Нас спасла надежда

ТАИСА ПИША (БАТКИНА)

НАС СПАСЛА НАДЕЖДА
Советские жёны в албанском ГУЛАГе
Израиль 2011

Светлой памяти моего мужа Гачо Пиша посвящается


Таиса Пиша (Баткина)
 



От автора
  Это книга воспоминаний. В ней я рассказываю о своей судьбе и судьбах моих  подруг, cоветских женщинах, попавших в женскую тюрьму, где провели много лет  только за то, что отважились выйти замуж, связать свои жизни с жизнями албанских студентов. Эта тюрьма была частью большого Гулага в маленькой балканской стране Албании. Стране, где долгие годы правил кровавый коммунистический режим во главе с Энвером Ходжа, верным учеником Сталина и продолжателем его дела.
  Мне хочется, чтобы все люди знали, какие нечеловеческие испытания пришлось нам пройти, какие страшные годы пережить в албанских застенках, только за то, что любили. И, чтобы никто и никогда не забывал, что такое тоталитаризм, деспотия и к каким результатам приводит эта система.
 

Часть 1
Моя жизнь
  Я родилась в 1932 году в городе Туле, в семье служащего. Отец мой работал в горной  промышленности, а мама была воспитательницей детского сада, но до войны не работала, растила детей. Семья была относительно большая, трое детей, бабушка. Жизнь наша ничем не отличалась от жизни большинства в нашей стране. Детские, самые яркие воспоминания:  переезд на поезде из г. Шахты в г. Тулу, и рождение брата и сестры. Мне не было и 5-ти лет, когда мама пообещала привести мне сестрёнку или братика. Я попросила сестрёнку. А потом в дом привезли двух младенцев. Они лежали на двух кроватях, и я перебегала от одного к другому, разглядывала, а потом заявила маме: "Ты мне обещала сестричку, зачем ещё и брата взяла?"
  Я рано, задолго до школы, научилась читать, читала много, легко запоминала стихи и очень любила слушать радио. Дома был чёрный круглый репродуктор, оттуда передавалось
много интересного: про папанинцев и про Чкалова, про Раскову и Гризодубову. Мы, дети,
слушали про них по радио, а потом играли во дворе в зимовщиков и лётчиков. Слушали о войне в Испании, переживали за испанских детей. Моей любимой книжкой была книга "Маленькие испанцы", о войне в Испании и о приезде испанских детей в Советский Союз. С некоторыми из этих детей я потом познакомилась в МГУ, где они учились. Когда в 1955 году Хрущёв разрешил им вернуться на родину, многие уехали. Зачастую, оставляли жён, мужей, разбивались семьи. Я была знакома с такой парой. Он албанец, она испанка. Была семья, сын. После долгих раздумий, переживаний, слёз, испанка уехала, взяла сына, муж вернулся в Албанию. О разрешении ему уехать с семьёй в Испанию, нельзя было даже и думать, переписываться с франкистской Испанией тоже было запрещено. Они встретились через 40 лет. Отец увидел своего взрослого сына, внуков.
  Я очень любила отца, и он отвечал мне тем же. С нетерпением ждала, когда он вернётся с
работы, и мы сядем за общий стол обедать. Папа шутил, расспрашивал о моих делах, играх.
Рассказывал он и о своей работе. Я внимательно, с любопытством прислушивалась к
разговорам взрослых. В какой-то момент всё изменилось. Папа приходил с работы мрачный,
не шутил, больше молчал. Несколько раз я услышала, как он говорил маме, называя какое-то
имя: "Посадили" "Куда посадили?" - с любопытством спросила я. "На стул!" - коротко
ответила мама таким тоном, что я больше не задавала вопросов. Через много лет я нашла
среди бумаг отца статью из тульской областной газеты "Коммунар" за 1937г., где папу
обвиняли в дружбе с врагами народа, в отсутствии бдительности и ещё в каких- то грехах.
По рассказам мамы, моего отца от ареста спас перевод на работу на отдалённую шахту
Подмосковного угольного бассейна. Он начал работать далеко от центра, и о нём забыли.
   Мы, дети, конечно, ничего не знали и не понимали. В детском саду висел плакат:
"Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Рядом большой портрет Сталина
- вождь обнимает маленькую узбечку Мамлакат. Радио говорило только о хорошем, звучали
бодрые песни, которые мы все знали и пели. Жизнь казалась прекрасной. Заботы взрослых
нас не касались.
  Счастливое детство кончилось в июле 1941 г., когда на нас упали первые немецкие бомбы.
Три недели мы ехали в теплушке, спали на нарах. В первые дни дорогу бомбили, но нам
удалось проехать опасную зону без потерь. Потом бомбёжки прекратились, но ехали очень
медленно, стояли по несколько дней в бескрайних степях, пропускали эшелоны с солдатами
и техникой, идущие на фронт, и поезда с ранеными, едущие в тыл. В поезд мы сели осенью,
а в Златоуст приехали зимой. Мы удивились, что в городе не было затемнения, ходили
трамваи. Но это продолжалось недолго. Скоро электричество начали давать только на
предприятия, в госпитали, в школы. Дома мы учили уроки при свете коптилки. Недалеко от
нашего дома стоял занесенный снегом трамвай. Снега было много. Златоуст до сих пор
ассоциируется у меня со снегом. Жилось нам там очень тяжело, голодали, мерзли, сами
приносили дрова из леса, бабушка топила русскую печь, носила издалека воду на
коромысле. Если бы не бабушка, не знаю, удалось бы нам пережить эти тяжёлые годы, мама
часто болела. Жить стало немного легче, когда нас в Златоусте нашел папа, которого
демобилизовали по состоянию здоровья. Он начал работать на военном заводе, и мы его
почти не видели. Рабочий день в то время был не нормирован.
  Где-то далеко бушевала война. Радио в доме не было. Новости узнавали в школе, утром
ученики или учителя пересказывали сводки Информбюро. Мы, ученики, тоже старались
чем-то помочь фронту, ходили в госпиталя, писали письма раненым, устраивали концерты.
В один из своих редких выходных дней папа повел меня в центр города, где на площади
висел большой плакат, на котором была нарисована схема окружения нашими войсками
немецких армий под Сталинградом. Мы вместе порадовались успехам Красной Армии.
Вскоре папу вызвали в Тулу на восстановление шахт Подмосковного угольного бассейна.
Мы остались одни в Златоусте, ждали вызова от отца на возвращение из эвакуации. В это
время мама тяжело заболела. Почти неделю она бредила в жару, без сознания. Мы ничем ей
не могли помочь, не было врачей, не было лекарств. Положение было критическим. Каждый
день к нам заходила соседка, тоже эвакуированная из Киева. Однажды она зашла к нам
вечером и, ничего не объясняя, сказала мне: "Одевайся, пойдём". Мы долго шли по тёмному
заснеженному городу, дошли до какого-то здания, потом я поняла, что это был госпиталь.
Там мы разыскали военного врача, соседка была с ним знакома ещё в Киеве до войны. Я
начала говорить, расплакалась: "Доктор, у меня умирает мама, уже много дней она без
сознания, в жару". "Подождите", - сказал доктор. Мы долго стояли в тёмном коридоре.
Наконец, доктор вышел, и мы пошли по короткому пути, через замерзший пруд, по
сугробам. Доктор внимательно осмотрел и выслушал маму. Потом сел к столу и при свете
коптилки написал что-то на клочке бумаги. " Девочка, - обратился он ко мне, - Вот с этой
запиской пойдёшь (тут он объяснил, куда надо пойти), и там тебе продадут лекарство, 6
таблеток. Надо пить 2 раза в день. У тебя есть деньги?". Деньги были, папа перед отъездом
оставил нам немного денег. Было уже очень поздно, темно, страшно, отсвечивал только снег,
но я пошла. Нашла нужный дом, закутанную в громадную шаль женщину, купила у неё
таблетки и побежала домой. Мама выпила первую таблетку и у неё в ту же ночь упала
температура. Утром она пришла в себя, дело пошло на поправку. На бумажке я прочла
название лекарства: "Сульфидин". Позже я узнала, что это был один из первых
сульфамидных препаратов, которые в то время действовали чудотворно. Бабушка выходила
маму, ходила на бойню, собирала кровь, запекала её на сковородке и кормила маму. У
стоянок возчиков собирала просыпавшийся овес, отваривала его, отвар пила мама, мы,
голодные, высасывали остатки из зёрен.
  Наконец, мама смогла выходить из дома, мы получили вызов, собрались и уехали в Тулу,
город, который ещё бомбили. Немцы стояли под Курском. Папа начал работать на
восстановлении угольных шахт, нам дали квартиру. А через полтора месяца после нашего
возвращения папа погиб при исполнении служебных обязанностей. Мама осталась одна с
тремя маленькими детьми. Растила нас так, как многие матери в то время: работала день и
ночь. Жили мы впроголодь, одеты были кое-как, старались помочь маме, чем могли и,
главное, учились.
  В 1950 году я окончила десятилетку с золотой медалью и поступила в МГУ на химфак.
Одним из самых счастливых дней моей жизни был день, когда я узнала, что принята в МГУ
на химический факультет. Студенческие годы - лучшие годы моей жизни. Годы были
нелёгкими, жить было трудно, в общежитии, далеко от дома, на одну стипендию. Мама не
могла мне помогать, зарабатывала она мало, а у неё на руках было ещё двое детей. Учиться
было непросто, требования были очень высокими, нагрузка большой, лекции, лабораторные
работы, коллоквиумы. Но сама учёба была очень интересной. Лекции читали академики А.Н.
Несмеянов, П.А. Ребиндер, С.И. Вольфкович, чл.-корр. АНСССР В.И. Спицин, А.П.
Терентьев и другие замечательные профессора. Нас приучали к самостоятельной работе,
учили логично мыслить. Всю мою жизнь это уменье помогало мне в работе. Всегда я вспо-
минала университет и моих учителей с благодарностью.
  А сколько интересного было вне учёбы - театры, музеи, концерты, наши вечеринки,
прогулки, походы. Это время вспоминается как чудный сон.
  В МГУ я познакомилась с моим будущим мужем, Гачо Пиша. Он приехал из Албании
учиться на философском факультете МГУ. На учебу он был послан с партийной работы. В
1955г. мы поженились. В 1956 году родился наш старший сын Александр. После окончания
учебы я два года проработала в Москве в МГУ. В 1957 году мой муж закончил Университет
и в июле мы должны были ехать в Албанию. Но так как в августе 1957 года должен был
состояться Московский фестиваль молодежи и студентов, большинство студентов, в том
числе и мой муж, были включены в состав албанской молодежной делегации. Так что наш
отъезд откладывался до августа.
  В апреле я уволилась с работы в Университете и поехала с сыном к маме в Тулу, чтобы
дать моему мужу возможность подготовиться к защите дипломной работы и сдаче
государственных экзаменов. Во время фестиваля мне удалось на неделю вырваться в
Москву и побыть в той атмосфере всеобщего веселья, радости, музыки, смеха, концертов.
Москву я всегда любила, а фестивальная Москва была великолепна. Настроение у меня было
чудесное, у меня были прекрасные муж и сын, диплом Московского Университета.
Казалось, что еще нужно! Мы поедем в Албанию. Это наша братская страна, член
социалистического лагеря. Мы будем работать, строить социализм. Все будет хорошо. Да,
так мы были воспитаны, верили каждому слову, ни в чем не сомневались. Если бы знать,
приподнять хоть чуть завесу над будущим! Но это никому не дано. Были мудрые родители,
которые делали все от них зависящее, чтобы разорвать знакомства, не допустить, чтобы эти
знакомства кончились браком, но моя мама не смогла помешать мне, я была в Москве далеко
от дома и сама распоряжалась своей судьбой.
  В конце августа 1957 года мы вместе с албанскими студентами и албанской молодежной
делегацией сели в поезд и поехали в Одессу, где через день мы должны были отплыть в
Албанию на судне "Белоостров". Тогда еще только что начинало налаживаться авиационное
сообщение с Албанией. В 1956 году были восстановлены дипломатические отношения
СССР, Албании (вероятно, и других стран) с Югославией и последняя стала пропускать
советские самолеты в Албанию, а раньше все сообщение было только морем.
  В Москве у меня было много провожающих. Помню, как плакала моя бедная мамочка.
Она как будто что-то предчувствовала, не знаю. Думаю, что она просто плакала от того, что
дочь, старшая, опора, с таким трудом выученная, уезжает, как она говорила: "За семь
морей". Молодость удивительно беспечна и эгоистична. Я, вообще, оптимист по натуре, я не
плакала, я ехала в свою новую жизнь, создавать свой дом, о котором мечтает каждая
девушка.
  Один день в Одессе. Экскурсия, встреча с родными, жившими там, и отплываем в новую
жизнь! Маленький грузопассажирский "Белоостров" битком набит молодежью. Почти нет
кабин, все спят на палубе и в трюмах. Мы - редкое исключение, у нас маленький ребёнок и
нас поместили в махонькую, на две узенькие коечки кабинку, расположенную возле
машинного отделения, где в страшной жаре мы спим по очереди. Весь пароход наполнен
шумом, песнями, весельем, на верхней палубе загорают, а я не спускаю с рук своего 20-ти
месячного сына, боюсь спустить. Он ловкий, быстро бегает, и я боюсь, что он упадет с
палубы. Даже не выхожу на единственной стоянке в Болгарии, корабельный фельдшер
говорит, что ребёнок может подхватить какую-нибудь заразу на берегу, и я остаюсь на
корабле.
  Мы плыли долго, 7 дней, пересекли Грецию по Коринфскому каналу и, наконец, вечером,
седьмого дня остановились на рейде албанского порта Дуррес. Было уже поздно,
причаливать должны были завтра утром. На пароходе все притихли и смотрели на огни
Албании. Многие студенты не были дома по пять лет, некоторые, как и я, думали о том, что
их ждет на новой земле.
  Сейчас я все думаю, что если бы кто-нибудь подошел и рассказал бы о том, что со мной
произойдет потом на этой земле. Сошла бы я на берег или вернулась бы обратно? Не знаю,
скорей всего я бы не поверила, потому что все, что произошло потом со мной, в тот момент
показалось бы полным абсурдом.
  Наутро мы причаливаем. Гачо выводит меня и Сашу на берег, мы ищем брата Гачо,
который нас должен был встречать. Его нет. Странно. Но надо выгружаться, у нас нет ни
копейки денег. Меня поражает страшная жара и громадная пыльная площадь у ворот порта.
Становлюсь в тени. Ребенок устал, плачет. Возле нас в пыли играют оборванные дети,
подползает какая-та старуха, грязная и тянет руки к ребенку. Я в ужасе и не знаю ни слова, не
могу вспомнить ничего из того маленького запаса слов, которые меня заставлял зубрить муж
и которые я не вызубрила, было некогда: диплом, государственные экзамены, рождение
ребенка, работа. Мне нужна вода, я не знаю, как она называется. Выручает женщина-
албанка, приплывшая вместе с нами. Она прогоняет старуху, достает воды. Потом сидим с
Сашей в вестибюле гостиницы.
  Наконец, все формальности кончились, все устроилось, едем на поезде в Тирану, уже
темнеет. Ни в одной гостинице нет мест, ночуем у друзей. Утром нас находит брат моего
мужа. Он военный инженер и вчера ему не дали разрешения встретить нас. Первых своих
впечатлений от Тираны почти не помню. Муж получает назначение в Тиранский
Государственный Университет преподавателем философии. Через день уезжаем в Корчу,
оттуда был родом мой муж, там был дом и жила его мать. По дороге я почувствовала, что
попала в восточную страну. В Албании - 70% населения мусульмане, 20% православные и
10% католики. В Тиране еще в течение многих лет после моего приезда можно было
встретить женщин в широченных турецких шароварах, с почти полностью закрытыми
лицами. Вот таких женщин, мужчин в национальных костюмах, стариков с чётками в руках
я увидела в Эльбасане, где мы пересаживались с поезда на автобус. На площади жарища,
пыль, хочется пить. Снуют разносчики какого-то травяного напитка, держа за спиной
деревянные не то бочонки, не то чайники. И стаканы у них были такими грязными, что я
отказываюсь от этого питья. Решила потерпеть. От Тираны до Корчи примерно 250 км, но
поезд идёт медленно-медленно, а дорога, по которой мы ехали на автобусе, горная, узкая. По дороге несколько раз проверяли документы. Ждали часами. Мы выехали из Тираны рано
утром, а в Корчу добрались поздно вечером, уже в темноте.
  Албания была самой отсталой страной в Европе, и только в 30-е - 50-е годы началось
строительство дорог, предприятий. В 1948г. была построена первая железная дорога, по
которой поезд шел из Тираны через Дуррес в Эльбасан.
  Корча мне понравилась. Город маленький, чистый-чистый, в основном одноэтажные
дома, зелень, цветы. Корча была одним из самых культурных городов Албании, многие
жители до войны ездили за границу, у города были прочные связи с Грецией, здесь
функционировал французский лицей с преподавателями из Франции. Многие из
выпускников учились потом во Франции, Италии, Австрии и других странах. И это
чувствовалось. Корча не выглядела восточным городом, люди там жили по-европейски.
Семья моего мужа была православной. Во всех албанских городах мусульманское и
христианское население жило в отдельных кварталах. Так что моё знакомство с Албанией
началось с христианского квартала.
  Мать Гачо, Артимиси, сокращённо Арта, встретила меня очень хорошо. Это была
маленькая, худенькая, гладко причёсанная, седая старушка, ей было тогда 69 лет. Была она
очень доброй, спокойной, удивительно трудолюбивой. Она была неграмотной, но очень
мудрой, воспитанной, благородной. Она очень хорошо относилась ко мне, и я отвечала ей
тем же, очень её любила.
   Две недели у Гачо был отпуск, и он провёл его с нами в Корче. Эти дни остались в моей
памяти как цветной калейдоскоп: приходили гости, родные, знакомые. Я должна была всех
угощать, вынося на подносе рюмки с ликёром, сладости и т.д. Так полагалось по местному
обычаю, угощает "нусья", то есть невестка. Для меня, почти не знавшей албанского языка, не
понимавшей, что и как надо делать, это было нелегко сначала, но потом я привыкла. Через
две недели Гачо уехал в Тирану, надо было начинать работу, найти работу для меня, найти
жильё. Я осталась одна со свекровью, без языка. Надо отдать должное друзьям и родным
моего мужа. Мне все помогали, и я им за это благодарна и никогда не забуду, что они
сделали для меня. Как я могу забыть Эриету Кономи, которая каждый день приходила к нам,
и помогала во всем. Мы ходили вместе на базар, основное место, где покупались продукты.
Базар с первого раза потряс меня своим изобилием. Я никогда не была на юге и удивлялась
горам овощей и фруктов небывалой красоты, кочанам капусты весом в 5 килограмм и
прочему изобилию. Я только пальцем показывала, Эриета покупала. С ней мы общались с
помощью двух словарей: албанско-русского и русско-албанского.
   В Корче в это время была эпидемия гриппа и все, и у меня и у Эриеты переболели. Только
я была на ногах и ухаживала за всеми. Постепенно я начала говорить и понимать и, когда
Гачо через полтора месяца приехал за нами, он очень удивился, услышав, как я беседую с его
мамой и Эриетой. Саша, который сначала не признавал бабушку, т.к. не понимал её, привык
и очень к ней привязался. Мои дети всегда очень любили бабушку и прекрасно к ней
относились.
   В октябре 1957 г. мы переехали в Тирану, где я прожила в общей сложности 18 лет. Мы
начали работать в Университете, я на кафедре органической химии, только что
организовавшегося Тиранского Государственного Университета, мой муж на кафедре
марксизма-ленинизма. В первые годы нашей жизни в Албании албанские власти относились
к нам очень хорошо. Мы через полгода получили квартиру, работа в лаборатории была
интересной.
  Я быстро и легко осваивала албанский. Я им много занималась, меня отпускали
ежедневно с работы на 2 часа для изучения языка, везде приходилось общаться на албанском
языке. Чтобы добраться до работы и до филологического факультета, где я учила албанский,
я проделывала ежедневно около 15-20 километров пешком. Автобусов еще было очень мало.
  Через полгода после приезда я начала преподавать, вела лабораторные работы по
биохимии, занималась оборудованием лаборатории по органической химии, так как на
следующий год планировалось открыть химическое отделение. Занимались мы и научной
работой.
  В школьные и студенческие годы я была всегда комсомольским активистом,
организатором. Когда я приехала в Албанию, там уже было немало "советских жен". Они
организовали землячество, устраивали лекции, собрания, вечера. Я, конечно, тут же
включилась в работу. Нам хотелось сохранить язык, наш образ жизни, не "обалбаниться",
как мы говорили. Позже мы поняли, что властям это не нравилось. Под словом "не
обалбаниться" скрывалось наше желание не потерять родной язык, ту культуру, на которой
мы выросли, которая питала нас. Подавляющее большинство "советских жен" были людьми
с высшим образованием, книголюбы, театралы. Мы не могли в одночасье все потерять.
Поэтому нам было нужно общение, наши беседы, наше кино. Я считала, считаю и сейчас,
что мать должна общаться с детьми на родном языке, если она хочет, чтобы у нее с детьми
создалась духовная общность, чтобы она смогла передать детям те знания, ту культуру, тот
духовный настрой, которыми она сама обладает. Я много сил положила на то, чтобы для
моих детей русский язык, наряду с албанским, был родным, и добилась этого. В жизни это
им очень помогало и помогает.
  Желание сохранить родной язык, родную культуру не мешало нам нормально входить в
албанскую действительность. Мы учили албанский язык, работали, дружили с
сослуживцами, с соседями, поддерживали хорошие отношения с родственниками наших
мужей.
  Тут я хочу написать об отношении к нам советского посольства. Мы смогли выйти замуж
за иностранцев после того, как в 1954 г. было принято советским правительством постано-
вление, разрешающее советским гражданам заключать браки с иностранцами. Однако когда
я оформляла регистрацию брака, документы, все чиновники почти прямо называли меня
изменницей. Приехав в Албанию, мы увидели, что посольство, несмотря на наше советское
гражданство, считает нас людьми второго сорта. Нас не пускали в клуб, где собирались
работники посольства и работающие в Албании советские специалисты, даже на просмотр
фильмов. Помню, как я посмотрела американский фильм "Война и мир". Я вошла в темный
зал после начала показа и быстро ушла в темноте перед концом. Специалистам было
строжайше запрещено дружить и общаться с нами, хотя со многими из них мы вместе
работали и жили рядом. Нарушители из специалистов получали строгое предупреждение. О
том, чтобы наши дети могли учиться в начальной советской школе в Тиране, не могло быть
даже и речи. Мы были изгоями, если не настоящими предателями, то все равно эмигрантами,
чем-то вроде белой эмиграции. Мы хотели, чтобы посольство изменило к нам своё
отношение, не считало нас предателям. Когда в 1959 году в Албанию приехал Хрущёв, мы
решили передать ему письмо с жалобой на отношение к нам посольства. И с просьбой
оказать нам помощь в том, чтобы посольство разрешило нам пользоваться клубом, давало
фильмы для просмотра и т.д. Письмо мы передали. Через некоторое время нам стали
предоставлять клуб раз в неделю для наших мероприятий. Но все равно мы не должны были
смешиваться с другими советскими гражданами, жившими и работавшими в Албании.
Отношение посольства к нам изменилось, когда наметилась трещина в советско-албанских
отношениях. И вдруг мы стали хорошими, консул Фадеев стал приглашать нас к себе,
составлять планы работы, предлагать фильмы. Албанцы становились врагами, мы друзьями.
Но и албанцы стали относиться к нам по-другому. Так, сами того не желая, мы с того дня, как вышли замуж за албанцев, попали в политику. Смешно сказать, но мы просто жены, просто
матери попали на орбиту политики, проводимой Энвер Ходжей. Но в то время мы ничего не
знали об этом. Все выплыло гораздо позже, когда нас арестовали, и оказалось, что "дело" на нас было заведено еще во время разрыва дипломатических отношений. Уже тогда мы начали
понимать, что советскому правительству наплевать на нас, на наши проблемы. И особенно
это подтвердилось тогда, когда мы попали в тюрьму. Ничего, абсолютно ничего не сделало
советское правительство, чтобы помочь нам, вызволить нас из застенков, облегчить нашу
участь. Ведь мы все были гражданами СССР. Но обращения к правительству многих из
наших родных оставались без ответа. Нас как будто бы не существовало.
  Но вернемся к 1960-61 годам. Отношения с Советским Союзом портились на глазах, но
мы вели себя как страусы, прятали голову в песок. Особенно тяжело стало в 1961 году.
Изменилось отношение к советским специалистам, многие уезжали, прекращались
проектные работы, самолеты летали почти пустые. Летом 1961 года была выслана Роза
Кочи, объявленная персоной "нон грата". Она была женой Манди Кочи (о нем я напишу
позже) филолог, знаток албанского языка, составитель первого албано-русского словаря,
переводчик. Она часто заходила в советское посольство, переводила фильмы, преподавала
албанский язык. За это ее выслали. В Москве она работала на Всесоюзном радио.
  К этому времени уже сложилась очень тяжелая обстановка, началось то состояние страха,
от которого я не могу избавиться до сих пор. События нарастали как снежный ком.
Последние группы специалистов, несмотря на заключенные долгосрочные контракты,
отзывались. Из Москвы возвращались студенты, курсанты. Начали уезжать и "советские
жены". Но внешне все было хорошо. Нигде, ни в печати, ни по радио не было произнесено
ни одного слова против Советского Союза. В это время в Албании проходил судебный
процесс над адмиралом Теми Сейко, обвиняемого в шпионаже в пользу Греции. Советское
КГБ знало, что это дело было сфабриковано. Хрущев предложил, чтобы это дело
разбиралось членами Варшавского пакта, но Энвер Ходжа отверг это предложение. Процесс
был открытым. Все это еще больше нагнетало обстановку.
  Тут будет уместно осветить немного политическое положение в то время. В конце 50-х
годов получили дальнейшее развитие связи между странами социалистического лагеря, был
создан СЭВ, подписан Варшавский пакт. В рамках этих соглашений в Албании было начато
строительство многих объектов, укреплялись связи и в военной области.
   После смерти Сталина, Хрущев, как известно, сменил руководителей всех стран
социалистического лагеря, кроме Энвера Ходжи. После ХХ съезда КПСС и публикации
знаменитого Хрущевского письма с осуждением культа личности Сталина, началась
компания по борьбе с культом личности и в странах социализма. Москва требовала от
Энвера Ходжи поддержания решений ХХ съезда, критики культа личности. Но как Энвер
мог критиковать самого себя. Это был жестокий, хитрый, лицемерный тиран, интриган,
чувствующий угрожающую ему опасность задолго до ее появления. Его путь к власти и
период нахождения у власти были залиты кровью. (Сейчас в Албании опубликовано много
трудов, разоблачающих кровавые деяния албанских коммунистов, во главе с Энвером
Ходжей). Энвер Ходжа хорошо понимал, что Хрущев сделает все возможное, чтобы убрать
его, заменить на своего, преданного ему человека. Конечно, те разногласия, которые
возникли между двумя партиями, не становились достоянием гласности, мы о них не
догадывались. В то время я еще не научилась читать газеты между строк. Я просто пишу о
том, что помню, ничего не анализируя. Это дело политологов, историков, нужны документы,
факты. В апреле 1959 года Хрущев нанес визит в Албанию. Ему была устроена
торжественная встреча. Я была среди большой группы встречающих. В своем коротком
выступлении в аэропорту Хрущев произнес такую фразу: "Мы, как хорошая хозяйка,
должны вытирать пыль каждый день, чтобы ее не собиралось много". Как-то тогда мы не
обратили внимания на эту фразу, в которой, как потом стало ясно, был глубокий смысл.
Пребывание Хрущева в Албании проходило с большой помпой. В результате он полностью
списал все долги Албании СССР, подарил дворец культуры, который должен был быть
построен в центре Тираны и многое другое. Здесь Энвер перехитрил Никиту. Теперь, когда
Албания не имела долгов Советскому Союзу, Энвер Ходжа, используя разногласия между
СССР и Китаем, начал сближение с Китаем. В Китай была направлена делегация во главе с
Лири Белешова, секретарем ЦК АПТ (Албанская Партия Труда). Однако, на обратном пути,
в Москве она была принята Хрущёвым. По возвращении в Албанию Лири Белешова была
объявлена врагом народа, и отправлена в ссылку. И тут началось экономическое,
политическое, дипломатическое давление Москвы на Албанию. Нас всегда удивляло
поведение Советского Союза по отношению к Албании. В Албании было много советников,
они работали во всех областях, снизу доверху. Неужели они не понимали и не могли
доложить, не могли разъяснить, что такое Албания и албанцы, что по своей ментальности
албанцы ближе к Востоку, чем к Западу? 500 лет турецкого ига, 70% мусульманского
населения, феодальные отношения, многолетняя борьба с захватчиками, борьба за создание
государства - все это наложило отпечаток на страну, на людей. Политика кнута и пряника
здесь была не эффективна. Никогда нельзя было забывать, работая в Албании, что имеешь
дело с восточной ментальностью. Хрущев же вел себя "как слон в посудной лавке". Во
многом в отношениях с Албанией проступало великодержавное, имперское чванство. На
ХХII съезде в октябре 1961 года Хрущев выступил открыто против албанского руководства.
Албанцы реагировали очень резко. За словами последовали действия, давление Москвы
продолжалось. В начале ноября было объявлено об отзыве советского посла из Тираны, а
через неделю и о полном разрыве дипломатических отношений.
   Вспоминаю нашу тревогу, наши страхи в период между октябрем и декабрем 1961 года.
Каждый день, приходя на работу, мы спрашивали друг у друга о новостях. Со мной работал
преподаватель, у которого в Москве остались жена и сын, у других тоже были друзья,
некоторые учились в аспирантуре, ездили на специализацию, были научные планы. Все
рушилось. Но мы все надеялись, что разрыв будет только на партийном уровне, и когда
пронесся слух, что Хрущев хочет разорвать дипломатические отношения, мы не поверили.
Но оказалось, что это была правда, для меня очень горькая правда.
Период с 1961 до 1966 гг.
  Прошло много лет со времени тех событий, о которых я пишу. Многие детали забылись,
но ощущение, состояние не забывается. Мы приехали в Албанию, создали там семью, но
человек не может забыть дом, здесь муж, сын, дом, мой дом. Уехать, бросить мужа, оставить
детей без отца, отца без детей (в это время у меня был пятилетний сын, и я ждала еще одного ребенка). Этот вопрос сверлил мой мозг день и ночь: "Что делать, как поступить?" принятое решение становилось судьбоносным. Сначала мои родные прислали телеграмму: "Приезжай немедленно!" Потом вторую: "Решайте сами, все продумайте, не спешите". Дома передо мной стояли полные горя глаза мужа, который все время обнимал и ласкал Сашулю,
свекровь плакала.
  Мы все побежали в посольство. Там нам выдали выездные визы на несколько месяцев,
сказали, что мы можем поступать, как считаем нужным. Но посольство и тут проявило свою
"политичность", даже не знаю, как это назвать. Некоторым из нас, у которых мужья
занимали ответственные посты и сделали заявления, осуждающие действия советских
властей, они отказались выдать визы. Другим отказывали в визах под предлогом, что они не
выступили с публичным осуждением действий албанцев. До сих пор не могу понять, каких
выступлений они требовали от нас простых женщин? Где мы могли выступать? (Помучив
женщин пару недель, визы им выдали). Помню, что я тоже очень боялась, что не получу
визу, но все обошлось, визу я получила. Я заказала билет на самолет, собрала чемоданы, но,
когда я представляла себе тот страшный момент расставания с мужем, расставания его с
ребенком, мужество и решимость покидали меня. Я снова не знала, что делать.
  Через много лет после этих событий среди писем, которые бережно хранила моя мама, я
нашла письмо, которое я передала с одной уезжавшей подружкой. (Передавать страшно
боялись, на таможне устраивали даже личный досмотр, могли аннулировать визу). Письмо
отчаяния. Приведу из него несколько строк, письмо без даты, но я помню, что письмо
отправлено в декабре 1961 года.
   "... Посольство уезжает (это вы знаете из газет), нам дали визу на въезд в СССР до 8
февраля. Значит еще полтора месяца на размышление. После этого срока я уже приехать,
вероятно, не смогу до тех пор, пока посольство не вернется. Аллах ведает, когда это будет.
Теперь, когда уезжаешь, то с албанской стороны тебе пишут в паспорте, что уезжаешь
навсегда. Ясно?
   Возможность вернуться очень мала... Если я уеду, то неизвестно, на сколько нам придется
расстаться с Гачо, разрушить нашу семью. (А может быть, это и навсегда?) Дети без отца...
хорошо это? А с другой стороны, если я останусь, то неизвестно, когда я смогу добраться до
вас... Я боюсь, что албанская сторона будет нас прижимать... Пока к нам относятся очень
хорошо... Конечно, надо читать газеты и не всему верить... Я, конечно, склоняюсь больше к
тому, чтобы ехать. Те, которые решили, они просто счастливые люди. Большинство ни к
чему не могут прийти... А Гачо, боже мой, как жаль его. Но отказаться от родины. Пока я
этого не могу".
   Нам казалось, что нам грозит только потеря советского гражданства, но оказалось, что
нас ждали впереди такие испытания, что если бы мы знали, что нам готовит судьба, то не
раздумывали бы ни минуты.
  Ответ из дома был такой: "Решайте сами, мы одобряем любое ваше решение". И мы
решили. Кстати, моего мужа, как и многих других, вызвали в вышестоящие инстанции и
порекомендовали мне не уезжать и семью не разрушать. "Мы разрываем отношения с
Хрущевым, а не с советским народом". Время показало, что это была просто демагогия.
  Помню то чувство, которое охватило меня на улице, когда мимо меня проезжал кортеж
черных посольских машин, направлявшихся в аэропорт. Мне было страшно, казалось, что
меня бросают на произвол судьбы, и надо уезжать, бежать отсюда. Но я преодолела это
чувство ради того, чтобы не разрушать семью и не оставлять детей без отца.
  Здесь мне хочется сделать отступление. После войны, после прихода к власти
коммунистов, в Албании началось строительство новой жизни. Требовались кадры, и много
молодежи было отправлено в Советский Союз, в страны народной демократии учиться.
Многие из этих студентов встретили там девушек, которых полюбили и с которыми хотели
связать свою жизнь. Но в Советском Союзе в 1948 году был издан указ, запрещающий браки
между иностранцами и советскими гражданами. И не только с гражданами
капиталистических стран, но и стран социалистического лагеря. Настоящая любовь
выдерживает испытание временем. Многие из моих подруг ждали разрешения на брак по
2,3,4 года, а некоторые даже и больше. После смерти Сталина, в 1954 году этот указ был
отменен. В этом же году и в последующие годы в Албанию приехало немало невест к своим
женихам и жен к своим мужьям. Процесс этот продолжался, и к 1961 году, году разрыва
дипломатических отношений с Советским Союзом число "советских жен" дошло
приблизительно до 300 - 400 человек. До 1961 года мы нормально жили, к нам хорошо
относились, давали квартиры, помогали в трудоустройстве. Большинство из нас имело
высшее образование, некоторые продолжали учебу в Тиранском Университете, хорошо
работали, пользовались уважением, как на работе, так и среди знакомых. После отъезда
посольства начался "отлив". Спокойно уезжали те, у кого в семье не сложились отношения,
кто не мог ужиться с родными мужа, привыкнуть к другому образу жизни. А для тех, у кого
были хорошие семьи, кому было очень больно резать свою жизнь по живому, разрушить все,
принятие решения о своей дальнейшей судьбе было тяжелейшей проблемой. Лихорадка
продолжалась примерно полгода. Потом уехать уже было нельзя. Вероятно, нас осталось
человек 100. Албанское правительство никогда, даже в лучшие времена, не разрешало
нашим мужьям переехать в Советский Союз, у нас не было возможности выбора места
жительства, мы должны были жить только в Албании. И, конечно, когда испортились
отношения, наши мужья не могли уехать за границу со своими семьями.
  Прошло много лет, и передо мной судьбы многих людей и тех, кто уехал, и тех, кто
остался. Сейчас мы говорим "права человека", раньше мы не знали такого термина, но была
мысль, которая постоянно мучила меня: "Почему простые люди, их семьи, дети должны
быть заложниками политики, почему они должны страдать от того, что кто-то борется за
власть? Почему?" Ответ был один: "Это результат нашей социалистической системы, где
полностью отсутствует свобода личности, и судьба отдельного человека никого не
интересует".
  Те, кто остался в Албании, прожили очень тяжелую жизнь, больше 30-ти лет не видели
своих родных. О судьбах некоторых из них я напишу в другой главе. Многие из албанцев, у
которых по воле тех или иных обстоятельств уехали жены и дети, очень переживали.
Сначала они переписывались. Через год переписку прикрыли. Не запретили, а просто
письма перестали приходить. Когда обращались на почту, там с наивным видом говорили:
"У нас писем нет, мы писем не задерживаем, значит, не пишут". Мы, жены, получали письма
из дома регулярно.
  Помню Филиппа в полной растерянности, его жена во время разрыва гостила у мамы
вместе с сыновьями и не вернулась. "Тая, что там случилось, как там, почему нет писем?"
  А власти сначала в виде советов, намеков, а потом в виде угроз, требовали, чтобы,
оставшиеся в Албании мужья создавали новые семьи. Некоторые женились легко, для
других это был мучительнейший процесс.
  В 1963году были арестованы за попытку к бегству (за намерение, как говорят сейчас)
несколько человек, семьи которых уехали. Некоторых я знала. Были громкие процессы.
Среди осужденных были Лека Рафаэли, он был военным, и его приговорили к расстрелу.
(Его жена - врач, уехала летом 1961 года с дочерью), Вангель Лежо, журналист. Он был
приговорен к 25-ти годам. Впоследствии, в лагере, он был снова осужден и расстрелян.
Некоторым счастливчикам удалось перейти границу и добраться до своих жен. Но таких
было очень, очень мало. Помню, как убегал Сулейман. Он жил неподалеку от меня, вскоре
после отъезда жены завел вторую семью. Вторая жена ждала ребенка, словом, он усыпил
бдительность органов. Он был инженером лесного хозяйства, часто ездил в командировки и
в одну из них, возле границы, перебежал на югославскую территорию, добрался до своей
семьи в Москве.
  Все эти события, процессы воспринимались нами очень тяжело, но что мы могли сделать,
нужно было продолжать жить и работать. Уехать уже было нельзя. Вернее, мы могли уехать,
но только без детей, детей не отдавали, мы жили и работали в атмосфере постоянного
страха, неуверенности.
  У каждой семьи была своя трагедия. Помню, как многие при встрече говорили, как -
будто извиняясь: "А я женился". Они женились, создавали новые семьи, но боль, тревога за
своих оставалась надолго, а у некоторых и на всю жизнь, которая у всех сложилась
по-разному - у кого более или менее гладко, у кого трагично. Могу рассказать только о
некоторых, о тех, кого я знала.
  Рита и Исмаиль. Чудесные люди, очень хорошая семья, пятилетняя дочь. Риту любят и
уважают все: и в семье мужа, и на работе. А в Ленинграде у Риты четыре старика: бабушка,
дедушка, мама и старенькая тетя. Оттуда звонки, телеграммы одного содержания:
"Приезжай, вы молодые, вы встретитесь, а мы старики". Рита уехала. 10 долгих лет они
надеялись на встречу, ждали друг друга. Рита переписывалась с моей мамой, мама писала
мне о них. (Такие цепочки были и у других моих подруг). Дома, в Туле, в мамином архиве я
нашла несколько Ритиных писем, которые моя мама сохранила. Перечитываю их, передо
мной вновь проходят 6о-е годы. Приведу несколько цитат из этих писем, они лучше, чем я,
расскажут о трагедии этих людей. Письмо, датированное 29.07.1965г.:
  "Спешу поделиться с вами своей радостью. Я получила письмо от мужа, опустил его
парень, который был в Болгарии. Отличное письмо, большое, на 22 страницах, с
фотографиями. Чувствуется, что он не согнулся, что у него свой внутренний мир, которым
он живет, мы с Лилей и книги... Он замечательный человек, я это говорю совершенно
объективно. Письмо мне дало зарядку надолго... Я хочу сфотографироваться и прислать вам.
(Подразумевается для пересылки)".
  Эти фотографии я получила и передала их Исмаилю. В другом письме от 14.06.1965года:
  "Дорогая Л. Я., нужно крепиться и думать, что у Таи хорошая, отличная семья, и что это
очень, очень много".
  Так Рита старалась поддержать мою маму, которая понимала, что конфликт этот надолго,
что он разделил нас, и мы вряд ли встретимся. Так оно и получилось на самом деле.
  Исмаиль тяжело переживал отъезд семьи, очень страдал, ждал, но надежд не было. Через
10 лет Рита выходит замуж, но никак не может написать об этом Исмаилю. Она пишет моей
маме: "Просто я все время пытаюсь заставить себя просить Вас написать в Албанию о моем
замужестве и не могу решиться... Но сейчас все- таки прошу, напишите Тае, что я не смогла
быть больше одна и вышла замуж. Если бы я могла, хотя бы передать, как у меня болит
сердце за Исмаиля. Может быть, это развяжет ему руки...". Письмо датировано 1971 годом.
Получив это известие, Исмаиль очень переживал.
  Но жизнь берет свое. Через два года он женился, у него родилась дочь. А через год, в 1975
его арестовали. Исмаиль, один из лучших в стране инженеров-механиков, преподаватель
университета, тоже попадает под колесо ужасных репрессий 70-х годов. Обвинение:
агитация и пропаганда против государства. Но главная причина, та, что у него была
советская жена, что он поддерживал с нами хорошие отношения. Исмаиль провел в тюрьме
12 страшных лет. Его освободили тогда, когда начал рушиться наш монолитный строй и в
Советском Союзе и в Албании. Первое, что делает Исмаиль, выйдя на свободу, разыскивает
свою первую семью. То же делают и многие другие албанцы: они ищут свои семьи, ищут
своих детей, жен. Прошло 30 лет! Дети, которых увозили малышами, стали сами папами и
мамами, жены состарились. Встречи были разными: некоторые дети не признавали отцов,
они были чужими друг другу, да и супруги после стольких лет разлуки часто не находили
общего языка. Они ждали этой встречи, мечтали о ней, а когда встретились, то поняли, что
все прошло, и ничего их не объединяет.
  Были и трагедии. Отец, ожидая свидания с дочерью, умирает от разрыва сердца. Много
было и счастливых встреч. Некоторые семьи воссоединились и после 30-35 лет разлуки эти
люди снова вместе. Какое это счастье! Можно спокойно жить, не оглядываясь на власть, на
правительство, на партию.
  И Исмаиль с Ритой встретились. Исмаиль с семьей - женой и дочерью приехали в
Ленинград. Там было все, и радость, и слезы, и воспоминания. А три девочки (у Риты была
еще одна дочь от второго брака) почувствовали себя сестрами и очень подружились.
   Но вернемся в Албанию, в период с 1961 по 1966 гг. Я уже писала, что была воспитана в
духе веры в коммунистические идеи, в идеи братства, солидарности, и т.д. Но постепенно,
под влиянием всего происходящего вера начинала угасать, росло понимание настоящей
сущности коммунистических идей, я начала понимать, что собой представляет наш строй, и
это понимание не добавляло оптимизма. В эти годы я продолжала работать в университете,
преподавала химию, вела научную работу, собирала материалы для диссертации. Но чувство
тревоги не покидало меня. Годы шли, никакой надежды на то, что отношения с Советским
Союзом улучшатся, не было. В 1964 году мы радовались, когда сняли Хрущева, т.к. думали,
что смена власти приведет и к изменению отношений, и наши страны установят снова хотя
бы дипломатические отношения. Но надежды были напрасными.
  Тревожило и то, что моему мужу все время говорили, что мне надо принять албанское
гражданство. Сейчас, по прошествии стольких лет, мое сопротивление кажется смешным,
пустяковым. Это был формальный шаг, который в какой-то степени облегчил бы мою жизнь.
А надежд на встречу с родными все равно не было. Но в то время я думала иначе, мне
казалось, что моё советское гражданство это ниточка, которая тянулась к моим родным, что
я в любой момент смогу потребовать, чтобы меня отпустили. Эта смешная в тех условиях
надежда жила где-то глубоко-глубоко, в самом маленьком уголке моей души. Жизнь текла
вроде бы нормально, но политика всегда помимо моей воли вмешивалась в мою жизнь.
Начавшаяся в Китае великая пролетарская культурная революция, которая, казалось, была
за тысячи верст, задела и нас. В конце 1966 года пошли разговоры о "циркуляции кадров". Я
и не думала, что это как-то может относиться к моей семье. В это же время заболел мой муж,
у него начала дрожать рука. Врачи считали сначала это явление периферическим, давали
успокоительное, но состояние его здоровья не улучшалось.
  В августе 1966 г. меня вызвали срочно на факультет. Было примерно 15-20 августа, мы
спокойно отдыхали на море, и вдруг этот вызов. Поехала в Тирану, в назначенный срок
пришла в университет, на собрание, где нам, нескольким десяткам человек объявили, что мы
будем работать в других местах, понесем туда свой опыт и знания и т.д. Конечно, это была
завуалированная чистка, под этим соусом убирали неугодных, чаще всего по политическим
мотивам, освобождали места для своих родственников и друзей. Позже я узнала, что нас с
мужем переводят в Берат, город в горах, в центре страны. Состояние здоровья моего мужа
становилось все тяжелее, примерно в это время ему поставили грозный диагноз - болезнь
Паркинсона.

1966-1971 годы. Жизнь и работа в Берате

  1 сентября 1966 года мы поехали в Берат. Там мы теперь должны были жить и работать.
Нас перевели. Мы не принадлежали себе, мы кадры, должны ехать работать туда, куда
посылают, куда назначают. Этот перевод был для нас тяжелым испытанием. Во-первых, нас
переводили, но квартиру не предоставляли, и нам негде было жить, некуда было взять своих
детей. Единственное, можно было снять комнату в гостинице, но это было нам не по
карману. Во - вторых, Гачо был уже сильно болен, но это никого не волновало. В-третьих,
рушилась нормальная жизнь, я лишалась возможности продолжать мою неоконченную
научную работу, пропадала надежда на публикацию, защиту диссертации. Все рухнуло. (В
то время это все казалось очень важным, но дальнейшая жизнь в Албании преподнесла мне
такие испытания, что вышеупомянутые события были просто небольшими
неприятностями). И, наконец, мы чувствовали себя, ну как бы тут поточнее выразиться,
полуссыльными. Так к нам относились в Берате, так на нас смотрели в первое время. Моего
больного мужа назначили учителем в школу. Состояние его здоровья в это время было уже
таким, что он не мог преподавать, но это никого не касалось. Люди, людишки для
руководства страны были шахматными фигурами, которые по своему желанию можно было
переставлять, а то и просто сбросить с доски. Все это называлось "циркуляцией кадров" и
было началом компании очень схожей с культурной революцией в Китае, лучшим другом
Албании в то время. Было много мероприятий на китайский манер, результаты которых мы
почувствовали на себе. Огромные "молнии" на стенах в городах, на заводах, в школах, в
которых, наряду с критикой, часто присутствовала самая настоящая травля неугодных. Была
введена обязательная физическая работа для людей умственного труда, циркуляция кадров,
военная подготовка. Все это проводилось под девизом "революционизирования албанского
общества, укрепления диктатуры пролетариата".
  Много было всяких лозунгов. Под одним из таких, "подчинение личных интересов
общим", в деревне проводилось отчуждение у крестьян приусадебных участков, скота.
Обычно земли, сады, виноградники, оливковые деревья, отобранные у крестьян,
передавались в кооперативы (колхозы). Они не обрабатывались, превращались в пустыри,
переставали плодоносить. Крестьяне, как могли, сопротивлялись этим мероприятиям.
  Помню, мне рассказывали такой случай. На юге страны у крестьянской семьи
приусадебный виноградник пять рядов. Приказ: "Виноградник теперь кооперативный. Вы
должны его весь обрабатывать, а урожай с одного ряда ваш, а с четырех кооперативный".
Когда стали собирать урожай, оказалось, что виноград созрел только на одном ряду, на
своем, на других рядах почти ничего не было. Так было везде.
  Коллективное хозяйство давало все меньше и меньше продукции. В 1957 году, когда я
приехала в Албанию, частные лавочки ломились от мяса, молока, фруктов и овощей.
Постепенно все начинало становиться дефицитом. И чтобы не было никакого недовольства,
чтобы никто не мог сказать ни одного слова, усиливался террор, зажималось все.
  Человеку, не жившему в Албании, трудно себе представить какова была там степень
несвободы. Вся страна, каждый человек находились под строжайшим контролем. В городах
функционировали советы кварталов, на селе сельские советы. Без их разрешения человек не
мог перейти на другую работу, получить или поменять квартиру, переехать в другой город,
поступить в высшее или среднее специальное заведение и т.д. Советы выполняли и функции
надсмотрщиков, доносчиков, тесно сотрудничали с органами. В таких условиях протекала
наша жизнь в Берате. Почти два года нам не давали квартиру, не разрешали обмен. Мы с
моим больным мужем снимали комнату в гостинице, где не было почти никаких удобств.
Еженедельно ездили в Тирану, там у моей свекрови жили наши сыновья. Ездить было
тяжело, в битком набитых, редких автобусах, поездах, на любых попутных машинах. На
комбинате все знали, что в субботу я должна ехать к детям в Тирану, и всегда сообщали мне
о возможных оказиях. У меня было советское гражданство и, как любое иностранное, оно
требовало получения разрешения для поездок из одного города в другой. Каждую пятницу я
отправлялась в городское отделение безопасности за пропуском. Часто его не выдавали,
издевались, хотя хорошо знали, что у меня в Тиране были дети.
  Такая жизнь требовала больших расходов: гостиница, транспорт, жизнь на два дома. Мы с
трудом сводили концы с концами. В такой обстановке только работа была отдушиной. Меня
назначили заведующей лабораторией красильной фабрики большого текстильного
комбината, который строился в то время с помощью китайских специалистов. Я никогда
раньше не занималась крашением, пришлось много заниматься, и через год я уже свободно
разбиралась во всех тонкостях производства, оборудовала лабораторию, учила лаборантов.
В то время мои знания были ещё нужны. Эта работа мне нравилась, она давала мне тот
душевный покой, который помогал выжить. Комбинат был расположен на равнине, и это
успокаивало. Сам город был расположен на склонах гор, в узком ущелье, пробитом рекой.
Горы давили на меня, я не могла их видеть.
  На комбинате у меня было много друзей. "Циркуляция кадров" привела туда многих
специалистов из Тираны, получивших высшее образование за границей, было много и моих
бывших студентов. После работы я очень редко выходила из дома, не заводила в городе
никаких знакомств, боялась навлечь на людей недовольство властей за связь с иностранкой.
Да и никому нельзя было доверять. На работе было немало мерзавцев и стукачей, которые
отравляли мне жизнь, доносили, врали. Их донесения тоже были в тех огромных томах,
которые мне показывали в тюрьме во время следствия.
  Когда, наконец, через пару лет нам дали квартиру, мы быстро перевезли вещи, взяли
сыновей, и я была безмерно счастлива, что мы все вместе. И я ничуть не жалела, что
пришлось уехать из Тираны. Долго я никуда не ездила, хотелось сидеть дома, не могла
видеть ни машин, ни автобусов. Состояние здоровья моего мужа все ухудшалось. Он
получил инвалидность. Однажды, от одного врача, моего бывшего студента, мы узнали о
новом американском средстве для лечения болезни Паркинсона. И начался новый этап
борьбы - борьбы за получение этого лекарства. В Берате не было невропатолога,
приходилось ездить в Тирану, в больницу. Гачо долго хлопотал через врачей, в
Министерстве здравоохранения. После долгих хлопот ему удалось добиться разрешения на
заказ лекарства за границей. Во время длительной болезни моего мужа всегда мне оказывали
помощь врачи, мои бывшие студенты, за это я им сердечно благодарна даже сейчас, по
прошествии стольких лет. Мой муж обратился с просьбой о переводе его в Тирану по
состоянию здоровья. Надеяться на перевод было почти нереально, но в какой-то момент,
когда пружина террора немного разжалась (бывали и такие моменты), мы получили перевод
в Тирану. Нам удалось обменять квартиру, я устроилась на работу в лабораторию на
деревообрабатывающий комбинат, мальчики учились. Вся жизнь была подчинена болезни
моего мужа, он часто ложился в больницу, мы старались получить нужные лекарства.
Сыновья отлично учились. Я боялась, что Саше не дадут права на поступление в
университет, и приняла решение, получила албанское гражданство, которое к этому времени
уже приняло большинство моих подруг. Саша поступил в университет. Вроде все было
нормально... Но... Здесь сделаю небольшое отступление. Мой муж принадлежал к тому
поколению албанской молодёжи, которая поверила в идеи коммунизма. Они искренне
верили и надеялись, что коммунистическая партия, придя к власти, создаст в стране новую
жизнь, укрепит независимость, разовьёт экономику. Пропаганда внушала людям, что в
Советском Союзе уже построен социализм, что там создан мир без угнетателей и
преступников, все люди живут богато и счастливо. Эта албанская молодёжь, эти энтузиасты
составили основной костяк партии и национально-освободительной армии во время войны и
в первые годы после её окончания. Они работали там, где было труднее всего, старались
учиться, чтобы принести больше пользы. Но постепенно они начали убеждаться, что все их
идеалы и мечты были воздушными замками. Они видели, что в стране не прекращаются
репрессии, что политика партии не имеет ничего общего с теми идеалами, ради которых они
пошли воевать. С первых дней установления в Албании коммунистического режима в 1944
году, все годы правления в стране Албанской Партии Труда во главе с Энвером Ходжей в
стране не прекращались процессы, суды, расстрелы. Сначала уничтожали, сажали в тюрьмы
тех, кто воевал с партизанами, и тех, кого считали буржуями, эксплуататорами.
