Как я рубил сук, на котором сидел

               
      Чтобы бороться за освобождение народа, кумир моей юности Герцен,  разбуженный декабристами,  эмигрировал в Англию и основал там революционный журнал «Колокол», в котором публиковал пропагандистские статьи. Другие борцы создавали партии, устраивали покушения на царей и сановников. Мой метод борьбы за демократизацию общества, за свободу творчества, которых всегда жаждала моя писательская душа,  был проще: в частных спорах, разговорах я пытался убедить своих собеседников в том, что  реальный социализм представляет собой  тоталитарную систему, что нужно голосовать за демократов.  Я никогда не состоял ни в одной партии, но я был волонтером  в  армии демократов.  Передо мною стояла цель – распропагандировать как можно больше граждан. За пять лет я провел тысячи интеллектуальных поединков.
 
    В Москве я спорил с товарищами  аспирантами. Когда вернулся в Везельск, моими оппонентами стали коллеги.
         Как-то на методологическом семинаре слово взяла Федотова -   маленькая, сухонькая старушка,  единственный профессор на нашей кафедре.
    - Нет смысла жалеть разрушенные церкви. Правильно сделали, что их разрушили. Когда люди видели, как разрушали церкви, а с разрушителями ничего не происходило, они переставали верить в бога. А если бы люди верили в бога, то мы бы не выиграли войну. Люди бы боялись домового и нечистой силы, - говорила она своим нудным старческим голосом.
   Ее тельце было тощеньким, ножки - тонкими, как спички, головка и черные глазки маленькими, ушные раковины и рот, напротив, очень большими, кожа морщинистая, землистого цвета. Она напоминала мне шимпанзе.
     Прошло уже сорок лет после смерти ее кумира - Сталина, а она по-прежнему хранила ему верность, она  ни йоту  не изменила своим взглядам, не поступилась со своими принципами. Бывают  христовы невесты (монахини). Ее можно назвать вечной «невестой»  Сталина.  Она по-прежнему жаждала смерти, расстрелов врагов  коммунизма. О ней хотелось сказать: «Святая простота». «Обычно мы считаем жертвами  тоталитарной системы  тех, кто был расстрелян  или томился  в тюрьмах и  лагерях, - думал я. -  Но такие зомби, как  Федотова,   тоже являются ее жертвами».
   Слушать ее было тяжело. Я не выдержал,  начал возражать,  хотя и понимал, что ее враждебные чувства, которые она испытывала ко мне, могут усилиться:
- Я неверующий человек, но у меня в голове не укладывается, как можно разрушать прекраснейшие здания, на строительство которых люди затратили столько времени, труда, энергии.
   Доклад о национальной политике читала Дорожняя - ассистентка кафедры. Чтобы не затягивать заседание, вопросы докладчику никто не стал задавать. Но уйти домой пораньше нам не удалось. Слово  снова взяла Федотова.  По национальному вопросу у нее тоже было оригинальное мнение.
   - Никому в семье не мешали говорить на родном языке, - говорила она. – А жалобы северных народов на то, что детей отобрали у родителей, беспочвенны. В интернатах им лучше, чем в тундре.  В кочевье они в своих люльках... Вши их едят. В интернате чисто. Вшей нет.
    Ход мысли Федотовой возмущал меня до глубины души. Я снова не выдержал, стал ей возражать:
  - Может, с матерью, в родной стихии, детишкам лучше, комфортнее, чем  в интернате. Вши не так страшны, как отсутствие материнской ласки, любви.  Разве образование главное? Главное - счастье. Грамотность не принесла счастья кочевым народам. За годы советской власти их численность  катастрофически сократилась. А почему? Их погубил отрыв от родной стихии, от родной культуры, от привычного быта.   Их погубил натиск чуждой им цивилизации.
   Я поймал на себе иронические  взгляды коллег. Вступив  в идейный поединок с безумной старухой,  я  приобрел сходство с Дон Кихотом, сражавшимся с ветряными мельницами. Но я не мог молчать.
Меня возмущало противоречие между  приверженностью Федотовой  к коммунистической идеологии  и реальными поступками. В наш   институт она приехала из Воронежа ради квартиры.   Как  доктору наук ей предоставили в нашем городе  двухкомнатную квартиру, свою же воронежскую квартиру она не государству сдала, а  оставила своей дочери. Разве этот поступок соответствует нормам коммунистической этики?

