Белая лебедь 2

 
А ты всё та же – лес да поле, Да плат узорный до бровей…
А. Блок
«Любезный, вы могли бы врать что угодно молодёжи, но я ещё прекрасно помню, как должен выглядеть настоящее  ранение, нанесенное саблей»,-  профессор Жучков, как двуликий бог Янус, улыбался живым, посветлевшим от старости глазом, пока другой стеклянный, живой предшественник которого затерялся в жухлой измочаленной танковыми траками траве под венгерским городом Секешфехервар, тем самым, что взять было легче, чем выговорить, пристально вглядывался в лицо Серёги Перевалова, будто желал разглядеть его до мельчайшей детальки, чтобы понять, по законам, какой такой механики существует означенный живой организм. За долгую свою жизнь профессор повидал немало людей, и многие, кто на его памяти мочили пелёнки и звали громким плачем маму, прожив плохо ли хорошо отведенный им срок земной жизни,  лежали теперь тихие и смиренные под белыми берёзами. Он знал, сколь хрупко человеческое тело, и сколь безжалостны к бренной обители своих душ люди, повидал всякие раны, но всякому овощу своё время, и человек с несколькими весьма серьёзными колотыми и резаными ранами, упрямо утверждающий, что порезался косой, и это в декабре-то месяце, вызывал у него несомненный интерес.
Прошло уже три года, как Пётр Иваныч Жучков после очередного кровопускания в бывшей братской Средней Азии прибился к армейской колонне. Армейцы доволокли свои ржавые танки до чистого поля под городом Оренбургом, где задолго до этого должен был быть выстроен военный городок, деньги на который были давно растрачены на постройку коттеджей в ближнем Подмосковье, разгрузили под кусты из пропылённых всеми ветрами Азии Газ66х баб с ребятишками и стали жить, высунув железные трубы буржуек из брезентовых палаток. Год прожил Пётр Иванович с ними в латаном-перелатаном армейском уюте, лечил поносы и радикулиты, и даже роды принимал у жены командира роты, довольствуясь скромным солдатским приварком, старенькой шинелкой вместо одеяла да десятком собранных по палаткам  случайных книг.  Но однажды осенним утром он проснулся и, выйдя из палатки, окинул взором окутанный дымами степной горизонт, за которым по утверждению учебника географии для шестого класса скрывалась Россия. Прислушался он и услышал странный, чуть различимый зов, будто колокольчик звенел в неведомой дали, или позабытый за давностью лет старческий голос кричал с далёкого косогора: «Петя! Пора домой»! Петр Иваныч со всей серьёзностью убежденного атеиста усмехнулся сему наваждению, потом осторожно перекрестился и задумался. Думал до ночи, а на другое утро, обойдя напоследок больных, и наделив ребятишек горстями мягкой мятной карамели, взял свой перевязанный бечёвкой фанерный чемоданчик и надел пальто, а, дойдя до крайней палатки, где за рядами ненужных Родине танков, топорщился к грустным небесам ржавый шлагбаум, и топтался небритый часовой в измаранных желтой глиной сапогах. Постоял минуту, потом  окинул прощальным взором последнее место своего обитания, и, резко повернувшись на каблуках, ушёл в бескрайнюю степь. Шел он степью широкою целый  день до самого вечера, пока не вышел к обозначенной далеко не на всякой карте, заросшей лопухами железнодорожной станции, где унылый верблюд глубокомысленно рассматривал своё отражение в грязных окнах вокзала. На станции этой Пётр Иваныч попил водички из крана с надписью «кипяток», поел припасённого в дорогу солдатского хлебца, и, подойдя к окошку, купил у кассирши, дремавшей под шум ветра в проводах беременной казашки, огромной как сама Азия, билет на проходящий поезд. На покупку билета этого он потратил почти все свои сбережения, и, забравшись в вагон, в последующие дни своего путешествия  довольствовался лишь железнодорожным чаем, пока меж отступивших к горизонту лесов, осенних голых полей и недостроенной громады химкомбината, не открылся прежде невиданный им город. Состав остановился на минуту на пропахшей махоркой и семечками станции. Локомотив шумно вздохнул и затих, будто забывшись кратким сном, ожидая, пока зелёный глаз семафора откроет ему путь. До указанного в билете пункта назначения оставалось немало вёрст, но Пётр Иваныч вдруг подхватился, накинул пальто, взял чемодан и в самый последний миг перед отправкой поезда спрыгнул на низенький щербатый перрон.
                Прыгнул как в омут, оглянулся кругом, поднял взор свой в бескрайнюю ширь утреннего неба, и остался доволен. Перрон был пуст, лишь галки клевали выброшенную из окна московского скорого поезда банановую кожуру, да ветер гнал табуны окурков и осенних листьев вокруг полупьяного дворника в своей немецкой форме из гуманитарной помощи похожего на военнопленного. 
                На горе, за гранью железнодорожного мира раскинулся красный от  рябинового богатства  город.
Поезд, огласив прощальным гудком окрестность, скрылся за руинами водокачки, а Пётр Иваныч застегнул пальто, перебрался через железнодорожный путь и, осведомившись у привокзальных торговок о том, где расположена районная больница, пошел от станции в гору по заметенной кленовыми листьями улочке.
Весть о появлении самого настоящего профессора хирурга разнеслась по району, и, вскоре, имя Петра Иваныча было у всех на устах вплоть до старух из самых глухих деревень. И поползли те старухи попутками в райцентр, добавляя к имени доктора  слово «благодетель», уверенные, что легче им станет от одного наложения рук Петра Иваныча.