  В маленькой бедной Албании, где не было промышленности, такими часто оказывались
торговцы, владельцы маленьких предприятий. Репрессиям подвергалась интеллигенция,
служители культа. После разрыва отношений с Югославией в 1948 году полетели головы
тех, кто работал, учился в Югославии, имел там родных. Люди, которые раньше
скандировали "Энвер - Тито - Сталин", теперь должны были проклинать Югославию,
восхвалять Советский Союз, скандировать " Энвер - Сталин", а после смерти Сталина
кричали "Энвер - Хрущёв". Это продолжалось до начала 60-тых годов, до разрыва
отношений между Албанией и Советским Союзом. Теперь стало опасно говорить хорошо о
Советском Союзе, произносить имя Хрущёва. Хороший отзыв о чём-либо, что относилось к
Советскому Союзу, мог служить поводом для любых репрессий - вплоть до ареста. Теперь
надо было восхвалять Китай и Мао Цзэдуна. Постепенно изменился и состав партии. В
партию пришли другие люди, в большинстве своем карьеристы, подхалимы, подлецы, люди
без принципов, без моральных устоев. Народ не доверял им, боялся их. Они становились
руководителями производства, бригадирами. От них не требовались знания, умение
работать. Требовалась готовность беспрекословно выполнять любые указания, заставлять
подчиненных работать не рассуждая, вдалбливать людям идеи о несравненных
достоинствах социалистического строя, о непогрешимости руководителей партии и
правительства, которые делали всё для народа, были "слугами народа".
  Хотя Албания официально считала Советский Союз своим врагом, политика
государственная, экономическая, партийная строилась по образцу и подобию политики
Советского Союза, старшего брата и учителя. В стране проповедовалась классовая
ненависть, поощрялись доносы и предательство. Вне закона ставились нормальные
человеческие отношения. Стоящие у власти научили людей быть неразборчивыми в
средствах, ведущих к достижению целей, быть жестокими. Проповедь теории о постоянном
усилении классовой борьбы развязывала руки репрессиям, сеяла вражду между людьми. Вся
система держалась на страхе, на демагогических лозунгах, на дезинформации и на обмане
общественного мнения. Информацию разрешалось получать только из албанских
источников. Везде была ложь, она сопровождала людей от детского сада до конца жизни.
Победные лозунги сообщали об успехах, которых не было и в помине. Жизнь в стране
становилась всё хуже. Недостатки и неудачи объяснялись происками врагов, саботажем.
Террор, система устрашения посредством массовых репрессий, арестов, ссылок, казней
невиновных, упразднение самого понятия правосудия принесли свои плоды. Напугали так,
что в душах людей поселился непроходящий ужас перед властью, перед "сигуримщиками"
этими всесильными "выискивателями преступлений". В стране была создана такая система,
при которой у большинства никогда не было осознания личной безопасности. Каждый
боялся, что в любой момент он может стать жертвой доноса, потерять работу, быть
сосланным, арестованным. В тюрьме с нами сидело немало таких жертв доносов.
Вспоминаю Веру, молодую работницу. Она подралась с соперницей на почве ревности.
Побитая соперница плачет: "Я пожалуюсь на тебя в парторганизацию!". "Плевала я на твою
парторганизацию и на партию тоже!" - кричит разгорячённая дракой Вера. Партийный дядя
соперницы пишет на Веру донос. Этого достаточно, Веру осуждают на 5 лет лишения
свободы.
  Или другая история. Сидела с нами в тюрьме красавица, молодая цыганка Лирия. Её брат
и дядя подрались по пьянке. Молодой сильный брат хорошо побил дядю. Утром,
проспавшись, дядя пишет на племянника донос, обвиняя его в том, что он, якобы, ругал
власть. В результате Лирия, её брат и дядя в тюрьме. Лирия получила 3 года за
"недонесение". Историю можно было назвать смешной, если бы она не закончилась
тюрьмой.
  Я написала об обстановке в Албании, чтобы стало понятнее, как мы прожили там все эти
годы. Чтобы понять причину страха, который постоянно преследовал нас в Албании.
  " Испытание страхом - одна из самых страшных пыток и после неё люди оправиться уже
не могут".
  Надежда Мандельштам. "Воспоминания".
  До 1961 года, года разрыва дипломатических отношений с Советским Союзом, нам
казалось, что всё, что происходит в стране, нас не касается. Но потом в душе начал селиться
страх. Сначала это был страх неизвестности. В то время мы думали, что всё обойдётся, всё
будет хорошо, отношения наладятся. Успокаивали сами себя, надеялись, что всё изменится,
нам удастся поехать в Союз, повидаться с родными. Как мы были слепы! Я была тогда ещё с
"совковым" мировоззрением, верила в дружеские отношения между нашими странами, в
братские партии. Хотя процесс осознания начался именно тогда. Тогда я уже многое начала
понимать и во многом сомневаться.
  Чтобы выжить, нужно было приспособиться, затаиться, спрятаться в общей массе, жить
по принципу "спереди не суйся и сзади не отставай". Надо было ничем не выделяться, ни в
одежде, ни во вкусах, ни в интересах. Мы старались так жить. Некоторые даже прекратили
связи с родными, не писали писем, старались дружить только с албанцами, но это ничего не
давало, всё равно мы были иностранками, были чужими. Наверное, нужно было показывать
свою лояльность, где-то выступать, громить советских ревизионистов, Хрущёва. Так
выступать я не могла. И, хотя я считала, что политика Хрущёва по отношению к Албании
ошибочна, я никогда не говорила об этом. Когда рядом кто-либо начинал какой-нибудь
политический разговор, я молчала, старалась уйти.
  Обстановка в стране становилась всё напряжённее, чувство страха росло. Мы всеми
силами старались преодолеть страх, ходили в Чехословацкое посольство, чтобы продлить
срок действия наших советских паспортов, дружили, встречались. Надеялись на лучшее.
Самое страшное началось в семидесятые годы. В 1974 году Энвер Ходжа обнаружил
несколько групп врагов в руководстве страны, в культуре, армии, промышленности. Арест
членов ЦК, министров, военачальников повлек за собой целую цепь "врагов" и "вражеских
групп". Шли аресты, арестовывали многих от министров и партийных функционеров до
обычных служащих, от артистов до рабочих и крестьян, от докторов наук до студентов.
Главные расстреливались, другие, получив большие сроки, пополняли лагеря, тюрьмы,
ссылки. Пополняли армию рабов, которые своим бесплатным трудом содержали армию
своих тюремщиков, пополняли государственную казну. Эта волна захватила и нас
"советских жён", обыкновенных женщин, которые из-за любви и нежелания разрушать
семьи, оставлять детей без отцов, остались в Албании. Энверу Ходже нужны были шпионы.
Мы были удобным материалом.
  В 1974 году арестовали Надю. Это было грозное известие. Но человек наделен чувством
самосохранения. Мы старались успокоить себя, думая, что арест Нади не может иметь
политических мотивов. Наверное, Надя, которая очень красиво одевалась, купила
что-нибудь с рук и её обвиняют в спекуляции. Я не скажу, чтобы мы были наивными,
просто, думая иначе, можно было сойти с ума, и ничего нельзя было сделать, оставалось
только ждать развития событий. Арест Нади был началом судебного преследования нас,
"советских жен".
   В мае 1975 года я зашла за Волей, мы собирались пойти вместе за покупками. У Воли я
застала Ингу, на обеих не было лица. "Арестовали Наташу и Зою", - сказала Инга. У меня
всё сжалось внутри от страха. " Что же это такое! Что им от нас надо? Ведь нас тоже не
оставят в покое", - пронеслось в голове. Мы молча сидели, говорить не могли. Меня
охватило чувство безнадёжности. Что мы могли сделать? Никто не мог ничего изменить. Всё
шло сверху. Мы не могли никуда уехать, негде было спрятаться. Прошла неделя.
Возвращаюсь с работы. Вдруг возле меня тормозит мотоцикл. С заднего сидения
соскакивает женщина, быстро подходит ко мне. Я не успела даже поздороваться.
"Арестовали Инну Шахэ" - говорит она, вскакивает на мотоцикл и уезжает.
   Только позже я вспомнила её, она была знакомой Инны, мы встречались с ней у Инны
дома. Как я добралась до дома, не помню. "Что случилось?" - спросил Гачо, открывая мне
дверь. "Арестовали Инну!". Инна моя близкая, любимая подруга. Страх и ужас, который
охватил меня, я не могу описать. Начались бессонные ночи, ночные истерики. Я, вообще,
мало плачу, только от обиды, а тут не могла сдержаться, плакала потихоньку, чтобы не
разбудить моего, уже тяжелобольного мужа. Но он просыпался, пытался меня успокоить, я
плачу, ничего не могу с собой поделать. "Ты же ничего плохого не делала" - успокаивает
меня Гачо. "Ну, конечно, ничего, никогда, ничего противозаконного, ничего против
государства, никогда ничего!". "Тогда не плачь, не бойся, тебя не могут арестовать, оторвать
от такого больного мужа". Оказалось, что могли, они всё могли. Днём дома я старалась быть
спокойной, ласковой с детьми. Пекла сладкое, старалась повкусней готовить. А в душе...
  За нами была установлена слежка. Постоянно у дома видела одни и те же одинаково
одетые фигуры. Прислушивалась к каждому шуму. Каждая машина, проезжавшая ночью
возле нашего дома, казалась мне "черным вороном", который приехал за мной. Подбегала к
окну. Потом стояла у двери, ждала шагов, стука. Ложилась снова. Мы перестали
встречаться, перестали разговаривать на улице, кивали при встрече и разбегались.
  В октябре 1975 года арестовали Нину Пумо. Страх всё усиливался, каждый день ждали
ареста. Из окна Волиного дома было видно здание тюрьмы. Иногда я заходила к ней, мы с
ужасом глядели на это здание, и думали в страхе о наших бедных женщинах, которых там
уже мучили. Боялись того, что было уготовано нам.
  В то время я работала в лаборатории на бумажной фабрике деревообрабатывающего
комбината. Шёл октябрь 1975 года. Тёмным дождливым утром жду автобуса. Вдруг ко мне
под зонт просовывает голову один наш старый знакомый. "Тая, - шепчет он, - арестовали
Исмаиля". Исмаиль наш старый, добрый друг. Его жена Рита уехала в 1961 году в
Ленинград. Как я доехала до работы, как работала в тот день, я уже не помню. Страх, страх,
ужас! Что делать? Выхода нет. Знаешь, что ничего противозаконного не совершал, и знаешь,
что спасения нет. К этому времени у меня уже давно не осталось никаких иллюзий
относительно строя в Албании. По всей стране шли аресты. Среди арестованных больше
всего было специалистов, военных, которые когда-то получили образование в Советском
Союзе.
   Продолжим. Исмаиль преподавал в Университете. Он был любимым Сашиным
педагогом, нашим хорошим другом. Его арест страшно подействовал на Сашу. Помню, как
он сидел и молчал, совсем убитый. Гачо пытался успокоить нас. Через несколько дней на
автобусной остановке ко мне снова подошел тот же знакомый, и начал, захлёбываясь,
шептать: " Знаешь, с Исмаилем так плохо обращаются, у родных не принимают для него
передач, его содержат в одиночке". Вдруг я сообразила, что этот человек послан
"сигуримом", их цель посмотреть, как я буду реагировать на арест Исмаиля, испугаюсь ли.
Ясно, что перепуганный, загнанный человек - лучший материал для их работы. В
следующий раз, когда посланец органов снова подошёл ко мне и стал что-то шептать, я
сказала, что это меня не интересует. Я прошу больше меня не поджидать, и ни о чём не
информировать. Больше он не появлялся, но моё состояние не улучшилось. Страх оставался
со мной ежечасно, ежеминутно, Это было страшное время ожидания. И теперь через много
лет я вспоминаю об этом с ужасом. Много позже, мои подруги, которым посчастливилось
избежать ареста и тюрьмы, рассказывали о том, как они после нашего ареста, провели
несколько страшных лет в ежедневном ожидании ареста.
   Страх превращает человека в тряпку, лишает его возможности сопротивляться. На
страхе, на запугивании было построено всё следствие. Под чувством страха прошли у меня
все годы тюрьмы, хотя мы все время пытались сопротивляться и преодолевать страх. Меня,
очень общительного человека, страх, тюрьма сильно изменили. Я стала замкнутой, с трудом
схожусь с людьми. Уже прошло много лет со дня освобождения, а лёд страха в душе до
конца не растаял. Сейчас, когда я пишу эти строки, старый страх со мной.
"Со школьных парт нам известно о роли экономических факторов в судьбе человечества.
Об этом написаны тома. Однако, с другого бока, идеалисты, впадая в ересь, твердят, что
ведущая роль не в желудке - в идеях. По этому случаю тоже написаны тома. Но что-то не
примечал я такого обилия фундаментальной письменности о том, какую роль сыграл в
судьбе человечества страх. Как он менял, ломал, корёжил людей и события. Страх, как
ведущая пружина истории!
С годами мне стало ясно, что именно страх не менее важен для объяснения общественного
хода событий и политической сутолоки, чем - да простит меня Маркс! - экономика. И -
пощади меня Кант - идеи. О том, что такое российский страх, его вес и значение в Истории,
может поведать каждый, кто не спал по ночам, пугаясь каждой проезжей и вдруг
застопорившей у подъезда машины. Я не спал и пугался. И поэтому кое-что понял в
Истории человечества и России. Что-то помимо души и желудка".
Евгений Габрилович. "Последняя книга".
Москва, издательство "Локид", 1996г., стр. 248.
Арест
  В самом конце марта 1976 г. я получила известие о смерти мамы. Это было так тяжело, мы
не виделись 16 лет и теперь все кончено. И хотя я понимала, что до восстановления
отношений с Советским Союзом было очень, очень далеко, так далеко, что иногда мне
казалось, что я и не доживу до этих времен. Но где-то, в самом далеком уголке души
теплилась надежда, что мы увидимся. И вот все, мамочки больше нет. Я никогда ее не увижу,
не услышу мудрых советов, не получу писем. Три дня я не была на работе. Приходили
соболезновать друзья, соседи, сослуживцы.
  2 апреля, в трауре, во всем черном (в Албании в таких случаях носили траур до года) я
пришла на работу. Я работала тогда инженером лаборатории на бумажной фабрике
деревообрабатывающего комбината. В этот день ничего не произошло. Только потом я
вспомнила, что в лабораторию несколько раз заглядывал рабочий, который раньше сюда
никогда не заходил и никакого отношения к лаборатории не имел. Я знала только, что он
активный член партии. Потом я поняла, что он по заданию органов проверял, вышла ли я на
работу. На другой день, 3 апреля, он заглянул снова, а примерно через час пришел и сказал
мне: "Инженер, вас вызывает директор". "Какой?"- спросила я. "Главный!" - последовал
ответ. Я вышла во двор, чтобы пройти в административный корпус. Был чудесный, теплый,
солнечный, весенний день, и я запомнила голубое-голубое небо и яркую, чистую зелень
газонов и деревьев. Во дворе стоял директор, у него было какое-то очень странное
растерянное лицо. Я подошла к нему с вопросительным выражением, но не успела ничего
произнести, как он указал мне на стоящий в стороне газик и сказал, что меня спрашивают вот
эти люди. У газика стояли двое, мужчина и женщина. "Садитесь", - сказала женщина, - "нам
нужно кое о чем у вас спросить". Я села, тут подбежал тот же рабочий и принес мою сумку и
пальто. Газик тронулся. В тот момент я даже не подумала, что это арест. Сейчас мне кажется,
что я ни о чем не думала, а только смотрела на голубой и зеленый мир вокруг.
  Я плохо помню, по какой дороге меня везли, кажется, мы свернули налево, на Кольцевую
у площади "21 декабря". "Это, наверное, в тюрьму", - подумала я, еще не прочувствовав до
конца значение этой мысли. Свернули на улицу, ведущую в тюрьму. Для меня это была
знакомая улица, 9 лет я ходила по ней на работу, в лабораторию органической химии,
расположенную неподалеку. Я как-то никогда не думала, что за люди стояли часто у
тюремных дверей, вероятно, они приносили передачи или приходили на свидания. Эта
тюрьма, этот мир были очень далеки от меня, и я никогда и не думала, что попаду туда, что
моим родным придется приходить в тюрьму.
  Все произошло так быстро и буднично, что сознание мое не успело перестроиться, и я не
полностью понимала, что все, между мною и всеми людьми, всем миром опустилась
преграда, что все резко, грубо оборвано, растоптано: моя жизнь, мои интересы, моя семья,
мой муж, мои дети, всё-всё.
  Газик остановился перед большими железными воротами, которые быстро открылись.
Потом мы куда-то ехали, останавливались, открывались разные ворота, громадные, желез-
ные, щелкали и гремели замки и засовы. Меня ввели в какую-то маленькую комнату, где
женщина, которая ехала со мной в машине, сказала скороговоркой: "Вы арестованы!" "За
что? Я ничего не делала противозаконного!". "Там знают!" - был ответ. Затем начался
обыск, тяжелая унизительная процедура. С меня сняли чулки, пояс, еще что-то, отобрали
сумку и повели куда-то по лестницам и длинному коридору. В тот момент я ничего не видела
и не помнила, ни коридора, ни лестниц, ни дверей. Надзирательница втолкнула меня в
какую-то пустую камеру с черным деревянным полом. В углу лежал замусоленный
соломенный тюфяк и два грязных рваных одеяла. В углу, у двери стояло грязное ведро. Я
была босиком, обувь приказали оставить в тумбочке в коридоре, там же я оставила верхнюю
одежду. В ужасе и смятении я села в угол. И снова ни о чем не могла думать. Открылась
дверь, надзирательница кричит: "Вставай, идем!". От этого крика, к которому я еще не
привыкла, становится еще страшнее на душе. Она заставляет надеть какие-то шлепанцы и
ведет меня по длинным коридорам, вводит в комнату. Там стоит какой-то мужчина. Я не
запомнила его лица, даже не знаю, был ли это мой следователь или кто-то другой.
Протягивает бумагу: "Распишитесь тут, это постановление об аресте". Успеваю прочесть
"Агитация и пропаганда". Чуть отлегло от сердца. Но я уже давно пришла к убеждению, что
органы любого, ни в чем неповинного человека, могут превратить и в шпиона, и в
террориста, и в саботажника. В стране было немало людей, которые верили, что
арестовывают виноватых, настоящих врагов. Здесь мне хочется заметить, что албанцы
умные, рассудительные, нелегко поддающиеся внушениям, оглушительной пропаганде.
Большинство все прекрасно понимало, знало, но делало вид, что всему верит, все одобряет и
поддерживает.
  И вот эта моя уверенность в том, что я маленькая, маленькая букашка, что со мной и моей
семьей они могут сделать все-все, что им заблагорассудиться, полностью парализовала и
придавила меня. Я видела и знала, что беззаконие уже давно заняло место закона, что
правосудия давно не существует. Об этом я даже не думала, эта уверенность вошла уже в
кровь и плоть.
   В камере, когда меня туда втолкнули, было полутемно. Где-то очень высоко, наверху
каменного мешка было маленькое зарешеченное окно без стекла. Вечером зажгли свет. Я
боялась, что наступит ночь, и свет погасят, в темноте будет еще страшнее. Я не знала тогда,
что в тюрьмах свет не выключают, что надо мной много, много ночей будет гореть лампочка,
освещая голые стены, дверь, квадратик окна. Этот свет - наваждение, от него нельзя
защититься. Тюрьма была давно построена итальянцами с очень высокими потолками,
метров 5-6. Электрический провод был высоко, заключенные не могли достать до него, если
бы им в период отчаяния пришло желание покончить счеты с жизнью, но ночью, не знаешь,
куда деваться от света, не дающего отдохнуть. Свет мучил нас и в лагере. Там в корпусах
были низкие потолки, и места на верхних этажах двухэтажных кроватей считались лучшими.
Там было больше воздуха, но там всю ночь в глаза бил свет, холодный и бездушный,
проникающий повсюду. Помню, как в лагере несколько раз перегорал свет, и как мы
радовались наступавшей темноте, выходили во двор и любовались яркими южными
звездами, которых обычно не было видно из-за яркого света. Но все это было потом, а теперь
я сидела на грязном полу и никак не могла прийти в себя. Дверь отворилась, мне сунули
миску какой-то ужасной похлебки, я съела две ложки не потому, что хотела есть, а так,
машинально, выполняя приказ. Дверь отворилась, снова, крик: "Выходи в туалет, бери и мой
миску!". Грязные туалеты, все старое, поломанное, невольно думаешь о тысячах
несчастных, прошедших здесь. Все это не прибавляет оптимизма.
   В ту ночь и все последующие дни и ночи меня мучило не горе, а что-то худшее:
непостижимость и непознаваемость происходящего. Горе ужасно, страшно, но оно имеет
название, а то, что происходило с нами, было лишено смысла. Это был кошмар, который
нельзя никак и ничем оправдать.
  После первого шока, лишившего меня способности не только рассуждать, а просто
думать, мои мысли понеслись домой, к моим дорогим, родным, самым близким. Как они
там, ведь им так тяжело, что и представить невозможно. Даже сейчас, когда прошло уже
больше 20-ти лет, и я начинаю думать о прошлом и все вспоминать, глаза мои наполняются
слезами и ручка отказывается писать. Я представляю, как ворвались в дом чужие люди, а
дома был только мой тяжело больной муж, и, объявив о моем аресте, начали везде лазить,
все бросать, смотреть. Что они искали? Наверное, передатчик?! У нас дома был только
старый ламповый приемник, по которому можно было слушать только Тирану. Они собрали
в мешок все мои письма и фотографии, (я имела глупость хранить все письма, получаемые
из дома от родных и друзей), набрался целый мешок, предъявленный мне потом на
следствии.
  "Сигуримщики" ушли, опечатав маленькую комнату, где стояли стеллажи с моей
большой и любимой библиотекой, где спали и занимались мои сыновья. Из школы пришел
Костя, внизу его ждал товарищ, они собирались идти в шахматный кружок. Костя вошел,
увидел сидящего в ужасной растерянности отца, все разбросанное. Гачо сказал:
"Арестовали маму". У Кости хватило сил выйти на лестницу и сказать товарищу: "Я не
пойду!", и вернуться домой. Потом пришел из Университета Саша. Трудно описать его
состояние. Это мне рассказали потом мои сыновья и так в общих чертах, потому что и мне и
моим детям трудно ворошить прошлое.
  А я думала в камере о том, как они теперь будут жить. Гачо такой больной, ему нужен
уход. Костя еще маленький, ему 14 лет, он школьник, отличник, веселый, компанейский,
младший в семье, избалованный всеобщими заботами и вниманием. А Саша! Ведь они его
будут преследовать, не дадут работать. И нет у Гачо сестры, которая бы, несмотря на страх и
запреты, прибежала бы к ним, сготовила, убрала. Мама его была очень старенькая, ей было
почти 90 лет. (Через полгода она умерла, Гачо никто не сообщил об этом). Еще до ареста я
была полностью раздавлена страхом. И только о своей семье думала, только о них
спрашивала во время следствия. Я боялась, что их выселят из дома, из Тираны, сошлют.
Примеров тому было много.
  В камере, во время следствия, мне приснился такой сон: "В нашем доме ждут гостей. Все
готово к их приему: на буфете стоят торты, пирожные, печенья, шоколад, по дому ходят мои
домашние и ждут. А гости, семья брата, несколько других семей наших родных и друзей,
ходят вокруг дома и никак не могут войти, так и не приходят". Я удивилась такому сну, а
потом одна из албанок, которой я рассказала этот сон, истолковала его так: "Очень все
просто, ваш дом полон горечи, а все родные и друзья не могут прийти к вам и разделить эту
горечь, помочь, хотят, но не могут". Да, сон оказался реальным отображением
действительности. Уже потом в лагере, пройдя все круги ада, следствия и суда, я поняла и
считаю, что я была права: нашим родным на воле было хуже, чем нам. Если тут мы уже были
все равны, все в равной степени пострадавшие, одинаково униженные и унижаемые, то на
воле им было гораздо трудней. Они вдруг, в одночасье стали изгоями. Все отворачивались от
них, боялись, сторонились. Костя, лучший ученик в своем 7-ом классе, заводила, участник
всех школьных мероприятий, конкурсов, вечеров, активист, вдруг стал "сыном врага
народа". Можно себе представить, как все это угнетало, придавило его. И хотя он на отлично
кончил восьмилетку, ему не дали права поступить в дневной техникум. Он поступил в
общеобразовательную школу, но учиться там не смог, надо было работать. Он начал
работать и учиться в вечернем техникуме.
  Саше не давали работать по специальности. Он работал простым рабочим на ферме, а
потом его призвали в армию.
  И все это время, все полтора года моего следствия мне беззастенчиво врали, говорили, что
в моей семье всё прекрасно. И я верила, хотела верить и верила. А они бедствовали, после
призыва Саши в армию, голодали, так как на маленькую пенсию моего мужа они помогали
мне, Саше в армии, покупали дорогие лекарства для больного Гачо и на оставшиеся крохи
жили.
  Обстановка на воле была ужасной. Аресты продолжались, людей ссылали, снимали с
работы, выгоняли из Университета. Везде "сигуримщики" распространяли слухи о шпионах,
саботажниках, врагах. На воле говорилось о передатчиках, якобы найденных в наших
квартирах. В журнале "На защите Родины", органе министерства внутренних дел,
печатались очерки об отважных албанских "чекистах", которые бдительно стоят на страже
безопасности государства и с корнем вырывают крамолу. Каждый, который хоть как-то
общался с нашими семьями и пытался им помочь, подвергался опасности тоже попасть в
ранг преследуемых. Отсюда страх и доносительство, как мера выживания. Доносительство
везде, на работе, в семье. Заставляли доносить даже на родных, на самых близких, или, в
лучшем случае, не общаться с попавшими в беду. И все мое следствие, суд, все прошло в
страхе за мою семью. Из-за этого страха я была лишена способности думать, рассуждать,
трезво оценивать обстановку.
В тюрьме, во время следствия
   На второй день после ареста со страшным лязгом отодвинулся засов, дверь распахнулась
и надзирательница закричала: "Собирай вещи!". Я ничего не понимала, какие вещи, что
надо было собирать. Она грубо толкнула меня, показала на матрас и одеяла, флягу с водой. Я
взяла все в охапку, и она повела меня по коридору, остановила возле какой-то двери и
втолкнула меня туда. Там я увидела женщину лет 35-ти, я сейчас уже не помню, как ее звали,
какое-то греческое имя не то Паращеви, не то Поликсени, и лица не помню. Если бы я сейчас
встретила ее в том же возрасте, я бы ни за что ее не узнала. Мне было страшно, но ни о чем
кроме дома я не могла думать. Я думала о больном муже, о сыновьях. Мужчины остались
одни дома, у них не было даже денег, я назавтра должна была получить зарплату. Мы жили
очень трудно, от зарплаты до пенсии, а теперь, как они будут жить, ведь на эту маленькую
пенсию надо жить, надо покупать и дорогие лекарства. А Саша? Что с ним будет? Я думала
только о них, говорила только о них. О чем бы меня ни спрашивали на следствии, я говорила
только о доме. На первом же допросе я попросила написать доверенность на имя сына на
получение моей зарплаты. Я знала, что дома нет денег. Каким чудовищно жестоким,
беспощадным должен быть строй, его органы государственной безопасности, чтобы
посадить меня в тюрьму, оторвать от такого больного мужа. Ведь они прекрасно знали, что я
НИЧЕГО не делала, ни в чем не была виновата. И из этого вытекал вывод: они могут сделать
со мной все, что захотят, пришить любое обвинение, дать любое наказание. В те первые дни
и недели следствия, когда я еще не утратила способность соображать, я понимала, что эта
женщина доносчик, и с ней нельзя ни о чем разговаривать.
  Через несколько дней моя соседка начала стучать в стену. И рассказывать мне о том, что
ей, якобы, передавали из соседней камеры. Я, конечно, верила всему, что она мне говорила.
Мне и в голову не могло прийти, что все это подстроено. "Ой, - сказала соседка, - там Нина
Пумо!" "Нина!"
  "Постучи! Узнай, как Нина", - попросила я. И она стучала и рассказывала про Нину.
Через несколько дней, после очередного перестука, она мне сказала, что Нина обвиняется в
шпионаже, в ее группу входят Надя и Зоя. Я была в шоке. "Надя?! Причем здесь Надя! Надя
уже давно осуждена за агитацию, получила 7 лет!" Соседка стучит в стену, получает оттуда
ответ: "Надю снова привезли из лагеря, сейчас обвиняют в шпионаже. Они все признали, все
подписали". Только потом, когда нас привезли в лагерь, и я встретилась с Ниной, я узнала,
что Нина никогда не была в соседней со мной камере, не умела стучать в стенку, и,
соответственно, никогда не стучала, а моя соседка выполняла задание следователей. Цель их
была меня запугать, и этой цели они достигли. Я поверила, поверила в то, что следователи
могут сделать со мной всё, что хотят, обвинить в чём угодно. Я была полностью уверена, что
ни одна из моих подруг никогда не занималась шпионажем. Мы остались в Албании только
ради своих семей, мужей и детей, да и кому в Советском Союзе были нужны такие
"шпионки", как мы, которые ничего не знали. Ведь советские советники, специалисты перед
тем, как испортились отношения, работали буквально во всех областях, в армии, в
промышленности, в финансах и т.д. У них была полная информация о положении дел везде,
и они были в состоянии найти и завербовать настоящих, ценных шпионов, что, вероятно, и
было сделано. Об этом я ничего не знала ни тогда, не знаю и сейчас. Но этих шпионов надо
искать, надо ловить, что, наверное, не так-то просто. А тут - раз, арестовал, запугал, угрозы,
побои и все: готова шпионская сеть. Награды, слава доблестным албанским чекистам,
"сигуримщикам"! А какие-то там людишки, их дети, мужья, их горе никого не волнует.
Человек это ничто. Прошло ещё несколько дней, соседка снова долго перестукивалась с
камерой слева, и потом сообщила мне: "Состоялся суд и Наде дали 18, Зое - 15 , а Нине - 14
лет лишения свободы". Не могу передать тот ужас, который охватил меня. Даже сейчас,
когда прошло уже столько лет, любое воспоминание об этом времени снова тянет за собой
волну страха. Ведь сейчас страха не должно быть, все уже позади, но пытка страхом ужасна,
ее следы, ее тень остаются на всю жизнь. Я почувствовала себя маленькой букашкой, на
которую надвигается громадная бетонная плита коммунистической тирании. Спустя
несколько дней мою соседку забирают, и начинается моя эпопея одиночного заключения,
которая продолжалась почти полтора года.
  Если бы предоставить возможность человеку с воли открыть окошечко камеры и
заглянуть во внутрь, то он увидел бы существо в полумраке, среди 3-х стен, на грязном
соломенном матрасе, с маленьким оконцем так высоко, что он никогда не может выглянуть
наружу и увидеть, что там происходит, дверью с засовами и амбарным замком, дверью,
которая открывается только 3 раза в день для оправки и выдачи пищи. И человеку только
остается удивляться, как заключенный все это выдерживает, и до сих пор не покончил жизнь
самоубийством. Но человек часто выживает в экстремальных ситуациях. День идет за днем,
втягиваешься в эту страшную жизнь.
  Итак, камера. Это каменный колодец площадью примерно 5 кв. метров и метров 6
высоты. Колодец этот пустой с деревянным полом, на котором спали. Высоко над полом
маленькое зарешеченное окошко без рамы и стекла. Оттуда днем проникает немного света, а
в ясные дни по стене двигается солнечное пятно, по нему я научилась почти без ошибок
определять время. Я старалась использовать этот маленький лучик солнца, ходила по камере
и подставляла ему лицо, ловила капли свежего воздуха из окна. Оттуда летом тянуло
знойным воздухом, а зимой промозглым холодом. Но все-таки это был свежий воздух.
  День начинался шумом и грохотом. Утром хлопки, хлопки, дежурный офицер принимает
смену, потом шум открываемых дверей, оправка, завтрак. Пьешь жиденький чай, чуть
теплый, несладкий, размачиваешь в нем корку. И начинается длинный день подавляющей
тишины. Гнетущая тишина, иногда леденящие душу крики, топот ног и снова тишина.
Надзиратели все делали бесшумно, тихо ходили, так тихо открывали глазки и подглядывали,
что из темноты камеры, через затянутое сеткой отверстие нельзя было понять, что кто-то
смотрит, подглядывает. В этой тишине вдруг страшный лязг, грохот, от которого вздраги-
ваешь, подпрыгиваешь, сердце бьется учащенно. Дверь распахивается и грубый голос
шипит: "Вставай, ты, идем!" Идешь по коридору, полумрак, все окрашено в коричневый
цвет, двери, их много, они расположены часто, на них огромные амбарные замки. Все
продумано, любая мелочь направлена на то, чтобы сломать, раздавить, запугать. Ко многому
привыкаешь, но никогда я не могла привыкнуть к железному грохоту засовов и замка, к
стуку отворяющейся двери, к похожим на выстрел хлопкам открывающихся глазков. Во
время предварительного заключения никаких свиданий, полнейшая неизвестность и
дезинформация, ни книг, ни газет, ни бумажки, ни карандаша. Чтобы не сойти с ума, как-то
отвлечься, придумывала разные занятия. Вытаскивала из грязного матраса солому и
"писала" на полу, складывала слова, незамысловатые кроссворды. Когда открывалась дверь,
одного движения было достаточно, чтобы превратить все в кучку соломы. Однажды меня
вывели на допрос очень быстро, и я не успела убрать свой кроссворд. Когда же меня привели
обратно, надзирательница Василика, она отличалась особой бдительностью и жестокостью,
увидела на полу слова, решила, что я спрятала карандаш и бросилась в камеру, но солома
разлетелась. Обошлось без тычков, без криков. Дверь закрылась, и я снова осталась одна.
  Больше всего забыться и отвлечься, чем-то занять день, скоротать тягучее время
помогали стихи. Восстанавливаю в памяти стихи, которые когда-то знала наизусть, и очень
любила. Больше всего вспоминался Пушкин, вспоминала Лермонтова, Есенина, Симонова.
Декламирую, сначала тихо, потом в полный голос. Открывается окошко, гневный окрик
надзирательницы: "Прекратить!" Начинаю повторять тихо. Многое вспомнила и повторяла
про себя, шепотом снова и снова. Это позволяло перенестись в иную жизнь, которая сейчас
была далекой-далекой, а иногда казалось, что возврата к ней не будет никогда. Когда мы
встретились потом в лагере, оказалось, что пушкинские стихи помогли выжить, не сойти с
ума многим моим подругам.
  В первые дни, когда моя соседка стучала в стену, мне тоже захотелось научиться этому
средству сообщения. Соседка сказала, что стучит по алфавиту. Один удар - А, два - В и т.д.
Но я, хотя и знала албанский алфавит, не успевала "читать" удары, так как повторяла
алфавит очень медленно. Тогда я решила запомнить номер каждой буквы и считать удары. Я
так и сделала, и дело пошло. После освобождения, прочитав книгу Фатоса Любони
"Пересуд", я узнала, что мужчины применяли для сообщений более удобный способ. Но мы,
женщины, не знали эту удобную азбуку и просто выстукивали подряд все буквы. О чем-то
болтали, что-то узнавали от соседей, и так проходило время. Стучать было трудно и опасно,
охранники и надзирательницы постоянно контролировали, подкрадывались, подслушивали
и ловили нарушителей. Однажды охрана ворвалась ко мне в камеру, и только то, что я с
наивным видом убедила их, что не знаю албанского алфавита, спасло меня от карцера.
Обычно стучали по вечерам, когда начальство удалялось, а охрана, кончив дела,
усаживалась в конце коридора поболтать.
  Вспоминаю два курьезных случая во время "связи". Рядом со мной в камере справа сидел
кто-то, получавший еду, отличную от общей. Вместо страшной черной похлебки, которую
давали нам, туда носили пюре, котлеты. Я постучала, спросила имя. Она ответила: "Мина".
Потом, уже в лагере я узнала, что Мина и ее сестра Надира, две молодые крестьянские
девушки, обвиняемые по сфабрикованному "коровьему делу". Я об этом напишу потом
подробно. Во время следствия Мина очень болела. Процесс был политическим. Минину
жизнь надо было сохранить до суда. Соседи слева тоже обратили внимание на еду моей
соседки и стали спрашивать, кто там сидит. Я начала выстукивать "М-И-Н..." Но тут
раздался сигнал, соседка поскребла стенку. Это означало: "Поняла, можешь не
продолжать". Через полгода мы встретились с моей соседкой в лагере, и оказалось, что
слово "мин..." она расшифровала как "министр". Это было время, когда в тюрьмах
оказалась почти вся партийная и государственная элита, и появление среди заключенных
министра никого не удивляло.
  И другой случай. Было, вероятно, 1 октября 1976 года. Меня привели к следователю.
Следователь читает газету. Жадно смотрю на нее. 5 месяцев не знаю ничего, что делается на
белом свете. В газете приветствие руководства Албанской Партии Труда руководству КП
Китая. В приветствие нет имени Мао Цзэдуна. Что случилось? Не спрашиваю ничего у
следователя, в ответ можешь получить грубость, издевательство, любую гадость. В камере
все думаю, как спросить у соседей. Они "свеженькие", недавно с воли. Открытым текстом
спросить боюсь. Давно привыкли в Албании молчать, и ничего не спрашивать. Наконец,
придумала. Стучу, задаю вопрос: "Мао Цзэдун приедет в Тирану?" Получаю ответ: "Он
умер". Думаю: "О господи! Может быть, с этой смертью, что-нибудь изменится в политике
и нас освободят". Напрасные ни на чем необоснованные надежды! Страх, одиночка, полная
безнадежность делали свое дело. У меня начались слуховые галлюцинации. Мне все чудился
голос Саши, будто он звал меня: "Мама, мама!" Я начинала в ужасе думать, что его
арестовали, и он зовет меня, и начинала задыхаться. Так продолжалось несколько минут,
проходило, повторялось снова и чем дальше, тем все чаще. Иногда доходило почти до
обморочного состояния, я лежала долго без движения, или дрожала, кричала. В такие
периоды ко мне в камеру приводили соседку, какое-то время я была не одна. Потом соседку
уводили, и все начиналось сначала.
Следствие и суд
  Все допросы слились в один длинный кошмарный процесс. Последовательно, по дням я,
конечно, не могу всё описать, для этого нужно было писать дневник. В камере это было
просто невозможно, запрещались бумага, карандаши, газеты, книги. В лагере тоже было не
до записей, там нужно было выживать.
  Первый раз я встретилась с моим следователем, когда меня вызвали подписать ордер на
арест. Я не запомнила ничего, всё было, как в тумане. Потом первый допрос, долгое, тягучее
заполнение анкеты. Кто родители? Где училась, когда кончила? Где работала? Была ли
судима? И ещё, и ещё. Я только удивлялась, ведь они за нами неотступно следили, что они
не знают всё обо мне до мельчайших подробностей.
  Первый вопрос, который был мне задан: "Теперь расскажите мне о ваших друзьях,
знакомых". Я спокойно отношусь к этому вопросу, называю 2-3 имени. Мои подруги
достойные люди. Среди них врачи, педагоги, инженеры. Все они отлично работают,
пользуются уважением, у всех хорошие семьи, дети. Уверена, что называя их, я не приношу
им вреда, да и дружба с ними хорошо характеризует и меня. Как я была наивна, я не
подозревала, что каждое сказанное слово использовалось против нас. Моих следователей не
удовлетворяет мой ответ. Они сами называют имена многих моих знакомых, даже тех,
которые давно уехали в Советский Союз. В их вопросах злоба. Выходит, что они злятся, что
эти люди уехали, ускользнули от них.
  В один из первых дней моего заключения с грохотом распахивается дверь моей камеры.
Вскакиваю с пола. В камеру входит в сопровождении надзирательницы какой-то
черноволосый мужчина. Видит меня. На лице появляется злорадное выражение. "Ах, вот
кто здесь! Ну, как? Жалобы есть?" - спрашивает он, не представляясь. В моей голове
проносятся мысли: "Какие жалобы, о чём, кому? Разве они не знают, что я ни в чём не
виновата, никогда ничего противозаконного не делала, что всё, что сейчас со мною
происходит, всё заранее обдумано, спланировано". Я молчу. Мужчина уходит.
  Через несколько дней меня повели на допрос. В комнате был тот же темноволосый
мужчина. Он представился: "Прокурор". "Аа, - обратился он ко мне, - кончилась твоя
красивая жизнь, кто будет носить твои красивые платья, твой муж не будет больше ездить за
границу!" "Мой муж за границу? Какие красивые платья?" "Ну, твой муж, Косталари!" И
столько было злобы в этих словах, что мне показалось, что на губах его выступила пена.
Будто я, все мои подруги и наши семьи, были его личными врагами. (Для справки:
Косталари был языковедом, академиком, ездил за границу на конференции, симпозиумы.
Это, вероятно, вызывало зависть и злобу). "Вы ошиблись, - сказала я. - Я, Таиса Пиша, жена
Гачо Пиша". В первый момент он растерялся, но быстро перестроился. "А, это твой муж, у
которого дрожат руки. Вот видишь, как велика твоя вина. Если бы ты не была виновата, мы
бы не арестовали тебя, не оторвали бы от больного мужа". Я молчала, думала о том, что они
никого никогда не жалеют, никогда! Начался допрос. Он задавал те же вопросы, что и
следователи. "Назови всех твоих подруг!". "Я уже называла следователю". "Повтори ещё
раз!". Повторяю, те 2-3 фамилии, которые называла следователю. Но это не удовлетворило
прокурора. Он начинает сам называть имена советских жён. "А эту знаешь? А эту?". Я знала
многих, все мы были знакомы, были у нас хорошие отношения. В тоне, когда он называл
имена подруг, сквозила такая ненависть и злоба, что мне стало очень страшно. Прокурор
начал кричать: "Почему не сотрудничаешь со следствием? Ничего не рассказываешь!?".
"Мы никогда не вели враждебных разговоров, мне нечего рассказывать". "Неправда, -
кричал прокурор, - мы вас выведем на чистую воду, вы враги, шпионки, вы помогали
Советскому Союзу, который делает всё возможное, чтобы уничтожить народный строй в
Албании. Вы антисталинисты, вы поддерживали Хрущева. Но наши органы разоблачили
вас... и т. д". От всего этого брала оторопь, всё вызывало твердое убеждение, что машина, в
которую мы попали, не отпустит нас, пока не перемолотит, что они сделают с нами всё, что
хотят.
  Следствие всегда вели два следователя. Следствие с одним следователем запрещалось.
Органы никому не доверяли, и следователи следили друг за другом. Потом считалось, что
женщины могут обвинить следователя в сексуальных домогательствах. Такие случаи
бывали. Но, если следователю надо было тебя ударить, другой следователь выходил из
комнаты. Всё без свидетелей.
  Моим следователем был Фейзо Алочи. Не очень умный, малообразованный. С ним в паре
работал Фатос Требишина. Этот был способным, начитанным. Они играли роли - добрый
Фейзо и злой Фатос. Хотя Фатос и без роли был злым, коварным, мстительным. Иногда и
Фатос играл роль добряка, перед началом допроса говорил, что у меня дома всё в порядке.
Верить им было нельзя, но хотелось думать, что они говорят правду, и успокаивала себя и
верила. Следователи и должны были быть такими людьми. Людьми без совести, грубыми,
горластыми. Должны верить в справедливость строя, который их выделяет и хорошо
оплачивает. Они имели на этой работе всяческие материальные блага, и смешанное со
страхом уважение окружающих. И для сохранения этих благ они были готовы на всё. Так и
шла череда допросов, то сладкие улыбки, то крики. "Ну, как сидишь, ешь наш супчик?
Нравится?" (Суп - ужасная чёрная бурда, которую можно есть только после многодневного
голода). "Ничего, - отвечаю, - в войну мы ели и похуже". Больше суп не упоминался.
  С первого допроса и до конца следствия твердилось одно: "Признавайся, признавайся!
Чистосердечное признание даст тебе возможность рассчитывать на нашу помощь. Если не
признаешься, будет хуже, будет плохо". Я не знала в чём мне надо признаваться, всё
твердила о том, что ни в чём не виновата. И чувствовала себя такой букашкой, вернее не
букашкой, а просто никем, вырванным из жизни, затоптанным, раздавленным, попавшим в
машину, которая ни за что не отпустит свою жертву, ни за что! "Наша судебная система
никогда не ошибается!" - твердили следователи.
  На одном из первых допросов я попросила дать мне прочесть уголовный кодекс. Я была
совершенно беспомощной в ситуации, в которую попала, никогда не читала уголовный
кодекс, эти проблемы меня никогда не интересовали. Ничего противозаконного я не
совершала. В ответ раздался смех следователей: "Чего захотела!". Уголовного кодекса я не
увидела, ни во время следствия, ни перед судом. Я знала, что в Албании с 1966 года не было
адвокатов. Адвокаты, которые были в Албании после войны, принимали участие в
политических процессах. Они часто выступали против беззакония, произвола. Большинство
из них было репрессировано. В 1966 году адвокатура была ликвидирована. Всё-таки я
решилась и попросила дать мне адвоката. "Наш суд самый справедливый в мире, нам не
нужны адвокаты! Потом ты достаточно образована, можешь защитить себя сама", - ответил
следователь. Тут я сказала что-то о римском праве (хотя, по правде говоря, я о нём почти
ничего не знала). Сказала, что в суде должен быть обвиняемый, защитник и судья. В ответ
мне было сказано, что римское право было давно, и все о нём забыли. И снова:
"Рассказывай! Рассказывай! Признавайся! Чистосердечное признание облегчит твою
участь. Тебе предоставляется возможность раскаяться и получить минимальное
наказание!". И снова: "О чем разговаривали с подругами? Что читали? Вы все
антисталинисты!". "Антисталинисты? Сталин умер больше 20-ти лет тому назад. Какое я
имею к нему отношение?". Следователь начинает кричать: "Наша партия единственная
марксистско-ленинская партия в мире, все остальные партии ревизионистские. Мы верные
сталинцы. Все, кто против Сталина, наши враги!". И снова, что читаете, о чем говорите.
Перечислила несколько книг, прочитанных незадолго до ареста. Среди них "Воспоминания
И. Эренбурга" 1 том. Всё записывает. На следующем допросе после консультаций кричит:
"В этой книге Эренбург пишет против Сталина!". И снова требуют признания, говорят, что
всё о нас знают. Показывают два толстенных тома. Кричат, что я зря отпираюсь, что здесь на
меня собрано столько материала, что меня сразу же можно расстрелять. Показывают моё
имя на обложке. "Господи, - думаю я, - сколько доносов на меня написали!". Потом по ходу
следствия, я поняла, что кроме доносов в этих томах были переводы писем, которые я
отправляла и получала, были отслежены все мои передвижения по Албании. "Сколько
трудов, сколько денег! Хватит ли у меня сил опровергнуть всё это враньё?".
   На одном из обычных допросов с криками, угрозами вдруг открылась дверь, в комнату
ввели высокого, грязного, небритого, изможденного старика. Он с трудом держался на
ногах. " Ты его знаешь?" - спросили у меня. "Нет". "А ты?" - обратились к старику. " Да. Это
Таиса Пиша, жена Гачо Пиша". И только после того, как он заговорил, я его узнала. Это был
Манди Кочи, муж Розы Кочи. Манди был земляком моего мужа, отсюда и наше знакомство.
У него в Корче была фотография, в помещении которой, во время
национально-освободительной войны скрывались подпольщики. Сам Манди, будучи
коммунистом, антифашистом принимал активное участие в национально- освободительной
войне. После войны его послали учиться в Москву, он кончил краткосрочные курсы, стал
кинооператором. В Москве он женился. Его жена Роза закончила филфак МГУ, блестяще
владела албанским языком. Её муж, Манди, был исключён из партии, разжалован в
фотографы. Как и все другие мужья советских жен, он не имел никакой связи с семьёй.
Вскоре он вышел на пенсию. И вдруг в 1974 году мы услышали, что его арестовали. И тут я
поняла, почему меня всё время спрашивали, о чём я говорила с Розой. И, несмотря на то, что
я не виделась с Розой с 1960 года, да и, вообще, мы не были близкими подругами,
следователи всё требовали, кричали.
  Следователь обратился к Манди: "Скажи, в чём тебя обвиняют, и насколько ты
осуждён?". "На 25 лет за шпионаж",- сказал Манди. Как я сдержалась, чтобы не закричать,
не знаю. Этому больному, старому человеку, безусловно, ни в чём не виноватому-25 лет!
"Теперь скажи, о чём Таиса говорила с Розой". Манди не мог произнести ни слова, что-то
бормотал, путался. Следователь начал читать его показания. Манди утвердительно кивал
головой. Оказалось, что он свидетельствовал о том, что, якобы, в 1959 году, т.е. 17 лет тому
назад, я говорила Розе, что Советский Союз нападёт на Албанию. Это было настолько глупо,
что я засмеялась, сначала тихо, и постепенно мой смех стал истерическим. Я смеялась и
плакала, с трудом пришла в себя. "Что за абсурд, я, вообще, почти не общалась с Розой, да и
не могла сказать ничего подобного в то время, когда между нашими странами были хорошие
отношения. Кроме того, Манди не понимает по-русски, он давно забыл русский язык, дома у
них говорили по-албански, он никогда не понимал, о чём мы говорили", - сказала я.
Следователи кричали, утверждая, что то, что говорит Манди, правда.
  Я не подписала протокола, но это не помешало этому показанию фигурировать на суде.
Но по сравнению с той кучей лжи и небылиц, которыми следователи наполнили наш
обвинительный акт, эти показания были невинной шуткой. Эта очная ставка произвела на
меня тяжелейшее впечатление. Я лишний раз убедилась, что обречена, всё заранее
продумано и придумано, и ничто не спасёт меня.
  Закованного в наручники, еле двигающегося Манди привезли на наш суд свидетелем, где
снова за него прочитали его показания, он уже почти не мог говорить. Манди просидел в
тюрьме 12 лет, тяжело болел, после освобождения вскоре умер.
  Полчаса в день нам полагалась прогулка. Иногда это право выполнялось, нас выводили
подышать. Для прогулок плоская крыша здания была разделена на клетушки стеной высотой
примерно 2 метра. На эту стену мы вешали сушиться нашу одежду, которую иногда
удавалось выстирать. Однажды, месяцев через 6, после моего ареста, с ужасом я узнала
висевшее на стене платье Воли. Всё сжалось внутри: "О, Боже! Они арестовали Волю, что
делать? Это плохо, они будут создавать шпионскую группу, сделают с нами то, что сделали с
Надей, Ниной, Зоей".
  Воля была моей самой близкой подругой в Албании. Она окончила Московский
Государственный Университет, геологический факультет, училась в аспирантуре. Когда она
в 1955 году приехала в Албанию, то была единственным в стране специалистом по
инженерной геологии. Воля создала в Албании лабораторию по инженерной геологии,
защитила кандидатскую диссертацию, готовила кадры. В этой лаборатории были сделаны
соответствующие анализы для всех строек Албании, начиная с жилых домов, до плотин,
крупных гидроэлектростанций. До 1976 года Воля была нужным и ценным кадром, а в 1976
году оказалась нужной в тюрьме. Следствие у неё было очень тяжёлым. Много месяцев она
ничего не признавала, отрицала весь тот бред, который сочиняли следователи, но одиночка,
ночные непрерывные допросы, побои, все это доводило до такого состояния, когда
подписывался, не читая, любой протокол, а чаще просто чистые листы. В это время мне тоже
было предъявлено обвинение в шпионаже. И с этого момента началась самая тяжелая часть
следствия. Следователи основывались на том, что, когда в стране было советское
посольство, мы ходили туда к консулу. Это было правдой, мы продлевали паспорта,
оформляли визы и приглашения для наших родных, и всё. Какой шпионаж!? В посольстве
нас считали предателями, покинувшими родину. Но на все мои возражения никто не
обращал внимания. Считалось, что нас завербовал консул. И, когда я говорила, что зачем
Советскому Союзу такие шпионы, как я. Я ни с кем не знакома, ни с одним военным, ни с
какими ответственными товарищами, что я могу передать, сообщить, я знаю о стране только
то, что печатают в газетах. Следователи с усмешкой отвечали, что там, в Советском Союзе
наши враги, им важна любая информация.
  Вопросы один глупее другого: "Почему ты не уехала тогда, когда уезжало посольство? Ты
осталась с заданием! Кто эти люди, о которых ты упоминаешь в своих письмах?
(Назывались имена наших знакомых, родных, о которых я спрашивала у мамы в письмах).
Зачем ты ходила в чехословацкое посольство?". И не один ответ не принимался
следователями. Когда я сказала, что в посольство мы ходили продлевать срок действия
наших паспортов, в ответ оплеуха и крик: "Неправда!". И так без конца.
  Я думала, что вполне вероятно, что соответствующие советские органы завербовали
агентов среди албанцев, среди тех, кто мог им быть полезен. Но этих шпионов надо ловить,
разоблачать, а тут - раз, схватили бедных женщин: матерей, жён, бросили в тюрьму, довели
до такого состояния, что они уже больше не могли сопротивляться, и сделали их шпионами.
Всё легко и просто. И ловить никого не надо. Сразу можно убить много зайцев. Показать,
что Советский Союз делает всё возможное, чтобы нанести вред Албании, что советские
люди (в данном случае, советские жёны) плохие, ничтожные люди, шпионки, предавшие
свои семьи. И, наконец, получить награды и чины за отличную работу.
Новое обвинение
  Не помню точно после скольких месяцев после моего ареста, уже после того, как мне
было предъявлено обвинение в шпионаже, которое я полностью отрицала, мне было
предъявлено новое обвинение. В один из длинной череды дней в одиночке распахнулась
дверь и меня повели на допрос. Сначала были обычные требования рассказать о шпионской
деятельности. Я снова сказала, что рассказывать нечего. Потом следователи перестали
обращать на меня внимание, стали что-то оживленно обсуждать между собой. Так бывало
часто, это был один из приемов допроса. Я сидела, опустив голову. И вдруг, как пощечина,
раздался возле меня злой оклик Фатоса: "Ну что ты запираешься, ты ведь не только
шпионка, ты занималась и саботажем!" Я опешила: "Господи! - пронеслось у меня в голове,
- какой саботаж, что им ещё надо, мало им всего, всех этих беспочвенных обвинений".