  Меня назначили куратором студенческой группы 1-го курса.  Одной из моих обязанностей была организация  политинформаций. Я решил наполнить ее новым идейным содержанием – рассказывать об идеях перестройки.
      Восемнадцатого мая   пришел к своим студентам к концу последней лекции (ее читал Довыденко).  В аудитории было всего лишь десять  студентов моей группы (правда, представителей других групп – еще меньше).
    Как обычно, к политинформации никто не подготовился. Политинформатор Телитченко, крупная стройная рыжекудрая красавица,  не пришла совсем. Мне сказали, что она заболела. Безусловно, это была неправда.
   Я решил сам провести политинформацию. Я познакомил студентов со статьями из разных газет – «Недели», «Известий», «Правды», рассказал им об основных направлениях экономической реформы.
- Интересно, но поесть бы, - промычала староста  Галя. – У нас четвертая пара.
     Мне хотелось говорить долго, но ничего не оставалось, как закончить политинформацию.
       Староста  меня разочаровала. «Понятно: ей хочется кушать, - думал я. -  Но если бы интересовалась проблемами реформы и демократизации, то потерпела бы».
  После этого я сам стал проводить все  политинформации.

      Наступил 1991 год. Предаваясь злобным политическим  фантазиям, я быстро шел в центр города.  Парк, рынок остались позади. Напротив гостиницы  «Центральная» возле желтого двухэтажного   дома выстроилась очередь. Люди подходили к женщине средних лет, наклонялись, что-то писали и отходили. На стене, над женщиной, висел плакат с надписью: «Руки прочь от Литвы! Поддерживаем Ельцина!». Я тоже решительно встал в хвост очереди.
     Передо мной  лежал широкий лист.
    - Где подписываться? Здесь?
    - Да. Только сначала напишите фамилию разборчиво.
      Я выполнил ее требование, ощутив в душе героический подъем. Грудь мою распирала гордость за себя. «Макаров бы не подписался, - злорадно думал я о своем друге. – Он только, как шавка, из подворотни тявкает. Кто-то другой должен приносить свою жизнь в жертву».
   Но как только я отошел от очереди,  меня охватило беспокойство. «Интересно, большой ли список? Чем ни больше список подписавшихся, тем меньше степень риска. Какой я  по счету?  Какую цифру написала активистка, когда я подписывался: 200 или 600? Если 200, то маловато. Не спешат наши граждане выражать свой протест. Боятся последствий».
     Беспокойство постепенно перешло в страх. «А что если произойдет переворот! А что если снова начнутся репрессии! Эти списки, конечно, попадут в КГБ, и мне несдобровать. В лучшем случае, меня уволят с работы. А у меня сын есть, второй ребенок скоро родится. Другие не спешат подписываться. Паша Травкин не подпишет. Стариков  не подпишет. О Макарове и говорить не приходится. Они сохранят себе жизнь и свободу. А я, как телец, буду принесен в жертву тоталитарной системе. Мне 36 лет, а я, как мальчишка,  дал втянуть себя в опасную игру».
     И тут в моей душе произошел переворот. Собственная трусость вызвала у меня презрение.  «Что я такого сделал? Я выполнил свой гражданский  долг. Я поддержал Верховный Совет России, законный орган.  А будущее за ним. Пора бы уж выдавить из себя раба».
   Я пообедал в столовой и через час вернулся к очереди, наклонился, чтобы посмотреть, сколько людей уже подписалось. Женщина пододвинула мне лист, полагая, что я собираюсь оставить подпись.
  - Нет, я уже подписался. Мне интересно, как идет подписка.
Последний номер был 300.
      Я отошел в сторону, стал присматриваться к людям, прислушиваться к тому, что они говорят.
  Одна женщина объясняла другой смысл лозунга, написанного на плакате:
- Ельцин хочет, чтобы народу легче жилось.
   От этих слов у меня по телу разлилось приятное тепло: «Идея свободы захватила широкие массы. Трудно будет вернуть народ  назад в загон».
  Рядом с женщиной стоял мужчина средних лет в кроличьей шапке, с белой повязкой на рукаве. Я подошел к нему и спросил, какую организацию он представляет?
   - Демократические силы Везельска. Несколько партий.
   - А какие партии у нас есть?
    - Много партий.
    - А вы из какой?
    - Я из республиканской. У нас лидер – Бабкин.  Знаете?
Лично с ним я не был знаком, но знал, что он редактор местной газеты.
       - И сколько членов в вашей партии? – поинтересовался я.
     - У нас больше ста человек. Самая большая партия – демократическая: 400 человек.
      - А где у вас штаб-квартира?
         - По четвергам, в 6 часов вечера,  мы собираемся в клубе строителей. Вырабатываем линию поведения, обсуждаем различные проблемы. Сегодня собрание будет в 16 часов. Оно будет посвящено событиям в Литве.
Я решил сходить на собрание, чтобы познакомиться с демократами города.
Записываться ни в одну из партий я не собирался. Мне претила партийная иерархия, партийная дисциплина. Не пристало мне, писателю, выполнять мелкие поручения лидеров партии.
        До начала собрания оставалось еще два часа, и я пошел домой. Дома я лег на постель, и неожиданно сон «смежил мне очи». Когда проснулся, будильник показывал 16.10. «Опоздал!» - пронеслось у меня в голове.  И все же я решил не менять планы.
        Клуб строителей,  размещавшийся в одноэтажном здании, напоминал сельский клуб.  На входе с кипой газет и партийными значками стоял  мужчина лет тридцати, высокий, широкоплечий, лицо которого было покрыто огромными бородавками. Я купил  «Демократическую газету», но от значка отказался. Лишь в зале я сообразил, что деньги, вырученные от продажи значков, идут на содержание партии. Меня стали мучить  угрызения совести. Я хотел пожертвовать 5 рублей на партийные расходы, но мужчины на входе уже не было.
     Народу в зале было немного, человек восемьдесят.
   В первом ряду я увидел Проханова, высокого, худощавого мужчину лет пятидесяти пяти, бывшего  ректора нашего института (он сменил Шаповалова), а теперь руководителя идеологического отдела обкома КПСС.  «Что он здесь делает? - мелькнуло у меня в голове. - Собирает информацию о демократах?» Несмотря на его должность и на его коммунистические убеждения,  я испытывал к нему искреннюю симпатию, так как он, будучи  ректором, выделил мне  отдельную комнатку в общежитии, где мы с Ксюшей и свили  гнездышко, правда, весьма неуютное и непрочное.
       На трибуну  выскакивали  толстые шерстяные свитера, потертые серые и черные пиджаки. На меня обрушилась истеричная визгливая брань, несколько театральная. После каждого выступления моя голова тяжелела все сильнее.
   - Руки прочь от Литвы! - один за другим требовали ораторы.
     Их выступления,   построенные по общему шаблону, лишенные образности, мне не понравились.  «Страшно близки вы народу, - думал я о выступавших, - и страшно  далеко вам до столичных витий».
   Последним выступал Проханов. На нем была черная кожаная куртка, наполовину расстегнутая.
– Если на той или иной территории страны происходят беспорядки, то государство не только вправе, оно обязано вмешаться, иначе не избежать распада страны,  не избежать хаоса, во время которого пострадают тысячи, а может миллионы людей,  - говорил он эмоционально, но без гнева, без злобы. - Литва – это составная часть  Советского Союза. Центральная власть обязана поддерживать там законность и порядок всеми средствами, которые есть в ее распоряжении.
   На него зашикали, закричали, правда, беззлобно, театрально.  Оратор в ответ лишь улыбался и продолжал говорить.
«Да, методы идеологической борьбы КПСС кардинально изменилась, - отметил я. –  Еще недавно  цепные псы партийного аппарата в клочья разорвали бы своих идеологических противников. Теперь они ведут дискуссию на равных».
      Эта экскурсия полностью погасила  у меня интерес к местным партийным организациям. За свободу и демократию я продолжал  драться в одиночку.
 
