Глава 7 Место встреч и новостей

Смахивая со щёк остатки невыплаканных слёз, вспоминая свою жизнь с Захаром, шла Лукерья через степь к станице.

«Надо успокоиться... негоже с зарёванным лицом на людях появляться. — Расспросов не оберёшься...» — останавливалась, вытирала платком глаза и подставляла лицо полевому ветерку, тяжело вздыхала, пытаясь взять себя в руки. Она понимала, что должна справиться со своим горем и спрятать его глубоко в душе, чтобы никто не узнал страшной правды, таящейся теперь под кустом калины.

«Никто мне не поможет... и пожаловаться некому. Самой надо детей кормить, — прижимала к груди узелок с юбками. — Удастся ли на них что выменять...»

Долгая лютая зима опустошила закрома хуторян, у многих закончились запасы, припрятанные на чёрный день, и на базаре всё больше стало появляться казачек, меняющих свои наряды на хлеб и картошку.

Незаметно для себя прошла Лукерья десять вёрст, немного успокоилась, вышла на базарную площадь.

На базаре многие знали друг друга. Одни, как и Лукерья, вытаскивали из сундуков последние одежонки и шли в станицу, где за буханку хлеба отдавали дорогие сердцу вещи. А другие, запрятав поглубже свою совесть, обирали бедолаг, зная, что некуда тем больше податься.

 Были на базаре и такие, что приходили просто потолкаться, послушать последние новости. Именно сюда, на базар, стекались все вести с округи. Передавались из уст в уста небылицы и слухи, вести из райцентра и всевозможные рассказы о бедах и радостях. Многие знали друг о друге только понаслышке, и частенько по базару проносился лёгкий шёпоток:

— Гляди, Ольга из Тубянков пошла...

— Неужто та самая, у коей волки овец задрали?

— Она и есть...

А с другого конца базара перешептывались иначе:

— Вон... Вишь — высокий хуторянин в синей рубахе? Это он свою жинку чуть до смерти не запорол...

— Да как же это?

— Горячий он, страсть какой. А тут один хуторской весельчак с перепою усадьбу попутал, да к ним в хлев и забрался... Жинка-то проснулась ночью, чует, кони фыркают, копытом бьют... Вышла поглядеть, а энтот казак и давай её лапать... Ну а мужик-то ейный проснулся — нету бабы. Вышел... Спросонья-то подумал — промеж них чё есть... И давай плетью её...

— Да неужто чуть до смерти не забил?

— Месяц она, горемычная, с лежанки не вставала...

Мужчины кучковались, курили и тихонько, с оглядкой, беседовали:

— Надысь к нам из райцентру пятеро приезжали... Собрали казаков... Вроде как новую жизню будут в нашем хуторе строить... Про колхоз сказывали...

— Поодиночке больше не приезжают... Слыхали, в Чирском казаки красноармейца убили... Тоже грозился всех в колхоз загнать... Револьвером размахивал...

— Да-а-а... Разорили людей... Скольких в Сибирь сослали... На весь наш хутор пять коров осталось... И их в колхоз надо отдать?!

— Ты, Аким, потише... Тут глаз много, а ушей боле того...

— У нашего хутора ночью перестрелка была... Вроде как не наши, не хуторские, с Советами столкнулись...

— Можа наши... Многие казаки из хуторов в степь подались...

— А ваши — как?.. В колхоз пойдут?..

— Обождём... На нашем хуторе пока тихо...

В дальнем углу базарной площади на бричке, запряжённой парой лошадей, возился с какими-то мешками казак, а рядом, спиной к нему, облокотился о борт другой. Покуривая, говорил:
— В перестрелке Дронова Захара убили... Теперь осторожничать будут... Жареным запахло... Скажи Степану, чтобы уводил казаков. Нечего зря людей терять. За одного убитого в Чирском пятерых наших расстреляли... Сволочи!..

— Тимофей из Солоновского объявилси, — присел на мешок возившийся в бричке казак. — Пока у меня на сеновале схоронился...

— Это добрая весть... Нам люди нужны... Пущай, как стемнеет, на гору к дубу выйдет. Там наш человек с конём ждать будет... Нам хороший связной нужён, чтоб неприметный был... Можа, у вас кто такой есть?

— Подумать надо...

— Думай, думай... А Степану скажи, пущай на рожон не лезет. Оставаться им на хуторе нельзя. В Старую леваду пока подадутся, а там решим, как быть дальше...

