Отчаянный
Такого-то Пашку никто не опасался, не сторонился и даже норовил водить компанию. Ещё бы не водить. В часы досуга, субботними или воскресными днями ближе к вечеру, когда жар уже спадал и вот-вот сядет солнце, перед бараком появлялся Пашка с гитарой через плечо на алой ленте. Он появлялся в проёме дверей молчаливый и отрешенный с чуть бледноватым лицом, а следом за Пашкой, неся перед собой колченогую табуретку, появлялась и Дуся – Пашкина жена. Дуся ставила стул и, опробовав его на устойчивость, усаживалась на завалинку, а Пашка, аккуратно поддернув штанины, чтобы не вытягивались на коленях, садился на стул, бережно снимал с плеча гитару, некоторое время щипал и подтягивал струны, пробуя их на звучание, и начинал играть.
Начинал Пашка всегда с грустного, задумчивого. Почти припав щекой к грифу, он сливался с гитарой, и, казалось, что они одно неразделимое целое и только его пальцы, едва касаясь струн, как бы лаская, скользили по ним и извлекали тихие, слегка вибрировавшие печальные и тревожные звуки. Из близлежащих бараков стекались люди, усаживались, где придется, и замирали, очарованные Пашкиной игрой. А он, как бы, не замечая окружающих, уходил в себя, изливаясь тревожной, щемящей мелодией. Хорош был Пашка в эти минуты, до такой степени хорош, что даже неугомонный Сашка Зубов зачарованно притихал, изредка пошмыгивал носом и повторял: «Ну, Пашка, ну даёт, едрить твою в кочерыжку! Ажно слезу вышибает, поганец».
Печальное почти всегда завершалось любимой Пашкой «Землянкой». После небольшого проигрыша он начинал:
Бъётся в тесной печурке огонь,
На поленьях смола, как слеза
И поёт мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза…
Начинал Пашка негромко, вполголоса, почти сливаясь со звучанием струн, и, как-то завораживающе, и все замирали, погружаясь в себя и в песню.
Ты сейчас далеко, далеко...
будто, жалуясь на непреодолимые препятствия и переменчивость судьбы, уже с над рывом, пронизывающе продолжал. Дойдя до последней строфи, он поднимал голову, обводил слушателей отчуждённым взглядом и, замечая на лицах набежавшие слезинки, упавшим голосом, почти с шёпотом договаривал:
А до смерти четыре шага.
И казалось, так оно и было в белоснежных полях под Москвой, разделивших прошлое и ту невидимую черту, за которой была смерть.
Пашка делал короткую паузу и уже на высоком накале, утверждающе звонко, завершал:
Пой, гармоника, вьюге назло.
Заплутавшее счастье ищи.
Мне в холодной землянке тепло
От твоей негасимой любвию.
Он обрывал песню всегда неожиданно, на последнем звуке и, побледнев лицом, сидел отрешонно глядя поверх окружавших его людей вдаль, и, наверное, виделись ему те белоснежные поля и та беда, из которой он, как и многие из его слушателей, выбрался чудом и вернулся к своей любимой, услышавшей и дождавшейся его. И ему, прошедшему всю войну от начала и до конца, трижды горевшему и чудом выбравшемуся из танка, были понятны и дороги и печаль, и слезинки на лицах бывших фронтовиков, и дождавшихся своих мужей жен, и недождавшихся вдов.
На этом выступление Пашки не кончалось. Дождавшись, когда публика смахнёт с ресниц последние слезинки, он выпрямлялся, передавал подоспевшей Дусе гитару, брал из её рук балалайку и, как-то, сразу преобразившись, начинал частушечный проигрыш. Он проделывал это виртуозно: его руки метались по грифу, щипали, рвали струны, били костяшками пальцев по звонкой фанере, извлекая невероятную какафонию звуков, каким-то чудом выстраивавшихся в мелодию. Он поднимался, пропускал балалайку между ног, за спину, через плечи, подбрасывал, и она, вращаясь, взлетала, падала вниз в ловкие Пашкины руки и ни на миг не переставала звучать.