  В Москву поезд прибыл  в десять утра.  Целый день мне надо было провести в столице. Сначала я  обошел книжные магазины, купил несколько книг, а затем, чтобы скоротать остаток дня, отправился к Пете Проскурину. Я понимал, что мне не следует  беспокоить Петю частыми визитами, но, теперь,   возвращаясь из Банчурска, от жены, отягощенный мрачными переживаниями,  я не  удержался от искушения и снова зашел к нему.
   Вахтерша, узнав, что я бывший аспирант и что я иду к Проскурину, отнеслась ко мне как к почетному гостю, и я беспрепятственно пересек «административную» границу.  Мой земляк  пользовался в общежитии известностью и авторитетом.
Гостеприимный, общительный, открытый, в былые времена он всегда был рад моему появлению и всегда охотно предоставлял мне кров,  но на этот раз он встретил меня довольно сухо. 
  Разговор наедине, видимо,  его тяготил, и он  сходил на другой этаж за Володей Карповым, нашим земляком, аспирантом-психологом, невысоким, коренастым  мужчиной. Пышные черные усы, густые  широкие сросшиеся  брови и горбатый нос Володи придавали ему сходство с греком.
Петя молчал, а мы с Карповым  немного спорили о политике, о роли интеллигенции в современной жизни. Володя считал, что интеллигенция должна быть вне политики, я же доказывал, что именно интеллигенция должна заниматься политической борьбой, так как никто не станет таскать для нее из огня каштаны свободы и демократии, которые ей нужны как воздух. 
   Вечером я продолжил путь в Везельск.
      