Накануне вечером, когда заплаканная жена и участковый Балашов вытащили чуть живого Серёгу из Уазика у дверей приёмного покоя райбольницы, Пётр Иваныч был на дежурстве и тихо пил чай у себя в кабинете, наблюдая на телеэкране проделки пьяного Ельцина. Сестра, охнув при виде Серегиных ран, побежала за доктором.
А пока Сергей Перевалов лежал на операционном столе. Ему не было больно, боль так и не пришла, она осталась, заблудившись где-то на забытом ратном поле, живом лишь на заплесневелых страницах гимназического учебника истории Иловайского. Серёга лежал непривычно голый, в горячке последних несусветных дней привычно чувствующий всё своё напряженное тело до последнего мускула. Из-за заплесканного извёсткой оконного стекла зло глядела на него красная Луна, старая одинокая приживалка нашей планеты, ненужная и забытая русскими за угасанием космической эры, в года, когда не нужны стали смелые светлые порывы, летящего, забравшись в железную бочку, по  космической дороге  инженера Лося из «Аэлиты». 
                Лоси были, были и кабаны,  в малиновых пиджаках и на Мерсах, уверенные в себе, любящие только себя, и готовые на месте гипсовых лысых вождей воздвигнуть памятник торжествующему пенису. Археологи далёкого будущего, вскрывая плоть земную, уткнутся в слой земли, заполненный меж непаханых полей и растащенных заводов сгоревшими Мерседесами, стреляными гильзами, бутылками из-под текилы, презервативами и красными пиджаками. По аналогии со «слоем охотников на оленей» они назовут его «слоем новых русских». В графе «навыки» этой культуры запишут «умели красть, стрелять и трахаться». Однако, несмотря на всю болтливую гиперсексуальность  культуры новорусского  мира, детишек рождалось всё меньше.
                Маленький человек не желал плодиться и размножаться по Слову Божьему, он боялся теперь завтрашнего дня, боялся наползающей как ночь нищеты, боялся  ответственности перед семьёй и детьми и заливал свою замирающую в страхе душу водкой в канун всенепременно грядущего Судного Дня. Лишь старый цыган Коля Афанасьев, щеголявший в казачьих галифе, генеральских юфтевых сапогах и лётной фуражке, и скупавший для своей цыганской надобности по умирающим деревням грустных усталых коней, успокаивал жителей тем, что конец света уже был, сатана уже пришёл, и нам, живущим после конца света, бояться больше нечего.
                Серёга же лежал на столе, глядел на пучеглазый больничный светильник, свесившийся на него с потолка, и думал, что, поди, то, что он сейчас видит, это последнее, что придётся видеть ему на белом свете  -  больно глубоко вошёл в его тело вражий клинок. Старался он запомнить эту картинку до мельчайшей тонкости, чтобы унести её с собой в горние выси последней фоткой реальности. Перед Судом Божьим он был спокоен, и, хотя грехов имел немало, главного за собой не знал: новой  власти не служил, жил своим трудом и сам по себе, упавшего поднимал, отчаявшегося ободрял, жену и детей любил, сколь мог. Грехи же его были простые и обыденные, будничные как осенний день.
За дверями операционной, сидя на больничной кушетке, плакала, утирая слёзы рукавом лёгкого не по сезону плаща, его жена, и не было ей утешенья, пока не подошёл к ней Пётр Иваныч Жучков, не подмигнул хитрым живым глазом, и не спросил так, что слёзы сразу ушли с глаз её: «Чего ревёшь голубка? Жив будет, где ж ты мёртвого богатыря видала»? Тут привычный и обычный муж её, Серёга, сносивший кротко попрёки её в маленькой зарплате и невидной должности, ходивший вечно в трёпанной пахнущей навозом телогрейке и сапогах, вечно  нянчащий шкодного кота, да ещё и имеющий привычку исчезать неведомо куда на несколько дней, вдруг встал перед ней могучим богатырём, как  скала каменная в половину неба, так, что сразу ясно стало, что никакой ране и хвори его не одолеть.
Пётр же Иваныч, заходя в операционную, добавил, иду, мол, твоего мужа починять, скоро, как новенький будет. 
                К починке человеков Пётр Иваныч относился, как к ремонту сложных механизмов. В лице его появлялось то выражение, что бывает лишь у старых часовщиков и, вымерших ныне, паровозных механиков, выражение восхищения перед Машиной и дикой радости, когда нелепо замершие части её вдруг оживут с уверенным тихим стуком, гудением ли, и начнут делать полезную работу. Людям нынешнего века это восхищение стало неведомо, поскольку им кажется, что машины были всегда, как безмолвные и покорные слуги. Ровесники же Петра Иваныча лицезрели рождение машин, явление их в вещный людской мир, и восхищение, заполнившее в дни юности их души перед гудком впервые увиденного паровоза, радио ли, заговорившего на столбе, жило в них до глубокой старости.  До той последней черты, у которой измученный мозг, будто капитан подбитого торпедой сухогруза, остается  на погружающемся в толщу небытия мостике.
Луна застигнутой на месте преступления старой воровкой заметалась в окне и спряталась за переплётом. Зажёгся свет. В операционную вошёл Пётр Иваныч. «Наркоз»!- скомандовал он, и в считанные секунды Серёга провалился в бездонную тёмную пропасть.
Спустя неведомое ему время он очнулся, открыл глаза и увидел, что кругом шумят под ветром деревья - ненастоящие деревья, деревья из мультика про серенького волчка, сказочные широколиственные деревья бредового мира. Испугавшись их ненастоящести, Сергей вновь закрыл глаза  и увидел сон, который был куда реальней отравленной наркозом реальности.
