Эх, чавэла
Санька слыл в поселке непутевым. Само его рождение было чудом – на Крещенье мать родила его в бане, пе¬ревязала пуповину, завернула в свою сорочку, да там и оставила. А сама, тайком, забрав приготовленные на-кануне вещи, уехала из села, подсев в проходящий «товарняк». Санька о ней не знал ничего. Вырастили его отец да баба Клава. Что там творилось в ры-жеволосой голове пацаненка, когда его сверстников мамки звали домой ужинать, или, падая, они звали маму? Об этом не знал никто. Санька не ныл, испытывая боль, только морщился и стискивал зубы. Он был молчуном, никогда ни на что и ни на кого не жаловался, без напоминания помогая бабе Клаве по хозяйству, пока отец трудился на местной лесопилке. Однако все его положительные качества в глазах посторонних быстро обретали черты недостатков: не плачет от боли, значит не чувствует, а не чувствует, значит дурак, потому и молчит всегда, дураку-то и сказать нечего. Все пятерки и четверки в дневнике Саньки аргументами для кликуш не становились – «жалеют учителя, вот и ставят оценки повыше, а наших-то жалеть некому». Словом, все, что могло быть хорошим, все равно становилось плохим.
Сидя вечерами рядом с отцом, Санька прижимался худеньким тельцем к родному теплу, как бы желая слиться воедино, чтоб почувствовать себя защищенным от шипения в спину и косых взглядов. Отец, понимая без слов, только тяжело вздыхал, да покрепче обнимал костлявые Санькины плечики. Порой Санька так и засыпал, пригревшись под рукой отца, как птенец под крылом. Но такие вечера были все реже и реже. А перед двенадцатым Санькиным днем рождения отца не стало.
Баба Клава не была ласковым человеком. Пройдя суровую школу жизни, покочевав по сталинским лагерям, она научилась относиться к жизни рационально. Нет, Саньку она не бросила. Напротив, воспротивилась его направлению в школу-интернат, заявив, что для того, чтобы его туда направить, надо еще ее похоронить. Санька, получив аттестат о восьмилетнем образовании, без вступительных экзаменов был зачислен в лесотехнический техникум, который окончил с «красным» дипломом и был направлен в леспромхоз родного поселка. Баба Клава к этому времени совсем «обезножила», как говорила она сама, практически никуда не ходила и ждала внука, как спасение от одиночества, строя свои и его планы на будущее. Санька думами о женитьбе голову себе не забивал. Девчонкам он нравился, но не нашлось такой, к которой бы прикипел сразу и навсегда.
Домой Санька возвращался в общем вагоне, в целях экономии. Ехать было всего ничего – одну ночь. Он устроился неплохо – на второй полке, подложив под голову спортивную сумку со своими вещами и подарком бабе Клаве. Вагон мерно и плавно покачивался и Санька быстро уснул. Проснулся от громкого шума. В вагон садились цыгане. Куда и зачем они ехали, они и сами не могли объяснить, как не могли объяснить и то, как на четыре детских билета провезти пятерых детей и одиннадцать взрослых. Санька с интересом наблюдал за словесной перепалкой цыганских женщин и проводников, удивляясь скорости «распыления» по вагону остальной цыганской братии. Странно, но со словом «ревизор» цыгане были знакомы, и потому вышли из вагона до его появления, благодаря проводниц за поездку. Проводницы были благодарны не менее.
Табор расположился прямо на привокзальных клумбах родного Санькиного поселка. Жили там они около двух недель, а потом вихрем сорвались и уехали на «товарняке». Вместе с ними уехал и Санька. Приглянулась ему девчонка лет семнадцати, невысокая, стройная, молчаливая, с удивительным взглядом диковатых черных-черных глаз. Санька каждый вечер после работы приходил к вокза¬лу, и чем больше смотрел на девчонку, тем сильнее понимал, что другой ему не надо. Баба Клава, узнав от соседки о походах Саньки, объявила ему бойкот, боясь, что помирать она будет одна-одинешенька, и воды подать некому будет. Санька отшучивался, а сам с тоской осознавал, что тянет его, как магнитом, и что даже болезни бабы Клавы не в силах его остановить. Оставив все деньги, что были у него, соседке за уход за бабой Клавой, он, в чем был, запрыгнул в товарный вагон состава под одобрительные возгласы новоиспеченных друзей.
Вернулся Санька через три месяца. С Томой… Баба Клава, поворчав для приличия, стала учить Тому вести хозяйство. Та оказалась способной ученицей, только нет-нет да и застынет, провожая взглядом птиц, а потом сама, как птичка, встрепенется и грустит. Не любил Санька такие минуты, а баба Клава боялась. Табор появлялся в здешних местах не раз. И каждый раз Тома уходила с ним, а потом, спустя месяц-другой возвращалась, а Санька принимал ее, понимая и прощая. В первый уход он кинулся ее искать, переживал, а потом привык что ли, не искал, но и спокойствия не было. Об измене он не думал, не такая она, Тома, а вот об опасностях мысли приходили всякие. Гнал он их, эти мысли, но они уходили только с появлением Томы.