   Прошло несколько месяцев. В начале июня с моим приятелем Игорем Басаргиным,    ассистентом кафедры литературы, смуглым широкоскулым молодым человеком двадцати семи лет, отправились в путешествие.
 Солнце припекало, нас разморило, мы решили устроить  привал.  Мы по пояс обнажили свои тела и, подостлав под себя куртки, легли на землю позагорать. С одной стороны  от нас   раскинулось   море зеленей,  с другой – притаился небольшой задумчивый лесок, сверху нас прикрывала бирюзовая чаша безоблачного  неба.
     Мы заговорили о политике. У  Игоря не было мировоззрения, у него было лишь мироощущение,  были политические пристрастия и вкусы. 
- Я хочу, чтобы социализм был и  коммуна была, -  мечтал он вслух.
 - Ну, подумай сам, как можно жить коммуной! – возмутился я. – Представь большой завод, например «Энергия». Как на нем работать коммуной? А жить где? В общежитии? Как мы?
- Нет, не так…  - на его лице блуждала наивная   улыбка.
 - Коммунисты уже пытались строить коммуну. У них ничего не получилось.
- Они не коммуну строили, а тоталитарную систему!
 -  Когда строишь коммуну, получается тоталитарная система. Коммуна, как вечный двигатель, не может функционировать.   
- Может, -  сказал он   уверенно.
Доказывать ему было бесполезно. Его не интересовали факты, исторические примеры.
- За кого голосовать будешь? – поинтересовался я.
         - Ни за кого! Я не буду голосовать. Ельцину я не доверяю. У него диктаторские замашки.
         В его речи явно звучал чужой голос: сам он не способен был сформулировать какую-либо определенную мысль.
         - Ты попал под влияние Васильева, - констатировал я.
- Может быть.
- А идею коммунизации тоже Васильев развивает?
- Да, - признался он. - Вот приходи в понедельник в ДК «Строитель». Поспоришь с ним.
- Ельцин хочет капитализм построить, а я за социализм, - заявил он после небольшой паузы.
     Я начал кипеть:
 - Не капитализм, а свободное открытое общество с рыночной экономикой! Понятие капитализма давно себя исчерпало. От него нафталином несет.
Но убедить его в чем-либо было невозможно.
- Ты хоть понимаешь, что я говорю? Тебе доводы мои  понятны? – горячился я.
- Конечно, нет, - признался он. – Я верю в коммуну, верю в социализм. Я хочу, чтобы от каждого по способностям и чтобы всем поровну.
  Его суждения, доводящие  учение о социализме до полного  абсурда,  были похожи на пародию, но он говорил  серьезно, искренне, без тени юмора.  Я разразился саркастической тирадой:
-  Это уже не социализм.  У тебя губа не дура. Ты хочешь жить при коммунизме.  Хотеть, оно,  конечно,  не вредно. Но такая жизнь возможна только в потустороннем мире, в раю.
 Меня шокировал  его инфантилизм, наивность, невежество, примитивизм мышления.  Я осознавал, что  спорить с ним на политические и философские темы не имело смысла. С ним можно было говорить только о женщинах.
 Но как ни критично я относился к нему, меня несколько задевал тот факт, что его духовным вождем, учителем, кумиром,  был  Васильев, а не я, хотя со мной он общался больше, чем с ним.  Вместе с тем я понимал, что дело не в таланте, не в обаянии Васильева, а в природе самого  Игоря: бездельник и сибарит, он осознавал, что  ему проще жить в обществе, где  «от каждого по способностям и всем поровну».
Отдохнув, мы двинулись дальше.   

Спустя неделю мы с товарищем  сидели с ним в пустом зале блинной. Кассирша громко  возмущались повышением цен. 
- Везде одни и те же разговоры, - сказал я Игорю.
Мои слова услышала уборщица, женщина лет сорока пяти, убиравшая с соседнего  стола.
- А о чем же еще говорить, - сказала она с улыбкой. – Только и говорим о повышении цен.
- Жить же невозможно, - вклинилась в разговор кассирша.
Я подумал, что надо попытаться обратить  женщин в свою демократическую веру.
- За кого вы собираетесь голосовать? – спросил я.
- Ни за кого. Никому не верим. Наш коллектив дружный. Давно работаем вместе. Решили не голосовать. – На лице уборщицы сияла уверенная улыбка.
Игорь горячо поддержал позицию коллектива, я же ее подверг сомнению.
- А мне ваше решение кажется ошибочным, - сказал я. - Будете вы голосовать или нет, все равно ведь кто-нибудь  придет к власти, кто-нибудь станет президентом. Уж лучше выбрать кого-нибудь получше. Если существующая власть ничего не сделала для  людей, может, разумнее выбрать другого человека.