                Кругом сияло ясное морозное утро, и на горе строилась кованая рать. Он сам был одним из них, ожидающих боя крепких русобородых воинов в сияющих на солнце кольчугах. На мохнатом коньке вылетел перед строем юный витязь, скрывающий за лихостью страх первого боя, закричал что-то безумно веселое, взмахнул мечом в воздухе, и вслед ему, размахивая оружием, орала вся рать. Орала отчаянно и грозно, как могут орать люди, которым может и не дожить до заката, только сейчас на всё наплевать, потому, что все заедино, и враг впереди, а смерть, убогая старуха, боится топота наших коней.
Серёга вновь открыл глаза. Лес поредел, и меж его чудных невзаправдашних ветвей забелела крашеная белою эмалью больничная дверь. «Рано»,- решил Перевалов, прислушавшись к неутихающему шуму ветра в ветвях, и снова закрыл глаза.
                Там, в другом мире, бой был кончен, а может быть, скрылся за горой, Сергей не видел. Он мог видеть только клок неба над ползущими по шершавому от торчащей из-под снега стерни полю крестьянскими санями. В них он, знать и там раненый, лежал на расстеленной по сену медвежьей шкуре. С ним была боль, догнавшая его, наконец, и тяжесть смыкающихся век. Негромко позвякивали колечки изрубленной в клочья кольчужной рубашки, и душа норовила расстаться с телом, когда, вдруг заслонив тянущее в себя душу небо, склонилось над ним невыносимо прекрасное женское лицо. По щеке женщины драгоценной жемчужиной катилась слеза. Потом слеза упала на Серегину грудь, он страшно захотел жить и проснулся.
Он вновь был в больничной палате, деревья исчезли совсем, а на табуретке, щуря хитрый живой глаз за стёклышками очков, восседал Пётр Иваныч Жучков. «С возвращением вас, молодой человек, с того света. Смею вас уверить, что, несмотря на весь бардак, здесь лучше». «Где она»!?- хотел крикнуть, но, с трудом двигая пересохшими губами, прошептал Серёга, но в тот же миг, поняв, что на этот вопрос здесь, в этой реальности,  нет ответа, провалился обратно в сон.
                Над головой его вновь исцарапали небо летящие встреч друг другу стрелы, кто-то истошно заорал на неведомом тюркском наречии, и, через сани, больно наступив Перевалову на ногу, перескочил здоровенный мужик в одном сапоге и с оглоблей в руках. Там, куда побежал он, затрещала и захлюпала уродуемая человечья плоть, зазвенело железо о железо, и с потревоженных боем дерев  Сергею в лицо посыпались изрядные комья снега.
«Империя Туркменбаши, как бы парадоксально это не звучало»,- наложился на картинку боя с мятущимися округ саней всадниками, хриплый голос дикого философа Поликарпова: «Держится на страхе маленького человека перед злым окружающим миром. Маленький человек готов ложиться под танки во имя государства, помнящего о нём и способного его защитить. Российская империя, между прочим, рассыпалась, как только мужик понял, что царь ему не батюшка, а умирать за чужого дядьку ему расхотелось, хоть бы дядька этот и десять раз был «хозяином земли русской»…
                У маленького человека маленькие радости, не отнимайте их у него, дайте ему быть спокойным за будущее детей, не разрушайте семью сексуальными революциями, дайте ему ковыряться на клочке земли, показательно накажите вора и бездельника, и тогда царство ваше будет вечно. Это и понял Ниязов»…
                Серёга открыл глаза, и последний монгол в лисьем малахае, кувырком покатился с коня, опрокинутый ударом открывающихся век. В залитой солнечным светом палате дикий философ Поликарпов наливал незагипсованной рукой чай белеющему свежим гипсом на обеих ногах учителю истории из деревни Волчий Мох Коле Прусакову.
                Философ был дикий. Ручные философы философствуют за зарплату, этот же философствовал сам по себе, порядком досаждая этим жене и детям, и лишь теперь, в больнице, нашёл себе благосклонного слушателя. 
                По ту сторону оконного стекла радостно теснились к забору молодые белоствольные берёзки, а угрюмый старик в телогрейке цвета ржавых афганских гор скидывал блестящей на солнце лопатой комья грязного рыхлого снега с крыши котельной, лениво переругиваясь с кем-то невидимым за забором.
                Уложив половчее ноги, Прусаков засмеялся: «Ниязов? Ниязов – царь, может и нам царя надо»? «Может и надо»,- согласился Поликарпов. «Царя им нужно, понимаешь! Хватит ерунду пороть»!- возмутился учитель: «Мне её на работе хватает. Ты учебники наши почитай про демократию и общечеловеческие ценности. Мне, как в девятом до нашего времени дохожу, в класс стыдно идти»! 
