движения на юго-запад, оставляя уходящее солнышко по правую руку. Ближе к утру следующего дня наткнулись на узкоколейную железную дорогу и поняли, что находятся на правильном пути. Никифоров хорошо это знал из рассказов Гороха, неоднократно ходившего в бега. Горохов Виталий Александрович – рецидивист, вор «в законе», придерживался   воровских понятий   и не принимал в свой кодекс воровской чести новых веяний, внедряемых, так называемыми «польскими ворами», по-зоновски – «****ями» или «суками». «Польские воры» проповедовали сближение зэков с администрацией, поощряли стукачей и создавали свой авторитет, сидя на шее мужиков. Горох был правильным вором, и Никифоров иногда прислушивался к его советам, понимая, что войну между ворами и «****ями» затеяли энкавэдэшники, чтобы установить свой сатраповский закон – «Разделяй и властвуй» на костях миллионов ни в чем не повинных людей, носивших клеймо врагов народа.  Так вот, Горох рассказывал, что узкоколейка идет в Гари из лесоповальных зон, и возят по ней хлысты – стволы деревьев с обрубленными сучьями – на лесобиржу и ДОК* для дальнейшей переработки в сортамент: пиловочник, рудстойку, фанеру и другие заготовки. И что во время побегов почти на каждом километре, за десять пятнадцать километров до подъезда составов с хлыстами к Гари, расставляются посты.       Беглецы  решили отдохнуть. Перекусили тушенкой с хлебом, и, забравшись в яму под корни кедра, почти завалившегося от старости, уснули мертвецким сном.

Еще ранней весной Сова получил маляву* от Гороха из Пуксинки через знакомого точковщика – приемщика сортамента леса из Нижней Тавды. Точковщики-приёмщики разделанной древесины или конторские, как их ещё звали на бирже, обслуживая и принимая на зонах готовый к сплаву лес, были надежными почтальонами зэковской почты, считай по всему Севураллагу. В маляве было сказано: «Проверь Федю Клячу. В июне должна прийти дурь* от Бабая. Есть наколка, что Кляча ссучился, но он знает от хороших людей про этот грев». Витя Савкин жил на поселении в Гари. Работал десятником-контролером на полиспастах ДОКа. Дважды судимый, он еще с первой ходки состоял у Гороха на «пропуле» – на связи и передаче с большой земли всего, что являлось нелегальным и не допустимым к провозу и проносу в зоны. Имел допуск в промзоны и на биржи лагерей, как контролер приемщик – представитель ДОКа, что позволяло ему беспрепятственно общаться с зэками, работающими на дальних командировках и лесосеках. Маляву от Гороха он принял к сведению и уже через месяц, где-то в конце мая, узнал, что Кляча осторожно, крутит делишки с капитаном Ермишиным – опером из местного НКВД. Сообщать через хороших людей о приостановке движения грева уже было поздно. Надо было что-то предпринимать. И тут, на тебе, побег. Да, еще какой! По всему Севураллагу кипиш* идет. «Выловить бы мне этих бегунков, да, сдать бы их Клячиному оперу на обмен за молчание по греву. Господи, прости их души грешные!» Савкин размечтался и не заметил, как состав с хлыстами уже вошел в зону наблюдения постов. Резкая остановка состава и бегущие вдоль него автоматчики напомнили ему об этом. Проверка. Пробежав вдоль состава, состоявшего всего лишь из семи платформ с хлыстами леса, проверив документы у машиниста с помощником и Савкина, старший группы дал добро на отправку. Состав двинулся, качаясь из стороны в сторону, как старая телега на колдобинах разбитой дороги – таким «ровным» было полотно узкоколейки. Не доехав до границы поселка полкилометра, Сова, попрощавшись с бригадой машинистов, спокойно спрыгнул с поезда, идущего со скоростью черепахи. Через лес только ему известной тропинкой ушел в сторону лесопилки к дому Клячи. Какое чутье помогло ему сделать это он не мог потом и сам объяснить. На подходе к полуразвалившемуся бараку, который с натяжкой можно было назвать домом, Сова увидел тень человека. Тень с автоматом в руках – так ему показалось, метнулась от двух елок, отдельно стоявших возле огородной изгороди, к ветхой дверке палисадника, постояла за покосившимся срубом колодца и скрылась в доме.

Спал Никифоров недолго. Сумеречная тишина леса настораживала. Впереди была основная преграда – узкоколейка. На горизонте брезжил силуэт поселка. «Лесопилка должна быть правее», – подумал Никифоров, ориентируясь по дымившей трубе ДОКовской котельной. Тронул за локоть тихо посапывающего Эдгара:
– Партизан, просыпайся!
Тот встрепенулся и, испуганно тараща глаза, проговорил:
– Я не сплю, я не сплю!
– Хорошо. Хорошо – не спишь. Теперь слушай. Я сейчас схожу на разведку к одному домику и чуть посыплю махорочки на наши следы. А ты, пока хожу, закопай рацию и вещмешки в этой же яме. Оставь только пистолет. И чтобы не случилось, из ямы ни одной ногой. Понял!? Сиди, как мышь.
– А чем копать?
– Ножичком, ножичком, дружок. Под корнями, там места хватит.
И ящеркой выполз из ямы. Ни один кустик не шелохнулся за его широкой спиной.  По приметам, описанным в рассказах Старухи, Никифоров определил местонахождение домика Феди Клячкина, который и домиком-то можно было назвать с большой натяжкой: то ли полубарак, то ли домик на курьих ножках. Рядом с калиткой, ведущей к низенькому крыльцу, покосившийся от старости колодец. Хотя сумерки еще брезжили, в окне уже горела керосиновая лампа. Постояв недолго в густой тени разлапистой ели, Никифоров решился, и быстро обойдя тощенький палисад и подобие колодца, без стука толкнул дверь. Она оказалась открытой.
– Хозяин дома? – спросил он, закрыв дверь на щеколду и войдя в переднюю комнату, чуть не задев головой дверной косяк.
– Дома, дома. Что надо? – тоненьким, с легкой хрипотцой голосом, ответил небольшой человечек, спиной сидевший к двери и продолжавший свою вечернюю трапезу. – Что надо, спрашиваю? – и обернулся. Увидев, наставленный на него автомат, выронил из рук алюминиевую кружку с чифиром и тихо сполз с табурета на черный от старости давно немытый пол.
– Да, встань, ты. По делу к тебе, от Старухи. Он говорил, что ты можешь помочь нам с корешем добраться до большой земли.
– Ну, напугал своей «дурой». На предохранитель хоть поставь, а то ненароком пульнешь, – не заговорил, а более – застрекотал, поднявшийся с пола человечек, как окрестил его Никифоров – «метр с кепкой». – Присаживайся. Повечеряем.
– Мне некогда рассиживаться любезный. Старуху знаешь? Малявы от него нет, но на словах передаю, чтобы ты помог нам с ксивами и отправкой. Понятно толкую? Ты, ведь, кажется, в заготконторе работаешь?
«Метр с кепкой» утвердительно закивал головой и все-таки пододвинул табурет пришельцу:
– Присаживайся. Познакомимся. Меня как бы Федей кличут. А тебя?
И только Никифоров, отложив автомат на стоявшую рядом несуразную кровать с резными набалдашниками на спинках, как раздался стук в дверь. Никифоров рывком забрал автомат и тихо взвел его.
– Кто там? – видно от неожиданности голос Феди стал еще тоньше.
– Свои. Кляча, свои – послышался из-за двери басовитый голос.
– Сова это, Сова. Наш он, – прошептал в сторону Никифорова снова напуганный Савкин и показал пришельцу в сторону ситцевой занавески, отгораживающей часть комнаты, дескать, прячься там. Никифоров зашел в небольшой закуток, где стоял топчан и два венских стула: один – почему-то на самодельном деревянном сундуке, другой – у печурки, покрашенной белой свежей известью. Присев на стул у печки, чтобы не было видно головы, он увидел в щелочку между занавесками, как в комнату вошел довольно высокий бородатый мужик в кирзовых сапогах и, вылинявшей до белых пятен, солдатской форме.
– Чо так долго не открывал?
Сам рыскает глазами по стенам, занавеске, в глубину комнаты, где сложена всякая хозяйственная утварь.
– Да, чифирь, вот, пролил, паскуда. Теперь и угостить нечем.
– Я не в гости. По делу. Маляву от Гороха получил. Просит помочь бегункам с Пуксинки, если у нас объявятся. Ты, ненароком, ничего о них в своей конторе не слышал? По тайге твои сборщики шастают, может, видели? Почти неделю гуляют.
Услышав имя Гороха и причину, приведшую этого мужика к Феде, Никифоров вышел, открыв одной рукой занавеску, а другой, держа прижатый к поясу, автомат.
– Не надо никого спрашивать. Мы здесь.

Утро для капитана Ермишина выдалось не совсем добрым, и на пожелание хозяйки дома, в котором он снимал комнатушку с кроватью и тумбочкой – «Доброго здоровьица вам!», невнятно буркнул: «И вам не хворать Пелагея Дмитриевна». Недобрым оно было не по причине плохой погоды, наоборот, солнце начало шпарить уже с утра, а по причине его срочного вызова в райотдел – дескать, прикатил какой-то майор из Москвы и срочно собирает всех по вопросу Пуксинского побега. А так как капитан Ермишин Владимир Ильич являлся исполняющим обязанности начальника Гаринского оперативного отдела при ОО УГБ НКВД СССР, он в первую голову должен был предстать перед глазами начальства. Через пятнадцать минут на нещадно грохочущем «Харлее» капитан подкатил к поселковому Дому Советов. Взбежав на крыльцо, и продолжая смахивать пыль с форменного кителя, остолбенел – навстречу ему по узкому коридору из дежурной комнаты, прихрамывая, шел и улыбался, открыв руки для объятий, его сокурсник по Московскому военному училищу войск НКВД и лучший друг Ваня Земсков.
– Привет, Ерема! Привет, дружище!
Опешивший капитан, уже находясь в объятьях друга, только и смог произнести:
– Ну, ты даешь! Ну, ты даешь, Ванюха!
 Обнявшись, они ввалились в приемную председателя поссовета. Анюта, миловидная женщина, возраст которой невозможно было сходу определить из-за ярко накрашенных губ и неимоверно высокой прически, встала в приветствии и, как-то по голубиному, проворковала: «Вас ждут, товарищи!», что прозвучало, как – проходите, дорогие друзья, компания к встрече готова.
В кабинете кроме председателя находились еще четыре человека, которых, в предварительном телефонном разговоре, рекомендовал пригласить на совещание майор, прибывший из Москвы. За широким канцелярским столом сидели: командир полка внутренних войск УВО НКВД – начальник сформированного штаба поиска полковник Маркин, полковник Зуев – заместитель начальника по оперативной работе Главного управления лагерей Северного Урала, майор Присядько – начальник районного отдела милиции, майор Друев – заместитель начальника Пуксинского лагеря по оперативной работе, который привез с собой личные дела, находящихся в побеге, людей. И, конечно, рядом с ним капитан Ермишин – негласный гроза всех вышеперечисленных начальников, так как он, и только он вел в этом регионе надзор за их службами по линии Особого Отдела УГБ НКВД СССР.
Совещание было коротким и строгим. Красной линией на нем прозвучало – беглецов брать только живыми. И было предложено – ввести в служебные инструкции, как пример для оперативного разбора, тактику побега капитана Никифорова. План по задержанию преступников, разработанный штабом поиска, приняли к действию единогласно с небольшими поправками. Майор Земсков произвел на собравшихся приятное впечатление своей подтянутостью и фронтовой рассудительностью. Но внесенные им поправки вызвали отрицательные эмоции у представителей администрации лагеря и охранной службы. Они категорически настаивали – в независимости от обстоятельств, стрелять в вооруженных преступников на поражение. Спорить с майором Земсковым было бесполезно. Операцию, с воздушным поиском беглецов в намеченных квадратах и их прочесыванием по земле, решено было начать в шесть утра.
Квартировать, по просьбе Ермишина, майор остался у него. Вечером, еще раз прочитав личное дело капитана Никифорова, и, держа в руках черно-серую, стандартной зэковской формы, его фотографию, майор Земсков Иван Валентинович, обращаясь к уже достаточно захмелевшему капитану Ермишину, сказал:
– А, ведь Ерема, он действительно мой командир. Давай, выпьем с ним за встречу? – и чокнулся со стоящей перед ним полупустой бутылкой водки.
– Ты чего мелешь, Иван. Какой командир!? Ну, геройский мужик. Можно за него и выпить, – выпил и, зацепив на вилку молоденькую редиску, тарелку которой расщедрилась поставить хозяйка дома, добавил: – Серьезный разведчик. Как он этих мудаков вокруг пальца крутит! Молодец.
– Я не шучу, капитан. Он действительно мой бывший командир. Я с ним почти три года фашистов мордовал. Крепкий командир. Умница. Я не зря сегодня всю эту канитель с совещанием затеял. У меня есть добро сохранить ему жизнь от самого Лаврентия Берия. Начальник нашего училища генерал Лукашов помог. Помнишь старика? Они с Лаврентием Павловичем еще по работе в Грузии знакомы. Так вот, когда к нам поступила депеша о побеге с данными капитана Никифорова, я сделал запрос по судебной инстанции, откуда мне и подтвердили, что это тот самый Никифоров из Польши. Меня тогда вместе с ним ранило. Он был совершенно безнадежен – о чем говорили врачи в госпитале. Меня же московские врачи вытянули, правда, пол ноги все же оттяпали. И вдруг живой. Я – к нашему генералу. Упал в ножки – клянусь всеми святыми, что капитан Никифоров не мог быть подлецом, а тем более – предателем. За тот последний бой, его якобы к звездочке представили. Комдив мне лично об этом говорил, когда перед отправкой второй орден Красной звезды вручал. Ну, наш генерал, спасибо ему сердечное, и постарался. Мне уже через день выдали приказ о назначении и полномочиях. Такие-то, брат лихой, дела. Теперь твоя помощь нужна.
Тишина недолго висела в прокуренной комнате. Тяжело вздохнув, Ермишин почесал в затылке и промолвил, вернее – констатировал:
– Действительно – дела! Но поразмыслить есть над чем.

Тупая напряженность повисла в прокуренной комнатушке после ухода Мурого – так представился Никифоров. Уходя он предупредил, что если почует обман или подвох – всё закончится для них плачевно. Но в случае оказания действенной помощи с их стороны – оба не останутся в накладе. Что это он имел в виду, он и сам не знал. Вернуться за ответом Мурый обещал к пяти утра. Клячкин, горестно вздохнув, спросил:
– Что будем делать, корешок?
– Есть у меня одна задумка. Она тебе, как раз в масть будет. Я, когда сюда пришел, вас на понт взял, сказав, что от Гороха маляву получил в помощь этим фраерам. Понял сразу, что он за занавеской сидит. Этого Мурого засек еще за узкоколейкой и проводил до твоей хазы. Маляву-то я получил, но по другому вопросу – тебя касаемому. Понял, Кляча, куда клоню? Надеюсь, ты еще не сдал своему оперу нашу дорожку с гревом? Если нет, то живым останешься сука, да еще и в прибытке будешь.  Сдашь ему бегунов у себя, когда на постой придут. Времени у тебя на это – всего до пяти утра.
– Ты чего, Сова! Он уже давно второй сон досматривает, и хозяйка его – Пелагея – змея, змеей: кипишь поднимет на весь поселок.
– Дело твое – разберешься, ты ушлый жучок. Главное, цинкани* ему, что знаешь, где они. Глядишь, и грамотой потом наградят. Посмертно, – и громко рассмеялся своей шутке, увидев, как побледнело и без того серое лицо Клячи. – Ладно, ладно – пошутил. Пока ты ходишь, я буду на стреме* у прохода, где этот Мурый узкоколейку переходил. В случае чего, если бегуны раньше пяти пойдут к тебе, то обязательно предупрежу.
Сова ушел так же тихо, как и пришел. Ушел довольный, что теперь дорожку с гревом забудут надолго и, что еще раз подтвердилось: Кляча – стукач и к его хазе дорога фартовым людям заказана. Сова и не собирался идти к узкоколейке, он остался проследить за дальнейшими действиями Клячи и спрятался недалеко от овражка, ведущего к боковой улице поселка. Там, почти в ее конце, и приютился домик старухи Пелагеи – матери троих, не вернувшихся с войны сыновей.
Для офицеров короткий рассказ бывшего зэка Клячкина разразился громом среди ясного неба, вернее – темного ночного неба. Хмель, как рукой сняло. Предупредив Пелагею Дмитриевну, разбуженную приходом чужого человека, что они до утра уже не вернуться, все трое, возбужденно разговаривая, вышли из дома и направились в сторону лесопилки. Разговор  двух офицеров,  который пытался усиленно понять Федя Клячкин, был больше спором о том, вызывать солдат или нет. Майор настаивал, что он один переговорит с бегунами, а капитан просил не делать этого без поддержки солдат – мол, всякое может быть, если люди насторожены и с оружием. Самое главное, что удивило Клячкина – майор был знаком с одним из бежавших зэков. И уже начал бояться в другую сторону – сдать-то сдам, а вдруг они в сговоре. Тогда точно не сносить мне головы. И он с просительной ноткой в голосе, обратился к своему куратору:
– Товарищ капитан, а можно мне перед домом свалить в сторону. Ну, чтобы не засветиться. Я к знакомой подружке двину. Заночую у нее. Сами понимаете, хлопотное это дело – с офицерами по ночам гулять.
Ермишин с иронией ответил:
– Понял, Федя, понял. Только уйдешь, когда мы с тобой в доме побываем и убедимся в твоей правоте. Говоришь, Мурым назвался? От Старухи пришел? И сразу тебе поверил?
Клячкин суетливо засеменил рядом с размашисто шагавшим капитаном и несколько раз повторил:
– Поверил, поверил, – забыв сказать, что тот поверил не ему, а словам Совы, про которого он ничего не сказал.
Офицеры осмотрелись и основательно расположились в деревянной хибаре Клячкина: заварили чай, пододвинули стол к окну, смотревшему подслеповатыми рамами-глазницами в сторону леса, и только после этого отпустили Клячкина на все четыре стороны с условием, что утром тот, как штык, явится в кабинет Ермишина. Когда Федя, подобострастно раскланиваясь, покидал свой дом, настенные часы-ходики прокуковали два раза.

