Крестины души

Крестины души

Повесть

До отправления скорого поезда № 25 Ленинград—Варшава—Берлин оставалось пятнадцать минут. Целых пятнадцать минут! Четверть часа. Это прекрасно, если стоишь на перроне перед дверью вагона и куришь, наслаждаясь ласковой прохладой летнего вечера и гордым сознанием своей причастности к этому Ноеву ковчегу на колесах, отправляющемуся не куда-нибудь, а в Европу!
Но если ты находишься глубоко под землей, в лапах безжалостного метрополитена, и от заветного перрона тебя отделяют две станции и десять минут ходьбы (это без рюкзака чудовищных размеров весом в сорок килограммов на спине!); если, впившись квадратными от ужаса глазами в минутную стрелку, ты трижды все высчитал и просчитал и понял наконец, что надеяться не на что, ибо чудес не бывает, во всяком случае таких чудес; если мысленным взором ты вновь окинул тот тернистый путь, который в течение целого года вел тебя к этому перрону — характеристики, собрания, утверждения, комиссии, инструктажи, — то эти пятнадцать минут — вполне благодатная почва для инфаркта миокарда. Однако студент-германист Гоша Нечипорук, герой данной одиссеи, был молод, здоров, полон сил и решимости если не победить в этой схватке со временем, то уж до дна осушить горькую чашу страдания, которую сам себе и наполнил. И все же состояние его вряд ли можно было назвать удовлетворительным. Движимый отчаянием обреченного, он взвалил — не без помощи сочувствующих, двух дюжих пассажиров, — роковую ношу на свою истерзанную спину и приготовился к прыжку. Как только голос диктора торжественно и, как показалось Гоше, с оттенком злорадства, объявил: «Станция Балтийская! Балтийский и Варшавский вокзалы!» и двери с грохотом распахнулись, он, как танк, ринулся на платформу, опрокидывая зазевавшихся граждан. Пятьдесят метров до эскалатора! Сорок килограммов на спине! «Давай, Гоша, давай! Жми, скотина! На эскалаторе отдохнешь!» — понукал он сам себя, набирая темп. Оставалось десять минут. Эскалатор сожрал еще полторы минуты. Обливаясь потом, Гоша семимильными шагами пересек привокзальную площадь и повернул направо. Тут его и покинула надежда. «Будь ты проклят, идиот! Так тебе и надо!» — выругался он и увидел прямо перед собой Володю Жаврука и Гену Плетнева.
— Гоша!!.. Чтоб ты сдох! Чтоб ты жил на одну стипуху! — прокряхтел Гена, срывая с Гоши рюкзак. Впрочем, это он сказал так, для порядка. Чтобы разозлить Гену, нужно отмочить что-нибудь похлеще.
— Все, мужики! Понял! Только не ругайтесь! Давай, хватай, тащи! — выдохнул Гоша, еще не в состоянии ни удивляться, ни радоваться неожиданному спасению.
Медленно возвращалась жизнь в его испепеленное страхом сердце. Казалось, уже можно было ликовать: впереди на платформе замаячили темно-синие куртки бойцов ИССО  «Радуга», в составе которого Гоша должен был отправиться в «страну изучаемого языка», чтобы внести свой скромный вклад в дело укрепления дружбы двух братских народов. Но он грубо, пинками загнал на самое дно души трепетное чувство, рвавшееся из горла победным воплем, и стал собирать свои растрепанные душевные силы в единый кулак, для решающей схватки — с командиром отряда Гришей Казаковым и его заместителем по политчасти Сергеем Ракчеевым.
— До отправления скорого поезда № 25 Ленинград—Варшава—Берлин остается две минуты, — сообщил приятный женский голос, и суета на перроне достигла своего апогея.
Появление Гоши было встречено взрывом веселья. Все давно уже рассовали свои не менее увесистые рюкзаки по полкам и ящикам и теперь стояли на перроне, пили шампанское из бумажных стаканчиков и развлекали толпу необычным видом стройотрядовских, пестреющих всевозможными значками и нашивками курток, а также гитарно-песенным творчеством (процентов на тридцать отряд состоял из легендарной агитбригады студенческого клуба во главе с начальником клуба Костей Пламадилом). Гриша Казаков отнесся к Гошиному «номеру» с юмором.
— Ну что, Гоша, опоздал ты, брат: шампанское уже всё выпили, а вагон-ресторан закрыт. Уж не знаю, чем тебе помочь...— сказал он так невозмутимо, словно они вообще не расставались со вчерашнего дня.
Гоша, которому Ракчеев уже совал бумажный стакан, почувствовал, как упали последние оковы, сдерживавшие радость исполнения его лазурной мечты. Дрезден... Веймар... Берлин... Музыка небес!


Уже второй час поезд несется, покачиваясь, куда-то во тьму. Все наконец устроились на ночлег. Извлечены из чемоданов халаты, тренировочные штаны, тапочки, неизменная курятина и прочие атрибуты железнодорожного путешествия. Гоша, вернувшись к себе из соседнего купе, где были распиты еще три бутылки сухого вина, огорчился, видя, что спать все-таки придется: Володя Жаврук уже похрапывал на своей самой верхней полке, а Маша Васильченко еще где-то полуночничала. Поболтать было решительно не с кем. А спать не хотелось. Гоше все здесь страшно нравилось, он еще никогда не путешествовал в таком вагоне: купе рассчитаны на три человека и похожи скорее на каюты, чем на купе; широкие мягкие полки расположены слева одна над другой, в углу у окна — небольшой полукруглый столик, скрывающий в своем чреве настоящий умывальник, что позволяет избежать унылой утренней вахты в проходе вагона с полотенцем на шее; рядом со столиком откидное сиденье. И довершал всю эту «морскую» романтику настоящий шторм-трап — узенькая подвесная лестница-стремянка. Гоша вспомнил, что впереди еще целый день в этой «каюте» и масса всяких интересных процедур — паспортный контроль, таможенный досмотр, граница — и, воспрянув духом, решил последовать примеру Володи. «Какой длинный и сумасшедший день!» — подумал он, проваливаясь вместе со своей белоснежной, прохладно-хрустящей постелью в какую-то черную бездну. Правда, падение его продолжалось недолго. Мягко приземлившись на эскалаторе, бесконечном, как степная дорога в жаркий полдень, он трезво оценил обстановку: на поезд, конечно, уже не успеть. Но догнать его где-нибудь в Гатчине, или где он там останавливается, — не проблема. Не теряя времени, он обратился к таксистам, которые стояли кучкой тут же на ступеньках эскалатора (да еще и курили!):
— Мужики, как бы догнать двадцать пятый поезд Ленинград—Берлин?
— Можно попробовать. Давай три стольника и поехали.
— Что?!.. Три стольника?!..
— А ты что, думал, я тебя до Пскова по счетчику повезу?
Гоша почувствовал, как у него слабеют ноги.
— Какой Псков? Ты что? Первая остановка — в Гатчине!
— Никогда он там не останавливался! Псков, говорят тебе. Четыре часа ночи. Понял?
Но тут эскалатор кончился, и Гоша очутился на берегу моря. Ах, какая красота! Он буквально задыхался от блаженства. Словно гигантская чаша, до краев заполненная расплавленным золотом, море сверкало в неистовых лучах мохнатого полуденного солнца. Гоша в сладостном изнеможении опустился на песок. Если бы не это сосущее ощущение тревоги, причину которой он никак не мог вспомнить! Вдруг он почувствовал в себе жгучую, непреодолимую потребность посмотреть вверх, там что-то неладно! Он резко вскинул голову, и — сердце его остановилось от ужаса: огромная скала, отделившись от вершины, летела... нет, не летела, а просто рухнула прямо на него! Хотя в мозгу еще успели сверкнуть, как молнии, две мысли: что уже не спастись и что этого не может быть — не сейчас! Затем в его сознание проникли какие-то странные звуки, не то приглушенные рыдания, не то хохот.
— Ой, не могу!.. Ой, мамочки!.. — услышал он совершенно явственно голос Маши Васильченко и вслед за этим ее же хорошо знакомый смех.
Душа его окончательно освободилась от бремени скалы и вернулась в свое родное тело, придавленное тяжелой широкой полкой.
— Машка! Зараза! Ты что же делаешь? — сказал Гоша, испытывая огромное, невыразимое словами облегчение.
— Гоша, миленький, только не ругайся! Я так рада, что ты жив!.. — провизжала Маша и снова забилась в немом приступе безудержного смеха.
— Ну, хватит ржать! Давай, зови кого-нибудь!.. Стой! Погоди. Скажи мне, ветреница: эта хреновина — она упала одна или вместе с тобой?
— Вместе со мной, Гоша, вместе со мной! Тебе приятно, да?
— Ты еще издеваешься? Ну, погоди! Завтра ты предстанешь перед судом общественности за вредительство. Я же тебя насквозь вижу: ты хотела лишить отряд единственного переводчика!
— Как это «единственного»? А я кто, по-твоему?
— Ты? Что «ты»? Ты же вообще не рубишь в немецком! — заявил Гоша из своей темницы, с тайным злорадством заманивая Машу в сеть уязвленного самолюбия: как и все выпускницы немецких школ, она была очень высокого мнения о своих языковых навыках и умениях, и Гоша любил подразнить ее.
— Нахал! Сам ты «не рубишь»! Вот и лежи тут, пока не попросишь как следует! Понял, ты, полкой пришибленный? — и опять расхохотавшись, она выскочила из купе.
Минут через пять, в деталях рассказав о своем «полете» всем бодрствующим (благо их оставалось не так уж много), Маша вернулась в сопровождении Ивана Ляшко, здоровенного спортфаковца, и Гоша вновь обрел свою временно утраченную относительную свободу. Это позволило ему принять единственную позу, в которой он способен был засыпать — лежа на правом боку, — и через несколько секунд он снова летел в ту же самую черную бездну, только на этот раз уже нигде не задерживаясь.