Уже в сумерках, ближе к темноте, натешившись и потешив публику, в обнимку с Дусей уходил Пашка, и расходилась пубика. И всем был бы хорошь Пашка, если бы не одна изъянинка. Унаследованная от лихого конокрада-отца, Василия Пешкова, отчаянность, нет-нет да и прорывалась и в Пашке. Прорывалась крайне редко, когда Пашка бывал в чрезмерном подпитии, и тогда всяк его опасался. И не напрасно. Не один из сельчан поплатился за противоречия с Пашкой, но, как всегда водится, и на смельчака найдётся укорот. Нашелся он и на Пашку...
Субботними днями ранней весной, когда и работы-то путёвой не было, а та что случалась, была так себе – не в тягость: дровишек хозяюшкам наколоть, со скотиной управиться, али по двору помельтешиться, наводя порядок, собирались мужики на конном дворе лясы поточить или в картишки перекинуться. Играли до упаду сутки напролёт и расходились по домам, чтобы усладить домашних своим присутствием и вниманием.
На одну из таких посиделок забрёл и Пашка. Забрёл совершенно случайно: то ли любовные флюиды весны сотворили с ним неладное и погнали как лося на запах течки; то ли творившие свое злое дело пары принятого на грудь горячительного, но, как бы там ни было, дома Пашке не сиделось, и требовалось общение. На свою беду к началу игры Пашка опаздал: игра уже началась, ставки были обьявлены, и банковал колченогий Прошка, самый заядлый и до дурости принципиальный из всех игравших.
О заядлости Прошки разговор особый. Вернувшись с войны до крайности колченогим, сказались не то контузия, не то ранение, был он определён в инвалиды и весь свой досуг проводил, развлекаясь игрой в карты или лото. Ножки Прошки были настолько скрючены, что были шибко похожи на перевёрнутые головками вниз две семёрки. Играя в лото и извлекая бочёнок с двумя семёрками, ни кому и в голову не приходило обьявить: « семьдесят семь», говорили: «Прошкины ножки» и всем было понятно о ком речь.
Прошка даже гордился увековечением своего имени, а вот другое последствие колченогости нет-нет да и подводило, доставляя порой немалые неприятности. Заигрываясь до крайности, Прошка напрочь забывал простую народную мудрость «посрать и родить – нельз погодить!» и, случалось, из-за нерасторопности ножек оправлялся в подштанники. Впрочем, и из этой неприятности норовил Прошка извлечь для себя выгоду. Возвращаясь однажды с очередного сеанса игры в подвеску, где с ним приключился грех, он снял подштанники, от которых пахло так дурно, что Прошка, зажав нос, постоял в раздумьи, аккуратно свернул их и сунул в дальний угол под кровать невестки. Невестку он невзлюбил с первого дня её появления в доме и делал ей всякие мелкие пакости, где только мог.
Улегшись спать с молодым муженьком, невестка долго ворочалась, принюхивалась, хлюпая носом, вставала, заглядывала под кровать и подушки и, не найдя источника беспокойства, сказала муженьку:
– Чтой-то, Лешка, говнецом попахивает.
– Откудова ему тута взяться? – безмятежно ответил Лёшка. – Спи, давай!
Прошкин подарок невестка нашла только утром и, не раздумывая, сунула ему под подушку, а вечером, укладыаваясь спать, сказала муженьку:
– Мотри, Лешка, чё сёдни будет?
– Чё будет? – недоумённо спросил Лёшка.
– Мотри!
И Лёшка увидел, как, сняв брюки, вознамерился родимый тятька прилечь, но, едва коснушись щекой подушки, забеспокоился, поднялся, пошарил под кроватью руками и, не найдя искомого, снова прилёг.
– Чё это с ним? – шепнул Лёшка.
– Мотри – щас увидешь, – так же шепотом ответила молодуха.
Что-то не давало Прошке спать: он снова поднялся, пошарил, теперь уже основательно, под кроватью и, удручённый безуспешностью своих попыток, горестно вздохнул.
– Чё это вы шебуршитеь, тятя? – спросил Лёшка. – Спали бы, а то завтра рано на работу итить.
– Уснёшь тута! – злобно ответил Прошка и, сунув руку под полушку, извлёк то, что искал.