Он затушил носком сапога цигарку, похлопал по крупу лошадь и затерялся в базарной толчее.
В этой разноликой толпе попрошайничали бездомные, сновали казачата. Лукерья долго ходила по базару, предлагая свою одежду в обмен на хлеб и сало, пока наконец сторговала за шерстяную юбку полпуда ржаной муки. Обрадованная удачей, ещё немного потолкалась среди торгующих пшеном и яйцами. Потом обменяла шаль на небольшой кусок сала и пошла с базара, ощущая неприятную тошноту от голода и усталости.

«Ничего, — успокаивала она себя, — зараз в степь выйду на свежий ветерок — и легче станет. Это у меня голова кружится от людского шуму и толчеи...»

— Луша! — окликнул её знакомый голос. Она оглянулась. К ней спешила жена Трофимыча — Настёна.

— Настёна?! Откуда ты? — удивилась Лукерья. — Вас же в Сибирь сослали!

— Сослали Трофимыча, а меня с детями только до станции довезли... Да на тебе лица нету... Никак захворала?

— Это меня от шуму да суеты мутит... Пошли в тенёк, дыхнём чуть...

Они покинули базарную площадь и сели в тени какого-то забора на зеленую траву, положив у ног свои узелки.

— Говоришь, одного Трофимыча сослали? А где же ты с детями четыре года была? — всё ещё удивляясь этой встрече, разглядывала Настену Лукерья.

— Привезли нас на станцию, — начала свой рассказ казачка, — а у меня Нюрочка захворала. Горит вся. Куды, думаю, повезут нас? Сердце кровью обливается... Не выдержала я и заголосила:

 « Куды вы меня с больными детями гоните? Не довезу я их... Помрут!.. Уж лучше на родной земле убейте!..» Дети испугались моего вою и тоже в рёв...

 А караулил нас молоденький такой солдатик. Позвал он старшого и говорит: «Не можу слухать ейного вою... Младшая у неё вроде, того... Кончается...» Подошёл ко мне старшой, а Нюрочка пластом лежит, в жару вся... Он как заорёт: «Бери, сука, своих щенят и ступай, пока я тебя не пристрелил, чтоб не выла!»

Я детей схватила и — ходу! Сначала к сестре в Песчанки подалась. Там чуток от страху отошли, Нюрочка поправилась, я и засобиралась домой, а сестра — в слёзы: «Куды? Засадят тебя! Не ходи зараз, дай страстям охолонуть...» Так и прожили мы у сестры в Песчанках чуть боле трёх лет, а зараз в свой курень вернулись...

— А я видала как-то свет в твоём курене, да подумала, что это мне померещилось... А то бы зашла...

— Мы первые дни из куреня не выходили... Боялись. И свет не зажигали. А теперь пообвыклись.

— Курень-то не растащили? — поинтересовалась Лукерья. — Столько лет без присмотру, без хозяина...

— Не... Курень целый, а с подворья всё утащили, одни постройки остались... Слава Богу, соседки кое-что припрятали... А я как с бугра увидала свою усадьбу, так ноги и подкосились. Бегу, а они, родимые, не слушаются... У крыльца на колени упала и, омывая слезами кажный порожек, так, на коленях, и влезла в хату... Ой и тяжко, Луша, без своего угла...

— Чем же ты живёшь? С детями-то...

— Тайники остались, — перешла на шёпот Настёна, — слава Богу, не нашли их. Трофимыч чуял, что беда нас не обойдёт... На чёрный день, загодя, хлеб да какую одежонку схоронил. Не нашли, ироды! Всё у девок допытывались: «Где батька хлеб закопал?» А девки не знали... Мы им не сказывали

— Ходили слухи, что Трофимыч убёг из Сибири...

— Была весточка, вроде недалече он, да домой ему никак нельзя, — доверительно шептала Настёна, зная, что Лукерья сохранит её тайну. — А от Захара вестей нету?

— Нет... Так ты и не знаешь, где твой-то?

— Не знаю... — задумалась Настёна, — слава Богу, хоть живой...

Лукерья вглядывалась в лицо Настены, отмечая густую сеть морщин под глазами, бледность лица и тихую грусть во взгляде.

«Видно, нелёгкими были и для неё эти годы», — подумала она и прервала молчание:
— Как в Песчанках люди живут?

— Тяжело, Луша, неспокойно... Колхоз там теперь. Силой скот отняли... Сестра моя хотела дояркой итить, чтобы, значит, свою корову глядеть. А мужик ейный чуть не порешил её. Схватил за косу да головой об печь: «Советам помогать вздумала?! Убью! Я тебе покажу... новую жизню!» Повалилась я ему в ноги, одумайся мол, детей осиротишь... Еле отбила я Наталью. Многие казаки из хутора в степь подались. С Советами воюют... Не хочуть хуторяне в колхоз-то...