Следующий день был отнюдь не столь знаменательным в судьбе студента-германиста Гоши Нечипорука, чем предыдущий. Если не считать того, что он впервые в жизни пересек государственную границу СССР, а это, что ни говори, случается с советским человеком далеко не каждый день. И в этой связи он был очень доволен своим соседом по «кубрику» Володей Жавруком. Самому ему было не разобраться в чувствах и мыслях, навеянных погранично-таможенными процедурами и просившихся наружу. Маша Васильченко, свободная от каких бы то ни было мыслей и чувств, кочевала по вагону в поисках развлечений и рыцарского внимания.
— Я тоже считаю, что человеку просто необходимо хотя бы раз побывать за границей. Потому что одно дело знать, что где-то живут люди, говорящие на другом языке, имеющие другую культуру, другой уклад жизни, а другое дело — самому увидеть этих людей, — говорил Володя, не отрывая глаз от окна, в котором он видел несравнимо больше, чем его собеседник.
Одного взгляда на хутор или деревню, одной мимолетной картины, — скажем, мужчина гонит куда-то пару коров, — ему было достаточно, чтобы определить состояние хозяйства, уровень зажиточности или бедности колхоза, их проблемы и т.д. Гоша поражался его логике, опиравшейся на знание экономической географии, политэкономии, истории и еще массы всяких интересных вещей. Володя, этот щуплый интеллигентный юноша с жиденькой бородкой и круглыми «чеховскими» очками, был одним из тех немногих счастливчиков, которые вместе с дипломом получают и высшее образование.
— Вот именно! — соглашался Гоша. — Черт, как же его звали?.. Не то Демосфен, не то Демокрит... Да, Демокрит. Точно. Когда его земляки возмутились тем, что он все свое состояние истратил на путешествия и занятия наукой, он этаким величественным жестом полководца или царя заставил толпу замолчать и крикнул: «Ушедший в стан врага с дротиком может вернуться с мечом!» Ну, а потом растолковал своим озадаченным согражданам, что в обмен на презренное золото он приобрел умение строить мосты, каналы и еще кучу всяких полезных знаний.
— Да... Занятно. А уж у немцев всегда было чему поучиться. Однако пора заполнять эти бумажки, а то Гриша опять разноется.
Не успел Володя закрыть рот, как на пороге появился Гриша Казаков.
— Так. Вы заполнили таможенные декларации? А где Маша? Ну, ребята! Ну, даете! — и, не дожидаясь ответа на свой краткий, но выразительный монолог, Гриша побежал дальше.
Через сорок минут, когда пограничники и таможенники закончили работу, он опять заглянул к ним, уже в другом расположении духа — довольный и игриво-веселый.
— Ну, как, у вас все благополучно? Оружие не нашли?
— Не-е! Что мы, маленькие, что ли? — ответил Гоша. — Мы свои пистолеты разобрали на части и заставили Машку все это проглотить. На ниточке, разумеется. Видишь, какая толстуха стала?
Маша молча принялась искать что-нибудь поувесистей.
— Маша, только не по голове, эта голова нам еще может понадобиться, — посоветовал Гриша.
— Да она у него все равно не работает после ночной контузии... — Маша опять расхохоталась.
— Ну, ладно, вы тут разбирайтесь. А я пошел.
Кто-то протопал тяжелыми сапогами по крыше. Поезд тронулся. На подножке каждого вагона стоял солдат и зоркими, натренированными глазами посматривал по сторонам. Через несколько минут показались сторожевые вышки, колючая проволока. Граница... Поезд приостановился у какого-то маленького служебного домика и двинулся дальше, уже без всякого сопровождения.
— Прощай, немытая Россия... — неожиданно для себя пробормотал Гоша, рассеянно глядя на свежевспаханную полоску ничейной земли между двумя рядами колючей проволоки.
— О, какие вы хорошие стихи знаете, гражданин Нечипорук! — тотчас же откликнулась Маша со своей верхней полки каким-то странным, неприятным смехом, словно порочный ребенок, подслушавший, как взрослые говорят непристойности.
Гоша, как бы очнувшись, в недоумении посмотрел на своих соседей по «каюте» и смущенно рассмеялся:
— Надо же!.. «Прощай, немытая Россия...» Вот уж никогда бы не подумал бы, что в такой момент мне придут в голову именно эти слова! Ну, Михаил Юрьевич... Ну, дела... Я же его триста лет уже не читал. А тут — на тебе! «Тема любви-ненависти»... Странно...
— А что тут странного? — невозмутимо сказал Володя, протирая очки. — После всякого рода идиотизма на каждом шагу, особенно в сфере обслуживания, где все наоборот — не они для нас, а мы для них. Как громоотвод, принимать их злобу, рожденную необходимостью работать. Вернее торчать на рабочем месте.
— Все понятно, Володя! — досадливо поморщился Гоша. — Меня эта наша социалистическая действительность достала еще больше, чем тебя. Ты же, кроме института, ничего еще не видел. А я уже насмотрелся. Но: я всегда любил эту горемычную Русь, как... черт знает что! Для меня эти «лукоморья», «цари Салтаны», «Русланы и Людмилы» были такой школой патриотизма, что все учителя и наставники, эти горе-воспитатели, мать их за ногу, могли бы сэкономить столько энергии! «Там русский дух, там Русью пахнет...» Да в меня одна только эта строчка впрыснула такую дозу патриотизма, какой не наскрести изо всех лозунгов, от которых уже блевать охота! Черт, это так трудно объяснить... Понимаешь, я даже пирожки жареные на улице жру, как сумасшедший, потому что мне кажется, они тоже пахнут Русью. Само слово «пироги» чего стоит! Хотя мне тыщу раз рассказывали, как и из чего их делают.
— Ты любишь то, чего давно нет, Гоша. — Володя говорил медленно, сквозь какие-то свои мысли, словно сквозь туман, по-прежнему глядя в окно. — То есть все это, конечно, есть... но... как-то размыто, разбросано... Знаешь, как грибы в лесу — то наткнешься на целую колонию, то совсем ничего, и рыщешь, как волк, пока опять не повезет. В литературе-то — пожалуйста: Русь в виде некоего концентрата... Кто у нас там — Астафьев, Абрамов, Распутин? А в жизни... Нужно быть очень внимательным, чтобы разглядеть что-нибудь. А в городе тем более.
— Кстати, ты не читал «Батыя»?
— Читал когда-то, давно. А что?
— Помнишь сцену, когда Евпатий Коловрат со своим товари¬щем, забыл, как его звали, месили разъяренных татар, один — мечом, другой — огромной дубиной. Батый визжал от ярости, гля¬дя, как они кладут направо и налево его лучших, отборнейших телохранителей. Да еще весело перекликаются друг с другом... Ты знаешь, по-моему, тогда я впервые испытал чувство гордости. Или, во всяком случае, понял, что это такое. Гордость — это ве-ликая радость причастности к чему-либо. Так вот, меня просто распирало от гордости, честное слово! Я был действительно счастлив в тот момент — в давке, в метро, на одной ноге, как петух, и книга чуть ли не в зубах, — счастлив оттого, что хо¬жу по той же земле, говорю на том же языке. Понимаешь?
— Понимаю. Я тебя очень хорошо понимаю, Гоша. Я и на исто¬рический пошел именно потому, что испытывал похожие чувства, и меня как раз тоже больше привлекал ранний период истории Рус¬ского государства. Киевская Русь... Жуткое, но красивое время!
— Во-во! — вновь встрепенулся Гоша. — Какой народ был! В каждом слове — мудрость. А князья? Они хоть и чужую кровуш¬ку щедро пускали, но и сами чуть что — впереди с вострым ме¬чом на лихом коне, не то что сейчас, все больше за спинами, ша¬калы... Короче, к чему я все это — та строка про «немытую Рос¬сию»... Тут, понимаешь, не радость избавления. Скорее горечь...
— Ладно тебе оправдываться! — улыбнулся Володя. — Я же не член комитета, так что можешь не напрягаться, впереди еще целый месяц.
— Да это я так, скорее для себя самого. И для этой вот чучундры... — Гоша кивнул вверх, где его однокурсница сосредоточенно сортировала многочисленные подарки многочисленным не¬мецким друзьям, тщетно пытаясь восстановить в чемодане по¬рядок, который царил в нём до появления гродненской таможни. — А ты смотри там, не ляпни своим друзьям, юным комсомольцам, мол, Гоша читает крамольные стихи. Я еще намерен через год съездить в Потсдам на практику. Поняла, Матрена?
— Нужен ты мне со своими стихами!.. — пропыхтела Маша, на¬силуя крышку чемодана. — Хотя не мешало бы на тебя... капнуть...
— Я тебе «капну»? Я тебя, как шестикрылый Серафим, лишу тво¬его несовершенного рабочего органа, твоего косного языка...
Маша, управившись, наконец, с чемоданом, и вновь обретя си¬лы и желание продолжать эту нескончаемую холодную войну со сво¬им единственным на курсе конкурентом, спустилась вниз в вели¬колепном настроении и, конечно, не могла отказать себе в удо¬вольствии шлепнуть Гошу полотенцем по физиономии.
— Сейчас пойду и капну! — крикнула она, спасаясь от пре-следования.
— Ты бы с ней, действительно, поосторожнее, Гоша... — ска¬зал Володя, как только дверь захлопнулась. — Не видишь, что ли, что здесь за публика собралась? Комитет комсомола почти в полном составе... Они хоть и сами не бог весть какие патрио¬ты, но на ярлыки для других не скупятся... И каждый год — одна и та же картина: Дрезден стал для них чем-то вроде дачи...
— Да вижу... — мрачно отозвался Гоша, с удовлетворением думая о том, что поступил мудро, решив не ждать пресловутого журавля в небе, — потсдамской практики, — не гнаться за этим пряником, который три года вертят перед носом студента, чтобы держать его в узде, то есть в рамках академической успеваемости и политической благонадежности. В виду полного отсутствия каких-либо других средств воздействия на него — кроме лишения единственного официального источника дохода, именуемого стипенди¬ей (что впрочем, редко ведет к повышению успеваемости, ибо сту¬дент вынужден в этом случае либо выступить на защиту социалис¬тической собственности в качестве ночного сторожа, либо изнемогать под тяжестью мороженых коровьих и бараньих туш в морском тор¬говом порту). Чем раньше, тем лучше, рассудил он, опасаясь за свой не в меру длинный язык, принесший ему уже немало хлопот. Выбрав меньшее из зол, Гоша выстрадал свое право на поездку в тесном сотрудничестве с работниками милиции на опорном пункте ДНД. Объектом их пристальнейшего внимания — хотел он того или нет — были: незаконная торговля с рук, БОМЖи и «пьяненькие», которые, словами протокола, «мешали проходу граждан» и, что самое глав¬ное, компрометировали советское общество в глазах зарубежных гостей. Но самый глубокий след в его душе оставил зловонный сумрак нескольких коммуналок, из которых они, руководимые участковым инспектором, выскребали их несчастных обитателей, чтобы вер¬нуть им померкшее от беспробудного, апокалиптического пьянства сознание, а вместе с ним и радость созидания на благо родины. В первый раз нос к носу столкнувшись, с этой стороной жизни, Гоша, потрясенный увиденным, клялся священными водами Стикса, что, если бы ему предложили выбирать между двумя годами лишения свободы с отбыванием наказания в одной из этих коммуналок — и высшей мерой, он предпочел бы смерть... Он — обонявший не¬когда солдатскую казарму, матросский кубрик и заводскую разде¬валку — только теперь убедился в том, что запах действитель¬но может быть невыносимым.
— Кузница ! — прервал его тягостные воспоминания Володя. — Сейчас колеса менять будут.
— Какие колеса? — удивился Гоша.
— А ты что, не знаешь? Весь состав ставят на другие коле¬са, в Европе ;же колея, понимаешь?
— Что, серьезно, что ли?
— Ну конечно. — Володя высунулся из окна. — Вон уже по¬ляки идут. Сейчас расцепят вагоны и начнут поднимать, видишь, домкраты стоят?
Гоша пришел в ужас, видя, что все это похоже на правду.
— Сколько же мы тут проторчим?!
— Недолго. Они здесь уже насобачились. По-моему, три часа, или что-то в этом роде. Забыл.
— Откуда ты все знаешь? — поразился Гоша.
— А ребята рассказывали. Которые в прошлом году ездили...
— Ну, ладно, — окончательно смирившись, сказал Гоша, — раз такое дело, тут сам Бог велел хорошенько перекусить. Доста-вай-ка наши харчи, мил-сердечный друг! Заодно и время убьем.
— Убивай-не убивай, а все равно разница во времени не в на¬шу пользу. Кстати, уже можно переводить часы.
— Тьфу ты черт! — опять возмутился Гоша. — Я и забыл, что у них еще только три часа. Ну никак мне не добраться до бывшей «столицы Саксонского королевства»!