Забродившее, как дрожжевое тесто, содержимое подштанников шибко шибануло в нос, и Прошка выдохнул:
– Ф - ф - у.
– Нюхай друг хлебный дух, нюхай весь там ишо много есть,– злорадно сказала невестка.
– Сука! – удручённо ответил Прошка и, смешно колдыбая скрюченными ножками, понёс невесткин подарок в холодные сени.
Вскоре весть о Прошкином конфузе распространилась по всему посёлку, доставив ему не мало неприятных минут, а Лёшка конфидинциально предупредил:
– Кончали бы вы, тятя, с этими делами, не то съеду.
И Прошка, несмотря на точившую его неприязнь к невестке, перестлл чинить ей пакости.
И вот этот-то Прошка и стал причиной всех неприятностей, случившихся в тот день с Пашкой Пешковым.
К приходу Пашки денег на кону скопилось изрядно, и на робкую прозьбу о разрешении вступить в игру зловредный Прошка ответил решительным отказом.
– Приходют тут всякие на готовенькое, – сказал Прошка.
– Пущай играет, – смилостивился жадноватый Филип Каньшин, – всё какая-никакая копейка в кон добавится.
– Сказал тоже, – не сдавался Прошка, – а коли задарма кон сорвёт, тогда што?
– Когда уж это я кон-то срывал, Прохор Куьзмич, – сказал уважительно Пашка.– Отродясь такого-то не случалось.
– И то правда, – ответил Прошка и добавил, – Тогда доставляй в кон сколько положено.
– Пущай доставляет, – загалдели игравшие, – а то кон сорвёт – обидно!
Не торопясь, Прошка сосчитал накопившиеся деньги, поделил их на число игравших – получилось изрядно, и Пашка засмущался. Таких денег у него не было. Он обшарил карманы, пересчитал обнаруженную наличность, – не хватало самой малости, а играть шибко хотелось и он нерешительно обратился к присутствовавшим:
– Одолжил бы кто?
– Удумал тоже! – немедленно отреагировал Прошка. – Это, в какие-такие года на наши же деньги да у нас же и выигрывать? Такова отродясь не водилось.
– Пущай ставит, сколько наскребёт, – снова подал голос жадноватый Каньшин, – лишнева не будет.
И тут в разговор вмешался Касаткин Семён:
– Много не хватает, что ли?
– Самую малость, – ответил Пашка.
– Тады... – вот что!
Все насторожились, ожидая от Семёна окончательного решения. Семён Касаткин – крепкий и «по-медвежьи» увалистый мужик – слыл у присутствовавших непререкаемым авторитетом. Пройдя от начала и до конца войну в полковой разведке, был он молчалив, решителен, когда того требовала обстановка, силен до такой степени, что, ухватив однажды расходившегося бугая Мишку за рога, без видимых усилий повалил его на бок и утихомирил.
– Тады, – вот што, Паша! – раздумчиво сказал Касаткин. – Ступай ты, Паша, домой и не мельтешись тута. Видишь – крохи у всех, а играть хочется. Ступай к Дусе, налови мандавошек, оне ноне нарасхват, и продай. Сказывали, их в ларьке по большой цене принимают.
– Откеля оне у Дуськи-то? Чистая она! – вскинулся Пашка.
– Чистая, чистая, – загалдели мужики, – видать, давно не проверял. Не слыхал, небось: Верка-то Рехтина их када ишо на развод бабам пораздавала. Теперь, поди-ка, страсть как расплодились.
– Сволочи! – сказал разобиженный Пашка и удалился.
– Теперь жди, – молвил, кто-то из мужиков, – Пашка такого не спустит.
Когда запополуднело, дежуривший в этот день по конному двору, Семён отправился поить лошадей. Раз за разом он вытягивал из колодца огромную бадью с водой, сливал в длинное корыто и, увлечённый этой работой, не заметил появления Пашки. Только спустя короткое время, каким-то шестым чувством, тем, что всегда сопровождало его в разведке, когда он уходил на поиски «языка», затылком, кожей спины Семён почувствовал опасность. Он обернулся и увидел Пашку. Пашка приближался крадущимися шагами хищника, чуть пригнувшись и выставив вперёд нож лезвием в низ.