Не доходя до ближайшего склада пилорамы, Сова перехватил Клячкина у заржавевшего остова невесть откуда взявшейся здесь сенокосилки. Кляча отпрыгнул в сторону от тени человека, вышедшей из-за железного остова, но тут же остановился, услышав знакомый голос.
– Не спеши, корешок. Иди сюда, посидим, – и показал ему на пару досок, для чего-то вставленных между колес старого агрегата. – Посидим, поворкуем, как голуби. Видишь, и местечко подготовлено.
Сели рядком – действительно, как голуби, только Клячкин оказался на пол корпуса впереди Совы и видел только его левую руку.
– Давай, выкладывай, о чем базарил с ментами. Кто этот второй?
– Да, толком ни о чем не базарили. Сразу сорвались, и побежали ко мне домой, дескать, тот Мурый – его дружок. А сам-то майор из Москвы. Видно, большая шишка! Все нашему капитану говорит: «Давай, Ерема», он так Ермишина называл, «Быстрее двигай, они должны быть живы». Видать, там у них какая-то ментовская закавыка с Мурым.
– Про меня им не сказал?
– Нет, ты что. Падлой буду, нет.
– Молодец.
Тонкое лезвие заточки мягко вошло под левую лопатку Феди Клячкина.  Накрепко прихваченный  левой рукой Савкина за подбородок он захрипел и умолк.  «Вот, и хорошо. Одним козлом на свете меньше будет. А встревать в ментовские игры нам незачем». Савкин встал, легонько отстранив от себя тщедушное тело Клячи, вытер заточку о его пиджак, сунул ее за голенище сапога, и пошел в сторону ДОКа, где в ночную смену работала знакомая крановщица.
Кажется, что Ермишин с Земсковым учли все, что могло бы выдать их присутствие в доме. Не учли двух моментов: первый - они не знали, что перед уходом Мурый открыл занавески на обоих окнах и категорически приказал до его возвращения их не закрывать, второй -  не знали, что у дальней стены за занавеской был подпол. Вход в него  закрывался круглой неплотной крышкой, а лаз из подпола выходил в склад пиломатериалов – навес, притулившийся к задней стене дома. Хаза у Клячи была оборудована с учетом каких-либо непредвиденных обстоятельств. Мурому он про лаз рассказал, когда тот тщательно изучал его халупу, а граждан начальников предупредить забыл. В четыре утра, когда глаза от напряжения и легкого похмелья налились свинцом, Иван предложил своему другу прикорнуть полчасика на кровати за занавеской, что тот и не преминул сделать. И не прикорнул, а заснул мертвецким сном с богатырским храпом, что даже и не услышал, когда Никифоров, прямо у кровати, где он спал, вылез из подпола и, приставив автомат к затылку Земскова, тихо сказал:
– Руки за голову и без фокусов. На колени!
– Командир, я ведь не за тобой пришел, а к тебе, – и повернулся к Никифорову.
Лунная полоса четко высветила до мельчайших деталей знакомое лицо.
– Иван? Сержант Земсков?! Глазам не верю.
Их крепкие мужские объятья, без похлопывания по плечам и бурного восторга, выражали настоящую дружбу людей, вместе сполна хлебнувших смертельной фронтовой жизни. Пауза длилась недолго. Отстранив от себя фронтового товарища на расстояние не более чем в пол руки, Никифоров глазами показал на занавеску:
– Кто там?
– Наш человек, командир. Наш. Вас ищем. Времени у нас в обрез, Олег Алексеевич. Давай, коротко обсудим обстановку и, тогда вволю наговоримся, – жестом пригласил присесть на стоящий у окна второй венский стул.
– Интересно получается, Ваня, я не помню твоего отчества, а ты мое не забыл. Спасибо. Как тебя теперь величать? – кинул взгляд на погоны. – Ага, товарищ майор. Ну, объясни обстановку, товарищ майор.
Пододвинул ногой стул поближе к столу и присел, придерживая правой рукой, снова занывшую старую рану на шее.
– Мы находимся в серьезной ситуации, товарищ капитан.
В ответ на произнесенную фразу Никифоров хмыкнул и покачал головой – давненько его не называли товарищем, да еще капитаном.
– Да, в очень серьезной. Ровно через час должна начаться операция по вашему поиску. Операция спланирована серьезными армейскими штабистами и, тем более, с известными координатами вашего местонахождения. Касаемо лично вас, Олег Алексеевич, есть распоряжение – в целости и сохранности доставить в Москву. Что касается молодого человека по фамилии Роост, указаний не было, но я сделаю все возможное для его спасения. Сейчас вы сдаетесь нам с Еремой… Ой, то бишь, капитаном Ермишиным добровольно, – посмотрел на часы, – В течение двадцати минут приводите сюда своего парня.  Уверен, он где-то здесь рядом. И мы здесь же оформляем протокол добровольной сдачи. Поеа пишем капитан Ермишин идет в поселок, вызывает конвой и дает по связи отбой операции. Согласны, товарищ капитан? Если – да, то время уже пошло.
Земсков встал, и, без слов приняв согласие Никифорова, протянул ему руку:
– Жду, Олег Алексеевич.
Только захлопнулась дверь за вышедшим Никифоровым, майор немедля разбудил Ермишина.  Разговор был коротким. Успев плеснуть в лицо и сделать пару глотков студеной воды из ковшика, Ермишин отправился в поселок.

История с побегом Никифорова и Рооста не приняла широкой огласки, так как командование внутренних войск не захотело выпячивать свои недостатки на фоне послевоенных фанфар, звучавших по всей стране. Правда, в солдатских казармах внешней охраны лагерей Севураллага появился плакат предупреждение: «Солдаты! Помните о побеге капитана Никифорова». Иван Земсков, как и обещал, помог Никифорову. Неожиданным для них обоих стали два документа, найденные в архивных материалах трибунала по делу капитана. Первый документ – анонимная записка о том, что капитан Никифоров знал от пани Эльжбеты Белевич, находясь с ней в близких отношениях, о скрывающейся в районе замка группе эсэсовцев, но не сообщил об этом начальству. Второй документ – не то расписка, не то протокол допроса пани Эльжбеты, в котором та указывает, что встречалась с капитаном Никифоровым у себя в замке и рассказывала ему о бывшем постояльце оберсте Думке. В опровержение этих, так называемых документов, майор Земсков написал свои свидетельские показания, на основании которых и было пересмотрено дело капитана Никифорова. Срок сняли. Вернули награды. Руководство Вани Земскова рекомендовало капитану остаться у них на аппаратной работе. Никифоров отказался и, сделав запрос в Управление геологии, 25 мая 1953 года вылетел на работу начальником сейсмопартии в район Крайнего Севера.
Что касается Эдгара Роста, то на первых порах, и Земсков, и Никифоров приложили массу усилий, чтобы оправдать парнишку и его отца. Отчасти это им удалось, так как тот подлец, которого хотел отыскать Эдгар, к тому времени уже успел сам сесть в тюрьму за государственное хищение. С парня частично сняли срок, освободили из тюрьмы, оформили инвалидность. Но в доме инвалидов, куда с большими трудностями помогли ему устроиться его новые друзья, он попал в компанию людей травмированных войной, обиженных на весь мир и нашедших свое счастье в наркотиках, которыми довольно щедро снабжались подобные заведения.
Сотни тысяч калек, бывших солдат и офицеров, спившихся и попрошайничавших в поездах и на улицах, или просто мирно сидевших на завалинках и скамейках у домов, в течение двух-трех лет растворялись, исчезли с улиц городов и поселков в неизвестном направлении. Это направление, как догадывались многие люди, было известно только там – в Москве. Балласт списывали. Таким же балластом оказался и Эдгар Роост.


Глава 11. Исповедь. Октябрь 1969 года

Олег, покусывая губы (привычка, перешедшая от матери), внимательно слушал рассказ Веры.
Когда Уваров старший увел Веронику от Миткевичей (именно увел, вопреки желанию молодой женщины, полной жизненной энергии и, еще не остывшего, студенческого озорства) и дома предъявил ей массу глупых, мелких, до наивности смешных ревнивых обвинений, случилось неожиданное – Вероника, в неосознанном порыве оскорбить самолюбие Григория Михайловича, сказала ему, что влюбилась в Олега. Сказала с отчаянием, злом и, душившими ее, слезами.
– Ты шутишь, Верочка, – изумленно уставился на нее Уваров. – Скажи, что пошутила, и я посмеюсь вместе с тобой. Девочка, моя дорогая, нападение – лучшая защита, но ты не правильно им пользуешься. Ты применяешь запрещенные приемы, – попытался скаламбурить Уваров. И, потуже затянув пояс шелкового китайского халата, пряча уже заметно выпиравший животик, подошел к Вере. Та сидела у трельяжа в позе загнанного в угол зверька, решившего до конца бороться за право своего существования. Уваров продолжил:
– Я не птицелов, которому посчастливилось поймать редкую птицу на старости лет и, тем паче, не узурпатор, чтобы неволить прекрасное слово – любовь. Я, просто, впечатлительный человек и, если мои слова так глубоко тронули твое самолюбие, то прости, Верочка. Прости, дорогая. И не надо шуток. Успокойся, лапочка, – Григорий Михайлович дружелюбно протянул руку к голове Вероники, желая погладить золотистые распущенные волосы, но рука зависла в воздухе, встретив непримиримый взгляд.
– Не надо, Григорий… Михайлович. Вам не кажется, что мы совершили страшную ошибку, поставившую нас всех в дурацкое положение? – прочитав в пристальном взгляде Уварова язвительную смешинку, утвердила: – Не кажется.
– Страшнее самой страшной ошибки бывает только близорукость. Ты слепа, девочка. То изящное, солнечное искусство, что мы (Уваров подчеркнул слово «мы») с тобой несем людям, не затмить случайным увлечением или вечерней искоркой в фужере шампанского. Ты влюбилась? А как же искусство? Разделить пополам между мной и моим мальчиком, ушибленным романтикой? Олег – не та кость. Дилетант. Знала бы ты, сколько сил я положил, чтобы втиснуть его в колею Великого Таинства. Но он, увы, не талант, – Уваров, прискорбно поджав губы, развел руки.
– Уваров, у вас хватает духа так унижать своего сына? Вы лицемер, Уваров. Ваш сын…
– Сын?! Сын! – взорвался Григорий Михайлович, взбешенный ее обращением к нему на «вы». – Был бы он моим. Да, да! Был бы он моим сыном, в его крови не было бы того провинциального всевосхищения и этого буйного, неумеренного донжуанства. Столько лет! Столько усилий! А чужое яблочко все-таки под ноги мне подкатилось. Все! Хватит! К черту! – размахивая рукавами халата, как встревоженный пингвин, он забегал между Вероникой и мольбертом, сиротливо притулившимся у пузатого комода на другой стороне комнаты.
Пораженная услышанным, Вера встала и, достав заметно дрожавшими пальцами сигарету из пачки, оставленную Уваровым на столе при переодевании, неумело закурила.
– Уваров, а вы, случайно, не мазохист? К чему этот душевный дурацкий стриптиз, так не идущий вашему лицу, одухотворенному, как вы выразились «Великим Таинством». Скажите, Уваров, вы солгали, да?
– К черту! И еще раз – к черту! Я хочу жить, не обремененный ни какими обязанностями: ни отцовскими, ни патриотическими!
Григорий Михайлович остановился перед Верой. Руки – в бока. На круглом, рассерженном лице красные нервные пятна. Глаза – смотровые щели.
– Да, Юлечка, Юлия Андреевна Семенова была тогда моложе тебя. Она любила и по сей день любит и хранит в своей памяти образ нашего командира – капитана Никифорова – бесшабашного парня, умницу и весельчака. И он любил ее. Война поставила крест на их любви: сначала Чернец вытащил капитана из постельки одной польской развратницы, а через некоторое время, по воле случая, сам капитан вытащил свою любимую из-под немца, насиловавшего ее. Ирония войны. Заметь – не ирония судьбы. Мы тогда все разведчики, как бобики, были влюблены в Юлю. И Чернец тоже. Он то, из-за своей больной, безответной любви, и солгал Юле, что Никифоров убит. Она и по сей день не знает, что он и сегодня живее всех живых. А я, – Уваров рассерженно взмахнул рукавами-крыльями, – по сей день не знаю чей сын мой Олег?!
С пафосом, сделав акцент на слове «мой», язвительным шепотком завершил:
– Или нашего капитана, или того эсесовца?
Безнадежно вздохнув, продолжил спокойным голосом:
– Но не в родстве дело, важна суть. Проявив по молодости идиотское благородство, я женился на Юлии Андреевне и усыновил Олега. Любви и, так называемого семейного счастья, у нас не было. Скажи, имею я право на это удовольствие хотя бы сейчас? С тобой, близкой моему юношескому идеалу женщиной? Молчишь. Конечно, глупо в мои годы признаваться в новом рождении мальчишеских чувств и падать от их избытка в любовный обморок. Но, увы… Есть сермяжная правда в том, что любви все возрасты покорны. Особенно – первой любви. С одной лишь поправкой, как в нашем случае – несовместимость возрастов.
Уваров скорбно склонил голову, сел за стол спиной к Вере, как бы давая ей время на обдумывание его монолога. Минуту, две длилось тягостное молчание, забитое, наскакивающими друг на друга мыслями. Уваров закурил. Колокольным звоном напольные часы отметили полночь.
– А где сейчас находится Никифоров?
Не поворачивая головы, чуть поведя плечом, Уваров безразличным голосом ответил:
– Не знаю. Герд знает. Он все знает. Он – Иисус Христос в современной суперобложке.
Блаженно затянулся, смакуя горячий аромат болгарского табака.
– Сегодня он умудрился выдать мне индульгенцию. А я не грешен. Комплекс полноценности Никифорова, в который он уверовал только сейчас – после поездки в Польшу, видите ли, взбудоражил его гуманное сердце.
Григорий Михайлович повернулся лицом к Вере, которая стояла спиной у печки, выложенной разноцветным кафелем, и заискивающе спросил:
– Верунчик, а ты веришь в мою безгрешность?
Вера, убрав руки из-за спины, комочком сложила их у губ, как бы желая согреть, согнать с ладоней холод кафеля нетопленной печки, ответила:
– Нет. Теперь нет.
– Переоценка моих моральных качеств? А право?
Ехидно дернув подбородком, Уваров встал и подошел к Вере, положил руки ей на плечи, жесткими пальцами смяв цветочки, разбежавшиеся по халатику.
– Имеешь ли ты, глупенькая девочка, право на это? Не смотри на меня коршуном. Неужели все мои весомые труды, картины, рожденные бессонными ночами и днями без отдыха – все, во что ты была влюблена, перечеркнулось в твоем сознании одним штрихом чьей-то несостоявшейся любви? Не верю. В свои труды я вложил частицу не только своей души, но и чувства, переживания людей, которые тебе так же должны быть близки и знакомы. Знакомы одухотворенностью побед, порывом, героизмом тех лет. Уверен, мои полотна радуют, тревожат, воспитывают ваше темпераментное, абстрактно мыслящее поколение в духе любви к Родине, в оказании помощи ближнему. Нет, девочка, для тебя те люди – мои однополчане, не должны вырисовываться в другом свете. Их прошлые, да и сегодняшние взаимоотношения ни в коей мере не должны волновать никого, кроме их самих. Дай, погрею твои лапоньки. И перестань, пожалуйста, дуться.
Уваров попытался разъединить сплетенные пальцы рук молодой жены. Вера отстранилась:
– Не надо, Уваров. Извини. У меня так болит голова! Я пойду, прогуляюсь, – направилась в прихожую. Быстро надела сапожки и сняла с вешалки пальто.
– Постой! Ты с ума сошла. Время – за полночь.
Вера ответила не оборачиваясь:
– Если не приду, не беспокойся. Я у девочек в общежитии.
Уваров долго смотрел на декор тяжелых портьер, сомкнувшихся за ушедшей Вероникой. Тихо щелкнул замок входной двери. Тишина пришла, затопив и смешав пульсирующие, прыгающие от события к событию картинки из далекой жизни постаревшего художника. Тишина пришла с болью в сердце.

Олег, выслушав рассказ Вероники, продолжал молча сидеть, обхватив спинку стула. Мысли путались. В голове звенело. Минуты текли – тихие в комнате, бодрые, тренькающие трамвайными звонками – за окном.  Из-за неплотно прикрытых дверей доносились журчанье и всплески воды – Вера принимала ванну. По-бычьи мотнув головой, и как бы стряхнув с плеч навалившуюся тяжесть, Олег быстро встал и сделал руками несколько резких гимнастических движений. Затем подошел к стене – мемориалу и улыбнулся, встретив прищуренный взгляд капитана Никифорова. Подмигнул ему: «Поживем, увидимся, разведчик». Вошла Вероника. На голове тюрбан из махрового полотенца. Теплый набивной халат Юлии Андреевны был ей великоват и висел колоколом, как сарафан на матрешке. По смешному выворачивая ступни ног в больших мужских тапочках – вылитый Чарли Чаплин,  и звонко смеясь,  Вера прошлась по комнате.
– Ужас! Явление второе, картина Репина «Приплыли»! – подошла к Олегу. – Сходи, помойся! Душ – замечательное средство от душевных и телесных мук. Знаешь, Олежка, ужас, люблю бултыхаться в воде. Ну, иди же, – и надув губы бантиком, вытолкала его в прихожую и подтолкнула к двери ванной комнаты. – Иди, иди. Не улыбайся! Не оборачивайся. Кому говорят?!
Пока Олег фыркал под жесткими, до невозможности горячими струями, изгоняя из тела усталость и дремучую тяжесть бессонной ночи, Вера на скорую руку приготовила то ли поздний ужин, то ли ранний завтрак. С ногами забравшись на легкий венский стул, удобно примостившийся между кухонным столом и массивным холодильником, уснула, разметав рыжие волосы по рукам и голым коленям. Олег осторожно перенес спящую виновницу его треволнений в спальню родителей и, боясь разбудить, нежно уложил в кровать. Постоял над ней, любуясь невинным выражением лица и по-детски причмокивающими губами. «Девчонка еще!» – вслух высказал свою мысль и потихоньку на носочках вышел. Усталость взяла свое. Прихватив с кресла старый мамин плед, не раздеваясь, прилег в зале на кушетку и моментально уснул.