«Бывшая столица» встретила их настоящим осенним дождем. По¬езд устало ткнулся в тупиковый упор, и равнодушно внимая вкрад¬чиво-вежливому голосу репродуктора, который, кажется, что-то говорил о нем, терпеливо ждал, когда опустеет его теплое чрево.
Выгрузив свой скарб на перрон, бойцы ИССО «Радуга» в ожида¬нии поглядывали по сторонам, с тревогой прислушиваясь к угро¬жающему стаккато дождя над головой. Наконец, молодой человек в голубой куртке с капюшоном, заметно стараясь свести свой акцент до минимума, спросил их, не из Ленинграда ли они, и, полу¬чив утвердительный ответ, сообщил, что его зовут Юрген и что ему поручено встретить ленинградских студентов. Через десять минут отряд, чем-то сильно напоминающий караван тяжело груже¬ных верблюдов (по-видимому, плавным покачиванием в такт  широким гулким шагам), достиг трамвайной остановки. Все, уже изрядно промокшие, забиваются под навес крытой стоянки такси. Вскоре выясняется, что трамвайная линия повреждена. Трамваи выстраиваются в длинную очередь. Юрген ненадолго исчезает и возвращается с печальным известием: придется идти пешком...
Не таким представлял себе Гоша свое первое свидание с «Фло¬ренцией на Эльбе». «Веселое начало...» — думал он, мрачно раз¬глядывая серые, продрогшие дома, ставшие невольными свидетелями их траурного марша по безлюдным улицам. Стараясь отвлечься от неприятных физических ощущений, ибо именно они были причиной его душевного дискомфорта, он мысленно рисовал радужные картины своего заграничного бытия — нежные акварели, на которых видел се¬бя то в комнате студенческого общежития на Маршнерштрассе, оде¬тым во все сухое и теплое и слушающим немецкое радио, то в Вей¬маре, на Фрайлигратштрассе, у своих друзей Керстин и Манфреда, то в Берлине, на Шарнхорстштрасее, у Гудрун, подруги Керстин. Он познакомился с ними два года назад, когда они приезжали в Ленинград на языковую практику, и с тех пор переписывался с обеими. Правда, они уже полгода не подавали никаких признаков жизни, но ему почему-то верилось, что ничего с ними не стряслось, что они встретятся и его приезд их обрадует.
Наконец, когда Гошина фантазия иссякла, и он вновь в бук-вальном смысле всей своей измученной плотью со всей остротой ощутил холодную влагу и тяжесть ненавистного рюкзака, Юрген остановился и сказал: «Сдйесь!»
Спустя полчаса Гоша сидел в своей комнате, одетый во все сухое и теплое, с наслаждением курил, слушая «Radio DDR», и не находил во всем этом ничего особенного — ему уже не терпелось поскорее начать «дрезденский период» своей биографии, что-то делать, куда-то идти. Глядя на Витю Орлова и Ивана Ляшко, со-седей по комнате, сразу же приступивших к устройству быта — раскладыванию, развешиванию, расстановке, — он недоумевал: как можно спокойно копаться в своем барахле, впервые попав на родину Баха, Гете, Гегеля, словно ты не в Дрездене, а в служебной командировке в каком-нибудь Красногорске? Для него эта древняя земля была еще и потухшим вулканом, в сравнении с которым Везувий — не более чем жалкая горсть песка, брошенная на муравейник... И вдруг его осенило: он метнулся к рюкзаку, достал блокнот, предназначавшийся для писем, вернулся к столу и начал свой первый в жизни дневник. Ровно через десять дней, 13-го августа (так как именно в этот день неожиданные обстоятель-ства прервали хронику «дрезденского периода»), Маша Васильченко, случайно заглянув в их комнату и «случайно» же открыв блокнот, с хищно-радостным удивлением прочла следующее (предварительно укрывшись в своей комнате, напротив):
Дрезден, 3 августа, 198... г.
Ну вот, мы благополучно «доплыли», сбрасываем свои доспехи. Молоденькая немка-студентка на вахте всплескивает руками, как старушка: «Ach, du meine G;te! Zu Fu;! Bei dem Wetter! 0 Gott, о Gott!»
Условия барские. Чистота, уют, комнаты на три человека, рос¬кошная кухня, умывальник, короче, устроились великолепно. Я сразу же опробовал свой приемник — разговаривает по-немецки, хоть стой, хоть падай! Вот тебе и «Юнга». Впрочем, он и по-польски болтал недурно, в Варшаве.
21.50