– Ишь ты! – пронеслось в голове Семёна, – а ведь вдарит. Он постоял, принимая решение, и стал задом пятится к конюшне, на стене которой – это он твёрдо помнил – с незапамятных времён висел секач, каким срубали ботву свеклы. Упершись спиною о стену, Семён двинулся вдоль неё к углу, не спуская напряженного взгляда с Пашки.
– Убъю гада! – прохрипел, приближаясь, Пашка.
На самом углу конюшни правая рука Семёна наткнулась, наконец, на лезвие ножа. Перехватиться за держак было делом привычнвм и, сжав держак мертвой хваткой так, что хрустнули костяшки пальцев, Семён поднял его над головой. Приличной длины, изготовленный из маховой пилы, секач приятной тяжестью укрепил решимость Семёна отразить отчаянный Пашкин натиск.
– Вот я тебя, паршивец! – крикнул, поигрывая секачём, Семён.
Увидев столь внушительное оружие в руке Семёна, Пашка резко сбавил ход. Следующее действие Семёна и вовсе повергло Пашку в панику. С криком:
– Убью мерзавца!– Семён решительно двинулся навстречу, и Пашка сробел. Он развернулся и сначала медленно, а за тем, набирая ход, ринулся к выходным воротам с конного двора.
Сзади слышался тяжелый топот Семёна.
– Не уйдёшь! – кричал Семён, – я тебя достану, гада.
Приблизившись к огромной, подпиравшей ворота, луже, Пашка в нерешительности остановился, и это было роковым решением. Набежавший сзади, Семён опустил секач и со словами:
– Молись, паршивец! – резко пырнул Пашку торцом секача в заднее, мягкое место.
Столь решительные действия Семёна прибавили Пашке силы и, вскрикнув дурным голосом:
– Караул, убивают! – он прыгнул в лужу и, уже не оглядываясь, побежал в направлении больници.
– Чё это с ним? – нзумился Семён и ощупал торец держака. Из держака торчал маленький металлический секелёк.
– И всего-то ничего, – сказал Семён, – а орёт как резаный.
– Убили!.. Убили!... – кричал, вбежавший вприёмное отделение больнициы, Пашка.
– Нету же ничего, Павел Григорьевич! – сказала недоумённо, прибежавшая на Пашкины вопли и осмотревшая его задницу, дежурная медсестра.
– Мокрая жа. Кровь ить... Никак помру?
– Где же кровь, Павел Григорьевич, – снова сказала медсестра. – Нету никакой крови.
– Што я не чую, што ли? – не сдавался Пашка.
Прибежавшая на помощ, молоденькая практикантка помогла спустить с Пашки штаны. В нос ударил удушливый запах несваренной квашеной капусты, картошки, свеклы… и, зажав носик ладошкой, она удивлённо сказала:
– Да Вы никак обмарались, Павел Григорьевич?
Пашка, удручённый перспективой быть похороненным, машинально сунул руку в штаны, ощупал больное место и, поднеся руку ладошкой к носу, сказал упавшим голосом:
– А ить и правда. Во напужал, сволочуга!
Придя – против обычного – мирно домой, он вытащил из-за голенища нож, с которым никогда не раставался, протянул жене и тускло сказал:
– Спрячь подальше за ненадобностью.
– Чё это с тобой ноне случилось? – удивилась Дуся.
– Ни чё, не твово ума дело, – ответил Пашка и тут же осведомился. – Правда сказывают буд-то Верка Рехтина мандавошек на расплод раздавала?
– Ты чё – рехнулся? Ишо чево выдумал. Не боись, – нам не досталось, – смешливо ответила Дуся. Она ласково потрепала Пашкины волосы и как-то грустно сказала:
– Седой уж, а всё как мальчонка… Не угомонисси никак, а пора бы. Вон, старшой-то наш, весь в тебя отчаянный. То и мотри што б в каку беду не втюрился.
– Угомонится, – так же грустно ответил Пашка. – Все когда-нибуть угомоняются.
Свидетельство о публикации №212042100624