                Сергей попытался повернуть голову и увидеть, с кем же, в конце концов, ругается за окном злой старик.  Конечно же, ничего не увидал, не смог,  но привлёк к себе внимание соседей по палате. «Гляди, очухался»,- обрадовался Поликарпов: «А мы, грешным делом, думали, ты не жилец. Санитары привезли, чисто покойник. А сейчас, гляди, улыбается даже»! «Вот и обед для тебя оставили»,- добавил Прусаков, и, вернувшись к теме разговора, продолжил свой ответ  соседу: «Ведь там, в Туркмении, которую ты хвалишь, человек государством задавлен, и то, о чём ты говоришь, называется тоталитарной системой, той самой, которой нас десять лет пугают».  «А тебе чего больше нравится бояться, государства или бандитов»?- ехидно переспросил Поликарпов.  «Я лично вообще никого не хочу бояться»,- отвечал учитель.  «Так не получится. Особенно теперь. Я, когда при коммунистах председателем колхоза работал, таскали меня за всё про всё и по партийной линии, и по советской, но никто не убивал.  А началась эта демократия, так каждая дрянь вместо «здрасьте» норовила стволом в брюхо ткнуть, и так три года, пока не плюнул и не ушёл. А почему? А потому, что дерьмом себя почувствовал, неспособным свой дом и свою семью защитить»! Прусаков рассмеялся: «Не встроился значит в рынок»? «А мне и не встроиться, я верующий, не могу ближнего своего давить»,- отвечал дикий философ: «Мне Гайдар сдохнуть велел ещё в 92м. Так помню, и сказал, кто не перестроятся, к рынку не приспособятся, пускай вымрут.  Мы тогда ещё «ура демократии» кричали, враз не поняли, что это про нас».  «Но жив же»? «Жив пока, но с трудом. Мы с тобой кто, по большому счёту? Хоть и получаем получку, но живём-то в основном с огорода и скотины, значит мы кто»? «Кто, кто, крестьяне»!  «Правильно соображаешь. А теперь сообрази, как жить нам, крестьянам, когда окружающий мир нам места не оставляет, навязывает  всё чужое, умертвляющее всё, что для нас есть доброго, святого, правильного». «Как так?» «А вот так, мы сами не заметили, как кругом нас всё стало наоборот, чёрное белым. Ты по телевизору давно фильм про простых работяг с завода или колхозников смотрел? Вот то-то, всё про бизнесменов, да про то, как денег украсть или отнять. Может головка раньше так и  жила, но мы-то так не жили. А вдобавок и труд наш ничего не стоит, и ты со своей коровой и огородом хоть наизнанку вывернись, не заработаешь никогда больше хлеба насущного. Значит, труд твой не нужен. А, если ты поймёшь, что кругом всё чужое и неправильное, и сам ты никому не нужен, то и получится, что жить тебе вроде и не стоит. Наше теперешнее государство принуждает тебя уйти в небытиё, проще сказать, умереть»…
                «Умирать не надо»,- прошептал Перевалов, запивая больничные макароны компотом: «Надо жить ребята, жить назло им»!- и, не дожевав макароны, опрокинулся в здоровый крепкий сон.
Во сне этом он снова лез в дыру. Кругом, заплетаясь в сиреневом тумане, кружилось время непонятное и непутёвое. Горько плакал у московской заставы Андрей Рублёв, провожая на Куликово поле Александра Пересвета,  зябко кутался в медвежью полость, поджидая в ссылке Бирона, Меньшиков, рвались к Николаевской железной дороге полчища Наполеона, тревожно глядел сквозь замёрзшее вагонное стекло, мучимый мыслями о семье, Государь Николай Второй, пока в соседнем купе Семён Буденный, восторженно ахая, читал свои воспоминания полковнику Дроздовскому -  история шла кувырком и по порядку, а на чёрные поля вновь ложился снег и лежал, пока от зимы становилось жителям невмоготу, и тогда солнце растопляло снега, и пахарь резал плугом землю, и ложилось в борозду зерно, и наливался колос, и ждал жатвы, и в этом была правда…
               
                Время, субстанция обратимая, жило по своим законам, позавчерашний снег замёл все следы кроме самых свежих, но на душе у Сергея было неспокойно. На той стороне тоже был снег. Перевалов помнил, что время нелинейно и по разные стороны дыры двигается по-разному,  и потому его нисколько не удивили собственные  свежие следы на снегу. В остальном, всё было, как в тот раз, только сильно пахло дымом, дымом сгоревшего жилья, и перед глазами стояла мутная дымка далёких пожаров. «Вдоволь порезвился на прощанье великий полководец»,- сплюнул себе под ноги Серёга. В мешке за спиной зашуршало, потом раздалось тихое чавканье.  Кот явно подбирался к колбасе. Перевалов, недолго думая, саданул по мешку кулаком. Кот взвыл, возмущенно тараща глаза, вылетел из мешка в снег, и от  холода возмутился ещё больше. «Хозяин, здесь опять зима»!- возопил он, отряхнул шубку, стараясь незаметно облизнуть с усов колбасные крошки, принюхался и произнёс трагическим голосом: «И дым Отечества нам сладок и…» Окончить цитату он не успел, потому что Серёга вскинулся на него: «Это колбаса тебе сладка и приятна, обжора мохнатый, говори, какой сейчас год и день»?! 
                «Март, тот же год. Недели не прошло, как мы отсюда выбрались»,- отвечал кот.  «Парадокс»,- усмехнулся Перевалов, а парадоксы -  штука скверная.
Как началось, так и пошло дальше. Опять носили Сергея черти среди чужой войны.  Там дрались, резали и кололи друг друга давнишними железками люди, чьи и косточки к рождению его сгнили в земле и проросли рожью, пшеницей и белыми берёзами. Но они были кругом его, молодые, здоровые, полные надежд на грядущее счастье, и не чающие того, что чужая стрела или взмах сабли прервут бег их времени. И когда, и правда, шальная стрела, копьё, меч ли убивали их тела, души  их взмывали над ратным полем с немым вопросом: «Почему меня, почему я?  Я же ещё и пожить не успел»!