Такого упорного, такого неутомимого дождя я не помню со вре¬мен Крыма. Только что вернулись с дискотеки. Как сказал бы Алексей Максимыч, любопытно, но неприемлемо... В комнатку, метров двад¬цать, не втиснуться, рев «музыки», дым, полумрак. В соседней комнате пьют за столиками коньяк или что-то в этом роде. По ко¬ридору бродят немцы с бутылками пива в руках. Поскольку наша по¬пытка поменять деньги не увенчалась успехом — банк сегодня ра¬ботает до 12.00 — мы не могли последовать примеру ни тех, что за столиками, ни тех, что в коридоре. Через полчаса легли на обратный курс. Я эти полчаса провел в фойе, привлекая внимание представителей различных стран и наций своей «ядерной» курткой. Поболтал с негром из Эфиопии, тщетно пытавшимся проникнуть внутрь (кроме студенческого билета нужна еще какая-то бумажка, которой у него не было). По-немецки он говорит в пять раз луч¬ше меня — учится в Техническом университете Дрездена на треть¬ем курсе.
4 августа

Дождь не перестает ни на минуту. Холодно. Первый рабочий день. Работаем на заводе абразивных изделий Шляйфкёрпер.
Все началось с того, что нас собрали в «красном уголке» и ознакомили с условиями работы, не имевшими ничего общего с усло¬виями, изложенными в договоре: спецодежды нет, все работаем в разных местах и в разные смены и т.д. и т.п. Что тут началось! Представители администрации все валили на комитет ССНМ, с которыми у нас договор, те оправдывались, мол, не успели сообщить в Ленинград об изменившихся обстоятельствах... Заседали-заседали, решали-решали (с огромным трудом понимая друг друга, так как разговор, с точки зрения лексики, состоял почти исклю¬чительно из технических терминов, канцеляризмов, имен собственных, названий цехов, участков и т.д.), — наконец, немцы уселись за отдельный стол и с жаром принялись обсуждать положение вещей и искать выход, который, кстати, довольно быстро был найден: спецодежда появилась, нас распределили таким образом, что мы либо все работаем в первую смену — с 05.15 до 14.45, либо все во вторую — с 13.30 до 23.00.
Я в числе восьми человек, направленных на заготовительный участок, достался Хайнцу Шниттке (начальник участка) и Руди Краузе (мастер). Хайнц, маленький голубоглазый крепыш тридцати лет, отлично владеющий английским, закончивший по меньшей мере де¬сять учебных заведений, так обстоятельно вводил нас в курс дела, что к работе мы приступили только перед самым обедом. Сначала он подробно поведал о себе, потом в общих чертах рассказал об эко¬номической системе ГДР. За этим последовала продолжительная экс¬курсия, которая во всех деталях познакомила нас с технологичес¬ким процессом — откуда поступает сырье, что с ним происходит (просеивание, замешивание, прессовка, обжиг, дробление и т.д. и т.п.) — до упаковочного участка. Все это время язык мой и мозги мои работали, что называется по-стахановски. Да еще Воло¬дя Жаврук с истфака привязался: спроси, как у них с текучестью кадров, как с трудовой дисциплиной, поставками, чье оборудова¬ние, широко ли распространена система ученичества и т.д.! Он, видите ли, интересуется экономикой, сукин сын! А я всеми этими словечками — «текучесть», «поставки» и проч. и на родном-то язы¬ке пользуюсь по великим праздникам, не говоря уже о немецком!
Потом нам выдали аванс, по 150 марок. Банкноты были сколоты изящными скрепками, все как в аптеке, восемь человек получили деньги менее чем за пару минут. После этого мы отправились обе¬дать в заводскую столовую. Хайнц подвел меня к кассе, я уплатил шесть марок — стоимость обеда для восьми человек, — получил та¬лоны, и на раздаче нам вручили довольно обильные, даже для нас, порции — бефстроганов или что-то в этом роде, с картофелем и тушеной капустой. Картофель, оказывается, служит им хлебом  (ох, и хлебну я еще горя с этим хлебом! Наши господа спортсмены не могут без него есть! Пришлось клянчить на кухне. А завтра? Послезавтра?) Компот, имеющий вкус, цвет и запах компота, а не чего-нибудь другого, — бесплатно. Немцы, закончившие трапезу, не спешили поки¬дать столовую; сидя за столиками, покуривали, с любопытством сле¬дя за нашими неуклюжими маневрами (должен отметить — с дружелюб¬ным любопытством).
Пообедав, т.е. проделав, так сказать, ряд манипуляций, требу¬ющих наблюдательности, смекалки и такта, и почувствовав, наконец, почву под ногами, мы вернулись на участок, где коллега Краузе провозгласил: «Na, erst mal alles sсh;n saubermachen, ja? Und morgen geht’s dann richtig los!»
Руди Краузе — простой малый, словоохотливый «мужичок» лет пя¬тидесяти. Поставив перед нами задачу, он, немало не заботясь о том, что никто, кроме меня, его не понимал (да и я с трудом поспевал за его добротным, простым, но уж больно быстрым немецким), принялся объяснять, где взять швабры, лопаты, тележки, что оставить, что выбрасывать.
За полчаса до конца смены он появился и сказал: «Пойдет! Нор¬мально, хорошо. На сегодня хватит».