Утром Олег упорно отмахивался от нарушителя сна, натягивал плед на голову, дрыгал ногами, переворачивался…
   – Хватит спать, засоня!
Открыв глаза, увидел над собой улыбающуюся, потешно сморщившую носик, уже одетую в свое длинное крокодиловое пальто, Веронику.
– Чудик! Московское время – одиннадцать часов сорок пять минут. Сегодня суббота. Октябрь месяц. Доброе утро, дорогие товарищи! – подражая диктору радио, отрапортовала она. – Благодарю за оказанный прием и выражаю сочувствие по поводу, проделанной вами тяжелой, но благородной работы по переносу живого веса, находившегося в статическом состоянии, на склад Морфея. Аминь, – произнеся эти слова словно молитву, тут же быстро затараторила: – Мне мамочка в далеком детстве говорила: «Бойся, дочка, в чужом лесу медведей, а в своем саду бури». Теперь я могу смело сказать, что все это враки.  Медведи спрятались, а буря не состоялась.  Не так ли?
На лице Олега играла  наивная улыбка.  Смятые волосы белокурыми кольцами падали на крупный лоб с крутыми надбровными дугами. В глазах, цвета морской воды, плавали теплые лучики света.
– Вера, знаешь кто ты?
Вера, двумя пальчиками вытащив маленькую пушинку, запутавшуюся в кудрявом локоне волос Олега, отрицательно замотала, переливающейся в солнечных лучах, золотисто рыжей головкой.
– Ты - прелесть.
– А ты – чудо в перьях и дрянной мальчишка! И я с тобой больше не играю.
Вера легонько шлепнула по протянутой мужской ладони, и уже серьезным тоном добавила:
– Мне надо идти, Олег. А ты постарайся увидеть Чернеца. До свиданья.
Обернувшись у двери, лукаво бросила ему, попытавшемуся встать с постели:
– Чур! Мы не договаривались играть в догонялки. У тебя есть задачка посложнее. Чао!
Трамвай,  рассыпав за окном звонки с металлическим тембром,  заглушил щелчок английского замка и вернул Олега к действительности вчерашних событий. Из трубки телефона квартиры Чернеца ответили мягким, грудным женским голосом, что Герда Васильевича искать дома в субботу – полная нелепица и пустая трата времени. На вопросы: «кто спрашивает» и «что передать сыну» – Олег корректно промолчал и, извинившись, положил трубку. Тут же машинально набрал номер телефона Миткевичей. Ответила Луиза Викторовна. Между восторженных междометий и эпитетов  Олег умудрился получить ответ на единственный волновавший его вопрос – Герд Васильевич выехал с Миткевичем-старшим на дачу в Зеленогорск.
Примерно в это же время из телефонной будки, стоявшей у рынка на Сенной, звонила красивая рыжеволосая женщина,  одетая в экстравагантное кожаное пальто. Разговор был серьезным, так как женщина, сопровождала свои слова требовательной жестикуляцией, и, наконец, видно ни до чего не договорившись, со злостью повесила телефонную трубку на рычаг.


Глава 12. Расписка. Июнь 1945 года
 
– Проше, – ответила пани Эльжбета на осторожный стук в дверь и была очень удивлена столь неожиданным поздним визитом взъерошенного, розовощекого русского солдата, и подумала: «Неужели снова вернулись?». Подобрав с колен шитье и положив его на столик, пани, как по тонкому льду, проскользила по сверкающему паркету до кресла. Чинно села, положив полные красивые руки на его подлокотники, обитые вишневым бархатом. Солдат, неловко переминаясь с ноги на ногу, бегающим взглядом осматривал комнату. Со стен с мрачных полотен, одетых в дорогие золоченые багеты, на него смотрели тощие старухи в чепцах, суроволицые старики в широкополых шляпах с перьями, молодцеватые рыцари в блестящих латах и девицы с обязательными улыбками. Не зная, куда деть руки, солдат заложил их за спину.
– Чем могу быть вам полезна?
Папильотки на голове пани смешно подпрыгнули и закачались. «Как одуванчик на ветру», – подумал Уваров.
– Один вопрос: зачем вы приходили к нашему капитану?!
Жестким взглядом он вцепился в глаза растерявшейся женщины.
Переборов минутное удивление и растерянность, пани Эльжбета, игриво поправив упавшую на лоб прядку волос, встала:
– Вы любопытны, молодой человек. Как это у вас называется…? Ага, вы – соглядатай.
– Пани, выбирайте слова. Я пришел не из праздного любопытства. Вы слышали о том, что произошло в поместье вашего управляющего? Вы знали, что в окрестностях вашего замка гуляет банда эсэсовцев? Почему вы не сообщили капитану о знакомстве с одним из них?
Уваров явно провоцировал пани последним вопросом, но интуитивно почувствовал, что попал в точку – пани Эльжбета вздрогнула, засуетилась и почему-то нервно начала отряхивать с платья невидимые пушинки.
– Извините, пан. Как мне вас величать?
– Не важно. Мы сейчас расследуем это жестокое нападение и ищем сообщников. Не думаю, что вы принадлежите к ним, но все же прошу ответить на мой последний вопрос. Пройдемте к вашему письменному столу, там удобнее будет разговаривать, – и театральным жестом показал на небольшой секретер, на выдвинутом столике которого стояла чернильница-непроливайка и лежала небольшая стопка бумаги. Он подошел к пани, взял ее под локоток, и добавил: – Сначала расскажите, а потом – напишите.
– Кому? – изумленно спросила пани, но в то же время встала и, двинувшись в сторону секретера, быстро заговорила: – Проше. Проше, да, я капитану об очень плохой постоялец оберст Думке. Они маркитанты и квартировали здесь до вас. Они нас угнетали. Нет – приказали оказать помощь. Вот и все, – и, подойдя к столику, снова спросила: – Кому?
– Военному следователю. Что мне рассказали, то и пишите.
– Я не можу по-русски.
– Пишите на своем языке. И не забудьте, пожалуйста, поставить дату последней встречи с капитаном в спальной комнате. Ясно?
Пани Эльжбета согласно закивала головой, и, смешно покачивая папильотками, быстро начала писать. Минут через пять, промокнув чернила валиком-промокашкой, подала листок, не отходившему от нее ни на шаг, солдату, и с ехидцей в голосе, сказала:
– Пан солдат, я написала, как знала. Все написала. Но я не написала, как он не хотел со мной спать.
Уваров злобно ощетинился, вырвал листок из рук женщины и, возмущенно взмахнув рукой, выкрикнул:
– Стерва ты, а не пани! Понятно?
И не дав изумленной женщине ответить, вышел, со всей силы толкнув плечом массивную дверь.
Старая Ядзя видела молоденького русского солдата на тропинке к братской могиле. В замок он больше не зашел.
Збигнев Кавалек добился встречи с военным комендантом города. Им оказался убеленный преждевременной сединой майор Куликов, недавно получивший это столь для него непривычное назначение. Доктора Кавалека беспокоило здоровье русских девушек.   Единственное лекарство, в чем он был искренне уверен, могло сыграть решающую роль в восстановлении душевного равновесия его пациенток – воздух Родины, дом, семья, окружение и забота близких людей.  Вежливый майор с сердечной теплотой отнесся к просьбе доктора, пекущегося о его бывших однополчанах, и пообещал завтра же отправить девушек с эшелоном, перевозившем в Россию демонтированное оборудование одного из германских заводов. Эшелон шел в Ленинград, что вполне устраивало Кавалека. В городе на Неве, городе его далекой юности, этой несравненной Северной Венеции, практиковал его хороший знакомый, коллега по курсу психиатрии Петербургского медицинского института, чудаковатый торопыга Володя, теперь уже знаменитый профессор доктор Кадочников. Он-то непременно поднимет на ноги, вдохнет радость жизни в милых девушек, по завязку хлебнувших  накипи этой сумасшедшей войны.  Размашистым почерком доктор начал писать письмо профессору и сопроводительные бумаги, которые уже утром надо было передать офицеру комендатуры, специально откомандированному для сопровождения больных.

Через неделю, после двух сложных операций, к капитану Никифорову вернулось сознание. Пожилая женщина, по-матерински склонившаяся над ним, прикоснулась теплой ладонью к его лбу, покрытому холодным потом, и сказала:
– Молодчина! Все замечательно, сынок.
– Где Юля? – еле слышно проговорил Никифоров, с трудом раздвинув обескровленные, ссохшиеся губы.
Военврач третьего ранга Любовь Степановна Захарова улыбнулась и, взяв вялую руку капитана чуть выше запястья, повторила:
– Все замечательно, сынок, – повернув голову к медсестре, стоявшей за ее спиной, сказала: – Валечка, теперь все хорошо. Как видишь, оперировать аневризму подключичной артерии и мы можем. Наш герой еще сто лет проживет.
Слегка похлопав капитана по руке, встала:
– Держись, капитан! Все отлично. Все прекрасно.
Показав девушке глазами на дверь, вышла. Не склонная к излишним эмоциям, Любовь Степановна почему-то трудно переживала трагедию капитана Никифорова, в котором, наверно, увидела своего мужа Володьку: бесшабашного удалого курсанта танкового училища, командира экипажа, погибшего в начале войны под Шауляем. Четыре дня назад Дима Лех – хирург, оперировавший капитана, передал ей письмо, в котором рядовой Уваров вкратце описал гибель Юли Семеновой – невесты Никифорова, как поняла Любовь Степановна из содержания письма. Там же он сообщал о похоронах и месте нахождения братской могилы. Больше ничего. Страшное письмо.
– Веришь, Валюша, – грудным голосом, полным горечи и откровенной жалости, сказала Любовь Степановна девушке, вышедшей за ней из палаты, – этот симпатичный мне капитан, чудом вернувшийся с того света, не знает какое горе ему уготовлено впереди. В том бессмысленном бою, где его ранило, погибла девушка, имя которой он только что назвал.  Постарайся, дружочек, быть с ним поласковее. И первое время ни в коем случае ему об этой девушке не говори, и без моего разрешения никого к нему не пускай. Так надо, деточка.
Девушка согласно кивнула головой, изобразив на круглом личике с широко расставленными глазами-щелочками  полное понимание.
Почти месяц капитан находился в неведении о Юле. И только перед выпиской Любовь Степановна с материнским сочувствием в глазах передала ему письмо. Письмо Уварова  придавило  капитана, смяло душу и легло на сердце черной отметиной. Поговорив с хирургом Лехом,  Никифоров на денек отпросился у главврача съездить в город, якобы по своим хозяйственным делам. В городке уже было пусто. Его дивизию расформировали. Остался один комендантский взвод охраны, куда он почему то  не зашел..   Но почему он не зашел в комендатуру, куда комендантом, как позже выяснилось, был назначен его бывший командир и друг? - на этот вопрос он и впоследствии  не смог себе ответить. – Наверное, подвела интуиция.
Он стоял у большой продолговатой могилы, заросшей пышной шапкой георгин и астр, посаженных и ухоженных чьими-то заботливыми руками. Стоял молча, горестно склонив на грудь черную кудрявую голову, тронутую серебряной паутиной, и опираясь на ореховую палочку с вырезанным на ней замысловатым вычурным орнаментом. Эту палочку в знак дружбы подарил ему сосед по палате – мастер на все руки, томский охотник – сержант Алеша Вагин. Подарил с напутственными словами: «Она тебе поможет первое время ходить и крепко стоять на ногах.  Дальше, капитан, сам выдюжишь». Соленый туман, упавший мутной пеленой на глаза Никифорову, мешал читать до боли знакомые имена и фамилии, выведенные краплаком по белой мраморной плите. Последняя строчка с именем Юли обожгла  глаза, разорвала мутную пелену тумана.

Вместо соответствующих документов для отправки на Родину капитану Никифорову вручили предписание об аресте и сопровождении в следственный отдел «Смерша». Все попытки капитана Никифорова связаться с начальством своей бывшей дивизии оканчивались безрезультатно. За окнами смоленского тюремного каземата, куда по воле случая этапировали осужденного военным трибуналом, бывшего капитана Никифорова, стоял холодный февраль 1946 года. Впереди маячила беспросветная даль.