   Как-то раз вечером один раз вечером  Игорь пришел ко мне посмотреть телевизор. Передавали пресс-конференцию Жириновского. Его программа была соткана из противоречивых положений. Например, с одной стороны, он утверждал, что будет защищать все народы, с другой заявлял, что отменит национальное деление, ликвидирует республики. С одной стороны, он говорит, что введет рынок, с другой – снизит цены на продукты и, прежде всего, на водку. С одной стороны, он объявляет себя патриотом, с другой стороны, заявляет, что наша армия должна стать наемной и добывать себе средства к существованию, воюя на стороне других государств.  И программа, и истерический визг Жириновского сильно коробили меня. 
Игорь же восхищался им: 
- Правильно говорит. Правильно.
      Я доказывал, что, если Жириновский  придет к власти, то прольется море крови.
  - Неужели ты не видишь, что это демагог чистой воды? Возможно, он сотрудник КГБ, и его задача – оторвать от Ельцина часть голосов, - говорил я.
Мои доводы  не произвели на Игоря ни малейшего впечатления.  Спорить с ним было бесполезно.

     Я зашел в институтскую столовую и встал в конец длинной очереди. Подошел великан  Миронов, настоящий фанатик политики. На его простоватом лице сияла златозубая улыбка. 
- Чему радуешься? – поинтересовался я. – Хорошая политическая ситуация складывается?
  Он не почувствовал иронии.
- Нет, это не связано с политикой. Я приехал с дочерью с юга. Там хорошее солнце. Отдохнул. А что в политике происходит? – спросил он заинтересованно. -    Я не знаю…
  - Событий много, - проговорил я многозначительно. – Кандидаты в президенты обозначились.
   Мы стали горячо обсуждать кандидатуры претендентов.
  - Ельцин – это самоубийство, - восклицал он.
  - А по-моему, Рыжков – самоубийство.
  - Почему? Он хороший мужик.
 - За пять лет премьерства он доказал свою полную несостоятельность и некомпетентность.
 Мы продолжили спор,  сидя за столом.  С едкой иронией я говорил о Рыжкове, который    выдвижение в кандидаты на пост президента мотивировал тем, что  не может в такой трудный для страны час оставаться в стороне.
- А из-за кого у страны  наступил «трудный час»? Кто, как не он,  экономику  довел до полного краха, - негодовал я. -  И как у него хватает совести претендовать на руководящую роль в России. Если он станет президентом, разруха и голод неизбежны.
- Он опытный хозяйственник, ответственный, совестливый  человек, - возражал Миронов.
  Лишь звонок вернул нас к реальности.  Миронов поспешил на занятия, а я вышел на улицу.
В этот же день, спустя два-три часа мне довелось еще раз пообщаться с Мироновым.  Я пешком пошел в «Икру» посмотреть, не появились ли какие-нибудь новые научные книги. Возле гостиницы «Центральная» я неожиданно нагнал Миронова. Выяснилось, что он тоже шел в книжный магазин: ему нужны были  учебники по философии (он готовился к ка. После посещения магазина мы направились вверх, к остановке автобуса.
- Ты все критикуешь, все отвергаешь, - упрекнул я Миронова. – Расскажи о своих политических идеалах. Какую бы ты хотел политическую систему для России?
   Он заартачился и стал поносить «дерьмократов», но я прервал его:
   - О том, что они плохие, я уже знаю. Что ты можешь предложить позитивного?
- Я не специалист. Возможны альтернативы.
- Расскажи хотя бы об одной альтернативе, которая тебе близка, - настаивал я.
     Он уклонился от ответа.
- Хорошо, я буду задавать тебе конкретные  вопросы, а ты отвечай.
- Кто, по твоему мнению, должен управлять государством?
- Возможны два варианта!
- Расскажи о варианте, который тебе нравится больше, - распалялся я.
- Демократический.
- Что значит «демократический»? Кто будет главой государства и как будут его выбирать? 
- Выбирать будут не так, как на Западе. Там буржуазия выбирает. У нас надо по-другому, по-русски. Например, как в Новгороде или в Запорожской сече.
- В Новгороде толпа кричала на площади. А как голосовали  в Запорожской сече?
- Ты разве не знаешь?
- Нет.
- Я не готов отвечать. Надо подготовиться.
   Я задал еще несколько вопросов, но ни на один из них я не получил  вразумительного ответа.
   - Надо подумать, - говорил он. – Надо подумать.
   - Ты уже думаешь несколько лет, а до сих пор не знаешь, как должно быть устроено государство.
   - А кто знает?
- Многие. Например, я.
  - Ну тогда и я знаю, - проговорил он с досадой. – Поговорим в следующий раз. А то автобус подошел.
   - Только ты подготовься как следует! 
 Он сел в автобус, который ехал в Бессоновку – деревню, расположенную в тридцати километрах от Белгорода, где он с семьей  жил в двухкомнатной квартире. «И это мыслитель!» –  с горечью думал я о Миронове.
   Я пешком через парк пошел домой.  В голову лезли злые мысли. Дома я записал их в дневник: «Во время службы в армии я задыхался в душной духовной атмосфере. Все сослуживцы казались мне скучными и примитивными. «Ничего, - утешал я себя. - Придет время, и ты попадешь в другую среду - в общество  мыслящих, остроумных  людей. А пока изучай своих товарищей как психолог, как писатель. Ведь изучают же ученые обезьян, годами живут в джунглях. Твои джунгли - казарма». С тех пор прошло 16 лет.  Моя среда обитания  изменилась полностью. Работаю в вузе. Меня окружают ученые – кандидаты и док-тора. Но где они, мыслящие, остроумные люди? Где они, творцы, демиурги, общение с которыми обогатило бы меня?  Ни одной живой мысли, ни одной политической идеи ни от кого не услышишь». 
   