Чего делал Перевалов на той стороне, пока в родном времени его уволили за долговременный прогул с работы, пока жена его, проплакав все глаза, тропку протоптала до тётки Маниного крыльца, дознаваясь у сына её Ваньки, куда мог пропасть на месяц муж её, Серёга? Бывало, пропадал и по неделе, но чтобы месяц! Знала она теперь и про меч, сберегаемый на хлеву. Дети нашли, играя на дворе. Теперь, не найдя меча этого, она поняла, что не убит муж её бандитским ножом, не канул как в прорву в любовь  к какой молодухе, а ушёл туда, где меч этот ему стал надобен. Только куда? Этого она понять не могла.                Накануне того дня, как пропасть, дозналась она, Сергей был в военкомате. В тот день началась война в Косово. Просился в Косово, но военком его выставил: «Мне рядовой состав нужен, и молодые. Да и твоих детей, случись чего, я кормить буду»? Серёга не озлился на слова его, а наоборот рассмеялся. Странно так рассмеялся, как человек, который на что-то решился, да никто не знает, на что. «Значит, не дашь мне, капитан»,- сказал он: «За братьев славян голову сложить»? Честь отдал, к шляпе руку приложив, и ушёл по ростепельным лужам. 
                Путь его лежал в контору РАЙПО. Секретарша председателя под большим секретом рассказала Серегиной жене, что, увидев Перевалова, стал Иван Палыч чрезвычайно бледен с лица, велел никого к себе не пускать, и почти час беседовал с Серёгой, после чего тот вышел, прижимая к груди некий обёрнутый тряпьём продолговатый предмет. Потом видали Перевалова на Грабиловке, где, как она по ещё большему секрету узнала, он купил у хитромудрого старичка из бывших прапоров Коли Рыжего две гранаты. Коля своим не продавал, берёг для приезжавших на рыбалку москвичей, но для Серёги, почему-то, сделал исключение.
                Когда он вышёл от Коли, уже смеркалось. Так в сумерках и растаял. Пропал и кот. Ну, кота, знать, лиса подобрала, бесстрашно ходившая по огородам, а куда девался Перевалов, не знал никто. Лишь через две недели непрерывных набегов Серёгиной жены Ванька не выдержал и, придя в поздний час, рассказал ей о дыре на Белой Лебеди. Ночь-полночь,  она, накинув только лёгкий не по погоде плащ и  перебаламутив по пути всех собак, ринулась  к участковому Коле Балашову, перебудила и перепугала всю его семью, и долго не могла объяснить, чего ей собственно нужно. Однако, разобрав среди её сумбурных объяснений слово «дыра», Балашов построжал лицом, оделся и пошёл прогревать мотор Уазика. Несмотря на уговоры попить чаю и погреться, пока Коля прогревает мотор, Серёгина жена вышла за ним следом и упрямо села в машину, сидела и мёрзла, будто от того он бы выехал быстрее. 
                Наконец, тронулись. Замелькали за окном Уазика сонные сугробы, тёмные силуэты домов, берёзы, и, спустя пятнадцать минут машина затормозила на Белой Лебеди, где меж елочек петляла от большака хорошо натоптанная тропинка, вскоре приведшая их на полянку, где над ямкой за кустами шапкой-пирожком стоял сиреневый туман. «Коля, что это»?- едва успела спросить Перевалова, когда в яме той грянул взрыв, поднявший фонтанчиком снег, и послышались выстрелы и мат. Мат разливался по окрестности недолго и вскоре перешёл в чей то предсмертный вопль, после чего из ямы, тяжело опираясь на меч, вылез муж её, Серёга. Она сразу на радостях и не разглядела, что был он весь в крови. «Здрасьте»,- ошеломленно уставившись на них  обоих, только и сказал он, после чего бессильно сел в снег и протянул жене вещмешок: «Береги кота – контужен в бою»! Контуженый кот вывалился из мешка и, неловко дернув лапками, заикаясь, заявил: «Мышь – это не только ценный мех, но и 20-30граммов высококалорийного, легкоусвояемого мяса»! Последствия контузии были налицо.  Больной нуждался в срочном лечении колбасой и сметаной, но пока всем было не до него. Сергей же, пока несли его к машине, шепнул участковому: «Тебе, Коля, генератор новый, резина. В общем, запчастей на целый Уазик, там, в яме. Только протокол не составляй. Всем скажи, что я косой порезался»… Серёга спал на больничной койке, но тревожен и беспокоен был его сон. «Коса, покос»,- лепились в мозгу Перевалова друг к другу однокоренные слова: «Косарь»! А потом явился сам Косарь, румяный, ражий и довольный жизнью настолько, насколько может быть доволен вооруженный автоматом мародёр в тринадцатом веке. «Говорила мне бабка покойница, можешь сделать сегодня, не откладывай на завтра»,- думал, лицезря его вражину  во сне, Серёга, представляя себе, сколько добра  уволок через грань времён этот человек, воспользовавшись дырой, не заделанной им, Серёгой с осени…
                Вопреки доводам разума влез Перевалов в эту средневековую историю. Да и что ему было тут защищать?     
                «Чего нам теперь защищать? Власть богатых и награбленное ими барахло»?- забрался в сон голос учителя Прусакова: «Оттого и служить в армии не хотят, что защищать больше нечего»! «Есть чего»,- отвечал дикий философ Поликарпов: «Тут и разговора нет, что и раньше – Родину, семью, любовь, в конце концов! А государство пусть политруки защищают». «Я и сам бывший политработник»…- возмутился Прусаков, но дикий философ сказал, как отрезал: «Ты сущность двойственная – политрук и человек, значит, и защищать тебе есть чего вдвойне. А ты, говоришь, нечего»! Уходили последние татарские отряды, кончались бои, но где-то в колчане рыжего кривоного шального всадника таилась и Серегина стрела, да только Бог упас, и стрела та хоть и ударила Перевалова в грудь, но чуток не добралась до сердца. Татары ускакали, а он, раненый, лежал до вечера на опушке, кое-как остановив кровь, но без сил пошевелиться, согреваемый лишь забившимся под телогрейку в страхе перед дальним волчьим воем котом. Потом заскрипел снег, пришли люди, положили Сергея в сани и повезли куда-то, а  куда, у него и сил спросить не было.