"Какой саботаж!" - закричала я. "Иди в камеру, подумай, и всё нам расскажешь" - крикнул
Фатос и вызвал надзирательницу.
  У меня уже не было сил, много месяцев одиночки, пыток, издевательств. Дошла до
камеры, села на грязный матрац. "Какой саботаж!?". В мыслях перебираю всю мою работу в
Албании. Знаю, что работала всегда в полную силу, честно, отдавала всё работе, все знания,
старалась принести пользу. "Так к чему они могли придраться, что могли придумать?" -
ответа не нахожу.
  Через пару дней поздно вечером меня снова повели на допрос. "Ну, вспомнила?". "Мне
нечего вспоминать". Фейзо замахнулся, но удара не последовало. "Встать! Будешь стоять,
пока не вспомнишь!". "Что вспоминать? Я никогда ничего плохого не делала". "Хорошо,
будешь стоять всю ночь!". Стою. Ноги начинают болеть, надуваются вены. Стою. Начинает
качать, опираюсь рукой об стол. "Не прислоняться!" Стою, не знаю сколько часов.
Следователи болтают, меняются. Наконец, отводят в камеру. Падаю без сил на пол, сразу же
засыпаю. В 6 утра подъём. Потом запрещают лежать. Это мучение повторялось несколько
раз.
  На одном из допросов мне сказали, что моя подрывная деятельность была осуществлена
на деревообрабатывающем комбинате, где я работала последние 5 лет. Перебираю в памяти
все, чем занималась на комбинате, все мои должности. Работала на бумажно-картонажной
фабрике, оборудовала там лабораторию, возглавляла её, отвечала за качество продукции.
Работала в технологическом бюро, там занималась всеми химическими проблемами ком-
бината: внедрили в производство новый, улучшенный синтетический клей, занималась
окраской, лакированием и имитацией древесины для изготовления мебели и многими
другими проблемами. "Что они сочинили, что придумали, что?".
  На очередном допросе следователь читает мне написанное одним из моих сотрудников,
инженером (имя его я не буду называть) донесение о моей подрывной деятельности,
положенное в основу обвинения в саботаже. Чтобы стало понятнее, на чем строилось
обвинение, напишу об этом чуть подробнее. Бумага, которую производили на фабрике, была
довольно низкого качества. Мы решили улучшить качество бумаги, и попытались внедрить
в производство дополнительный метод обработки, пропитки бумаги. Я собрала
необходимую литературу, разработала методику. Однако эта работа не принесла желаемых
результатов, не было оборудования, ожидаемого улучшения качества бумаги не произошло,
и мы решили отказаться от этой работы. И вот теперь эта работа вменялась мне в саботаж.
Якобы, я умышленно провалила эту работу, не улучшила качество бумаги, нанесла вред
производству. Обвинение было нелепым и безграмотным. Я была возмущена и убита. Если
можно предъявить такое обвинение, человека можно обвинить в чём угодно. Я тут же
заявила, что это обвинение - глупость от начала до конца. Начала рассказывать, как мы
работали. Вспомнила, какой литературой я пользовалась. Потребовала
проконсультироваться у специалистов. Сначала меня не хотели слушать, кричали, угрожали,
но затем на одном из очередных допросов предложили изложить всё подробно на бумаге.
(Вероятно, сверху поступило указание снять с меня это обвинение). Я написала всё, и через
неделю, на очередном допросе, мне сказали, что это обвинение снято. Мне показали
заключение инженера Петро Дешница, где он полностью опровергал все данные,
положенные в основу нелепого обвинения. Он назвал их пустыми и беспочвенными. Я
вздохнула с облегчением. Но этот месяц борьбы стоил мне очень дорого, я страшно устала,
потеряла способность соображать и сопротивляться.
  После того, как с моим "саботажем" было покончено, снова перешли к обвинению нас в
шпионаже. Бесконечные допросы, ночи без сна, оскорбления, крики, удары. На допросы
часто приходил прокурор, активно участвовал в следствии. Даже ночью, в воскресенье и в
праздники. И требовал, кричал, угрожал. Угрожал мне расстрелом, 25-ю годами тюрьмы,
арестом моих близких, высылкой их. И требовал, требовал, чтобы я подписывала ту ложь,
которую они придумывали вместе со следователями. Не знаю, имел ли право прокурор по
закону принимать участие в следствии? Этот прокурор имел. Моё следствие проходило под
"прокурорским надзором". Однако, прокурорский надзор не замечал, как проходило наше
следствие, как над нами издевались, как нас мучили, не хотел замечать, как заставляли
подписывать, не читая, протоколы допросов, часто чистые листы. Не только не замечал, а
активно вмешивался в следственный процесс. Каждые 3 месяца прокурор продлевал срок
следствия, которое у меня продолжалось почти полтора года.
   На душе было очень тяжело, полная изоляция, постоянная тревога за детей, за больного
мужа. И вся эта тяжесть ото лжи, которую приходилось подписывать. На очередном допросе
я заявила, что всё, что я подписала относительно шпионской деятельности, ложь от начала
до конца. Я потребовала бумагу, и написала, что отказываюсь от всего, что подписала
раньше. Что тут началось! Крики, угрозы. Меня быстро отвели в камеру.
   Прошло несколько дней. Было воскресенье, допросы в это день бывали очень редко.
Сижу спокойно. Вдруг открывается дверь. "Вставай, идём!" - шипит надзирательница. Идем
по коридору, но вместо привычного пути в кабинет к следователю, меня подводят к окну.
"Смотри!". И я увидела во дворе тюрьмы моего больного, с трудом стоящего на ногах мужа,
который разговаривал о чём-то со следователем. Я не знаю, о чем они говорили, вдруг меня
пронзила ужасная мысль: "Мой муж в тюрьме! Они его арестовали!". Но он был нормально
одет, без наручников. "Нет, он не арестован", - успокоила я себя. Через минуту, тычок в
спину и голос: "Иди!". Я с трудом сдерживала слёзы. В кабинете следователя сидел
прокурор. Он сразу начал кричать на меня, требовать, чтобы я подписала все протоколы, не
смела отказываться от обвинений в шпионаже. Допрос продолжался несколько часов.
Наконец, уставший прокурор закричал: "Видела своего мужа? Видела! Так вот у нас уже
подписан приказ о высылке твоей семьи из Тираны. Подписывай! Если не подпишешь, в 24
часа они будут в самой отдаленной деревне". Я представила моего больного мужа, моих
мальчиков в ссылке. (Ссылка в Албании была хуже тюрьмы). Этого я не могла выдержать.
  Это был очень тяжёлый период следствия. Надо было придумать легенду, надо было
подогнать показания мои и Волины. Воля ничего не признавала. Ей подбрасывали записки,
которые я ей, якобы, писала. Их подделывали следователи, Воля долго не верила этим
запискам, отказывалась от всего. Но мы были просто слабые, замученные, голодные
женщины. Полицейская машина была сильнее нас. В это время я с ужасом узнала, что нам в
группу присоединили ещё одну нашу подругу, Мину. Я не знала, что она была арестована.
Позже я узнала, что был арестован её муж, начальник большого строительного управления.
Зачем им надо было присоединять Мину к нашему обвинению, не знаю. Этого я не могу
объяснить. Мина ничего не признала, следователи решили, что можно её засудить и без её
признания. Что и сделали на суде.
  В начале августа 1977 года началась спешная подготовка нашего дела к суду.
Следователи очень спешили. Они никак не могли решить, кто же мы, советские граждане
или албанские. Несколько раз переписывался обвинительный акт, не знали, "какую родину
мы предаём", под какую статью уголовного кодекса нас подвести. Больше всех старался и
суетился прокурор. Только потом я узнала, почему так спешил прокурор. С 1 сентября 1977
года вступал в силу новый уголовный кодекс, в котором была отменена конфискация
имущества. Конечно, в полной изоляции мы об этом не знали. Прокурор торопился закрыть
следствие и вывести нас на суд до 1 -го сентября, чтобы у нас были конфискованы те
несколько платьев, которые остались дома. Прокурор не просто выполнял приказ, а
испытывал наслаждение оттого, что мог издеваться над нами. Во время следствия по
брошенной кем-то фразе я поняла, что прокурор получил образование в Советском Союзе.
Теперь всё его существо было наполнено животным страхом, страхом быть уволенным,
сосланным, арестованным, разделить судьбу тысяч других, которые имели какое-нибудь
отношение к Советскому Союзу и в то время переполняли албанские тюрьмы. Этот страх
порождал ненависть к нам, ненависть в которой чувствовалось и какое-то личное унижение,
умножавшее эту ненависть.
   Примерно после года нахождения в одиночке, после всех страхов, мучений
издевательств, неизвестности я превратилась в психа, полностью потерявшего способность
сопротивляться. Мне уже было всё равно, по какой статье меня будут судить, на сколько лет
меня осудят. С самого первого дня ареста было ясно, что наши судьбы отштампованы
наверху, что нас не отпустят, не осудив. Теперь измученная, худая, седая я с нетерпением
ждала суда. Я знала, что этот суд для нас будет жестоким, беспощадным и несправедливым,
что не нужно ждать от него ничего хорошего, но суд неизбежен. Я надеялась, что после суда
мне дадут свидание с моей семьёй. Ждала того часа, когда можно будет вырваться из клетки,
попасть в лагерь, быть среди людей.
   В августе нам дали ознакомиться с обвинительным заключением, и приказали выучить
наизусть легенду обвинения. Там всё было вымышлено, и я сейчас не могу вспомнить
никаких подробностей. Нас обвиняли по двум статьям: агитация и пропаганда и шпионаж в
пользу иностранного государства.
   Наступил день суда. Нас повезли на суд, каждую в сопровождении троих конвоиров,
правда, без наручников. Конвоиры зорко следили, чтобы мы не перекинулись ни единым
словом. И начался суд, который можно было бы назвать комедией, если бы он не был для нас
страшной трагедией. Суд был закрытым. В зале суда присутствовали только наши
следователи и конвоиры. Суд: председатель суда не простой судья, а председатель
Тиранского городского суда (надо было придать суду значимость.), и два судебных
заседателя, наверное, из самых верных и тупых. Запомнились их стеклянные, ничего не
выражающие глаза, глупое выражение лица. Обвинительная речь прокурора на суде
содержала обычные для того времени лозунги: "Наш народ под дальновидным
руководством Албанской Партии Труда, во главе с Энвером Ходжа достиг замечательных
побед. Эти победы нашей партии и нашего народа превратили Албанию в единственную в
мире социалистическую страну, которая высоко держит незапятнанным знамя
марксизма-ленинизма. Враги внутри страны и за её пределами делают всё возможное, чтобы
ликвидировать наши достижения, уничтожить народную власть" и т.д. и т. п. Эти лозунги
были перемешаны с "фактами нашей шпионской деятельности". Прокурора не смущало, что
не было ни фактов, ни свидетелей, ни деятельности. Он старался, как можно больше унизить
нас. Он не просто выполнял приказ, а испытывал наслаждение то того, что мог нас унижать,
судить, давать нам астрономические сроки. В зале суда царила атмосфера страха и
принуждения.
  После этого мы, запуганные, промямлили свои признательные показания. На суд были
привезены из тюрьмы несколько наших подруг, которые свидетельствовали о некоторых
ничего незначащих разговорах, которые вменялись нам в качестве агитации и пропаганды. И
всё. Никаких других свидетелей, доказательств шпионской деятельности не было.
Придуманные легенды были просто смехотворны. Было ясно, что мы не знали никаких
секретов, и не могли ничего секретного передавать. Считалось, что нас завербовали в
советском посольстве. Но с момента отъезда посольства прошло 15 лет. Где были славные
албанские сигуримщики всё это время, как они не поймали нас раньше. Таких несуразностей
было много, и всё это обвинение разлетелось бы сразу в руках адвоката. Поэтому в Албании
и не было адвокатов.
  Это был суд, подобный многим судам в Албании, и, конечно, судам в СССР. Албанские
органы и суды работали по концепции, разработанной в Советском Союзе в 30-тые годы. В
1937 году Вышинский, Генеральный прокурор СССР, говорил, что установление
абсолютной истины невозможно в принципе, приходится довольствоваться относительной.
Этот универсальный закон справедлив и для следствия. Не надо тратить время на поиск
абсолютных улик, несомненных свидетелей. Доказательство виновности следователь может
найти, только опираясь на свой ум и своё партийное чутьё. А "царицей доказательств" было
объявлено признание подследственного. Как выбивались эти признания, было не трудно
догадаться.
  Задача следствия и суда была не найти справедливость, а подтвердить обвинение, несмо-
тря на его нелепость. Гораздо позже я поняла, что наши следователи и прокурор очень
боялись, что мы откажемся от своих показаний. Но мы уже давно были раздавлены. Страх,
одиночка, голод сделали своё дело.
  На следующем заседании был объявлен приговор. Мне дали 16 лет лишения свободы,
Воле - 15, Мине - 14. Я, кроме полной опустошённости и безразличия, ничего не
почувствовала. Через несколько дней ко мне на свидание пришли Гачо и Костя. Они сказали
мне, что Сашу взяли в армию. Они оба плакали, а я старалась не пролить ни слезинки. Они
уже знали о приговоре и были в очень тяжелом состоянии. Я снова ждала их на свидание, но
никто не приходил. Я очень волновалась, попросила о встрече со следователем, и попросила
узнать, что случилось у меня дома. Через несколько дней Гачо пришел на свидание один без
Кости. Он сказал, что Костя нездоров. Уже потом, через несколько лет Костя рассказал мне,
как он плакал в тот день после первого свидания, и, что у него не было сил снова идти в
тюрьму. На этом свидании Гачо сказал мне, что у него требуют, чтобы он подал на развод. В
противном случае ему и сыновьям будет плохо. Что я могла сказать. Тут я уже не могла
сдержать слёз. Гачо сунул руку в карман, вынул деньги и протянул их мне. " Нет, - сказал
надзиратель, - деньги разрешается только посылать в лагерь по почте". И меня увели снова в
тюрьму. Через пару дней меня перевели в общую камеру, где я встретилась с Волей. Она
сказала мне, что её семью заставили отказаться от неё, к ней никто не приходил на свидание.
Также и в тюрьме к ней никто не приходил, никто не помогал. Все годы в тюрьме, пока были
силы, она работала в поле. В тюрьме мы вели с ней общее хозяйство, честно делили всё, что
у нас было. Это помогло нам выжить. Тяжело ей пришлось и после освобождения, ведь нас
не реабилитировали, а только освободили по амнистии. Дети боялись с ней общаться и
помогать. В 1988 году ей удалось уехать в Москву. Но всё это было потом, а сейчас мы
ждали отправки в лагерь. В лагере мы провели долгих 8 с половиной лет. И сейчас с ужасом
вспоминаю ту пропасть, из которой нам удалось выкарабкаться. Всё помню, никак не могу
забыть.
  Вскоре нас отправили в лагерь. О жизни в лагере в следующей главе.
Часть 2
Лагерь
Работа в лагере
   Прошло уже много лет с того тяжелого времени, когда нас посадили в тюрьму, многое
забывается, но стоит возникнуть какой-либо схожей ситуации, и перед глазами встают
картины...
   Перед нашим домом в Израиле, в жаркий июльский полдень два молодых парня копают
канаву, а перед моими глазами жаркое албанское лето, и мы, уже не молодые женщины,
никогда не занимавшиеся физическим трудом, работаем в поле, копаем канавы, жнем
пшеницу, окучиваем, сажаем и выкапываем картошку. И всё это после быстрого
многокилометрового перехода строем под конвоем из лагеря до места работы.
   Нас троих, меня, Волю и Ингу, привезли в лагерь после длительного тюремного
заключения, тяжелейшего следствия и суда, худых, изможденных, и через неделю
отправили в поле на работу. Когда нас выводили из здания тюрьмы, Воля оступилась, упала
и сильно растянула ногу. Несмотря на то, что она с трудом ходила, её вместе со всеми
отправили в поле.
   По существовавшему в Албании законодательству иностранцы в местах заключения
освобождались от работы. Наше положение было непонятным. На следствии никак не могли
установить, кто мы. С одной стороны мы были советскими гражданами, а с другой нас
заставили принять и албанское гражданство. Я уже писала, как долго этот вопрос не могли
решить перед судом. Там стоял вопрос о статье в обвинительном заключении. А в лагере
была другая проблема. Если бы нас посчитали иностранцами, то нам бы полагалось
дополнительное, специальное питание, и мы могли бы не работать. Сначала было принято
"соломоново решение": дополнительного питания не давать, и на тяжёлую работу в поле не
отправлять.
  Однако, за несколько месяцев до того, как нас привезли в лагерь, двое из наших подруг
попросили у начальника лагеря дать им работу. Просили они работу от безвыходности,
никто им не помогал, и они голодали. Еда у работающих была лучше, а те, кто не работал и
не имел помощи от родных, быстро превращался в дистрофика. Так что в лагере уже четверо
моих подруг работали в поле, и мы присоединились к ним.
  Вспоминаю первый рабочий день. Утром в 7 часов мы бодро шагаем по холодку, в строю,
без инструментов. В этот день мы должны были перетаскивать мешки с кукурузой.
Работаем, не останавливаемся, хотим не отстать от других, показать, что мы не боимся
трудностей. Сейчас смешно, зачем и кому надо было что-то доказывать? А тогда это
казалось важным. Возвращаемся в лагерь в 4 часа, конец августа, жара, на солнце градусов
40-45. Мы не можем идти от усталости. В лагерь нас с трудом, волоком приводят молодые,
сильные крестьянки.
  На наше счастье первый день работы суббота. В воскресенье выходной. Отдыхаем и
немного приходим в себя. В понедельник снова в поле. Было очень трудно. В первые 2
месяца нам повезло, мы попросили начальника лагеря, и он направил нас в бригаду, которая
работала не полный рабочий день, т. к. вечером занималась на курсах сельскохозяйственных
рабочих. Мы успешно окончили эти курсы, и к нашим московским университетским и
институтским дипломам присоединился диплом сельскохозяйственного рабочего 2-ой
категории. А потом снова в поле на полный рабочий день.
  Постепенно мы втянулись в работу. Мы старались работать хорошо. Мы не могли
допустить, чтобы охранники и надзирательницы кричали на нас. Трудно было вставать
утром, всё болело от вчерашней работы, ломило спину. Зимой приходилось вылезать из
постели, с трудом нагретой за ночь, на холод. Корпус был бетонной коробкой, и никогда не
отапливался. У нас в комнате было так тесно, что вставали по очереди, по очереди стелили
свои двухэтажные кровати, в проходе помещался только один человек. Наскоро умывшись,
похлебав утреннего, жидкого супчика, захватив что-нибудь приготовленное с вечера для
еды в поле, выскакивали на площадь перед выходом, где строились бригады. Перекличка,
счет, и мы за воротами.
  Бригады были общими, с нами работали и уголовники. В первое время маленькие
девчонки-хулиганки, проститутки, воровки, приставали к нам. Нас называли врагами, и они
верили. Выйдя за ворота, мы бегом бежали к сараям, где хранился инструмент. Мы работали
звеном (в звене были все наши). В конце смены связывали вместе свои заступы, лопаты,
кирки и тяпки, и ставили в общую бригадную кучу. Постепенно мы подобрали все орудия по
себе, и очень ими дорожили. Инструменты надо было вовремя схватить, чтобы их не украли.
Тут часто возникали скандалы, потасовки. Молодая девчонка Юлка, лагерный сторожил с
большим сроком и авторитетом, схватила нашу лучшую лопату и стала вырывать её из моих
рук. И тут сразу же 5 других рук, рук моих подруг, схватились за лопату. Юлке ничего
другого не оставалось делать, как ретироваться. Девчонок-хулиганок мы быстро поставили
на место. Мы были сплоченным коллективом, особенно сначала, старались по мере сил
помогать друг другу, поддерживать друг друга.
  С благодарностью вспоминаю и бригадиров из заключенных, из уголовного сектора,
среди них было немало хороших добрых женщин, очень нам помогавшим в поле. Место, где
был расположен лагерь, холмистое. Почти вся наша работа на склонах холмов. Мы строили
террасы, очищали поля от камней, копали канавы и выполняли вручную ещё много другой
тяжёлой работы. Тяжело было взбираться на эти холмы, таща на себе лопату, кирку, сумку с
едой. Часто до места работы было 5-7 км. Работа близко от лагеря была редким счастливым
исключением. Летом страшная, изнуряющая жара, доводящая до обморока. Зимой дождь,
холод, непролазная грязь. Много было всего, обо всём не напишешь, но некоторые дни
врезались в память, они были особенно тяжёлыми.
  Работаем на двух соседних, распаханных холмах. Наша работа вскапывание огрехов,
оставшихся после того, как холмы вспахал трактор. На вершине одного холма навес, это
центр бригады совхоза (в Албании совхозы называли фермами), на полях которой мы
работали. День дождливый, и земля представляет собой глинное месиво. С утра бригадиры
распределяют работу, все рассыпались по холмам. Вдруг начинается сильный дождь.
Свистки конвоиров, все должны собраться в центре бригады. С трудом, выволакивая ноги из
грязи, теряя обувь, падая, с киркой на плечах спускаемся с высоченного холма и
поднимаемся на такой же соседний. Всё под проливным дождем. Стоим под навесом. Через
10 минут дождь прекращается. Снова свисток. И снова мы месим грязь, взбираясь на
соседний холм к месту работы. Не успеваем даже начать работу, снова ливень, опять
свисток, и мы тащимся на соседний холм. Только подошли к навесу, дождь кончился, и мы
опять спускаемся с холма. И так без конца, раз 5 или 6 в тот злосчастный день. Уголовницы,
которые ничего не боятся, кричат, требуют у конвоиров отвести нас в лагерь. В дождливый
день они имеют такое право. Но начальник нашего конвоя, в общем, не злой, но очень
трусливый, боится взять на себя ответственность, и мы продолжаем спускаться и
подниматься по холмам.
Климат в Албании субтропический, зима дождливая. Бывало, что в поле нас заставал такой
дождь, что не было видно ни соседа по работе, ни конвоя. Из-за шума дождя не было слышно
и свистков конвоиров. Стоишь под дождем. Или идешь наугад. А по полю бегают
бригадиры, надзирательницы, конвоиры, собирают бригады. Бывали и очень холодные
морозные дни. В Албании зимой 2-3 недели с минусовой температурой, часто дуют
сильные, холодные ветра. Работать при такой погоде на вершине холма, на ветру, который
сбивал с ног, вырывал из рук лопату, было очень тяжело. От такого холода и ветра нечем
было защититься. Негде было согреться, высушить одежду, в поле нам не разрешали
разжигать костры. В помещении не было отопления. Нечем было и защищаться от дождя. С
трудом удалось выпросить у завхоза старые прорезиненные офицерские накидки, но они
оказались такими тяжёлыми, что мы в них не могли ходить, и, конечно, не могло быть и речи
о том, чтобы в этих накидках нести кирки и лопаты, и работать в поле. Мы всё думали, где бы
найти полиэтиленовую плёнку и сшить из неё плащи. И тут помог случай, не зря говорят, кто
ищет, тот всегда найдёт. Работали мы возле теплиц, теплицы накрывали полиэтиленовой
плёнкой. Вдруг увидели лежащий в стороне на земле, явно ничейный, довольно большой
свёрток хорошей новой плёнки. Какая удача! Его надо подобрать. Но как унести, как внести
его в лагерь? Туда ничего нельзя было вносить без разрешения. Это же не бритва или
железка, не спрячешь. Решили просить разрешения. Я подошла к надзирательнице, в тот
день дежурила Зана, она не была доброй, но и не слишком вредной. Красочно расписав наше
бедственное положение, я выпросила разрешение взять пленку. Зана пожалела нас,
разрешила. Мы засунули плёнку в громадную сумку, которую мы с Волей сшили из тряпья, в
ней мы приносили дрова - сучья, корни, которые собирали в поле. Сумку я взвалила на спину
и с трудом дотащила до лагеря. Из этой плёнки мы сшили 4 плаща, которые долго защищали
нас от дождя.
Ещё один рабочий день. Все бригады работают вместе, копаем канаву, вернее канал,
глубиной в 2 метра и очень широкий вверху. Сначала было работать не так трудно, но когда
канал углубился, стало трудно. Мы должны были выбрасывать наверх лопатой мокрую
землю. Нас учат, как надо поднять лопату, откинуться к стенке канала, и выбросить землю.
Мы стараемся, работу надо срочно кончить, а у нас уже нет сил. Все бригады давно
построились, конвоиры стоят на краю канала и кричат на нас. Вдруг слышим, что кто-то
сзади спрыгнул в нашу канаву. Оборачиваемся. Это две крестьянки из нашего корпуса,
Наиле и Сульбия, они сильные, привыкшие к такой работе. Быстро и ловко они помогают
нам кончить, выбросить последнюю землю. Как мы были им благодарны. Это был не
единственный случай. Они помогали нам часто, учили, как надо работать, поддерживали.
Вспоминаю о них с теплом и благодарностью.
  Идя на работу, мы часто проходили мимо круглой ямы, диаметром метров 60-70, и метров
100, а то и больше глубины. Местные жители называли её "чёртовой ямой". (Яма
образовалась в результате карстовых провалов, которых в этих местах было немало).
Склоны у ямы были очень крутыми. Однажды нас привели к этой яме, и приказали гуськом
спускаться вовнутрь. Мы должны были строить террасы на её, покрытых кустарником,
склонах, на которых некуда было поставить ногу. Зацепившись за куст, с трудом отбивали
ступеньку, где можно было стоять, и начинали работу. Работа была опасная, в каждый
момент, можно было оступиться и полететь вниз. Однажды одна бригада замешкалась на
верхней террасе, а другая уже начала работу ниже. Покатившийся вниз камень сильно ранил
работавшую внизу женщину. Раздался истошный крик, началась паника, Среди
заключённых были больные эпилепсией. У многих начались припадки, некоторые
порывались прыгнуть вниз. Их с трудом удерживали на краю обрыва. Приказали всем
подниматься наверх. Больных вынесли на руках из ямы. Тех, кто не мог идти сам, положили
на телеги, которые привозили нам в поле воду для питья, и срочно отвели бригады в лагерь.
О работе в этот день не могло быть и речи.
  Мы много дней работали в этой яме, построили террасы, выкопали ямки. В них посадили
молодые фруктовые деревца. Но, оказалось, что это была никому не нужная работа, как
много из того, что делалось в социалистической Албании, без предварительного расчета, без
перспективы. Работа сделана, освоены новые земли, доложено в райком и выше. Но в яму не
была проведена вода, не была построена дорога, и через год мы проходили мимо ямы с
засохшими молодыми деревцами.
  За выполнение нормы немного платили, небольшие деньги, но всё-таки деньги. Выпол-
нение нормы на 125 процентов давало ещё и 20 очков. Это были зачёты. За 100 очков
сбрасывался день со срока заключения. Для нас выполнение нормы было почти не реально.
Очень редко, на некоторых работах мы выполняли норму. Иногда нам это удавалось на
посадке и уборке картофеля. Работали бригадой, каждый выполнял какую-то определённую
операцию. Всё делалось вручную. Меня, обычно, ставили на подноску органических
удобрений, а, короче говоря, навоза. Занятие не очень приятное. Носили в ящиках, в мокрых
мешках на спине. Однажды работали на большущем поле, на пологом склоне холма. Нам в
помощь дали на всю бригаду одну арбу, запряженную парой быков. (Это был единственный
раз, когда нам дали телегу в помощь). Вокруг повозки столпились молодые девчонки, все
старались понравиться возчику, уговорить его подвезти удобрения на их делянки. Я тоже
стояла рядом, старая, худая, седая (Мне тогда не было и 50-ти лет, а выглядела я на все 70). И
тоже тихим голосом просила возчика подвезти удобрение. И вдруг, совершенно неожиданно
он сжалился надо мной, махнул мне рукой, и я торжественно зашагала впереди повозки,
показывая дорогу на нашу делянку. Мои подруги были страшно удивлены, когда я вдруг
появилась с целой телегой навоза. Быстро и дружно мы всё разгрузили, Удобрения хватило
на всю нашу делянку. В тот день мы выполнили норму, а я получила титул "снабженца". В
другой раз мы с трудом запаслись семенной картошкой. Картошки не хватало, не запасся,
жди, когда подвезут снова, а время идёт, и норма не выполняется. И вдруг обнаруживаем,
что 2 мешка нашей картошки унесли девчонки воровки, работающие на соседней делянке. С
трудом удалось отбить картошку. Пришлось подраться.
   Работали мы старательно, не халтурили, не умели, и не привыкли. Мы привыкли хорошо
работать. То, что делали, делали качественно. Бригадиры знали это, и наша качественная
работа не раз их выручала. Работаем, вскапываем заступом поле на глубину 40 см. Вдруг в
конце поля появляется комиссия, агроном фермы и другое начальство. Они проверяют
качество работы. Бригадир Лиза сразу же останавливается возле нашей делянки и ждет
комиссию. Она уверена, что у нас глубина в норме, и мы её не подведём. Комиссия
подходит, измеряет глубину в нескольких местах, всё в порядке. Довольная комиссия идет
дальше. И если потом находили нарушения, первое впечатление помогало бригадиру
договориться с проверяющими. И наша бригадирша не оставалась в долгу, при первой
возможности она помогала нам заработать немного денег. Это было так важно для нас.
Можно было купить в тюремном ларьке немного продуктов, главных тюремных продуктов:
сахара, растительного масла, муки.
  Была ещё одна тяжёлая неприятная обязанность. Мы работали в чистом поле, или на
голых холмах, и "туалет" приходилось носить с собой. "Туалет" - это 4 длинных шеста, к
которым привязывали 4 старых одеяла, делали скатку. Это сооружение таскали в поле по
очереди по двое. В обязанность входило не только тащить, но и устанавливать, следить,
чтобы "туалет" не упал, и нести обратно грязнущие одеяла. Идешь в строю, в одной руке
шест от "туалета", другой держишь на плече кирку и лопату.
  Постепенно работа в поле стала привычным делом. Мы сильно похудели, страшно
уставали, еле приносили ноги в лагерь, но вынуждены были каждое утро вставать и идти в
поле. Нужно было не только "приносить ноги", приносить лопаты, кирки, заступы и тяпки,
нужно было приносить с поля и дрова. Горячей воды не было и в помине, а нужно было
вымыться, постирать и, наконец, приготовить что-нибудь поесть. На столовской еде в поле
много не наработаешь. Мы сшили себе из старых спецовок большие сумки, куда собирали
хворост, сучья, корни кустов. Всё это волокли на спине в лагерь. Сульбия, глядя на меня,
несущую большую сумку с дровами сказала: "Сначала Таю мы приводили (вернее,
приволакивали) с поля, потом она стала приходить сама, потом приходила и приносила
инструмент, а теперь приходит и приносит и инструмент, и дрова".
  Я уже писала выше, как нам помогали крестьянки - северянки. Как учили нас работать.
Первый раз в жизни я взяла в руки серп и начала срезать кукурузный стебель. Раздался крик
Мины: "Надира, возьми у неё серп, покажи ей, как надо работать, она себе ногу отрежет!" А
половинка луковицы, которую мне, жующей в поле сухой хлеб, протянула Наиле, и её слова:
"Привыкнешь, не расстраивайся, всё будет, всё наладится. Вот и у нас ничего не было
сначала. Ко всему привыкнешь". От этих слов становилось теплее на душе.
  Работаем на большом поле, копаем дренажные канавы. Надо вырыть много параллельных
канав, уложить в них трубы, гравий и т. д. Канавы начинаем рыть от ближайшего к дороге
края поля. Теперь, чтобы начать рыть следующую канаву, надо перепрыгнуть первую с
лопатой и киркой на плече. Нам это сделать очень трудно, ширина канавы больше метра. И
тут на помощь приходит Хасиме, она стоит у каждой канавы и помогает нам перебраться на
другую сторону. (Хасиме молодая, сильная, очень красивая крестьянка, сидит за то, что
хотела убежать за границу с любимым). Разве можно это забыть! Я напишу в другой главе
более подробно об этих, таких добрых и таких несчастных женщинах, которые своей
помощью и солидарностью скрашивали ужасную действительность.
  Я уже писала, что наш лагерь располагался на холме, вокруг лагеря не было стен,
загородка была из колючей проволоки, и были видны холмы, поля, дорога, ведущая к
лагерю. Холмы были зелёными почти круглый год, особенно красивы они были осенью и
зимой, покрытые зеленью самых разных оттенков. Зелень озимой пшеницы, полей с
луком-пореем, разнообразных кустов и каких-то других растений. А когда выходили в поле
весной! Всё цвело. Благоухали желтые цветы тамариска, розовым цветом были покрыты
кусты шиповника, в траве красными огоньками мелькали маки. Цвели кусты ежевики,
желтели поля цветущего подсолнечника. А пшеница! Как она пахнет! Устаешь так, что еле
стоишь на ногах, все руки в занозах, а подойдешь к пшеничным снопам, и от запаха
становится легче, как - будто снимается усталость.
  Целительное, заживляющее душевные раны воздействие природы, помогало на миг
забыть, что ты идешь под конвоем, и в любой момент тебя могут грубо окликнуть, толкнуть
и ударить, что сейчас ты войдешь в лагерь, окруженный колючей проволокой, что ты в
тюрьме. Ты весь во власти незабываемой красоты!
  Поле нас и подкармливало. Я уже писала, что за выполнение нормы немного платили, и
на эти деньги можно было кое-что купить в тюремной лавке. Главное же было то, что
удавалось принести с поля. Очень редко 1 или 2 раза на моей памяти нам разрешили взять с
поля немного картошки во время уборки урожая, а так всё крали. С поля мы несли кукурузу,
картошку, пшеницу, подсолнухи, всё, что могли пронести, и что можно было съесть. Это
было так важно для нас, это была еда, калории, витамины. Взять было просто, трудно было
пронести в лагерь. Брать что-нибудь в поле и вносить в лагерь было строжайше запрещено.
Бригады часами стояли перед входом в лагерь, всех тщательно обыскивали, перед воротами
вырастали кучи отобранного, и, тем не менее, очень много проносили. В ход шли всякие
ухищрения: пришивали внутренние потайные карманы к штанинам брюк, к курткам, в
сумках, прятали в чулки, под шляпы, в вязанки с хворостом. Прятать украденное в вязанки с
хворостом было очень удобно, и сначала многие пользовались этим способом, но вскоре
надзирательницы догадались, и стали требовать развязывать вязанки. Это было во время
уборки подсолнуха, и мы с Волей придумали такой способ: брали кусок полиэтиленовой
плёнки, (старых кусков её было много в поле, они служили тарой во время работы),
насыпали туда подсолнухи, сворачивали и клали в другой кусок плёнки, который служил
завязкой для охапки хвороста, подсолнечных стеблей. По требованию надзирательницы мы
развязывали вязанку. Но нашего пакета с подсолнухами не находили. Он был под
хворостом, и его не было видно. Несмотря на все запреты и обыски, во время уборки
подсолнухов вся территория лагеря была густо усыпана подсолнечной шелухой.
  Когда я вышла из тюрьмы, и прочла впервые повесть Солженицина "Один день Ивана
Денисовича", мне показалось, что это написано про нас. Всё то же самое, так близко и
похоже. И неудивительно, такой же лагерь, та же система, сходные обвинения, те же
проблемы. Главное, приспособиться, изловчиться и выжить.
  Крестьянки учили нас, как собирать полезные травы, какие варить, какие можно есть
сырыми. "Весной нужно есть травы, зелень. Они очищают кровь", - говорили они. Чего мы
только не перепробовали: конский щавель (обыкновенный в Албании не рос), листья мака,
лебеду, сурепку, цикорий и одуванчик, вьюнок. Однажды, ранней весной собрали
молоденькую крапиву, и съели её сырой, предварительно помяв в мешочке, чтобы она не
стрекалась. Съели много, были голодными, показалось очень вкусно, а на завтра болели
животы.
  Воскресенье день выходной, но, если начальству были нужны деньги или в совхозе была
срочная работа, нас выгоняли в поле. Бывало, что 3-4 недели работали без выходных. Но,
если и оставались в лагере, начальство придумывало работу. Лагерь был новый, и мы долго
осваивали глиняные, каменистые склоны холмов на его территории. Строили подпорные
стенки, вытаскивали громадные камни, разравнивали землю. Строили кухню для личного
пользования. А то заставляли рыхлить полосу возле колючей проволоки, выводили
приносить солому в лагерь и перебивать матрацы, или переносить в сарай уголь,
выгруженный из грузовиков, или складывать дрова в поленницу. Это была самая хорошая
работа, по её окончании нам разрешали взять себе немного дров. Часто в воскресенье
устраивали обыск. Всех выгоняли во двор, приходилось сидеть полдня во дворе и ждать.
  Так в поле я проработала около трёх лет. У меня очень сильно опухали ноги, я с трудом
ходила. Медицинская комиссия в один из своих редких приездов поставила мне диагноз:
варикозное расширение вен, и перевела меня на лёгкую работу. С таким диагнозом можно
было, вообще, не работать, и просто сидеть в лагере. Но это было очень тяжело, любая
работа облегчала существование. Было какое-то дело, какая-то обязанность, которые
отвлекали от постоянных, тяжёлых мыслей, и, кроме того, рабочее питание, такое важное в
тюрьме.
  За долгие годы в лагере я работала и на нашем большом огороде, на стройке,
благоустраивала территорию лагеря. Мы сажали деревья, засеивали травой склоны холмов,
разводили цветы. Работала я в свинарнике, мыла туалеты, и самой моей почётной работой,
была работа кладовщицей и уборщицей в столовой. (К сожалению, последняя работа была
очень недолгой, быстро нашлись другие желающие). Когда работала уборщицей,
приходилось каждые две недели белить известкой все подсобные помещения, подпорные
стенки, столовую. От этой работы никогда не заживали ранки на руках.
  В лагере построили свинарник, и стали разводить свиней. Свинаркой назначили Лизу,
крестьянку с севера страны, из одной из католических деревень. Католики на севере
Албании занимались свиноводством. Лиза была молчаливая, независимая, гордая, всё
понимающая женщина. Она не рассказывала никому о себе. Меня определили в её
помощницы. Я, городской житель, никогда не имела дела ни с какими животными кроме
кошки. В первый день Лиза поручила мне пасти трёх больших свиней.
Я, зная из книг, что свиньям очень нравится валяться в грязи, отпустила их в грязную канаву.
Когда Лиза увидела мои "успехи", она только руками всплеснула. С трудом мы их отмыли, и
я уже больше не повторяла таких ошибок. Потом Лизу сменила другая женщина, Лючи, тоже
северянка. Она была молодая, сильная, привычная к такой работе, очень любила свиней. А
человеком была плохим, интриганка, доносчица. Мы старались держаться от неё подальше.
На работе я с ней разговаривала только по делу. Когда же она начинала какие-нибудь
подозрительные разговоры, приходилось делать глупый вид ничего непонимающего
человека. Работа была тяжелая, свиней было много. Таскали баки с едой, мешки с травой,
отрубями, варили, вычищали хлев. Свиней нужно было кормить, пасти, чистить, ухаживать
за молодняком. Лючи сама резала свиней, разделывала их. В этом деле я не могла ей
помогать, уходила подальше от свинарника. За это я лишалась куска мяса, которым завхоз
награждал Лючи за хорошую работу, но перебороть себя я не могла. Так я и не научилась
резать свиней. Научилась я в лагере делать веники, была и такая работа. Мы сами
выращивали просо, потом делали веники для себя и на продажу.
Лагерный персонал
  Наша жизнь в лагере полностью зависела от команды, от дежурных офицеров, от
надзирательниц. Они были очень разными, среди глупых, жестоких и подлых, попадались
неплохие люди. Часто жестокость надзирателей усиливалась от страха. Они все боялись друг
друга, боялись и нас. Каждый их поступок, каждое слово могли быть переиначены, и могли
служить основанием для доноса. Доносительство стало нормой на свободе, а в органах,
тюрьмах, лагерях расцвело махровым цветом. Недаром, Энвер Ходжа в одной из своих
многочисленных речей сказал, что мы должны рассматривать любой донос, и даже, если
только 5 процентов в доносе будет правдой, дело должно передаваться следователю.
  В мужских лагерях персонал был очень жестоким, но и среди тюремщиков, редко, но
попадались люди, которые и в таких условиях старались посильно делать добро. Об одном
из таких пишет в своём стихотворении албанский поэт Макс Велё, много лет проведший в
албанской тюрьме.
"У тебя на груди, в кармане партийный билет,
Которым гордишься, наверное,
Но в груди билось твоё золотое сердце:
Ты спас не одну жизнь,
И мы, мы тебя берегли,
Боялись тебя потерять"

(Перевод Надежды Сидоровой).
  Женский лагерь отличался немного более мягким режимом. Особо хочется написать о
начальнике тюрьмы. Это был уже немолодой человек, бывший следователь. Он был
справедливым человеком и хорошим хозяином. У него было больное сердце, вскоре, после
выхода на пенсию, он заболел и умер.
  Тюремные старожилы говорили о нём так: " Этот человек по своему положению не может
сделать заключенным ничего хорошего, но, главное, он не причиняет им зла". Он много лет
проработал в органах и хорошо понимал, что женщины "враги" не совершали никаких
преступлений, а были несчастными жертвами режима и обстоятельств. Он не мог
освободить нас, не мог уменьшить сроки нашего заключения, но то, что было в его силах, он
делал. Он мог дать лишнее продлённое свидание, перевести на лёгкую работу, выдать
нуждающимся одежду, и много других дел, которые на первый взгляд кажутся мелкими и
неважными, но в условиях тюрьмы значили очень много.
  Наш начальник старался улучшить быт, добился того, что в лагере деревянные нары с
клопами были заменены хоть и старыми, но металлическими двухэтажными кроватями,
выдавали постельное бельё, он требовал чистоты. Начальник с уважением относился к
спокойным, дисциплинированным женщинам, к хорошим работницам, и абсолютно не
терпел воровок, хулиганок, проституток, которые дебоширили, не работали, воровали. Он не
оставлял без наказания ни одного их серьёзного нарушения, но никогда не доводил дело до
пересуда.
  В Албании был только один женский лагерь. Сначала он находился в центре страны,
возле города Сталин (сейчас г. Кучова). Лагерь там был маленький, заключенные всё
прибывали. Не хватало воды, не было работы. О старом лагере я знаю по рассказам
сидевших там, а т.к. сроки у большинства заключенных были большими, многие начинали
свой путь в старом лагере, где условия приближались к тюремным, были очень тяжелыми.
Был построен новый лагерь в отдалённом от центра и дорог месте, возле деревни Косово в
области Эльбасан. (Не путать с областью Косово, находящейся на территории Сербии).
   В новый лагерь переехали в начале 1977 года незадолго до того, как нас привезли в
лагерь. Наш начальник очень любил землю, знал и понимал толк в сельском хозяйстве.
Вокруг лагеря был разбит огород на 3-гектарах. Начальник заботился о хорошем поливе,
посылал на работу в огород сильных и знающих работниц. Мы собирали с него такой
урожай, что могли круглый год снабжать кухню овощами (в лагере было примерно 600
заключённых), и даже продавать излишки.
   Вокруг колонии посадили много деревьев, тополя, сосны, плодовые деревья и на
территории лагеря были разбиты цветники. Начальник сам привозил семена, рассаду. Цветы
разводила Надя, я ей помогала. Сколько вёдер воды надо было переносить в день, сколько
земли перекопать. Результаты радовали. Мы смогли вырастить много хороших цветов: розы,
гвоздики, циннии, астры, бархотки, хризантемы, георгины и много других разных цветов
украшали наши газоны и клумбы. Эти цветы я буду помнить всю жизнь. В тех страшных
условиях тюрьмы, за колючей проволокой, с вооруженной охраной на вышках, нам,
оторванным от семьи, мужей, детей, с искалеченными судьбами, цветы, за которыми мы
ухаживали, цветники, среди которых можно было посидеть, почитать, пошить, повязать в
свободное время, были, как оазисы в пустыне, как глоток холодной воды, глоток красоты,
свежести, радости.
   Может быть, как говорили недоброжелатели, у начальника был свой расчет. Лагерь
хорошо выглядел, чисто, красиво, начальство его хвалило, лагерь постоянно занимал первые
места среди других лагерей. Но для нас было неважно, был расчет или нет. Нам было важно,
что в лагере чисто, зелено, красиво. Начальник хорошо знал цену тюремным доносам, и в
большинстве случаев отправлял их в корзину для мусора.
   Насколько хорош был наш начальник, мы поняли после того, как он вышел на пенсию, и
на его место прислали нового, глупого и злого солдафона, который верил каждому доносу,
лютовал, кричал, замучил нас обысками, всяческими ограничениями.
   Любимым его делам было болтать у колючей проволоки с девчонками-хулиганками и
полусумасшедшими заключёнными вроде Нуши. При новом начальнике быстро высохли
наши цветы, и в огороде уже почти ничего не росло. С трудом мы могли прокормить
несколько свиней.
  В лагере по тюремному уставу было два небольших домика для свиданий. Один за
проволокой для коротких, обычных свиданий, на свиданиях там сидели и спокойно
разговаривали под наблюдением надзирателей. Другой домик был у ворот на территории
лагеря для 10-12 часовых свиданий. Там иногда разрешалось встречаться с дочерьми,
сёстрами, матерями, часто эти свидания давали в виде поощрения. Обычно, свидания там
проходили с вечера до утра, ночью к домику никто не мог приближаться. Новый начальник
отменил совсем свидания с ночевкой, а обычные стали проводиться у решётки, у ворот.
Стояли, разделённые решёткой, под наблюдением двух надзирателей, часто под палящим
солнцем или проливным дождём, не свидание - мука.
  Женщины-надзирательницы в лагере были в основном молодые крестьянки из соседних
деревень. Судя по их поведению, начальник тюрьмы их тщательно отбирал и
инструктировал, и они вели себя по отношению к нам ровно и спокойно. Да и мы старались
держаться от них подальше, вести себя так, чтобы можно было не вступать в разговоры, не
вызывать нареканий.
  Некоторые из надзирательниц были не прочь воспользоваться трудом заключенных,
хотели, чтобы им вышивали, рисовали. Но, как я уже писала выше, они очень боялись
доносов, начальство строго преследовало всякие отношения между заключенными и
персоналом тюрьмы, такие услуги могли бы стоить надзирательницам работы, поэтому в
нашем корпусе они не решались просить ни о каких услугах. Одна из надзирательниц
оказалась воровкой. Мы стали замечать, что во время обыска начали пропадать личные
вещи. Воровку удалось вычислить, тут же донесли, и больше мы её не видели.
  Самой свирепой среди наших надзирательниц была Зеля, злая, вредная, доставшаяся нам
в наследство из старого лагеря. В её дежурство надо было быть постоянно начеку. Она
постоянно шпионила, придиралась, кричала, наказывала. Чистишь картошку заточенным
черенком алюминиевой ложки, она бесшумно подкрадётся, обругает, отберёт ложку.
Остаёшься без ложки, надо искать новую, снова затачивать. Зеля пыталась запретить нам
разговаривать между собой по-русски. Но здесь она не смогла ничего добиться. Мы стойко
сопротивлялись, очень резко реагировали, заявили ей, что она не имеет права запрещать нам
разговаривать на родном языке. Её требованию никто не подчинился, и она была вынуждена
отступить.
  Я уже писала, что среди заключенных в уголовном секторе, было много расхитительниц
общественной собственности. Они много наворовали и жили в тюрьме припеваючи. К ним
часто приходили на свидания, много приносили.
  Это была богатая лагерная аристократия. Они часто заказывали в нашем корпусе
вышивки, рисунки, вязание. В лагере все цены были свои, ни на что не похожие. Бедные,
нуждающиеся, голодные женщины вышивали, вязали за мизерную плату натурой, немного
сахара, муки и т. подобное. Работа в тюрьме оценивалась в 6-8 раз дешевле, чем на воле.
  Однажды такую работу взяла Воля. И вдруг, когда половина работы была уже закончена,
объявили запрет на всякое рукоделие. (Такое в лагере бывало часто, что-то отменяли, что-то
снова разрешали). Что делать? Работу надо было закончить, во что бы то ни стало. Мы уже
получили и съели плату. Воля срочно вышивает, она сидит на втором этаже высокой
кровати, и всё готово, чтобы при первой же опасности спрятать работу, вытащить книжку,
словом, всё замаскировать. Я караулю, стою у входной двери, у лестницы, наша комната в
конце корпуса. Вдруг вижу бегущую со всех ног по лестнице Зелю. Срываюсь с места и бегу
в комнату. Но уже другие в корпусе, бывшие ближе, и, понявшие в чём дело, предупредили
Волю. Зеля медленно входит в комнату, подходит к Воле. Вид у неё, как у
подкрадывающегося к дичи хищника. Но Воля с самым невинным видом читает газету. "Где
твоё вышивание?", - спрашивает Зеля шипящим шёпотом. "Вышивание? - отвечает Воля. -
Вышивать запрещено!" Зеля поднимает подушку, одеяло. Ничего нет. Ей ничего не
остаётся, как уйти. Было ясно, что это был донос, такого добра было много. Но кроме
доносов была и солидарность, взаимопомощь. И неважно, кто помогал, наши или албанки,
главное, что помогли, предупредили.
  Надзирательница Баяме вызывала всеобщую симпатию. Молодая, круглолицая,
краснощёкая, с мягким выражением лица, она была очень человечна, старалась помочь, чем
могла. Мы радовались, когда она дежурила, или сопровождала бригаду в поле. Когда
приехала медицинская комиссия, и нас в первый раз осматривали, дежурила Баяме. Врач,
председатель комиссии, спрашивает меня, трудно ли мне работать в поле. Я не успеваю
ответить, за меня отвечает Баяме: " Да, им очень трудно работать, они очень стараются, но
не могут, им очень трудно".
  Однажды, в бытность мою помощницей свинарки, мы украли в огороде кочан капусты. В
это время уже в огороде овощей было мало, и брать что-либо было строго запрещено. Если
бы мы попались, нам грозил бы карцер. В тот день дежурила Баяме, и мы надеялись, что она
не будет нас обыскивать. Капусту положили в ведро, сверху накрыли её мешком. Однако у
ворот Баяме нас обыскивает, опускает руки в ведро, конечно, нащупывает там кочан, но
делает вид, что там ничего нет, и пропускает нас.
   Дежурные офицеры отвечали за всю жизнь лагеря, днем и ночью. Много прошло их мимо
нас. Большинство уже и не помню. Только некоторые оставили след в моей памяти. Обычно
запоминаются или плохие, или хорошие. Особенно злым и гадким был Рамадан, с глупой,
почти дегенеративной мордой, оттопыренными ушами. Он был настоящим садистом, ему
ничего не стоило убить собаку, истинное наслаждение ему доставляло бить ногами кошек,
живущих на лагерной территории. Однажды, во время апеля, он так ударил пробегавшую
мимо кошку, что та отлетела, ударилась об стенку и упала замертво. Мы все инстинктивно
пригнулись, нам показалось, сейчас Рамадан начёт бить нас. Рамадан отвернулся, грубо
выругался и ушёл. Во время дежурства он запрещал всё, что мог, наказывал, сажал в карцер.
Мог придумать повод, и отменить свидание, отправить обратно людей, которые прошли
нагруженные 20 километров пешком, чтобы встретить родных.
   В жаркий полдень мы с Надей работаем возле домика команды. Мы пытаемся вытащить
из земли огромный камень. Работа нам явно не по силам. Из домика выходит молодой
охранник, его только недавно прислали в наш лагерь. Видя наши напрасные потуги, пожалев
двух старых изможденных женщин, он берёт кирку из моих рук и ловко вытаскивает камень.
Тут на дорожке появляется Рамадан. "Чего тебе надо! - грубо окликает он охранника, - пусть
сами работают, нашёл, кому помогать, врагам".
   К нам в лагерь часто переводили из мужских лагерей пожилых надзирателей, которым
оставалось доработать год-два до пенсии. Обычно им их служба уже так надоедала, что у
них уже не было ни сил, ни желания проявлять строгость, кричать, наказывать. Просто они,
на наше счастье, были безразличными. Но бывали и добрые.
   Мы под палящими лучами пропалываем кукурузу в конце огромного поля. Возле нас
сидит охранник Ачиф. Здесь граница территории, на которой работает бригада. Наш
охранник пожилой, молчаливый, спокойный человек, мы ещё не знаем какой он, его недавно
перевели в наш лагерь. Нам страшно хочется пить, пот льётся с нас градом, а водоноски
никак не могут дойти до нас, всю воду у них выпивают по дороге к нам. (Воду привозили в
больших бидонах и разносили во флягах по рабочим местам). Вдруг слышим, как наш
охранник зовет водоноску. Она, решив, что охранник хочет пить, наполняет бидон и флягу и
бежит к нему. Он приказывает ей напоить нас, требует, чтобы у нас всегда была вода.
   В другой раз, копаем картошку и слышим, как надзирательница Баяме просит Ачифа
разрешить нам взять с поля немного картошки. Ачиф соглашается и разрешает нам взять по
2 килограмма. Ну, мы, конечно, не взвешиваем, уносим, сколько осилим.
   Безусловно, злых, плохих, жестоких, отравлявших наше существование тюремщиков
было больше, но о них и вспоминать не хочется.
   Лагерным старожилом был Назиф. Был он человеком настроений, иногда добрым, а
иногда ужасно злым. Он исполнял обязанности завхоза. У него можно было выпросить
бумагу, карандаш, что-нибудь из одежды. Много раз я видела, как он давал кусок мяса от
только что зарезанной свиньи или миску растительного масла, какой-нибудь из бедных,
голодных старушек, каких в лагере было немало. Но в гневе он был страшен. В первые дни
после приезда в лагерь мы были потрясены тем, как он палкой избивал в поле
девчонок-хулиганок. И как он ворвался в лагерь и стал избивать пряжкой солдатского ремня
женщин, стоявших на крыльце корпуса, и провожавших одну из своих освободившихся
подруг.