    Я пришел в городскую баню, которая располагалась рядом со старым заброшенным городским кладбищем. Наша баня похожа на политический клуб. Баня – это наш  Гайд-парк. Вот где бушуют страсти, кипят споры.
    В предбаннике пожилой мужчина, сверкая железными зубами, на чем свет поносил Ельцина за то, что тот говорит одно, а делает другое.
- Приведите примеры, - попросил я. – Хотя бы один.
- А в Прибалтике?! Русские брошены. Над ними издеваются. А он их не защищает.
Мужчина говорил злобно, его лицо искажала ненависть.
- Во-первых, он никогда не говорил, что русских в Прибалтике надо защищать, - возражал я, -  а во-вторых,  их невозможно защитить. А вы за кого голосовали?
Его лицо просветлело. 
- За Жириновского. Мы с учителями решили голосовать за него.
    Я с восторгом смотрел по телевизору выступление Собчака (вот кого я хотел бы видеть тогда  на посту президента). Я ждал решительных действий от Ельцина -  введения рынка и сокрушительного удара по партийной номенклатуре, тормозившей реформы.
     В газетах и журналах заговорили о возможной безработице как оборотной стороне рынка и об отмене дотаций.  От этих разговоров  дух захватывало: становилось страшно и радостно.

 
    Часов в пять вечера я отправился в городскую баню.  Мне хотелось  попариться и узнать, чем живет сейчас простой народ.
     К сожалению, посетителей в бане  было немного. Значит, бурной дискуссии не получится.
Я сразу зашел в парилку. Сырой, но горячий пар ожег мне лицо.
Мужчина лет пятидесяти пяти, широкоплечий, с короткими седыми волосами, сидевший на скамейке с веником в руках,  говорил о Рыжкове:
- Ну куда он лезет! Пенсия 1200 рублей. Ел бы, пил на даче, да бабу еб-л. А он в президенты!
Юмор мужчины был, конечно, невысокого качества, но, чтобы показать, что его взгляды близки мне, я засмеялся.
- Пока не подохнет, у власти будет, - продолжал мужчина с гневом, ободренный моим  сочувственным  смехом.
- Прежде чем он подохнет, мы сами все передохнем – от голода, - сказал я в тон  собеседнику.
- Не передохнем, - уверенно, даже несколько самонадеянно проговорил мужчина. – Бывали и хуже времена. Я по четыре дня не ел. Нечего было есть.  Выжили.
- Ельцину не дадут пройти. Затрут. У них же мафия, - рассуждал он.
Другие мужики слушали нас благожелательно, но в разговор не вмешивались.
Я раза три заходил в парилку, но сырой пар больше обжигал, чем разогревал тело.
 
    Я  стирал свою одежду с каким-то азартом, вдохновением, не обращая внимания на то, что тапки, футболка, трико промокли насквозь.  Рубашка за рубашкой перелетали из тазика с горячей мыльной водой в тазик с теплой водой.
 