И знать он ничего не знал, пока лежал раненый в заметённой снегами усадьбе, и по слову княжны Марьи древние старухи отпаивали его травами, когда прошёл слух, что явился сатана и бродит, что ни ночь по обезлюдевшим селищам, убивает людей.  Убивает жестоко, страшно,  а берет лишь святые иконы со стен.
Истоптанная татарскими конями страна мучительно тужилась жить, дожить до весны, до первой травы для чудом спасённой коровы и приблудившегося раненого коня, до весеннего ласкового солнышка для изголодавшихся, одни глаза остались, детей, до нежданной вести, что мужик, хозяин, ещё с поздней осени ушедший на Сить ли, к Торжку, по посадничему, княжа Юрьеву ли слову, жив, хоть и ранен, подобран и выхожен добрыми людьми, придёт по топорщащейся первыми проталинами тропе, тяжело опираясь на палку, и, похлебав немудрёного варева, впряжётся вновь в неизбывную крестьянскую работу.
                Чего ели люди в то время, знают только учёные историки, но заставь тех историков это жрать, ноги бы протянули через неделю. Люди жили, и до весны оставалось немного, но тут приходил сатана. В том, что это был он, не было никакого сомненья. И ни нож, ни рогатина, ни лук со стрелой против него не помогали. Он срывал грязными лапами святые иконы, пихал их в мешок и убивал, убивал, убивал всех, у кого хватало сил и смелости сопротивляться ему. Правда, был слух, что у Волкова хутора он попал в капкан на крупного зверя и искровенил, пытаясь выбраться, всю тропу, но подтвердить или опровергнуть эти слухи было некому, на хуторе том живых в ту ночь не осталось. Приходил он ночью, а днем полз по дорогам, красный и страшный как рыкающий див, оставляя за собой, почему-то спаренный, змеиный след.
Когда Перевалов увидел на свежем снегу эти следы, он понял, всё, что было до этого в его жизни, цветочки. Ягодки, вот они. Вот враг почище монгол, и хоть можно уйти, спрятаться, вернуться в своё время, домой, от него никуда не скроешься, враг здесь, он взял след и найдёт тебя везде, и жену, и детей, всех, кто тебе дорог,  и пощады не будет, не в том времени, так в этом. «Как его арестовали, он-то думал, шутя, а наутро сказали, расстреляем тебя»!- затянул на редкость жизнерадостную песню кот но, пребольно получив по ушам варежкой, заткнулся. На снегу темнели следы автомобильных шин.
Возвращаясь в усадьбу, Серёга услышал выстрелы. Огонь вёлся из автоматов. За дальностью было не разобрать из скольких, но их было много.
Сергей бежал по полю, и каждое усилие его наполовину  тратилось попусту, на проминание бессильного весеннего снега. Нога уходила вглубь, а для следующего шага требовалось с натугой вытащить её, пока другая проваливалась в снежную прорву. Под снегом нежданно попался ручей, и Серёгино тело ожгло чуть не до пояса ледяной водой. Сапоги, полные студеной влаги, стали в три раза тяжелее. Поле кончилось, путь петлял меж рёлок, где чёрные ели били своими колючими лапами по лицу и высыпали за воротник пригоршни снега. В лёгких, отвыкших от долгого бега, горело тяжкое пламя лесного пожара. Казалось, что каждый следующий шаг последний, и дальше не будет сил шагнуть ни разу, но Перевалов бежал. Хотя, это ему только казалось, что он бежал, сам же он передвигался нелепыми прыжками, не превышая скорости бредущего по асфальту пенсионера. Наконец, открылся выгон, и только кусты да угол старого сарая прикрывали от Сергея усадьбу и дорогу к ней.
Добежав до сарая, Перевалов с разбегу уткнулся в наводопевшую, вытаявшую накануне кочку, вылил воду из сапог, полежал, стараясь успокоить дыхание и, когда оно чуть пришло в норму, и перед глазами перестали плыть оранжевые круги, встал и выглянул из-за угла.
                На дороге стояли двое с оружием, сытые, наглые, из тех, что народились в нашем времени, будто грибным слоем к самому началу смутных времён на мучение русским людям. Персонажи прежних смут не видны за туманом времени, но уже в Великой Смуте первых лет семнадцатого века  под знаменами Тушинского вора и Ваньки Заруцкого мы видим эти похожие на задницы лица, ротожопы, не отстреляв которых, не могла утвердиться новая династия. К 17му году они народились вновь во всём своём пышном цвете, жрущие, лгущие, пакостящие, ругающие святыни и хапающие всё, до чего могли дотянуться их руки. Последнее же их явление мы все наблюдали воочию.
Наставление по стрелковому делу 1984го года издания говорит нам, что «при стрельбе из стрелкового оружия в зависимости от характера цели могут быть достигнуты различные результаты». Те цели, что, что-то обсуждая, стояли сейчас на дороге, не вызывали у Перевалова чувства сострадания и сомнений в конечном результате стрельбы. Они нелепо завертелись под ударами пуль и осели в дорожную кашу.