           Глава 13. Зеленогорск. Октябрь 1969 года

До обеда ветерок успел разорвать сплошную гряду облаков, тяжелыми мокрыми падугами нависших над приморской зоной Ленинграда. Выпрыгнуло солнышко и в радость отдыхающим, приехавшим погреться под его лучами, а не прятаться по санаторным палатам и дачам,  жарко припекло. Запарила земля, набухшая недельным дождем. Олег не пошел, как все дачники, через вокзал. Хорошо ориентируясь в Зеленогорске,  знакомом почти всем ленинградцам – любителям живописных мест,  он дошел до конца платформы, спрыгнул на железнодорожное полотно и, невзирая на запрещающие, кричащие яркими трафаретами плакаты, пошел по рельсам к изломанной голубым небосводом темной линии леса. Там по его  расчётам и должна была находиться дача Миткевичей. По словам Виктора, на коньке ее островерхой крыши должен стоять флюгер – петушок. Из  первых же увиденных домов, он признал нужный ему и не обманулся.
– Ба, старый! Каким ветром?!
Виктор Миткевич, голый по пояс, в джинсах, приспущенных на бедрах, босиком, вышел на звон медного станционного колокола, неизвестно где добытого всесильной Луизой Викторовной и водруженного вместо звонка у ворот дачи.
– Комиссару Мегрэ до тебя, как до… – он присвистнул, указывая на небо, и открывая массивную щеколду калитки. – Входи! Девочки ждут!
– Какие еще девочки, дитя тумана? Мне нужен Герд Васильевич. Он у вас?
– Его ушли, – Виктор, как бы сожалея, развел руками  и, хлопнув Олега по плечу, повел  по песчаной дорожке к дому. – На хрен они нам нужны – старые пеньки. Мы их спровадили в Сестрорецк к знакомым моего пахана, в картишки переброситься. А что, фугас, какой?
Олег остановился. Нерешительно затоптался на месте. Миткевич младший спросил:
– Петух что ли?
– Кто? – не понял Олег.
– Да – ты. Стоишь тут, топчешься. Айда в хату. Прикатят они вечером. Распишут пульку, другую и прикатят назад.
Видно, заждавшись Виктора, на веранду выбежали две девушки: Катенька Сахарова и, незнакомая Олегу, грудастая высокая блондинка с пышной замысловатой прической.
– Ой, кто в гости к нам идет! – радостно выкрикнула Катенька и со всех ног бросилась к Олегу. Повисла у него на шее, поджав ноги, и, окончательно смутила парня, звонко чмокнула его в губы. – Люблю отважных парней!
Встав на ноги, и, разжав объятья, призывно махнула девушке, оставшейся стоять на веранде.
– Барбара, это тот самый Олег! Смотри, какой здоровущий! Не меньше твоего дуболома. А? Вылитый Жан Марэ.
Девушка спустилась с крыльца. Подошла. Катя подмигнула Олегу:
– Вы с ней не в одном салоне завивку делали? А, гиганты? Знакомьтесь, – и подтолкнула к Олегу свою высокорослую, выше ее на голову, подругу.
– Барбара! – неожиданным дискантом представилась толстуха, протягивая пухлую ладонь.
– Читай – Варвара (Ильф и Петров, «Двенадцать стульев», страница семьдесят пятая), – насмешливо поправил Виктор.
Толстуха метнула в него уничтожающий взгляд:
– Испепелю, чадо!
– Олег. Тот самый. Но не Жан Маре, а Ален Делон. У Катеньки девичий склероз.
Барбара хихикнула, показав ряд широких перламутровых зубов.
– Ладно, ладно, славяне! Не тяните резину: Делон – перлон, Марэ – муре. Я жрать хочу.
Виктор капризно шлепнул себя по голому животу.
– Пошли, пошли nach Hause! Блины стынут, руки зябнут – не пора ли нам… – щелкнул пальцем по горлу, – дерябнуть.
Олег приостановил руку Виктора:
– Слушай, брат бледнолицый, дай мне координаты, и я махну в Сестрорецк, – посмотрел на часы. – Как раз, через пятнадцать минут пойдет обратная электричка.
Виктор, набычившись, уставился на него: – Девочки, этот тип укушен. Симптомы: твердолобие и некоммуникабельность. Крайне опасен для окружающих. И, вообще, с ним невозможно говорить. Тяжелый ты человек, Олег.
– Килограмм на восемьдесят потянет, – добавила Катя, сделав серьезную мину и оценивающе измеряя Олега взглядом.
– Я тебе славянским языком пояснил ситуацию. Не успеет солнце утром гавкнуть,  как наши предки будут здесь. Понял? Девочки, его надо лечить. И – срочно!
Озорно смеясь, девушки и помогавший им Виктор, затолкали Олега на веранду. Попутно облили холодной водой из ведра, стоявшего у крыльца, и надели на голову большую дырявую соломенную шляпу – остатки роскоши из комода хозяйки дома.
– Сдаюсь! Сдаюсь! – отфыркиваясь и улыбаясь, Олег поднял руки вверх и стал закатывать рукава промокшей олимпийки.
На шум из дверей дома выглянула еще одна девушка. Ее забавная лисья мордочка выражала любопытство и восторг увиденным. Она оглядела мокрого Олега от ног до кистей  поднятых вверх рук. Открыла двери настежь, и, хитро прищурив один глаз, объявила:
– Инвалидам, матерям с грудными детьми, и людям, судьбой покалеченным (крутанула пальцем у виска), вход бесплатно! Остальным – поцелуй! – и ткнула пальчиком себе в щеку. Олег замешкался. Оглядел окружающих, ища поддержки для бесплатного входа. У всех был серьезный вид, но пауза молчания была готова взорваться дружным смехом.
– Смелее, рыцарь!
Девушка приподняла подбородок, вытянув изящную шейку, на которой тяжелой обузой висела массивная анодированная цепь с бляхой-скорпионом. Карие глаза искрились. Смуглая золотистая кожа плеч, рук и плавный переход в обворожительную ложбинку, налитых соком молодости, девичьих грудей, чуть прикрытых полоской ярко оранжевого бикини – одурманило и притянуло Олега. Поцеловав незнакомку, он, отступив, и, продолжая неотрывно смотреть на ее точеную фигурку, проговорил:
– Если там – кивнул на открытый проем двери – есть еще такие нимфы, то не жалейте воды, иду в огонь! – и подал руку девушке. – Будем знакомы – Олег.
– Ярославна.
Девушка, прижав правой рукой к сердцу бляху-скорпиона, сделала шутливый поклон. Густые каштановые волосы упали с плеч, красиво обрамив лицо и высокий чистый лоб. Сделав шаг в сторону, не обращая внимания на протянутую руку парня, освободила вход. Все засмеялись ее выходке, и гурьбой, подталкивая друг друга, ввалились в дом.
В комнатах пахло свежеструганной сосной и блинами. Варя – Барбара и Лена – Ярославна – подруги и сокурсницы Катеньки, увлекли Олега в маленькую комнату-клетушку, где в позе уставшего гладиатора возлежал рыжеволосый детина и стучал ладонью по жестяному тазику, висевшему на жидкой межкомнатной перегородке.  Стучал в такт музыке, рвущейся ритмичными выхлопами,  откуда-то из-под его босых ног, которые он   задрал на деревянную полку, прибитую в углу над кроватью. Шаткая перегородка дрожала в ритме вулканной джазовой  музыки.
– Гога, к нам приехал ревизор! – игриво сообщила Барбара.
– Не шуми. Вижу.
Детина что-то проманипулировал большим пальцем ноги,  задранной к потолку. Музыка умолкла. Сделав в воздухе склепку, парень махом вскочил с кровати:
– О, пля! Георгий! – протянул Олегу огромную рыжеволосую лапищу. – А тебя знаю – Уваров с «фила», шпилишь в баскет за фак. В точку?
– В точку, – подтвердил Олег.
– Барбара, как блины?
– В лучшем виде! Со сметаной! Леди энд джентльмены, прошу на ланч, а по-русски – на обжираловку!
Горка: не то блинов, нет то оладий – приготовленных девушками под руководством Вари, моментально растаяла под «Столичную», загодя прихваченную Гогой из Ленинграда. Заставили выпить пол стакана водки  и  категорически отказывавшуюся Лену. Виктор, пошарив в недрах шкафчиков, облепивших стены кухни, вытащил на свет початую бутылку коньяка. Но распивать ее все дружно отказались.
Шумное веселое застолье перешло в танцы. Освободили середину большой не оштукатуренной комнаты от ящичных заготовок, приготовленных Миткевичем старшим для сооружения специального шкафа под коллекцию винных этикеток.  Виктор притащил два старых кожаных «волговских» сидения и, примостив их на табуретки, устроил отличную кушетку, на которую Лена моментально забралась с ногами. Дернув за рукав олимпийки Олега, ворохом несущего  магнитофонные кассеты из комнаты-клетушки, прошептала:
– Але! Нагнись, что скажу. И заговорческим голосом жарко залепетала на ухо  присевшему около неё на корточки Олегу:
– Отдай пленки Гоге, включи, вон ту каракатицу-торшер, сбегай на улицу, закрой ставни всех окон и будет… Что будет?
Осторожно взяла парня за ухо и, повернув к себе лицом, подмигнула:
– Интим. Хо-хо? Я сегодня освобождаю Гогочку от этой принудиловки.
И громко рассмеялась, когда Олег попытался чуть-чуть отстраниться от ее близкого лица.
– Ну-ну, не шебаршись. У него тяга не ко мне. Дай закурить и иди.
Олег одной рукой прижал к груди кассеты, другой достал и передал девушке пачку «Опала» вместе с зажигалкой. И уже вслед, Лена крикнула ему:
– Топай, топай! Вернешься, первый танец за мной!
Потом они сидели в обнимку и курили под шорох четырех пар босых ног и приятный сочный баритон Вильямса, запись концерта которого досталась Виктору, по его словам в драке по-черному, что следовало понимать – с рук и не дешево.
– Ты доволен, что остался с нами?
– Угу.
Лена, отложив сигарету, ушла в кухню и вернулась, неся два стакана, наполненных мутноватой жидкостью. Тихо пропела на ухо Олегу:
– Коктейль «Мечта идиота». Мое собственное изобретение: одна треть коньяка и две трети – крюшон. S’ill vows plait!* – сделав грациозный книксен, подала ему стакан.
Олег залюбовался девушкой.  Стройная, с округлыми  формами, точеными загорелыми ножками – она была прелесть.
– Красивая?
Лена засмеялась и, неожиданно для Олега, села к нему на колени.
– Угу, – чуть откинув корпус, и устраиваясь поудобнее, промолвил он.
– Прелестно! Ничего более приятного и многословного не слышала за весь день, – снова засмеялась Елена, отпив глоточек коктейля. – За Цицерона!
– За кого?
И оба рассмеялись.
– Тогда я пью за Мэрилин Монро!
– Я – нет. Она была не в моем вкусе.
– За ленинградский «Зенит», обыгравший самое себя  с разгромным счетом!
– За это пью. Выразительный тост.
Они выпили за Кафку и Шопенгауэра, за безвременно ушедший КВН и высокий урожай кукурузы, за Майю Плисецкую и Марселя Марсо.
– А мы немного опьянели, да?
– Пью и за это!
Олег выпил остатки коктейля,  поставил стакан на низкий «столик» – сложенные стопкой  ящики-пакетики для коллекционирования винных этикеток.  Галантно щелкнув пальцами, вышиб из пачки одну за другой две сигареты:
– S’il vous plait!*
Тени танцующих пар, то застывая сливались на стене в огромное, неуклюжее пятно, то покачиваясь, расходились в такт музыке. Одна пара – Барбара с Гогой, напоминала борцов тяжелого веса, которым судья давно бы сделал замечание о ведении пассивной борьбы. Устало, положив головы друг другу на плечи, они, широко расставляя ноги, топтались, не выходя за пределы одного квадратного метра. Другая пара – Катенька и Виктор, рывками двигалась вокруг них, напоминая самку кенгуру с детенышем.  Катенька, зарывшись с головой в распущенные по ее плечам волосы Виктора, казалось, повисла в воздухе и притаилась в счастливом ожидании материнской ласки. В комнате стояла духота, вобравшая запахи табака, сосны, пота и перегара.
– Что ты паришься? Сними рубашку! – предложила Лена, и, не слезая с колен Олега, помогла ему расстегнуть пуговицы и стащить с плеч нейлоновую рубашку, скользкую и набухшую влагой.  Олег почувствовал тело девушки.  Оно излучало  обволакивающую, влекущую энергию. Олег пьянел.
– Вы часто здесь так? – сделав в сторону танцующих пар неопределенный жест, спросил Олег.
– Третий раз. Раньше некогда было: Витька таскался в институт на пересдачу «хвостов», Гога со своими химиками был в стройотряде – работал где-то у черта на куличках. Я ездила к маме в Торжок. Кэт с Барбарой «негритосились» в Адлере. Как съехались – сразу сюда.
– Пятеро?
Лена, приподняв пушистые ресницы, лукаво взглянула на Олега.
– Ревнуешь? Нет, шестеро. Со мной был мальчик. Класс! Высшая мореходка! – шутливо пропела: – «Соленое море, крутая волна». Неделю назад укатил во Владик. Меня звал. А я, увы, не из современных героинь. Нет у меня таланта – любовью обманывать: морячка ждет, морячка любит. Я бы ему, сразу после первого плавания, сказала: с кем была, с кем спала. Послушай!
Она отстранилась от Олега, продолжая держать его за шею, сделав своеобразный замок – кольцо из рук.
– А ты, случайно, не из секты морально устойчивых вьюношей? Тогда, мне не повезло.
Медленная мелодия блюза сменилась взрывами хлопков и насмешливым с хрипотцой голосом: «Без двадцати восемь. Семь сорок».
– Ах, прелесть!
Лена чмокнула ошеломленного парня в нос и, соскочив на пол, вошла в круг танцующих друзей.
Олег вышел на веранду, накинул на плечи уже просохшую олимпийку и завязал на груди ее рукава. Со стороны залива, невидимого за густой стеной леса, сладко тянуло теплым осенним ветерком. Быстро накатывались сумерки.  Голова кружилась: то ли от самодельного коктейля, то ли от духоты дачного танцевального салона, то ли… Щекотливо пробежала по телу и екнула под сердцем ёмкая волна желания,  откровения, близости с кареглазой девушкой, до сего дня ему незнакомой и вдруг ставшей самой-самой милой, самой-самой. Из открывшейся двери вырвались звуки электрогитар и пропали. Олег услышал легкие шаги и тихое шуршание плаща. Стало темно. Ладони, закрывшие ему глаза, чуть подрагивали, трепетали от щекочущего прикосновения ресниц его глаз. Кровь прихлынула к лицу, захлестнула пламенем. Осторожно сняв с глаз сплетение пальцев девичьих рук , Олег повернулся, взял Лену на руки и, не отрывая взгляда от ее лица, пошел в хвойную заросль по высокому ковру мягкого мха  и хрустящих осенней спелостью листьев.
Осенние балтийские ночи ложатся на землю рано и так внезапно, что не успеешь проводить последний взмах солнечных лучей,  как звезды, тут как тут, уже вколачиваются в небосвод золотыми гвоздиками – блестками. Продрогшие, но безумно счастливые, Олег с Леной, держа друг друга за руки, ввалились в бывший танцзал, уже погруженный в глубокую тишину.
– Вот и мы!
На голове Лены  переливалась ярким и матовым светом корона из четырех кленовых, цвета крови, листьев, обвитых плетенкой из тонких прутьев ракитника.
– Замерзли, как цуцики! А они уже и окна пооткрывали. Молодцы – комсомольцы! Держи!
Лена сбросила с плеч голубенький плащ на руки продрогшему, но не подающему вида, Олегу и, размахивая длиннющими рукавами его олимпийки, мешком висевшей на ее хрупкой фигурке, подошла к Виктору. Тот тихо посапывал, лежа на импровизированном диване, сконструированном из старых автомобильных сидений.
– С вами все ясно, сэр.
И легонько стукнула его по носу рукавом куртки.
На шумное пришествие парочки никто не обратил внимания. Магнитофон молча подмигивал зеленым глазком. Барбара с Гогой, уютно накрывшись суконным покрывалом, снятым в спальне с кровати хозяев, спали в затененном углу комнаты на необъятном меховом ковре, сшитом из геологических спальных мешков. В ярко освещенном дверном проеме, ведущем на кухню, была видна Катенька. Она одиноко сидела за столом, уперев кулачки в подбородок. Лена, а за ней и Олег, прошли в кухню.
Заложив руки за спину, Олег встал к плите, на которой до обеда Барбара пекла блины. Печь еще не успела остыть и приятно грела ладони. Лена присела на табуретку напротив скучающей подруги:
– Почему транс? Опять развод?
– Да… – неопределенно протянула Катя, – моча в голову стукнула: вспомнил «человека со шкафа» и ударился в ревность.
– К Валерке Кудинову что ли? Тоже мне, ухажер! Оль, (это Олег что ли?) ты его, случайно, не знал?
Олег отрицательно мотнул головой.
– Но слышать-то слышал о нем наверняка. Помнишь, в прошлом году выездная сессия судила группу фарцовщиков?
– Угу. Было мероприятие. Лично на нем не был.
– Лично? – Тебе легче. А нас – юристов, эта старая перечница – Миронов, загнал на процесс всех поголовно: «для увязки теории с практикой», – Лена состроила гримаску, подражая голосу преподавателя. – И представь, среди тех обвиняемых оболтусов на презренной скамье оказался мальчик с нашего фака – Валерочка Кудинов.
– Знаешь ты его, Олежка. Помнишь, ты нас в «Первую пятилетку» в прошлом году на танцы приглашал и с нами был такой, весь сам из себя импортный парниша?
– Да! Хорошо помню. Он мне тогда в буфете за кружкой бархатного пива такого наговорил, что я ему чуть было физиономию не начистил. Говорил, что их группу передовой ленинградской молодежи преследуют агенты КГБ. Дескать, не дают им раскрутить кавээновские игры на полную катушку, боятся услышать правду-матку о нашей действительности. Я ему сказал, что из уст младенцев, глаголящих истину, можно услышать только одно: мама – дай, папа – достань. Иждивенец и спекулянт, одним словом.
– Ты не прав, Олег. Я слышала эти байки, что они там чуть ли не вагонами бриллианты в Израиль отправляют, мешками валюту гребут, но в основном про московских и одесских кавээнщиков. А вот что во многих городах прошли судебные процессы – это точно.
– И правда, Ленок, слышала, что Юлика Гусмана и Сашулю Маслякова – ведущего их игры на ЦТ, тоже посадили в тюрьму. Да, и саму передачу что-то вообще не светят по телику. А она мне так нравится, и мальчишки в ней – один к одному – прелесть! А это, помните: «Вы, где учились? – Я самородок!»
– Стоп, девочки. Вы еще про Рокотова с Файбишенко вспомните. Про этих ягнят невинных. Страна каждую копейку старалась в дело вложить, а они? Знаете, как они жили? Тот же Рокотов и кличка у него была воровская – Ян Косой. В прошлом году, когда мы за Питер ездили играть в гандбол, один из его знакомых – преподаватель МАИ, рассказывал о нем ребятам в общаге, где мы ночевали. Жил он, как король: спал до полудня, затем вызывал такси и ехал обедать в один из шикарных ресторанов – «Националь», «Арагви», или «Прага», потом толкался на "плешке" – это, у них в Москве, улица Горького от Охотного ряда до площади Пушкина так называется. Вечер всегда завершал ужином опять в первоклассном ресторане. Как перчатки, менял любовниц, кутил по-барски. При этом по отношению к близким и родным людям был безразличен и чрезмерно скуп. Когда его отец лежал в больнице после ампутации обеих ног, он ни разу не навестил его дабы не вводить себя в "излишние расходы". Представляете! Нигде не работал. Оказывается, его безнаказанность во многом объяснялась тем, что он был агентом БХСС. Вел двойную игру. В донесениях подробно рассказывал о том, что он видел на черном рынке. При этом главными преступниками выставлял людей, замешанных в незначительных сделках. Сдавал милиции даже своих бегунков-фарцовщиков. Все были довольны. Милиция регулярно отчитывается, идут судебные процессы, а такие, как Косой, валютой карманы набивают. Единственно, считаю, что несправедливо с ними поступили – дали расстрел. С них и пятнашки за глаза бы хватило, ведь в потенциале они были просто безобидными лошадками западной пропаганды. А таких  бизнес-дураков,  как Кудинов, я вообще бы не судил. Ведь, действительно в нашей стране качественных товаров не хватает. Но тут, видно, не слова нужны, а дело – правильное дело по экономике страны. На Севере убедился – наш Предсовмина Косыгин ведет очень грамотную линию, лишь бы ему не мешали. Думаю, что стране необходимо идти другим путем. На первом курсе был у меня один приятель. Умница парень Гера Кузин. Так у него и мысли о будущем – умные. Но это, друзья – приятели-любовники – домушники, вопрос не сегодняшнего и не одного вечера.
– Ну, ты Олежка даешь! Такую лекцию нам закатил про фарцу. Лен, а все же, что там с Кудиновым?
– Для него все, обошлось «ab gemacht», но из универа тю-тю. Потом он три месяца нелегально жил у ребят в общежитии и спал… на шкафу. Честное слово, смехота! Мальчишки попросили у коменданта дверное полотно, якобы заменить старое, и сделали на шкафу что-то наподобие полатей. И наш Валерочка, пока не пронырнул в пединститут, спал там, как чемодан на антресолях. В тоже время он усиленно начал ухлестывать за нашей Катюшей: то ей сумочку французскую подарит, то польские тени достанет, то билетик в мюзик-холл. А Катя старается – назло Миткевичу, похваливает Валерочку, флиртует с ним открыто. В итоге: Витенька пришел в общежитие, попортил фотографию плюгавенькому ухажеру и финита ля комедия*.
Лена посмотрела на ручные часики и тревожно воскликнула:
– Ой, Олег, время-то – девятый час! Поедем?
– Куда это вы собрались? – Катенька вопросительно посмотрела на обоих.
– Как куда? Витя – пижон наврал мне, что его отец с Чернецом сегодня вернутся из Сестрорецка. Ему зачтется. Мы с Леночкой едем туда. Как говорят: если гора не идет к Магомеду, то… Верно, Ленок?
– Исключительно.
– Страсти, какие! Сплошные тайны! Давайте хоть по рюмашке сухого вина выпьем. У меня бутылка «Варны» есть.
– Для сугрева души я не против. А ты?
Вопрос был к Лене. Та согласно кивнула:
– Вы пока разливайте, а я переоденусь, – и вышла в соседнюю комнату.
В темно-коричневом брючном костюме она смотрелась элегантно и приятно. А подтушеванные ресницы, сгущая карие родники глаз, углубляли их до бесконечности, и тонально вписывали их в цвет костюма.  Бронзовый скорпион выглядел важным старинным орденом, и с модной небрежностью дополнял прелестный ансамбль. У Олега приятно защемило в груди от сознания общности с такой красотой.  Пили молча. Смакуя холодную бодрящую влагу, Олег не отрывал влюбленных глаз от Леночки. Та любовалась им взаимно.  Катенька, конечно, поняла тайную перекличку красноречивых взглядов и тактично молчала. Вдруг встала из-за стола и ушла в соседнюю комнату.  Вернулась через пару минут, помахивая ключом висевшем вместе со смешным пластмассовым Винни-Пухом на тоненькой цепочке. Насмешливо посмотрев на удивленных друзей, заговорческим тоном сказала:
– Как в кине: он, она и машина.
Позвенела брелком о ключ.
– Ночь, дорога и любовь. Потрясающе! Держи! – бросила связку в пустой стакан Олега. – Гога согласился пожертвовать своего «Москвича» до десяти ноль-ноль завтрашнего утра.  Что уставились? Езжайте, пока Дуболом не передумал.
– Но… я оставил права дома.
– Тс…с! – приложив палец к губам, тихо просвистела Катенька. – Какие права ночью? Сестрорецк рядом. Вжик и там. Если только по дороге целоваться меньше будете.
Олег смущенно заморгал белесыми ресницами. Лена тихонько прыснула со смеху, и, прикрыв рот ладошкой одной руки, другой, двумя пальчиками, вынула из стакана, зацепив за развесистое ухо, умного добряка Винни-Пуха. Катя завистливо вздохнула:
– Везучая ты, Ленка – то моряк, то поэт. А я? Пойду мириться со своим недотепой.