  В лагере работали и вольнонаёмные. Им было строго запрещено общаться с нами. В
маленькой пристройке трудился рабочий, чинивший нам кирки и лопаты. Иногда нам
удавалось его уговорить, и он приделывал ручки к сковородкам, которые мы находили на
свалке, чинил ведра, тазы. Конечно, не всем, а тем, в которых он был уверен, знал, что они не
донесут. Кухаркой в команде работала простая, добрая женщина Букурия. Как она жалела
старую Лену, которой было больше 70-ти лет. Лене никто не помогал, ей разрешили убирать
территорию возле команды. Когда вокруг никого не было близко, Букурия звала Лену на
кухню, подкармливала, совала в карман кусок хлеба, а в ящик для очисток, который из кухни
выносила Лена, клала вниз хорошие овощи. Подкармливала она и Надю, когда та работала
на территории команды. Лагерь наш назывался "перевоспитательным", что было
аналогично сталинским исправительным лагерям, всё было точно скопировано. Нас надо
было перевоспитывать. Для этой цели были комиссары и воспитательный совет, в который
входили заключённые из уголовного корпуса. Председатель этого совета ведал небольшой
библиотекой, там можно было взять газету, передать какую-нибудь просьбу в команду.
Главную воспитательную роль выполняли комиссары. Фигуры абсолютно бесцветные,
большинство из них я даже не помню. Главная их деятельность была организация
коллективной читки газет. Сначала газету читали в поле во время обеденного перерыва. Все
сидели на грядках, на камушках и ели, и, конечно, ничего не слушали. Потом читать стали в
лагере, сразу после работы. Усталые, голодные и грязные бригады загоняли в классную
комнату для читки газеты. Мне обычно доставалось место на полу. Мы не могли перегнать
молодых девчонок, и занять места на скамейках. Стоило мне только сесть, я сразу же
засыпала, и благополучно спала до окончания чтения. Надо отдать должное нашим
товаркам, никто на меня ни разу не донёс. А, может быть, и другие тоже спали? Больше
других запомнился последний комиссар. Он служил много лет в пограничных войсках, и
перед пенсией его прислали к нам. Был он очень тупой, почти безграмотный, настоящий
солдафон. Он почти не умел читать, списывал откуда-то свои беседы, читал, спотыкаясь,
первые пять слов, и давал прочитывать текст кому-нибудь из молодых заключенных. Я
старалась держаться от него подальше, но он часто заменял начальника лагеря, и иногда
приходилось обращаться к нему с какими-либо проблемами и всегда это обращение
оставляло неприятный осадок. Время от времени в лагерь приезжал оперативный
уполномоченный из областного отдела органов безопасности. Он часто вызывал нас, задавал
какие-то, ничего незначащие вопросы, но мы знали, что один из вопросов, обычно, выдавал
цель вызова. Сидишь, внимательно слушаешь, больше молчишь и стараешься понять, что
ему нужно. Мы уже так привыкли к допросам, что научились выуживать главное. Чаще
всего он старался нас убедить не писать о нашей невиновности в разные инстанции. Обычно
он спрашивал в конце: "Ну, как сидите?". "Сидим", - следовал ответ. "А о чём говорят ваши
женщины?". Обычный мой ответ был: "Ни о чем не говорят". Но однажды я ему ответила:
"Говорят, что сидим зазря, и давно пора нас выпустить". После такого ответа меня сразу же
отправили обратно в корпус. Такой ответ я давала ему ещё несколько раз, и после этого он
перестал меня вызывать.
Наш лагерь
  Наш лагерь состоял из двух корпусов, один для политзаключённых, другой для
уголовников. Вся территория лагеря была окружена колючей проволокой, вышками с
вооружённой охраной. По существующим тюремным правилам мы должны были быть
строго изолированы, мы враги, они друзья, а воровки, расхитительницы государственной
собственности, вообще, были тюремной элитой, аналогичной партийной элите на воле.
Многие из этой тюремной элиты были жёнами офицеров, ответственных работников, им
доверяли, а они не оправдали доверия, проворовались. Но это не мешало им быть и в тюрьме
привилегированными.
   Двор лагеря был разделён колючей проволокой на две части, но изолировать нас они не
могли. Между нашим корпусом и решётчатыми воротами входа, за которыми были домики
команды, находилась довольно большая площадь. Утром там строились бригады перед
выходом в поле, где все работали вместе. В нашем корпусе были медицинский пункт,
библиотека, бухгалтерия, ларек, учебные классы.
   Все заключённые проходили мимо нашего корпуса, и часто заходили в нашу столовую
"на огонёк". Албания маленькая страна, и среди заключённых довольно часто встречались
люди, с которыми как-то сталкивался на воле. Это могли быть соседи, или рабочие с завода,
где ты работал, или знакомые знакомых. В первые годы в лагере функционировала
восьмилетняя школа для девчонок и крестьянок, которые не смогли кончить школу раньше.
Ученики часто обращались к нам за помощью, мы решали им задачки, объясняли, писали
формулы. Девчонки-хулиганки стали относиться к нам с уважением.
   Среди уголовников бывали интересные, яркие личности. Сухопарая, высокая, пожилая
женщина Лайда. Тюремный авторитет. Она провела в тюрьме в общей сложности лет 20,
имела 5-6 судимостей за воровство. Говорили, что у неё была нормальная хорошая семья,
муж, дети, но она была авантюристом по натуре, ей нужна была опасность, жизнь с
приключениями. Была она прекрасным работником и организатором. Девчонки называли её
мамой, и беспрекословно слушались. Она любила рассказывать в нашей столовке о своих
приключениях, безусловно, многое присочиняя и сгущая краски. А мне всегда бывало жаль,
что её качества не нашли себе лучшего применения.
  Наши контакты с уголовниками носили в основном коммерческий характер. В лагере
почти все курили, и сигареты были валютой. Мои сыновья, хотя и знали, что я не курю,
всегда вкладывали в передачи несколько пачек сигарет. Сигареты мы покупали и при
малейшей возможности в ларьке. На сигареты обменивали всё: дрова, хлеб, любые
продукты, что-нибудь из одежды.
  Приближалась вторая зима в лагере. Первую я провела в старой, рваной шинели, которая
совсем не грела. Надо было где-то раздобыть другую. Замечаю, что у одной из знакомых
девчонок замечательная, чёрная, целая, толстая шинель. (Мы донашивали перекрашенные
старые солдатские шинели). Узнали, что эта девочка освобождается через несколько
месяцев. Пачка сигарет, и обмен состоялся. Как хорошо меня грела эта шинель все мои
долгие годы в тюрьме.
Носить персональную, домашнюю одежду нам не разрешали. Выдавали грубое бязевое
бельё и хлопчатобумажные брюки и куртки коричневого цвета. Краска на них была такого
качества, что после первой стирки одежда становилась бежевой, а ещё через пару недель
белой. Рабочие бригады двигались по дороге на работу белыми колонами. Окрестные
крестьяне называли нас "белыми гусями". Отстирать от зимней грязи такую одежду стоило
немалых усилий. Одежда была так сшита, что выглядели мы в ней ужасно, все висело,
болталось. Но женщины остаются женщинами. Мы, как могли, перешивали в ручную
одежду, делали её чуть лучше. Хуже было с обувью. Выдавали грубые полуботинки, их мы
не могли переделать.
Наш корпус
  В нашем корпусе было 3 комнаты, две большие сообщающиеся, где жило в разное время
80-100 человек, и одна маленькая примерно в 12 кв.м. В этой комнатке жили мы. Там стояло
5 двухэтажных кроватей, между ними были узенькие проходы, а две кровати стояли
вплотную. Тесно было очень. Спали на соломенных матрасах, вместо подушек наволочки, со
сложенными в них вещами, два тонюсеньких одеяла. Летом страшная жара, духота, зимой
холод. Жара летом доходила до 40 градусов, а зимой средняя температура днём 10 градусов,
часто бывали и морозные дни, до - 7-10 градусов примерно 3-4 недели в году. В бетонном
корпусе не было никакого отопления. Спали одетые, сверху накладывали всё, что могли, с
трудом согревались и с трудом засыпали, несмотря на усталость. У меня цель - сшить одеяло.
Собираю всякое тряпьё. Освобождающиеся отдают рваные брюки, куртки. Всё порю, куски
нашиваю друг на друга. За два года мне удалось сшить попону, которая, служила верой и
правдой, грела меня в холодные зимние дни.
Жить в тесноте было очень трудно, но с другой стороны, то, что мы были вместе, нам очень
помогало. После тяжелой работы лежим на кроватях, тоскливо, тяжело на душе, каждый
думает о своём и о своих. Вдруг, кто-нибудь предложит: "Давайте сыграем в города".
Играем. Вспоминали песни, стихи, устраивали конкурсы, рассказывали книги, кто, что
помнил. Так и отвлекались, чуть-чуть отдыхали душой. Мечтательный голос Ниночки с
верхней койки: "Давайте вспомним, какие были в Москве конфеты". Вспоминаем, но на
второй раз отказываемся вспоминать про конфеты. Очень трудно нам голодным вспоминать
о таких вкусных вещах, которые где-то существуют и напоминают нам о мире, из которого
мы так несправедливо вышвырнуты.
   В первые годы нашей жизни в лагере существовало такое правило: ночью все
заключённые должны были по очереди дежурить в корпусе по 2 часа. Было трудно, если
дежурство выпадало среди ночи. Дежурный должен был не спать, он отвечал за порядок,
следил, чтобы не воровали, должен был в случае необходимости оказать первую помощь,
вызвать надзирательницу. Об этих дежурствах у меня остались тяжелые воспоминания.
Ночь, все спят, почти у всех сон тяжелый, беспокойный, многие стонут во сне, говорят. Они
почти все работают в поле, очень устают, ночью их мучают тяжёлые сны, сны об их горе, об
их судьбе. Днем некогда, и некому высказать, а ночью... Кто знает, что им снится, их дом,
дети, семья? Всё разрушено, растоптано. У многих мужья в тюрьмах, дети в детских домах, а
то и вовсе беспризорные. Мне всегда на этих дежурствах становилось очень тяжело,
тоскливо. Эти два часа тянулись бесконечно. Потом, к счастью, эти дежурства отменили.
   В лагере было много запретов. Строго запрещалось иметь ножи, даже лезвия безопасных
бритв, ножницы. Иногда, ножницы можно было получить на 1 час под расписку. Но как
жить без ножей? В ножи превращались черенки ложек и вилок, железки. Их затачивали
кирпичами, камнями, ими резали хлеб, чистили овощи. "Запретные ножи" отбирали, мы
затачивали снова. Идут бригады на работу и все смотрят под ноги, ищут, что-нибудь
нужное. Часто мы находили ржавые бритвы, старые металлические пилочки, ножовки. Всё
тщательно пряталось и проносилось в лагерь. Маленькими обломками бритв мы ухитрялись
стричь ногти и даже кроить.
  В лагере всё надо было прятать. Рано утром, ещё до переклички, тщательно пряталось всё
подозрительное, режущее. Прятали в щели между камнями, кирпичами, в золу на кухне и т.
д. Каждый день можно было ждать обыска. Обыск был обычным делом. Сначала было очень
тяжело, унизительно, при аресте, в одиночной камере, а потом привыкли. Обыскивали,
когда входили в лагерь, всё ощупывали, выворачивали сумки. Часами стояли у ворот
бригады, ждали, пока продолжался обыск. Особенно тщательно проверялись передачи,
посылки. Фрукты разрезались, всё сыпучее должно было быть в полиэтиленовых мешочках,
жидкости в пластмассовых бутылках, стеклянная тара не разрешалась. Бывало, что при
драках бутылки пускались в ход.
  Может быть, всё это мелочи, но человеческая жизнь вся состоит из мелочей, а эти мелочи
были направлены на то, чтобы унизить, оскорбить, лишить человека последних капель его
достоинства. Достоинства, которое он с таким трудом пытался сохранить в тюрьме.
  Когда проводили общий обыск, в лагерь входили почти все надзирательницы. (Обычно
дежурила одна). Нас всех выгоняли на улицу, и начиналось. Обыскивали всё: кровати,
чемоданы с продуктами и сумки с личными вещами, которые хранились в кладовке возле
столовой. Всё выбрасывали, перерывали, просматривали снова уже раньше при получении
проверенные письма, перелистывали книги. Везде лезли чужие, враждебные руки. Конечно,
ни о каких записях, дневниках не могло быть и речи, всё забиралось, уничтожалось,
выбрасывалось. Потом личный досмотр. Часто за хранение чего- либо не дозволенного,
даже кусочка бритвы, сажали в карцер.
  Нам строго запрещалось иметь наличные деньги. Все деньги, которые присылались или
зарабатывались, поступали на счёт. Все покупки, расчеты производились через
бухгалтерию. В бухгалтерии выписывали чек в магазин, снимались деньги со счета. При
освобождении выдавались оставшиеся деньги. Сейчас не помню, как Наташа заработала 500
лек, вероятно, что-то вышила, и ей заплатили не натурой, а деньгами, но купить на эти
деньги Наташа ничего не могла, она их не могла провести через бухгалтерию. Если бы к ней
приходили на свидания, она могла бы постараться тайком передать родным деньги. Но в то
время к Наташе ещё никто не приходил. Надо было помочь. Я купила на эту сумму всё, что
нужно было Наташе, а деньги решила попытаться отдать при свидании своим сыновьям.
И вдруг обыск. Деньги в чемодане с продуктами, правда, хорошо запрятаны. Мы ждём во
дворе. Обыск очень тщательный уже длится 3 часа. И не так уж у нас было много вещей, в
корпусе было всего человек 70-75, но всё трясут, перебирают. Вызывают каждую, и отдают
их вещи. Моя очередь никак не подходит. Все это время хожу по двору, переживаю. Кроме
того, что деньги отберут, могут на длительный срок лишить свиданий, запретить посылки
или посадить в карцер на несколько дней. Наконец, вызывают меня, отдают мне чемодан и
сумку. О радость, деньги не нашли. Это была не очень большая сумма, но для тюрьмы, при
нашей бедности это были очень большие деньги. На эти деньги можно было месяц - два
покупать продукты, добавку к нашему тюремному пайку. Да и карцер. К счастью, меня
миновала чаша сия, карцер. А те, кто там сидели, особенно зимой, часто отправлялись оттуда
прямо в санчасть, с воспалением лёгких, радикулитом, или ещё с чем-нибудь. На эти 500 лек
мне удалось купить 5 метров белого простынного материала, и отдать его моим бедным,
заброшенным мужчинам.
Что мы ели
  Обычное состояние в тюрьме это полуголодное существование, постоянное недоедание, а
порой и голод. Похлёбка, которую давали в тюрьме во время следствия, не поддаётся
описанию. Вода, в которой было сварено одновременно всё: немного риса, немного макарон,
черные куски листьев шпината, луковые стрелки, всё без капли жира. Есть это хлёбово
можно было только после многодневного голодания. Такой суп давали на обед и на ужин, а
на завтрак почти несладкий, жиденький чай, хлеб. Несколько кусков серого, непропечённого
хлеба.
  В лагере было чуть лучше, хотя норма для неработающих не отличалась от нормы в
тюрьме, но варили нормальнее. Утром пустой рисовый супчик, в обед похлёбка макаронная
или овощная, или фасоль. Фасоль самая лучшая еда. На ужин чай. Без помощи из дома, без
работы человек быстро становился похожим на тень. А ведь это ни день, ни месяц, а долгие
годы без нормальной еды, без всего того, что нужно организму. Все приспосабливались, как
могли.
  Я часто пишу "воровали". Это было необходимое воровство, воровство во спасение. Это
была еда, еда, которая помогала выжить, которая давала силы. Всё было подчинено заботе о
хлебе насущном. И вот там мы убедились в великой мудрости народной пословицы: "Бог
даст день - бог даст пищу". Вот, кажется, всё, в чемодане, где в кладовке хранились
продукты, пусто, кроме тюремного супчика есть нечего. И вдруг открывается заветное
раздаточное окошко, и оттуда выдают или добавку похлёбки, или пучок лука порея, или
немного помидоров с огорода. А то кто-нибудь принесёт кусок хлеба. А если у твоей соседки
по столу было свидание, она может угостить, или отдаст тебе свой обед. Да и сами
приносили, что могли с поля, с огорода.
На территорию лагеря въезжает большой грузовик, груженный картошкой. Подключаешься
к разгружающим, носишь на спине на третий этаж, на склад тяжёлые мешки. За эту работу
дадут немного картошки, и по дороге можно немного стянуть для себя и для старушек,
которым такая работа не под силу. Не чурались никакой работы, надо было работать, чтобы
выжить.
  Была у нас кухня для личного пользования. Кухню мы построили сами, а до этого мы
готовили, грели воду на кострах. Вечером, когда разжигали костры, лагерь был похож на
цыганский табор. На кухне были маленькие печурки, топившиеся дровами, хворостом. Тяга
была плохая, весь дым оставался внутри, и выходил не через трубу, а через крышу, окна и
дверь. В дождливую погоду, при низком давлении там нельзя было находиться больше 2-3
минут. Было там, как в курной избе, ничего не было видно на расстоянии протянутой руки.
Но другой возможности нагреть воду, сварить хоть какую-нибудь еду у нас не было.
Горячей воды, душа в лагере не было, мылись из тазиков.
  Чтобы легче было прожить, женщины объединялись по двое, по трое, становились
"сокашницами". Эти союзы создавались, распадались. В основе их лежали дружеские
отношения, а чаще всего экономическая выгода. Мы с Волей все годы были сокашницами и
помогали друг другу.
  Однажды, одна Волина знакомая принесла нам мешочек с макаронами. Макароны были
залежалые, с долгоносиками, которые пролезли уже вовнутрь макарон. Что делать?
Выбросить? Но это же продукт, еда. Придумали. Макароны размачивали в воде, оттуда
ложкой выбирали долгоносиков, (колоссальная работа!), а из теста пекли лепёшки или
блины. Всё съели, и ничего, не отравились, не заболели. В небольшой герметичной банке
из-под реактивов квасили лук, иногда стручковый перец, а чаще всего лук порей, которого
на огороде всегда было много, в Албании он хорошо рос осенью и зимой. Когда открывали
банку с квашеным луком пореем, стоял такой запах, что нам приходилось выходить во двор,
банку открывать там и ждать пока улетучится запах. Но сам квашеный порей был очень
вкусным, все были не прочь полакомиться нашим солением.
   Вешаем бельё на склоне холма. Оттуда видна столовая, там раздают обед. Рядом со мной
Мрика, пожилая крестьянка-северянка, бывшая монахиня, всю жизнь прослужившая у
католического священника. Когда священника арестовали, на 10 лет посадили и служанку. К
ней никто не приходит, не помогает, живет она тем, что удается заработать в поле. Вдруг
Мрика обращается ко мне: "Смотри, какой обед, куски мяса в супе!". Оставляем бельё, и
кубарем скатываемся вниз. Увы! Полное разочарование. Сверху нам показалось, что это
мясо, а это были куски вареных баклажан, почти несъедобная еда. Даже не заходим в
столовую, возвращаемся к белью. Такой обед не убежит.
В выходные, если что-то было в чемодане, устраивалась воскресная трапеза. Обычно в
складчину варили затируху из муки, и ей заливали накрошенный хлеб, а уж если было
немного растительного масла, которое наливалось сверху, было сплошное объедение. На
завтрак в выходные мы часто приглашали и тех из наших, у кого ничего не было. Помогали,
как могли. Мы отмечали и свои дни рождения, дни рождения наших родных. Старались
приготовить что-нибудь повкуснее, если была возможность, угостить друзей. Однажды в
конце пшеничного поля обнаружили целую делянку ячменя. Собрали, отделили зерно,
поджарили, смололи и долго пили вкусный и сытный ячменный кофе и угощали им друзей.
    Мысли о доме никогда не покидали нас. Мы знали, как плохо нашим семьям, что они
тоже не доедают, что о них некому позаботиться. Все мы старались что-нибудь сэкономить
из того, что у нас было, и из того, что нам приносили из дома, приготовить что-нибудь
вкусненькое и передать домой. Это разрешалось. Ниночка всегда пекла к приходу своей
семьи печенье и отдавала им. Подсолнухи, которые мы приносили с поля, мы почти не ели.
Очищали их, делали с сахаром казинаки и отдавали на свидании родным. Я знала, что мой
муж их очень любил, и всегда старалась сделать их к приходу сыновей. Что мы могли ещё
сделать для них?
В лагере был ларёк. Там при наличии денег можно было купить сахар, растительное масло,
макароны, сигареты, иногда и фрукты из совхоза. Масло привозили в бутылках, а нам не
разрешалось иметь стеклянную посуду, и масло переливали в пластиковые бутылки. Но
продавщица должна была сдавать на склад чистую тару, и она поручала нам вымыть
бутылки. Это была отличная работа. Из всех бутылок мы тщательно сливали все остатки
масла, набиралось иногда до литра масла. Этот литр был платой за мытьё бутылок. Время
шло, набор продуктов в ларьке становился всё беднее и беднее. Уголовницы ругали
продавщицу, требовали продуктов. Мы не знали, что творилось за колючей проволокой, не
знали, что большинство продуктов уже нормировалось по всей стране, мы не знали, что в
стране всё шло к развалу. Нам в это время просто была нужна еда.
Наш быт, каждодневные заботы
  В лагере всё время жили в напряжении не только из-за обысков. В любой момент могли к
чему-нибудь придраться, отобрать, запретить. Вдруг запрещают работающим приносить с
поля дрова для больных и старых, не выходящих за территорию лагеря. Но дрова были
нужны, без дров нельзя было обходиться. Приходилось брать дрова потихоньку, но это было
опасно. Однажды надзиратель, которого вроде бы считали не злым, отобрал дрова у Наташи,
хотел посадить её в карцер, но передумал, изменил наказание, запретил ей свидание. А
Наташа в это время ждала дочь. Предупредить её не было никакой возможности. Телефонов
в Албании почти не было, письма шли долго. Наташа просила отменить ей наказание,
разрешить свидание. Но наше новое начальство наказание оставило в силе. Дочери,
пришедшей пешком за столько километров в дождь и слякоть, не разрешили свидание с
матерью.
Вдруг приказ о том, что в туалет и умывальню, которые находились довольно далеко, в
другом конце корпуса, ходить группами по 2-3 человека, не больше и не меньше. Было не
ясно зачем, туалеты были большие, места там было много. Бедные старушки (в лагере их
было много) тряслись ночью, ожидая пока проснётся кто-нибудь из соседок. Утром
собирались по 2-3, ждали на углу, стояли в очереди. И смех и грех! Дорога в туалет
проходила мимо команды, и начальство наблюдало, чтобы мы строго выполняли приказ. Не
выполняющих приказ заворачивали, или наказывали. Потом приказ был отменён. Смысл
этого приказа так никто и не понял. Вероятно, он был отдан для издевательства над нами.
  Как в камерах, в тюрьме, так и здесь в лагере ночью никогда не тушился свет. Лагерные
фонари и прожекторы с вышек сгоняли с неба все звёзды. Казалось, что больше нет звёзд,
нет ничего, а только зона, фонари и колючая проволока. В те редкие дни, когда случались
аварии в электросети, и в лагере не было света, мы радовались. Мы спали в темноте, ничто
не резало глаза, отдыхали от электрического света. Во дворе было высокое небо, усеянное
звездами. Аварии бывали часто. В деревне все провода были старые, всё как везде было
сделано кое-как. Но счастье продолжалось недолго, в лагерь привезли генератор, и не стало
ночей без света.
  Часов нам не полагалось, мы были в изоляции, и нам не нужно было знать время.
Считалось, что время за нас знает начальство. Постепенно наши внутренние биологические
часы стали такими точными, что ошибались только на 5- 10 минут не больше. Курили в
лагере очень многие, в нашем корпусе больше половины. Столовая, где мы, обычно, сидели
после чая-ужина, каждые 2 недели требовала побелки, становилась чёрной от табачного
дыма. Сигареты всегда были дефицитом. Хорошо было тем, у кого были свидания, кто
получал посылки из дома. А на тех заядлых курильщиц, у которых не было помощи, жалко
было смотреть, когда у них кончалось курево. Когда мы с Надей работали за проволокой, мы
собирали окурки, и отдавали их Инге, у неё не было сигарет, и она из-за этого сильно
мучилась.
  Апель - перекличка, святое слово. Для надзирателей человек дороже золота. Одной
головы за проволокой не досчитаешься - свою туда положишь. Апели были 3 раза в день.
Все, кто находился в лагере, выстраивались на улице, выводили и больных, и только совсем
неподвижные пересчитывались в корпусах. Сколько раз повторялись апели, ошибались,
считали, пересчитывали, посылали гонцов в поле к бригадам, пересчитывали там.
  Побегов здесь не было. Албания страна маленькая, в то время она была и полностью
закрытой страной. Куда побежишь, все друг друга знают, сразу же найдутся доносчики,
донесут, поймают, пересудят, добавят срок. Старожилы рассказывали, что очень давно,
где-то в 60-тые годы, когда заключенных женщин было мало, и режим не был таким
строгим, 3 молодые девчонки, увидав, что надзиратель забыл запереть ворота, вышли,
отправились в близлежащий город, погуляли там, а потом пошли в местное отделение
внутренних дел.
  "Мы, - сказали заключенные, - хотели показать какие мы смелые, и что в лагере нет
охраны". Их вернули, пересудили, добавили срок. А в лагере, в котором в ту пору жилось не
так уж плохо, заключенных иногда водили в кино, разрешали фотографироваться, даже
давали отпуска на несколько дней в особых случаях, ужесточили режим и отменили все
привилегии.
  В мужских лагерях режим был несравним с режимом в женском лагере, был очень
тяжелым. Заключенные работали в основном в хромовых и медных рудниках в тяжелейших
условиях. Однажды, в одном из лагерей заключенные отказались выйти на работу, требуя
соблюдения правил техники безопасности и тюремного устава. Протест был жестоко
подавлен, прибывший в лагерь Мехмет Шеху, бывший тогда премьер-министром,
расстрелял без суда и следствия многих заключенных, прямо во дворе лагеря, много других
получили дополнительные сроки. Во всех лагерях начали ужесточать условия. И вот в это
время в женском лагере произошёл такой случай. В лагерном карцере собралась небольшая
компания девчонок-воровок (кажется, они что-то украли, или подрались, провинность
небольшая). На их беду в этот вечер в лагерь привезли кинопередвижку и магнитофон с
танцевальной музыкой. Предполагался веселый вечер. Девчонки стали стучать в дверь,
проситься их выпустить. Но их не выпустили. Карцер был в старом помещении, и одна из его
стен была сделана из глинобитного кирпича. Тогда решили размочить и сломать стену,
стали лить на неё воду. Конечно, стенку они не повалили, но их усилия были замечены и
квалифицированы, как попытка к бегству. И хотя было много свидетелей, что о бегстве не
было даже и речи, и стена, которую хотели сломать, выходила на территорию лагеря, делу
дали ход, потому что событие совпало по сроку с бунтом в мужском лагере. Молодые
девчонки со сроками в 1-2 года получили дополнительно от 8 до 15 лет, и полностью их
отсидели.
   Я уже писала о доносах в Албании, о поощрении этих доносов. В первый же день моего
приезда в лагерь меня предупредили: "Молчи!", и назвали имена особо опасных доносчиц.
Мы в лагере больше молчали, не позволяли себе ни одного разговора, который можно было
истолковать превратно. Несмотря на это, поток доносов не иссякал. Доносы писались обо
всём: не так сделал, не так пошёл, не так посмотрел. И, конечно, больше всего: "Не так
сказал". Здесь мы были на виду друг у друга с утра до ночи. Здесь каждый будто находился
на длящейся годами очной ставке с пристальным коллективным взором. Тебя угнетает
мысль о том, что тебе никогда не придётся побыть одному. Когда нас привезли в лагерь
после полутора лет следствия, после тюрьмы, где в коридорах стояла гробовая тишина, нам
показалось, что мы попали в ад. В столовой, где все сидели после работы, было ужасно
шумно. Все громко разговаривали, перекрикивались, ругались, иногда и дрались. Мы
сидели, словно пришибленные шумом, зажав уши руками, не поднимали головы. Но со
временем привыкли, научились отключаться, просто не слышали шума, как будто его и не
было. Сидели, думали о своём, читали, беседовали. А шум был где-то за пределами
слышимости, вне нас. То, что мы научились отключаться, очень помогло нам сохранить
силы и нервы.
Моральная поддержка
   "Человека можно повернуть так и эдак", - говорит Солженицын устами Ивана
Денисовича. И нас поворачивали, как хотели. Почти все мы имели высшее образование, у
всех на воле были годы очень ответственного, честного труда в Албании. Но кому всё это
было нужно. Раз - понадобились враги, спустили сверху разнарядку на столько-то
арестованных и всё. Нас превратили в шпионов, врагов, бросили в тюрьму. Несмотря ни на
что, у нас хватило мужества не потерять чувство собственного достоинства, сохранить
самих себя. Когда нас привезли в лагерь, нас уже ждали наши подруги, которые провели в
лагере год-два. Наш арест был для всех нас не просто горем. Горе понятно. Его можно
объяснить, а это было что-то страшное, необъяснимое, черное, куда попали мы волею
судьбы. В этой ситуации надо было выжить. Это понимали все, радовались тому, что нас
много. Все понимали, что вместе нам будет легче всё перенести. Все старались нас чем-то
угостить, получше устроить, рассказать о жизни в лагере. Помню, как Зоя, бедная Зоя, к
которой никто не приходил, угощала нас чем-то вкусным. Это было так приятно и
трогательно. А потом все сидели на верхних кроватях, и во всю глотку распевали наши
песни, марши. Кажется, "Марш танкистов" и ещё что-то, не помню. Наше окно выходило на
здание команды, и мы хотели показать им, что нас не сломили. Наверное, это было смешно,
но нам от этих песен становилось легче.
   Тюрьма, лагерь, наше положение всё это давило, мы все находились в состоянии
постоянного стресса. Выдержать это было очень тяжело, нужна была какая-то отдушина. Я
всё думала, что сделать, как облегчить наше состояние. Я решила подготовить к Новому
году сюрприз: написать и исполнить шуточные частушки, придумать шуточные подарки.
Сначала я хотела сделать всё сама, чтобы это было сюрпризом для всех. Писала ночью, в
полутьме нижнего этажа. Лежащая со мной рядом румынка всё удивлялась и спрашивала,
что я пишу. Но я очень скоро поняла, что в одиночку я не смогу справиться, что мне нужна
помощь. Я поделилась идеей с Ингой, она одобрила, мы вместе сочинили весёлые частушки,
они по-доброму подшучивали и обнадёживали. К сожалению, из-за многочисленных
обысков я не смогла сохранить эти частушки. Сейчас помню только несколько строк.
   Инне, которая всё вышивала для дома для девочек, в частушке пелось:
" Я для дорогушечки
Вышила подушечку
С петухами курами,
Разными фигурами
Скоро я домой приду,
Вместе сплаваем в пруду".

Нине:
" На кровати я сижу,
Шью и шью я тапочки,
Чтоб одеть моих родных
И согреть им лапочки".
Воле, которая всё закалялась, была посвящена такая частушка:
"Эх, закалка ты, закалка,
Толку мало, вот, что жалко.
Результаты на лицо:
С трудом влезаем на крыльцо".
  К сожалению, больше я не помню.
  В новогоднюю ночь меня нарядили в шубу и ушанку, которые разыскали у заключенных,
из клока моих седых патл сделали мне бороду и усы. Мне трудно судить о своем костюме, но
моё появление сопровождалось гомерическим хохотом. Я сняла ушанку, повязала платочек
и пропела частушки, раздала смешные подарки. На весь барак слышался хохот из нашей
комнаты. Многие пытались открыть дверь, прорваться к нам в комнату, но мы никого не
пустили. Это был наш вечер, хотя пристальное око команды всегда было у нас при себе. В
комнате была Кериме, приставленная к нам командой в виде Надиной сокашницы. Этот
вечер дал хороший заряд оптимизма на некоторое время.
  Идея понравилась. На следующий новый год мы снова организовали вечер, который
готовили все вместе. На этот раз мы разыграли целую пьесу. Самая весёлая из нас, Инна
Шахэ, великолепно сыграла Деда Мороза, Ниночка была Снегурочкой, а мне досталась роль
старшей сестры Снегурочки, старой девы, которая с горя ходит по лесу и распевает
частушки. И снова я пела весёлые, шуточные частушки, которые мы сочинили с Ингой.
Вместе мы придумывали и подарки, купить мы ничего нигде не могли, всё мастерили сами.
Запомнились некоторые из них. Наде, у которой был подшефный кот, подарили его портрет.
Наде он очень понравился, и она повесила его у кровати. Через несколько дней кто-то из
надзирателей сорвал картинку. Не положено! Люсе, любившей тщательно запирать свой
чемодан, подарили большой бумажный ключ, который она долго носила на руке. Воле
подарили большой мешок. Она любила всё копить и складывать. Мешок взяли у кого-то на
время, и надо было его вернуть, пришлось его отобрать у Воли к великому её огорчению.
  Снова мы получили заряд бодрости. Это было то оружие, с помощью которого мы могли
как-то противостоять ежедневной, тяжелой лагерной жизни, постоянному унижению,
непосильной для нас работе, полуголодному существованию, колючей проволоке с
вооруженной охраной, вечному беспокойству, страху за наши семьи. У многих, вообще,
была разлука с семьёй на долгие годы.
  У Олега Волкова, в его книге " Погружение во тьму", есть такие слова: "Да и что не
говори, человек создание, способное притерпеться к любым условиям: он
приспосабливается, смиряется и. выживает! Там, где погибло бы любое четвероногое или
крылатое существо, даже насекомое! Гордиться ли этим?" Эти слова, как нельзя лучше
соответствуют нашей жизни в лагере.
  И на следующий год мы снова устроили концерт. На этот раз мы объявили конкурс на
лучший номер. Надя чудно пела арии из оперетт, Инга читала стихи, Валя пела, кто-то
плясал, исполняли шуточные песни. Мы - я, Воля и Наташа придумали такой номер: сели
верхом на длинную, низенькую скамеечку, и спели песню " Мы едем, едем, едем в далекие
края" со словами, переделанными на наши тюремные темы. Нам единогласно присудили
первое место. Это был наш последний концерт.
  В лагерь привезли телевизор, сначала в корпус к уголовникам, потом и к нам,
черно-белый телевизор с маленьким экраном. Его поставили в столовой, и мы могли
смотреть албанское телевидение, которое работало 4 часа в день. Обязательным был
просмотр последних известий. Это была часть воспитательной работы. Мы смотрели по
телевизору фильмы, детские передачи, концерты, всё подряд. Убивали время, и отвлекались.
Доносчики зорко следили за тем, чтобы никто не подходил к телевизору. Они думали, что
кто-нибудь попытается поймать по телевизору "чужие голоса". Они не понимали, что без
антенны и специальных устройств ничего кроме Тираны нельзя было увидеть, однако по их
доносу телевизор поместили в ящик, и стали закрывать на ключ. Открывали телевизор
надзиратели.
  Было в лагере ещё одно развлечение. Примерно раз в два месяца приезжал в лагерь
микроавтобус с кинопередвижкой и магнитофоном с танцевальной музыкой. Возил это
счастье худой, высокий, молчаливый человек по имени Сотир. Его ждали с нетерпением,
особенно, в корпусе уголовников. Его приезд встречали восторженными криками. Однажды
все бригады вместе работали на склонах холмов, откуда далеко просматривалась ведущая к
лагерю дорога. Вдруг по холмам прокатывается какой-то крик, рёв, скандирование. Мы
ничего не можем понять, оглядываемся, и видим, что все бригады смотрят в одну сторону и
что-то кричат. Оказывается, они увидели вдали машину Сотира, и по холмам из сотен глоток
разнеслось: "Сотир! Сотир!". Все начали работать с удвоенной силой, быстро закончили
норму, быстро построились, и не пошли, а побежали в лагерь. Мы еле успевали за ними. К
счастью, лагерь был недалеко. В лагере тоже всё делается быстро, быстро моются, едят,
наряжаются, и бегут в столовую, там танцы. Все чинно вальсируют, или подпрыгивают в
фокстроте. А вечером все несут скамейки, табуретки, камушки, и устраиваются на площади
во дворе (зимой и в дождь в большой столовой уголовников), на стенку вешают простыню, и
все глядят на экран. Возили все одни и те же старые фильмы, их видели по многу раз, но
снова все смотрят с неослабевающим интересом, переживают. Самым частым и популярным
фильмом был "Возраст любви" с Лолиттой Торес. Других развлечений не было.
Наши звери
  Лагерь был расположен довольно близко от деревни, и оттуда прибегали в лагерь собаки
и кошки. Собак было много, мы подкармливали этих вечно голодных деревенских дворняг.
Больше всех с ними возилась Бедрия Хавале (о ней я подробнее напишу в другой главе).
Бедрия была очень скверной, грубой бабой, единственной положительной чертой её была
любовь к животным, за что мы прозвали её "Кошкина мать". Не знаю, чем собаки помешали
нашей команде, но в один далеко не прекрасный день было дано распоряжение уничтожить
собак. Женщины плакали, просили пощадить животных, но всё было напрасно. Началось
великое избиение собак. Их били палками, душили, и всё на наших глазах. Стоял визг
животных, крики и плач заключенных женщин. Вероятно, это было устроено для нашего
устрашения, да и охранники занимались этим с удовольствием, для них это было
развлечением. Убили много собак, а те, которым удалось убежать, больше не подходили к
лагерю, боялись.
  Кошкам повезло больше. Хотя их и били, пинали и травили, но кошек заводили и прятали.
Подбирали котят. У Нади с Кереме был кот по имени Сюзи, они его очень любили, и кот
отвечал им взаимностью. Однажды он пропал, мы все жалели его и переживали. Женщины
привыкли заботиться о детях, о семье. Здесь заботиться было не о ком, заботились о кошках.
Дни срока изживаются в привычных занятиях, а это занятие было привычное, оно занимало
время, и напоминало дом.
  Среди наших кошек была одна, главная, мы звали её "Дикая кошка". Она была хитра и
умна, никого к себе не подпускала. Была прекрасной матерью и прародительницей всех
кошек лагеря. Однажды уничтожили весь её выводок, она долго мяукала, искала котят.
После этого она прятала маленьких котят, и приводила их в лагерь, когда они подрастали.
Кто-то бросил в эту кошку камень, и вывихнул ей плечо. На трёх лапках она приковыляла в
лагерь за помощью, и только одной Надире, деревенской девушке, которая умела
обращаться с животными, она разрешила вправить себе плечо. А как она заботилась о своих
котятах, обучала их всяким кошачьим премудростям.
  Я уже писала о самом злом надзирателе Рамадане, и о том, как он пинком убил на наших
глазах кошку. Решили, что кошек надо спасать. Решили уговорить шофера первой же
машины, которая привезёт в лагерь продукты, взять мешок с кошками, и выпустить их
подальше от лагеря, чтобы кошки не смогли вернуться. Договорились с шофёром, собрали
всех кошек в мешок, и только одного кота по имени Рустем не смогли найти. Оказалось, что
этот умный кот понял, что что-то происходит, и спрятался, а когда опасность миновала,
снова пришёл в столовую. Он стал нашим с Волей котом. Он действительно оказался очень
умным и осторожным. По столовой ходил только у стенок под столами, чтобы никто на него
не наступил, знал в лицо своих недоброжелателей, и прятался, когда они заходили в
столовую. Однажды он наступил на колючую проволоку, и сильно порезал лапу. Мы
отнесли его в медпункт, лапу полечили. На завтра он сам пошел в медпункт на трёх лапах. А
потом и он пропал, может быть, его убили надзиратели, может, деревенские ребятишки.
Было очень, очень жаль.
  Ещё я хочу написать об умении человека приживаться, приспосабливаться. У нас ничего
не было, ни плошки, ни ложки. Начали обзаводиться. Находили старые, мятые алюминиевые
кастрюли, сковородки без ручек, какие-то миски, ложки. Всё это тщательно вычищалось,
отбивалось, выравнивалось. Ручки к сковородкам приделывал иногда, после
многочисленных просьб наш тюремный кузнец. Кто-то из освобождавшихся подарил бак. В
нем грели воду и кипятили бельё. Летом баки с водой завязывали полиэтиленовой пленкой,
и вода грелась на солнышке.
  Мы шутили, что главным базаром, главной базой, где мы снабжались, была помойка,
большая мусорная куча за огородом. Там можно было найти много необходимого, всё шло в
дело, всё приспосабливалось. Кстати, замечу, что бедность в Албании была потрясающая.
Деревенские ребятишки прятались вокруг помойки, и терпеливо ждали, когда откроются
ворота лагеря, и оттуда начнут выносить мусор. Мусору было много, несколько больших
баков. И как только мы уходили, ребятишки бросались к куче, и выбирали много нужного,
от старых ручек и карандашей до тряпок.
Первое свидание в лагере
  Жаркий летний день в августе 1979 года. Воскресенье. К счастью этот день был
нерабочим. С утра все занимаются своими делами, кто уборкой, кто стиркой, кто починкой.
Но больше всего народу крутится в столовой и на кухне. Все стараются что-нибудь
приготовить, надо получше поесть в воскресенье, и на неделю надо приготовить что-нибудь,
что можно брать с собой в поле, на работу. Обычно это хлебные котлеты, вареная картошка,
жареный лук. Воскресенье это и день свиданий, многие ждут, надеются.
  Я никого не жду. У меня свиданий нет. Кто может ко мне прийти? Мой тяжело больной,
почти парализованный муж? Костя? Он ещё маленький. Саша служит в армии. Оттуда не
отпускают. Я не получала из дома писем и не знала о них ничего, кроме того, что они
продолжали жить в Тиране. Иногда они присылали немного денег, или маленькую
продуктовую посылочку. Я знала, что они отрывают от себя последние крохи, так как они
жили на маленькую пенсию моего мужа. Я писала, просила не присылать ничего, но всё
было напрасно.
  Но вернёмся к тому воскресному дню. Вдруг в столовую входит Мариета - курьер. Все
застыли в ожидании. Курьер это важная должность в нашей администрации из
заключённых. Это связь заключенных с командой. Она приносит нам всегда вести и
хорошие, и плохие. Плохие - это вызов в команду, к оперативнику, вызов на работу, а
хорошие - это, когда она объявляет о свидании. Мариета спрашивает: "У вас есть
Александра Пиша? У неё свидание". "Нет, я Таиса Пиша", - ответила я. Я ни на секунду не
сомневалась, что это не моё свидание, я была абсолютно уверена, что ко мне никто не может
прийти, и продолжала заниматься своими делами, что-то готовила. Вдруг снова появилась
улыбающаяся Мариета: "Иди, у тебя свидание". (Оказалось, что Саша от волнения назвал
вместо моего имени своё). Поднялся переполох. Кто-то из моих подруг, (кажется, Инна
Шахэ) побежал к дежурному офицеру просить разрешение на продлённое свидание. Стали
подбирать мне одежду. Разрешалась только тюремная одежда.
Моя вся одежда была рабочей. Страшные, выгоревшие штаны и куртка. Все подружки
начали меня переодевать, предлагали более приличные брюки, кофточки, дали большую
сумку для продуктов. Наконец, я оделась, причесалась. Со времени ареста, больше 3-х лет я
не подстригалась. Арест, следственная тюрьма, одиночка, суд, тяжелая работа выбелили
последнюю рыжину моих когда-то красивых волос. Я похудела килограмм на 30. С Сашей я
не виделась более 3-х лет. Я подбежала к решётчатым воротам, стою, жду, всматриваюсь
вдаль, туда, где ждут пришедшие на свидание. Но было далеко, и я ничего не смогла
разглядеть. Наконец, пришла моя очередь, меня выпустили за ворота, и я увидела, как по
дорожке, ведущей к домику свиданий, идёт мой сын, мой сыночек, мой мальчик, который
был для меня всегда не просто сыном, но и другом, советчиком, опорой. Он сильно
изменился за эти годы, похудел, возмужал. Ему так много пришлось пережить. Что это было
за свидание! И радость и горе вперемежку. Мы обнялись, заплакали. Вернее, плакал Саша. Я
сдержала слёзы, я не хотела добавлять ему страданий, да и слёзы свои я все уже выплакала.
Саша всё повторял: "Мама, что с тобой? Что они с тобой сделали?". Он говорил по-русски, и
я ответила: "Работа в поле, голод". В этот момент раздался крик надзирателя: "Не смейте
говорить по-русски, только по-албански!". И стал внимательно слушать, о чем мы говорим.
Мы сели, я дрожала, но не плакала. Саша держал меня за руки, гладил, время от времени
смахивал слёзы. Мы оба старались поддержать и успокоить друг друга. Саша рассказал, что
кончил службу в армии, работать начал в литейном цеху, рассказал о состоянии больного
отца. Состояние его было очень тяжёлым, уже больше 12-ти лет он мужественно боролся с
болезнью Паркинсона. Мой арест, все наши беды сильно ухудшили его состояние. "Костя
тоже начал работать автослесарем, через месяц он придёт к тебе на свидание",- продолжал
Саша. "Как! Он такай маленький, как он пойдёт один? Не пускай его!" - воскликнула я. Я
всегда была наседкой, мне всегда хотелось накрыть, защитить моих мальчиков. " Ну, какой
он маленький!" - был ответ, - "Парню 17 лет!" Да, 17, а мне всё казалось, что он маленький,
такой, каким он был, когда меня так страшно, так жестоко оторвали от детей, от больного
мужа.
  Час пролетел быстро: "Ваше время истекло, прощайтесь. Уходите". Мы встали, обнялись.
Я с трудом отрываюсь от Саши. Он вышел. Я взяла сумки и поплелась обратно за колючую
проволоку. Какое счастье, что я увидела сына, и какое горе, что мы не можем быть вместе.
Ворота открылись, впустили меня и снова закрылись. Я увидела стоящих на крыльце моих
плачущих и одновременно смеющихся подруг.
  Через месяц пришел Костя. Он вырос, стал совсем другим, я его в первый момент даже не
узнала. Красивый, выросший, с взрослой причёской, в желтой маечке. Был очень жаркий
день, Костя сильно устал, 20 км он шел пешком, нагруженный. Нам удалось поговорить и
побыть вместе в тот день только короткие полчаса.
  Приход на свидания всегда был очень тяжёлым и морально и физически. К нашему
далёкому лагерю не ходил транспорт, и от автомобильной дороги приходилось идти по
холмам много километров пешком с тяжёлым грузом. В деревенском магазине не
разрешалось ничего продавать приходившим в тюрьму проведать своих близких.
   С тех пор мои сыновья регулярно приходили ко мне, так трогательно заботились.
Свидания бывали всякими, и весёлыми и очень грустными. Об этом в другой раз. И я всегда,
всю мою жизнь благодарна моему золотому мужу и моим дорогим сыновьям за всё, что они
сделали для меня, за их заботу, доброту, самоотверженность и любовь, которые помогли мне
выжить в самое тяжёлое время.
   Было у меня ещё одно свидание, про которое хочется вспомнить. Был холодный зимний
день, я стояла во дворе. На плечах у меня арестантская шинель, вид соответствующий. В
лагере в то время были запрещены свидания, уже и не помню причину запрета. Вдруг меня
вызывают к воротам, но не говорят, что на свидание. Очень обеспокоенная, иду. Не
понимаю, зачем я им понадобилась. И вдруг вижу у ворот племянника моего мужа, которого
я очень любила, он бывал частым гостем в нашем доме, особенно, когда учился в Тиране.
Сейчас он работал агрономом на Севере. Я сильно удивилась, никак не ожидала его увидеть.
В то время приход на свидание был равносилен подвигу. Нам разрешили поговорить только
15 минут через решётку, очень мало, но хоть 15 минут, это было так радостно и приятно.
Оказалось, что в этот день разрешили свидания, но мы об этом не знали, наше свидание было
первым в тот день. Уже после освобождения, я узнала, что у него было совещание агрономов
недалеко от нашего лагеря, он выбрал время, пешком дошёл до нашего лагеря, чтобы
повидаться со мной. Я всегда с благодарностью вспоминаю об этом свидании.
  Свидания - это самое главное, самое радостное событие не только для тех к кому
приходили, но и для их друзей. Мы радовались, стояли на крыльце, во дворе, глядели на
дорогу. Были счастливы увидеть людей с воли, знакомые лица. Часто свидания запрещались,
обычно за месяц перед праздником, или объявлялся карантин. Несколько раз в деревне были
случаи заболевания холерой, а так как мы брали воду из одного и того же источника, в лагере
проводили всеобщую дезинфекцию, воду хлорировали так, что её нельзя было пить. И,
конечно, отменяли свидания. О запрете свиданий никто не знал, люди приходили издалека, и
уходили не повидавшись. Хорошо, хоть продукты принимали.
  Иногда давали специальные, длинные свидания с матерями, сёстрами, дочерьми.
Свидание проводилось в маленьком домике у ворот лагеря. Там встречающиеся после
тщательного обыска запирались с 5-6 часов вечера до 6 утра, до переклички. Счастливицы
готовились к свиданию несколько дней, готовили, жарили, пекли. Уходили, захватив с собой
вкусный ужин, и возвращались утром с пустой посудой и с кошёлками с продуктами,
счастливые и сонные. Работающие в поле быстро переодевались и бежали в строй, выходили
на работу.
Медицина в лагере. В больнице
  В лагере у нас был медпункт, комната для приёма больных, пара палат с койками. Но
врача долгое время не было. Иногда приезжал врач из соседней деревни, быстро осматривал
больных и снова надолго исчезал. И только в последние 3-4 года моего заключения в лагерь
был назначен врач - молодая, только что закончившая институт, девушка. Она постоянно
приезжала в лагерь раз в 1-2 недели. После её приезда медицинское обслуживание в лагере
стало несколько профессиональнее. Но, как и раньше до приезда врача, так и после её
назначения всей медициной в лагере заведовали медсёстры из заключённых. Среди них
были всякие, злые и добрые, внимательные и знающие, и просто глупые, ничего не знающие,
ничего не умеющие и не понимающие. Я сейчас даже не могу вспомнить всех. У них был
йод, бинты, вата, немного лекарств, которыми они лечили всё. У них в подчинении были две
медсестры, сопровождавшие бригады в поле.
  От медсестёр зависело многое: они могли дать освобождение от работы в поле на
день-два, а это было так важно, они присутствовали при проверке посылок, и могли просто
не пропустить посылку. Могли во время обыска выбросить твои вещи, которые им
почему-то могли показаться не соответствующими тюремным правилам. И многое ещё
зависело от них. Они своей властью пользовались. Однажды мои мальчики, посылая мне
посылку, вложили туда несколько яиц. По дороге одно яйцо разбилось и, конечно, протухло.
И всё. Медсестра выбросила всю посылку. С большим скандалом мне удалось отбить часть
совершенно свежих, неиспорченных и таких необходимых для нас продуктов, которые мои
сыновья покупали на последние гроши, отрывая от себя, от больного отца.
  Посылки, обычно, шли очень долго. Их не задерживали на почте, Албания страна
маленькая, посылки доходили за несколько дней, а потом неделями лежали на почте, ожидая
пока за ними из лагеря отправят машину. Машину отправляли редко, и часто продукты
портились, вместо фруктов зачастую в посылках приходили только косточки.
  Редко-редко в лагерь приезжала медицинская комиссия. Её ждали с нетерпением. Члены
комиссии обладали большими полномочиями. Могли освободить от работы в поле, или дать
рекомендацию на легкую работу, назначить дополнительное усиленное питание, положить в
больницу и т. д. Тюремная больница для нас заключенных была земным раем. На всю страну
была одна тюремная больница, окружённые стеной с колючей проволокой корпуса, распо-
ложенные на территории больницы в г. Тиране.
  Попасть в больницу было большой удачей. Обычно в лагере месяцами ждали очереди,
транспорта. Если повезло, и ты попал в больницу, можно было рассчитывать, что тебе
сделают анализы, рентген, покажут специалисту. Были врачи по всем специальностям,
которые имели допуск в тюремную больницу.
  Мне удалось полежать в больнице два раза. Первый раз во время следствия у меня
образовалось что-то вроде рожистого воспаления, и меня отвезли в больницу. Этот переезд
из грязной камеры с матрасом, набитым гнилой соломой на полу, в чистую палату, где
стояла кровать с простынями, казался чудом. И пусть я была одна, и дверь была на засове и
замке, как и в камере, но было тихо, никто не кричал, не тягал на допрос, не бил. Давали
нормальную еду. А главное, в комнате было окно. Оно было с решеткой, затянутым густой
сеткой, но оно было! Окно выходило во двор, где росла зелёная травка, и куда прилетали
голуби, домашние голуби. Они были разноцветными: белыми, пёстрыми, сизыми, чёрными
с красными лапками, разгуливали по траве, сидели на крыше соседнего здания (глухая стена
и крыша), ворковали, летали, они были свободны. Это было чудо, та жизнь, которую я уже
не видела несколько месяцев. И мне стало казаться, что всё, что со мной происходит, это
страшный, кошмарный сон, что вот я проснусь, дверь откроется, и я пойду домой. Дом мой
был так близко от больницы, 10 минут ходьбы. Я войду и увижу всех моих дорогих. Но
раздавался лязг засовов и ключей, и сон рассеивался. Когда я стояла у окна, мне
вспоминалась картина Ярошенко "Всюду жизнь", сходство было большое. Я радовалась
каждому зелёному росточку, каждой мушке. Но это блаженство продолжалось только
неделю, а потом снова камера, допросы, мучения...