Усадьба ожила. Кто-то бежал от терема с оружием к возам с награбленным имуществом.  Лупили автоматы, сухо щелкнул винтовочный выстрел. Брызгами разлеталась от пуль дорожная каша из снега и грязи. До ворот оставалось около ста метров, и Сергей бежал к ним, по-заячьи прыгая по каше этой из стороны в сторону под перекрестным огнём. «Хоть стреляют плохо, и то нам доход»,- смекнул Перевалов: «Но их там не меньше, чем семеро». Патронов оставалось полрожка, роль Шварценеггера была явно не по нему, но стрелять бывшего лейтенанта Советской Армии в противоположность его противникам учили хорошо. Нужна была только выгодная позиция, и он её получил, достигнув в своём беге ворот. Отсюда простреливался весь двор. Перевалов залег за камень коновязи и, переведя дыхание, установил автомат на одиночный огонь.
                Помянутое выше наставление по стрельбе говорит нам, что «неплавный спуск курка влечёт за собой отклонение средней точки попадания». Этим грехом Серёга не страдал. Курок он спускал нежно и плавно, и результаты его стрельбы соответствовали поставленной огневой задаче. Шесть раз выстрелил он, и почуял, что вражеский огонь стал значительно жиже, ведь четыре неподвижных тела остались лежать на крыльце, за поленницей и на снегу. Воодушевившись этим своим успехом, Перевалов, пригнувшись, перебежал к  сбившимся в кучу возам.  Кони, напуганные непривычной им оглушительной пальбой, оборвали постромки и убежали в поля.  Лишь пара старых соловых мериньёв, испуганно прижав уши, жалась в упряжке к, по звериному их пониманию, спасительному забору. Недалеко от них, за возом, груженным в навал серебряной утварью, намечал Сергей для себя новую огневую позицию. Однако навстречу ему выскочил с оружием какой-то человек, по виду из местных, примкнувших к банде мародёров. У Перевалова перед ним было преимущество в восемь веков плюс сытое советское детство, чем он и воспользовался, в результате чего враг уткнулся проломленным прикладом черепом в поклажу, пачкая трофейную парчу струйкою крови.
              Спустя минуту Серёга был уже под защитой каких-то построек.  Там сгустившийся автоматный огонь заставил его нырнуть в щель между клетями и затихнуть. Что удивило его, так это то, куда собственно подевались все здешние жители?  Пока он бежал через двор на глаза ему попались только два трупа -  измочаленный пулями пожилой кметь, мёртвым так и не выпустивший  секиру из рук, и баба, видать дуром попавшая под автоматный огонь.  «Дай Бог, остальные успели попрятаться»,- подумал Перевалов, но верилось ему в это слабо.   
Место, где укрылся он, стало для Сергея  ловушкой. Загнавший его меж клетей враг, в противоположность своим покойным товарищам, бил из автомата грамотно и кучно, выбивая пулями из угла, за которым укрылся Перевалов трепыхающиеся на ветру маленькие щепочки. Высунуться он Серёге не давал, ходу  назад тоже не было - за спиной Перевалова  была глухая стена.  «Хорошо хоть гранат у него нет»,- мог радоваться Серёга, но радоваться было нечему, потому как обилием патронов враг был не обижен.  Враг этот мог, сколь хотел долго,  удерживать своим огнём Перевалова до появления себе подмоги, чтобы потом без риска укокошить его. А по усадьбе согласно Серёгиным расчётам должен был бродить как минимум ещё один недострелянный бандит…
      Враг не торопился, чужое время текло медленно. Радовало одно, своей меткой стрельбой в начале перестрелки Сергей сумел убедить супротивников, что в одиночку соваться против него опасно.               
  Ситуация складывалась откровенно патовая. По небу носились перепуганные боем птицы, а время, и в правду, текло медленно, как замерзающая солярка по трубопроводам тонущего в зимнем болоте трелёвочника.
  Перевалов смотрел на небо, птиц и отлетающие щепки, не зная, что и делать, когда раздалось бешеное: «Мяу»!- и с крыши, с изукрашенного резьбой карниза метнулся мохнатый визжащий комок. Враг, не помня себя, выскочил на открытое место, пытаясь сорвать со своей головы, бешено вцепившегося в бритую плешь кота. Враг открылся выстрелу. Серёга выстрелил, враг  запнулся и упал, а кот, подняв хвост трубой, будто знамя победившего полка, потёрся боком о Серегин сапог и спросил: «Где ты, хозяин, столько времени был? Меня тут побили. Вот этот самый гад»,- указал на свежепреставившегося автоматчика: «меня пинком бил, когда я хотел всю их банду усыпить сказкой про новый Уголовный Кодекс. Так врезал, у меня чуть голос не отнялся». 
   Погладив несказанно довольного собой кота, Сергей повернулся к стене, чтобы отлить. Оружие в сторонку отставил, бдительность потерял.  «Хозяин, сзади»!- заорал кот, но было уже поздно.
Возле серёгиного уха противно свистнула пуля, и сиплый голос насмешливо произнес: «Руки в гору, мордой к стене! Пушку ножкой в сторону откинь. Приехали, фраерок». Нового супротивника Перевалов и разглядеть не сумел, стоял теперь лицом в стену, с расстёгнутой ширинкой и думал, как достать его, гада. На ногах были тяжеленные от недовылитой влаги и набившегося снега сапоги, а за спиной и метров пять до самого крыльца терема, где и расположился супротивник, лежал глубокий непролазный сугроб.            