После работы, только я вылез из душа и с блаженством закурил (за те два часа, что мы успели поработать, половина пыли, которую мы выгребли из цеха, осела на наши физиономии, кудри и соответ¬ственно лысины), Гриша Казаков бросил клич: «Даешь Госбанк»!
Я, окончательно взбешенный злопакостным дождем, решительно наде¬ваю куртку Миши Ройтмана — надо видеть эту куртку, чтобы оценить мое мужество! — и мы трогаемся в путь. Проехав две остановки на трамвае, принимаем решение еще раз определиться, выражаясь языком штурманов, взять пеленг. Молодой человек, от которого слегка по¬пахивает алкоголем, на наш вопрос, какой трамвай идет в направле¬нии Кюльц-Ринг, деловито осведомляется, куда лежит наш путь. Услы¬шав слово «Staatsbank», он княжеским жестом предлагает сигареты и заявляет, что лучше пройти пешком, пять-семь минут, и отправля-ется с нами, показывать дорогу. Через две минуты он уже знал, кто мы, откуда, и с какой целью приехали, а мы были поставлены в известность о том, что Андреас Рёслер в любой день, в любое время, кроме 9-го числа! к нашим услугам, ибо, ГДР, де¬скать, — шестнадцатая республика СССР, и мы все чуть ли не  родственники. Выглядело это вполне невинной шуткой, и в улыбке его я, как ни старался, не уловил ничего неприятного — обыкновенная дружеская улыбка. Но, как говорится, нет дыма без огня... Дрезден, продолжал Андреас, — это город прелестных девушек и ту¬ристов. А поскольку он сам — заядлый, закоренелый дрезденец, то готов и был бы рад показать многие вещи, которые обычно остаются за пределами туристских маршрутов и экскурсий. У дверей банка мы сердечно попрощались, и Андреас Рёслер, продиктовав нам свой ад¬рес, удалился пижонской походкой, развевая полы своего кожаного пиджака.
На обратном пути Гриша, разглагольствуя о разительном контрас¬те между сферой услуг капиталистических стран, в которых он побывал, и ГДР, увлек меня в универсам, чтобы наглядно продемонстри¬ровать этот контраст. Кстати сказать, слушая его болтовню, я ре¬шил про себя непременно посетить все его лекции по политэкономии, которые нам предстоят во втором семестре, потому что рассказывает он, рассуждает о политике, экономике очень интересно, как-то не¬стандартно и с большим юмором. В магазине Гриша, не заботясь о немногочисленных покупателях и все больше распаляясь, продолжал свои рассуждения, сопровождая их жестами гида-переводчика. Если бы не русский язык, немцы приняли бы его за американца. Он и одет соответственно.
Однако рассуждения и комментарии Гриши были для меня поистине гласом вопиющего в пустыне. Плевать мне на Австрию! Мне хватило и одного отдела канцелярских принадлежностей, не говоря уже об ос¬тальном! Я сразу же вспомнил Гришины «отеческие» наставления на последнем собрании незадолго до отъезда.
«Значит, ребята!» — говорил он, складывая свои холеные, изящ¬ные руки аристократа перед грудью, словно пастор — палец к паль¬цу. — Мы с вами едем в страну с более высоким уровнем жизни. У вас будут деньги. Вы наверняка захотите что-нибудь приобрести — подарки, сувениры, одежда, обувь — не знаю! Советую вам: не спешите! Времени у вас будет достаточно. Поживите, присмотритесь...» Как он был прав, этот Гриня!..
Рассчитываясь за пиво, которое он так небрежно захватил по дороге к кассе, как будто всю жизнь только и делал, что пил немецкое пиво, Гриня и тут не упустил случая проявить одно из своих харак¬тернейших свойств — всех поддразнить, со всеми пошутить. Услышав от кассирши, молодой девицы, сумму и не бельмеса же не понимая, что она сказала, он стал выгружать свою мелочь, не сводя с немки глаз и приговаривая: «Очень хорошо. Отлично. Просто замечательно. Мерси». Та, чувствуя, что он придуривается, лишь скользнула по его невозмутимой физиономии презрительно-холодным взглядом. Я чуть не расхохотался.
5 августа
Безумно красивый город! Особенно, если бредешь, не имея опре¬деленной цели и, самое главное, — «попутчиков». Бредешь себе и бредешь... Смотришь, слушаешь. А то возьмешь остановишься, огля¬дишься вокруг, спокойно, не суетясь, спросишь кого-нибудь: «Как называется эта церковь? Ах, Кройцкирхе...», еще раз задерешь го¬лову, глядя на церковь и не торопясь уходить, и после традиционно¬го вопроса «а вы что, нездешний?» завязывается неторопливая беседа (благо немец не спешит, его русские друзья из Москвы уткнулись в ближайшие витрины, и он, как терпеливый хозяин, выгуливающий со¬баку, не торопит их). Через пять минут тебя уже приглашают в гос¬ти, совершенно искренне, без показного радушия. Поблагодарив и вежливо отказавшись, бредешь дальше, вдоль ярко освещенных, непри¬вычно красивых и богатых витрин огромного универмага, навстречу жиденькому потоку последних прохожих, который на глазах безвоз¬вратно впитывается трамваями и подземными переходами. Еще кто-то из них успевает дурашливо воскликнуть тебе в лицо: «Hallo,  Onkel! Bi;chen spazieren, was?» , еще несколько обрывков фраз, и все окончательно пустеет и затихает. Только шелест разбрызгиваемых машинами луж и шум трамваев. И дождь. Уже на последнем дыхании, после четырех дней и четырех ночей непрерывной работы. Amen.
7 августа
Проклятье? Как переварить столько информации, впечатлений? Приключений за два дня столько, что и не запомнить, не говоря уже о том, чтобы записать. Спать хочется страшно, начало первого но¬чи. В три нужно вставать и готовить завтрак на весь отряд. Лучше об этом не думать. Надо бы все по порядку. Но если сейчас заставить себя записать все за два дня — это было бы равносильно самоубий¬ству: завтра я снова не смогу поспать ни минуты, во вторую смену работать, а до этого, разумеется, — в город. После работы, в две¬надцать ночи, тоже не до дневника будет... Нет, спать! Дневник завтра.
8 августа
Проснулся от нервного стука в дверь. ЧП! Весь отряд проспал. А сначала, разумеется, дежурные, в том числе и я. Выскакиваю в ко¬ридор — все бегают, как бешеные тараканы, стоны, проклятья в адрес дежурных... Через десять минут воцаряется тишина. Баба с воза — кобыле легче, как говорится. Ничего, не помрут. Один раз без зав¬трака обойтись можно.
Позавчера были в Цвингере: народу полно, освещение ужасное, чуть ли не полумрак, места для картин явно не хватает, такое впе¬чатление, будто они задыхаются. Организовать экскурсию не удалось. Я пытался получить магнитофон с записанной на пленку экскурсией, но потом и сам не захотел, передумал: во-первых, устал очень, во-вторых, обстановка в музее отнюдь не располагала к духовной пище. Правда, мне удалось пристроиться к какой-то немецкой группе, хотя и в середине экскурсии.
После Цвингера Костя Пламадил, начальник клуба, подбил меня отправиться на поиски его давнишней подруги, немки, жившей в Дрез¬дене у своей бабки. С грехом пополам отыскали бабку и узнали, что внучка давно закончила институт и уехала обратно к родителям. Здорово уставшие, но очень довольные скитаниями по этому тихому, опрятному, очень зеленому жилому району, мы приземлились в первом по¬павшемся погребке. Я тут же спросил пожилого дородного немца, к кото¬рому мы подсели, можно ли здесь курить (хотя на входной двери невозможно было не прочесть «Rauсhen nicht gestattet»), и лед тро¬нулся. Пиво было превосходным, старик словоохотливым, а погребок — очень уютным, так что вскоре мы уже угощали деда и еще одного нем¬ца, который все время молчал и действовал на нас довольно отрезв-ляюще, а дед угощал нас. Услыхав, что он уважает русские папиросы, помнит их еще с 46-го года, мы подарили ему, к его великой радос¬ти, две пачки. Потом Костя, зануда (очень мягкий, интеллигентный, до ужаса щепетильный), заставил меня перевести, что это чертов¬ски приятно — встретиться с таким доброжелательным, сердечным отношением к себе в чужой стране. Дед, обращаясь ко мне, сказал: «Вот видите, у нас с вами контакт, мы рады нашему знакомству... А вот он, — старик показал пальцем на молодого парня, — он к нам не относится. Он сидит, пьет свое пиво и молчит». Я в недоумении ус¬тавился на деда, что это он, думаю, захмелел, что ли? «И все же, — продолжал тот, — ему тоже интересно все, о чем мы тут говорим и как говорим...» Парень, чуть улыбнувшись, кивнул головой в знак согласия.
Через полчаса мы с великой неохотой распрощались с немцами и понеслись в общежитие — позавчера у двоих был день рождения, у Вити Орлова и Моники, одной из студенток, которые с нами возятся.
Вечер получился на удивление приятным, без всякой фальши, и прекрасно организованным. Вот уж чего не ожидал от этих олухов. Стол выглядел очень нарядно — шампанское, водка, сухое вино, пи¬во (разумеется, в муравьиных дозах, огромные блюда со всевозмож¬ными бутербродами. Тамадой был единодушно выбран Костя Пламадил. После вручения подарков и первых тостов Костя извлек из-за телеви¬зора огромную самодельную ромашку, на лепестках которой с обратной стороны были написаны номера художественной самодеятельности. По его задумке именинники время от времени по очереди должны были от¬рывать по лепестку и объявлять номера в свою честь. Все номера были на профессиональном уровне — не даром приволокли всю агитбригаду! Немцам так понравились песни, что они долго не решались сами что-нибудь спеть. Потом была дискотека. Я, не умея танцевать, о чем искренне сожалею, усиленно совершенствовал свои «речевые навыки и умения». Хотя серьезные звуковые помехи значительно за¬трудняли коммуникацию: на дискотеку явилось еще три стройотряда — болгары, чехи и поляки. Не говоря уже о «музыке».
Утром вся эта многочисленная, разноязыкая орда отправилась на старинном пароходе «Лейпциг» вверх по Эльбе, до курортного местеч¬ка Ратен. На пароходе было так интересно, так вольготно, что я не заметил, как прошли четыре часа. Погода была великолепная. Я большую часть времени провел на палубе за столиком, болтая с немцами и любуясь живописными берегами. Чем выше поднимались по реке, тем выше становились горы, пока Эльба не превратилась в ко¬ридор, к стенам которого то там, то тут прилепились игрушечные домики. Тысячу раз хваленая Саксонская Швейцария превзошла все мои представления и ожидания. А Ратен стал своего рода аккордом, венчающим это crescendo, становившееся все более мощным с каждым новым изгибом реки. Улицы, круто взмывшие вверх между маленькими разноцветными старинными домиками, каждый из которых имеет свое собственное имя, любовно выбранное хозяином и аккуратно написанное на стене крупным готическим шрифтом — «Morgеnstrahl», «Abendruhe»  и т.д., толпы туристов, гордые развалины средневековой крепости на самой высокой скале, речушка или канал, кишащий форелью — все это, уто¬пающее в зелени и брызжущее в глаза веселыми, яркими красками, об-рушилось на меня сверху, как водопад. Голова моя, слегка затума¬ненная переводом с русского на немецкий, с немецкого на русский, совсем закружилась.
А Ратен все разворачивал свои чудеса и пре¬лести. По узкой, крутой улочке мы стали подниматься куда-то вверх, в театр под открытым небом «Фельзенбюне». На балкончике одного из домов, прямо у нас над головой, сидел черный пудель, поло¬жив лапы на перила, и с серьезным любопытством следил за шум¬ной пестрой толпой, заполнившей улицу. Моника махнула ему ру¬кой и крикнула: «Hallo!» Барбос так быстро и так по-человечьи по-вернул свою ушастую голову, что все, кто успел заметить это дви-жение, захохотали.
Зрительный зал летнего театра «Фельзенбюне» представляет со¬бой каменный колодец, образуемый высокими мрачными скалами. Деко¬рации так заинтриговали меня, что со стороны я, наверное, был по¬хож на ребенка, которому купили роскошную игрушку, но еще не объяс¬нили, как ее заводить. Они были не только на сцене, вернее, прос¬то впереди, ибо это было не совсем то, что принято называть сце¬ной. Они были наверху среди деревьев, справа, сзади; слева на скале, высоко над головами зрителей стоял какой-то парусиновый шатер. Действие оперы Вебера «Вольный стрелок» разворачивается всюду — впереди, сзади, вверху, в зрительном зале (первая сцена с охотниками). Музыка изумительная. К сожалению, я так и не уз¬нал об участи неудачливого охотника Макса, ибо в самом конце пер¬вого акта пошел дождь. Зал, правда, ощетинился зонтиками, но про-должения, скорее всего, не последовало. (Мы ушли во время антракта), т.к. артистам играть с зонтиками в руках было бы, по-видимому, весьма затруднительно.
Обратно возвращались на поезде, сорок пять минут. С вокзала все отправились домой, а я пошел к отелю «Кёнигштайн» на свидание со Штефаном. Однако прежде, чем мы встретились, один официант зна¬менитого дрезденского «Ратскеллера», куда я зашел чего-нибудь пе¬рекусить — до восьми оставался еще час — разрушил мою наивную уверенность в том, что в любом месте, стоит только намекнуть, что ты из Ленинграда, как тебе тут же мило заулыбаются.
Внимательно изучив меню, я попросил старичка, сидевшего слева, что-нибудь порекомендовать, тот обсудил этот вопрос с молодым немцем справа от меня, и мы пришли к выводу, что лучше всего за¬казать какой-нибудь мясной салат, иначе придется долго ждать. В моем распоряжении было минут тридцать пять. Немец справа оказался поляком, осевшим здесь лет десять назад. Узнав, откуда я, он сам сделал заказ и при этом попросил официанта обслужить меня как можно быстрее. Но то ли официант, тоже оказавшийся поляком, что-то имел против «моего» поляка, то ли просто был дерьмом (а может, и то, и другое), — салат не появлялся. Все попытки «моего» поляка зама-нить кельнера к нашему столику оказались безуспешными. Однако как только я, взбешенный и голодный, решительно встал и положил на стол деньги за пиво, эта лиса, эта коварная крыса, выросла, точно из-под земли, со злополучным салатом и с негодованием воскликнула: «А кто будет платить за салат?!» На великолепном, чистом и быстром немецком (когда волнуюсь или злюсь, говорю очень быстро и правильно) я ответствовал ему с подобающей интонацией, что меня совершенно не интересует, кто будет платить за салат, который пришлось так долго ждать, что не осталось времени его съесть. Взяв на полтона ниже, халдей заявил, что пиво стоит не марку, а марку с чем-то. Я полез за мелочью, но «мой» поляк чуть ли не насильно отогнал меня от столика (идите, идите, вы опаздываете, я плачу!). Уходя, я слы-шал, как поляки понесли друг друга по кочкам.