                Глава 14. Ленинград 1946-1969 годы

Юля выздоравливала. Болезнь, осложненная беременностью, протекала тяжело. Владимир Артурович Кадочников не выпускал из-под своего наблюдения больную и после ее выписки из больницы. В маленькую комнатку на 9-й линии Васильевского острова, куда не без участия профессора поселилась Юля, часто приходила со своими подружками и товарищами по медицинскому институту ее ровесница Наташа – дочка Владимира Артуровича. Да и сам профессор нет-нет и заглядывал,  как он любил выражаться: «На огонек к Цветочку Аленькому». Однажды он застал ее расстроенную и всю в слезах. На его вопрос: «Что случилось, Цветочек?» – Юля еще горше расплакалась и рассказала о приходе к ней сегодня злого вестника, сообщившего ей, тогда – в Германии, о гибели Олега, и неизвестно откуда, узнавшего сейчас адрес ее местожительства. После добрых шуток и отеческих наставлений профессора, не пытавшегося узнать о причине прихода неизвестного ему человека, успокоившаяся Юля попросила его помочь разыскать в Ленинграде Уварова Гришу – бывшего разведчика, воевавшего под командованием капитана Никифорова. Передала профессору старое, написанное перед отъездом из Польши, письмо – записку Уварова, в которой тот сообщал свой адрес на случай приезда Юли в Ленинград. Буквально через два дня Кадочников просьбу выполнил.
На улице стояло «бабье лето». Выставка молодых военных художников, состоявшаяся в павильоне Летнего сада, принесла первый успех художнику Уварову. Его картина «Разведка боем» вызвала ряд похвальных отзывов в печати. Грише предрекали большое будущее. Он уговорил распорядителя выставки сделать ему – лауреату, маленькое одолжение – ненадолго освободить зал. Юля, застыв, долго стояла у полотна. Ни восхищенных похвал, ни восторженных слов Уваров не услышал. Она сказала больше: «Спасибо, Гриша. Ты вернул мне их живыми».
В январе 1946 года у Юлии Андреевны Уваровой родился сын Олег. Старый учитель Михаил Афанасьевич Уваров – отец Гриши, с огромной радостью встретил появление внука в старом доме Клинского переулка, жалея об одном, что бабушка не дожила до такого счастья. В разговоре с сыном наедине, Михаил Афанасьевич, зная истинное положение вещей, сказал: «Я верю, сынок, в твою честность, справедливость души и ее чистый порыв. Русский человек тем и замечателен, что умеет любить ближнего  ярко, благородно, бескорыстно и вечно. Я рад, очень рад, что у меня такой сын. А ты своему сыну (да, твоему сыну!) передай мою радость. Не погаси ее, Гриша. Дай старику слово, что Олег вырастет таким Уваровым, которого будут любить и уважать мои воспитанники и их дети». В подтверждение сын крепко пожал руку отца, что было  красноречивее слов.
Олег рос активным, подвижным мальчиком в интеллигентной семье учителей с давними петербургскими традициями. Дедушка души не чаял во внуке и предоставил полную свободу невестке для учебы в институте, а затем и в аспирантуре Технологического института, а сыну для учебы в Академии художеств. Сам вместе с тетей Аней, выполнявшей в их квартире обязанности домработницы, принял на себя роль и папы, и мамы. Заметив в Олеге стремление к гуманитарным наукам, уже в пятом классе  привел его в литературный кружок.  Школу  Олег окончил с серебряной медалью и поступил, как ни странно, в горный институт. Он не был мальчиком из разряда ботаников и  успевал везде: сбегать в музыкальную школу на класс баяна, сходить на баскетбол в детскую спортивную школу и подраться с мальчишками из соседнего двора, что ребята его возраста  делали с большим азартом и энтузиазмом. Он не знал свою бабушку, она умерла в блокаду. Но был уверен, что их домработница, которую он называл не иначе, как баба Аня, была на неё похожа.  Учась в седьмом классе, он написал бабе Ане в ее шестидесятилетний юбилей стихотворение, и прежде чем читать его за праздничным столом, сказал: «Бабушке своей посвящаю». И по взрослому нахмурив брови, начал читать:
В горе женщины горды
И воинственны, как гунны.
Их некрашеные рты –
В кровь искусанные губы.

Под глазами синева –
Не косметики наклады,
То студеная Нева
Прорвала кольцо блокады.

И не модный крик седин
Затерялся в темной пряди,
То единственный, один
Не вернулся, жизни ради.

Кто он? Милый или брат? –
В сердце нет шкалы различий.
Горе общее в сто крат
Тяжелее бедствий личных.

И поэтому они
В зимнем возрасте не хлипки.
Нам – не видевшим войны,
Дарят майские улыбки.

Это был первый семейный творческий триумф Олега. Михаил Афанасьевич прослезился, тиская его в объятьях, шептал на ухо: «Спасибо, Олежек. Спасибо. Бабушка была бы тобой довольна». Юлия Андреевна смотрела, на обнимающихся мужчин  и видела в сыне только одного до боли знакомого ей человека. Тот человек был бы тоже сейчас на седьмом небе от радости за своего сына. Григорий Уваров, сидевший за столом напротив, почувствовав настроение жены, выдержал паузу и не двусмысленно произнес: «Выпьем за всех женщин и мужчин, кто защитил наш город и Родину!» Пафос сказанного тоста немного покоробил Юлию Андреевну, но так велика была гордость за сына, что, попросив алаверды*, добавила: «Да, и за мужчин, из чьих корней вырастают  крепкие сыновья!»  и залпом выпила рюмку ароматного домашнего ликера. В этот день Олег впервые заметил, что между родителями пробежала, еще не черная, но довольно-таки темная кошка.
Пятнадцать лет Юля, Юлечка, Юлия Андреевна входила  в  круг научной интеллигенции  Ленинграда благодаря своему упорству,  жажде знаний, стремлению взять от жизни всё, что не успели взять, но успели наметить тогда с капитаном Никифоровым.  В конце пятидесятых, в начале шестидесятых, она – кандидат химических наук, парторг факультета химических технологий, в конце концов просто красивая женщина, не знала сама, какую дорогу считать правильной и надежной в своей жизни. Научная? - это беспрекословно.  Семейная?  Но тут с одной стороны – Уваров со своей слащавой любовью, с другой стороны – память о любимом человеке, с третьей стороны – простая жизненная потребность чувствовать рядом с собой мужчину – сильного, желанного, его надежное крепкое плечо. Природное желание стало превалировать у нее в последние годы. В частых командировках у Юлии Андреевны стали появляться партнеры, которые, кроме товарищеской поддержки в работе, предлагали и любовь, и вечную дружбу. Григорию Михайловичу такие нюансы в поведении  супруги становились известными, еще до того, как он с открытыми объятьями и шикарными букетами роз спешил на вокзал или в аэропорт к ней на встречу. Слишком много приятелей Уварова, из окружения его супруги, были готовы все и вся  сообщать о поведении горячо любимой им Юлии Андреевны.  Тонус спокойного семейного счастья постепенно падал. Последней каплей в их отношениях стала поездка Юлии Андреевны в Москву, на какие-то трехмесячные высшие курсы по переподготовке кадров, где она была замечана в компании шведского ученого, снимавшего номер люкс в гостинице Савой.   После серьезного разговора с женой Григорий Уваров без особого скандала переехал жить в старую квартиру на Кировском проспекте, ранее переоборудованную под художественную мастерскую, и с головой ушел в работу. В начале шестидесятых годов, имея диплом академика, он вел свой курс, и считался маститым художником с мировым именем. Его картины высоко ценились на международном рынке и входили в каталоги известных изданий мира. Компетентные органы неоднократно предупреждали Григория Михайловича о корыстных интересах некоторых далеко не чистоплотных людей, и предлагали Уварову передать свои произведения под охрану государства, музеев Ленинграда. Но Уваров был непреклонен и продолжал держать картины в собственной мастерской. Изредка, под государственную страховку  и обязательное разрешение  компетентных органов, он вывозил их за границу на закрытые вернисажи. Наследство Григория Михайловича оценивалось в кругленькую сумму.
После смерти деда в 1963 году Олег остался на самовоспитании, если не считать довольно постаревшей, но продолжавшей ухаживать за семьей Уваровых, домработницы тети Ани. В первые студенческие годы он столкнулся с поразительно неадекватной действительностью  царящей в Ленинграде  совершенно противоположной  описаниям центральных органов печати и информации. Студенческая молодежь ориентировалась на Запад. Процветала торговля валютой, западной одеждой, машинами, унитазами, музыкальной техникой и музыкой: от виниловых пластов до магнитофонных кассет. Понятно – западная идеология. Торговали нелегально и открыто на барахолках,  с рук, из-под прилавков,  в комиссионках и в «Березках».  Молодежь увлекала свобода любви и взаимоотношений без присутствия в них указующего перста комсомольских и других организаций.  Молодых одаренных людей манила свободная печать своих слов и мыслей без ремарок редакторов или худсоветов.  Юность жаждала личного распоряжения своей дальнейшей судьбой.  Время  оттепели в жизни страны, пережившей одну за другой несколько кровавых войн, увлекло Олега в свою круговерть.  Однажды, познакомившись на вечере танцев в Техноложке со студентом старшекурсником Германом Кузиным, и проведя в компании с ним и двумя девушками почти двое суток на его квартире, понял – до этого он жил другой жизнью. На той вечеринке  он читал свои стихи и боялся, что его не поймут. Оказалось наоборот, сексапильные девчонки-второкурсницы и новый друг Гера, несмотря на все авангардные взгляды на жизнь, очень тонко разбирались в поэзии и читали не только Пастернака, Евтушенко и Вознесенского, но и Пушкина, Есенина, Цветаеву. Особенно им понравились стихи Олега про любовь. Герман Кузин, как старший и опытный товарищ, обратил внимание на другое стихотворение и попросил Олега еще раз его прочитать, что тот, собственно, и сделал:
Идет Немой
И тишина немая.
В обнимку, как друзья,
И порознь, как враги.
Вдруг в эту тишину
Надрывно пес залаял,
Услышав незнакомые шаги.

Собачий лай
Немому в спину хлещет,
На клочья рвет
В проулке тишину.
Немой молчит –
Он лаю не ответчик.
И в этом я завидую ему.

Стихотворение, больше зарисовка – по выражению самого автора, отражало его собственное отношение к текущей жизни; и с его же точки зрения, со стороны чистоты рифмы, к поэзии ни какого отношения не имело. Герман думал иначе:
– Спасибо, друг. Если мы все, то есть народ, поймем это стихотворение, то мы будем жить совершенно в ином мире.
Не придав значения его словам, Олег продолжил уже не вечер, а день поэзии. Иногда прерывался, и они всей компанией полными бокалами распивали сухое болгарское вино, которым щедро снабжал сына Кузин-старший, работавший главным инженером одного из крупных предприятий Ленинграда, и беспрепятственно посещавший социалистические страны.
Примерно через две недели, после состоявшейся вечеринки у Кузина, Олега вызвали в городскую прокуратуру на допрос в качестве свидетеля. Ему сообщили, что Герман Кузин параллельно с учебой в институте, занимался спекуляцией валюты и был задержан с поличным в районе гостиницы «Октябрьская» дежурным патрулем бригадмильцев, а проще – дружинниками. При задержании, оказав сопротивление, ударил ножом одного из них. Нож предъявили Олегу. Он узнал шведский сувенирный перочинный ножик сразу, на домашней вечеринке этим ножиком он сам лично резал астраханский, до похрустывания спелый арбуз. Но, как говорят, беда не приходит одна. Состоялся показательный процесс по делу Германа Кузина, который транслировали в прямом эфире ленинградского телевидения. Олег Уваров выступал как свидетель. Не обращая внимания на шипящие из зала подсказки, сказал, что охарактеризовать своего недавнего знакомого может только с положительной стороны, как умного способного студента, в совершенстве владеющего тремя языками и тонко разбирающегося в литературе и искусстве. И твердо добавил: «А также считаю, что дружинники спровоцировали обвиняемого на нечаянный удар, когда пытались отобрать у него пять тысяч финских марок, не имея на то никаких полномочий». Такое выступление Олегу не простили. Полгода его поведение на процессе разбирали на комсомольских и профсоюзных собраниях разного уровня: от факультетских до общих институтских. Ставили вопрос на бюро райкома об исключении из комсомола. Спасли – отличная учеба, активное участие в общественной и спортивной жизни института и, конечно, действенная помощь известного в городе литератора и общественного деятеля Герда Васильевича Чернеца. Григорий Уваров ходил туча тучей и неоднозначно намекал Юлии Андреевне на недостатки в воспитании и, особенно, отсутствие внимания к сыну. Собственно, эти пассажи супруга и заставили Юлию Андреевну обратиться за помощью к Чернецу, результат которой не заставил себя ждать. Когда ажиотаж вокруг Олега улегся в русло бытовой текучки, Юлия Андреевна вновь уехала в длительную командировку за границу, как выразилась баба Аня: «Выполнять свой интернациональный долг».
Каждым летом Олег со студенческим отрядом уезжал на север Тюменской области поднимать «большую нефть». Вокруг молодежи витал аромат романтики, песен Высоцкого, Кукина, Визбора и других бардов, к которым у студента Уварова было свое не предвзятое, но довольно-таки интересное отношение. И, отвечая любопытным девчонкам – студенткам первых курсов о прелестях романтики в их студотрядных подвигах, напевал: «А я езжу за деньгами, за деньгами. За туманами пусть едут дураки».
Будучи комиссаром  строительного отряда, он с командиром отряда и с одним из преподавателей, постоянным участником их «летучих» командировок в Тюмень, прежде чем подписать договор подряда, всегда проводили предварительные переговоры с заказчиком работ по откату. Чем выше объемы, расценки и оплата за выполненную работу, тем больше откат на определенный процент. Одна часть зарплаты студентов шла в карман заказчику, другая – руководству студотряда. Подобные договора заключались  на всех комсомольских ударных стройках без исключения. Такой бизнес вполне устраивал всех. Где-то по стране ловили и сажали в тюрьму цеховиков – нелегальных кооператоров, а тут, вполне легально, по договору о производстве земляных или бетонных работ, улетали достаточно большие государственные деньги. А отсыпанные тонны песка или уложенные кубы бетона, имели особенность в неимоверных количествах тонуть в болотах и глубоко закапываться в землю. Суметь договориться и добиться цели, независимо от ее масштаба – стала одной из особенностей характера  Олега. Привозимые домой приличные деньги не тратил попусту, а покупал на них у мамы и ее друзей по заграничным поездкам дорожные чеки, которые отоваривал в валютных «Березках». При переходе Олега на пятый курс института Юлия Андреевна с Григорием Михайловичем, уже будучи между собой в негласном разводе, подарили ему новенькую «Волгу». Олег принял их жест, как благословление на самостоятельную жизнь.

С утра у Эдгара Рооста – члена экспертной комиссии отдела культуры Ленинградского облисполкома и по совместительству – заместителя директора типографии, обитавшей в здании Дворца культуры на Петроградской стороне, настроение было ниже плинтуса. Приятель из Таллиннского морского пароходства, прибывший неделю назад из Англии, привез заказ на несколько авторских картин советских художников, среди которых была и картина «Святая» небезызвестного художника Уварова. Эдгар размышлял: «Чернец молчит. Тот самый товарищ Чернец, с которым лет пять назад его познакомил майор, теперь полковник Земсков. Да, Земсков – личный куратор Эдгара по жизни, хороший человек и, главное, фронтовой товарищ капитана Никифорова. Никифорова Эдгар считал своим спасителем, благодетелем, а в душе – вторым отцом. А Чернец молчит и не хочет говорить с Уваровым о продаже картины. Почему не хочет? Потому, что он тоже фронтовой приятель и Чернеца, и Земскова, и, конечно, Никифорова. Но Никифоров строго настрого запретил мне и Земскову, что-либо говорить о его существовании в этом мире по каким-то своим личным соображениям». Голова Эдгара пухла от этого круговорота взаимоотношений людей, когда-то связанных единой смертельной нитью.  «Хорошо, отставим Чернеца в сторону – пусть жует свое сено литературного критика. Правда, должок за ним остался – не рассчитался за последнего писателя, книгу, которого почти за мой счет опубликовали на Западе, а часть гонорара зависла – не отдает кидала* хренов. Ладно, должок успеем получить. Остается одно – Вероника, моя бывшая жена. Этой деваться некуда, три картины, проданных совместно с ней за бугор* в годы нашей прелестной совместной жизни, что-то значат – это раз. И два – она без пяти минут жена самого Уварова». Эдгар отбросил в сторону карандаш, которым автоматически рисовал какие-то значки и фигурки на титульном листе чьей-то рукописи. Снял трубку телефона, набрал номер, переданный ему Чернецом. Ответил милый знакомый  голос.

                Глава 15. Сибирь 1953–1969 годы

Формирование партии заняло у Никифорова почти полгода, которые пролетели, как один день. На Северный всем хозяйством ехали через Тобольск. Далее – по воде до намеченной точки Среднего Приобья. Развернули пионерный поселок – базу в десяти километрах от Северного. И только ближе к лету, когда все зимники* встали, Никифоров за суетой геологических дел вспомнил и написал письмо Ивану Земскову. Он просил майора узнать про дела Эдгара Рооста и связать его с ним. Ответ пришел неутешительный: парень связался с дурной компанией, и требуется кардинальное вмешательство в его судьбу. Никифоров срочно вылетел в Москву, приурочив свой отпуск, как к решению производственных вопросов на высшем уровне, так и к выполнению обязательств перед Эдгаром. Иван Земсков, встретил Никифорова в аэропорту Быково, приехав туда на персональной машине – статус позволял. После скупых  мужских объятий  и приветствий, повез бывшего командира в гостиницу «Москва», где заранее забронировал ему номер. В этой гостинице останавливались и проживали только привилегированные персоны или люди правительственного уровня. Никифоров на первых порах даже почувствовал себя не в своей тарелке, но уже вечером в ресторане все встало на свои места – все люди в мире пьют и веселятся одинаково, несмотря на ранги и привилегии. Малахитовые колонны зала ресторана создавали такой объем, что Олегу Алексеевичу казалось, что он находится в огромном поле, обрамленном высоченными елями, и выше – только небо. Никифоров вспомнил замок Белевичей  в Польше, но ресторан в сравнении с ним переигрывал.
– Ваня, а не напоминает ли тебе зал этого ресторана зал того замка, в котором мы закончили войну?
– Напоминает, товарищ капитан. Только тот был раза в два меньше, да, и как бы сказал  Богомолыч – потолком поприземестей. Кстати, коль разговор зашел о былом, то у меня есть приятные новости для вас, товарищ Никифоров. Молодые-то наши солдатики – Уваров и Чернец живут в Ленинграде и стали большими людьми: один – знаменитый художник, другой – известный литератор. Да и… – Земсков выдержал паузу, внимательно глядя в глаза капитана, – Юлечка тоже там.
Никифоров оторопел.
– Ты так не шути, Ваня. Юлю убили еще тогда. Я сам был на ее могиле.
– На какой могиле, капитан?! Юля жива. Замужем за Уваровым. Могу дать номер телефона. Я вчера только с Чернецом разговаривал. Он мне его и дал.
Никифоров отказывался понимать услышанное, не верил своим ушам. Извинившись перед Иваном, не произнося тоста, залпом выпил полную рюмку водки, только что налитую любезным официантом. Вечер на этом не закончился. Пили много.  Пили за всех: погибших и живых, сидевших за соседним столиком справа и столиком слева. Пили молча, пили под тройное ура. Пили до рассвета в номере пока Иван. вызвав такси, не уехал домой. И только к полудню, очнувшись сидя за столом в одиночестве, капитан понял, какую новость услышал вчера. Этим же вечером встретившись с майором, он твердо и основательно заявил:
– Я вчера не слышал от тебя этой новости, Ваня. Ты меня, Ваня, никогда не встречал. Пусть люди мирно живут и не мучаются прошлым. У них, как и у меня сейчас, есть и настоящее и будущее. На этом все. Давай, лучше поедем, решим проблему Эдгара.
Под Павловским Посадом в бывшем монастыре располагался дом для престарелых, инвалидов и ветеранов Великой Отечественной войны. Каменные склепы-каморки  для проживания, убогая мебель, кислый запах щей,  тянущийся с первого этажа из общественной столовой, напомнило Никифорову обстановку лагерного быта. Только лозунги о счастливой жизни при коммунизме вопреки лагерным были написаны на красных полотнищах и  не вещали: «на свободу с чистой совестью».  Эдгар вышел к ним взлохмаченный и взъерошенный, как после двухдневной борьбы  в очереди  за сахаром по талонам.  Красные, не выспавшиеся глаза  удивленно глядели на гостей. Мятая, давно не стираная  рубаха навыпуск и холщевые тапочки, подходившего к ним не то деревенского парня с большого бодуна, не то до смерти запуганного мужика,  вызвали  у Никифорова неприятное чувство жалости. Увидев  кого-то напомнивших ему людей, Эдгар остановился. Склонив голову на бок, присмотрелся.
– Ха! Неужто, Алексеич, ты? Во, даешь, как ты говорил – ядрена вошь? А кто это с тобой? У!!! Помню. Наш мент, друг и спаситель. Привет, привет. Чем обязан, товарищи генералы?– Перестань паясничать, партизан. Или от дури совсем крыша поехала? Во-первых – здравствуй! – Никифоров протянул руку Эдгару и, притянув к себе, крепко обнял. Никто не ожидал, но взрослый парень, неожиданно, как ребенок, зарыдал. Зарыдал громко, с надрывом.
– Ничего, ничего, партизан. Успокойся. Все будет хорошо, – и Никифоров от растерянности еще крепче прижимая Эдгара к своей груди, добавил: – Извини, извини, дружок, я тебя больше не оставлю одного. Сейчас все решим. Обняв его за худые, вздрагивающие плечи, повел по полутемному коридору к свету – выходу на монастырский двор.
Солидные мужчины, прибывшие из Москвы, не на шутку перепугали директора-администратора дома инвалидов. Узнав подоплеку  приезда товарищей, успокоился и дал команду – немедленно подготовить документы на перевод гражданина Рооста Эдгара, согласно полученному предписанию из Москвы, в Колпинский дом инвалидов Ленинградской области для дальнейшего проживания и профессионального обучения. Земсков уговорил Никифорова на этот шаг, мотивируя, что там действительно крепкая администрация, и контроль над парнем будет надежным. Тем более что при доме инвалидов, подшефном местной типографии, имелась вечерняя школа и ремесленное училище, готовящее рабочих-специалистов среднего звена для полиграфической промышленности.