    Здесь же, в постирочной,  соседка Нина Григорьевна, женщина лет пяти-десяти, беженка из Узбекистана, гладила белье. У нее было  некрасивое, грубоватое, но незлое  лицо,  копна соломенных волос на голове.  Я выяснил, что  по специальности она бухгалтер, но теперь работает в столовой детского сада, где ей обещали дать жилье в семейном общежитии. Чтобы получить комнату в студенческом общежитии, ее муж устроился к нам работать  слесарем.  В комнате они жили  вчетвером: она, муж, ее мать и дочь.
Между делом мы говорили с нею о политике. Она в категоричной форме заявила, что в голосовании участвовать не будет.
- У вас нет своего кандидата? –  спросил я.
- Нет. Кто б ни стал… он будет о себе думать, а не о нас, - изрекла почтенная женщина.
 Я отметил про себя, что моя собеседница -   знаток человеческой природы. 
 Разговор из области текущей  политики незаметно перешел в философ-скую плоскость. Моя собеседница проявила себя незаурядным мыслителем. Это был как раз тот случай, когда профессиональная кухарка успешно решала  вопросы государственного строительства.
- Коммунизм надо делать! – сказала она безапелляционным тоном. – А то строили, строили – и все насмарку!
 «Видно, призрак коммунизма, который раньше бродил по всей Европе, теперь перебрался  в наши  общежития», - подумал я.
- А как вы представляете себе коммунизм? – поинтересовался я.
- Все всем поровну, - без тени сомнения проговорила  Нина Григорьевна. -  А то они там хапают, а рабочий в нищете живет. Надо о рабочем подумать!
Я отметил, что тяга к справедливости у советского  человека очень сильна.
- А не боитесь вы, что люди перестанут работать, если всем поровну. За-чем работать, если и так свою долю получишь!
  - Так давать надо тем, кто работает! –    Нина Григорьевна посмотрела на меня как на идиота, не понимающего очевидных вещей.
- Да, но один работает хорошо, другой плохо. А всем поровну.  Разве это справедливо?
  Нина Григорьевна проявила необычайную гибкость мышления, парируя мой коварный выпад.
- Тем, кто лучше работает, надо и давать больше! – заявила она.
- Так у нас так и есть.  Зачем же еще и коммунизм «делать»?
- Начальники много получают. Дачи у них, буфеты, а рабочий ничего не имеет, - гнула свою линию Нина Григорьевна.
Ее рассуждения стали меня утомлять. Пора было заканчивать философский диспут. Ее, как и тестя, не переубедишь, не перетянешь на сторону демократов.
- Полностью разделяю ваше мнение: рабочие должны получать достойное материальное вознаграждение за свой труд, - заключил я. 


11 июня у нас на факультете  состоялось неофициальное профсоюзное собрание, которое организовал Драгунский, невысокий мужчина приятной наружности.
   На собрание пришло лишь десять человек из пятидесяти.
Драгунский долго и нудно говорил, почему мы должны отказаться от сельхозработ.  Он зачитывал выдержки из кодекса, чтобы убедить нас в том, что  по закону никто не мог принудить нас к работе. 
   После Марка слово взял я.
- Мне неприятно вносить раскол в наши ряды, но я не разделяю позицию Драгунского. В принципе он прав, но в конкретной ситуации отказ от помощи селу нерационален.  Во-первых, мы навредим демократическому правительству, которое консерваторы и так обвиняют в срыве уборки урожая прошлого года. Отказ от помощи селу - это нож в спину реформам. Во-вторых, если город не поможет селу, то кто будет полоть, убирать? В селе остались одни пенсионеры. Что осенью будем есть?
- Пусть землю отдадут крестьянам! –  потребовал Драгунский. – Они и прополют, и уберут.
В дискуссию вмешалась Валентина Сергеевна, красивая статная женщина лет сорока, лаборант кафедры литературы:
- А кто ее возьмет? Кому она нужна? Без техники, - говорила она  с гневом.
На остальных членов профсоюза мои аргументы не подействовали.   В аудитории слышались возмущенные голоса:
- Не будем работать, откажемся. Срывают учебный процесс. Каждый должен заниматься своим делом.
- Ничего, - сказал я примирительно, - завтра выберем Ельцина. Начнутся настоящие реформы.  Земля перейдет  в частную собственность, крестьянам.  И тогда нам не придется ездить в деревни.
- А я ни за кого голосовать не буду, - заявила Орлова, которая особенно рьяно защищала позицию Драгунского. – Я сама себе президент.
- А ты за кого будешь? – спросил я Драгунского.
- Я еще не определился, - ответил он, улыбаясь.
   Когда в стране господствовал тоталитарный режим, никому и в голову не приходило отказаться от участия в уборке урожая.  Все покорно ездили в деревню на месяц-два месяца.  Но стоило только репрессивной машине сбавить обороты, так сразу началось брожение умов, и трусливые обыватели превратились в бунтарей.    
   Меня возмущал политический инфантилизм и дилетантизм наших преподавателей.
Люди часто ассоциируют себя с детьми, а правительство – со взрослыми. Коллеги  напомнили мне детей,  восставших против  взрослых.
 Гордышева, говорившая с деканом,    сообщила, что, по крайней мере, в пятницу поездка на сельхозработы отменяется. Это известие  обрадовало, прежде всего, меня, так как из числа преподавателей в село, как всегда, должны были отправиться  Лера, юная ассистентка кафедры, и я.