   В начале 1983 г. я стала просить лагерного врача положить меня в больницу. У меня были
поражены грибками почти все ногти на ногах и на руках. Это была не страшная болезнь,
можно было терпеть и жить и с такими ногтями, тем более, что в Албании не было никаких
противогрибковых лекарств, лечили просто: удаляли поражённый ноготь и потом
смазывали лунку йодом. Но я хотела, чтобы меня положили в больницу. Я надеялась, что
мне в больнице удастся встретиться с мужем. Мой тяжело больной муж не мог прийти
проведать меня в лагерь. Он с трудом ходил, и, конечно, не мог пройти пешком от дороги до
лагеря 20 км. Нанять такси они не могли, не было денег. Мы не виделись 6 лет. Я надеялась,
что в больницу он сможет прийти, от дома было близко. Так и получилось. Но всё по
порядку.
  Мне удалось уговорить врача, она дала мне направление. Долго ждали отправления в
больницу. Я написала домой письмо, написала, что, может быть, меня положат в больницу, и
я из Тираны им напишу. Письма были единственным способом сообщения. Наконец, нам
сказали, на завтра нас отправят в больницу. В больницу нас повезли не в "воронке", а в
газике. Мы жадно глядели в окна. В лагере, в тюрьме тебе кажется, что жизнь остановилась,
что кроме тюрьмы нет ничего, а тут ходили люди, бегали, играли, кричали дети. Я не могла
оторвать от них глаз. По дороге остановились отдохнуть в небольшом городке. Нам
разрешили выйти из машины и постоять рядом без конвоя. Иллюзия свободы! И хотя мы
были одеты в обычную, не тюремную одежду, люди оглядывались на нас с удивлением.
Вероятно, многолетнее заключение наложило на нас отпечаток, и мы выглядели странно.
В тюремной больнице снова тишина, чистая мягкая постель и нормальная еда. И если в
прошлое мое лечение в больнице, когда я была ещё под следствием, мне не давали ни
карандаша, ни клочка бумаги, ни газеты, в этот раз каждый день приносили свежую газету. Я
её прочитывала всю, от начала до конца. Это была единственная информация, из которой
хоть и скудно, часто читая между строк, я узнавала, что делалось в мире. Сначала я была в
палате c Барбарой, венгеркой, несчастной больной женщиной из нашего корпуса,
обвиненной в шпионаже (я в другой главе расскажу подробнее о её судьбе). Барбара много
рассказывала мне о Венгрии и пела. У неё был очень хороший голос, и я часто уговаривала её
спеть. Однажды с шумом открылась дверь нашей палаты, и вошла улыбающаяся медсестра.
"Барбара, - сказала она, - у тебя отрицательный результат анализа!" И вышла. Барбара
заплакала от счастья. Уже несколько лет её лечили от рака кожи, и, наконец, хороший
анализ. Барбара победила рак.
   Я знала, что удаление ногтей под местным наркозом тяжёлая, болезненная процедура, но
другой возможности повидаться с больным мужем у меня не было. Я бросила в почтовый
ящик в больничном коридоре открыточку домой, в которой написала, что я нахожусь в
больнице в Тиране, и стала ждать свидания. Но ещё до свидания (открытка, как потом
выяснилось, пролежала в почтовом ящике в коридоре больше двух недель) меня отвели в
операционную, положили на стол. Наркоз - эфир, которым поливали пальцы, почти ничего
не обезболивал. Стиснув зубы, не проронив ни звука, я терпела эту операцию. Удалили два
ногтя на больших пальцах на ногах, когда удалили ещё один ноготь на руке, я потеряла
сознание. На этом удаление закончилось, меня привели в чувство и отвели в палату.
Скоро Барбару увезли обратно в лагерь, и я осталась одна. Я пролежала одна в палате почти
полтора месяца. Мое одиночество нарушалось только несколько раз в день. Утром обход
врача, приход процедурной сестры, которая 2-3 раза в день мазала мне йодом ранки, оправка
и раздача пищи. Режим был тюремным, дверь на замке и решетка на окне. Но я отдыхала от
работы, от неумолчного лагерного шума, от общей спальни, от постоянного присутствия
чужих людей. Вначале я почти не могла ходить, лежала целый день, пальцы сильно болели,
долго кровоточили. Но все это было ерундой по сравнению с радостным ожиданием
свидания. А из дома всё не приходили, я уже начала беспокоиться. Оснований для
беспокойства было немало. Положение в стране было таким, что всегда можно было
ожидать новых репрессий, да и состояние здоровья моего мужа было тяжелым.
  Наконец, дверь моей палаты открылась в неурочный час, и надзирательница повела меня
на свидание. Я с трудом ходила, но старалась из всех сил не хромать, ходить так, чтобы мои
родные ничего не заметили. Свидания проходили во дворе, у решетчатых ворот. Я вышла на
залитый солнцем двор и увидела у решетки мужа, старшего сына Сашу и Альму, нашу
племянницу. Я ужаснулась. Гачо, мой муж, высокий красивый, сильный, превратился в
глубокого старика. А ему не было и 63 лет. Но надо было держаться, делать вид, что всё
нормально, всё хорошо. Мы стояли у решётки, взявшись за руки, и плакали. Я помню
только, что он спрашивал, не болят ли мои пальцы. Дети что-то говорили, спрашивали, я
отвечала невпопад. 15 минут пролетели быстро, как сон, меня увели.
   Через две недели они снова пришли ко мне на свидание, все повторилось, мы снова не
могли говорить, Гачо плакал, а я с трудом сдерживала слёзы, улыбалась, делала вид, что всё
хорошо. Костя в это время был в армии, и когда он приехал в отпуск, ему не дали свидания
со мной. "Не положено, одно свидание в две недели". На все его просьбы, доводы о том, что
он служит в армии и приехал издалека на несколько дней в отпуск, и просит дать
возможность повидаться с мамой, был отказ. Когда через две недели мои родные пришли
опять, свидание не состоялось, меня уже увезли из больницы в лагерь.
   Эти свидания были в апреле 1983 года, я в последний раз видела моего мужа. В июле его
не стало (о том, как я получила это известие, расскажу в другом месте.)
   В те дни, когда я лежала одна в тишине тюремной больничной палаты, где не с кем было
перекинуться словом, и была масса свободного времени, надо было придумать что-нибудь,
чтобы отвлечься от постоянных мыслей о том, что же с нами будет дальше, мыслей о семье,
о больном муже, сыновьях. Постоянно думая обо всём этом, я чувствовала, что начинаю
сходить с ума. И я начала придумывать всякие фантастические истории, устно сочинять
рассказы. Постепенно рассказов стало много, и они превратились в целый роман.
Погружаясь в этот воображаемый мир, я отключалась от действительности. Я придумывала
невероятные приключения и ситуации, в которые попадала моя героиня: похищения, плен,
побеги, любовь и много других нагромождений. Я проживала вместе с моей героиней её
жизнь - лёгкую, сказочную, такую далёкую от моей. Я лежала на кровати, сочиняла,
засыпала, просыпалась и снова встречалась с моей героиней. Так много часов подряд. Когда
открывалась дверь, мне не хотелось никого видеть, ни с кем не хотелось разговаривать,
хотелось снова поскорее остаться одной, и снова погрузиться в мои фантазии. Медсестра,
которая меня лечила, всё удивлялась, какая я спокойная и тихая больная, ничего не прошу,
не стучу в дверь, всем довольна. А я отдыхала душой, моя нервная система
восстанавливалась, организм защищал сам себя.
   Когда я приехала в лагерь, я рассказала Наде о моем "романе". Надя сама любила
сочинять, часто рассказывала нам свои версии разных произведений. Ей понравились мои
фантазии, несколько дней мы сочиняли вместе, а потом всё забылось - работа, тюремная
обстановка, не до сочинений. Вспоминаю сейчас это "сочинение", и думаю, что это была
настоящая "мыльная опера", которые непрерывно крутят наши ТВ.
   Вечером, когда персонал заканчивал все дела и усаживался на кухне, в дальнем конце
коридора, мы начинали переговариваться друг с другом через окна. Сообщались последние
лагерные новости, новости с воли, и просто болтали, измученные одиночным заключением.
Окна моей палаты выходили во двор, напротив было какое-то здание. Сначала мы не знали,
что там находится. Потом, когда Барбара запела однажды вечером, мы услышали оттуда
одобрительные возгласы и крики: "Ещё! Ещё!" Стало ясно, что там расположено мужское
отделение. Днём ничего не было видно, а вечером, когда зажигался свет, мы иногда видели
силуэты. Молодые девушки говорили, что они различали и лица, несмотря на решетку и
очень густую сетку на окнах. По вечерам мы переговаривались и с заключенными из другого
корпуса. Мне запомнился один паренёк, к сожалению, я не узнала его имени. Его история
была типичной для того времени. Ему было лет 25, может, чуть больше. Его отец,
занимавший большую должность, был арестован в 70-тые годы, годы большого террора.
Семью сослали, потом арестовали и сына. Парень работал на хромовом руднике в Спаче, где
находился большой мужской лагерь. На рудниках и шахтах, где работали заключенные,
почти ежедневно происходили несчастные случаи. Парень попал под вагонетку. Как
говорили соседи по палате, был сильно изуродован. Мне понравилась необычная
интеллигентность его речи и его слова: "Вот учусь ходить на костылях, на днях мама придёт
на свидание. Я не хочу пугать её, не хочу, чтобы меня вывезли на коляске. Хочу выйти сам.
Хоть на костылях, но сам". Он рассказывал, что любит рисовать, и очень жалеет, что не
может заниматься любимым делом. Я спросила о судьбе некоторых моих знакомых. От него
я узнала очень расстроившую меня новость о том, что в лагере пересудили Исмаиля Фарку,
добавили ещё 10 лет за агитацию и пропаганду. " Исмаиль, - сказал мне мой собеседник, -
всегда молчал, ни с кем не общался, но это не спасло его". Албанские органы безопасности
не расставались легко со своими жертвами.
Симулянты
   В лагере и в больнице приходилось часто встречаться с симулянтами. Однажды вечером
в больнице я услышала, что кто-то меня зовет. Ответила. Это была соседка, девушка,
которую я знала по лагерю. И она рассказала, что вместе с ней в палате лежит Дита, и она
сошла с ума. Молчит, ни с кем не разговаривает, никого не узнает. Диту я хорошо знала,
молодая девушка, осужденная за какой-то незначительный проступок. Она была весёлая,
шумная, и вдруг такое. Я пыталась поговорить с ней через окно, через дверь. Она не
отвечала. Говорили, что так она себя ведёт уже несколько недель. Однажды мы встретились
в коридоре, она никак не прореагировала. Возили нас на рентген, я сидела рядом, незаметно
пожала ей руку. Она вздрогнула, но не прореагировала. Её тщательно обследовали, лечили,
но всё безрезультатно. Уже собирались отправить её на комиссию и освободить. Но в
последние дни перед комиссией она не выдержала. Сорвалась, и врачам удалось доказать,
что Дита симулировала сумасшествие 6 месяцев. Её вернули в лагерь, добавили срок.
Наша молодая лагерная докторша была добрым человеком, она не имела большого опыта,
часто не могла распознать симулянток. Заключенные в лагере с нетерпением ждали её
приезда. На приём набивалось очень много народа, все, особенно молодые девчонки,
жаждали получить освобождение от работы, хотели отдохнуть хотя бы один день. И многих
она оставляла в лагере. Были и по-настоящему больные, но очень многие симулировали.
Симулировали сумасшествие, поднимали искусственно температуру, натирали руки
особыми травами, вызывающими образование на коже волдырей. Глотали гвозди, булавки,
их отправляли в больницу, лечили, сажали в карцер по возвращению в лагерь, но через
некоторое время они снова глотали гвозди. У одной молодой женщины опухла рука, она не
могла работать. Её долго и безуспешно лечили. Однажды, медсестра заставила её раздеться и
обнаружила, что у неё рука подмышкой туго перетянута резинкой. Или я с ужасом
наблюдала, как одна из девчонок зажгла полиэтиленовый мешок и спокойно стояла в то
время, как горячая пластмасса стекала ей на ногу. На ноге образовалась страшная рана.
Почти 2 месяца она не работала. Были и попытки самоубийства. Поссорятся между собой и
бегут бросаться с третьего этажа (к счастью, без жертв). Одна, прыгнув вниз, зацепилась за
балкон на 2-ом этаже, другая сломала себе обе ступни, сидела в карцере с ногами в гипсе и
была очень довольна, что не надо работать. Я всегда удивлялась, девчонки молодые,
сильные, работа не представляла для них никакого труда, они, играючи, выполняли нормы,
работа была для них развлечением. Но нет, ментальность такова, что лучше увечье, чем
работа.
Борьба за освобождение
   Полтора года следствия, одиночки, моральных и физических пыток, неправедный суд
превратили меня в человека, у которого полностью была парализована воля, я потеряла
способность думать, рассуждать. Из всех чувств остался только страх.
   Попав в лагерь, встретившись там с такими же несчастными, как и я, я понемногу начала
приходить в себя и смогла трезво оценить всё, что произошло со мной, что "сигуримщики"
сделали со мной и моими подругами. Примерно через месяц я начала борьбу за отмену
несправедливого обвинения, за реабилитацию и освобождение. Я начала писать письма. Я
писала в Верховный суд, в Генеральную прокуратуру, в Министерство Внутренних Дел.
Писали и другие. Общие коллективные письма мы писать не могли, коллективные письма
расценивались как заговор, групповщина, за это могли пересудить и прибавить срок.
   После первого моего письма, сейчас я уже не помню в какую из инстанций, приехали мои
следователи, ещё какие-то деятели МВД Албании. Меня вызвали в команду. Начали
кричать, угрожать, стучали кулаком по столу, замахивались на меня. Сейчас я уже не
боялась. Это была, конечно, запоздалая смелость. Но на душе становилось легче оттого, что
вступила в борьбу. Я прекрасно понимала, что никто, никогда не отправит дело на
доследование. Наши следователи, прокурор были бесконечно счастливы, что им удалось
запугать, обмануть, забить нас, заставить подписывать часто чистые листы, состряпать
обвинение и осудить нас. Разве они могли признать свои ошибки, да и дело это было
санкционировано сверху.
  Два часа меня держали в команде и требовали отказаться от того, что было написано в
письме. Я не знаю, зачем это им понадобилось. Всё равно они посылали стереотипные
ответы - отказы. И в первый раз, после моего первого письма, примерно месяца через два, я
получила ответ, примерно, такого содержания: "Ваше дело проверено, вы осуждены
правильно. Дело пересмотру не подлежит". Через 6 месяцев мы писали снова, приводили
новые аргументы, факты, но всегда, всегда получали один и тот же ответ, упомянутый выше.
  Обычно, к воротам вызывал чурбан-комиссар и говорил: "Вот ответ, прочтите". Я читала,
комиссар требовал расписаться, забирал ответ и начинал нудно выговаривать. Он говорил о
том, что наша судебная система самая лучшая, самая справедливая и т.д. и т.п. Он требовал,
чтобы мы перестали писать, перестали беспокоить вышестоящие органы. Но мы писали
снова и снова. Мы трое, наша "шпионская группа" были солидарны в том, что надо писать,
надо бороться. Мы уже не боялись.
Время шло. Классовая борьба за пределами лагеря ширилась и крепла. В конце 1981 года
Энвер Ходжа убил своего самого близкого и верного соратника, работавшего с ним вместе
ещё со времен Национально-Освободительной войны, Мехмета Шеху. Официальная версия
была самоубийство. Не знаю, как другие, но я сразу же не поверила в эту версию. Мехмет
Шеху был властным, жестоким, беспощадным, его характер никогда бы не позволил ему
стать самоубийцей. После его смерти начались новые репрессии, аресты, расстрелы. Среди
многих был расстрелян и отличный врач-хирург. В то время он был министром
здравоохранения, и, как выяснилось потом, был первым врачом, осматривавшим Мехмета
после его смерти. Он много знал, и его убрали. Вскоре Мехмет был обвинен в шпионаже, он
был назван "полиагентом". Он был представлен как советский, англо-американский,
югославский шпион. Трагедия классовой борьбы и репрессий, одним из главных
организаторов которой был Мехмет Шеху, обрушилась на него самого. Потом врагом народа
объявили и министра внутренних дел, Кадри Хазбиу, его расстреляли.
Первая амнистия
   В этой обстановке трудно было думать об амнистии. Но с лета 1982 года снова поползли
слухи об амнистии. Здесь мне хочется привести одну цитату: "Правда и то, что здесь не
выстоишь, коли не станешь цепляться за россказни об амнистиях, переменах, о совестливых
прокурорах, которые вот-вот приедут для нелицеприятного пересмотра всех дел, коли не
будешь утлую ладью свою направлять курсом от одной надежды к другой, так, чтобы всегда
маячил впереди светлый огонёк". Олег Волков "Погружение во тьму" Москва. 1989 г. стр.
261.
   С прошлой амнистии прошло больше 20-ти лет. Чем ближе был ноябрь, тем упорнее
распространялись слухи об амнистии. Ноябрь в Албании месяц праздников: день
образования коммунистической партии, день провозглашения Албании независимым
государством, наконец, день освобождения Албании от немецких захватчиков. Амнистии,
обычно, приурочивали в Албании к праздникам. Слухи становились всё упорнее, вскоре они
стали подкрепляться сведениями из команды. Те, кто работал в команде, уверенно говорили
о близкой амнистии. Об этом писали и в письмах, говорили на свиданиях. Наша надежда на
то, что всё кончится, кончится кошмар, и мы выйдем за колючую проволоку, крепла. Где-то
числа 20-25 ноября 1982 года был опубликован указ об амнистии. В лагерь приехала
специальная комиссия, чтобы познакомить нас с её условиями (мне очень трудно писать,
всколыхнулись все воспоминания, всё то, что лежало в глубине, покрытое уже другой
жизнью, другими впечатлениями. Вроде, уже забытое, но очень, очень болезненное).
   Нас собрали в большой столовой корпуса уголовников. Председатель комиссии начал
читать разъяснения к указу или его содержание, не помню сейчас. Он называл статьи,
условия освобождения. Мы с Волей были в зале и вдруг поняли, что наша статья не попадает
под указ. Что-то чёрное, страшное надвинулось на меня, придушило, пригнуло к земле. Мне
стоило громадных усилий сдержаться, не упасть, не закричать. Инна Шахэ, которая была во
дворе и смотрела в окно, сказала мне потом: "У тебя было такое лицо, такой ужас отразился
на нём, что я не могу передать". С трудом мы вышли из столовой, прошли в свой корпус,
легли на кровати. Из нашего "советского отряда" освобождалось 6 человек, и, в целом в
лагере освобождалось много народу. Освобождали старух, женщин с маленькими детьми,
заключенных с небольшими сроками и т.д. Лагерь разделился на две группы: счастливчиков,
которые освобождались, и несчастных, убитых горем, не попавших под амнистию. Многие
из них впали с состояние депрессии, лежали на кроватях, укрывшись с головой одеялами, не
разговаривали, не ели.
   28 и 29 ноября праздничные дни, не работаем, а 30-го освобождение. Освобождающиеся
суетятся, собирают вещи, раздаривают ненужное. Я по натуре человек деятельный. Мне
легче переносить горе, беду в работе, в общении с людьми. Я не могу лежать, терзаться, это
меня добивает окончательно. Весь день 30-го ноября я помогала собираться моим
приятельницам, таскала вещи, прощалась. Вдруг объявляют, что у меня свидание
"Свидание!?" Бедные мои думают, что меня тоже освободят. Бегу, выхожу за ворота, там
Саша. Он рассказал, как они ждали амнистию. Саша был в Берате, у двоюродного брата,
чтобы быть ближе к лагерю. Сейчас он пришел поддержать, успокоить меня. Я тоже изо всех
сил старалась поддержать его. "Как папочка ждёт амнистию, как он ждёт тебя, ему будет
очень трудно", - говорил Саша. Да, действительно, бедный, больной Гачо, как он нуждался
во мне, в моём уходе за ним, в моих заботах. Они жили втроём, трое мужчин, сами должны
были всё делать, а мой муж, такой сильный, надёжный был в очень тяжёлом состоянии. Эта
амнистия, это моё не освобождение было ещё одним ударом по моей бедной семье. Гачо уже
не смог вынести ещё одного такого страшного удара, через полгода его не стало.
  Вернёмся в лагерь. Сборы, суматоха продолжались. Перед освобождением был зачитан
список освобождавшихся. Там прозвучало и имя Джулианы, "итальянской шпионки". Она
была тяжело больна, было понятно, что её освобождают по состоянию здоровья, хотя и не
говорят об этом, её статья не подходила под освобождение. Мы радовались за неё. Вдруг к
воротам подбегает Маргарита, вторая "итальянская шпионка". Она требует встречи с
кем-нибудь из комиссии по освобождению, и начинает кричать: "Почему освобождаете
Джулиану, у нас одинаковые статьи, сходные обвинения!" Начинают проверять и отменяют
освобождение Джулианы. Джулиана в это время стояла у ворот и ждала освобождения.
Когда ей объявили об отмене освобождения, она потеряла сознание, упала, сильно разбила
лицо. С трудом мы подняли её, принесли в корпус, оказали первую помощь. Все кричали,
ругали Маргариту, молодые горячие девчонки начали бить её: "Не могла подождать до
завтра, Джулиана бы уехала, а ты бы начала хлопотать о своём освобождении!" Но... дело
было сделано.
  Среди освобожденных была и "беременная бабушка", так называли мы старую больную
полусумасшедшую женщину. К концу дня ей сказали, что её освободят завтра. Дело было в
том, что у неё скопилась большая сумма денег из пенсии, получаемой из Италии (о
"беременной бабушке" я напишу подробно в другой главе). Команда боялась её отпускать
вместе с другими, боялась, что её ограбят по дороге. Её решили утром отвезти на машине.
Но "беременная бабушка" не верила, она сидела у ворот и плакала. " Они меня обманут, не
отпустят. Также меня обманули при аресте, сказали, что везут в аэропорт, а привезли в
тюрьму". Это были небольшие эпизоды.
   Главное было то, что мы потребовали встречи с председателем комиссии по амнистии.
Это был высокопоставленный работник из МВД. Он согласился нас принять. Мы вышли за
ворота. Были среди нас и такие, которые до последнего момента продолжали бояться, страх
был сильнее ужасов тюрьмы. Чтобы заставить и их выйти за ворота, чтобы наш протест
сделать единогласным, общим Надя прибегла к хитрости. Она вбежала в комнату и
закричала: "Всех советских вызывают в команду. Срочно!" Пришлось выйти и тем двум,
которые продолжали бояться. Председатель комиссии (не помню его фамилии), пожилой
человек, старый работник внутренних дел, принял нас всех по одной, очень
доброжелательно, внимательно выслушал и попросил обо всём, что мы ему рассказали
написать подробно в письме на имя министра Внутренних дел. Мы, окрыленные, вышли и
сразу же начали писать. Назиф - завхоз, который присутствовал при встрече, т.к. был в тот
день дежурным офицером, позвал меня, дал большую пачку бумаги и сказал: "Не
расстраивайтесь, вас всех выпустят, дай всем бумагу, пусть все напишут". Но Назиф
оказался неправ. Через пару месяцев пришел обычный отказ, с обычной, стандартной
формулировкой. Этот отказ был той последней каплей, которая убила молодую албанку
Мину, обвиняемую по "коровьему делу" (об этом подробнее ниже).
  Я думаю, что цель амнистии была разрядить немного обстановку в стране, Энвер Ходжа
хотел показать, что репрессии шли не от него, а от Мехмета Шеху, от Кадри Хазбиу,
бывшего министра Внутренних дел и других.
Продолжение борьбы за освобождение
  Оценив обстановку, мы решили, что единственный путь, который мог бы помочь нам
освободиться - постоянное требование освобождения, постоянные письма. И мы начали
писать, мы не обращали внимания на правило, по которому можно писать раз в полгода, мы
писали постоянно. И везде. В суд Тираны, в котором слушалось наше дело, в прокуратуру г.
Эльбасана, в области которого находился наш лагерь, в Верховный суд, в Генеральную
прокуратуру, в Министерство Внутренних дел, в Верховный Совет Народной Республики
Албании. Писали иногда по-албански, но чаще по-русски, с расчётом, что станет больше
людей, которые будут знать о нас, т.к. русские тексты будут читать переводчики. В лагерь
приезжало много работников разных рангов из разных ведомств. Обычно, они входили на
территорию лагеря, читали лекции. После лекций, мы окружали их и требовали
освобождения. Обычно лекторов сопровождал комиссар, он ругал нас, пытался оттолкнуть,
но мы продолжали кричать, требовать освобождения. Однако ничего не помогало, мы
продолжали сидеть, работать, влачить обычную тюремную жизнь.
   После амнистии в лагере стало легче жить, народу стало меньше. Наши "враги" смогли
получить работу в швейной мастерской, и в мастерской, которая делала проволоку. Это
были связанные между собой кольца из тонкой проволоки. Их укладывали вдоль границы.
Перебежчики запутывались в этих гирляндах из проволочных колец, не могли двигаться, и
их ловили. Но новый начальник лагеря создал в лагере тяжёлую обстановку. Он верил
всяким доносам, часто устраивал обыски, запрещал всё, что мог.
Горе
   У моих дома стало немного легче. Старший сын устроился на работу в литейную. Работа
тяжёлая, трехсменная, но зарплата была чуть больше, чем в других местах. Костя, младший,
тоже начал работать, учёбу продолжал в вечернем техникуме, потом его призвали в армию.
С ними стала жить племянница моего мужа, Альма. В доме появилась женская рука. Я уже
писала, что весной 1983 года я лежала в Тиране в тюремной больнице, и ко мне на свидания
дважды смог прийти мой больной муж.
   В конце июля 1983 года мне разрешили продленное свидание, свидание на всю ночь, с
Альмой. Мы хорошо провели время, поговорили обо всём. Альма рассказала подробно о
том, как они живут, успокоила меня. И вдруг снова через две недели меня вызывают на
свидание. Я очень удивилась и забеспокоилась. Что случилось? Почему пришли на
свидание? Вышла за ворота. Вижу идущих по дорожке Сашу и Альму. Альма в чёрной
траурной одежде. Меня начало трясти. Что случилось? Гачо болен, Костя служит в армии.
Вхожу в домик. Входят Саша и Альма. "Мамочка, мужайся, не плачь, держись, умер
папочка, папочки нет с нами больше". Я не помню больше ничего, помню, что села на
скамейку, не помню, плакала ли, только помню ужас и страшную пустоту. Всё, всё кончено.
Я так мечтала все эти страшные годы, что всё пройдёт, откроется железная дверь, и я пойду
домой. Сяду, обниму всех моих дорогих и буду плакать, плакать, выплачу всё, что скопилось
на душе, всё море невыплаканных слёз. А тут нет слёз, всё внутри застыло, окаменело. Нет
уже на свете такого дорого моего мужа, моего Гаченьки. Гачо был очень хорошим, добрым,
умным, заботливым, честным и надежным человеком. Он был спокойным, молчаливым. Все
неприятности, трудности, огорчения, угрозы и несчастья, которых в Албании у нас было
очень много, он переживал молча, внутри себя. Положение было таковым, что он почти
всегда находился в состоянии стресса. Безусловно, что всё это тяжело действовало на его
нервную систему, и, вероятно, послужило причиной того, что сильный, здоровый, человек в
44 года заболел тяжелейшей болезнью, болезнью Паркинсона. Я не знаю, что он думал,
когда меня арестовали, мы не встречались больше, не разговаривали наедине, но я почти
уверена, что он в мыслях винил себя. Я будто слышу его голос: "Это я виноват, я привёз её
сюда. Не смог уберечь, защитить". Все это подействовало на него.
  Закончилось свидание, и я снова вернулась за колючую проволоку. У ворот собрались все
мои подруги. Они помогли мне дойти до кровати, успокаивали, поддерживали. И не только
они, "советские жены", все, весь корпус, подходили, соболезновали, утешали. Поддержка
друзей - великая вещь. Было очень тяжело, я не могла успокоиться, уснуть, все мои мысли
были дома, а сделать я ничего не могла. Я не могла выйти из тюрьмы, побежать домой, на
кладбище. Что я могла сделать?! Ничего. Только сидеть, как я сидела до сих пор, и пытаться
выжить.
  Через две недели пришел Костя, ему дали отпуск на несколько дней. Он очень тяжело
переживал смерть отца, сильно его любил, и Гачо отвечал ему взаимностью, их очень многое
связывало. Когда Костя был дома, больной Гачо успокаивался и чувствовал себя лучше. В
тот день была страшная жара, в солдатском обмундировании он прошёл 20 км, был мокрым
от пота, в расстегнутой гимнастёрке, закатанных брюках, плакал. Вдруг в комнату свиданий
вошёл комиссар. "Ты что в таком виде, солдат?" - обратился он к Косте. "У нас умер отец".
"А ты не врёшь?" - спросил комиссар с наглой усмешкой. Костя окаменел, он был готов
взорваться, броситься на комиссара с кулаками. "Успокойся, Костя!" - крикнула я
по-русски. Комиссар вышел. Я очень испугалась, от нашего дуба-комиссара можно было
ожидать чего угодно, он мог придумать любое обвинение и даже арестовать.
  Я сейчас не могу ничего вспомнить. Что мне говорили Саша и Костя на свидании. Я уже
потом узнала, как умер Гачо. Больные Паркинсоном чаще всего не умирают от самой
болезни, а от других болезней, которым не может сопротивляться их ослабленный организм.
Так было и с Гачо. Он простудился, заболел воспалением лёгких и умер в больнице.
Последнее время он был очень слаб, сильно дрожал, падал, часто у него были
галлюцинации. Он проболел этой тяжёлой болезнью 18 лет. Саша при помощи нескольких
верных друзей похоронил его в самом дальнем углу кладбища. После смерти мужа я решила
написать своим родным в Советский Союз (или Тулу, как лучше?) о том, где я, что со мной
случилось. Для них это был страшный удар. Их письма очень меня поддерживали.
Смерть Энвера Ходжи
Но вернёмся в лагерь. В один из обычных дней, в то время, когда с поля возвращались
бригады, я вдруг услышала истерический плач и крик одной из женщин. За ней последовали
и другие. Из их криков и причитаний я поняла, что умер Энвер Ходжа. Мою душу заполнила
радость. Но я поскорее опустила голову, закрыла глаза, чтобы никто из доносчиков ничего
не смог прочитать в них. Умер последний, верный ученик Сталина в Европе, тиран,
перенёсший политику Сталина, его методы, приемы, идеи в Албанию, продолжавший здесь
много лет сталинскую политику диктатуры пролетариата и кровавых репрессий. Смерть
Энвера Ходжи давала надежду на освобождение. Мы понимали, что это произойдет не сразу.
Власть после смерти Энвера находилась в руках его жены и его ближайших соратников.
   Через несколько дней были похороны Энвера Ходжи. По телевизору несколько часов
подряд показывали, как похоронный кортеж двигался по улицам Тираны. Вдоль улиц, под
дождем, под раскрытыми зонтами стояла многотысячная плачущая толпа. Плакали. Десятки
лет вдалбливалась в сознание людей идея о великом вожде, мудрейшем руководителе,
справедливом, непогрешимом учителе, заботливом отце всех албанцев. Вдалбливание
начиналось с детских ясель и продолжалось всю жизнь. Многие хорошо разбирались в
обстановке, понимали, что к чему, но, под неусыпным оком властей, вынуждены были лгать
и притворяться. Я смотрела на экран и думала о моём дорогом муже, о том, что его уже нет в
живых, что его даже не похоронили так, как заслуживал этот честный, трудолюбивый и
доброжелательный человек, что я не смогла проводить его в последний путь, и плакала,
плакала без конца. Вот тогда я по-настоящему оплакала своего мужа в первый раз.
Вторая амнистия. Освобождение
Мы продолжали сидеть в тюрьме. Но надежда на освобождение крепла. Первым секретарем
ЦК был выбран Рамиз Алия, работавший до этого вторым секретарём ЦК. В стране его
знали, как человека, сильно отличавшегося от Энвера Ходжи. Он был человеком
интеллигентным, разумным, с либеральными взглядами. Об этих его качествах я знала от
моего мужа, который в своё время работал с ним.
   В конце 1985 года вновь заговорили об амнистии. О ней говорили все приходившие на
свидания, писали в письмах, даже в телеграммах. Везде упоминалось число 13 января. 11
января праздник, день провозглашения Республики, амнистия должна была быть
приурочена к этому празднику. Даже из команды просачивались сведения об амнистии, об
её условиях. Пришёл на свидание Саша и шепнул мне: "13 января будешь дома".
Настроение приподнятое, но всё время страх, подспудный страх, а вдруг снова не освободят.
Не знаю, хватило бы у меня сил перенести такой второй удар. Наши женщины, которые
бывали за воротами, убирали в команде, работали в огороде и общались с охраной,
приносили разные слухи. То, что будут освобождены со сроками наказания до 15 лет, то до
18 лет, то по возрасту и т. д. И, наконец, надзирательница говорит: "Слушайте радио!".
Включили точку, которая, обычно, почему- то больше молчала, чем работала. По радио
передали указ, по которому наряду с другими, освобождались все женщины со сроком
наказания до 20-ти лет. Нашему счастью и ликованию не было конца. Все наши
освобождались! Наконец, какое счастье, мы будем свободны! На душе так радостно, легко!
Неужели через 5 дней мы уйдём отсюда, из этой опостылевшей за столько лет клетки! Вся
моя жизнь в Албании сопровождалась постепенным сужением пространства, сначала мы не
могли никуда уехать из Албании, потом нас перевели в маленький город Берат, из которого я
могла ездить куда-либо только с разрешением и, наконец, лагерь с колючей проволокой.
  У нас, из корпуса политических заключенных освобождались все, кроме одной албанки
Лири из Дурреса. Она была осуждена на 25 лет за громадную растрату, 8 миллионов лек.
Затем ей прибавили ещё и статью "агитация и пропаганда". А у уголовниц в тюрьме
оставались убийцы и растратчицы со сроком наказания больше 20-ти лет. Все дни до
амнистии проходят в сборах.
  Отбираем самое нужное, кое-что из домашней одежды, то, что сохранилось. У нас
конфисковано имущество, мы не знаем, что осталось дома, будет ли, что надеть. Я не беру
ничего из тюремной одежды, выбрасываю всё старьё, отдаю, раздариваю весь хлам, который
накопился за эти долгие годы. Боюсь, что при выходе отберут письма, я уничтожаю
большую часть из них. Оказалось, напрасно. На письма никто не обращал внимания.
  Наконец, наступило 12 января 1986 года. После обеда нам выдали документы, деньги. Я
получила маленькую сумму, 200 лек. Никогда не умела копить и беречь деньги. На ночевку
нас отправили в корпус уголовников, в нашем корпусе поместили тех, кто не попал под
амнистию. Была очень холодная, морозная ночь, никто не спал. Из всех комнат раздавались
радостные крики, песни. Перед рассветом пришли надзирательницы, очень поверхностно
проконтролировали нас, и отправили на площадь перед воротами. Мы поставили в сторонку
свои вещи и стали ждать утра, автобусов, свободы. На кухне развели большой костер, чтобы
согреться, дров не жалели, их уже не надо было экономить. Наконец, наступило утро. Мы
увидели подъезжающие к лагерю автобусы. Но почему-то нас не начинали освобождать.
Оказалось, что ждали начальство, которое, как всегда, задерживалось. Потом, когда
начальство приехало, устроили митинг, где благодарили партию и правительство за наше
освобождение, выражали радость по поводу того, что мы, наконец, исправились.
  Когда к лагерю подъехали машины с начальством, распахнулись широкие железные
ворота, машины въехали во двор, развернулись. Мы ещё ни разу не видели этих ворот
распахнутыми. И тут я по-настоящему почувствовала, что свободна. Душа наполнилась
великой радостью, ощущением такого счастья, что и описать не могу. Всё кончилось,
пережили, выжили, выстояли! Сейчас, когда я сравниваю радостные моменты, которые у
меня были в жизни, с тем, что я пережила при освобождении, то могу сказать, что это было
другое, ни с чем несравнимое чувство. Я не могу сказать, что большее, чем, например,
радость рождения ребёнка. Нет, не большее, а другое. Ощущение полёта, что ли!?
  Нам было жалко тех, кто остался в тюрьме, их заплаканные лица выглядывали из окна,
закрытой столовой. Но для нас это был уже пройденный этап, мы освобождались. Конечно,
мы понимали, что ни о реабилитации, ни о пересмотре дела речи быть не может. У власти
были сподвижники Энвера Ходжи, соучастники всех его деяний. Ни о каком разоблачении
режима не могло быть и речи. Одна из целей этой амнистии было освобождение иностранок.
Условия были подобраны таким образом, чтобы под эту амнистию мы все попали. Правда, с
нами вместе освобождалась почти вся женская тюрьма (В тюрьме осталось только 10
человек), надо думать, что освободившимся просто повезло.
   Сразу после митинга к воротам подъехали автобусы, и мы поехали, кто на север, кто на
юг, а мы в Тирану. Едем, смотрим в окно. За 10 лет ничего не изменилось, те же плохие
дороги, бедные села. Но нет, видим изменения. Везде в поле, вдоль дороги "грибы",
бетонные бункеры. Ощущение не из приятных. Позже мы узнали, что по приказу Мехмета
Шеху по всей стране были построены несколько оборонительных линий из бетонных
бункеров. Они располагались везде -  на пляже, на полях, на кладбище. По разным данным
их было от 20000 до 30000. Эта стройка легла тяжелейшим бременем на и без того слабую
экономику страны, привела к дальнейшему обнищанию населения.
На последнем свидании мы договорились с Сашей, что встретимся в Тиране. Приезжать в
лагерь, встречать не имело смысла, нас отвозили туда, где арестовали. Нас привезли и
выгрузили в центре Тираны. Со всеми нашими сумками, сшитыми из тряпок, в одинаковых
тюремных, коричневых брюках, мы производили странное впечатление. Никого из
встречающих не было. Недалеко было агентство по заказу такси. Я пошла туда, заказала
машину. Машин свободных не было, надо было подождать. Тут на велосипеде подъехал
Саша. Они с Костей ждали меня, ездили по городу на велосипедах, т. к. никто не знал, по
какой из дорог нас привезут. Наконец, подъехало такси, мы с Волей погрузили наши сумки и
поехали к нам домой. Воле некуда было ехать, все отказались от неё, в её доме была другая
хозяйка. Дома нас ждала Джули, невеста Кости, она всё приготовила к нашему приезду.
Потом подъехали Саша и Костя. Мы отправились в заранее затопленный душ, смыли
тюремную и дорожную грязь, в первый раз за 10 лет вкусно пообедали и легли отдохнуть.
Мы были свободны, были дома. Страшный период нашей жизни закончился!
После освобождения
   И я вернулась домой. Вернее, на развалины моего дома. Дома не было такого дорогого
для меня человека, ради которого я оставила свою страну, своих родных и приехала в
Албанию. Всегда и во всём я чувствовала его помощь, плечо и поддержку. Но спасти меня от
страшного колеса репрессий он не смог, спастись от этого колеса было невозможно. Дома
теперь жил только один Костя, у Саши был другой дом. Сыновья рассказали мне, как они
жили без меня, как им было тяжело. Костя 3 года жил один с больным отцам, Саша был в
армии. На маленькую пенсию моего мужа они покупали дорогостоящие лекарства, без
которых Гачо не мог обходиться, умудрялись немного помогать мне, посылать небольшие
суммы денег и Саше. В албанской армии не было никакого денежного довольствия, плохо
кормили. Рассказали чуть подробнее о болезни Гачо. Впервые я узнала, как тяжело болел
Костя, когда служил в армии. Он возвращался из дома в свою часть, по дороге у него начался
острый приступ аппендицита. Его положили в больницу, но почему-то срочно не
прооперировали. Утром, когда сделали операцию, положение оказалось на грани
перитонита, его с трудом спасли. Но рана ещё долго не закрывалась, несколько месяцев он
пролежал в военном госпитале.
   Через два дня после моего возращения из тюрьмы приехал старший брат моего мужа.
Человек с тяжёлой судьбой. Он отсидел 17 лет в албанских застенках. Органы мстили ему за
то, что он не захотел быть стукачом. На другое утро мы поехали на кладбище. Рано утром я
пошла купить цветы. Единственный в городе цветочный магазин закрыт. Недалеко от
нашего дома питомник и оранжереи. Когда-то там было много цветов, сейчас запустение,
кое-где что-то растет. В конце участка увидела женщину, делающую букеты из белых лилий.
Прошу продать мне один. "Что вы! - был ответ,- Это только на могилу товарища Энвера,
каждый день мы отвозим свежие букеты, а простым людям не продаем, нет цветов".
Захотелось закричать, возмутиться. Но только захотелось. Страх внутри сработал, повер-
нулась и ушла. Цветы дали соседи, у них были цветы во дворе. Поехали на кладбище.
Поплакала у маленького холмика без памятника, в самом дальнем углу кладбища. Потом,
перед отъездом из Албании, мы перезахоронили его, положили рядом с матерью и братом,
сделали хороший памятник.
В квартире стояла та же мебель, обшарпанная и постаревшая за 10 лет. Но на кровати не
было матраса, в шкафу почти никакой одежды, ни одной простыни и полотенца, грязные,
засаленные одеяла. Конфискация имущества, 10 лет почти нищенского существования моей
семьи, без хозяйской женской руки довели дом до такого состояния. Потребовалось
несколько месяцев упорного труда, чтобы кое-как наладить быт, придать квартире
домашний уют. Сохранилась моя, правда, несколько поредевшая после конфискации,
библиотека. Моё главное хобби было - книги. До 1966 года, пока существовал магазин,
который назывался сначала "Советская книга", а потом "Международная книга", мы
собрали довольно большую библиотеку художественной, химической, философской
литературы. И всё это богатство пришлось раздарить, раздать, просто бросить, когда нам
удалось вырваться из Албании, уехать в Советский Союз в 1990 году. Да, и на нашу
маленькую, двухкомнатную квартиру уже покушался райисполком. На маленькую комнатку
был выдан кому-то ордер. Ведь нас лишили всех прав, мы не имели права на жилплощадь,
имущество было конфисковано, мы были лишены и гражданских прав. Но надо было жить
дальше. Амнистия давала нам только свободу. Это не было реабилитацией, мы по-прежнему
считались преступниками, которых помиловало государство. Хотя Энвера Ходжи не было в
живых, дело его жило. В Тиране строилось великолепное здание, в котором должен был
разместиться музей Энвера, на площади, в центре города готовились возвести его
многометровую статую. Всем в стране заправляла его жена. Однако органы безопасности
получили распоряжение помочь нам как-то обустроиться. Без сомнения, большинство в
органах безопасности понимали, что мы абсолютно ни в чём не были виноваты, но об этом
не говорилось. Албанские органы безопасности не могут ошибаться. Нас отпустили, но до
реабилитации было ещё очень далеко. Помочь нам устроиться было просто необходимо, у
многих не было жилья, семьи были разбиты, некоторые из наших мужей не выдержали
давления и обзавелись новыми семьями, детей заставили отречься от родителей. Нам
кое-как помогли с жильём, с оформлением пенсий, с работой. Меня вызвали в райисполком,
и "царственным жестом" вернули 8 кв. м. - комнатку в моей собственной квартире и сказали,
что я должна вернуться на работу туда, где я работала до ареста, т.е. на деревообрабатыва-
ющий комбинат. До получения пенсии мне ещё надо было проработать полтора года. Когда
я пришла в отдел кадров комбината, мне сказали, что я не могу, не имею права, как бывшая
заключённая, работать инженером, мне не могут доверить такую ответственную должность.
Меня назначили в лакокрасочный цех, в бригаду, которая работала на лакировочной
машине. До ареста я работала сначала на бумажной фабрике, которая только начинала свою
работу. Я заведовала лабораторией, мы отвечали за контроль и качество продукции. Затем
меня перевели в технологическое бюро, где я, как я уже писала раньше, занималась
практически всеми возникавшими на комбинате проблемами, связанными с химией, на всех
цехах и фабриках комбината. Когда в стране начались репрессии, меня снова перевели на
бумажную фабрику. Понятно, что на комбинате меня хорошо знали, жалели, но помочь
ничем не могли.
   Работа в цеху была очень тяжелой для меня. Процесс не был механизирован, тяжелые
мебельные детали из древесностружечных плит надо было вручную подавать в машину. Я с
трудом справлялась, платили гроши. И, кроме того, я подводила бедных, замученных
женщин из бригады. Плата была бригадной, и из-за меня они получали меньше денег. Я
была балластом в бригаде. Так я проработала несколько месяцев. Мои друзья, с которыми я
работала до ареста, среди них главный инженер и шеф кадров, хотели мне помочь, это было
трудно и опасно. Наконец, придумали вариант. Уговорили начальницу цеха синтетического
клея, которой был нужен опытный химик, пойти к директору комбината и попросить
перевести меня к ней в цех. Директор, бывший военный чин в отставке, ничего не понимал в
производстве, он согласился. Я числилась рабочей, но выполняла работу химика. Так я
проработала полтора года до пенсионного возраста. Нам, сидевшим в тюрьме, полагалась
минимальная пенсия, на которую почти нельзя было прожить. Чтобы получать немного
больше, мне надо было проработать ещё полтора года. На комбинате согласились, но кто-то
донёс в органы безопасности, и оттуда последовал грозный окрик, дирекцию обвинили в
пособничестве врагу, и меня срочно отправили на пенсию.
   Самым тяжёлым после освобождения было отношение людей. Люди боялись подходить,
боялись здороваться, разговаривать. Все: родные, соседи, сослуживцы, знакомые. Я не
осуждаю этих людей, всё их поведение было обусловлено страхом, страхом, с которым эти
люди жили много лет, страхом, который вошел в их кровь и плоть. Когда после
освобождения мы с Волей на такси подъехали к моему дому, у подъезда что-то делал
какой-то незнакомый мужчина. Он оставил свои дела и помог нам поднять на второй этаж
наши вещи. Позже я узнала, что это был наш новый сосед. Вероятно, он не знал, кто мы,
поэтому и помог. На другой день он уже, как и все другие соседи, не здоровался.
  Когда я в первый раз после освобождения пришла на комбинат на свою бывшую работу,
многие женщины, простые, всё понимавшие работницы, бросились с плачем мне на шею,
стали обнимать. Было трогательно и очень приятно. Позже, через много месяцев они мне
говорили, что, подавшись первому порыву, обняли меня, а потом долго дрожали, ждали
выговоров, замечаний. Некоторые и получили выговоры. Много было неприятных щелчков.
Работаю в лакокрасочном цехе. Подходит мой бывший коллега по университету, хороший
знакомый. Разговариваем, просит показать мебель, хочет купить. И вдруг он понимает, что я
рабочая, меняется в лице и быстро, быстро исчезает. Жду автобус. Вижу на остановке мою
бывшую лаборантку, мы работали вместе в университете много лет, был у нас отличный
коллектив, мы по-хорошему дружили. Я бросилась к ней, забыв, кто я. Вижу на её лице
испуг. Моментально отскакиваю. Тяжело. Прихожу в университет, мне нужен какой-то
документ для пенсии, сижу в вестибюле, жду шефа кадров. Вдруг входит мой бывший
ученик, затем коллега, большой приятель. Он замечает меня, замирает, потом делает
несколько кругов по вестибюлю, не знает, как поступить, подойти, поздороваться, или
сделать вид, что не видит меня. Выбирает последнее, поднимается по лестнице, идет на
кафедру. Через несколько лет, когда многое изменилось, мы уже уезжали в Советский Союз,
он пришел проститься, и горько плакал. Плакал от собственного в то время бессилия, от
злобы на строй, отнявший у людей столько лет нормальной жизни, так долго пытавший их
страхом. Я никогда не держала и не держу ни на кого зла, я знала, где живу. Но было больно.
  Единственными людьми, которые меня поддержали в эти тяжелые дни, были родные
Костиной невесты. У её родителей была большая и дружная семья. Все они приходили,
помогали, поддерживали меня. Это было так важно в то время, и я этого никогда не забуду.
  Были и радости, большие радости. Костя женился, сыграли свадьбу, а потом родилась
Юночка, моя дорогая внученька, маленький тёплый голубоглазый шарик. Я так мечтала о
доченьке, о девочке. Какое это было счастье держать её на руках, купать, кормить, растить.
Потом женился Саша. Родился мальчик с блестящими черными глазками, ещё один малыш,
дорогой мой внучонок. Его назвали в честь дедушки Дердь.
  Примерно через месяц после освобождения нас, "дипломатический корпус", тех из его
представителей, которые жили в Тиране, вызвали в Управление внутренних дел. Принял нас
какой-то большой чин, в большом кабинете, за круглым столом. Нас стали спрашивать о том,
как мы устроились. У многих не было жилья, были проблемы с семьёй, с работой. Обещали
всем помочь. И вдруг, как бы невзначай, прозвучал вопрос: "Может быть, кто-нибудь из вас
хочет уехать?" Это было так неожиданно, что все замолчали. У нас, у большинства были
дети, у некоторых мужья. Что за странный вопрос? Что изменилось? Выехать мы могли и
раньше, но без мужей и без детей. Двое из наших, у которых не было детей, робко сказали,
что они не прочь уехать. Зоя спросила: "Вы мне разрешите уехать с сыном? Тогда я уеду".
Ей ответили: "Хорошо, мы все узнаем и дадим вам ответ". Ушли мы очень удивленные,
появилась маленькая надежда: "Может быть, сможем уехать?" Но не верили в это, т. к. мы
думали, что албанцы никогда не разрешат выехать нашим детям. Процесс выезда
продолжался очень долго. Одиноких женщин выпустили спустя несколько месяцев. Зою
долго мучили, то разрешали, то отказывали. Наконец, ей разрешили уехать вместе с сыном, и
они уехали. В это время в Советском Союзе уже началась перестройка, но в Албании почти
ничего не менялось, страна продолжала быть закрытой, разрешали только некоторым
пожилым людям ездить в гости в Грецию и Югославию.
Я написала в другой главе, как тяжело было Нине Пумо после освобождения в маленьком
городке Ришене, ей не давали работы, очень плохо относились к их семье. И она решила
уехать в надежде, что потом к ним сможет приехать и её муж. Однако ей не разрешили взять
обоих сыновей, и выпустили её только со старшим сыном. Без детей выпустили Волю. В
1988 году мы с Сашей решили подать заявление на выезд, у него тогда ещё не было семьи.
Костя был женат, у него уже была маленькая Юна, думали, что его не выпустят с семьёй.
Ответ был таким: "Подавайте заявление на всю семью". Мы очень удивились, обрадовались
и подали заявление. Но в результате разрешение на выезд дали только мне, без детей. Снова
пружина то разжималась, то сжималась. Мы снова подали просьбу, снова просили
разрешить нам уехать из Албании.
  События в Советском Союзе, в Восточной Европе развивались стремительно в это время,
это общеизвестно. Албания тоже не оставалась в стороне, она в то время напоминала
бурлящий котёл. Люди, особенно молодёжь, любыми способами проникали в посольства,
просили там политическое убежище. Особенно, власть придержащих испугали события в
Румынии в 1989 году, убийство Чаушеску. Дверь приоткрылась, начали давать разрешения
на выезд. И, наконец, в марте 1990 года мы получили разрешение на выезд. Мы пошли в
Чехословацкое посольство, которое представляло интересы советских граждан в Албании,
подали документы с просьбой о возвращении в Советский Союз. Нас было уже 7 человек.
  В июле 1990 года в Тиране произошли события, повлиявшие во многом на дальнейшее
развитие положения в стране. 2 июля возле улицы, где были расположены многие
посольства иностранных государств, собралась громадная толпа молодёжи. Толпа смела
полицейские заслоны и ворвалась на территорию посольств. Полицейские применили
дубинки, оружие. Были жертвы. Чтобы скрыть наличие жертв, на другой день было
разрешено всем желающим пройти на территорию посольств и остаться там. На завтра двери
посольств снова плотно закрылись. В посольствах ФРГ, Франции, Италии и других стран
собралось около 6000 человек. В течение 3-х недель люди жили там, спали на улице, ели в
основном хлеб с помидорами, албанские власти не разрешали работникам посольств
покупать продукты. Вся страна находилась в тревожном ожидании, все боялись, что власть
ни за что не согласится выпустить этих людей из страны, что их ждут албанские тюрьмы.
Дело приобрело форму международного скандала. Наконец, было дано разрешение этим
людям выехать из страны, им дали паспорта, предоставили транспорт, длинные вереницы
автобусов увозили их в новую жизнь.
А мы ждали разрешения из Советского Союза на въезд в страну. Моя сестра хлопотала о
том, чтобы нам разрешили вернуться. Это было нелегко и непросто. Ей пришлось
обратиться в различные инстанции вплоть до МИДа, дать гарантию, что она нас примет,
обеспечит материально. Только после этого разрешение пришло. Мы при помощи и
поддержке чехословацкого консула, поведение которого резко отличалось от поведения
грубых и безразличных советских дипломатов, с которыми мне приходилось иметь дело 30
лет тому назад, 12 октября 1990 года улетели в Москву. И, наконец, я снова ступила на
родную землю, обняла моих родных и друзей. Этого часа я ждала 30 лет.
Уже после нашего отъезда в Албании произошли события, полностью уничтожившие режим
Энвера Ходжи, приведшие к демократическим выборам, освобождению всех ссыльных,
политзаключенных. Но я не была свидетелем этих событий, и не могу об этом писать. Я
пишу только о том, что я знала и видела сама.?
Часть 3
"Дипломатический корпус"
  "Дипломатический корпус". Так шутя, мы называли себя. И в этой шутке была большая
доля правды. Конечно, "дипломатический корпус", в тюрьме перебывали женщины из
многих стран. Вот Шарлота, француженка, она умерла незадолго до того, как меня привезли
в лагерь, о ней рассказывали сидевшие с ней женщины. В Албанию Шарлота попала ещё до
начала 2-ой мировой войны. Они вдвоём с мужем приехала из Франции, муж Шарлоты
работал на шахте и рано вышел на пенсию. Поселились они в г. Саранда - это чудесный
городок на берегу Ионического моря на юге Албании. Там жила близкая подруга Шарлоты.