Последние восемь месяцев все было относительно спокойно – Тома была беременна. Они с бабой Клавой уже и приданное ребеночку приготовили. Санька был счастлив – наконец-то появилось ощущение семьи, того, чего ему самому не доставало.
Но напрасно радовался Санька. В очередное появление табора Тома ушла, оставил трехмесячного сына.
Какую только кару не придумывал ей Санька, качая плачущего ребенка, понимая, что никто не сможет заменить сынишке мать. И, наверное, первый раз в жизни плакал взахлеб, навзрыд, когда сын заболел воспалением легких, получив осложнение после гриппа. Прижимая к себе это горячечное тельце, вглядываясь в запавшие от температуры глазенки, понимал, что нет силы сильнее его любви к этому беззащитному комочку.
Тома появилась, когда сыну исполнилось два с половиной года. Он уже умел ездить на трехколесном велоси¬педе, прикартавливая, говорил много и смешно, звал Саньку папой, но ни разу еще не произнес слово «мама». Этому слову его никто не учил. Пробыв дома неделю. Тома исчезла. Вместе с сыном. Баба Клава слегла. Она считала себя единственно виноватой в том, что Тома увела правнука, Санька-то каждый день работает. А Санька все «душил» себя изнутри за то, что поверил Томе. Промучавшись неделю, Санька оформил отпуск за два года, отправился на поиски сына.
Через пять месяцев он постучался в дверь моей квартиры.
Страшно худой, не по сезону одетый, держа на руках сына, замотанного в какое-то тряпье. Утром, когда все домочадцы проснулись, а дети с интересом ждали пробуждения Санькиного сына, Санька уехал в поселок – успокоить бабу Клаву и получить расчет. Едва проснувшись, Санькин сынишка объявил, что зовут его Колька-цыганенок, что у него есть машина, папка Санька, мамка Тома, но она далеко, а потому (тут он обхватил ладошками мое лицо и уставился своими черными диковатыми глазищами в мои глаза) он будет называть меня «мамотка» – букву «ч» Колька выговаривать не мог, как не пыжился.
В ожидании Колькиного родителя, гостю была предложена ванна. Восторг бил через края ванны, и благо,соседями оценен не был. Потом гость попробовал играть на игровой приставке. Играл он не долго – пока все были рядом. Как только все вышли из комнаты, полагая что заняли гостя достойным занятием, раздался треск, экран телевизора погас, из приставки повалил дым. «Дорогой гостенек» сидел, вытаращив глазищи, держа в руках ошметки от проводов и что-то отдаленно напоминающее джойстик. Так мы узнали, что гость любитель заглянуть внутрь всего неизвестного. Убедились в этом на следующий день, когда я взялась за ручку пылесоса - он разобрался на глазах, распавшись на мелкие детали. Домашняя «экспертиза» показала, что из пылесоса были вынуты все винтики, болтики и гаечки, а после этого он был собран по своему образу и подобию. Куда делись крепежные детали, Колька вспомнить не мог, так как в это день он напрятал больше, чем весил: подставку под утюг, маникюрный набор, одеколон, несколько пар ребячьих носков (причем непарных), несколько машинок-моделек и почему-то собачий ошейник. Также им предусмотрительно был припрятан брючный ремень главы семейства. Ремень он вытащил из укромного, по его мнению, местечка в последнюю очередь.
Тяжело вздыхая, расставаясь с «награбленным», Колька без устали причитал, как он любит всех, а больше всего «свою мамотку». Все едва сдерживались от смеха, наблюдая эту комедию. Никому не было жаль «награбленого» и даже испорченный пылесос не испортил отношения к этому малышу. Всем было немного грустно от того, что завтра Колька-цыганенок уедет. А он, как бы извиняясь за «содеянное», притащил из кухни ложки, сунул их мне в руки: «Играй!». Я, смеясь, и не понимая, для чего это он затеял, начала выстукивать что-то вроде «цыганочки», а Колька, прислушавшись, вдруг начал топтаться на месте, пожимая плечиками, прищелкивая язычком, а потом, вскинув руки вверх, вдруг выкрикнул: «Эх, тявэла! (чавэла)» и принялся танцевать, как умел. Вначале это показалось забавным, и я продолжала играть, но потом вдруг перехватила такой не по-детски грустный и задумчивый взгляд черных-черных Колькиных глаз. Бросив ложки, подхватила его на руки, а он, обхватил меня за шею и тихо всхлипнул: «Будь моей мамоткой». Дети притихли, а потом старший сын сказал: «Давай попросим дядю Сашу, чтобы он оставил Кольку у нас».
Санька забрал Кольку-цыганенка на следующий день. Никакие аргументы не могли его переубедить. От нас он уезжал к двоюродной сестре, живущей на побережье Охотского моря. «Там холодно, туда цыгане не поедут» – грустно шутил Санька.
После их отъезда все еще долго вспоминали: «А помнишь...». И еще долго взгляду не хватало черноволосой головенки. Больше мы не виделись. Где ты, Колька-цыганенок? Какими ветрами и где носит тебя судьба? Каким ты стал, чавэла?...
Свидетельство о публикации №212041501401