   Государственный переворот, произошедший 19 августа, потряс меня до глубины души. В это время я был в Банчурске –  у жены Ксюши, жившей у родителей,  которые сами уехали к родственникам в гости. Когда я узнал, что власть перешла к ГКЧП, во мне вспыхнула ненависть к «путчистам»: «Негодяи, снова хотят установить коммунистическую диктатуру». Ксюша полностью разделяла мои чувства. «Сволочи», - проскрежетала она. Целый день и по радио, и по телевизору шли победные реляции. Я был в полном отчаянии. Мне хотелось вступить в бой за демократию, за свободу. Я готов был броситься на амбразуру вражеского дзота. Я пошел на единственную в поселке площадь, чтобы присоединиться к сторонникам демократии, но, к моему удивлению, там не было ни души. Поселок жил своей обычной жизнью. По дороге ехали грузовики, по тротуару шли люди со спокойным выражением на лицах. Казалось, что во всем поселке есть только два противника коммунистической диктатуры – я и Ксюша. В митинге я участвовал в полном одиночестве. Никто из прохожих даже не подозревал, что я протестую против путча. 
Двадцатого августа вернулись теща и тесть. Они были в хорошем настроении. Последние события пришлись им по душе.
- Давно пора, - прогудела Иерихонова труба. – Стране нужен порядок.
- Что вы в Москве видели? – спросил я, уверенный в том, что московские улицы и площади заполнены демонстрантами.
- Ничего особенного, - сказала Татьяна Ивановна. – Все как обычно. Работают и магазины и метро.
- А войска на улицах есть?
- На площади стоят танки, но никому до них дела нет. Лишь девчонки с солдатами разговаривают.
    Это сообщение очевидцев произвело на меня угнетающее впечатление.
- Наконец власть взяли в руки достойные люди, - пророкотал тесть.
- Калифы на час. Расстрелять их надо, - с ненавистью проговорил я и вышел из дома.
Двадцать первого августа тональность сообщений, передаваемых по телевидению и по радио, резко изменилась. Мне стало ясно, что «путч» провалился. Хотелось разделить с кем-нибудь радость победы. Ксюша, мой единственный единомышленник, лежала на кровати. Я лег рядом с нею и уткнулся в ее грудь. Из глаз моих текли скупые мужские слезы. Я не стыдился их. 
   Вскоре главари «хунты» были арестованы.      
- Ты смотри, мать, а ведь мы с тобой проиграли, - проговорил тесть удивленным, подавленным  тоном. 
- Я ведь вам говорил, что у них нет шансов на победу, - сказал я, распираемый восторгом.
Несколько  дней подряд я не отрывался от экрана телевизора, по которому показывали, как развивались события, потрясшие весь мир. Одна лента сменяла другую. 
Меня душили слезы, когда показывали похороны трех ребят, погибших у Белого дома. «Они погибли за нас, - думал я, - за нашу свободу. Мы будем жить, а для них время остановилось».
      Потрясающее впечатление на меня произвела речь Ельцина, которого раньше я считал грубым, ограниченным партайгеноссе, но который теперь стал моим кумиром. Кульминационной была фраза, обращенная к матерям погибших:
- Простите меня, вашего президента,  за то, что я не смог уберечь ваших детей.
Поседевшая голова Ельцина скорбно наклонилась, и подбородок уперся в грудь. Я был уверен, что президент не позировал, что ему было искренне жаль ребят, смерть которых я сам воспринял как личную трагедию.
    Приход к власти Ельцина я воспринимал как собственную победу. Я гордился тем, что в нес в нее свою скромную пропагандистскую лепту.  Лишь спустя три года, когда по телевизору показали сотни трупов русских солдат и офицеров, в ряд лежавших  на площади Грозного, я понял, что победа была Пирровой. А еще спустя три-четыре года, осознав, что новый режим довел нас, преподавателей, и миллионы других граждан до полной нищеты, я пришел к мысли, что никакой победы вообще не было. Нет, победа была, но не моя. Наоборот, я проиграл историческое сражение.
 
    Теперь нет в мировой истории политика, вождя, которого я ненавидел бы (даже после его смерти) больше, чем Ельцина. Ведь более всего мы ненавидим тех, кого когда-то любили и кто обманул наши ожидания.
  Правда, есть и положительная сторона поражения. События последних двадцати лет полностью избавили меня от иллюзии, что революция может принести народу свободу, демократию и процветание. Что нам остается делать? До конца своих дней нести  тяжкий крест.

 
 


Рецензии