10 августа

Уже второй раз подряд Хайнц привозит меня на своей машине в об¬щежитие. Специально приезжает из дома (правда, живет недалеко) около восьми вечера, за пару часов до конца смены, и отправляет меня в душ, приговаривая свое любимое «Оkay», а сам подметает мое рабо¬чее место.
Во вторую смену мы работаем втроем. Витя и Иван, здоровые, тре¬нированные ребята, по-русски «уперевшись рогом», делают норму за четыре часа (3400 кг каждый) и уходят, с неофициального разрешения Хайнца. Жарища на участке страшная, пыль — сплошной завесой. Ра¬ботаем в масках. За смену выпиваю литр молока и столько же воды.
Сегодня, после того, как мы с Хайнцем еще минут десять посидели в машине, перед общагой, я уговорил его подняться к нам, на полча¬сика. Ушел он часа через три, груженый «русскими подарками» — водка, матрешки, календари, открытки и т.д.
Но гвоздем программы сегодня было мое паломничество в русскую церковь, где сбылась, наконец, моя мечта — купил Библию на русс¬ком. Да в двух экземплярах! Вот уж воспитала нас родная советская торговля! Увидел — хватай! Впрок бери. Наверное, и гроб будем се¬бе в двух экземплярах заказывать. А с другой стороны — ну где ее еще купишь, эту Библию? Это же такой подарок кому-нибудь! Только вот проблема: нужно во что бы то ни стало добыть еще одну, на не¬мецком, а как это все через границу везти?.. Ведь пришьют, заразы, «религиозную пропаганду», как пить дать пришьют!

13 августа

Кошмар!.. Что сейчас будет? Боец Нечипорук не ночевал дома без уважительной причины! Сенсация века! Проклятье, недаром сегодня 13-е число! Как бы этот день не стал последним днем моего пребыва¬ния на древней саксонской земле! С этими ребятами шутки плохи. Бо¬же, неужели я опять стал «кузнецом своего собственного несчастья»?! Если они меня сегодня вечерней лошадью отправят обратно в мой любимый «город над Невой» (Сеня Шитов что-то говорил о двух отдель¬ных билетах — специально на случай болезни, плохой дисциплины или работы), то я даже не решаюсь подумать о том, что меня ждет на факультете. Не иначе, предложат переквалифицироваться, во всяком случае, не видать мне тогда «переднего края идеологического фрон¬та», как своих ушей! Однако пора идти в зал судебных заседаний, то есть в комнату начальства, где состоится экстренное заседание партячейки для разбора персонального дела комсомольца Георгия Нечипорука...»


Маша с сожалением закрыла блокнот, вернула его на прежнее мес¬то и медленно пошла по коридору, раздумывая, как ей быть с полу¬ченной информацией, с этим козырем, которым, однако, опасно было пользоваться, потому что совершенно неизвестно, какой будет реак¬ция этого психа Гоши. Кроме того, ее продолжало мучить неудовле¬творенное любопытство: кто же она такая, эта холеная немка, доста¬вившая Гошку в общежитие — подумать только! — в семь часов утра на своей машине, когда все, люди как люди, трудились на субботни¬ке?.. Где он шлялся всю ночь, что делал? С кем? С ней?.. А мо¬жет... тут вовсе не происки Амура?.. Может, этот балбес Гоша стал жертвой одной из западных спецслужб?! Господи, хоть бы они поско¬рее кончали это дурацкое собрание!
На самом же деле все обстояло гораздо проще, чем рисовало Маше Васильченко ее пылкое воображение. Гоша вовсе и не собирался по¬сягать на светлый, овеянный легендами, моральный облик советского гражданина за рубежом и связей, порочащих его, во всяком случае, в эту ночь, не имел. Еще менее он был расположен к контактам с подстерегающими на каждом шагу тайными агентами империализма.
События двух предшествующих дней, которые Гоша для краткости назвал «хождением в народ», не попали на страницы его дневника, хотя именно они привели Гошу на «скамью подсудимых», или, чтобы обойтись без преувеличений, «на ковер» в комнату № 3.
Позавчера в самом начале смены Хайнц объявил Гоше, что намерен вечером взять их троих к себе домой.
— Посмотришь, как живет рядовой потребитель материальных и ду¬ховных благ, — сказал он, улыбаясь и почесывая свой маленький пивной животик.
— Хайнц!.. Это же то, о чем я мечтаю уже целую неделю! — признался Гоша.
— Ну вот, и отлично. Ждите меня ровно в семь в бытовке, оkay? — и Ханц скрылся в клубах пыли.
Гоша сообщил радостную новость своим напарникам и соседям по комнате Вите Орлову и Ивану Ляшко и побежал разыскивать Монику, чтобы выяснить, где можно купить цветы. Затем выловил безотказного Гену Плетнева, еще не успевшего уехать в общежитие, и отправил его в цветочный магазин, строго наказав почаще совать в нос прохожим записку, которую он ему вручил — чтоб не заблудился. Через полчаса Гена вернулся с одним-единственным цветком, названия которого не знал никто из присутствующих.
— А ничего не было больше, так я купил вот этот, — простодуш¬но объяснил он, любуясь необычным, крупным белоснежным цветком на толстом стебле и не обращая никакого внимания на причитания Гоши.
Ровно в семь часов — гошина команда уже сидела в бытовке, об¬стоятельно вымывшись в душе и предвкушая приятный вечер — импорт¬ные электронные часы Ивана пропищали государственный гимн ФРГ, и одновременно с последней нотой раздалось универсальное хайнцевское оkay, а вслед за ним появился и сам Хайнц, в белой рубашке, темно-синих вельветовых брюках и мягких элегантных туфлях цвета слоновой кости, короткую могучую шею его украшал синий с серым шелковый платочек, концы которого были спрятаны под рубашку.
— Норма за четыре часа? Неплохо, — одобрительно покачал он головой.
— Стараемся... — пробасил Иван, подмигнув Вите. Гоша с нескрываемым любопытством разглядывал своего начальника, которого они все привыкли видеть в потертых, выгоревших джинсах, футболке и нелепой соломенной шляпе. Он, как и все, попавшие на за¬готовительный участок, впервые столкнулся с такой формой руковод¬ства и с таким типом начальника. Хайнц был вездесущ, как дьявол, и доступен для подчиненных, как брошюры Политиздата. Любой из них мог запросто похлопать его по плечу и пожурить: «Хайнц?.. Ну что ты все бегаешь? Отдохни? Покури, расскажи анекдот...» И Хайнц рассказывал, курил, пользуясь случаем, распекал кого-нибудь из присутствующих и нередко сам выслушивал упреки — шутливые и совсем нешутливые, бур¬чал: «Ну ладно, ладно! Раскудахтался... Будут тебе и рукавицы, и те¬лежки!» И тележки с рукавицами, действительно, появлялись. И, не¬смотря на дружески-фамильярный тон рабочих, ленинградские гости скоро заметили, что слово Хайнца здесь имеет силу закона. И всех это вполне устраивало, так как его «законы» учитывали интересы обеих сторон и рождались из множества мнений. Далеко не в последнюю оче¬редь способствовало этому производственно-личностному симбиозу то обстоятельство, что Хайнц знал каждое звено своего небольшого хозяйства, как свои пять коротких толстых пальцев и мог заменить любого на его рабочем месте.
Конечно же, с такой четкой организацией труда и с такими здоро¬выми отношениями в коллективе гошины товарищи были давно и хорошо знакомы по произведениям отечественного кинематографа, но на прак¬тике они ничего подобного не видели, хотя некоторые успели до ин¬ститута постоять у фрезерных, токарных и прочих станков или у кон¬вейеров. Поэтому, восторгаясь, они не могли, с непривычки, и не ру¬гать пресловутый немецкий порядок. Особенно, когда кончались поддо¬ны, на которые они грузили тяжелые мешки с корундом, и все устраи¬вались на длительный перекур, — потому что перекур кончался, не успев начаться: каждый раз Хайнц Шниттке пронзительно, по-разбой¬ничьи свистел, приседая от натуги, рявкал что-то короткое, внуши¬тельное, чего даже Гоша не мог разобрать, как ни силился, и через две-три минуты на участок влетал, словно джигит на горячем коне, Руди Краузе на своем автокаре, доверху груженом поддонами.
Однако этот же самый «порядок» иногда баловал их приятными сюр¬призами.
Однажды после обеда, когда они работали в первую смену, Хайнц поставил перед Гошей задачу:
— Вот эту гидравлическую тележку мы завтра сдаем в ремонт. Нужно ее хорошенько вычистить. Займись-ка этим. Отто даст тебе все, что для этого потребуется. Сделаешь — можешь быть свободным.
Гоша медленно обошел тележку, определяя объем работ. Любому из его соотечественников было бы достаточно одного взгляда на это не¬вероятно замызганное транспортное средство, чтобы оценить гошино самообладание. В отличие от неразумной пчелы, трудовая деятельность которой основана на врожденных, слепых инстинктах (хотя и способна посрамить иного архитектора), он молниеносно создал в своем чело¬веческом сознании модель непосредственно предстоящего ему трудово¬го процесса и даже попытался, хотя и безуспешно, увидеть желаемый результат. То, что он увидел — а увидел он кусок ветоши, смочен-ной бензином, объект труда, т.е. бесчисленное множество щелей и щелочек, закоулков и изгибов металла, забитых грязью, и несчастного субъекта труда, — повергло его в такое уныние, что Хайнц, едва заметно усмехнувшись, легонько подтолкнул его в спину:
— Иди-иди. Отто тебя уже с нетерпением поджидает... 
Отто, веселый молодой человек лет тридцати, прежде всего сооб¬щил Гоше, что его страсть — альпинизм и что благодаря этой страс¬ти он видел страну Советов чуть ли не со всех ее мало-мальски зна¬менитых вершин и хребтов. Потом указал на резиновый шланг с пистолетом на конце, канистру с какой-то обезжиривающей жидкостью и ска¬зал:
— Значит, так. Жидкость наливаешь сюда, — он постучал пальцем по металлической банке, которая снизу была привинчена к пистолету, и показал на рычаг-курок, — нажимаешь сюда. Смотри, не перепутай. Как закончишь, приходи в мою каптерку, поболтаем, расскажешь, как там у вас живется.
Гоша, действуя согласно инструкции, «зарядил» пистолет, с сомне¬нием направил ствол в сторону тележки и через несколько секунд, изу¬мленный могуществом тоненькой прозрачной струи, высекающей искры грязи из самых труднодоступных мест, уверовал в силу человеческого разума, в технический прогресс, а заодно и в искренность дружеских чувств Хайнца, этого плута, который не случайно откомандировал Гошу к Отто — как выяснилось, тот просто давно клянчил у Хайнца его пе¬реводчика «для дружеской беседы».
Через полчаса Гоша почувствовал, что пора заканчивать, ибо тележ¬ка эта вряд ли была чище, когда сошла с конвейера, но не мог оста¬новиться, пока Иван, проходя мимо, не произнес укоризненно:
— Да хватит тебе ее лизать! Вона ж вже блыстыть, як у кота гузно.
 Иван прекрасно, не хуже Гоши, говорил по-русски, но частенько прибегал к родному языку, чтобы лишний раз показать другим и почув¬ствовать самому разницу между тем, чем он был до института, и тем, чем стал за время учебы.