ИЛ-12, неуклюже подпрыгнув на последней выбоине земляной посадочной полосы, плавно развернулся и весело покатил к деревянному строению с высоким шестом и полосатым колпаком, как у Буратино, на его верхушке. Северный аэродром встретил прилетевших пассажиров отменной солнечной с небольшим морозцем погодой. Из-под ладони посмотрев на солнце, молодой человек, не поворачивая головы в сторону девушки, восторженно произнес:
– Клянусь мамой – оно такое же, как у нас. Даже ярче, – повернулся к попутчице – симпатичной белокурой девчушке, по пояс завернутой в пуховый оренбургский платок, добавил: – Ай, ай, ай. Зачем столько вещей везете? Давайте, помогу, – и не получив ответа, подхватил, перетянутую шпагатом, пачку книг и двинулся за небольшой группой пассажиров, гуськом потянувшейся к домику с шестом.
– Стойте, стойте! Я сама.
Девушка, обремененная не тяжелым, но нелепым деревянным чемоданом, забегая, то справа, то слева смеющегося черноволосого, явно не русского парня, пыталась отобрать у него связку книг. Поняв всю бесполезность попыток, успокоилась и с небольшой, но приятной картавинкой в голосе, спросила:
– А вы к кому прилетели? Я здесь всех знаю.
– В геологическую партию. Слышали такую «Севергеология»? – с явной гордостью ответил юноша. – Меня Фаридом зовут. А тебя?
– Меня? Людмилой. А вон, там, папа рукой машет. Меня встречает. Мой папа начальником отряда топиков* в вашей партии работает. А я на каникулы к ним прилетела. Ура! Папуля!
Девушка стремглав бросилась навстречу мужчине, одетому в шубу из волчьего меха, и неуклюжей походкой двигавшегося ей навстречу. После жарких объятий, подпрыгиваний и поцелуев, обернулась к новому знакомому:
– Папа, этого молодого человека зовут Фарид, прилетел к вам в партию.
– Здравствуйте, ваша фамилия случайно не Саламов?
– Саламов.
– Очень приятно, молодой человек. Моя фамилия Сомов. Сомов Павел Андреевич. По поручению товарища Никифорова прислан вас встретить, ну и заодно свою дочь. Очень рад. Прошу в мою тарантайку, – и сделал приглашающий жест – усаживаться в сани, удобно перестроенные под четыре сидячие места на двух скамейках. На задней скамейке лежали два тулупа для пассажиров. Между сидений сложили вещи. Уютно завернувшись в пахнущую чужим потом теплоту тулупов, и услышав вопрос Павла Андреевича: «Готовы?», дружно ответили: «Всегда готовы!»
Пара застоявшихся лошадок резво тронула с места.
Геологическая партия, руководимая Никифоровым Олегом Алексеевичем, второй сезон вела работы по изысканию углеводородного сырья в Среднеобском регионе. Скважины бурили на определенные глубины, которые явно не могли быть продуктивными по результатам камеральных работ геофизиков. «Надо идти глубже сеномана*», – думал Никифоров и предложил студенту практиканту Саламову Фариду написать дипломную работу о перспективах Среднеобского нефтеносного района, наперекор всем светилам геологических наук, отрицающих эту идею. Студента – практиканта поселил у себя в балке*, видя в нем родственную душу, стремящуюся к достижению истины. И не ошибся. Оба оказались людьми одного замеса. Как-то ночью, а ночи зимой наступают на Крайнем Севере очень рано, за кружкой крепкого чая Фарид рассказал, что его дед в первые годы национализации был сослан сюда в Сибирь. Здесь и пропал без вести: не то расстреляли (по рассказам его друзей), не то умер на этапе (по непроверенным данным из уст одного начальника из ВЧК). Никифоров тоже не стал таиться и рассказал молодому человеку свою непростую историю. Судьба свела двух по возрасту и характеру совершенно противоположных людей. На то она и судьба. Она же их и развела на долгие три года, прошедшие в поиске, доказательствах высшему руководству о бесполезности поиска нефти в Западной Сибири.  После успешной защиты диплома Фарид Саламов был направлен искать нефть в Кузбассе. Жалуясь в письме Никифорову, как своему наставнику, с горечью отмечал недальновидность ученых мужей и руководителей страны. На что Олег Алексеевич отвечал: «Набирайся опыта, и мы свое счастье найдем».
Для Фарида та встреча с Людмилой на поле аэродрома не прошла стороной.  Сразу же,  после защиты Людмилой дипломной работы в Тюменском педагогическом институте, он пригласил ее  под Белово, где стояла его партия. Свою просьбу мотивировал телеграммой: «Школа есть, работа есть, я тоже на месте. Люблю. Целую. Фарид». Так, после двух с половиной лет дружбы по переписке, они встретились вновь и поженились. О свершившемся  сообщили  родителям и друзьям задним числом скромной телеграммой: «Мы расписались. Свадьба будет в поле*. Целуем. Людмила. Фарид». Никифоров понимал  влюблённую душу своего молодого друга и в ответ искренне поздравил молодых. 
Олег Алексеевич, пытался забыть свое недавнее прошлое  и с головой ушел в тяжелую, выматывающую и душу, и нервы работу геолога-разведчика. Он оказался как бы снова на передовой. Личную жизнь старался подменять общественной работой, и в первую очередь брался обустраивать быт и социальную инфраструктуру поселков или городков, где приходилось дислоцироваться его партии. В межсезонья, когда на болотах сложно было выполнять полевые работы, и люди уходили в длительные отпуска, изыскивал средства и материалы для строительства новых поселковых домов культуры, организовывал спортивные соревнования в местных и в районных масштабах. Приглашал в глухомань с концертами чуть ли не республиканские творческие коллективы. Его соратником стал Фарид, умудрившийся в августе 1957 года вывезти без разрешения начальства всю свою партию со всеми специалистами и их семьями в район среднего Приобья Ханты-Мансийского округа. Саламова пытались отстранить от работы и судить. Но его команда – 40 семей добровольцев – пригрозила забастовкой. Чтобы не нагнетать обстановку, начальство задним числом подписало приказ о переброске партии Саламова. Через неделю ребята приступили к строительству площадки в восточном районе Мыса. В первую очередь соорудили электростанцию, установили пилораму. К концу года вступили в строй мехмастерская, ремонтно-комплектовочная база. Построили несколько жилых домов, магазин, клуб, контору, столовую, склады. Буровые станки прибыли в следующую навигацию, и геологи приступили к колонковому бурению скважин на берегах Оби. Осенью все работы на нефть и газ в Приобье были переданы Тюменскому геологическому управлению, которое немедленно организовало экспедицию. Начальником назначили Фарида Саламова.
Никифоров перешел на работу в его команду. Работа закипела с удвоенной энергией. И когда первая скважина дала мощный фонтан нефти, всем своим оппонентам они отправили письма одного содержания: «Уважаемый товарищ, на скважине № 1 с глубины 2180 метров получен фонтан нефти. Ясно? С уважением, Фарид Саламов». Оппоненты ответили, что это природная аномалия и через пару недель скважина иссякнет, и что большой нефти в Западной Сибири не может быть. Когда забил фонтан из второй скважины, Саламов отправил начальству радиограмму: «Скважина лупит по всем правилам». Даже Н.С. Хрущев получил телеграмму следующего содержания: «Я нашел нефть. Вот так, Саламов». По поводу отсылки последней телеграммы между друзьями произошел спор о целесообразности такого шага. Но победили задор и радость победы.
Весной с приходом «большой воды» на имя Никифорова в экспедицию пришла радиограмма: «Встречай. Будем с концертом 9 мая. Виктория». Когда радист принес радиограмму, у Никифорова в кабинете по вопросу проведения праздника Победы, находился Саламов, который не замедлил скаламбурить:
– «Победа прилетает в день Победы. Ура!» Кто эта Победа, Олег Алексеевич, если не секрет?
Никифоров засмущался, но ответил искренне:
– В прошлом году прилетал один филармонический коллектив с концертом на открытие Дома культуры в поселке Светлом. В тот вечер у меня был день рождения. После концерта остались, отметили. Там и познакомился с Викторией. Хорошая женщина и поет от души.
– Что же ты молчал, Алексеич? Мы с Людмилой обязательно должны с ней познакомиться. И ни каких отговорок. Заметано?
Весенняя майская неделя, прошедшая между двумя праздниками, пролетела в суете семейных вечеринок и балансового отчета за прошедший месяц работы в поле. Бригаду артистов встречали всей конторой. Погода была сумасшедшей по меркам «большой земли». Ветер со снегом крутил свою пластинку. Самолет благополучно приземлился в «открытое окно» с отсрочкой на три часа и, тут же заправившись взлетел, унося с собой первую партию отпускников. Артистов погрузили в старенький автобус-рыдван, и с песнями повезли в клуб «Геолог», где зрители уже притомились ждать. Концерт прошел на «ура», а иначе в сибирской болотной глухомани и быть не могло. Особенно рукоплескали Виктории, и неоднократно вызывали ее на бис – певицу с репертуаром фронтовых песен, которые она исполняла приятным мягким голосом и чем-то, да почти всем, напоминала Никифорову его любимую Юлю. Помолвка прошла по-северному размашисто и весело. Сначала, за тремя наспех сколоченными столами в зале клуба, прямо под окошечками будки киномеханика, отмечали ее с коллегами – геологами и конторскими работниками, под сопровождение трио музыкантов из концертной труппы. А уже за полночь, оставив танцевать в зале клуба приглашенных друзей и приехавших артистов, в узком кругу: Сомовы, Саламовы и Никифоров с нареченной невестой. До утра пели песни, в основном из репертуара Виктории. А расписались молодые только через полгода в дни празднования Великого Октября в Тюмени. Жаль, что дневниковых записей тех событий эти люди почему-то не вели

Глава 16. Сестрорецк. Октябрь 1969 года

Выбравшись из лабиринта лесных улочек Зеленогорска, машина резво покатила по шоссе, обвеваемая встречным упругим ветерком. Откинувшись на спинку сиденья, Лена блаженно потягивала сигарету и украдкой посматривала в зеркало за меняющимся выражением лица Олега: вот, он улыбается, встретив ее взгляд; вот, нахмурился, почувствовав тяжелый ход переключения скорости; вот, расслабился, нажав акселератор, хотя и без того чувствовал, что машина идет быстро.
– Оль, что за нужда погнала тебя за Гердом Васильевичем?
Олег сразу напружинился, вспомнив о своём  нелепом положении в роли ищущего сына, пасынка или еще черт знает кого. Мрачная тень скользнула по лицу и застыла в уголках упрямо сжатых губ:
– Ищу вчерашний день.
– Шутка?
– Отнюдь. Вот, послушай и выскажи мнение – кто тебе будет более симпатичен из героев стиха. И не отрывая взгляда от бегущей под колеса дороги, начал читать стихотворение экспромтом написанное в тамбуре электрички на пути к Зеленогорску:
Летят бесы – кони
в расплавленном мраке.
Метели погоня
гудит в буераке,
и в небе, и в поле…
И посвист в придачу.
А свадьба в запое
запойно судачит:
– Вот, надо же, ведьма,
сбежала по стуже.
Жених-то, глянь. Э, тьма!
Кому теперь нужен?
– А кто тот разбойник,
промчавшийся вихрем?
- Не наш. С маслобойни.
– Механик что ль ихний?
Красивый! Но чокнут.
– Да, что-то не чисто.
Кажись, что девчонку
попутал нечистый.

А двое не слышат.
Их кони летели.
Любовь – это выше
и слов, и метели.
Впиваются губы,
сливаются реки…
Шла ночка на убыль,
а счастье навеки.

В избе пересуды:
похищена зорька,
не бьется посуда,
не слышится – «горько!»
Жених не таковский –
смеется: «Бывает!»
Бутылку «Московской»
один допивает.
Рукою поправив
сатиновый ворот,
встает.
– Кто отравит
мне свадьбу?!
Кто ворог?!
Что стонете, бабы?
Права молодуха.
Не жизнь ей была бы,
а плен и разруха.
Гуляйте все! Пейте!
И будьте довольны,
ядри вас в копейки
друзей малохольных.
И вышел из комнат,
протезом не всхлипнув.
Под сердцем осколок
за ногу из липы.

Я пулей. Я следом –
частичкой подмоги.
Луна мертвым светом
скатилась под ноги
ушедшему в тени.
Веревка струною.
Февраль отметелил.
Плыл март стороною,
спешил – не устать бы
на снежных откосах.