У них во Франции никого не было, и им понравился утопающий в цветах с цитрусовыми
деревьями на улицах городок. И после войны они продолжали жить в Саранде, жили
спокойно, безбедно, из Франции приходила пенсия. Муж Шарлоты умер, она осталась одна.
Но в покое её не оставили. Через некоторое время албанским органам безопасности
потребовалась очередная шпионка, ею и стала Шарлота. Её арестовали, судили, дали 10 лет
заключения. Шарлота была старой и больной, с больным сердцем и вскоре умерла в тюрьме.
  В конце 60-тых или в начале 70-тых годов в Албании была арестована большая группа,
которую обвинили в шпионской деятельности в пользу Польши, так называемых "польских
шпионов". Среди арестованных были две полячки, жены албанцев и муж одной из них. Ещё
в группе было несколько человек, учившихся в Польше, или просто их знакомых. Было
сфабриковано дело о шпионаже, все были осуждены на большие сроки.
   Несчастных женщин после тяжелейшего следствия и суда привезли в лагерь. Одна из них
была осуждена на 13, другая - на 15 лет лишения свободы. Состояние их было очень
тяжелым. Особенно одной, у которой в тюрьме был и муж, осужденный по этому же делу на
25 лет, а на свободе оставались двое маленьких детей, в одночасье ставших сиротами.
   Однако им повезло. Польское правительство, узнав об аресте своих граждан,
потребовало их освобождения. Не знаю, какие меры приняло правительство Польши, какое
оно оказало давление на правительство Албании. Говорили, что Польша запретила отгрузку
кокса в Албанию, может быть, это были какие-то другие меры, но факт остаётся фактом,
албанское правительство было вынуждено отпустить полячек. В тюрьму пришло
распоряжение об их освобождении, и в течение 24 часов полячки вышли на свободу, отсидев
в общей сложности около 3-х лет.
   Но когда одна из освобожденных решила вернуться в Польшу, ей не разрешили взять с
собой детей. Так албанские органы безопасности отомстили за своё поражение. Тут само
собой напрашивается сравнение между отношением Польши и Советского Союза к своим
гражданам. В Польше тоже был социалистический строй, но Польское правительство не
бросало своих граждан на произвол судьбы, защищало их интересы. Советское
правительство никак не реагировало на наши аресты. Все хлопоты наших родных, их
просьбы и письма оставались без ответа. Никому не было дела до нас, до нашей судьбы.
Человеческая жизнь в Советском Союзе ничего не стоила, мы никого не интересовали.
   Когда мы сидели в лагере наш "дипломатический корпус" состоял из 13-ти советских
женщин, 2-х югославок, итальянки, румынки и венгерки. Это были несчастные, абсолютно
ни в чем неповинные женщины, растоптанные железным сапогом албанских органов
безопасности ("сигурим" по-албански), оторванные от детей, мужей, потерявшие дом,
семью, имущество. Вся их вина, или, вернее, беда состояла в том, что они полюбили
албанцев, вышли за них замуж, и, не желая разрушать семью, не уехали из Албании тогда,
когда это ещё можно было сделать. Мы никогда, даже в мыслях не могли себе представить,
что когда-нибудь создастся такое положение, при котором мы можем быть арестованы.
Однако, обстановка в стране менялась, менялось и отношение к нам. Постоянные репрессии,
суды, расстрелы, ссылки создали в стране атмосферу страха. Везде была слежка, доносы,
провокации, выискивались антигосударственные преступления. Ни у кого не было сознания
личной безопасности. Каждый чувствовал себя подозреваемым, лёгкой жертвой доноса,
боялся прослыть рассуждающим, независимо мыслящим.
   К сожалению, мы, независимо от нашего желания, выделялись из общей массы, уже в
силу того, что были иностранками, в силу образованности, выполняемой работы. Я уже
писала, что большинство из нас имели высшее образование, были неплохими
специалистами, работали врачами, педагогами, инженерами. Пользовались уважением
коллег, родных, соседей. К началу 70-х годов в стране начала усиленно раздуваться
ксенофобия и шпиономания. Циркулировали слухи, специально распространяемые
"сигуримом", о том, что нам нельзя доверять, что скоро все иностранки будут выселены из
Тираны и тому подобное.
  Энвер Ходжа в своих многочисленных выступлениях утверждал, что настоящими
коммунистами, которые не свернули с пути, указанного Марксом, Энгельсом, Лениным и
Сталиным, являются албанские коммунисты. Все остальные коммунистические партии, за
исключением Китайской коммунистической партии, ревизионисты, отступившие от
марксизма-ленинизма, изменившие ему. Он постоянно говорил, что Советский Союз,
советские ревизионисты, вместе с американскими империалистами, делают всё возможное,
чтобы уничтожить Албанскую народную республику, албанское руководство, албанских
коммунистов. Все неудачи, провалы в албанской экономике, политике Энвер оправдывал
вражеской деятельностью.
  Этот тезис надо было подтвердить, Нужны были шпионы, саботажники и другие
вражеские группировки. Мы оказались удобным, подходящим материалом. Наши аресты
были санкционированы в самых высших сферах власти. Указание было дано самим Энвером
Ходжой и его ближайшим соратником Мехметом Шеху. Органы безопасности разработали
планы наших арестов, спустили по областям разнарядки, указания о создании шпионских
групп, и машина заработала.
  С 1974 по 1977 гг. было арестовано 13 человек, 13 советских жен. У тех, что остались на
свободе, были свои беды, у многих из них были арестованы мужья, сами они с семьями были
сосланы, переведены на работу в самые отдаленные области.
   Все мы, попавшие в тюрьму, были связаны одной судьбой, общей бедой, общей
катастрофой, судьба каждой была индивидуальна и трагична по-своему. У некоторых из нас
были арестованы мужья, дети, сосланы семьи. Все по-разному переживали наше несчастье.
   Я напишу здесь о судьбах некоторых из нас. То, что одна выдерживает сравнительно
легко, для другой невыносимая тяжесть. Кто выносливее, кто сильнее, кто слабее, но надо
отдать должное, в целом нам удалось выдержать и выжить, каждой по-своему, потому что и
условия у всех были разные, разные характеры, да и жизнь до тюрьмы тоже разная.
Надя
   Раньше всех, в 1974 году арестовали Надю. Она в то время жила в Шкодре, городе на
севере Албании, с мужем и сыном. Надя солнечная натура, человек с лёгким весёлым
характером, любила красиво и экстравагантно одеваться, была заметной. Она приехала из
Ленинграда, инженер, закончила Ленинградскую Лесную Академию. Работала в Шкодре в
управлении лесного хозяйства в отделе по озеленению. Работала хорошо, её уважали, у неё
было много друзей. Вроде всё у Нади было нормально и вдруг... арест, одиночка, допросы,
суд и 8 лет за агитацию и пропаганду.
   Надю привезли в лагерь. Семья от неё отказалась, никто к ней не приходил. Женщины
рассказывали мне, что Надя целый день лежала на кровати, с головой укрывшись одеялом,
ни с кем не разговаривала. В старом лагере почти не было работы. Заключенные целыми
днями сидели в бараках в очень тяжелых условиях, там было тесно, грязно, воду выдавали
по норме.
  Мы на свободе узнали о Надином аресте, но ничего не знали о её судьбе, о предъявленном
ей обвинении, и как страусы прятали голову в песок, старались придумать всякие причины
ареста Нади, причины далёкие от нас, старались убедить себя, что беда пронесётся мимо, что
нас не тронут. Действовал инстинкт самосохранения, который помогал надеяться, что все
будет хорошо, защищал нас и позже, когда на нас один за другим сыпались тяжелейшие
удары судьбы. Потом мы узнали, что Наде дали 8 лет по статье "агитация и пропаганда".
  Когда меня арестовали, в камере от соседки, которая, как я узнала потом, была
"подсадной уткой", я с ужасом узнала, что Надю снова арестовали, привезли в
следственную тюрьму и создают шпионскую группу. (Я уже писала, что соседка стучала в
соседнюю камеру и получала "сведения").
  Позже я узнала, что была сколочена шпионская группа из 5-ти человек - трое мои подруги
и еще двое албанцев, людей очень мало с ними знакомых. После тяжёлого следствия и суда
Надю осудили на 18 лет. Срок ей дали такой большой ещё и потому, что она, якобы, на
первом следствии скрыла свою шпионскую деятельность.
  Я уже писала, что Надя работала в управлении лесного хозяйства. На работе часто на её
столе оказывались карты, которые ей были абсолютно не нужны, и которые она, не
открывая, возвращала. Однажды её послали в командировку. Надя села на велосипед и
поехала в указанное ей место. Но там её задержали, оказалось, что это была закрытая
военная зона. И только в тюрьме во время следствия, когда началось обвинение в шпионаже,
Надя поняла, что её специально провоцировали, подготовляли " факты" для будущего
возможного обвинения в шпионаже. Всё было запланировано, стряпалось задолго до того,
как нас арестовали.
   Количество арестованных женщин в Албании всё возрастало, старая женская тюрьма не
вмещала арестованных. Была построена новая тюрьма, расположенная в отдаленной
местности, вокруг тюрьмы был большой участок земли. Я уже писала, что наш начальник
тюрьмы любил землю, он хотел разбить вокруг лагеря цветник, устроить огород. Начальник
поручил Наде работу по благоустройству и озеленению территории. На склоне холма были
только глина и камни. Надя разработала проект, много трудилась, и хорошо справилась с
заданием. Постепенно склоны очистили от камней, засеяли травой, проложили дорожки,
разбили цветники. Надя всегда была полна проектов. Она придумала посадить цветы вдоль
опорных стенок, посадить сосны и многое другое. Начальник привозил рассаду, семена,
давал помощников.
   Прибывающее в лагерь начальство радовалось, создавалась иллюзия такой хорошей
тюрьмы, счастливой жизни заключенных. Пестрели клумбы, висели лозунги, призывы,
цитаты из произведений Энвера Ходжи типа: "Врагам нет пощады!", "Никогда не
откажемся от классовой борьбы!".
  Я много лет проработала с Надей, мы хорошо ладили, ухаживали вместе за цветниками,
убирали территорию, Надина энергия, её работа, оптимизм, и чувство юмора помогали ей
выжить. Её шутки помогали и нам, часто разряжали мрачную атмосферу. Вечер, усталые
после работы мы укладываемся спать. Зима, в неотапливаемой комнате холод. Надя
крутится, пытается закутаться в одеяла. Старая ржавая двухэтажная кровать громко
скрипит. Со второго этажа кровати раздается голос Нины: "Надя, не скрипи!" - "Душа
скрипит!" - прозвучал ответ. Все засмеялись, стало чуть легче. Да, наши души скрипели,
стонали, плакали. Мы сжимали зубы и старались, чтобы эти стоны не вырывались наружу.
Чтобы как-то отвлечься, вспоминали старые игры, придумывали новые, рассказывали давно
прочитанное. Надя много помнила и часто рассказывала, украшая свои рассказы шутками и
вымыслом.
  В лагере у Нади была сокашница, албанка. Мы все понимали, что эта женщина была
приставлена следить за нами. Надя пользовалась её услугами и ловко морочила ей голову.
Доносить про нас было нечего, мы и на свободе-то всё время молчали, а уж в тюрьме и
подавно. Все доносы, которые на нас строчил целый полк стукачей, были их собственным
вымыслом.
  Все годы заключения Надя боролась за освобождение, писала в самые различные органы о
том, что её обвинение было полностью сфабриковано. Каждый раз она получала
отрицательный ответ, и писала снова.
  В первом же письме, которое Наде разрешили отправить в Ленинград маме, она написала
о своем аресте. Её мужественная мама, Евгения Дмитриевна, сразу же начала борьбу за её
освобождение. Она писала во всевозможные инстанции и организации, но ни от кого не
получала ответа. Ни от кого! Она пыталась помочь Наде через организацию Красного
Креста, но Албания в шестидесятые годы вышла из этой организации. Албанские
коммунисты не могли допустить, чтобы заключенные в их тюрьмах получали помощь. Мы
не могли получать помощь от наших родных. Деньги из Советского Союза нельзя было
пересылать, посылки в Албании облагались таким таможенным сбором, что мы не могли
этот сбор заплатить, и, в результате, не могли получать посылки. Без налога получали мы
только витамины и гематоген. Надина мама постоянно присылала ей такие посылки, в нашей
голодной жизни это было большое подспорье, А, главное, Надина мама поддерживала её в
своих письмах, старалась успокоить, внушить надежду, и это было очень ценно. Надя, как и
все мы, выживала всякими путями. Ей было трудно без помощи, но она никогда не теряла
присутствия духа.
  Так прошли 12 лет. 12 лет она не видела сына. Мальчик остался с отцом, он учился в
техникуме. Надин муж, боясь за себя и за сына, не пускал его на свидания к матери. Отец не
выдержал ожидания, женился. Сын Нади остался один, как и многие наши дети.
  Надя освободилась, как и мы все, по амнистии, вернулась домой к сыну. Через несколько
лет ей удалось вырваться из Албании и вместе с сыном вернуться в Россию, в
Санкт-Петербург. Наде очень повезло, она застала маму в живых, и они прожили вместе 10
счастливых лет.
Зоя
  Зою арестовали за год до меня. Она дружила с Надей. В это же время арестовали Наташу,
моих подруг инженеров-нефтяников, и мы поняли, что дело очень серьёзно, и никто из нас
не может быть уверен в собственной безопасности, что фабрикуется дело против нас,
советских жён. Как и все мы, Зоя была просто женой, просто мамой, преподавала русский
язык в школе иностранных языков, отлично работала, муж преподавал в Тиранском
университете, был у них единственный сын Сашка. Вроде все нормально: дом, работа,
семья. И вдруг всё рушится, её вырывают из привычной, нормальной жизни, бросают в
грязную одиночку. У неё, как и у всех нас, было очень тяжелое следствие, потом её
обвинили в шпионаже, включили в созданную шпионскую группу вместе с Надей и Ниной,
и осудили на 15 лет. С нами делали всё, что хотели. Нас превращали в шпионок, обвиняли в
подрыве основ государства. Обвинения были просто смехотворными, но это не мешала
властям осуждать нас, мучить, растаптывать нас, наши семьи, нашу жизнь.
  Муж Зои сразу же после её ареста, не дожидаясь суда, развёлся с ней, и вскоре женился.
Сын, которому в то время было 15 лет, был предоставлен самому себе, бросил школу, хотя
отлично учился, пошел работать на стройку, несмотря на то, что не отличался хорошим
здоровьем, в детстве он перенес операцию на сердце. Всё это очень тяжело действовало на
Зою. Тем, кого поддерживали, к кому приходили, помогали, было легче. Зоя ни разу не
получила ни одного письма из дома, никакой помощи. Сын, запуганный угрозами отца,
общей тяжелой обстановкой, ни разу не пришёл на свидание к матери. Иногда, через
знакомых ей удавалось узнать кое-что о сыне: здоров, работает. И всё. Но что это для сердца
матери. Насколько хватило сил, Зоя работала в поле, потом уже не могла, ей разрешили по
состоянию здоровья не выходить на тяжелую работу. Иногда удавалось найти небольшой
заработок. У Зои были золотые руки, она прекрасно вязала, вышивала. Богатые уголовницы,
расхитительницы общественной собственности, убийцы, у которых водились деньги, к
которым приходили на свидания и приносили передачи, охотно заказывали Зое работу,
платили по тюремному тарифу, стаканом сахара, масла. Платили мало, но это была еда. Зоя
часто болела, много раз её клали в тюремную больницу в Тиране. Так и катились день за
днем эти страшные годы, в голоде, тревоге, страхе. Вспоминая сейчас это время, нас в той
обстановке, мне кажется, что Зоя тяжелее всех перенесла эти 11 лет, и физически и
морально.
  После смерти Энвера Ходжи в 1985 году, обстановка в стране не сразу, а постепенно, но
все же начала меняться, начала разжиматься железная пружина репрессий. И тогда Зоин
сын, уже выросший, освободившийся от опёки отца, написал матери, а потом пришёл на
свидание. Описать это свидание не в моих силах, столько в нём было и горя и счастья, плакал
Саша, плакала Зоя, плакали и мы. Сын сказал матери, что ждёт её, будет ей помогать. И
когда нас освободили по амнистии в 1986 году, Зоя вернулась к сыну, в свой дом. При
первой же возможности Зоя с сыном вернулись в Советский Союз к своим родным.
Нина
  Нина была третьей в "шпионской группе". Её арестовали через полгода после Зои. Нина
была самой младшей из всех нас. Она и приехала в Албанию позже всех, уже перед самым
разрывом дипломатических отношений. Нина симпатичная, голубоглазая, стройная, всегда
очень элегантно, модно и красиво одетая. Была у неё хорошая семья, любящий, заботливый
муж, двое славных мальчишек. Она преподавала русский язык в Тиранском Университете,
муж работал во Внешторге, часто ездил за границу. Словом, всё было хорошо.
Наступает 1974 год. Мужа Нины переводят в маленький городок, каким-то счетоводом на
маленькую зарплату. Жизнь в маленьких провинциальных городках в Албании была очень
тяжелой. Для нас, иностранок, она была равносильна ссылке. Полная изоляция, слежка и т.д.
Нину снимают с работы в Университете, и требуют ехать вслед за мужем. Она отказывается.
Просит разрешения взять детей и уехать в Советский Союз. Вместо разрешения - арест. В
октябре 1975 года её вызывают на работу, якобы для получения причитающейся ей
зарплаты. Там её уже ждут и арестовывают. После ареста - обыск. Дома только младший
сын, ему 8 лет, отец на работе в другом городе, старший брат в школе. Квартиру
опечатывают. Ребенок остается на улице. К счастью, его смогла взять к себе бабушка. Через
несколько дней муж Нины увозит детей с собой. Так начались многолетние мытарства этой
семьи.
  Нина, брошенная в следственную мясорубку, провела там страшных 9 месяцев. Она
думала только о своей семье, о своих мальчиках, оставленных на произвол судьбы. Она
отрицала всё, отвергала все обвинения в шпионаже, сфабрикованные, придуманные самими
следователями. Её долго мучили, истязали, угрожали, довели до такого состояния, что она
уже подписывала, не читая, сочинённые следователями протоколы допросов, часто просто
чистые листы. Это был обычный приём, так поступали с нами со всеми. Эти "показания"
ложились в основу обвинительного заключения, Таким образом, создавались "шпионские
группы". Нине дали 14 лет тюрьмы. Нина, как и мы все, работала в поле, очень уставала. Но
меньше всего она думала о себе, все её мысли были дома, она думала о своей несчастной
семье, которой было очень плохо. Нина старалась сделать для них все, что было в её силах.
Всё свободное время она шила что-нибудь для них. Они проносили вещи из дома, Нина
перешивала. Экономила продукты, которые ей приносили из дома, и старалась сделать
что-нибудь вкусненькое и угостить своих на свидании. Это разрешалось.
  Нам разрешали переписываться с нашими родными в Советском Союзе. У Нины были
пожилые родители, и она, оберегая их, сначала не писала о том, где мы находимся, писала
такие письма, что родителям казалось, что у неё все благополучно. Многие из нас поступали
также. Мы жалели наших родных. Столько лет мы были в разлуке с ними, столько лет ждали
встречи, они постоянно беспокоились о нас. Написав им о том, где мы, мы нанесли бы им
ещё один удар.
  Спустя несколько лет после ареста, Нина получила из дома печальное известие о смерти
мамы. Тогда она решила написать домой, брату о том, что она в тюрьме, просила его
рассказать об этом, как можно осторожнее, отцу. Отец Нины, профессор, старый большевик
сразу же начал хлопотать об освобождении дочери. Писал в самые различные инстанции,
ходил на приёмы, но всё было безрезультатно.
  Муж Нины с двумя сыновьями жили в это время очень трудно. Зарплата у него была
настолько мизерная, что прожить на неё можно было только впроголодь. Во всей этой
ситуации муж Нины повел себя очень благородно. Несмотря на нажим и угрозы, решительно
отказался от развода с женой и все 10 лет помогал ей, как мог. Раз в месяц все трое
приходили к Нине на свидание. Мы, стоя во дворе, плакали, когда приходили на свидание
худые, изможденные, но очень чистенькие и аккуратные Нинин муж и мальчики.
  Беды непрерывно преследовали Нинину семью. Старший кончил среднюю школу,
учиться дальше не разрешили, он начал работать, но вскоре его призвали в армию. Наших
детей, они же были детьми "врагов народа", отправляли служить в части, аналогичные
российским стройбатам. В этих частях отбывали службу освободившиеся из тюрем воры,
уголовники и прочий сброд. По указанию команды нашим детям там устраивали травлю.
Нинин сын был очень честным, открытым и чувствительным мальчиком. Он никак не мог
примириться с арестом матери, не мог молчать, врать, хитрить. Он всегда и везде говорил,
что его мать ни в чём не виновата. В армии его затравили, часто били. В середине зимы у
него украли ботинки (часть, где он служил, находилась на севере Албании, высоко в горах.
Зимы там очень холодные, снежные). С трудом ему удалось найти пару других ботинок, но
они ему были малы, и бедный парень отморозил пальцы. Никто в части не обратил на это
внимания до тех пор, пока не началась гангрена. Только тогда его госпитализировали, и он
несколько месяцев провел в больнице. Пальцы удалось спасти. Его кое-как подлечили. Но не
отпустили из армии, а снова отправили в ту же часть. Издевательства продолжались.
Сколько раз бедный мальчик говорил отцу: "Сбегу!". Отец с трудом уговаривал его
потерпеть. Побег всегда кончался тюрьмой, для него эта тюрьма была бы очень длинной и
тяжелой.
  Наконец прошли два года. Илюшу демобилизовали, он пытался устроиться на работу, но
неудачно. Часто болел. Так Нинина семья промучилась до 1986 года, года, когда нас всех
отпустили по амнистии из тюрьмы.
  Нина уехала к своим. Но положение их не изменилось, оставалось очень тяжелым. Нине
давали только самую тяжелую, грязную, абсолютно не выполнимую работу. Жить было не
на что. Муж начал уговаривать Нину взять сыновей и уехать в Москву. В Союзе уже
началась перестройка, и это давало какую-то надежду, что со временем и мужу дадут
разрешение выехать из Албании.
  Нина долго отказывалась, она не хотела разрушать семью, оставлять мужа одного, но
положение было настолько тяжелым, что Нина решила уехать с сыновьями. Однако ей
разрешили взять только старшего сына. Он родился в Москве, имел право на советское
гражданство и его отпустили. Нина уехала вместе со старшим сыном.
  Из Москвы Нина помогает своим, шлет посылки. И постоянно хлопочет об их выезде,
пишет в различные международные организации, но всё безрезультатно. В 1990 году я
оформляла документы на выезд из Албании в посольстве Чехословакии, которое по
поручению советского правительства защищало интересы советских граждан в Албании,
после разрыва дипломатических отношений между СССР и Албанией в 1961 году. Консул
рассказал мне, что он каждый месяц получает запросы из Министерства иностранных дел
СССР, в которых содержится просьба о выдачи разрешения на выезд Нининой семье. Он
передает эти запросы в Министерство иностранных дел Албании и получает один и тот же
ответ: "Просим не вмешиваться во внутренние дела Албании".
  Младшего Нининого сына, Мишу, призывают в армию. Миша подает заявление с
просьбой предоставить ему советское гражданство и разрешить выезд. Это давало ему
отсрочку от военной службы. Ответом на его просьбы была ссылка. Его с отцом ссылают в
отдалённую деревню, пытаются заставить работать на медном руднике. Мальчик
отказывается. Работа на руднике означала почти верное увечье или смерть. Оборудование
было старое, техника безопасности не соблюдалась, часто бывали аварии с тяжелыми
последствиями. Кроме того, были известны случаи, когда в рудниках, шахтах, тоннелях
органы подстраивали убийства неугодных. Другой работы Мише с отцом не давали, они
продавали домашние вещи, на это и жили.
   Выехать с места ссылки можно было только по разрешению местного оперативного
работника. Иногда Миша получал разрешение съездить в Тирану, повидаться с бабушкой. В
один из таких приездов его, гуляющего вместе с друзьями, схватили, отвезли в тюрьму.
Блюстителям правопорядка не понравился внешний вид этих ребят и музыка, которую они
слушали. В тюрьме их сильно избили, и выпустили только на второй день. Миша после этого
пролежал три недели в постели с сильными болями в почках и желудке.
   Но это были уже последние конвульсии режима Энвера Ходжи. После событий в
Румынии в 1989 году, и убийства Чаушеску, власти очень испугались, и начали давать разре-
шения на выезд. В октябре 1990 года Миша с отцом улетели в Москву, где их с нетерпением
ждали мама, брат, старенький дедушка и другие родные. И сейчас они хорошо, спокойно и
счастливо живут в Москве.
Наташа
   Наташу мы называли "наша сестра милосердия", за её доброту и готовность всегда
прийти на помощь. Наташа прожила очень тяжелую жизнь. Родители её погибли в
сталинских застенках. Отец Наташи, Аркадий Розенгольц, нарком внешней торговли, был
расстрелян в 1937 году, вскоре арестовали и расстреляли и мать Наташи. Наташа с сестрой
росли сначала в детском доме, а потом их взяли на воспитание бабушки. Наташа училась и
работала в Москве. Там она встретила очень хорошего человека, албанца, студента
нефтяника, вышла за него замуж и уехала в Албанию.
   В Албании ей пришлось нелегко. Муж заболел туберкулезом, и Наташа много лет
успевала всё: ездила в больницу за город, где месяцами лечился её муж, работала, а вечерами
подрабатывала, растила детей, вела хозяйство. Я всегда поражалась порядку и чистоте в её
доме и аккуратности самой Наташи.
   В начале 70-тых годов жизнь наладилась. Дочь начала учиться в Университете на
медицинском факультете, сын заканчивал гимназию. Мужу сделали операцию в Румынии,
он почувствовал себя лучше, начал работать. Но... В середине 70-х годов, когда начались
невиданные ранее репрессии, власти, органы безопасности посчитали, что Наташу, дочь
репрессированных будет легче превратить в шпионку, обвинить в шпионаже.
   В 1975 году Наташу арестовывают. После почти целого года издевательств и мучений в
одиночной камере предварительного заключения, её осуждают на 16 лет лишения свободы,
обвинив в шпионаже, агитации и пропаганде. Шпионаж существовал только в воображении
параноика Энвера Ходжи и выполняющих его приказы органов безопасности. Ни у Наташи,
ни у кого из нас не было ни фактов, ни деятельности, ни свидетелей. Была просто сказка,
сочиненная следователями, которую угрозами, издевательством, побоями заставляли
подписывать. На основе этих "показаний" осуждали человека. В виде примера приведу
фразу, на которой основывалось обвинение Наташи во "враждебной деятельности против
Народной республики Албании в виде агитации и пропаганды": "Не могу носить местную
обувь, она мне натирает ноги. Всегда ищу заграничные туфли".
   Наташу очень любили в семье её мужа. Известие об её аресте было для них большим
ударом. У свекрови Наташи случился тяжелый инсульт, её парализовало и в таком
состоянии, в полной неподвижности она прожила 12 лет. Больного мужа отправили на
работу в маленький городишко на севере страны, где ему приходилось зимой в мороз жить в
неотапливаемой гостинице с выбитыми стёклами, после чего он снова тяжело заболел.
Детям Наташи не давали возможности учиться, им разрешалось выполнять только тяжелую
неквалифицированную работу. Семья была поставлена в такие условия, что долгое время не
могла помогать матери.
Жить в тюрьме без помощи было очень тяжело. Неработающие получали пайку хлеба,
жидкий постный супчик, несладкий чай. Не было денег купить что-нибудь в ларьке.
Преследовал постоянный голод. Начальство никак не могло решить, кто мы - албанки или
иностранки. Этот вопрос стоял и перед судом. Я об этом уже писала. И на работу не
отправляли, и дополнительного питания не давали. Постоянный голод вынудил некоторых
из наших, в том числе и Наташу, просить у начальника лагеря предоставить им работу.
Легкая работа внутри лагеря была не для нас, превращенных во врагов народа. Начальник
лагеря уговаривал Наташу и Зою не выходить на работу в поле, он понимал, что эта работа
будет им не под силу. Но они настаивали, им казалось, что они смогут работать и что-то
заработать. Их отправили на работу в поле.
Работа в поле была для нас невыносимой. Платили копейки, и то только при 100-процентном
выполнении нормы. Конечно, для нас это было почти неосуществимо. Кормили работающих
лучше, но с поля мы возвращались еле живыми. У Наташи работа в поле через некоторое
время кончилась тяжелым приступом язвенной болезни. Приступ у Наташи начался поздно
вечером, и она, скорчившись, просидела в уголке комнаты на полу и не произнесла ни
одного звука, ни одного стона. Она не хотела нас беспокоить, рано утром мы должны были
встать и идти на работу. Приступ у Наташи продолжался несколько дней, но никто не
обращал на неё внимания. Наконец, мы потребовали от команды, чтобы Наташу отправили в
больницу. Её отвезли в обычную не тюремную больницу в ближайшем к лагерю городе,
положили в палату, начали делать анализы. Но когда местным органам безопасности
доложили, что Наташу положили в обычную больницу, началась паника. Нас держали в
полной изоляции, работая в поле, мы не имели права перекинуться словом с
вольнонаёмными. Власти боялись правды. А тут Наташа в общей палате могла всем всё
рассказать. Было приказано Наташу увезти немедленно обратно. Охранник приказал Наташе
встать. Лечащий врач, который не знал в чём дело, начал возражать. Наташа была в тяжелом
состоянии. Но врача никто и не слушал. Наташу заставили подняться и увезли обратно в
лагерь. Наташа долго болела, лежала в лагере в санчасти, потом в тюремной больнице. А
когда вышла из больницы, на поле больше не вернулась.
   Наташу направили работать в строительную бригаду. Это тоже было нелегко. Строили из
камней подпорные стенки, подсобные помещения. Громадные камни, бетон, раствор - всё
приходилось таскать, укладывать. От поля эта работа отличалась тем, что не надо было
отшагивать в день по 8-10 километров туда и обратно до места работы, и рабочий день
кончался раньше. В свободное время Наташа вышивала, выполняла заказы, таким образом,
зарабатывала немного продуктов. Так прошло несколько лет.
   Однажды, во время свидания сын сказал мне: "Мама, я пришлю деньги, 500 лек из них
для Наташи", - добавил он шепотом. Так Наташина семья начала ей помогать. Я лежала в
тюремной больнице в Тиране, и там, на свидании, когда надзирательница отвернулась, сын
сказал мне тихо по-русски, что к Наташе на свидание придут дети. Как я обрадовалась, мне
не терпелось поскорее вернуться в лагерь и передать Наташе эту радостную весть. Свидание
с родными было самым радостным, самым светлым событием в тюрьме. Наконец, мне
приказали одеться, вывели из больницы, посадили в железный ящик, стоящий на грузовике
и повезли в лагерь. Мучительный переезд, в ящике душно, нечем дышать, хочется пить. Часа
через четыре грузовик останавливается, приехали. С трудом выхожу, ищу глазами
кого-нибудь во дворе, за проволокой. Никого нет. Было очень жарко, и нас долго не
впускали вовнутрь. Во дворе показалась Наташа. Я помахала ей рукой. Она подбежала к
воротам. Это было строго запрещено, но из-за жары из домика команды никто не выходил, а
охранник был далеко, Наташа рискнула. Я быстро сообщила ей радостную весть. Наташа
была счастлива. А как была она счастлива в тот день, когда в первый раз на свидание к ней
пришла дочь! Был жаркий летний день. Наташа работала за воротами лагеря, что-то
строили. Дочь пришла на свидание, остановилась у поста. Дальше можно было идти только в
сопровождении дежурного надзирателя.
  Оттуда до места работы Наташи было метров 200. И с такого большого расстояния, после
стольких лет разлуки, несмотря на закрывавшую лицо большую соломенную шляпу на
голове Наташи, на тюремную одежду, в которой все женщины выглядели одинаковыми, Ира
сразу же узнала свою мать. Работавшие неподалеку в огороде женщины знаками спросили у
Иры, к кому она пришла на свидание. Она показала на Наташу. Все решили, что она
ошиблась, к Наташе никто не приходил, и все об этом знали. Но Ира упорно показывала на
Наташу. Наташа ничего не знала о свидании, издалека она не могла узнать свою дочь, и
очень удивилась, когда ей объявили, что у неё будет свидание. Её впустили в лагерь, и потом
свидание состоялось у решетчатых ворот. Свидание, в котором было одновременно и
радость, и горе, и смех, и слёзы. И мы все радовались вместе с Наташей. После первого
свидания были и другие. Родные помогали Наташе, а она щедро делилась с бедными,
одинокими старушками, которым она всегда и раньше помогала, как могла. Наташа
просидела в тюрьме долгих 11 лет, и, всё пережив и выдержав, вышла в 1986 году,
освобождённая по амнистии. Она вернулась в свою семью.
Барбара Хаджихюсени
  В лагере жизнь такая однообразная, все дни похожи один на другой, и я не могу
вспомнить, когда в лагере появилась Барбара, где-то в году 78-79. Это была высокая, очень
худая, болезненного вида, смуглая, черноволосая женщина, лет 50-55. Большую часть
времени она проводила, лёжа на кровати, часто её отправляли в больницу. Как-то сначала я
её мало знала, мы почти не общались. В апреле 1983 года мы попали с ней вместе в
центральную тюремную больницу в Тиране, в одну палату, провели там вместе 10 дней, и
подружились.
  Барбара очень хорошо пела, целый день я просила её что-нибудь спеть, и она пела мне
арии из опер и оперетт, романсы, русские и венгерские народные песни. Барбара была
венгеркой. Судьба её трагична. Она была из семьи венгерских коммунистов. Во время войны
она была арестована, её долго мучили в фашистских застенках, били, истязали. Об этом
свидетельствовали шрамы на её теле. После войны её направили на дипломатическую
работу. Несколько лет она работала в Египте, затем её направляют в Албанию, в венгерское
посольство. В Албании веселая, любящая петь и танцевать Барбара знакомится со
скрипачом албанцем. Через некоторое время, несмотря на неодобрение албанских и
венгерских властей, выходит за него замуж. Барбара приняла албанское гражданство.
Конечно, её сразу же уволили из венгерского посольства. К ней с подозрением относились
уже и албанская и венгерская сторона. Детей у них не было. Живут они трудно материально,
Барбара не работает, старается создать дома нормальные условия. Живут они очень дружно.
Но оказывается, что беды только начинаются. Заболевает муж Барбары. У него нервное
расстройство. Барбара трогательно за ним ухаживает. Болезнь затягивается, иногда он
выходит из больницы, потом снова ложится в психиатрическое отделение. Но никакая
болезнь мужа, ничто не могло остановить албанский сигурим. В большом букете шпионок
не хватало венгерки. И вот во время одного из постоянных обострений болезни Фатоса (так
звали мужа Барбары), когда он был помещен в больницу, Барбару арестовывают. Обвиняют
в шпионаже. На этот раз её бьют и пытают другие фашисты, её товарищи по
коммунистической партии, но не в Венгрии, а в Албании. Барбара не могла выдержать всего
этого. Несколько раз в тяжелом состоянии, с сердечными приступами, нервными
расстройствами её клали в больницу, немного подлечивали, и снова выбивали признания.
Наконец, осудили её на 14 лет тюремного заключения, и снова положили в больницу. Ко
всем её болезням прибавила ещё одна: грозный диагноз: рак кожи. Её оперировали,
облучали, и привезли в лагерь. Тяжело больной муж Барбары, привыкший к тому, что жена
приходила к нему каждый день, был очень обеспокоен. Ему, конечно, никто не сказал об
аресте жены. Фатос убежал из больницы, и дома от родственников узнал о судьбе жены. В
тот же вечер он повесился. Барбаре не сообщили о смерти мужа. Барбара считала, что её
арестовали и изолировали потому, что она, как работник посольства, знала очень много об
отношениях между странами социалистического лагеря, особенно во время разрыва этих
отношений. Она знала и много другого секретного, такого, которое албанская сторона не
хотела предавать гласности. С воли доходили слухи, что муж Барбары покончил с собой, но
никто не осмелился сказать об этом Барбаре. Ей жилось трудно в лагере. Никто не приходил,
не помогал. Приходить было некому. Она почти голодала. Правда, иногда ей давали, как
больной, дополнительное питание, часто направляли её в больницу. При всей жестокости
власти старалась не допустить смертельных исходов, особенно, среди иностранцев, боялись
международного и общественного резонанса. В Венгрии, конечно, знали о судьбе Барбары,
но венгерское правительство не приняло никаких мер для того, чтобы помочь Барбаре,
освободить её из тюрьмы. Барбара казалась слабой, раздавленной обстоятельствами,
тюрьмой, голодом. Но, на самом деле, она была сильна духом. Уверенность в том, что
вернётся домой, и снова будет жить с любимым мужем, давала ей силы. Она упорно
боролась за жизнь и победила рак. Помню тот день в тюремной больнице, когда к нам в
палату вошла сестра и радостно сказала Барбаре: "У тебя хорошие анализы, биопсия дала
отрицательный результат!"
  Но впереди её ждало новое испытание, её вызвали в команду и сообщили о трагической
смерти её мужа, сказали о том, что квартира с вещами опечатана. Барбара была в отчаянии,
рухнули все её мечты и надежды, пропал стимул, который помогал ей выжить. Женщины
старались поддержать её, вывести из состояния депрессии. Барбара постепенно пришла в
себя. Через некоторое время кому-то понадобилась квартира Барбары, и ей предложили за
вещи небольшую сумму денег. Голодная, измотанная болезнями Барбара, согласилась. Её
отвезли домой, разрешили взять часть личных вещей, на счёт перевели деньги.
  Барбара была щедрым человеком. Первое, что она сделала, получив деньги, устроила
поминки по своему несчастному мужу. Она не скопидомничала, старалась отблагодарить
тех, кто ей помогал, помогала и сама тем, кто нуждался в помощи. Деньги скоро кончились,
и снова потекла обычная тюремная жизнь.
  Барбара мне много рассказывала о событиях в Венгрии в 1956 году. Рассказывала, как
пряталась её семья, семья старых коммунистов, о трупах советских солдат, растерзанных
озверелой толпой, о крови на улицах Будапешта.
  Барбара освободилась вместе с нами в амнистию 1986 года. Жить ей было негде. Её
вместе с Волей поселили в третьеразрядной гостинице. Но положение в стране, как и во всем
мире, уже начало меняться. В Советском Союзе началась перестройка. Венгерское
правительство вспомнило о Барбаре, ей помогли в посольстве пережить этот период,
помогли уехать в Венгрию.
  Тюрьма сильно подорвала её здоровье. Несмотря на то, что её в Венгрии всячески
старались поставить на ноги, отправляли в санатории, лечебницы, вылечить её не смогли.
Барбара умерла, прожив среди родных пару лет.
Инна Шахэ
  Инна одна из моих лучших подруг, с которыми нас свела жизнь в Албании. Инна и её муж
Энгел, добрые, умные, весёлые люди, с ними было очень приятно общаться, я любила наши
встречи, остроумные беседы, шутки, анекдоты, многие из которых рождались экспромтом.
Судьба их семьи и семьи сестры Энгела ещё одно яркое свидетельство преступлений режима
Энвера Ходжи.
  Всю свою жизнь в Албании они прожили и честно проработали в небольшом городе
нефтяников, носившем имя Сталина (старое название Кучова). Энгел считался лучшим
инженером-механиком по нефтяному оборудованию. Инженером-механиком была и Инна.
Оба они окончили Московский нефтяной институт. В 1960 году муж сестры Энгела, адмирал
был обвинён в шпионаже в пользу Греции и после громкого процесса, расстрелян. Я уже
писала, что Хрущев возражал против этого обвинения и требовал, чтобы дело было
рассмотрено командованием Варшавского Пакта, но Энвер не согласился. Он боялся, что
следствие выявит абсурдность этого обвинения. Но это другая тема, наверное, в Албании
написано об этом деле, я не знаю. Я пишу только о том, что видела и знаю сама. Семья
адмирала была сослана в Берат, городок в горах, в центре Албании. Жена его заболела, из- за
нервного расстройства она не могла работать. Родители помогали ей растить двоих детей.
Энгел не мог даже видеться с сестрой, в Албании это было очень опасно, грозило
репрессиями вплоть до тюрьмы. Он помогал матери, а мать дочери.
  Я уже писала, что начавшаяся в Китае в 1966 году "культурная пролетарская революция"
коснулась и Албании. В Албании начали претворять в жизнь многое из того, что
предпринималось тогда в Китае. В стране усилились репрессии, начались гонения, особенно
это коснулось интеллигенции. В оперном театре из репертуара были сняты все оперы
иностранных композиторов. В драматическом театре, театре с большими классическими
традициями и отличной труппой, репетировали китайскую драму "Великая непреодолимая
стена". Стены домов на улицах, на предприятиях украшали "дензибао" - листы-молнии, в
которых критиковали всех и вся.
  В этот период, где-то в 1968-69 г. началась в городе Сталин санкционированная сверху
травля Энгела. В городе ежедневно вывешивались метровые молнии, где Энгела обвиняли в
зазнайстве, самоуверенности, высокомерии, самолюбовании, лени, аморальности и куче
других всевозможных грехов. Эти же обвинения прозвучали в статье, помещенной в местной
газете, его имя трепали на собраниях. Нашлись в городе смельчаки, которые его защищали,
писали опровержения. В городе Энгела любили за отличную работу, за самоотдачу и
преданность делу. У Энгела было много рационализаторских предложений, он участвовал в
проектировании и монтаже различных линий, оборудования, о нем часто писали в прессе.
Его любили и за весёлый характер, честность и благородство. Но этим смельчакам быстро
заткнули рты.
  Мы в эти годы жили в городе Берате, недалеко от г. Сталин. Я прочла в газете статью с
обвинениями против Энгела и поехала к ним. Дома у них была очень тяжелая атмосфера.
Энгел лежал на диване, отвернувшись лицом к стене, ни с кем не разговаривал. Никто не
знал, чем всё это кончится, предполагали самое худшее. Эта кошмарная травля
продолжалась месяц. Потом Энгела исключили из партии и перевели на другую работу.
Через некоторое время его снова вернули на прежнее место, его знания и умение работать
были ещё нужны. Но на этом беды не кончились. Энвер Ходжа, кровавый, хитрый, коварный
диктатор всегда стремился уничтожить и семьи тех, кого он по тем или иным причинам
убрал со своего пути. Особенно он старался уничтожить их детей, всегда предполагая в них
будущих потенциальных врагов. Таких примеров в Албании было немало. Я расскажу о том,
что я точно знаю.
  Выросли сыновья расстрелянного адмирала, племянники Энгела, умные, хорошие ребята.
Младший сын Соколь после службы в армии работал на текстильном комбинате в г. Берате.
Там было создано заранее спланированное дело о попытке поджога комбината. К Соколю
были подосланы друзья-подруги, они устраивали вечеринки, прогулки. Однажды в поле,
невдалеке от комбината, где они работали, устроили вечеринку, разожгли костер, стали
жарить мясо. Тут же подъехала полицейская машина, арестовали всех участников
вечеринки. Большинство отпустили, а из некоторых организовали группу, обвинив их в
диверсии, в намерении поджечь комбинат. Во главе группы поставили Соколя.
  Их решили судить открыто, устроить показательный процесс. Но этот процесс обернулся
против его организаторов. Соколь вел себя на процессе как настоящий герой, держался
смело и независимо. Он не признал ни одного из выдвинутых против него обвинений, а в
заключение он произнес обличительную речь, в которой рассказал всю правду о своём отце,
о преследованиях, которым подвергалась его семья и другие ни в чем неповинные люди. "В
такой стране, где правит режим Энвера Ходжи, я не хочу жить, жить с клеймом сына врага
народа или врагом я не могу и не хочу", - сказал Соколь. Его речь произвела впечатление
разорвавшейся бомбы. Об этом процессе ещё долго вспоминали и шептались в Берате.
  Соколя приговорили к высшей мере наказания, к расстрелу. Власти хотели, чтобы Соколь
сломался, признал свою вину, начал просить о помиловании. Это власти было нужно, нужно
было доказать, что это процесс не сфабрикованный, что на нем судили настоящих врагов,
организовавших диверсию. Представители органов безопасности, родные уговаривали
Соколя написать прошение о помиловании, подать апелляцию, но он был непреклонен. Он
предпочел смерть мучительной жизни в тюрьме. Его расстреляли.
  Вскоре полицейская машина снова остановилась возле дома семьи адмирала. Приехали
арестовать старшего сына. Мать в порыве отчаяния, увидев, что уводят её второго сына,
спрыгнула с балкона четвёртого этажа. Она упала на бетонную дорожку, смерть наступила
мгновенно. Как весь этот ужас пережили старики родители и Энгел, я не знаю. Нет слов,
чтобы описать это горе. Через несколько лет в тюрьме я увидела идущую по дороге к лагерю
маленькую, сгорбленную, одетую в чёрное, старушку. Я не могла поверить, что это мать
Энгела, которая шла на свидание к своей невестке. Я помнила её высокой, стройной,
красивой, горе согнуло её. Она потеряла дочь, внука, мужа, не смогшего перенести
постигшего их горя. Другой внук был в тюрьме, осужденный на 10 лет.
  Жизнь продолжалась, и продолжала приносить новые беды. В 1975 году была арестована
Инна. В это время по всей стране гремело дело нефтяников. В Албании были запасы нефти,
разведанные ещё в 30-тые годы итальянцами. Добыча нефти продолжалась и после войны.
Основная масса специалистов-нефтяников была подготовлена в Советском Союзе и
Румынии. Среди них было немало умных и способных ребят, хороших специалистов. Я не
знаю подробностей о положении дел в нефтяной промышленности Албании. Знаю лишь, что
после того, как были прерваны отношения с СССР и другими социалистическими странами,
албанское руководство выдвинуло лозунг: "Опираемся только на собственные силы!" Но
этих сил явно не хватало. Оборудование приходило в негодность, бурение не давало
результатов, горели годами нефтяные скважины, которые албанцы не могли погасить
собственными силами, и одновременно отказывались от иностранной помощи. Нефти
добывалось всё меньше и меньше.
  Великий практик и теоретик быстро и просто придумал объяснение положения в нефтяной
промышленности: это диверсия и саботаж. Понадобились враги, осуществившие диверсию.
Их быстро нашли. Были арестованы многие инженеры, они учились за границей. У
некоторых были жены из Советского Союза. (Было совсем неважно, что некоторые жёны
уже давно вернулись в Советский Союз, и с ними не было никакой связи). Среди
арестованных были и две мои подруги Инна и Лена.
  Я не знаю подробностей этого, безусловно, придуманного дела. Знаю лишь, группа была
обвинена в саботаже. Двое самых талантливых, были расстреляны, остальные получили
большие сроки.
  У Инны и у Лены было длинное, тяжелое следствие. Инну и Лену хотели притянуть к
нефтяному делу, хотели доказать, что через них осуществлялась связь с другими советскими
женами, которые ещё 15 лет тому назад уехали из Албании. И доказать, что саботажем в
нефтяной промышленности руководили из Москвы. Не знаю точно, каким образом было
состряпано нефтяное дело, но там обошлись без Инны и Лены. Но, как говорится, был бы
человек, а дело найдется. Их обвинили в агитации и пропаганде, дали по 8 лет. Агитация и
пропаганда Инны это анекдоты, которые она так талантливо рассказывала. Один из главных
слушателей её анекдотов на работе, и сам любитель рассказывать анекдоты, как потом
выяснилось, тут же докладывал в соответствующие инстанции обо всех анекдотах и
разговорах, придавая им требуемую враждебную окраску.
Когда Инну арестовали, Энгел сказал своим дочкам в( это время старшей было 18 лет, а
младшей - 15): "У нас два пути, мы можем отказаться от мамы, не ходить к ней, не помогать
ей. Маме будет очень плохо, тяжело, нам будет легче. И второй путь: мы не бросаем в беде
маму, разделяем с ней все несчастья". Девочки, не задумываясь, выбрали второй путь. Инне
все годы помогали из дома. Приходили к ней всегда втроем, нагруженные, проделывая 15-20
км пешком от дома до лагеря. Инне это давало силы выдержать всё. Их приход помогал и
нам. В тот день, когда они должны были прийти, мы с утра крутились во дворе, смотрели
через проволоку на дорогу, ждали их появления. Радовались, что хоть издалека, нам удалось
увидеть знакомые лица. Энгелу и девочкам в это время было очень тяжело. Обстановка в
стране в это время была такой, что все сразу же отворачивались от людей, попавших в разряд
врагов. Их сторонились соседи, не здоровались друзья. Особенно тяжело было в маленьких
городках, где все друг друга знали. Энгела сразу же перевели на какую-то незначительную
работу. Марьяна, красивая, белокурая, отлично окончившая гимназию, не смогла учиться
дальше, ей не дали на это разрешения. Работа для неё нашлась только на кирпичном заводе,
где она месила ногами глину и толкала тачки. Младшая вынуждена была перейти в
вечернюю школу, т.к. в классе, где она училась, даже самые близкие друзья боялись сидеть с
ней за одной партой, и она целый день проводила в школе в одиночестве, сидела одна, одна
гуляла во время перемены. Девочкам старались помешать устроить личную жизнь. В
старшую влюбился очень хороший, добрый, честный, работящий парень. Сколько им
пришлось пережить, прежде чем им удалось пожениться. Парня вызывали в местком, парт-
ком и уж и не помню куда ещё, требовали, чтобы он перестал дружить с Марьяной. Родные
обещали проклясть сына, если он женится на Марьяне. Они делали всё, что могли, чтобы
помешать молодым, прятали документы, даже смогли организовать дело так, что, когда они
пошли регистрировать брак, им под каким-то пустяшным предлогом было отказано. С
большим трудом им удалось зарегистрировать брак в другом городе. Теперь у них хорошая
дружная семья, два очень хороших сына.
   Вот такой была судьба семьи одной из моих подруг. Инна вышла из тюрьмы в амнистию
1982 года. Когда появилась возможность уехать из Албании, они всей семьёй вернулись в
Советский Союз. Сейчас они в Москве, и всё у них хорошо.
Лена
  Я уже написала немного о Лене, когда писала об Инне, упомянула об её следствии и
обвинении. Лена и её муж, оба инженеры-нефтяники, он химик, она экономист. Работали на
нефтеперегонном заводе в небольшом городке, растили двух сыновей. Лена хороший
работник, хорошая мать и хозяйка.
  Нормальная жизнь разрушилась арестом мужа Лены, через некоторое время
арестовывают и Лену. Сыновья остались одни. К счастью их взял к себе дедушка. Все эти
годы они прожили у него, работали. Нашим детям доставалась самая тяжёлая работа: шахты,
стройки, сельское хозяйство. Разрешения учиться им не давали. Ленины сыновья не
оставили родителей в беде, всё время приходили на свидания, помогали. Обвиненная, как я
уже написала выше, в агитации и пропаганде, Лена в тюрьме много пережила, как и все
работала в поле, голодала, старалась выжить и выжила. Просидев 7 лет, она вышла на
свободу в 1982 году. Семья собралась вместе, сейчас они нормально живут в Албании.
Итальянские "шпионки"
  Было в лагере несколько женщин, которых обвиняли в шпионаже в пользу Италии.
Главной итальянской "шпионкой" была Мария, симпатичная, спокойная, голубоглазая,
седая итальянка лет 55-ти, мать семерых детей. Она вышла замуж за албанца, учившегося в
Италии, ещё до прихода к власти коммунистов. Жить в Албании было, вообще, тяжело, а
вырастить семерых детей ещё тяжелее. Особенно тяжело было после войны, в первые годы
после установления в стране коммунистического режима. В стране была карточная система,
получать помощь от родственников из-за рубежа не разрешалось. Итальянка Мария,
естественно, дружила с итальянками, была знакома и с итальянками - женами работников
посольства. Среди них были и неаполитанки, землячки Марии. Они помогали Марии,
отдавали одежду для её многочисленного семейства. И этого было достаточно, чтобы
приписать Марии связь с посольством, и, когда понадобилось, превратить её в "шпионку".
Те, кто знал Марию до тюрьмы, говорили, что помнили Марию всегда или беременной, или с
детской коляской. Нелегко родить и вырастить семерых детей! После её ареста мужа
заставили с ней развестись, детей - отказаться от матери. К ней никто не приходил, только из
Италии она получала от братьев материальную помощь. Братья постоянно обращались к
албанским властям, лично к Энверу Ходжа с просьбой освободить Марию, учитывая
возраст, состояние здоровья, семейные обстоятельства, но никто, ни разу не удостоил их
ответом. У Марии было слабое сердце, её часто с сердечными приступами отвозили в
тюремную больницу, но, ни разу даже не ставился вопрос об её освобождении. Все 10 лет
она тихо просидела, пролежала, проболела. Она ни с кем не ссорилась, всегда спокойная,
приветливая, часто пела неаполитанские песни, которых знала множество и отлично
исполняла. После освобождения из тюрьмы, Мария уехала в Италию.
  Глядя на Марию, я часто думала, какую легенду ей придумали на следствии, что её
заставили сказать? Что могла знать Мария, какие сведения могла собирать и передавать
итальянской разведке эта малообразованная домохозяйка, обременённая большой семьёй.
Зачем была нужна Италии такая шпионка? Ясно, что как шпионка она была не нужна
Италии. Она была нужна албанским органам безопасности для подтверждения теории о
враждебной деятельности всего мира против Албании, подтверждения шпиономании
Энвера Ходжи.
  Были у нас ещё две итальянские "шпионки". Обе албанки, во время войны, вышедшие
замуж за итальянцев. Их мужья уже давным-давно уехали в Италию, в Албании остались эти
женщины с детьми.
  Историю одной из них я не знаю, не знаю, какое обвинение ей предъявили. Она была
доносчицей, мелкой и неприятной и мы старались держаться от неё подальше. В столовой,
где мы не только ели, но и проводили всё свободное время, она старалась подслушивать
наши разговоры, хотя не знала ни одного русского слова. Но это не мешало ей строчить
доносы, сочинять всякие небылицы. У нас был телевизор, несколько часов вечером
смотрели албанское телевидение. Был обязательный просмотр последних известий. Во
время просмотра она внимательно следила за нами, не прореагируем ли мы как-нибудь, не
прочтёт ли она на наших лицах недовольство, или ещё что-нибудь, о чём можно доложить.