— Не понимаю я, Настёна, жизню эту... Как нас раскулачили, так про хутор и забыли. Колхозу нету, а хуторяне землю не пашут, покосные луга брошены... Оно-то, конечно, и скотины на хуторе не осталось — увели ироды... Но жить-то, Настёна, надо! Казаки с коней не слезают... А надысь на кругу так распалились, что чуть старика Никитова не порешили — за то, что сыны его в красноармейцы подались... Что же это будет?

— В Песчанках летось дюже страшно было. Редко какой курень беда обошла. А началось с того, что браты Лыковы хотели атамана порешить, а у него в эту ночь как раз казаки с другого хутору ночевали. Браты про то не знали... Как они бились, один Бог ведает... Только бабы сказывали, что весь курень был кровью залит. Убили там братов и ещё трёх хуторян, а атамана ранили!..

 Наутро пошёл атаман с казаками по куреням... Ох и страшно было! Старого Лыкова с кумом в курене сожгли, а баба его выскочила да в леваду убегла... Нашли они её... Там и порешили... Много людей на хуторе сгубили. На другой день из станицы красноармейцев понаехало. Искали атамана, а он ночью с казаками в степь подался. Потом наведывался в хутор по ночам... С Советами рубились. Много кровушки пролилось... А зараз спокойнее стало.

— И в нашем хуторе вдов поприбавилось... — тяжело вздохнула Лукерья. — Засиделись мы, пора домой итить...

— Погодь... Давай трошки подкрепимся, а то за разговором совсем забыла, — разломила Настёна краюху хлеба. — Голодная поди...

— Всем теперь голодно. В первый год, как мой Захар в степь подалси, я с детями не дюже голодовала. Кое-какие запасы были, — взяла Лукерья хлеб и стала жадно есть, — да и хуторяне помогали. Захара-то дюже уважали... Сколько куреней он помог на хуторе поставить, сколько каюков сладил... Жалели нас... — жуя сухой хлеб, рассказывала Лукерья. — А зараз такая жизня, что кажный не знает, как своих детей прокормить... А ты, Настёна, на базар, зачем пришла?

— Да вот, собрала девичьи наряды, какие маловаты стали, и сменяла на непряденый козий пух...

— А я юбки свои на хлеб сменяла... У меня ить семь ртов. Сыны уже выросли, им мяса да хлеба надо, а я их — одной картошкой... и то не вволю. А самая младшая моя, Полечка, больно уж чахлая, её бы молочком выпоить...

— Это сколь же ей годков?

— Да уж надысь пять исполнилось...

— Такая горькая судьба нам, Луша, досталась... Да разве мы с тобой одни горе мыкаем? Гляди, на базаре за кажным разом всё боле нас, неимущих... Закрома у всех опустели, нету на донской земле хлебушка. Худо... Ох, как худо, — поднялась, расправляя затёкшую спину. — Солнышко уже высоко... Придётся нам, Луша, по жаре итить... Вишь как солнышко палит, словно навёрстывает упущенное запоздалой весной.

Время перевалило за полдень. Раскалённый степной воздух горчил и сушил горло, а торная дорога так нагрелась, что казачки босыми ногами ощущали приятное тёплое дыхание земли. Зной угомонил птиц, и они перестали петь, спрятались в кустах. Травы поникли, и степь уже не казалась такой весёлой, как утром. Только высоко в небе завис, высматривая добычу, сокол.

 Увидев его, Лукерья вздрогнула, побледнела, мысленно возвращаясь к могиле Захара. Но Настёна, соскучившись по хуторянам, была рада Лукерье и не заметила в ней перемены, рассказывая о своих переживаниях и возвращении в свой курень.

— Ты Сухого помнишь?

— Помню...

— Так ведь он, ирод, один наш тайник указал! Видать, подглядел, когда мы с Трофимычем сбрую хоронили... Хлеб у меня, Луша, трошки есть... В одном тайнике подпревать стал. Ведь столько годков пролежал! Сушить надо. Подмогла бы мне, а то я с девками не управлюсь. Я с тобой хлебушком поделюсь. Зайди вечерком подсобить... Да втайне...
Казачки подошли к развилке дорог у хутора.

— Вот и пришли, — вздохнула Настёна. — Так ты приходи за хлебом... Вместе легче горе переживать. А можа, какая весточка от Захара — порадуемся...

— Вечером загляну... — простилась Лукерья, скрывая набежавшие слёзы. «Не подаст, не подаст уже больше Захарушка весточки...» — думала она, ускоряя шаг.


Рецензии