Так кончилась свадьба –
Войны отголосок.
После молчаливой паузы, прерываемой слепящими вспышками фар и шуршащим аханьем встречных машин, Лена, осторожно положила руку на баранку руля и попросила: «Останови, пожалуйста». Машина выкатилась на обочину и, мигнув желтыми подфарниками, замерла. Впереди, невдалеке, по левой стороне дороги проблескивали огоньки Песочного. Значит, рядом поворот на Сестрорецк. Лена открыла бардачок, взяла из пачки сигарету, прикурила от своей и подала Олегу. Два рубиновых огонька, мигая, запрыгали на ветровом стекле.
– Мне жалко, – задумчиво проговорила Лена. Олег промолчал. – Мне жалко коней. Люди – не в счет. Кони – убегающая любовь… убитой любви, – и добавила: – Жиденькая диалектика. Повернувшись всем корпусом к Олегу, замкнувшемуся в своих мыслях, пытливо спросила:
– А тебе какое дело? Ты не был там, а берешь себя в свидетели. Зачем?
– Ответить так же красиво? Я был началом той убитой любви, я стал ее концом. Туманно?  Только Чернецу под силу развеять этот туман, упавший на мою голову с далеких лет войны. Я, Ленок, оказывается такой же Уваров, как ты – настоятельница женского монастыря, – Олег криво усмехнулся. – Становлюсь фаталистом.
– Извини, Оль. Какая, все-таки, я дура. Лезу в чужую душу: без спроса, с ногами.
Лена, потихоньку приговаривая, покрыла поцелуями руку Олега, до боли в суставах сжавшую ребристую обмотку руля.
– Нет, нет. Молчи. Поедем, поедем, пожалуйста.
Молодые люди успели вовремя – Герд Васильевич, не доиграв пулю, решил вернуться в Ленинград. Они стояли с Миткевичем-старшим у калитки дачи их друга и партнера по преферансу известного профессора химика Гольденберга и оживленно прощались, похлопывая по плечам и пожимая друг другу руки. Кажется, только одного Чернеца не удивил приезд Олега Уварова. Он молча  выслушал просьбу Олега о немедленном рандеву. Не обращая внимания на радостные восклицания Миткевича, типа – «я же говорил, надо доиграть, дороги не будет», взял под локти девушку с парнем и повел к дому. После короткого объяснения с хозяином дачи, Чернец, Уваров и Леночка, с которой так и не успел познакомиться Чернец, уединились на веранде, куда сердобольная домработница тетя Даша принесла полный кофейник ароматного бразильского напитка. Чернец начал свой рассказ с момента их знакомства с Григорием Михайловичем в эшелоне, отправлявшимся на фронт, в котором в основном были призывники 1943 года набора. Рассказывал, прыгая с эпизода на эпизод, но, в тоже время, соблюдая хронологический порядок в событиях прошлых и сегодняшних дней.
– Значит, у вас, Герд Васильевич, мнение о моем отце – Уварове Григории Михайловиче,  складывалось больше с субъективной точки зрения, и я…
– Извини, Олег, перебью. Я когда-то слышал, не помню, или читал высказывание одного писателя: «Вы говорите, что «составили себе о нем мнение», – как это ужасно, все равно, хорошее или плохое, ужасно: он лишается в вас друга.  Разве друзья, родные, вообще милые друг другу люди составляют мнение? Они живут в хорошие дни, радостно открывая в близком хорошее, новое, в дурные, ругаясь, говорят: «А так вот ты какой, ну, не знал, не знал!» Жить и любить – это значит вновь и вновь делать в близком тебе человеке открытия, а составил мнение, значит, окончил, приговорил его жизнь. Поняв смысл сказанного, Олег нахмурился, прикрыл ладонью глаза и не перебивая продолжал слушать Чернеца.  Тот рассказывал о своей поездке в Польшу.
Мы были с ней вдвоём, сидели у камина и пани открывала мне глаза на правду прошлых лет:  « Он плакал. Он очень горько и долго плакал.  Я была единственным свидетелем безутешных мужских слез. Я тоже плакала, наблюдая за ним из кустов сирени. Слава богу, он меня не видел. За свою жизнь мне удалось повидать много блистательных господ офицеров: гуманистов и рыцарей, отъявленных донжуанов и неотразимых кавалеров. Ваш капитан покорил меня, вернее мое слабовольное женское сердце огромной, кипучей юношеской энергией, открытым правдивым взглядом и откровенной мужской прямотой. Такие молодые люди в наше время становились не только великими полководцами, но и добропорядочными семьянинами. Скажу откровенно, он стал тогда для меня открытием новой России. Ах, дорогуша, уважаемый пан Чернец, вы все прошли тогда по тропинкам моей души и чувств.  Я ревновала милую девочку к капитану, смеялась над вашими петушиными спорами с одним из трех Иванов, любовалась деревенской домовитостью, общительностью старого усача с моей ворчливой Ядзей, помилуй ее Господь. Времена, времена! Нет, дорогуша, ваш капитан даже намеком не пытался меня обольстить».
Пани Эльжбета долгим взглядом проводила улетающую к югу стаю журавлей.
– Из моего незатейливого и не столь коварного притворства ничего не получилось бы той страшной ночью. Ничего. Он чист, как младенец. Вы спрашивали, почему на памятнике высечена фамилия девушки? Не могу знать. Мастер, который работал над памятником, аккуратно перенес все надписи с плиты. Помните, я разрешила взять ее из семейного склепа? Между прочим, она сейчас стоит на старом месте. Правда, я попросила реставратора подновить надписи. Не обижайтесь, пожалуйста, на мое желание породниться с хорошими людьми. Белевичи из начала рода своего по-братски любили Россию.
По крутой лесенке пани Эльжбета и Чернец спустились в родовую усыпальницу Белевичей. Ни единый лучик света не проникал в холодную тишину вечного покоя и мира. Сколько не сбывшихся надежд, прожитых тревог, умиротворенной добродетели и жестокого бессердечья оборвалось и успокоилось под лежащими ровным рядком, тусклыми гранитными плитами. «Наверное, и высокородная пани уже присмотрела здесь себе местечко», – подумал Чернец, снимая шляпу и проходя по узкому проходу меж могил. Они остановились у центральной стены, на которой небольшим выступом выделялась белая, снизу подсвеченная желтым светом газового светильника, мраморная плита. Ряд знакомых и не знакомых фамилий, написанных краплаком рукой  Уварова, заканчивался строчкой: «мл. сержант Ю.А. Семенова 19.09.1925 г. – 21.05.1945 г.»
Лена, слушая рассказ Герда Васильевича, ни одним движением не выдала своего присутствия. И только, когда Чернец задумчиво проговорил: «Так была похоронена любовь…» – наивно распахнув глаза-маслины, возмущенно спросила:
– Зачем он это сделал?!
Не получив ответа от Чернеца, повернулась к Олегу, лицо которого гипсовой маской застыло на фоне черной обивки высокой спинки дивана.
– Оль, почему ты молчишь?! Я поняла. Взмыленные кони несли вовсе не любовь, а жажду возмещения времени,  украденного войной. Их жажда, жажда одолевала! Они бросили путника. Они….
– Лена, не надо громких слов. Зачем делать скоропалительные выводы. Не нам судить, – безразличным голосом ответил Олег, витая мыслями по лабиринту   рассказа Чернеца.  – Не верю тому, что Уваров не любит маму. Он и к Веронике ушел не от избытка платонических чувств, а в отместку себе же, своей безответной любви.
Голос Олега креп, наливался упрямством.
– Вы, Герд Васильевич, что-то не договариваете. Я отказываюсь понимать бессмысленный поступок отца. Да, отца – Уварова Григория Михайловича, в каком бы свете его сейчас не выставляли, – Олег рубанул рукой по воздуху, рассекая невидимого противника. – Извините, конечно, мою неопытность в дискуссиях подобного рода, но несоразмерность, если можно так выразиться, между нашими поколениями велика, и я еще раз повторяю, что отказываюсь понимать поступок отца. В нем нет элементарной логики. Вашу ложь моей маме, Герд Васильевич, еще можно принять за простоту души, движимой светлым идеалом непорочности, считавшейся высшей мерой преданности во взаимоотношениях молодых людей вашего времени. Вы солгали…
– Нехорошо, Олег. Твоя горячность стоит на грани оскорбления, – прервал Чернец разволновавшегося юношу. – Я шел в клинику Кавалека с благими намерениями и не мучался теми высокими мыслями о внутренней чистоте взаимоотношений молодых людей нашего времени, как ты соизволил высказаться, мой друг. Шел с единственной целью – передать Юлечке, Юлии Андреевне, адреса и приглашения наших ребят посетить Ленинград, Пензу, Тамбов. Да, почти все разведчики приглашали ее к себе домой: и в гости, и – на всю жизнь. Идею о гибели капитана Юля подсказала мне сама. Почему-то, показалось мне, что она ждала именно такого ответа.
Сверху вниз проведя ладонью по лицу, и собрав у подбородка в кулак нервные пальцы, Герд Васильевич продолжил:
– Во втором своем письме, на котором настаивал Гриша, я ничего не писал. Поставил на чистом листе бумаги восклицательный знак и все. Это я, по мальчишеской наивности наверно, подал Юле предостерегающий знак. Гриша об этом в то время, естественно, не знал.
Чернец вместо кофе налил себе стакан апельсинового сока из графина, стоявшего под рукой на журнальном столике. Неторопливо выпил, улыбнулся, если можно было считать улыбкой чуть приподнявшуюся  верхнюю губу, и вновь обратился к Олегу:
– Поступок Уварова не был бессмысленным. Не был. Ни в коей мере. Почему? Среди многих эпизодов тех тревожных будней мне до сих пор памятен один, который и сыграл наиважнейшую роль в логике действий Гриши Уварова и в настоящем и прошлом времени.


                Глава 17. Разведка. Ноябрь 1944 года

 Сорвалась третья попытка отыскать расположение тяжелой батареи немцев, методически обстреливающей участок дороги и узкую песчаную косу, ведущую к броду небольшой, но труднодоступной из-за обрывистых берегов, быстрой речушки. Четвертый день дивизия топталась у непредвиденного заслона. Подбитые, искореженные тридцатьчетверки молчаливым укором стояли в глазах  всей передовой линии дивизии. Соседи успешно наступали на левом фланге, но ситуация, создавшаяся на излучине реки, могла закончиться для нее катастрофой. Немцы, форсировав события, пытались отсечь русский клин, углубившийся в их тыл. Низкая облачность не позволяла разведать с воздуха позиции противника. Ко всему почему-то не были видны вспышки стрелявших орудий. Вслепую обстреливать замаскированную батарею бессмысленно. Майор Куликов пять дней назад принявший полк, на участке которого затормозилось наступление всей дивизии, нервничал после разговора с генералом. Для полка это не предвещало ничего хорошего. Майор вызвал к себе на наблюдательный пункт капитана Никифорова, узнав, что тот уже вернулся с группой из очередной неудачной разведки. Притулившись к сырой, бревенчатой стенке блиндажа, Куликов что-то быстро набрасывал на листке бумаги, положив на колени старенькую планшетку, пробитую в двух местах осколками гранаты – сталинградского подарка немцев. Сидевший рядом с телефонистом начальник штаба – меланхоличный и всегда уравновешенный капитан Шульга, уже час как пытался связаться со вторым батальоном, который давно уже не выходил на связь.
– Присядь, капитан, – вместо приветствия ответил майор, вошедшему в низкий блиндаж и согнувшемуся в три погибели Никифорову. Указал на обрубок бревна, поставленного на попа у стены. – Не знаю, брат-разведчик, о чем сейчас думает командир дивизии, но знаю точно – хорошего для нас мало. Труба! Правда, есть тут у меня одна мыслишка: трудная, но выхода больше нет. Суть ее такова – разделить твою группу после перехода водного рубежа, и радиально – четырьмя парами прочесать весь этот участок.
Куликов карандашом очертил на карте небольшой круг с центром на реке, полукругом обхватив оборону немцев.
– Так, так и так.
Разделил полукруг радиусами на четыре сегмента:
– Первая пара идет вдоль линии окопов по косогору, там мин нет, идет до косы – ищет возможный пост корректировщика. Три остальные: к хутору, к балке и до Сухого ручья. Твое мнение?
– Будет пять пар. В группу вернулся из санбата после легкой контузии рядовой Уваров. Пятой парой сходим к развалинам старой мельницы – вот сюда. Не понравилась она мне еще в прошлый раз. К чему бы развалины так опутывать колючкой? Да и обломки ветряка неправдоподобно разбросаны. Короче, все правильно товарищ майор.
– Хорошо. Говоришь, пять. Это еще лучше. Теперь согласуемся. Ночью я организую ложную танковую атаку – потащим лебедками подбитые машины, шумнем дизелями, включим фары – пусть стреляют, открываются. Из места обнаружения батареи вы подаете три сигнальные ракеты: хутор – белые, балка – красные, сухой ручей – желтые и мельница с ветряком – зеленые. Через десять минут. Ровно через десять минут «Катюши» накроют весь указанный квадрат. Успеете выскочить?
– Не зайцы, но постараемся, ядрена вошь.
– Ну, и замечательно. После артподготовки сразу атакуем. Все. В твоем распоряжении на сборы – час. Извини, капитан, но на обратный путь времени у вас уже не будет. Сейчас ступай к своим. Иди, чуток поспи брат-разведчик. Оперативные детали с начштаба доработаю, и через час – вперед!
После мозглой сырой погоды, стоявшей осенним колом над окопами, теплый уют землянки разведчиков показался Никифорову раем. Сбросив с плеч плащ-накидку, и потирая руки, капитан прошел к печурке, весело стреляющей горевшими в ней еловыми дровами, и тут заметил девушку, сидевшую на топчане в окружении разведчиков рядом с розовощеким Уваровым.
– Гости у нас, товарищ капитан. С женского медицинского батальону дочка, – протирая затвор автомата, оповестил всезнающий Богомолыч.
– Вижу, – буркнул Никифоров и подошел к группе, сидящей на топчане в углу землянки.
– Младший сержант Семенова! – доложила девушка, встав по стойке смирно.
– Ее зовут Юлечка. Пришла навестить больного Пузыря, – смеясь, добавил сержант Филатов – один из трех Иванов, утром вернувшихся из разведки. Двое других мирно посапывали под одной шинелью на соседнем, более широком топчане.
– Отставить! – оборвал его капитан. – Хорошо, что медицина не только контузии, но и душевные раны лечит. Правильно, младший сержант?
– Так точно, товарищ капитан! – зарделась ярким румянцем смущенная девушка.
– Она за портретом пришла, товарищ капитан.
Уваров протянул Никифорову лист белой плотной бумаги, с которого глядело милое девичье личико с глубокими небесными глазами и, прыгающими в них, веселыми чертиками.
– Хорошая работа, – похвалил капитан, возвращая рисунок.
– В каком смысле, товарищ капитан? – снова вмешался сержант Филатов.
– И в прямом и в переносном, – улыбнулся Никифоров, встретив смущенный взгляд девушки. – Но сейчас должен перед ней извиниться, что прерву теплую встречу, как минимум, до завтрашнего вечера.
Разведчики насторожились, уловив в словах капитана определенный смысл.
– Богомолыч, буди ребят!
– Дак, они, чай, и часу не спят, товарищ капитан, – с просительной ноткой в голосе ответил Богомолов, отложив автомат, но не поднимаясь из-за тесового стола.
– Буди, буди. Надо. Через… – посмотрел на часы, – сорок пять минут уходим все.
Обернулся к сестричке, оставшейся стоять в нерешительности, прижимая к груди свой портрет.
– Жаль, что красота всегда проходит мимо меня, даже словечком обмолвиться с ней некогда.
– Почему же? Как минимум до завтрашнего вечера, – ответила его же словами Юля, завертывая лист в кусок тонкого брезента. И поправив на ходу свою аккуратную шинельку, обернулась у выхода:
– Гришенька, спасибо тебе еще раз. До свидания, мальчики! Ни пуха, вам! – и вышла, оставив в землянке легкий аромат цветущей сирени.
Восемь разведчиков, двое саперов, приданных его группе еще до начала активного наступления дивизии, и он сам – одиннадцать человек. Пять ориентиров – многовато. Но старая формула «не числом, а умением» и была основным девизом его группы. Никифоров распределял пары, соизмеряя опыт и молодость:
– Старшина Мельник и рядовой Вдовин пойдут вдоль линии обороны – охота за корректировщиками. Филатов и Земсков – на хутор! Сержант Горюнов и рядовой Чернец – к Сухому ручью!
Горюнов – Иван тамбовский, укоризненно покачал головой. Его беспочвенная антипатия к Герду, с первых же дней его появления в группе, была известна всем. Но приказ – есть приказ, и сержант промолчал.
– Богомолыч, возьми с собой Сысолю и проползай с ним всю балку вдоль и поперек. Ну, а с вами, друзья-птенчики, пойду я.
Никифоров похлопал Уварова и молодого сапера Сашу Гриневича по плечам.
– Пойдем к ветряку. Всем на сборы осталось, – снова посмотрел на наручные часы, подаренные ему отцом в честь окончания института, – двадцать минут.

Вражеские снаряды нещадно молотили песчаную косу, по которой в свете фар и прожекторов пауками ползали мнимые боевые машины.
– Есть! Нашли! Смотрите, товарищ майор!
Куликов повернул голову направо, в направлении вытянутой руки капитана Шульги и, облегченно вздохнув, восторженно воскликнул:
– Молодец, Никифоров! Зеленые – ветряк. Связь, быстро артиллеристам: сигнал принят!
Посмотрел на часы.
– В двадцать три часа четырнадцать минут открыть огонь по квадрату двадцать один из всех орудий!
Вдруг, в том месте где находился указанный квадрат, глухо рыкнуло, озарив ночную мглу пламенем в пол неба. Через десять минут над головами засверкало, заохало – бог войны метал громы и молнии. Вслед за ними взлетели две красные ракеты – сигнал к танковой атаке. Полк пошел на прорыв.
Как и предполагал капитан Никифоров, вражеская батарея замаскировалась под обломками ветряной мельницы и прилегающими к ней хозяйственными постройками. Капитан чувствовал, что ползущие за ним Уваров и Гриневич устали. Да, и он сам, не спавший вторые сутки, ощущал в теле тупую немоту. Поплескав студеной водой из бочажины, и охладив тягучий жар потного лица, взмахом руки подозвал к себе солдат.
Со стороны хутора по мельнице и ближайшим пригоркам полоснул широкий луч прожектора. Все трое разом припали к земле: холодной и жидкой от затянувшихся дождей. Луч проскользил мимо, уперся в противоположный берег реки, где на косе урчали тягачи. Из-под обломков мельницы тут же вырвались один, другой, затем третий языки пламени. Мелкой дрожью отозвалась земля. Капитан приказал:
– Гриневич, вернешься назад к проходу в колючке, еще раз его проверишь, и по сигналу моих ракет уходи в наши окопы. Мы с Уваровым пойдем к ним, пошуткуем немножко. Ясно?
– Ясно, товарищ командир, – сапер ящерицей уполз в ночь.
– Яснее быть не может. Но вы, товарищ капитан, говорили, что дадим сигналы и назад. А теперь? – спросил Уваров.
Капитан понимал состояние молодого бойца, только что побывавшего с ранением в санбате, и почти не имевшего навыков прямого боя с немцами. Понимал и не осуждал.
– Не все так просто, Гриша, – впервые Никифоров назвал Уварова по имени. – Наши снаряды могут припугнуть, смять на время, придавить батарею, но совсем уничтожить… Будем, брат, помогать им. Юле завтра, о чем рассказывать будешь, а, жених? – тихо засмеялся, потрепав его за рукав стеганого бушлата и добавил: – Теперь слушай: обойдешь ветряк слева, где крылья лежат, они, наверно, прикрывают блиндажи. Я поползу к тому навесу, который орудийные стволы маскирует. Как только выпущу первую ракету, ты чуть-чуть отвлечешь их от меня – забросай окопы гранатами и быстро отходи к передовой.
Подобравшись поближе к развалинам, Никифоров увидел мельтешащие фигуры немцев у трех попеременно стрелявших орудий, стоявших в ямах – бункерах длинного полуподвала мельницы. В стенах ям и между ними устроены укрытия для орудийных расчетов и арсенала боеприпасов с ходами сообщения между собой. Все это было хитро замаскировано сверху обломками строений. Отблески орудийных выстрелов гасились густой маскировочной сеткой и амбарными навесами. Из неудобного положения лежа, капитан послал в небо первую ракету. Со стороны, где должен находиться рядовой Уваров, никаких действий не произошло. Зато рядом по земле и над головой Никифорова засвистели и зацвиркали пули, буквально в сантиметрах от ног автоматная очередь пропахала в грязи смертельную полоску. Никифоров, выпустил подряд еще две ракеты и рывком протолкнул тело в сторону ближе к ходу сообщения, откуда по нему строчили из автоматов. Не обращая внимания на чиркающие вокруг огненные строчки пуль, приподнялся и накатом со всей силы бросил к выходу из траншеи противотанковую гранату. Ослепительная вспышка резанула глаза. Земля рванулась вверх, приподняв обломки мельницы, автоматчиков и артиллерийскую прислугу вместе с кусками искореженного металла. Громом раскололось небо – граната разорвалась в штабеле ящиков со снарядами.
Очнулся Никифоров в медсанбате. Разведчики нашли его в глубокой бочажине: оглушенного, засыпанного землей и обломками досок. На нём не было ни одной царапины, ни одной дырочки в обмундировании, не считая оторванного каблука, по поводу чего Богомолыч не преминул заметить: «Они, чай, думали, яти их мать, что у нашего капитана сердце в пятках. Накоси – выкуси, на месте оно родимое». Правда, на левой руке капитана, в том месте, где находился подарок отца – ручные часы, по габаритам похожие на будильник, красовался огромный синяк, а часов – как не бывало. И этот парадокс Богомолыч не обошел стороной, сказав с явным намеком на зарождавшуюся дружбу капитана с медсестричкой Юлей: «Руки целы – есть чем обниматься, а счастливым часов не наблюдать».
Юля не отходила от Никифорова два дня. Два дня, которые запали в душу и жизнь капитана вечным семенем любви и надежды на будущее.
Рядового Гриневича из группы Никифорова похоронили в братской могиле со всеми павшими офицерами и солдатами, участвующими в прорыве укрепрайона фашистов. Похоронили у той злополучной мельницы на косогоре, открытом всем ветрам и солнцу. Гриневич погиб, не дождавшись у прохода ни капитана, ни Уварова. Его накрыло волной, разлетевшихся осколков снарядов, взорванной Никифоровым батареи. Никто из разведчиков не узнал о трусости Уварова. Только после личного разговора с капитаном, Гриша замкнулся в себе, на задания вызывался идти первым. В характере появилась струнка злой удали, а в разговоре с товарищами стали проскакивать словечки из грубого фронтового лексикона. Эпизод на мельнице забылся разведчиками за чередой не менее тяжелых и опасных боев. Но с того времени постоянным гостем разведчиков и, конечно, капитана Никифорова стала милая симпатичная девушка из санбата – Юлечка Семенова.