  Другая итальянская шпионка, Джулиана, во время войны вышла замуж за итальянца. Они
хорошо и дружно жили, родили двух сыновей. После войны они продолжали жить в
Албании на севере страны в г. Шкодра. Коммунистическое правительство не желало терпеть
иностранцев на своей земле, мужу Джулианы предложили принять албанское гражданство.
Он отказался и попросил разрешения уехать с семьёй в Италию. Сначала им отказали, но они
продолжали добиваться разрешения на выезд. Долго хлопотали, и, наконец, получили
разрешение. Обрадованные, они быстро собрались и поехали в Дуррес, откуда должны были
отплыть в Италию. Но в Дурреском порту их разделили, мужа силой отправили в Италию, а
семью оставили в Албании. И началась долгая, длиною почти в целую жизнь эпопея
соединения семьи. Муж ждал в Италии, писал, хлопотал. Джулиана делала всё возможное в
Албании. Куда она только не ходила, куда не писала. Обращалась в самые высокие
албанские инстанции, обращалась за помощью в итальянское посольство. Всё
безрезультатно.
  В 70-е годы, когда начались аресты, этой участи не избежала и семья Джулианы. Сначала
арестовали дядю Джулианы, очень пожилого человека, последнего католического
священника в Албании, ещё не уничтоженного коммунистами. Затем арестовывают
Джулиану, её старшего сына, а младшего отправляют в ссылку. Джулиану обвиняют в
шпионаже. Обвинение строится на свидетельском показании женщины, с которой Джулиана
даже не была знакома. Свидетельница утверждала, что встретила Джулиану в автобусе, и та
ей показала письмо, которое она якобы везла в итальянское посольство. Свидетельство было
смехотворным, даже если бы у Джулианы было письмо, она никогда не показала бы его
незнакомому человеку. Но достоверность свидетельства никого не интересовала, от
свидетельства не требовалось ни логики, ни хотя бы похожести на правдивость - ничего.
Свидетель отбарабанивал свою ложь и уходил. Никто его ни о чем не спрашивал, ему не
задавали ни одного вопроса. Обвинение стряпалось легко: ходила в посольство,
переписывалась с заграницей. Джулиану осудили на 20 лет, конфисковали дом, имущество.
Всё разрушили. Обычное дело для эпохи Энвера Ходжи.
  Джулиана была очень больным человеком, у неё была нарушена функция щитовидной
железы. Она не могла работать, подолгу лежала в тюремной санчасти, в тюремной больнице.
В тюрьме она получила два печальных известия. Первое о смерти в тюрьме дяди,
священника, осужденного на 25 лет. Дядя был очень дорог Джулиане, он заменил ей рано
умершего отца, помогал её матери растить детей. А потом помогал и Джулиане. Второе
известие пришло из Италии, муж Джулианы умер, не дождался встречи со своей семьей.
  Шли годы. Старший сын Джулианы, отсидев 8 лет, вышел на свободу, младшего
освободили из ссылки, они начали работать, помогали матери. Джулиана отсидела 12 лет и
вышла по амнистии в 1986 году. А когда Албания стала давать разрешение на выезд, семья
Джулианы уехала в Италию.
Югославские "шпионки"
  Этих двух женщин привезли в лагерь, где-то в 1978-79 годах, точно не помню. Помню
измученный вид двух пожилых женщин-сербок, обвиненных в шпионаже в пользу
Югославии. Югославок в это время в тюрьме не было, надо было заполнить пустоту.
Младшей, Наде, было лет 60, Мица была старше. Несчастные женщины, они даже никак не
могли толком понять, за что их посадили, и как было построено обвинение. Нада была
арестована вместе с мужем. Дома осталась дочь, работавшая артисткой. С арестом
родителей её карьера закончилась, её принимали только на самую черную,
низкооплачиваемую работу.
  "Шпионская группа" - муж Нады, Нада и Мица "шпионили" в пользу Югославии.
Когда-то, лет 15 назад до ареста, к Наде приходила в гости дальняя родственница, в то время
работавшая в югославском посольстве. Прежде, чем пригласить родственницу к себе домой,
Нада попросила разрешение на этот визит в управлении внутренних дел. Разрешение было
получено, но и это не помогло. Когда потребовалось, этот визит был квалифицирован, как
шпионская встреча.
  Мица, очень мало знакомая с Надой, была включена в эту группу потому, что её брат,
работник Югославского внешнеторгового ведомства, часто приезжал в Албанию по делам
службы и иногда встречался с сестрой.
  Немного "деятельности", но достаточно, чтобы получить 14, 15 лет тюремного
заключения, которыми их наградил суд.
  Наде было очень тяжело в тюрьме, она не привыкла переносить трудности, часто болела,
впадала в депрессию. Дочь приходила на свидания, помогала матери и отцу. Помогали ей и
родственники из-за границы. В тюрьме она получила известие о смерти мужа, который
скончался в заключении от рака. Это известие просто убило её.
  Мица была сильнее духом, целый день она трудилась, находила себе работу, помогала
старым, больным. У нас в корпусе их было много. Я однажды подсчитала, что средний
возраст заключенных в нашем корпусе был 51-52 года.
  Первый муж Мицы, который привёз её в Албанию после войны, умер. Она вышла замуж
за вдовца с 4-мя детьми, вырастила их, всю жизнь работала портнихой, а перед арестом
растила внуков. Муж сразу же подал на развод, а дети - не родные дети, но любившие её как
мать - не бросили её, приходили на свидания, помогали. Брат ей тоже помогал, каждые
полгода посылал письма албанскому руководству, лично Энверу Ходжа с просьбой об
освобождении сестры. Но постоянно получал отказ. Лозунг албанского коммунистического
режима "Врагам пощады нет!" претворялся в жизнь.
  Освободились Нада и Мица вместе со всеми в амнистию 1986 года.
Валя
  Наш "дипломатический корпус" постоянно пополняли, примерно, каждые полгода
привозили в лагерь по несколько человек и к 78 году довели корпус до 19 человек.
  Валю арестовали позже нас. Она жила во Влёре, и познакомились мы только в лагере.
Муж Вали, лётчик, как почти все военные, которые учились в Советском Союзе, а тем более
те, у которых были советские жёны, был демобилизован, работал механиком. Валя красивая,
стройная блондинка, веселая, общительная, прекрасная рукодельница, работала
учительницей в школе. Было у них два хороших сына. Одного из них, младшего, я увидела,
когда он пришёл к матери на свидание. Нас вели в лагерь с работы, а он сидел на траве у
будочки, где обычно сидели приходившие на свидание. Симпатичный, светловолосый,
высокий, казавшийся старше своих лет, он был очень похож на мать, и мы сразу поняли, к
кому он пришёл. Люди, знавшие их раньше, говорили, что старший сын был ещё лучше,
высокий красавец, спортсмен.
  В один далеко не прекрасный день арестовывают мужа Вали. А через несколько дней
пропадает старший сын. Валя ждет его дома, потом начинает искать, бегает по улицам,
спрашивает у знакомых, у друзей сына. Никто ничего не знает. Этот кошмар продолжается
несколько дней. Валя ждёт, ищет, плачет. И тут её вызывают в местное отделение
госбезопасности. " У нас есть сведения", - говорят Вале. - "Ваш сын погиб, он пытался
вплавь добраться до стоявшего на рейде иностранного судна и утонул. Вы сами понимаете,
что его поступок - это поступок врага народа". Валя всё понимала (замечу, что Влёра
портовый город, и на рейде часто стояли иностранные суда). Валя не помнила, как она
дошла до дома. В глубине души у неё всё же теплилась надежда, что её мальчик, отличный
пловец, доплыл до корабля, не погиб. После ареста отца он из отличного парня сразу же
превратился в изгоя. Все шарахались от него, и он не мог этого вынести. Через несколько
дней у Валиного дома остановился грузовик, в него быстро побросали Валины вещи, и
отправили её вместе с младшим сыном в ссылку, в отдаленную деревню, поселили в
каком-то развалившемся бараке. Валю отправили работать на ферму. Но очень быстро
власти изменили своё решение, и арестовали Валю (вероятно, что область Влёры не
выполнила разнарядку по арестам и Валя оказалась удобным объектом). Сын, которому в
это время было 12 лет, оказался на улице. Сначала его взяли к себе родственники мужа. Но
потом были вынуждены отправить его в детский дом, оттуда его отправляли в различные
интернаты, школы. Везде вокруг него создавали атмосферу враждебности, гонений. Бедный
мальчик не выдерживал этого, убегал, его ловили, грозили отдать под суд. Валя писала
письма в команду, в прокуратуру, в министерство, просила позаботиться о сыне. Положение
не менялось. Муж её, который отбывал наказание в одном из лагерей, тоже старался помочь
сыну. Он отсидел свой срок и вышел раньше Вали, пришёл на свидание. После этого Валя
немного успокоилась, она знала, что сын дома с отцом. Валя, просидев 6 лет, освободилась в
амнистию 1982 г. Я её больше не встречала, но слышала, что её старший мальчик не погиб,
ему удалось доплыть до болгарского судна, где ему предоставили убежище, короче говоря,
спрятали и увезли. Он добрался до Америки, куда затем, когда это стало возможным,
перебралась и его семья.
Галя
  До тюрьмы я не была знакома с Галей. Когда её привезли в лагерь, она мне сразу
понравилась своей скромностью, трудолюбием, непритязательностью. В лагере она ни с кем
особенно не дружила, и никогда ни с кем не ссорилась. Работала в поле, занималась своими
делами и очень хорошо пела. Стирает и поёт. А мы станем так, чтобы она не видела, и
слушаем.
  Галя жила в маленьком городке в области Эльбасан. Её муж, бывший военный, был давно
уволен из армии, был простым рабочим. Сама Галя работала в яслях. Было у них трое детей.
Младшему, когда арестовали Галю, было всего четыре года. Галя очень хорошо говорила
по-албански, легко сходилась с людьми, не выделялась из общей массы. Боясь навлечь на
семью беду, она даже не переписывалась с родными, жившими в Союзе. Но ничто не спасло,
поставили галочку против твоей фамилии, и ты обречён.
  Я часто думала, с какой целью её посадили, кому был нужен её арест? И зная методы
работы органов безопасности Албании, ответ мог быть только один. На арест иностранок
сверху была спущена санкция и разнарядка. В области Эльбасана надо было арестовать двух
иностранок, а смогли арестовать только одну Лену. Для выполнения плана арестовывают и
Галю. Её обвиняют в агитации и пропаганде против Народной Республики Албании. А
агитация её была такой: "В Советском Союзе варенье малиновое вкуснее" (в Албании
малина не росла). Или ещё одно высказывание - Галя на сердобольное замечание соседки о
том, что Галя не может встретиться со своими родными, ответила: "Гора с горой не
встретится, а человек с человеком всегда сойдутся". Эта "страшная" пословица
фигурировала в Галином обвинительном заключении, как свидетельство надежды Гали на
падение коммунистического строя в Албании.
  К Гале приходили иногда дети, чаще всего сын, 16-тилетний мальчик, худой, плохо
одетый. Тяжело было без мамы. Слава богу, что мама была осуждена только на 5 лет, и,
отсидев их, вернулась домой.
Люся
  Люси уже нет в живых. Она умерла в Ленинграде после тяжелой болезни. Она была
тринадцатой и последней из нашей, советской части "дипломатического корпуса". Кажется,
уже сами органы почувствовали, что хватили через край. Не могут ведь все советские жены
оказаться шпионками! И потом, где же были эти бдительные органы все 15 лет со времени
разрыва дипломатических отношений с Советским Союзом, как они не обнаружили и не
раскрыли эту "шпионскую сеть" в течение этих лет! В этот период с середины 70-х годов так
много оказалось в стране шпионов, что даже самые верные партийцы постепенно теряли
веру, хотя и продолжали молчать от страха.
  Жизнь у Люси была не из легких. Личная жизнь не сложилась, и она развелась с мужем,
офицером. И сразу же после этого её перевели в другой город, где она оказалась без родных
и знакомых, без специальности, с двумя детьми на руках. Но руки эти были золотыми, она
начала работать в швейной мастерской, где очень скоро стала одной из лучших портних
города. Ей многое пришлось пережить. Муж, живший материально гораздо лучше её,
перетянул на свою сторону сына, настроил его против матери, и мальчик ушел к отцу. Люся
осталась одна с дочкой. Она встретила человека, с которым хотела связать свою судьбу, но
не смогла, их обоих арестовали. Арестовывали Люсю на работе, шумно, с цинизмом и
издевательствами. При всех ей надели наручники, ей стало плохо, в таком состоянии её
увезли в тюрьму. Было у неё тяжелейшее следствие, но так как норма по шпионам была,
вероятно, уже выполнена, ей дали 8 лет за агитацию и пропаганду. Её другу дали 25 лет,
обвинив его в попытке перехода границы. Это было очень удобное дежурное обвинение, его
часто давали людям, которых органы по какой либо причине хотели засадить надолго в
тюрьму. Люся все это очень тяжело перенесла. Нам, которые её знали и раньше, было видно,
что она стала другим человеком, странным и очень нервным.
  Дочь Люси, Джуля, осталась одна. Она была уже взрослой девушкой, но жить ей было
трудно. Учиться она не смогла, не дали разрешения на учёбу. Личная жизнь не
складывалась. Все боялись приблизиться, мать-иностранка, советская, да ещё и в тюрьме.
Джулю устроили на какую-то чёрную работу. Дочь старалась помогать матери, чем могла,
часто приходила на свидания, проделывала пешком, нагруженная, 15-20 км по пустынным
полям и холмам. Однажды её хотели ограбить, ей с трудом удалось убежать, заступился
проходящий мимо крестьянин. Люся очень переживала, просила дочь не приходить.
Недаром у Люси были золотые руки, она научилась ловко кроить одежду половинкой
безопасной бритвы, которую прятала в расщелину в стене, и быстро шить руками. Скоро она
стала принимать заказы, поступавшие, в основном, из уголовного корпуса. Там часто была
нужна "одежда для освобождения". У девчонок, воровок, хулиганок, сроки были
небольшие, они выходили из тюрьмы и быстро снова возвращались, уже без красивой
одежды, и скоро снова шили "одежду для освобождения". Люся стала зарабатывать, и
запретила дочери приходить к ней в тюрьму, она сама стала помогать дочери, посылала ей
деньги.
  Люсю освободили в амнистию 1982 года. Потом, в начале 90-х, ей с дочерью удалось
вернуться в Ленинград.
 
Часть 4 
О разных людях и судьбах
  Мне хочется написать не только о себе, но и людях, которые сидели рядом с нами, об
албанках, о страданиях этих, ни в чём неповинных женщин. Прочитав эти истории,
понимаешь, что в Албании Энвера Ходжи не существовало таких понятий, как закон, права
человека, гуманизм. Очень многие из албанок были осуждены за попытки перехода
границы, бегства из страны. В Албании исторически никогда не было закрытых границ.
Люди всегда свободно перемещались, торговали, сотрудничали. В соседних странах -
Югославии, Греции жили родственники друзья. Придя к власти в 1944 году, коммунисты
начали закрывать границы. В условиях Албании это было нелегко. Границы проходили по
горам, местные жители хорошо знали все тропинки и переходы. В первые годы переход
границы в обоих направлениях было обычным делом. Однако постепенно были перекрыты
все границы, была установлена сигнализация, вдоль границы укладывались тонкие
проволочные кольца, в которых запутывались бежавшие. Сколько на это ушло сил и средств
в маленькой, бедной стране, сколько людей было убито при переходе границы, вероятно, не
станет известно никогда.
  Переход границы или просто намерение считались тяжким преступлением и карались
лишением свободы от 10 до 25-ти лет или расстрелом. Албания превратилась в настоящую
тюрьму, из которой люди постоянно пытались вырваться. Различные обстоятельства
принуждали людей к побегу за границу: угроза репрессий, боязнь кровной мести, нежелание
вступать в кооператив и много других. В горных районах долго не было колхозов (в
Албании их называли кооперативы), их было трудно создать в условиях, где не было
больших участков земли, а дома стояли далеко друг от друга, часто на противоположном
склоне горы. Крестьяне были против колхозов и, боясь репрессий, многие пытались перейти
границу, уехать из страны.
  Типичными среди заключенных были обвинения в агитации и пропаганде. Задолго до
моего ареста один пожилой албанец сказал мне, имея в виду кровную месть: "Раньше мы
сами убивали своих врагов, а теперь делаем это руками властей. Достаточно одного доноса,
и твой враг в тюрьме". Доносительство стало нормой. Любое замечание, любую фразу
можно было переиначить, повернуть как угодно, привести двух свидетелей и этого было
достаточно для того, чтобы человек попал в тюрьму на долгий срок. Но, главным образом,
такие обвинения создавали сами органы безопасности, желая избавиться от неугодных им
людей, изолировать их, наказать и устрашить остальных. Много албанок все эти годы жили
рядом с нами, было много разных: добрых и злых, больных и раздавленных, мужественных
и гордых, сильных и слабых. Каждая со своей несчастной судьбой. О некоторых, особенно
близких мне, я напишу здесь. Очень много было в тюрьме женщин с севера страны,
особенно крестьянок, жительниц горных селений, старых и молодых.
Мереме
  Вот высокая, очень худая, просто изможденная старуха Мереме. Мы называли её нене
Мереме. "Нене" по-албански имеет значение "мать, бабушка". Думаю, что ей было лет 70,
хотя в тюрьме очень трудно определить возраст. Мереме почти ни с кем не общалась, целый
день сидела на склоне холма в лагере, горестно подперев голову руками, разговаривала сама
с собой, раскачивалась. Она вызывала глубокое чувство жалости. Конечно, я у неё никогда
ничего не спрашивала. Её историю рассказывали другие. Семья её до освобождения была
зажиточной, этого было достаточно для того, чтобы их постоянно преследовали. Жили они в
горном селении на севере страны. Было у Мереме четверо детей: 3 сына и красавица дочь.
Старший сын Мереме по сфабрикованному обвинению отсидел в тюрьме много лет и
вернулся домой с твердым намерением убежать, перейти границу. Жили они недалеко от
границы, он хорошо знал местность и был уверен, что переход удастся. Он ушел из дома,
уговорив уйти с собой сестру, двух братьев и двоюродного брата. Его братья знали, что если
они останутся, их все равно ждет тюрьма. Их обвинят в помощи при побеге, в недоно-
сительстве. Так власти поступали всегда. Однако им не повезло, не удалось перейти границу,
их заметил патруль, началась погоня, и они спрятались в горах в пещере. Их долго
выслеживали, а когда обнаружили, начали хладнокровно убивать. Трое из пятерых были
убиты, двое арестованы. Среди убитых - и дочь Мереме. Родители ничего не знали о судьбе
своих детей. И вот среди деревни останавливается грузовик, и с него на глазах у Мереме
сбрасывают тела троих убитых её детей. Последний, оставшийся в живых сын, был повешен
прямо в их селе. Разве можно описать ужас всего происходящего, горе потерявшей рассудок
матери. Бедные родители были арестованы. Им дали по 10 лет тюрьмы. Обвинение -
недонесение на детей.
  Мы все очень жалели Мереме. Ей было очень плохо. Без помощи она была обречена на
полуголодное существование. Мы старались ей помочь, чем могли. Но что мы могли,
немного еды и всё. Иногда доставали какое-нибудь рукоделие за мизерную плату. У неё, как
и у всех крестьянок, были золотые руки. Спрядённая ею шерстяная нитка была такой тонкой
и ровной, словно её пряла машина. Мы старались внимательно и по-доброму к ней
относиться. Гордая Мереме с большим трудом принимала любую помощь (гордость,
вообще, присуща албанцам, а горцам особенно). Даже некоторые надзиратели, зная ее
историю, жалели её. Помню такой случай. Мы, человек 10, вышли за ворота, выносили
огромные баки с мусором. С нами была и Мереме. Возвращаемся, сидим у ворот, ждем,
когда нас впустят вовнутрь. Вдруг со склада команды выходит надзиратель Назиф, он
исполнял обязанности завхоза. Назиф протягивает мне миску растительного масла и просит
передать её Мереме. Мне стоило большого труда уговорить Мереме взять масло.
  Мереме освободили по амнистии в 1982 году по возрасту. О дальнейшей её судьбе я
ничего не знаю.
Аге Пая
  С первых дней пребывания в лагере мы обратили внимание на старую, спокойную
женщину с орлиным профилем. Была она грузной, ходила с трудом, опираясь на палку.
Некоторые детали одежды, узкая повязка на лбу, диалект выдавали в ней жительницу
горных, северных сёл. Было ей, вероятно, лет 70, а может быть и больше. Её звали Аге Пая.
Позже мы узнали и её печальную историю.
  Аге была самой "долгосиделицей", была старожилом лагеря. В то время, когда нас
привезли в лагерь, она уже отсидела 15 лет, а впереди было ещё долгих семь. У меня были
хорошие отношения с Аге. Мне всегда хотелось ей помочь. Когда я могла, я грела ей воду,
относила бак с горячей водой в банное помещение. Она часто болела, я стирала ей, помогала
ей мыться. Раз в год к ней приходил сын, приносил продукты, присылал деньги. Её считали
скрягой, в чемодане у нее были продукты, а она всегда экономила. Но это не была жадность,
а образ жизни и психология албанской крестьянки: постоянная бедность и страх перед
голодом, страх остаться без продуктов в тюрьме. Кто знает, что будет завтра, а вдруг сын не
сможет прийти, не сможет помогать. Она никогда не рассказывала свою историю, и я не
спрашивала. Только однажды она сказала: "Вся моя вина в том, что я носила еду сыну в
горы. Но какая мать не сделала бы того же самого на моем месте!" И показала мне
фотографию своего красавца сына. Люди, знавшие её историю, рассказывали, что сын Аге
был другом и шофером одного из партийных руководителей в городе Шкодер, бывшего
партизана, депутата Народного Собрания Албании. В своё время он воевал вместе с
Мехметом Шеху, занимавшим во время описываемых событий пост премьер-министра.
Депутат обратился в правительство с просьбой об оказании помощи крестьянам и дал им
слово, что их просьба обязательно будет выполнена. Он был уверен, что ему, старому другу
и партизану не откажут. Мехмет Шеху сначала обещал помочь, но потом отказал в помощи.
Таким образом, он выставил депутата лжецом перед людьми, которые ему доверяли. Для
албанских горцев это было величайшим оскорблением. Депутат не мог смириться с этим, он
ушел в горы с группой друзей, предварительно отказавшись от всех постов. Они долго
прятались в пещере, их обнаружили, окружили большими силами. В завязавшемся бою
многие погибли, в том числе и сын Аге. Депутат покончил с собой. Потом в Шкодре был
громкий процесс. Проходивших по этому делу обвинили в попытке государственного
переворота, создания нового правительства и т.п. Наказание было суровым, многих
расстреляли. Позже арестовали и Аге. Её, безграмотную 55-летнею женщину, обвинили в
том, что ей в новом правительстве должны были дать должность председателя женской
организации (в Албании эта должность в ранге министра). Аге осудили на 25 лет лишения
свободы. Через несколько лет ей уменьшили срок на 3 года. У Аге было много детей, четверо
или пятеро, у всех были свои семьи. Я уже писала, что к ней приходил только один сын, тот,
у которого была самая простая работа, и ему нечего было терять. Аге сама просила, чтобы
другие дети не приходили к ней на свидания, так как связь с ней грозила её детям и внукам
всем: потерей работы, возможности учиться, ссылкой, а, может быть, и тюрьмой. Все дети
тайно помогали матери, открыто они этого делать не могли. В тюрьме Аге постоянно
работала. 15 лет она проработала в поле, в свинарнике, потом уже не было сил, она часто
болела, лежала в больнице. Каждый год Аге писала прошения о помиловании, ссылаясь на
возраст, на слабое здоровье. И всегда получала отказ в грубой, оскорбительной форме.
  Помню такую сцену. В лагерь для проверки приехал некто по имени Бардок. Он занимал
какой-то большой пост в органах безопасности. Это был отвратительный тип, толстый,
пузатый, с кошачьей физиономией и масляными глазками. Целыми днями он прогуливался
по склону холма вокруг лагеря, разглядывая из-за колючей проволоки женщин, высматривая
молодых девиц. Аге, тяжело опираясь на палку, с трудом поднялась на холм, подошла к
проволоке и стала просить об освобождении. Он грубо заорал: "Убирайся, врагам нет
пощады, сгниёшь в тюрьме!" Но Аге не сгнила в тюрьме, день освобождения наступил,
кончились долгие 22 года. Аге приготовилась, привела в порядок одежду, вещи. Её родные
жили далеко. Да и лагерь находился далеко от шоссейной и железной дороги. По тюремным
правилам освобожденный должен покинуть лагерь после утренней переклички. Но утром за
Аге ещё никто не пришел, было холодно, и мы стали просить, чтобы Аге разрешили
подождать в столовой. Ей разрешили, но через 15 минут пришел приказ: " Аге, на выход!"
Она вышла с вещами, старая, одинокая. Села на скамейку за территорией лагеря. Через час
мы вдруг увидели бегущую по дороге женщину, направляющуюся к лагерю. Она подбежала,
рыдая к Аге, упала на колени, стала целовать ей руки, колени, лицо. Это была дочь Аге,
которая не видела мать 22 года. Мы наблюдали эту сцену из-за колючей проволоки и
плакали. Примерно через час на такси приехали другие дети, внуки. Аге переодели в
красивое платье и увезли. После освобождения Аге прожила ещё около двух лет в кругу
своей семьи.
Лези и Прена
  Каждый вечер после отбоя, перед сном открывалась дверь нашей комнаты, и добрая
круглолицая пожилая женщина в платочке желала нам спокойной ночи. Это была Лези,
крестьянка из одной из северных католических деревень. Она сидела не одна, а вместе с
золовкой, женой старшего брата своего мужа. Лези была хозяйкой в этой маленькой семье.
Она готовила, стирала, заботилась о Прене, худой, болезненной, старой женщине, в глазах
которой как будто навсегда застыли страх и печаль. Она почти всё время молчала, сидела в
углу и что-то шила, вязала.
 Лези была доброй, веселой, мудрой. Она всё прекрасно понимала, очень жалела нас,
оказавшихся на чужбине, в тюрьме. Нина Пумо рассказывала мне: "Когда меня привезли в
лагерь, я была в очень тяжелом состоянии после кошмарного следствия и суда. Ко мне
подошла пожилая женщина, сказала несколько слов в утешение, а потом вдруг, ни с того, ни
с сего рассказала мне притчу: "У нас в деревне был странный старик, когда у него что-либо
спрашивали, он никогда не отвечал сразу, а медленно шевелил губами, думал и потом только
отвечал. Его спросили, почему он не отвечает сразу: "Я сначала считаю до 10", - был ответ".
"Сначала я удивилась,- продолжала Нина, - а потом, поразмыслив, поняла, что это Лези, (а
это была она) предупреждает меня быть осторожной, как можно меньше разговаривать,
опасаться доносчиков и провокаторов, считать до 10, прежде чем дать ответ". Потом на
своём опыте мы убедились, что совет Лези был очень ценным, в лагере было полно
доносчиков.
  История Лези и Прены была одной из тех страшных историй, которую могла рассказать в
тюрьме каждая несчастная женщина. В большой семье её мужа было четверо братьев. Один
из них был католическим священником. Нужно заметить, что власти в коммунистической
Албании больше всего преследовали служителей католической церкви, гораздо больше, чем
служителей других концессий. Многие из них были расстреляны, другие долгие годы
томились в тюрьмах.
  Узнав случайно, что его готовились арестовать, священник собрал своих братьев, и они на
семейном совете решили бежать в Югославию. В тёмную дождливую ночь они (их было 17
человек с детьми и стариками родителями) переплыли на лодках бурную пограничную реку
Буну и попросили политическое убежище в Югославии. Они не знали, что в это время
начало действовать секретное соглашение между Албанией и Югославией о передаче
перебежчиков. Албания никогда не разрешала выезд из страны, а Югославия боролась в тот
период, в конце 60-тых годов, с перебежчиками из Косовы. В Косово в это время усилилось
влияние Албании, там началось движение за расширение образования на албанском языке и
за предоставление других прав албанцам Косовы. Албанская молодежь из Косовы
переходила границу, чтобы получить высшее образование на албанском языке в Тиранском
Университете. Этому и хотели помешать югославские власти.
  Семью Лези посадили в автобус, сказав, что их везут вглубь страны. Автобус тронулся.
Лези смотрела в окно и всё удивлялась тому, как всё здесь было похоже на те места, откуда
они только что уехали. И только, когда они увидели албанских пограничников, они поняли
всё. Сразу же все братья, и их жены были арестованы, был арестован и старший сын Прены,
которому уже исполнилось 14 лет. Через некоторое время освободили жену младшего брата,
и вместе с детьми и стариками отправили домой. Она должна была заботиться о детях и
стариках родителях. На суде священника приговорили к расстрелу, другим братьям дали по
25 лет, Лезе, Прене и её сыну - по 10.
  Когда нас привезли в лагерь, Лези и Прена уже отсидели большую часть своего срока. Они
много лет отработали в поле, а потом "вышли на пенсию". Их уже не заставляли работать по
состоянию здоровья и по возрасту. Немного им помогали мужья. Заключенные в мужских
лагерях работали на медных и хромовых рудниках в ужасающих условиях. Там им
удавалось заработать небольшие деньги, которые они пересылали домой и женам в тюрьму.
  В тюрьме тяжело заболел и вскоре умер муж Прены. Лези тщательно скрывала от Прены
смерть мужа, ухаживала за Преной как за малым ребенком. Перед освобождением все
горянки шили себе национальную одежду. Лези говорила, что другую одежду в их селах не
носят, и они не могут нарушить обычай. Из тюремной одежды они руками сшили себе всё,
что требовалось. Перед уходом Лези сказала: "Каждые шесть месяцев, ожидая амнистию,
мы отсидели все 10 лет".
  Амнистия! Это было самое популярное слово в лагере. Каждые несколько месяцев по
лагерю начинали ползти слухи об амнистии. Сначала разговоры, потом кто-нибудь после
свидания заявлял: "Вот к празднику (к 1 Мая, к 8 Марта, ко Дню Освобождения, ко Дню
Независимости, ко Дню Провозглашения Республики и т.д.) обязательно будет амнистия".
Слухи росли как снежный ком, они были "очень точные", сказал такой-то, узнавали в
Министерстве и вот, вот... Но наступал праздник, а амнистии не было. Разочарование,
тяжелое подавленное состояние царило в лагере, но проходил месяц, и всё начиналось
сначала: надежды, разговоры, слухи. Все, воспрянув духом, снова ждали амнистию (в
Албании не было амнистии 20 лет с 1962 до 1982 года).
  А, может быть, это ожидание помогало, помогало вытерпеть всё, что выпало на нашу
долю? Помогло не впасть в полное унынье, в депрессию. Человек не может жить без
надежды, свободу мы могли получить только по амнистии. Вот и надеялись. "Все ожидания
в мире можно сравнить с ожиданием амнистии, ожидание амнистии нельзя сравнить ни с
чем".
Наиле и Сульбия
  Как много было в лагере беззубых старух! Это было наше первое впечатление. А потом
оказалось, что беззубые старухи вовсе и не были старухами, большинству из них не было и
сорока лет. Зубы они потеряли в тюрьме. Там почти все были беззубыми, и мы тоже скоро
стали такими же. Зубы никто не лечил. В тюремном уставе было записано очень много прав,
которые имели заключенные, и которые никогда не выполнялись. Там было записано, что
тюремное начальство обязано организовать лечение зубов заключенным. Но зубы только
рвали, когда уже не было сил терпеть боль. Собирали десяток-другой таких бедолаг и
отвозили в соседнее село, где нам, в присутствии надзирателя, местный врач рвал зубы.
Зубную боль в лагере мы утоляли всякими народными средствами. Самым верным
средством было лечение с помощью газеты. Брали газету, сворачивали её кульком, узкий
конец опускали в чашку, а широкий конец поджигали. На дне чашки оседали несколько
тёмных капель, их собирали и клали на больной зуб. Боль утихала. Осадок, вероятно,
содержал соли металлов, входящих в печатную краску.
  Я собралась написать о Наиле, а перешла на зубы, потому что первое впечатление о Наиле
было - круглолицая беззубая старуха. Но когда она сняла свою рабочую, бесформенную
одежду, мы увидели, что она была совсем не старой, такой её сделала тюрьма. В то время ей
было не больше 35-ти лет. Наиле была родом из Дибры, горной области на границе с
Югославией. Её судьба была схожа с судьбами многих заключенных. У мужа Наиле и его
брата сложились очень плохие отношения с руководством только что организованного
кооператива (албанского колхоза). Они устали от постоянных преследований и решили
перейти границу и уехать в Югославию. (Следует заметить, что в Югославии, в Македонии,
на границе с Албанией расположена область Большая Дибра, населенная албанцами. По обе
стороны границы жили родственники, друзья. Это давало людям надежду на то, что, перейдя
в Югославию, они смогут легко устроиться, нормально жить). Но Югославские власти не
предоставили семье Наиле убежища и вернули их в Албанию. Оба брата получили по 25 лет
тюрьмы, Наиле - 10, жена младшего брата Хасия - 15. лет. Маленький сын Хасии заболел и
умер, а троих осиротевших детей Наиле взял к себе её брат, У брата была большая семья,
много детей, старик отец. Они страшно бедствовали. К Наиле никто не приходил, не
помогал. Напротив, те небольшие деньги, которые она получала, работая в поле, она
отправляла домой, детям.
  Наиле была доброй и отзывчивой, всегда готовой помочь. Она пользовалась уважением и
авторитетом среди женщин. Одно её слово утихомиривало скандалы. Я уже писала, что
никогда не забуду ту половинку луковицы, которую она протянула мне в поле, и её слова:
"Все наладиться, все у вас будет, что нужно, привыкнете". И саму Наиле, всегда
помогавшую нам в поле. В лагере в то время была открыта восьмилетняя школа и курсы.
Наиле, которая в своей деревне не смогла кончить школу, её просто там не было, блестяще
окончила восьмилетку и курсы электриков. Вот только не знаю, пригодились ли ей эти
курсы, когда она, отсидев 10 лет, вышла на свободу.
  Наиле дружила с Сульбией, они всегда работали вместе. Они были землячками, и судьба у
них была схожей. Сульбия тоже совершила побег в Югославию, прожила там год, а потом
югославские власти вернули её в Албанию. Она получила 12 лет и полностью их отсидела.
Это была красивая, сильная, гордая молодая женщина. Она никогда не вступала в
конфликты, всегда занималась только своими делами, вела себя спокойно и независимо.
Где-то, у её брата жила её дочь, которую она не видела много лет. Нам она часто помогала и
словом и делом, а это в лагере многого стоило, и такое не забывается.
Магдалена
  С нами в поле в нашей бригаде работала маленькая старая женщина. Работала она очень
ловко, быстро копала, окучивала, сажала. Я подумала, что ей лет 60, и удивлялась, что её
выводят в поле на работу, обычно старух оставляли в лагере. Потом оказалось, что ей только
45. В корпусе она держалась особняком, быстро ела, садилась на свою кровать и занималась
своими делами. Говорила она по-албански не совсем чисто, с акцентом. Так в Албании
говорили греки, национальное меньшинство, проживающее на юге страны. Звали эту
женщину Магдалена. В лагере к ней относились хорошо, помогали, поддерживали. Она
любила пошутить, посмеяться. Мне она нравилась, и постепенно у меня сложились с ней
хорошие отношения. Однажды с ней случился тяжелый приступ, типа эпилептического.
Меня поразило, что во время приступа она судорожно двигала руками, что-то отталкивала
от себя, будто пыталась отогнать какое-то страшное видение. Говорили, что раньше такие
приступы у неё случались очень часто, теперь, к счастью, стали повторяться реже.
   Постепенно я узнала её историю. Она была гречанкой из села в районе Саранды на юге
Албании, где проживает греческое меньшинство. В 16 лет она вышла замуж за учителя
школы, в которой она училась. У них родился сын, потом дочь. Сёла на юге Албании были
сравнительно зажиточными, там выращивали цитрусовые, занимались садоводством,
виноградарством, скотоводством. Сёла были расположены довольно близко от границы с
Грецией. У многих жителей были родственники в Греции, в Америке. У мужа Магдалены
был в Америке богатый дядя и, кроме того, её муж никогда не симпатизировал
существующему коммунистическому режиму. Он мечтал уехать, перейти границу. Но
Магдалена не соглашалась. Она не хотела уезжать от своих родных. Однажды утром
Магдалена занималась своими делами на втором этаже их дома. Во дворе её 16-ти летний
сын с товарищами разбирали какие-то железки. И вдруг раздался страшный взрыв.
Магдалена увидела лежащего в луже крови своего мальчика и бросилась к нему, спрыгнув
вниз с балкона. Она получила несколько серьёзных травм головы и много дней провела в
больнице на грани жизни и смерти. Когда, наконец, она вернулась к жизни, узнала о гибели
сына. Страшные эпилептические припадки были следствием травм и пережитого ужаса.
  Но жизнь продолжалась. Через год Магдалена родила вторую дочь. Когда ребенку
исполнилось два месяца, у мужа Магдалены созрело окончательное решение перейти
границу. Он нашел опытных проводников, которые перевели через границу уже немало
людей.
  Магдалена рассказывала мне, что в пограничных сёлах редкостью была семья, у которой
не было бы родственников в Греции, убежавших из страны. Многие тайно переходили
границу, встречались с родными, уходили опять.
  Однако в случае с Магдаленой проводники отказались переводить через границу
женщину с двухмесячным ребенком. Было принято решение, что муж Магдалены с братом
перейдут границу, а через несколько месяцев пришлют проводников за Магдаленой. Муж
Магдалены благополучно перешел границу. Магдалену сразу же арестовали. Её долго
допрашивали в кабинетах госбезопасности, но она ничего не сказала, уверила всех, что была
в полном неведении о решении своего мужа и ничего не знала о побеге. Магдалену
выпустили. В60-тые годы, когда это происходило, ещё бывали случаи гуманного отношения
к женщинам с маленькими детьми.
  Через несколько месяцев был назначен день, когда Магдалена с детьми должна была
перейти границу. Магдалена поехала к своим родителям, дом которых находился у самой
границы. Она никому не сказала ни слова, но страшно нервничала. Младший брат обратил
внимание на её состояние, стал расспрашивать. Магдалена долго ничего не говорила. Она не
хотела впутывать брата в это дело. Брат настаивал, и, наконец, Магдалена рассказала ему о
готовящемся побеге. Брат решил бежать вместе с Магдаленой, он не хотел отпускать её одну
с маленькими детьми. Ночью, по дороге во время перехода границы у Магдалены начался
припадок, дети начали плакать, брат пытался им помочь. Пограничники услышали шум,
прибежали, арестовали всех. Проводникам удалось скрыться. Они знали, что попав в руки
органов госбезопасности, будут обязательно расстреляны.
  Магдалена и её брат предстали перед судом и получили соответственно, 17 и 18 лет
тюремного заключения. Девочек взяли на воспитание родители Магдалены и её мужа. Её
родители прокляли свою дочь, отказались от неё, как это и требовалось в то время.
Маленькую девочку, младшую дочь воспитывали так, чтобы она ненавидела своих
родителей, свою мать.
  Магдалена провела в тюрьме 17 лет и только один раз её свекор смог привести к ней на
свидание старшую дочь. В первые годы ей разрешали получать помощь от мужа из
Америки. Но когда власти узнали, что её муж в США работает на радиостанции "Голос
Америки", ей было запрещено получать деньги. Магдалена провела долгие тюремные годы
без помощи, работая в поле. Выросла старшая дочь, вышла замуж. Отец помогал ей (власти
разрешали получать из-за границы денежную помощь, государство нуждалось в валюте). На
свадьбу он прислал ей в подарок цветной телевизор. В нищей Албании было очень мало
телевизоров, а цветные телевизоры, вообще, были редкостью. Вскоре муж и свёкор дочери
Магдалены оказались в тюрьме. Поводом послужил телевизор. Они были обвинены в том,
что у них собирались родные, друзья и смотрели по телевизору передачи из Греции. Это
было расценено, как агитация и пропаганда против властей.
  Муж Магдалены много раз обращался к албанскому правительству с просьбой об
освобождении Магдалены. Но это для Магдалены и её родных всякий раз оборачивалось
новыми преследованиями. Брат Магдалены, работая в тюрьме, получал зачеты и смог
освободиться из тюрьмы на полтора года раньше срока, за несколько месяцев до
освобождения Магдалены. Он телеграфировал сестре, что в такой-то день он выходит из
тюрьмы и придет к ней на свидание. Я хорошо помню тот тяжелый день, когда Магдалена
сидела на холме и ждала, смотрела на ворота. Но брат не пришёл. У всех было тяжело на
душе, все понимали, что-то произошло. Мы знали, что органы легко не расстаются со
своими жертвами, и мы оказались правы. Назавтра пришла телеграмма. Брат писал, что
сразу же после освобождения он был отправлен в ссылку.
  Прошло ещё несколько месяцев, и кончился срок тюремного заключения Магдалены.
Прошли долгие 17 лет. Никто не пришёл за Магдаленой. Маленькая, слабая она с трудом
тащила сумку с самыми необходимыми вещами. Все сторонились её, боялись. Никто не
хотел ей помочь. До транспорта надо было идти 10-12 км пешком. Но все-таки она добралась
до дома, провела с дочерьми 5 дней, а потом получила следующее наказание, была
отправлена в ссылку. Вскоре к ней присоединили и дочек, их сослали вместе со своими
семьями.
  Я ничего больше не знаю о судьбе Магдалены, но уверена, что после падения коммунис-
тического режима в Албании, Магдалена смогла, наконец, соединиться со своим мужем, и
отец смог обнять своих дочек и внуков.
Хасиме
  Было в лагере немало молодых женщин, которые убегали или собирались бежать за
границу с любимыми (а иногда даже и не собирались, но кто-то доносил, и этого было
достаточно для ареста). Чаще всего это были молодые девушки, влюбившиеся в женатых
мужчин. Албанская действительность и ментальность не давали им ни малейшей надежды
на то, что им удастся соединить свои судьбы. Общественность их осуждала. И они надеялись
за границей создать семьи, надеялись на лучшую жизнь. Среди них было много хороших
девушек, лучше всех была Хасиме.
  Хасиме была из Тропои, области в Албанских Альпах. Высокая, красивая с длинной русой
косой, добрая, отзывчивая, умная. Мы все любили её и называли "Пряшенкой". Наташа
называла её "дочкой". Она напоминала Наташе её дочку, которая в то время не могла
приходить к матери.
  Я уже писала, как Хасиме помогала нам, как она всегда ждала нас, чтобы помочь
перепрыгнуть широкую канаву, приводила нас в первые дни с поля, учила работать,
помогала во всем. Она происходила из крестьянской семьи, была старшей. Отец её очень
любил, брал везде с собой. Она отличалась от других деревенских девушек, была более
раскованной. Её доброта, мягкость и красота делали её очень привлекательной. В неё многие
влюблялись, а она, влюбившись в женатого мужчину, перешла с ним границу и поселилась в
Югославии. Через год югославские власти вернули их на родину.
  Хасиме за побег получила 17 лет, её муж - 25 лет тюремного заключения. Семья
отказалась от Хасиме, её родные прокляли её ещё тогда, когда она убежала за границу.
Никто не приходил к ней, никто не помогал. Очень редко она получала письма от сестёр и
всегда горько плакала над этими письмами. Хасиме была молодой, сильной. Когда её
посадили, ей было 20 лет. Она была привычна к работе в поле, и физически ей не было
тяжело, но морально она очень страдала. Как часто плакала она по ночам, когда было
невмоготу терпеть, когда болела, или получала какую-нибудь весточку из дома. Самым
дорогим человеком для неё был отец. Часто по ночам во сне она звала его. Невозможно
описать её горе, когда она получила известие о его смерти.
  Хасиме просидела 12 лет и вышла по амнистии в 1986 году. 12 лет тюрьмы! За что? За
любовь!
  Таких дел было немало. Была группа женщин из города Эльбасан. Там тоже дело было
состряпано из-за любви одной из них к врачу- югославу. Это, так сказать, повод, а потом уже
было накручено дело с планами побега за границу, недонесением и так далее. Была создана
группа, все получили изрядные сроки, и отсидели их полностью.
  В Албании было нормой вмешательство партийных и властных структур в личную жизнь.
Совершенно бесцеремонно запрещали браки или не рекомендовали ("нерекомендация"
была равносильна запрету). Требовали разводов, когда им казалось, что по каким-то
причинам этот брак не соответствовал установленным нормам. Не подчиняющиеся обычно
наказывались.
Азизе Ферхати
  Когда нас привезли в лагерь, Азизе уже отсидела там 8 лет, была старожилом. Она
обращала на себя внимание благородной красотой. Седые, волнистые аккуратно подс-
триженные волосы, правильные черты лица. Ей было в то время лет 55. Азизе со всеми
держалась ровно, всегда спокойная, с веселой усмешкой и с большим чувством юмора.
Всегда в делах. Мы с ней подружились. К ней никто не приходил. За все годы тюрьмы она не
получила ни одного письма, никакой помощи. Но она смогла поставить себя так, что все её
уважали и любили, и всегда помогали. И она не оставалась в долгу, грела воду работающим,
готовила, шила. У неё было много друзей. Она была душой компании. Дружила и с
молодыми, они её ласково и шутливо называли "дедушка". И, правда, короткие седые
волосы, решительная походка и постоянное добродушие, чем не дедушка. Азизе очень
хорошо разбиралась в людях. С первого взгляда давала характеристики вновь прибывшим, и
никогда не ошибалась.
  Одним из наших развлечений было гадание на кофейной гуще. Гадать никто не умел, но
каждая чашечка кофе обязательно переворачивалась, и потом с чашкой в руках мы бродили
и просили погадать. Было несколько любительниц, которые, глядя в чашку, говорили
обычные слова: "Придут на свидание, дома всё хорошо, скоро освободишься", и т. д. И хотя
все понимали, что всё это пустые слова, на душе становилось легче. Азизе тоже "гадала".
Однажды к ней подошла Аге Пая и протянула чашку: "Погадай". Азизе сняла очки,
внимательно посмотрела в чашку: "В апреле освободишься, Аге, вот уже подписан
документ об освобождении". Аге, которая сидела уже 20 лет, довольная отошла. Я
удивилась: "Зачем ты ей сказала об освобождении, ведь это неправда, апрель вот уже
рядом!" "Ничего,- сказала Азизе, - Не в этот апрель, так в следующий. А ей стало чуть
легче". Когда я просила погадать, она смеялась и спрашивала: "Хочешь, чтобы я тебе
наврала? Давай! Как врать? В очках или без очков?" Рядом с ней было легче переносить
ужасы тюрьмы.
  Азизе никогда ни перед кем не унижалась, никогда не заискивала, никого не боялась.
Когда же я узнала её историю, то поняла, что она всегда была очень мужественной
женщиной. Её отец, сирота, мальчиком уехал из Албании с какими-то дальними
родственниками в Египет, в Мисир.
Там он учился и работал. За невестой приехал в Албанию, в г. Гирокастра. Женился на
молоденькой албанке и увез её в Египет, где они прожили много лет.
   В конце 1938 г. вся семья, родители и трое детей, приехали в Албанию в город Гирокастра
повидаться с родными матери. Там неожиданно тяжело заболел и вскоре умер её отец. Из-за
начавшейся в 1939 году войны, семья не смогла вернуться в Египет, осталась в Албании.
Азизе в это время было 17 - 18 лет. Вскоре она вышла замуж. Её муж получает должность
префекта г. Гирокастра (так в Албании называли мэров городов).
   В 1944 году кончается война на территории Албании. К власти приходят коммунисты.
Первое, что делает новая власть, она расстреливает без суда и следствия всех, кто был её
противником во время войны и кто мог бы считаться потенциальным противником. За
городом среди многих других, а это были интеллигенция, служители культа, торговцы,
чиновники и т.д., был расстрелян и муж Азизе. Власти не разрешали родным хоронить
расстрелянных. Азизе вместе с сестрой мужа ночью прокрались к месту расстрела, унесли
убитого и похоронили. За это и за то, что она была женой префекта, Азизе отправили в
лагерь для врагов народа. Врагами объявляли почти всех, кто не поддерживал партизанское
прокоммунистическое движение, людей состоятельных, людей, учившихся за границей.
   Среди сосланных и арестованных были и албанские патриоты, которые боролись в своё
время за провозглашение независимости Албании, за образование Албанского государства.
Они сотрудничали с Фан Ноли, албанским патриотом, образовавшем в 1923 году демо-
кратическое правительство и провозгласившем Албанию демократической республикой.
Это правительство было свергнуто в 1924 году королем Зогу. Сторонники Фан Ноли пресле-
довались королем Зогу, скрывались, бежали за границу. Они вернулись в страну, когда
Италия изгнала Зогу из Албании, и объявила о создании Большой Албании, страны, в
которую входили все населенные албанцами земли. Естественно, что они были против
коммунистического правительства, отказавшегося от идеи Большой Албании и подчи-
нившегося требованиям о возвращении Югославии земель, населенных албанцами. В числе
этих патриотов был и муж Азизе.
  В лагере Азизе пробыла много лет. Когда её, наконец, освободили, она жила с матерью в г.
Эльбасан, работала. В Албании органы безопасности никогда ничего не забывали и не
прощали. Они не могли простить Азизе, что она, не побоявшись ничего, похоронила своего
мужа. В 1969 году она была арестована вместе с одним из друзей их семьи. Обвинение:
подготовка к побегу в Египет. Обвинение было смехотворным. Как они могли убежать в
Египет, живя в центре Албании в городе Эльбасан, в стране, где за всеми следили, где побег
был почти невозможен. Но дело было состряпано. "Групповой побег". Азизе получила 16
лет тюремного заключения. Её освободили по амнистии 1982 года, просидела она в тюрьме
13 лет.
  Она выходила в полную неизвестность, без денег, без родных, без дома. Родных заставили
отказаться от неё, старенькая мать, которая все эти годы ждала её, умерла за год до её
освобождения, квартиру заняли. Азизе всегда говорила мне: "Только благодаря моим
фокусам (это были оптимизм, энергия, воля, чувство юмора) мне удалось прожить в тюрьме
без гроша помощи с воли, без единого письма или открыточки, часто голодая, без всего того,
что нужно человеку. Но бог никогда меня не забывал, всегда помогал мне". Я провожала её,
когда она выходила из тюрьмы. Мы стояли у ворот, Азизе ждала, когда придет её очередь на
выход. Вдруг её подозвали к проволочному забору. Одна из знакомых её семьи, уже
освободившаяся, протянула ей 500 лек: "Бери, потом отдашь". " Вот видишь, - улыбнулась
Азизе, - бог меня не забыл".
  Ей дали комнатку в каком-то общежитии, оформили маленькую пенсию. Постепенно,
после смерти Энвера Ходжи, когда в стране начались небольшие перемены, родные Азизе
стали потихоньку ей помогать, тщательно скрывая, что она была в тюрьме и что они с ней
общаются. После падения коммунистического режима Азизе, как и многие
политзаключенные, получила компенсацию, квартиру. Она живет одна. Но у неё много
друзей, родных, которые её любят и поддерживают.
  Мне хочется написать ещё об одном явлении, вернее о методах работы албанских органов
безопасности. Для того чтобы придать своей работе больше значимости, показать, что всюду
враги, и славные органы безопасности борются, ловят врагов, распространялись слухи о
преступлениях, которые никогда не совершались. Приписывались эти преступления
невинным людям. Органами выпускался журнал "На защите Родины", в котором печатались
описания страшных преступлений, совершаемых коварными врагами. В этих описаниях
фактом был только арест, а остальное сплошной вымысел, но читатели верили, искали среди
арестованных подходящих и приписывали им преступления, выдуманные органами
безопасности.
  Так было в случае Азизе. После ареста Азизе в городе, где все её знали и уважали, и не
верили в версию о побеге, распространили слухи, что будто она входила в группу,
пытающуюся отравить воду в городе, что якобы они подбрасывали яд в колодцы,
резервуары. И часто девчонки-воровки, хулиганки, которых привозили из города Эльба-
сана, спрашивали у Азизе: "Ты хотела отравить воду в городе? "Азизе смеялась и отвечала
весело: " Конечно!" Когда я однажды возмутилась и спросила её, почему она не возражает,
она ответила, смеясь: "Ну что можно возразить дуракам, которым задурили головы!"
Лена Никай - "беременная бабушка"
  Вот ещё одна история. В журнале "На защите Родины" появился красочный рассказ о
хитрой и коварной шпионке, засланной в Албанию итальянцами. И вот итальянскую
шпионку привезли в лагерь. Не помню даты, где-то примерно в 1979 году. Это была очень
полная, низенькая, хорошо одетая, старая женщина. Звали её Лена Никай, позже мы стали
называть её между собой "беременная бабушка".
  Во время оккупации Албании Италией Лена, католичка с севера страны, вышла замуж за
итальянца и уехала в Италию. Но личная жизнь не сложилась, муж её бросил, и она прожила
много лет одна, без семьи, детей у неё не было. Работала уборщицей. Вероятно,
одиночество, страстное желание иметь ребенка, и получило свое отражение в её
психическом заболевании - "мнимая беременность". Ей казалось, что она беременна, что у
неё будет ребенок. Когда ей было уже за 50, она смогла создать семью с пожилым
человеком, нуждавшемся в её уходе. Но она думает только о своем мнимом ребенке. В её
больном сознании рождается идея, что вот в Албании на Родине она обязательно родит
ребенка. В Албании в городе Люшня у неё живет брат. Лена приезжает к нему. Ходит по
врачам, просит помочь ей родить, узнает, где расположены святые места, ходит туда,
молится.