— Хайнц, ну, ты сегодня выглядишь, как граф Монте-Кристо! — вы¬молвил Гоша, оправившись от восхищенного удивления.
Тот, скупо улыбнулся, извлек из шкафчика огромный букет цветов.
— Для родителей, — пояснил он. — У них сегодня годовщина свадьбы. Заскочим по пути. Ну что, поехали?
— Слушай, Гоша, — заговорил молчун Витя Орлов, серьезный па¬рень, основной чертой которого была целеустремленность, а целью — ставка ассистента на родном факультете с последующей защитой кан¬дидатской диссертации. — Скажи Хайнцу, пусть он нас куда-нибудь сведет, в какой-нибудь частный погребок, что ли. Надо же хоть раз посмотреть, что это такое.
— Точно! — поддержал его Иван. — Куда-нибудь, чтоб как на «диком Западе», понимаешь?
Гоша с удовольствием перевел просьбу товарищей, поскольку и сам не прочь был увидеть что-нибудь «характерное», что-нибудь «этакое».
— 0kay... — обронил Хайнц, лихо взяв очередной, поворот, не снижая скорости. — Завтра что-нибудь придумаем.
Жил он в новом пятиэтажном доме, построенном всего полгода на¬зад.
— Полгода назад?! — не поверил Витя. — Не может быть! А как же вся эта зелень, асфальт, газоны?
Хайнц в ожидании смотрел на Гошу, мол, что его так удивило?
— Весь этот зеленый уют, Хайнц! Откуда? У нас, например, ново¬стройки годами выглядят, как ядерный полигон...
— Не-е! — замотал тот головой. — Мы сами. Не дожидаясь, пока кто-то позаботится о нас. После работы, в воскресенье...
Поднимаясь на пятый этаж, гости поражались изобретательности, жильцов: на дверях квартир красовались, одна другой лучше и ориги¬нальней, таблички с именами. Особенно им понравились две-три мед¬ные, с готическим шрифтом.
— Настоящая выставка прикладного искусства! — не выдержал да¬же Витя.
— А мне больше нравится вот эта выставка, — признался Иван, любуясь стройными шеренгами восхитительных кроссовок, сандалий и туфель всех размеров и расцветок перед каждой дверью. — У нас же ж глотки поперегрызают друг дружке в Гостином за такие кроссовки, а, Гоша? А тут стоят себе... И никто ж, наверное, не возьмет?
Гоша рассеянно промычал «угу», разглядывая красочные плакаты, вырезки из журналов и детские рисунки, покрывавшие стены чуть ли не сплошным ковром, как в Аудиенцзале петергофского дворца.
— Ну, дают ребята!.. — процедил он сквозь зубы и покачал голо¬вой.
Жена Хайнца, Дагмар, высокая, стройная, голубоглазая блондинка, изо всех сил стараясь не рассмеяться, с великим трудом произнесла «топро пошалофатй», Гоша вручил ей цветок и стал извиняться за их лихие туалеты, сваливая всю вину на Хайнца, — сам он был в шортах которые в результате изменившихся метеорологических условий стали предметом жгучей зависти всего отряда, не исключая и командиров.
«Красивой ее, пожалуй, не назовешь. Но-о мила-а!.. А уж ухоже¬на-то!.. — отметил он про себя, слушая ее лестный отзыв о своих успехах в немецком. — И это при двух-то пацанах и таком прожорливом мужике! Ай, да немки, ай, да молодцы?»
Из детской выглянул мальчишка лет четырех и непринужденно сказал:
— Нallo!
Гоша присел на корточки и попытался было основательно разобрать¬ся с ним — как зовут, сколько лет, слушает ли маму и т.д., но малыш вдруг засмущался и поспешно отступил. Гости двинулись вслед и обнаружили еще одного, лет двух. Хайнц проурчал что-то ласково-сердитое, — оба мальчугана, одетые в одинаковые пижамы, мигом скрылись под одеялами, после чего взрослые занялись своими делами, т.е. хозяйка удалилась на кухню, а хозяин повел гостей показывать «чудесный вид на Чехословакию».
— Отсюда рукой подать до Праги! — разъяснял он. очень доволь¬ный и видом, и балконом, и чуть-чуть собой. — Мы частенько ездим туда за покупками.
— Ванюша, ты понял? Они частенько ездят туда за покупками! — небрежно, в тон Хайнцу, бросил Гоша, пренебрежительно махнув рукой в сторону границы.
Правая часть балкона была оборудована для сушки белья и отделе¬на перегородкой. Устроившись слева за маленьким столиком, гости от¬ведали лучшего, по словам Хайнца, «радебергского», пива и по первому зову Дагмар явились в гостиную, где уже был накрыт небольшой стол у окна, залитый светом висящей над ним лампы. Кухня непосредственно примыкала к гостиной, будучи смежной комнатой, из которой удобно накрывать стол. Заглянув и туда, гости отметили высокий уровень ме¬ханизации, автоматизации и рационализации. Особенно им понравился тостер, с помощью которого Дагмар за пять минут приготовила ужин — на свежий белый хлеб кладется ветчина, сыр, кружок из помидора со щепоткой зелени; все это на миниатюрном противне вставляется в тос¬тер. Через три минуты ужин готов. Кроме того была копченая колбаса. паштет из гусиной печени, салат из свежих огурцов и много пива. Гос¬ти нашли все это настолько изящным и вкусным, что и не пытались скрыть своей зависти к хозяевам:
— Можно ведь все-таки питаться так, чтобы получать от пищи и эстетическое наслаждение!.. — вздохнул Витя, еще одной важной чертой которого была неустанная забота о правильном питании.
— Можно, Витя, можно, — охотно поддержал его Гоша. — И мы не¬пременно так и начнем питаться! Как только обеспечим наличие неко¬торых продуктов пищевой промышленности, верно, Ваня?
Ваня помалкивал, озабоченный дозировкой этой вкусной, здоровой и изящно сервированной пищи. То есть, всего было достаточно, но он не знал, какое количество съедаемой за один присест пищи считалось здесь нормой.
Ужин прошел весело и быстро. Хайнц жаловался, что его супруга портит сыновей, позволяя им плясать у себя на голове. Дагмар весело огрызалась, приводила примеры, доказывающие как раз обратное. Гоша, который, переводя эту шутливую перебранку, так и не смог толком поесть, был счастлив и тем, что понимал слова, предназначенные не для посторонних ушей — в этом случае хозяева говорили очень быстро, небрежно и тихо.
Минут через пятнадцать Дагмар удалила со стола все имеющее отно¬шение к приему пищи, вместо этого появилась бутылка шнапса, пепель¬ница, с балкона поступила новая партия «радебергского», и вскоре гости с хозяевами горячо обсуждали проблемы мира, дружбы и взаимопонимания между народами. Говорили о несправедливости и жестокости войн, о Гитлере, Сталине, о Германии и России, одним словом, о том, что еще долго будет неизбежной темой для представителей этих двух великих народов. Потом Хайнц показывал огромную, прекрасно изданную книгу о гибели и возрождении Дрездена. Мгновенно протрезвев, гости молча рассматривали фотографии, которые мало чем отличались от Фотографий сожженных Хиросимы и Нагасаки. Заметив неподдельный ужас в их глазах и чувствуя, что они имеют весьма смут¬ное представление о событиях 13-го и 14-го февраля 1944 года, он скупо, словно нехотя, поведал им эту горестную историю.
— Ну, вы знаете, что американцы и англичане в конце войны с большим опозданием, спешили доказать вам, какие они верные союзники. Дрезден они приберегали для испытания атомной бомбы — «мне нужна хорошая дубинка для этих русских парней», сказал Трумэн... Но с бомбой что-то не ладилось, и тогда они в три присеста сделали в принципе то же самое: около 56000 человек за несколько часов, как в Хиросиме. Хотя эта цифра, сами понимаете... Город был битком на¬бит беженцами, которых никто не считал. Короче, — 13-го февраля, вечером — 243 ланкастера, 650000 зажигательных бомб... Через несколько часов, ночью — 500 с чем-то машин одновременно и 14-го днем — еще столько же... 15 километров, весь культурно-исторический центр (а бомбили только центр!) — как корова языком... Держи, Гоша, на память. — Он достал с полки еще одну, небольшую книжку. — Здесь все подробно описано.
Распрощались они за полночь. Хайнц проводил своих новых друзей до трамвайной остановки.
— Ну, что скажете, братья славяне? — возбужденно заговорил Го¬ша, как только Хайнц ушел.
— Здорово! — ответил Витя. — Ты молодец, Гоша! Без тебя мы бы не черта этого не увидели.
— То-то же! — задрал нос польщенный Гоша. — Что бы вы вообще без меня делали?
— А ты бы что без нас делал? В магазинах? — засмеялся Витя. — Ты б себе без нас и носки не смог бы купить, не говоря уже о какой-нибудь порядочной шмотке! И немецкий твой не помог бы!
— Да, вот тут я, братцы, слабак... — признал тот. — Все ви-жу — и в то же время ни черта не вижу!
— Учись у меня! — расхвастался было Витя. — Я сразу, прямо с порога, смотрю, что в корзинах у русских — слава Богу, их сразу узнаешь! — и туда: где взяли?
Но Гоша, вспомнив что-то, перебил его:
— Слушайте, мужики, но эта книга!.. Это же кошмар... Я, конечно, слышал где-то когда-то, что англичане и американцы тут поработали на славу... Но такого я себе никак не мог представить!
— Да ладно! Чего там... — зевнул Иван и посмотрел на часы. — Им-то грех жаловаться. Как говорится, чья бы корова мычала...
— Да пойми ты, бычья твоя башка! — разозлился Гоша. — Дрезден это такая же трагедия, как Хиросима, как Ленинград (хотя масштабы, конечно, разные!)...
— Сравнил божий дар с яичницей! — хмыкнул Иван.
— Нет, Ваня, ну ты и дуб! — почти с восторгом воскликнул Гоша. — Ты чем слушал полчаса назад? Тебе же четко и ясно сказали, хоть и через переводчика, — 56000 человек! За несколько часов! Причем, спалили, суки, живьем — сначала подожгли город, 650000 зажигалок! чтоб все как на ладони, ну, и чтоб бежать некуда было — куда ж бе¬жать, если весь город горит! А потом — бомбить! На хрена, спрашивается? Кто их просил? Две или три вшивых фабрики, которые штам¬повали не то патроны, не то шинели — вот и все его военное значе¬ние! Так ведь не тронули же, псы, ни эти фабрики, ни мосты, ни вок¬залы — все в целости и сохранности осталось: этим никого не уди¬вишь после такой войны! А вот угробить 60000 человек одним махом, растереть, как плевок, — вот это да?
— Ну и что ты хочешь доказать? — снисходительно усмехнулся Иван.
— Что это — скотство чистейшей воды! И что злорадствовать тут...
— А Хатынь — не скотство? — перебил Иван.
Гоша несколько секунд в немом восторге созерцал своего собесед¬ника.
— Ваня, ты в какой школе учился? — спросил он, наконец.
— Да пошел ты...! — ответил на это Иван.
— Я тебе в последний раз объясняю: Германия была разделена на оккупационные зоны — советская, английская, французская и амери¬канская. Это ты знаешь или нет? Ни хрена ты не знаешь! Так вот, когда наши союзнички смекнули, что Саксония им не отломится, то они решили убить сразу двух, даже трех зайцев: показать, как они активно борются с фашизмом (за пару месяцев до конца войны!), слегка припугнуть русских, ну, и заодно напакостить в советской оккупационной зоне. Им ведь, как ты понимаешь, социализм в Европе был нужен, как зайцу стоп-сигнал! «Чья бы корова мычала»!.. Кто мычит-то? Ты видел, с каким он лицом рассказывал?.. Мне его даже жалко стало.
— Не хрен было лезть, куда их не звали? — упорствовал Иван.
— Все, Ваня! Я — пас. Я умываю руки. Пусть тебя учат другие?
— Смотрю я на вас, двух здоровых дураков, — вмешался, наконец, Виктор, — и диву даюсь! И охота вам языками молоть? Сцепились из-за ерунды... О! Трамвай идет! Вовремя! А то бы вы точно подрались.