– Почему я должен вам верить, Герд Васильевич? – упрямо набычившись, бросил Олег. – Вы были с ними на мельнице?
– Нет, мой дорогой недоверчивый друг. Григорий, когда вернулся, со всей прямотой все рассказал. Не оправдывался, хотя по его словам, имел на это вескую причину: со стороны крыльев мельницы находился еще один ряд заградительной проволоки, на преодоление которой и потратил драгоценное время и не смог забросать гранатами линию немецких окопов. Взрывная волна, уничтожившая батарею, прошла над склоном холма, где он лежал. Утром, после нашей успешной атаки, Гриша вместе со всеми принял активнейшее участие в поисках капитана. Ни одного слова упрека, ни малейшего укора Уваров от нас не услышал, но почувствовал, вставшую между ним и разведчиками, стену отчуждения. Лишь счастливое возвращение капитана и быстро бегущее в разведке время затушевали этот неприятный случай. Уваров делом доказывал свою смелость, я бы даже сказал чрезмерную смелость. И, главное, как и все, по крайней мере  с виду, доброжелательно принял и оберегал крепкую дружбу Юлечки с капитаном.
Лена молчала. Олег, опустив сильные, большие руки вдоль спинки шезлонга, долго смотрел на ночную бабочку, бившуюся в оконном стекле.
– Мне неудобно, Герд Васильевич, за свою настойчивость, но пренебрегу этикетом. Скажите, пожалуйста, о чем вы говорили с отцом у Миткевичей? Почему, после вашего с ним разговора, они с Вероникой сразу ушли?
Чернец, не ответив, встал, вышел с веранды в соседнюю комнату, откуда доносились, приглушенные толстыми портьерами, голоса гостей и хозяев, уже азартно резавшихся в подкидного дурака. Вернулся с газетой в руках. Молча подал ее Олегу и снова принялся за апельсиновый сок. С третьей полосы, сложенной пополам газеты, на Олега улыбчиво смотрел, чуть-чуть сдвинув кустистые брови, пожилой человек, очень похожий на капитана Никифорова. Под портретом петитом набраны строчки: «Начальник одной из лучших геологических партий «Главтюменьгеологии», кавалер ордена Трудового Красного Знамени Никифоров О.А. на вопрос нашего корреспондента: «С какими успехами вы думаете подойти к юбилейной дате – 25-летию Победы над фашисткой Германией? – ответил коротко: – В годы войны я со своими друзьями-разведчиками всегда добивался быстрого и четкого решения поставленных перед нами задач. Сейчас стоит мирная, но не менее ответственная боевая задача – поиск большой нефти. Решать ее будем по-фронтовому – до победы».
Олег, прикусив губу, дважды перечитал текст и надолго задумался, не заметив, что Лена взяла из его рук газету. Чернец вернул его к действительности:
– Такую же газету я передал тогда Уварову. Случайность или опечатка исключены.

Глубоко за полночь Лена с Олегом вернулись в Зеленогорск и, дождавшись первой «рабочей» электрички, уехали в Ленинград.
Из почтового отделения Финляндского вокзала Олег отправил две телеграммы: в Будапешт и Тюмень.


                Глава 18. Эпиграф. Октябрь 1969 года
 

Войдя в квартиру Уваровых, Лена по-хозяйски принялась наводить порядок: подмела полы, заправила постель, не убранную Олегом по причине быстрого ухода из дома. Начала готовить кофе. Из ванной, где шумно полоскался Олег, до кухни долетали обрывки слов незнакомой Лене песни. Урчащий скрежет ручной кофемолки перекрылся криком Олега:
– Ленок, подай, пожалуйста, шлепанцы. Они стоят у дверей.
Взяв тапочки и, войдя в ванную комнату, Лена во всей натуральной красе увидела атлетическую фигуру Олега. Он стоял к ней боком, подняв лицо и руки навстречу упругому ливню. Струйки воды, плавно обтекая глянцевую, шоколадного загара кожу, играли на выпуклых мышцах, сверкали и журча стекали по белому кафелю.
– Ле, а ты не хочешь принять душ?
– Хочу.
– Вместе со мной?
– С тобой.
В потоке бегущей воды точеная фигурка девушки казалась Олегу сказочным наброском из другого мира, богиней, которую он так давно искал: столько нежности и женственности было в округлом изгибе ее бедер и овале настороженных грудей, столько изящества и очарования скрывалось в плавных линиях ее плеч и рук! Тело Лены так же, как и тело Олега, покрывал плотный загар, отличаясь только шириной белых полосок на груди и бедрах. Оба, не отрывая взгляда, в упор разглядывали друг друга.
– Любишь?
Олег утвердительно кивнул, и мелодия поющей воды унесла, закружила, слившихся друг с другом, два сердца.
Кофе пили, похрустывая сливочными сухариками с маком. Когда раздался настойчивый телефонный звонок, Олег недоуменно посмотрел на Лену. Вышел в прихожую. Через минуту вернулся: бледный, взволнованный, на ходу одевая плащ.
– Лена, случилась беда. Звонила Вероника. Отец в больнице. Еду туда. Побудь здесь, подожди меня. Ладно?
– Я с тобой, Оль. Можно?
– Нет, нет. Ни к чему, – и уже в дверях добавил: – Если что, позвоню.

Долго не удавалось поймать такси. Наконец, со стороны «Фрунзенского» универмага сверкнул зеленый огонек. Машина замерла у ног парня, готового броситься под ее колеса. Попросив шефа, как можно быстрее добраться до больницы Эрисмана, Олег утонул в нахлынувшей грозной волне предчувствия. Он боялся, что не успеет увидеть отца. Он дрожал. Его знобило от сознания внутреннего неуюта и противоречий в мыслях.
Уваров был без сознания. Метался, бредил. Звал Юлю и часто повторял: «Я виноват. Я виноват, Юля…» Один раз открыл глаза, взглянул на Олега и Веронику, сидевших рядышком у койки в белых халатах, как две настороженные курицы, и совсем отчетливо сказал, проплыв взглядом по их лицам: «Извините, господа, но картина не продается», – и снова заметался на подушке, вздымая грудь в удушливом дыхании. Олег смотрел на сильно поредевшие седые волосы, распластанные по подушке, в синеватом свете настольной лампы казавшиеся нимбом, и мысли в его голове громоздились одна на другую: «Вот, лежит человек, которого я всю жизнь называл отцом, уважал, боготворил, но никогда не был ему сыном. Кроме сегодняшней боли, что я ему дал? И, кроме всего, не хочу признаться, что свалил его в постель, вернее – принял в этом участие. А поднимется ли он с постели?» Олег старался вспомнить лучшие дни, часы их совместной жизни, но их оказалось так немного. «Почему мы стыдились своих чувств, сдерживали их? – задавал он себе безответные вопросы. – Почему сейчас вместо мамы рядом со мной сидит посторонний человек? Неужели мы все так больны? Я ведь выслушал только одну сторону – сторону Чернеца. Но он ни в коей мере не может быть обвинителем, а я, тем более, не могу быть судьей. А кто тогда мама в этом диком спектакле?» Отдаленный шум улиц – смутный голос города – еле слышным звоном колыхался в стенах палаты. Дежурный врач, поправив капельницу, и проверив пульс уснувшего отца, вдруг заторопилась: нажала кнопку экстренного вызова, сделала один, другой уколы в безвольно лежащую на одеяле дряблую руку и встала навстречу вбежавшему врачу реаниматору. Только теперь Олег и Вероника поняли, что Григорий Михайлович тихо ушел от них: без слова, без единого слова в свое оправдание.
Все произошло так невероятно быстро, что в голове Олега одна неожиданность, не успевшая осмыслиться, сменилась другой – еще более неожиданной. Прошедшие два дня перевернули, поломали, искорежили его первые молодые, не окрепшие душевные устои, формируя в сознании новую зрелую самостоятельность, создавая личность с определенным взглядом на жизнь. Уход отца из дома, ночной визит Вероники, история капитана Никифорова – его новоявленного отца, встреча с Леной, и, последнее – еще не осознанная, не укладывающаяся ни в какие рамки, смерть отца – все это перемешалось и летело в какую-то черную пустоту.
Олег, приподняв воротник плаща, прижимаясь спиной к шершавому стволу клена, роняющего потухшие листья на дорожку больничного скверика, придерживал двумя руками вздрагивающие плечи Вероники, захлебнувшейся в горьких слезах на груди единственно близкого ей сейчас человека.
– Олег, это я, я виновата в его смерти. Я – жестокая и бессердечная кукла. Неужели он подумал, что я ушла совсем? Ой, Олежка, что же он наделал! Я любила его. Любила его работу, работу мастера, его порыв души, когда он бежал к мольберту, брал кисть и палитру, и замирал перед чистотой холста. Его начинала бить дрожь восторга, но, в тот же миг, мне казалось, что у его ног разверзалась пропасть, и тогда, больше всего на свете, ему был страшен холст, приготовленный к воплощению таинства. Уваров, Уваров! Какая нелепость! И зачем, зачем, Олег, я пошла к тебе? Скажи, зачем?
Смотря сверху вниз на золото волос, рассыпавшееся по блестящей коричневой коже пальто, Олег задумчиво, как бы успокаивая ее, ответил:
– Все не так. Все не так, как ты думаешь. Слышишь, Вера? Не надо – не кори, не вини себя. У него с жизнью свои счеты. Не надо так убиваться. Слышишь?
Вероника, подняв заплаканное лицо, попросила:
– Не оставляй меня сегодня одну… Пожалуйста.
Ничего не ответив, он повел ее, продолжая поддерживать за худенькие, вздрагивающие плечи. Повел по дорожке, покрытой шуршащим ковром осенних пожухлых листьев.
Позвонив из телефона-автомата, Олег сказал Лене, что домой не придет. Попросил у нее извинения. Причину объяснять не хотел, но передумал, и на взволнованный вопрос девушки о состоянии здоровья Григория Михайловича ответил единственным, коротким, но таким емким в страшной горечи словом: «Умер». Предотвращая последующие вопросы, сказал: «Завтра приду. Ключ от квартиры висит у зеркала в прихожей. Днем меня не ищи, иди на лекции», – и повесил трубку, прервав нахлынувшее желание закричать, попросить помощи у милой ему девушки, спрятаться, утонуть в ее нежном ручьистом голосе. На мгновенье, прислонившись лбом к холодному стеклу телефонной будки, снял с глаз горячую пелену и вышел. Вероника покорно пошла за ним на почту, откуда Олег послал матери вторую телеграмму за сегодняшний день. Потом она безучастно слушала песню дождя, стучавшего по огромным стеклам кафетерия, куда они зашли переждать непогоду и выпить по чашечке бодрящего кофе. Она была готова пойти за Олегом куда угодно, бежать за ним маленькой собачонкой, делать что угодно, лишь бы быть рядом с ним, чувствовать его сильную руку, ощущать твердую уверенность своей последней опоры. Мир уплывал из-под ног, оставляя единственную надежду на спасение – присутствие Олега – пусть на день, пусть на час, но не одна – с глазу на глаз с горем. Не знала Вероника, что корабль, которого она держалась со всей женской признательностью, сам сбился с курса, и петляя кружит в безбрежном море суровой жизненной действительности.
Квартира на Кировском проспекте встретила их мрачной неуютной тишиной и пустотой. «Как на морском пляже, брошенном людьми перед надвигающейся грозой: быстротечной, вихревой, с последующим проливным буйным дождем, от которого нет спасения», – подумал Олег и повесил на стойку-вешалку пальто отца, почему-то валявшееся на полу прихожей. Молча сняли промокшие одежды и вошли в зал. Вероника, шедшая впереди, включила свет. Посредине комнаты, своеобразным памятником стоял мольберт. С подрамника, белевшего на нем, в печальные глаза потерпевших крушение молодых людей смотрел единственный человек, не покинувший этот разоренный мир – Юлия Андреевна: молоденькая, удивленно улыбающаяся медсестра Юлечка, выписанная твердой рукой мастера в последние часы его жизни. В нижнем углу портрета, на прикрепленном булавкой белом листочке, красным фломастером четко выписанный текст. Олег подошел поближе и вслух прочитал: «Жизнь прекрасна, но коротка. Пройти по ней без оглядки невозможно. В конце пути она все равно заставит обернуться и крикнуть: "Прости!" Я тебя: единственную, неповторимую – любил, но не понял. Любая жизнь: благополучная или исковерканная невзгодами, сытая или до ужаса голодная, чистая и благородная или до омерзения отвратительная – глупейшая ошибка природы, страшная приманка, подвох, яд, после пробы которого наступает ночь, вечная, светлая ночь».
Олег читал и не верил своим глазам – портрет мамы и эти сопроводительные слова – эпиграф, улыбка девушки и мрачный, страшный своим разрушающим смыслом вывод. Цена жизни и цена любви. А совместимы ли они?

Юлия Андреевна не успела прилететь на похороны Григория Михайловича по причине нелетной погоды. Вот и сегодня свинцовое балтийское небо на части раздирали, бегущие по нему, беременные первым снегом, облака. На кладбище не было ни души. Юлия Андреевна под ручку с сыном стояли у засыпанной цветами и обложенной венками, могилы. Григорий Михайлович, стеснительно улыбаясь, смотрел с фотографии на людей, пришедших к нему с последним «прости». Плакать или винить себя Юлия Андреевна не хотела. Просто, внутри была пустота и боль за какие-то не высказанные ранее слова. Но все прошло. Все осталось позади. «Прости. Прости, Гриша», – еле шевеля губами прошептала она. Олег тихо добавил: «Будь спокоен, отец. Ты великий человек и пусть земля тебе будет пухом».
Осторожно взяв мать под локоть, сделал шаг в сторону, давая ей развернуться в узком проходе между могил, чтобы выйти на аллею. Почти до выхода с кладбища шли молча. Наконец, Олег, не выдержав такой длинной паузы, спросил:
– Мама, а действительно мой отец – капитан Никифоров?
– Да, Олег. И то, что он жив, для меня – личная беда или радость – я не знаю. Но тебя это не должно сбить с пути, который наметили для тебя: я и твой отец – воспитатель Григорий Михайлович Уваров. Нам с тобой еще предстоит разобраться – кто помог ему уйти из жизни. Он её очень любил, и чтобы совершить самоубийство, если судить по оставленной записке, – ему не хватило бы силы воли. Поверь мне, её у него совсем не было.
Когда сели в машину и проехали минут пять, молча, обдумывая свои мысли, Юлия Андреевна неожиданно твердым голосом сказала:
– А, знаешь, Олег, эту записку, приколотую к моему портрету, Григорий написал еще три года назад, когда закончил «Святую». На картине, старик отшельник провожает в последний путь молодую девушку, легенду или историю смерти которой я так и не знаю до сих пор. Слова из легенды предназначены «Святой». Хранилась эта записка в архиве на Клинском вместе с эскизами к портрету. Да, кстати, где сама «Святая»? Сегодня утром я не заметила ее на мольберте. Он, что – увез ее к себе на Кировский?
– Нет, мама, отец ничего из квартиры не забирал. Как тогда уехал с Вероникой, ко мне не приезжал.
– Уже Вероникой? Вы, что знакомы?
Она повернулась, внимательно глядя на сына из-под нахмуренных бровей.
– Извини. Он познакомил нас на литературной вечеринке у Смирновых-Миткевичей. Туда приходил Рахматов, были другие люди. Я читал свои стихи. Все было по делу, и я с ней никогда больше не встречался, кроме похорон конечно.
О том, что они вдвоем провели одну ночь на квартире в Клинском переулке, а другую, после смерти Уварова, в квартире-мастерской на Кировском проспекте – Олег скромно умолчал.
– Да, еще, мама, когда я тебе давал первую телеграмму о Никифорове, я – параллельно послал и ему телеграмму, в которой от своего и твоего имени пригласил в Ленинград к нам в гости. Извини, но, как говорится, дело сделано. Будем ждать звонка или как?
– Подожди, сынок. Я не могу так сразу, с кондачка*. Судьбу не обманешь. Подождем еще немного.
«Волга», не напрягаясь, ушла в отрыв от других, стоявших у светофора машин, и легко пошла по Загородному проспекту в сторону Витебского вокзала.


                Эпилог
 
По улице Республики, обустраивающейся новыми высотными домами, к административному центру Тюмени летел зеленый «УАЗик». Начальник геологической партии Олег Алексеевич Никифоров возвращался после невероятно удивительной беседы с заместителем начальника Главка. Разговор как магнитофонная запись вновь и вновь прокручивался в его голове.
Первое – трагическое сообщение, высказанное ему в соболезнующей форме: «Вчера в автомобильной катастрофе погиб Федя Черепанов – начальник топографического отряда». Федя – «Якуня-Ваня», душевный товарищ, прошедший с ним не одну тысячу километров по таежным профилям, погиб, спеша в аэропорт. Торопился догнать его – Никифорова, отлетающего из Сургута в Тюмень. Хотел обрадовать радиограммой, зная, как она будет ему дорога – эта бумажка с тремя неровными строчками, наспех набросанными рукой радиста на бланке ежедневной сводки.
Второе – ошеломляющее и невероятное сообщение: «Юля жива – это он знал и раньше от Земскова. Но, что у неё взрослый сын – его сын! Мой сын – Олег!» Никифорову хотелось кричать летящим навстречу прохожим, всем, всем. А зачем – всем? Нет, пусть – всем. Виктория знает о Юле все, и не ревнует. А у Иринки появится старший брат….  Надо же – Олег. Фантастика! Никифоров еще раз прочитал текст радиограммы: «Юлия Андреевна Семенова жива. Будет рада увидеть вас в Ленинграде. Звоните по телефону… Ваш сын Олег». Капитан запаса Никифоров повернулся к водителю и, таинственно улыбаясь, сказал:
– Давай, дружок, к междугородному переговорному пункту, а потом – домой!

Нижневартовск. 1971 год – Томск. 1976 год – Москва. 2012 год





               


Рецензии