                «Чудны занесенные снегами леса Верхневолжья  в ясные зимние ночи, когда»…- завёлся, было, кот, но вновь грянул выстрел, а бандит, осклабясь, заявил: «Ты, фраерок, коту скажи, чтобы заткнулся, пока цел. Мы все ваши хитрости знаем»! Потом закурил и продолжил речь: «Ты теперь стой, Косаря жди. Хозяин  к тебе, краснюк, ментовская рожа, много вопросов имеет. Вот приедет он, и будем мы тебя»… Однако рассказать, что именно предстоит пережить Перевалову, он не успел.  Вдруг выронил изо рта сигарету и, охнув, повалился всей тушей через перила крыльца в сугроб, а, когда падал он, стало видно, что из спины его торчит, загнанное туда ото всей души, копьё. «Так убит был налётчик, за него отомстят»,- радостно взвыл кот, а Серёга, изумленный нежданным спасением, поправил его: «Мстить то больше некому, всех положили».
«Ну, здравствуй, богатырь»!- раздалось с крыльца. Перевалов, густо покраснев, застёгивал ширинку, а кот уже тёрся возле ног княжны: «Спасибо, Марьюшка, живы остались. От моего-то военного толку мало».
Сергей сел прямо на снег, глупо и счастливо улыбнулся и только и спросил, будто сам не видел:  «Жива»?!
«Матушка, ты на него вниманье особо не обращай, он не в себе маленько»,- урчал кот: «Я тебе песенку спою»! И затянул с претензией на оперный баритон: «Под городом Горьким, где ясные зорьки»…Поперхнулся, не взяв ноту, и опять начал ласкаться к княжне: «Хозяйка наша умница, красавица, всех людей спрятала, говорит, не вам с сатаной воевать, вот придёт богатырь залётный и всех нас спасёт. Так всё по её слову и вышло. А потом сама богатыря спасла».
Перевалов же не слушал его. Он освободил от набившегося снега сапоги, и подумал, что славный бы был войне конец, когда бы знать, куда подевался сам Косарь? Среди мёртвых его не было, а и из слов последнего бандита предполагалось, что ждали его здесь с минуты на минуту. 
               Уши Серёгины отверзлись, и он различил приближающийся шум мотора. Красный Уазик вынырнул на поле из-за ёлочек и остановился возле двух первых трупов. Из него вылез человек и стал в бинокль осматривать усадьбу. Следы недавнего боя бросались в глаза. Трупы мародёров тоже. Осознав это, человек   полез в машину и начал разворачивать её. Дорога была узка, и получалось это у него плохо. «Батюшка, так это ж Косарь»!-  подхватился кот: «Держи вора, люди добрые»!
           В тот же миг Уазик развернулся и замелькал меж ёлочек, явно держа путь к дыре. Увидев это, Сергей подхватил автомат убитого и вскочил на ноги. Он, нелепо взмахнув рукой при виде хрустальной слезы, ползущей по щеке онемевшей от предстоящей разлуки, княжны, и не поцеловал её, как любой нормальный мужик на его месте, а лишь по нравам того времени поклонился ей в пояс.    
           А потом побежал скидывать с воза награбленное, и на том возу гнать и гнать по следу Уаза, крича надсадно, не помня себя, и молотя по крупам мериньёв древком копья, пока не треснуло древко, пока не домчались  они его до самой дыры. И там, с налёта, с маха, из-за треска ломающихся оглобель и  полозьев, он швырнул последнюю, на самый чёрный час сберегаемую, гранату под колёса ненавистного красного Уазика. 
Что было потом, он и сам помнил плохо, и кот, пострадавший от взрыва не рассказывал. Однако, Косаря он зарубил в честном бою. Когда испуганные взрывом меринья рванулись из последних сил вдаль по дороге, унося  в санях автомат, а Уазик повалился в кусты, чуть не закрыв собой дыру, оба они, и он сам, и Косарь, стали равны перед смертью. Косарь, конечно, был несколько ровнее, ведь у него был ещё пистолет. Однако, как говорил в училище Серегин взводный: «Оружие придумано для военных, а всяким»…- то и управиться с пистолетом Косарь не поспел, как оружие это было выбито из его руки и улетело в кусты. Пришлось, как и предполагалось наукой по ту сторону дыры, сражаться на мечах. Оба они были слабыми фехтовальщиками, но Косарь слабее, за что и поплатился.
И умер, а с ним умер страх.  «Ушёл сатана»!- вздохнули люди, и в туже ночь густым, будто банный пар, туманом слизнуло, будто и не было, последние снега, и земля жадно потянулась к утреннему теплу шустрой весенней травой. На Руси кончилась долгая зима 1238го года.
Косаря хоронили пышно. По городу, гудя в гудки и ревя сигнализацией, полз  черной плесенью провожающий его криминал, и, глядя на забитые их Мерседесами, будто больничные закоулки тараканами, улицы, простым людям мечталось о дезинфекции. Под гудки их на втором этаже районной больницы в кресле возле фикуса и картины с мишками в сосновом бору, сжимая в руке стакан остывшего чая, спал Пётр Иваныч Жучков. 
  Снилась ему весенняя степь в алой пене маков.   А по степи той, шёл со знакомой с детства  песней прекрасный юноша, добрый пастырь, и нёс к зашедшейся в плаче матке отбившегося ягнёнка, и не было в мире смерти и горя, только одна жизнь, юная и бойкая, рвущаяся к высокому небу зеленью и жадным ягнёнком опорожняющая вымя.
А, посреди дремучего леса, где никакой археолог и не додумался бы искать следа княжьего терема, заблудившийся в весеннем тумане, прохожий человек нашёл камень, где твердой рукой инокини Марфы, в миру Марии, были высечены слова «лета (какого лета стёрли годы), русские одолели орду». А, что за орда была, кто теперь упомнит…


Рецензии