  Для албанских органов безопасности Лена лакомый кусочек. Это как раз было время
больших репрессий, середина 70-х годов. Арестовав Лену, область Люшни выполняла
разнарядку по обнаружению врагов. К ней подсылают парня, который любезно водит её по
всяким святым местам, бывшим монастырям. В один прекрасный день Лену арестовывают.
  Предварительное обвинение - религиозная пропаганда. Во время следствия её пытались
превратить в итальянскую шпионку, но Лена только плакала, ничего не понимала, просила
привести акушерку, которая поможет ей родить. Ничего не добившись, её осудили, обвинив
в агитации и пропаганде и дали 10 лет.
  Она была по настоящему больной, психически ненормальной. В основном вела себя тихо,
целый день что-то варила, ела. Изредка проявляла агрессивность, бросалась к молодым,
начинала их душить с криком: "Ты забрала моего мужа, но я его тебе не отдам! У меня будет
сын!". Её оттаскивали, успокаивали. Всем она рассказывала о своём ребенке, показывала
детское приданое, аккуратно сложенное у неё в чемодане, жаловалась на врачей, которые
вот уже несколько лет не ходят помочь ей родить. Каждый вечер, стоя в углу в туалете, она
по-итальянски рассказывала своему мужу, чем её кормят в тюрьме и как к ней относятся.
Относились к ней плохо, издевались, дразнили, обкрадывали. Она перестала общаться с
женщинами, замкнулась в себе. Мы её жалели, защищали, и она нам часто жаловалась.
  Лена постоянно получала пенсию из Италии, даже в тюрьме. Не знаю, какой была эта
пенсия в Италии, в Албании это были большие деньги. Лена была добрым человеком и
помогала самым бедным. У неё было итальянское гражданство, и она, как иностранка,
получала специальное питание. На счету у неё собралась приличная сумма денег. Когда
Лену освобождали по амнистии 1982 года, начальство боялось выпустить её с такой суммой
денег на руках. По амнистии освобождалось много уголовниц, все знали, что у Лены есть
деньги, и её могли ограбить по дороге. Было решено отвезти её назавтра на машине, которая
шла в Люшню. Закончилось освобождение амнистированных, все разъехались, Лена
осталась. Ей говорят: "Уедешь завтра". Она не верит, плачет, не отходит от проволоки, от
ворот. Мы уговариваем её вернуться в помещение. Она плачет и рассказывает сквозь слёзы:
"Они не отпустят меня, они всегда обманывают, всегда. Вот так меня арестовали. Я хотела
вернуться в Италию, я уже поняла, что и албанские врачи не могут мне помочь родить
ребенка, просила дать разрешение вернуться, но мне всё не давали. Однажды приехали,
сказали, чтобы я взяла все вещи, что меня отвезут в аэропорт, а вместо аэропорта меня
привезли в тюрьму. И теперь они меня не выпустят!" Всю ночь она не сомкнула глаз,
плакала, не верила в своё освобождение. Утром её освободили и отвезли к брату. Она ещё
долго добивалась отъезда в Италию, кажется, ей это удалось только через несколько лет.
  Глядя на Лену, я думала, насколько бесчеловечными надо быть, чтобы посадить в тюрьму
такого больного человека. Её надо было лечить, её место было в больнице, а не в тюрьме. В
лагере было немало просто сумасшедших, которых надо было лечить в психиатрической
больнице, а не держать в тюрьме. Но албанское правосудие никогда не считалось со
здоровьем осуждаемых. Осуждали сумасшедших, беременных, больных. Помню женщину,
которая всегда ходила с сундучком на спине и что-то постоянно выкрикивала. Говорили, что
она уже много раз попадала в тюрьму. Она была психически ненормальной, и её лишили
материнских прав. Она требовала, чтобы ей вернули детей, угрожала. Её сажали в тюрьму.
Каждый раз, выходя на волю, она отправлялась к председателю Сельсовета и, угрожая,
требовала вернуть детей. Её снова арестовывали и отправляли в тюрьму. Не в больницу, не
лечится, а в тюрьму. Она выходила на волю, и всё повторялось снова.
Пренуши
  Была в лагере у нас в политическом секторе занятная фигура по имени Пренуши,
сокращённо Нуши. Несчастная, бедная, сумасшедшая женщина. У неё была очень тяжелая
жизнь. В последние годы она жила в Тиране с двумя детьми и работала дворником,
подметала по ночам улицы. Однажды ночью мимо неё на большой скорости, чуть её не
задев, пронеслась машина с дипломатическим номером. И в больном сознании Нуши созрел
план мести. Недалеко от места её работы был дом, где жили работники посольств, возле
дома была автостоянка. Ночью Нуши, одолжив у соседки хороший острый нож, прокралась
к машинам и проколола несколько шин. На вторую ночь она проделала то же самое. Нуши
была худая, маленькая, ловкая и проползала незаметно между машинами. Поднялся
большой дипломатический скандал. И на третью ночь её задержали. Когда уже в лагере
после нескольких лет совместного "сидения", я спросила Нуши, зачем она все это сделала,
ответ был такой: "Они хотели меня задавить, они все иностранцы, наши враги. А как я им
отомстила! Как лопались покрышки, я совала нож, а они пф - пф - пф! Здорово!"
  Все это дело было просто хулиганской выходкой сумасшедшей женщины, но делу был
предан политический характер. У Нуши на допросах требовали выдать сообщников,
подстрекателей. Она назвала всех своих родных, соседей, знакомых. Все, названные ею,
были арестованы, допрошены. Большинство из них вскоре отпустили. Девушка, соседка, у
которой Нуши взяла нож, была арестована и просидела в тюрьме несколько месяцев. А так
как нож был самодельный, то в тюрьму попал и её знакомый, который сделал этот нож. Он
просидел в тюрьме больше года. Хотели создать террористическую группу (в Албании на
эту тему написан хороший роман "Ножи"). Не знаю почему, вероятно, потому, что
сумасшедшая Нуши не подходила для этой роли, группу террористов не создали. Однако это
не помешало осудить Нуши на 14 лет по нескольким политическим статьям, и попала она
вместо психушки к нам.
  Я не врач, но у неё, как нам казалось, были симптомы истерии и шизофрении. Часто она
бывала агрессивной, хватала палку, бегала по территории лагеря и разрушала всё, что могла.
Ей нравилось ломать и портить, она пачкала стены сразу же после побелки, засовывала в
канализационные трубы банки, тряпки, вытоптала все наши чудесные цветники, а потом
днями лежала на кровати, не поднимая головы. В это время наш старый, очень неплохой
начальник лагеря вышел на пенсию, а на его место был назначен солдафон, сделавший нашу
жизнь ещё более невыносимой. Ему было наплевать на цветы, единственное наше
отдохновение, на благоустройство лагеря. Ему и многим из его команды нравилось
подзывать Нуши к проволоке и вести с ней веселые беседы, издеваться над ней.
  Все женщины жалели Нуши, старались ей помочь, давали одежду, еду, курево. Всю
одежду она тут же разрывала и сооружала себе немыслимые костюмы, превращаясь, то в
индуску, то в китаянку, то в негритянку. Было ясно, что Нуши тяжело больна. Никому до
этого не было дела, её не лечили, не смертельно и ладно, а если она переступала границы
дозволенного, её отправляли в карцер. А она нуждалась в стационарном лечении. Вот так
относились к людям в Албании. Иногда к ней приходили дети, сын служил в армии. Их
вначале, после ареста матери, сослали, отобрали квартиру. Но потом все-таки пожалели и
вернули домой.
  Нуши вышла на свободу в амнистию 1986 года. Вернулась домой. Через некоторое время
наступило её обычное кризисное состояние, она перебила, порвала всё в доме, сломала
мебель. И снова её не лечили, не изолировали. Кому была нужна Нуши. Она была нужна
лишь для создания дела, а потом всем было на неё наплевать.
Барза Бици
  Я уже писала о горянках с севера Албании, о том, как они отличались тем, что сохраняли
удивительное достоинство. Среди них всех выделялась женщина с седеющими волосами, с
характерным профилем: нос с горбинкой и выступающий подбородок. Она так вела себя на
работе, в лагере, в жилом корпусе, что вызывала невольно уважение, а у меня даже
восхищение. Я заметила, что она была как бы главной или вернее эпицентром среди
крестьянок-северянок. Они относились к ней с большим уважением, советовались с ней,
прислушивались к её мнению.
  Мне сказали, что она дочь капедана (так по-албански произносилось слово "капитан")
Дёна Маркадёни. Мне это имя, имя отца Барзы Бици ни о чем не говорило. Приехав в
Албанию в 50-е годы, мы, естественно, не знали событий, происходивших в стране до 2-ой
Мировой войны и во время войны. Из того, что писалось в это время в Албании, мы смогли
узнать только официальную версию событий, услышать имена тех, кого считали героями
коммунистические лидеры. И, естественно, не знали имен антигероев. Много позже в лагере
я узнала, что её отец был князем, правителем Мирдиты, области с католическим населением
на севере Албании. К этой области раньше относились и другие области, населённые
католиками, как Пука, Лежи и часть деревень Шкодры. (Замечу, что в Албании до 2-ой
Мировой войны сохранялись феодальные отношения. Во главе областей, кланов стояли,
правившие там беи, князья). Считалось, что Дён Маркадёни прямой потомок Скандербега.
Он пользовался большим авторитетом и властью в своем княжестве и, безусловно, был
яростным противником партизанского движения, организованного югославскими комму-
нистами.
  Я уже упоминала об отношениях албанских националистов с партизанами. Здесь напишу
чуть подробнее об отношениях албанских националистов к итальянцам и немцам. Известно
из истории, что во время образования Албании, провозглашения её независимым
государством, Косово и другие области, населённые албанцами, в которых наиболее широко
было развернуто движение за признание независимости Албании, были несправедливо
отданы Югославии. Когда началась 2-я Мировая война, итальянцы и немцы,
оккупировавшие Балканы, объединили все земли, населенные албанцами и создали
Большую Албанию, воплотив, таким образом, вековые чаяния албанцев об объединении.
Партизанское движение, возглавляемое коммунистической партией Албании, созданной
при поддержке югославских коммунистов, выступало за возвращение этих земель
Югославии. Естественно, что армия албанских националистов боролась против партизан,
помогала в этой борьбе итальянцам и немцам, надеясь сохранить и после войны Большую
Албанию. Эта проблема очень сложная, и я упомянула здесь о ней для того, чтобы было
легче написать о семье Барзы Бици.
  Отец Барзы, капедан Дён Маркадёни был одним из командиров армии албанских наци-
оналистов, вместе с ним воевали и его сыновья. (Армия называлась "Балы комбетар", что
переводится как "Национальный фронт"). Немцы, оккупировавшие Албанию после
капитуляции Италии, отступали, боясь попасть в ловушку. С севера из Югославии наступала
Красная Армия, с юга, из Греции, англичане. Вместе с немцами отступала и армия
националистов. Отец Барзы и три её брата перешли границу. Семью он не успел вывести.
Его семья: жена, сын, две взрослые дочери, парализованная жена старшего, погибшего на
войне сына с грудным ребенком были отправлены в лагерь, специально созданный для
врагов народа. Все по опыту Советского Союза, по образцу и подобию старшего советского
брата. И началась долгая эпопея Барзы и её родных: лагеря, ссылки, тюрьмы. Некоторые из
них погибли в лагерях, другие вышли, отсидев по сорок лет.
  Для Барзы ссылка продолжалась больше 20-ти лет и кончилась, когда Барза вышла замуж
и перестала быть ссыльной. Муж её тоже был человеком с "плохой биографией" (человек с
"хорошей биографией" не мог жениться на Барзе), много лет он провёл по тюрьмам и
ссылкам. Он был из тех интеллектуалов, с которыми воевала власть, учился за границей,
владел несколькими языками. Чтобы выжить, освоил профессию плотника. Барза с мужем
поселились в небольшом городке и спокойно прожили несколько лет.
  Весь период правления коммунистов в Албании можно сравнить с пружиной. Пружина то
сжималась и репрессии усиливались, то чуть разжималась, и люди чувствовали небольшое
облегчение. В 1974 году пружина репрессий сжалась очень сильно. В неё попало много
невинных людей. В 1975 году арестовывают мужа Барзы. Умная, дальновидная и очень
опытная Барза понимает, что арест этот направлен против неё. И действительно, через 6
месяцев арестовывают Барзу.
  На следствии Барза ведёт себя независимо, ничего не принимает, ничего не подписывает.
Ей предъявили показания мужа о каких-то их разговорах. "Выбили из него показания!" -
бросает она следователям. Над ней долго издевались, выбивали признания, оскверняли
память отца. Гоготали: "Смотри, какой у тебя профиль!". " Как у Скедербега!" - был гордый
ответ. Больше с ней и не разговаривали, устроили суд, дали 8 лет и отправили в лагерь. Барза
говорила: "Я была у них как кость в горле, дочь Маркадёнов, я как бы объединяла всех
родных". Ко времени ареста Барзы прошло уже 30 лет после окончания войны, сам капедан
умер за границей, а власти всё ещё боялись его родных, ссылали, сажали, не давали
спокойно жить.
  Барза была очень трудолюбива, с золотыми руками, всё делала отлично: строила, работала
в поле, шила, вязала, всё умела. В тюрьме она вела себя так, что я однажды назвала её
"Бурнейша". Она мне ответила: "Если бы ты знала, какие у меня были родители, какая у нас
была семья!" Слово "Бурнейша" я не могу перевести однозначно на русский язык, дословно
оно означает - мужественная, но включает в себя ещё и понятия: благородство, гордость,
независимость, высокое чувство собственного достоинства. Барза отлично разбиралась в
ситуации, в людях. Никогда не верила в нашу вину, в вину большинства заключенных,
понимала суть происходящих событий. Барза вышла из тюрьмы в амнистию 1982 года, и
сразу же была отправлена в ссылку, где ей тайком помогали местные крестьяне. Через год
вышел из тюрьмы и её муж. Тюрьмы, ссылки подорвали его здоровье, он тяжело заболел и
вскоре умер. После падения коммунистического режима Барзу, как и всех
политзаключенных, реабилитировали, компенсировали материальные потери, вернули
собственность.
Нена Люля
   Возле двери в нашу комнату на первом этаже двухэтажной кровати сидит, поджав
по-турецки ноги, маленькая, длинноносая старушка. Почти всегда она молчит, иногда что-то
шьет, вышивает, иногда рассматривает маленькую фотографию и плачет. Звали её Люля,
была она крестьянкой из Мирдиты (север Албании).
  Люля напоминала маленькую нахохлившуюся курочку. К ней никто никогда не приходил
на свидания, никто не помогал с воли. Иногда ей удавалось заработать шитьём, вышивкой,
была она большой мастерицей, настоящей белошвейкой, делала очень красивые вещи.
Платили в тюрьме мало, натурой: стакан сахара, растительного масла... Её землячки-горянки
поддерживали её, помогали, защищали. В защите она очень нуждалась, любая хамка,
хулиганка могла её обидеть, она была тихой, безответной.
  История её незамысловата. Её муж, воевавший во время войны в рядах националистов,
под командованием капедана Дёна Маркадёна, после победы партизан был вынужден жить
за границей. В первые годы после войны, когда граница ещё плохо охранялась, мужчинам
удавалось тайно пробираться по горным тропинкам и приходить навещать своих родных.
Одним из таких был и муж Люли, он однажды тайно навестил свою семью, в которой было
несколько дочерей и маленький сын.
  Прошло много лет, сын Люли вырос, отслужил в армии, начал работать в кооперативе (в
колхозе), обручился. Люля была счастлива, что дожила до этого дня. На свадьбе
подвыпивший сын Люли, случайно в разговоре сказал, что много лет тому назад их навестил
отец. Конечно, сразу же донесли (в Албании в обстановке всеобщего страха, поощряемого
стукачества доносительство стало нормой). Через некоторое время сына Люли арестовали, а
потом и саму Люлю. Обвинение гласило: "Укрывательство и помощь диверсантам". Сын
получил 17 лет тюрьмы, Люля - 10. Молодая жена родила ребенка и вернулась с ним в дом
отца. Вот и вся история, а сколько людского горя. Поэтому и плакала Люля, разглядывая
маленькую фотографию своего сына, который в страшнейших условиях работал на
хромовых рудниках вместе с тысячами других заключённых. Люля освободилась в 1982 г.
по амнистии. Дочерей Люли не тронули, они давно вышли замуж и жили далеко от дома.
Надира и Мина. ("Коровье дело")
  Однажды открылась дверь моей одиночной камеры, и надзирательница грубо прошипела:
"Собирай вещи!" Я собрала одеяло, фляжку с водой. "И матрас!" "Иди за мной!" Я
перетаскиваю матрас, вещи из тумбочки в коридоре, вхожу в камеру, дверь захлопывается.
Оглядываюсь. Вижу сидящую в углу камеры молоденькую девочку лет 17-18. Я хочу
подойти к ней обнять, пожалеть. Она меня боится, отодвигается, сторонится. Я очень долго
сидела в одиночке, была зима, я страшно мерзла. И была счастлива, что рядом появился
человек, с которым можно поговорить, согреться. Но она не подходит ко мне. Оттаяла она
только через несколько дней. Позже мы с ней подружились и были у нас очень хорошие
отношения все годы, которые мы с ней просидели в лагере. В камере она рассказала мне, что
перед тем, как меня привели к ней в камеру, её вызвал следователь и сказал, что к ней
посадят советскую женщину, она враг, будь осторожна. И, увидев меня, высокую, седую,
отекшую от голода, она страшно испугалась.
  Позже она рассказала мне о себе, рассказывала свою историю по кусочкам с трудом, с
перерывами, очень боялась рассказывать. Она была страшно запугана тюрьмой, следствием,
угрозами, побоями. Постепенно я составила себе ясную картину произошедшего. Чтобы
была понятней эта история, надо снова немного коснуться политической ситуации того
периода.
  Я уже писала о репрессиях середины 70-х годов, когда Энвер Ходжа и Мехмет Шеху
уничтожили, арестовали, расстреляли почти всех министров и членов политбюро. Среди них
был и министр обороны Бекир Балуку. Бекир Балуку был тиранцем, происходил из одной из
тиранских деревень. Учитывая, что в Албании было широко распространено местничество,
естественно было предположить, что коренные тиранцы будут возмущены арестом и
расстрелом своего земляка, что будут как-то выражать это возмущение. Но такое
предположение в условиях Албании было абсолютно бессмысленным. За годы
коммунистического правления народ, живший в бедности, во лжи, при постоянных
репрессиях не имел ни сил, ни возможностей и даже ни малейшего желания для
организованного сопротивления. Однако, властям нужно было доказать противное. Нужен
был такой процесс, который бы усилил страх, тревогу, неуверенность, нужно было найти
повод, спровоцировать, состряпать дело. И случай для такого процесса представился.
  В деревне Бальдушка, расположенной недалеко от Тираны, произошёл падеж коров. Это
были племенные коровы, купленные в Голландии. Коровы погибли не сразу, а в течение
нескольких месяцев, погибали небольшими группами. Была создана специальная комиссия,
проведена экспертиза, сделаны анализы, они показали, что причиной падежа был гнилой
корм. Были прияты меры, ветеринар был отдан под суд. Через месяц после всех этих
событий в деревню неожиданно приезжает сам премьер-министр Мехмет Шеху, и дело
принимает другой оборот. События объявляют диверсией, и разрабатывается полностью
вымышленная версия отравления коров. Во главе всего дела ставят сельского фельдшера, у
него "плохая биография", кто-то из родственников в тюрьме, словом, подходящая
кандидатура. С ним в медпункте медсестрой работает Мина. Её превращают в его
сообщницу. Это удобно. Сестра Мины, Надира, доярка, и Мина якобы уговаривает Надиру
подсыпать яд в резервуар, из которого поят коров. Цепочка выстроилась, заговор готов.
Начались аресты. Старые анализы уничтожаются, делаются "новые анализы", они
"обнаруживают в воде яд".
  По этому делу было арестовано человек 8. Бедные девочки, одной 18, другой 20 лет,
попали в тюрьму. Их оторвали от дома, от родных. Жених Мины разорвал их помолвку.
Почти год их держали в предварительном заключении, били, мучили. Они бились головой о
стену, кричали на всю тюрьму: "Энвер, услышь!" Они в то время ещё верили, что придет
добрый дядя Энвер и спасет их от злых тюремщиков. В лагере эта вера быстро прошла. У
Мины с детства больное сердце, она больше времени проводила в больнице, чем в камере.
Сёстры ничего не признавали, не принимали всю эту выдуманную историю, ничего не
подписывали. Тогда следователи устроили провокацию. Надире показали фальшивые якобы
подписанные Миной показания и пригрозили, что если она не признается, Мину
расстреляют. Надира всё подписала. Затем был суд. Надира получила 14 лет, Мина - 15.
Несколько человек из их группы были расстреляны.
  Меня посадили в камеру к Надире уже после их суда и, как я поняла позже, потому, что
Надира была в тяжелом состоянии и её боялись оставлять одну в камере. В это время у них
был ещё один суд, на котором девочек заставили выступать свидетелями. Во время
основного суда вдруг обнаружилось, что в деле отсутствует важное звено. Не было указано,
откуда заговорщики брали яд. Оплошность быстро исправили, арестовали кладовщика и
судили его отдельно за то, что он давал заговорщикам яд.
  Мы просидели в лагере с этими девочками почти 9 лет. Это были умные, славные,
честные, работящие девочки. Очень несчастные. К ним никто не приходил, не писал, не
помогал. Только один раз в тюрьме, после суда им разрешили свидание с отцом. Это было в
те дни, когда мы сидели вместе в камере. Однажды утром Надира проснулась с радостной
улыбкой: "Ой, какой я сон видела! Мне дали два цветка - красный и розовый, будет
что-нибудь хорошее". И действительно, через несколько часов дверь камеры открылась и
Надиру увели. Она вернулась необыкновенно радостная: "У меня было свидание с папой и с
Миной, мы были вместе целый час!" А потом она начала плакать. Она рассказала, как плохо
выглядел отец, что он дал понять дочерям, как их преследуют в деревне, что, если они будут
помогать дочерям, их могут сослать. Девочки всё поняли, у них была большая семья, и жили
они очень бедно.
   Мина и Надира работали в поле. Надире это было легко, она к этим работам привыкла с
детства. Она любила природу, знала так много всего и так интересно рассказывала о своём
саде, о живности, которая была у них в деревне. Мина иногда работала в поле, часто лежала
в тюремной больнице, изредка её назначали медсестрой, сопровождающей бригады в поле.
Изредка, так как Мина была "врагом народа", "враги" не имели права работать в
администрации, на кухне, в медпункте. Там работали "друзья", социально близкие -
воровки, убийцы, хулиганки.
   Сёстры не попали под амнистию в 1982 году. Они были осуждены по статье "диверсия", а
эта статья под амнистию не попадала. Это на них сильно подействовало, особенно на
мягкую, впечатлительную Мину. После амнистии нас осталось мало в лагере, и Мина была
назначена лагерной медсестрой. Тюремная жизнь продолжалась как обычно. Обычным
было и то, что мы ("дипломатический корпус") регулярно писали во всевозможные высшие
инстанции о нашей невиновности и требовали освобождения. Такие же письма мы написали
сразу же после амнистии, и хотя нам было обещано, что наши дела будут пересмотрены, мы
получили стандартный отрицательный ответ. Этот ответ очень сильно подействовал на
Мину, она была просто убита, она так надеялась, что нас тоже всех освободят, ждала этого и
не дождалась.
  Мина не спала в общем корпусе, спала в медпункте, где у неё были больные. Однажды
утром, ещё до подъёма я заметила, что в комнате происходило что-то странное. У всех был
встревоженный вид, все шептались, что-то скрывали. Потом мне по секрету сказали:
"Ночью от сердечного приступа умерла Мина". Все старались скрыть это от Надиры, её
надо было подготовить. Она была вспыльчивой, импульсивной, и все боялись, что она
может что-нибудь сделать с собой, выпрыгнуть из окна, наложить на себя руки. Надира
почувствовала недоброе и начала кричать: "Что вы скрываете от меня, где Мина?". Потом
пришли их подруги - крестьянки, из другого корпуса. Молодые, добрые, сильные (они были
осуждены за растрату, недостачу). Они сели рядом с Надирой, всё ей рассказали. Рассказали,
что ночью Мине стало плохо, и некому было оказать ей помощь, не было врача даже в
деревне. Лагеря старались располагать как можно дальше от населенных пунктов.
Приехавший утром врач констатировал смерть. Диагноз: "сердечный приступ".
  Мину одели, уложили в гроб в медпункте, все пришли с ней проститься. Её все любили,
она ни разу не повысила голоса, была всегда доброжелательной, трогательно заботилась о
сестре, опекала её. На другой день Мину должны были похоронить, хоронили на
деревенском кладбище, на могилу ставили номер. Весь лагерь просил команду разрешить не
выходить на работу, чтобы проститься с Миной. Обещали отработать в ближайшее
воскресенье, но разрешения не дали. Надиру долго не выпускали за территорию лагеря,
боялись, что она сбежит с работы, пойдёт на кладбище. А это могло быть расценено как
побег, чревато пересудом. Мы уговорили лучшую из наших надзирательниц, и она
попросила начальника дать Надире работу в лагере. Матери сообщили о смерти дочери, она
приехала на свидание к Надире, пошла на кладбище. Через год на холме, где было кладбище,
вспыхнул пожар, сгорели все сухие травы, кусты и деревянные знаки на могилах. Так и
затерялась Минина могилка.
  Надира освободилась вместе с нами во время амнистии 1986 года. Слышала, что она
вышла замуж, а больше ничего не знаю о её судьбе.
Крисанти
  Живет в г. Корча обыкновенная семья. Живет, как и большинство жителей этого города, в
собственном доме. Семья небольшая, старуха мать, незамужняя уже пожилая дочь, сын
холостяк. Дочь фотограф, хорошо знает и очень любит музыку, много читает. Сын учитель.
Живут тихо, спокойно, в достатке.
  Сын, наконец, решает жениться, он приводит в дом молодую жену. Не знаю, как
сложились отношения этих людей, но через некоторое время молодая жена решает
заполучить дом и всё, что было в доме. Она пишет донос о том, что её муж вместе с сестрой
составляют план побега за границу. Готово, донос написан, и закрутилась машина. Это
происходило в середине 70-ых годов, на которые, как я уже писала, пришлись самые
страшные репрессии. Крисанти и её брат были арестованы.
  У Крисанти было очень тяжёлое следствие, её били следователи, и подсаженные к ней в
камеру молодые девчонки-арестантки, им обещали свободу и они старались вовсю.
Крисанти не приняла ни одного обвинения, ничего не подписала. И вот сейчас, получив 8
лет тюрьмы и отбитые почки, Крисанти лежит на кровати и мастерски вяжет. Её изделия,
особенно перчатки, нельзя отличить от фабричных. Она очень больна, отбитые почки дали
воспаление, которое затем перешло в азотемию. Её кладут в больницу, но спасти её уже
нельзя. Крисанти умирает также тихо, как и жила. Брат её тоже в тюрьме, ему дали какой-то
астрономический срок не то 20, не то 25 лет.
  О судьбе её старой матери мне рассказала в лагере одна молодая женщина, приехавшая из
Корчи. Старуху немощную, слепую выгнали из собственного дома. Её приютили в какой-то
каморке соседи. Она с трудом выходила из дома, просила соседских ребятишек купить ей
хлеба, молока. Однажды соседи, зайдя в её каморку, нашли её мёртвой. Вот и всё.
  Это судьба одной из 70 000 политзаключенных в стране, строившей социализм, в
Албании.
Бабушка Лена
  Не знаю, в какой главе писать про Лену в этой или в главе "Дипломатический корпус".
Она была албанкой, но её сделали советской шпионкой и "пристегнули" к группе
"Надя-Зоя-Нина". С Надей и Зоей она была знакома очень мало. Она продавала какие-то
модные вещи, они покупали. Больше не было никаких отношений, да и быть не могло,
слишком разные были люди, разное положение в обществе.
  Когда Лену арестовали, ей было 67 лет. Она рано осталась вдовой, растила сына, потом
внучку. Работала в обслуге в системе органов безопасности. Была няней, уборщицей,
поварихой и, безусловно, осведомителем. Работала иногда у дипломатов, у
высокопоставленных лиц и даже работала поварихой в посольстве Албании в Москве.
Вероятно, и её продажи вещей проводились по указанию органов. Приходили дамы,
покупали, болтали. Не знаю, в чём Лена провинилась перед органами, за что они ей мстили,
она никогда этого не говорила, но только этим, и ничем другим, нельзя было объяснить её
арест. "Шпионскую группу" сколотили без неё, "шпионок" осудили, отправили в лагерь, а
её арестовали позже, присоединили к этой группе безо всякой видимой нужды и оснований.
Она не признавала ничего, не принимала никаких обвинений, но ничего не помогло. Ей дали
15 лет. Уж очень велик был гнев! Ведь могли дать 7-8 лет, придумать обвинение по статье
агитация, пропаганда, как это часто делалось. И вот она в тюрьме. Сын отказывается от неё,
не приходит, не помогает. Дома у неё остался брат старый, больной, одинокий. Иногда он
пишет, что-то посылает. Лена по натуре была очень деятельной и весёлой. Целый день она
была занята. Она не могла сидеть без дела, просила дать ей работу и ей разрешили выходить
за колючую проволоку и убирать возле домика команды и вокруг лагеря. Низенькая, полная,
с длинным носом она любила напускать на себя шутовской вид, часто смеялась, шутила.
Лена была очень доброй, старалась многим помочь, и её тоже жалели, помогали. Лена
Никай, "беременная бабушка", выйдя на свободу, прислала Лене 500 лек в благодарность за
её помощь и поддержку.
  Каждое утро в тюремной одежде с ведром и веником в руках Лена пристраивалась к
бригадам, уходящим в поле на работу. Когда бригады выходили, и все были пересчитаны,
выходила бригада, работающая вокруг лагеря в огороде, свинарнике, на других работах.
Ленино ведёрко было очень важным, оно, якобы, предназначалось для мусора, но обычно
возвращалось в лагерь с какими-нибудь овощами, которые ей удавалось добыть за
проволокой. Я уже писала о поварихе команды. Она очень жалела Лену и подкладывала в
ящик, куда выбрасывались очистки, хорошие овощи для Лены. Лена щедро делилась со
всеми. Но возраст делал своё дело, силы Лены были на исходе. В последние 2-3 года тюрьмы
она сильно сдала. Она получила известие о смерти брата, страшно горевала, тяжело
перенесла эту утрату. Доходили слухи, что её квартиру заняли, вещи выбросили. Она в это
не хотела верить. Начала болеть, у неё развился сильный склероз.
  Лену освободили из тюрьмы по амнистии в 1986 году, ей было 77 лет. Она просидела в
тюрьме 10 лет. Везли нас в одном автобусе из лагеря в Тирану. По дороге она потребовала,
чтобы ей разрешили сойти возле её дома. И хотя все уговаривали её ехать дальше, что
квартира занята и согласно распоряжению ей помогут в органах безопасности, она никого не
слушала и сошла с автобуса, недалеко от своего дома, крепко зажав в руке ключ от
квартиры. Квартира была занята, её не пустили и на порог. Старая, больная, с вещами Лена с
трудом добралась до здания городского отдела Министерства внутренних дел и проспала
там до утра в холодном коридоре возле дежурного. Сын её не встретил. Потом ей помогли,
устроили в гостиницу, но домой её сын не взял, приходил иногда, навещал, приходила и
внучка, любимая бабушкина внучка, о которой Лена так часто рассказывала в лагере. Но
Лена была уже тяжело больна, ложилась в больницу, снова возвращалась в гостиницу.
Прожила она после освобождения всего несколько месяцев.
Сильвана
  Часто, когда я рассказываю, что-нибудь о жизни в Албании, слушатель относится к моему
рассказу с недоверием, он не может представить, что такое могло быть. Но в Албании было
много всего, было много искалеченных, тяжелых судеб. Одной из таких была судьба
Сильваны и её семьи.
  Семья Сильваны жила в одной из деревень в районе Кукса на севере Албании. В 50-тые
годы отец Сильваны с семьёй перешел границу и поселился в Югославии, позже они
эмигрировали в Австралию. Но там жизнь не сложилась, отец оставил семью и четверых
детей. Семья очень бедствовала. Матери пришлось очень тяжело, надо было работать,
растить детей. Она не знала английского языка. Сильвана рассказывала, как они учили мать
элементарным английским фразам, чтобы она могла работать и пользоваться транспортом.
   Постепенно жизнь налаживалась, дети росли, учились. Сильвана, одаренная от природы
девушка, неплохо рисовала, играла в школе в драмкружке. Она начала работать ретушёром в
фотоателье, училась в театральной студии. Но тут албанское КГБ добралось до их семьи.
   Надо сказать, что албанское правительство не жалело денег на то, чтобы вернуть
эмигрировавших албанцев на Родину в коммунистический рай. Главная цель - отомстить
убежавшим за границу, наказать их, устрашить других, кроме того нужно было доказать
всем, как внутри страны, так и за границей, что албанцы с радостью возвращаются домой.
Роль агитаторов выполняли работники посольств, торгпредств, часто и специально
командировались люди для этой цели.
   Мать Сильваны начала получать письма из Албании из Кукса от своих братьев, которые
звали её вернуться в Албанию, писали о том, как они хорошо живут, обещали золотые горы.
Конечно, эти письма писались по заданию органов, но бедная женщина об этом и не
подозревала. Просто она много лет не видела своих родных, была очень одинокой на
чужбине.
Уговаривали её вернуться и представители албанских властей, и, в конце концов, она
приняла решение вернуться в Кукес.
  Ей предложили сначала послать в Албанию сына Куйтима. Мол, сын освоится, а вы потом
приедете к нему. Но как только 18-ти летний Куйтим ступил на албанскую землю, он был
арестован и обвинен в шпионаже. У юноши произошёл нервный срыв, он долго болел и
полностью потерял рассудок. Семья в Австралии ничего не знала о судьбе Куйтима и
готовилась вернуться на Родину. Когда мать Сильваны с тремя дочерьми спустились с трапа
самолета, их очень удивило, что среди встречающих не было Куйтима. "Он служит в армии,
ему пока не дают отпуск", - объяснили встревоженной матери. Только через месяц ничего не
понимающей, измученной неизвестностью матери, брат рассказал страшную правду. Мать
Сильваны упала в обморок и, когда привели её в сознание, обнаружилось, что она потеряла
дар речи. Несколько месяцев она не могла говорить. Несмотря на болезнь, Куйтима судили,
дали ему 15 лет тюремного заключения, отбывать которое он должен был в психиатрической
больнице. Семье разрешили свидание с Куйтимом. Состояние его было очень тяжелым, он
никого не узнавал. Я всегда плакала, когда представляла себе состояние бедной
Сильваниной мамы.
  Но жизнь продолжалась, у матери были ещё 3 дочери, надо было жить, работать, выводить
девочек в люди. Им дали квартиру в Кукесе, Сильвана работала, её сестры учились, затем
начали тоже работать. Легко представить, как тяжело было им красивым, раскованным,
выросшим в Австралии и привыкшим жить в Мельбурне, приспосабливаться к условиям
жизни в Кукесе, в маленьком, бедном, убогом городке в горах на севере страны, в городке,
где главным событием было прибытие рейсового автобуса. Всё в этом городе было другим,
дома, люди, а главное ментальность. Ясно, что девочки были там белыми воронами.
  Через несколько лет младшая из сестер не выдержала, перешла границу и покинула
"гостеприимную" страну своих предков. Сильвана с матерью и сестрой были немедленно
сосланы в маленький поселок при хромовом руднике, там они работали на обогатительной
фабрике. Через несколько месяцев арестовали Сильвану. Её долго держали в следственном
изоляторе, предъявляли фантастические обвинения в шпионаже, диверсии и так далее. В
конце концов, она получила 10 лет за агитацию и пропаганду. Одним из её высказываний в
обвинительном акте был хороший отзыв об австралийских товарах.
  Когда Сильвану привезли в лагерь после страшных месяцев, проведенных в тюрьме, она
долго не могла прийти в себя, была на грани сумасшествия. Часами молча сидела, потом
вдруг вскакивала, выбегала на лестницу, кричала, произносила речи, кому-то угрожала,
потом забивалась в угол и что-то писала. В лагере она долго не могла прижиться,
приспособиться, но постепенно успокоилась, хотя часто куда-то пряталась и писала. Писала
она стихи на английском языке, длинные и, наверно, красивые. Иногда она мне читала их. Я
почти ничего не понимала, но звучали они красиво. В поле она не могла работать, и нервы не
выдерживали, да и здоровье не позволяло, у неё часто повторялись острые приступы
радикулита. Она не могла двигаться, приходилось ей помогать.
  В свободное время она рисовала, читала, вязала и считала дни до прихода мамы и сестры
на свидание. Раз в полгода им давали разрешение выехать с места ссылки и навестить
Сильвану и Куйтима. Сначала они заезжали в больницу к сыну, а потом к Сильване.
Сильвана возвращалась со свидания с горящими от радости глазами, рассказывала новости и
всегда говорила, что брату стало лучше, что он узнал мать. Мы понимали, что она выдаёт
желаемое за действительное, но старались её не разочаровывать. Через некоторое время она
сама говорила, что брату не становиться лучше.
  Так и прошли годы тюрьмы милой, красивой Сильваны. Она просидела лет 7 и
освободилась вместе с нами в амнистию 1986 года. Больше я ничего не знаю про Сильвану,
она уехала в Кукес, я тоже уехала из Албании. Говорили, что она уехала в Австралию.
Две Бедрии
  До сих пор я писала об очень хороших, добрых и очень несчастных женщинах албанках.
Было в лагере немало других, отравляющих существование, создающих тяжелую
атмосферу. Писать о них не хочется, но напишу немного о самых колоритных.
  Когда нас привезли в лагерь, нас встречали наши подруги, попавшие туда раньше нас и
уже несколько привыкшие и обжившиеся. Нам они рассказали о жизни в лагере, об
обстановке там, о том от кого надо держаться подальше, кого надо бояться. Среди многих
других выделялись две Бедри.
  Бедрия Ашику - высокая седая женщина с остатками былой красоты, но с очень злым,
хитрым лисьим лицом. Была она с севера из г. Шкодра, но не имела ничего общего с
милыми, добрыми и удивительно чистыми горянками-крестьянками. Была она
прирождённой интриганкой и доносчицей. Обвинение её было - "попытка перехода
границы". Была она когда-то женой какого-то полицейского чина, был сын, якобы
сбежавший в Америку. Трудно было понять, где у неё правда, где ложь. В лагере её широко
использовали в качестве провокатора, подсадной утки, лжесвидетеля. Со всеми этими
задачами она отлично справлялась, ещё занималась доносами и провокациями. Недаром, её
очень не любили и сторонились.
  Она всё время старалась разыгрывать из себя светскую даму, аристократку. О своём
первом знакомстве с Бедрией очень смешно, с присущим ей юмором, рассказывала Инна
Шахэ: "Привезли нас в лагерь, у двери стоит старая, высокая женщина и обращается к нам
по-французски. "Боже,- думаю я, - куда мы попали, здесь у двери говорят по-французски,
что же будет дальше!". А дальше ничего не было, больше Бедрия не знала ни одного
французского слова. Она пыталась влезть в наше доверие, входить в нашу комнату любыми
способами. Стащила у одной из наших какие-то вещи, а потом, когда начался шум, нашла их
сама у себя. После этого считала себя вправе входить в нашу комнату в любое время.
Пришлось указать ей на дверь.
  Мы, вообще, были удобным объектом, многие пытались "зарабатывать очки", донося на
нас. Чтобы избежать доносов, мы старались держаться подальше от Бедрии и ей подобным.
Её мелкие доносы и провокации были настолько подлыми и низкими, что и вспоминать
противно. Старожилы рассказывали, например, что в одно время, когда в лагере было
запрещено шить и пользоваться иголками, она подкладывала иголки, и тут же бежала
доносить. Сразу устраивали обыск, находили иглу, и бедная жертва отправлялась в карцер.
И когда Бедрия Ашику, отбыв весь свой срок, и не получив досрочного освобождения,
несмотря на бурную "деятельность", наконец, освободилась, мы были очень рады. Одной
Бедрией стало меньше.
  Но оставалась ещё одна Бедрия, Бедрия Хавале. Она была нахальная, грубая, скандальная
и больше походила на уголовницу, чем на политзаключенную, но была она у нас, в нашем
корпусе, она была осуждена по политической статье. Всю жизнь она занималась
скандалами, драками, склоками, доносами и на воле, и в тюрьме. У неё было уже несколько
отсидок, ссылок, ещё до того, как мы познакомились с ней в тюрьме.
  На воле Бедрия писала жалобы на соседей, на местные органы власти, на любые другие
организации, жалобы, обычно ни на чём не основанные, они шли во все инстанции. Она
была любителем жанра, занималась доносами всю жизнь. Выступала на собраниях, ругала
власть, партийную верхушку и её отправляли в тюрьму. Она выходила на свободу, и всё
начиналось сначала. Чтобы досадить соседям, она держала дома множество собак и кошек 
(справедливости ради надо сказать, что она заботилась о животных). В тот год, перед тем,
как она была арестована в последний раз, у неё во дворе было десятка два злых собак,
которые не давали соседям ни спать, ни ходить спокойно по улице, собаки часто нападали на
прохожих. Никакие уговоры и приказы не помогли, и Бедрию выслали со всей семьёй в
отдаленную деревню. Но в деревне надо было работать в поле, хлеба даром никто не давал.
Ни сама Бедрия, ни её муж и сын не привыкли к такой работе.
  Условия жизни в албанских деревнях были очень тяжелыми. И Бедрия поставила перед
собой цель попасть в тюрьму. Там всегда выдавали хлеб и какую ни какую похлёбку, там
можно прожить, шантажируя и отбирая. Бедрия начала произносить речи перед
крестьянами, выкрикивать лозунги, ругать власть, партию. Крестьяне писали доносы, и, в
конце концов, Бедрию были вынуждены посадить. У неё не было никаких убеждений,
просто ей надо было сбежать из ссылки. Она не была противником партии, власти, наоборот,
при каждом удобном случае клялась в любви к партии и товарищу Энверу, просто её
склочный характер, злостная натура не давали ей покоя.
  Что она вытворяла в корпусе! Её не выводили на работу, она сама не работала и мешала
работать другим. Утром, когда молодые и сильные женщины были на работе, Бедрия
запугивала старушек, отнимала у них еду, дрова. И только, когда ей пригрозили хорошенько
её избить, она оставила некоторых в покое. За время многочисленных отсидок Бедрия
блестяще выучила все тюремные правила и устав. Она точно знала, что разрешалось и
запрещалось в лагере, и писала доносы на команду. Всегда при желании можно было найти
какое-нибудь отклонение от правил. Бедрия всё замечала, записывала и тут же садилась за
перо. Помню, я работала помощницей свинарки, свинья должна была опороситься, и чтобы
сохранить приплод, свинарку ночью под охраной выпустили за ворота. Но существовало
правило, что с наступлением темноты, все заключённые должны быть за колючей
проволокой, и Бедрия тут же написала донос наверх. Свинарку больше не выпустили,
поросята погибли.
  В нашей, политической части лагеря установилась тяжёлая обстановка, каждый день
возникали скандалы, часто драки, и всегда эпицентром была Бедрия, она терроризировала
весь корпус. Мы потребовали, чтобы команда приняла меры, наш начальник, который знал,
что собой представляет Бедрия, строго наказывал её, она часто сидела в карцере, мы
блаженствовали. Мы считали дни до её освобождения, у неё был маленький срок, и мы
надеялись от неё освободиться. Но сидя в карцере, Бедрия не унималась, снова ругала всех и
вся, при любом удобном случае просилась на прием к начальству и снова скандалила. Это
кончилось тем, что Бедрию снова арестовали, осудили, добавили ещё 3 года, и привезли в
лагерь. Скандалы и драки продолжались. Бедрия пытались лезть и к нам, скандалила, хотела
организовать драку, но получила такой отпор, что после этого случая, обходила нас
стороной. Мы держались вместе и защищали друг друга. Да и другие молодые, сильные
женщины не давали ей спуску. Но Бедрия не унималась и, когда чаша терпения команды
переполнилась, она по приказу начальника лагеря была переведена в уголовный сектор. Мы
вздохнули свободно, А Бедрия получила по заслугам. Уголовницы, хулиганки, воровки
хорошо знали Бедрию, сидели с ней и раньше в тюрьме, знали и на свободе. При первом же
скандале её избили, да так, что лицо её превратилось в большой синяк. Мы из-за проволоки
наблюдали, как её бьют, и ни у кого не шевельнулось ни капли жалости, наоборот,
радовались, что ей мстят и за нас. Бедрия писала жалобы в министерство, в прокуратуру,
требовала, чтобы её вернули к политзаключенным, но её не возвращали, и мы некоторое
время прожили спокойно, всё время боясь, что её вернут, и снова начнутся склоки и драки.
Бедрию вернули к политзаключенным, когда сменилось руководство в лагере. Она снова
принялась за старое, но была гораздо тише. Уголовницы её хорошо проучили, и она
присмирела.
   Как раз в то время, когда мы очень боялись, что к нам вернут Бедрию, произошло важное
политическое трагическое событие, и то, как мы о нем узнали, приобрело несколько
комический характер. Был декабрь 1981 года, мы сидели в столовой и смотрели по
телевизору последние известия. Это было обязательное мероприятие, в 8 часов вечера
просмотр известий, а потом можно было заниматься своими делами. Вдруг Арзико,
заключённая, бывший партработник, доверенное лицо команды, которую только что срочно
зачем-то вызвали, вернулась в столовую. Вид у неё был очень встревоженный. "Всем сидеть,
не уходить в корпус!",- приказала она. Сидящая рядом со мной Кериме, говорит своей
подруге Наде: "Что случилось? Наверное, нам вернут Бедрию, вот сейчас её приведут". И
побледнела от страха. Нам казалось, что страшнее Бедрии зверя нет, а события были совсем
другого плана.
  Сидим, ждем. Включают снова телевизор. Последние известия, вечерний выпуск, 10 часов
вечера. Передают сообщение ЦК и Совета Министров о самоубийстве Мехмета Шеху,
ближайшего соратника и друга Энвера Ходжи, председателя Совета Министров. Сообщение
выслушано в тревожном молчании. Кереме начинает плакать и причитать в голос, как это
принято в Албании. "Молчи!", - тихо останавливает её Надя, - "откуда ты знаешь, что надо
плакать, может быть, наоборот". Кереме замолкает, мы тоже молчим, думаем, что это за
событие? В тот период, когда Энвер почти поголовно уничтожил руководство партии и
страны, это самоубийство не могло быть случайным. Да было ли это самоубийством? Что
это означает, может быть, конец репрессий, а, может быть, и усиление. Информации у нас
нет никакой. Знаем только одно, Мехмет Шеху был вернейшим и ближайшим соратником и
помощником Энвер Ходжи, жестоким, кровавым. Долгое время он находился на посту
Министра Внутренних дел. В стране его очень боялись. Он часто ездил по предприятиям,
учреждениям, учебным заведениям. Часто после его визитов снимали директоров,
инженеров.
  Однажды он приезжал и на наш факультет, это было в 1962 году, в самом начале разрыва
отношений с Советским Союзом. Я тогда преподавала химию в Тиранском Университете.
Он вошел в лабораторию, задал несколько стандартных вопросов, я односложно ответила.
Тут ему сказали, что я советская. Он обратился ко мне по-русски (он кончал в Советском
Союзе военную академию). "Советская! Вы получаете письма из дома?". "Да". "И что они
пишут? Что мы догматики, предатели?" (внутри у меня всё дрожит, от Мехмета можно
ожидать чего угодно). " Нет, они не пишут о политике, только о домашних делах". Мехмет
резко поворачивается и уходит. Я, наверно, была очень бледной. Студенты, чтобы успокоить
меня, начали шутить, смеяться. От этого разговора на душе остался тяжелый осадок. И вот
он самоубийца. Странно! На следующий день в газетах небольшой некролог под маленькой
фотографией. А через несколько месяцев Мехмет Шеху объявляется смертельным врагом,
полиагентом англо-американо-советско-югославским и ещё, не помню, чьим шпионом.
Вскоре убивают его старшего сына, жену и других сыновей арестовывают, т. е. делают то,
что он делал с другими на протяжении всей своей жизни.
  После падения коммунистического режима были опубликованы документы,
доказывающие, что это было санкционированное убийство, все свидетели и исполнители
этого дела были ликвидированы. Всё точно, как в Советском Союзе в сталинские времена.
  Среди заключенных была и другая категория, категория интеллигентных женщин. Среди
них были учителя, бухгалтера, служащие. Обычная статья, по которой они были обвинены,
агитация и пропаганда, сроки наказания от 5-ти до 8-ми лет. Осуждены они были потому,
что их отцы, мужья, братья находились в тюрьмах, были расстреляны.
   Сидели с нами сестра и дочь расстрелянного в 70-тые годы вместе со всей военной
элитой, начальника генерального штаба Албанской Народной Армии Петрита Думе. После
его ареста вся его семья, как и семьи его братьев и сестер, была сослана, а затем часть семьи
попала за решётку.
   Или Лили Митровица. Она была дочерью Чазима Митровицы, одного из главных
командиров воинских подразделений в Косово, воевавших против югославских
коммунистических партизанских отрядов во главе с Тито. Всю жизнь она была в ответе за
отца, которого никогда в жизни не видела. Она родилась после его смерти. В один из
периодов "разжимания пружины", которые иногда наступали в Албании, ей удалось
окончить педагогический техникум, но работать учителем ей не давали, Работать она могла
только на стройке. Умная, красивая, высокая, стройная она не смогла создать семью. Трудно
было в Албании встретить человека, который бы не принял во внимание отношение к ней
властей. Дочь Чазима Митровицы, безусловно, враг, потенциальный враг для органов
безопасности. Мы с ней дружили в тюрьме. Она всё понимала, хорошо ориентировалась в
тюремных делах, часто помогала нам разобраться в сложных взаимоотношениях в нашем
корпусе, особенно в начале, когда нас только привезли в лагерь. От неё всегда можно было
получить дельный совет. Я очень радовалась, когда она освободилась, но её поддержки,
советов мне не хватало. Выйдя на свободу, я разыскала Лили. Она снова работала на
стройке, другой работы ей не давали. После падения режима Энвера Ходжи Лили возглав-
ляла в Комитете бывших политзаключенных женскую секцию. На этой работе ей удалось
помочь многим политзаключенным.
  Дружили мы и с Ниной, она была из Дурреса, техник-строитель. У неё была русская мама,
она свободно говорила по-русски. Попала в тюрьму, как говорится, за компанию.
Арестовали её начальника, арестовали и её. Кажется, им хотели приписать саботаж, но
ничего подходящего для Нины не нашли, и она отделалась агитацией и пропагандой.
  Не помню точно, где-то в конце 70-х годов, в лагерь привезли Тефту Таси. Она была
дочерью албанского патриота-демократа, боровшегося в 20-ые годы против монархического
режима короля Зогу. Её отец входил в демократическое правительство Фан Ноли, которое
Зогу сверг при помощи югославского правительства. На помощь Зогу был послан русский
казачий корпус, находящийся в Югославии. Отец Тефты был ранен, эмигрировал с семьёй в
Грецию. После падения монархии в 1939 году семья вернулась в Албанию. Отец Тефты
входил в образованное в те годы правительство Албании. В 1944 году, с приходом к власти
коммунистов стал врагом народа, был арестован и умер в тюрьме. Вся его семья, жена, дочь,
двое сыновей, культурные, образованные люди тоже стали врагами народа, провели много
лет в тюрьмах и ссылках. Власти боялись таких людей, они много знали о политической
борьбе в стране в период прихода к власти коммунистов, Энвера Ходжи.
  Тефта в лагере сразу же потребовала, чтобы к ней относились как к политзаключенной.
Потребовала изолировать нас от уголовников, привезти телевизор в наш сектор, отказалась
смотреть телевизор в столовой уголовников, как это практиковалось до тех пор. Держалась
она очень независимо, старательно работала, никогда не унижалась, вызывая своим
поведением уважение одних и насмешки и злобу других. Она считала, и была права, себя и
свою семью идейными противниками власти, а своих тюремщиков врагами, подавляющими
элементарные свободы.
  После падения режима Энвера Ходжи 88-летняя мать Тефты написала и опубликовала
стихотворение, в котором в нескольких словах описана жизнь Энвера Ходжи, жизнь
человека, пришедшего к власти на крови близких, родных, друзей, человека, вся жизнь
которого предательства и преступления.
 
Чтоб не родился другой как ты
Энвер Ходжа - бандит
Превратил страну в тюрьмы и могилы.
13 человек похоронил заживо,
Как только попал во власть - дьявол.
Оставил матерей без детей,
 Сыновей и дочерей без отцов.
Ты уничтожил двух братьев Коколари
Только за то, что они были твоими земляками,
И знали о тебе всё, всю твою подноготную.
Убивал ты, землю покрыл пеплом,
Будто не был албанцем, а был чёрным сербом.
Ты убил мужа своей сестры, человека, у которого ты жил,
И который кормил тебя, помогал, прятал.
Он верил тебе, чёрному скорпиону,
И вместо яда давал лучший кусок, как гостю.
А ты предал его, уничтожил.
Кого ты не обманывал, не уничтожал?
Всю армию и всю молодёжь, Которой обещал золотые горы,
А дал тюрьмы и пулю в затылок.
Возвращаются патриоты из-за границы и удивляются,
Что такой человек стоял у власти!
Проклинают тебя ото всей души:
"Чтоб не родился человек, как Энвер Ходжа,
 Преступления, которого не знают себе равных".
Александра Таси. Напечатано в газете "Пиштар" (Факел). 23 апреля 1993 года. Тирана, Албания.



НАС СПАСЛА НАДЕЖДА
Советские жёны в албанском ГУЛАГе
ТАИСА ПИША (БАТКИНА)


Рецензии