На следующий день, сославшись на усталость и какие-то бытовые проблемы, Витя с Иваном отказались от знакомства с «частным секто¬ром», что ничуть не огорчило Гошу. Он был рад лишний раз вволю по¬болтать по-немецки. Искусством перевода, он был намерен серьезно за¬няться на четвертом или пятом курсе; сейчас это только отвлекало его. Хайнцу он сказал, что у ребят партийное собрание.
— Окей... — ответил тот. — Значит, поедем вдвоем. Я уже сто¬лик заказал. Можно было, конечно, и не заказывать, а просто прий¬ти... — пояснил он, заметив удивление на липе Гоши, привыкшего за неделю к тому, что на каждом углу можно было «бро¬сить кости» в какой-нибудь погребок, выпить кружку пива или чаш¬ку кофе. — Но порядок есть порядок! — тут он весело улыбнулся и рассказал анекдот о том, как из-за неисправности гильотины были по¬милованы приговоренные к смерти русский, англичанин и француз, в то время как немцу все-таки отрубили голову, потому что любовь к порядку оказалась в нем сильнее страха смерти и он без колебаний сооб¬щил палачу, что тот забыл подключить адскую машину к электросети.
Около восьми вечера Дагмар высадила их перед небольшим серым до¬миком и, пожелав им приятного аппетита и такого же времяпрепровождения, уехала домой. На вывеске Гоша, с трудом продравшись сквозь готические заросли, прочел: «Zum goldenen Wildschwein»
 Пока Хайнц изучал меню, выбирая что-нибудь опять же «характер¬ное», Гоша с любопытством осматривался в необычной для него обста¬новке. Настроение у него было превосходное. Все складывалось как нельзя лучше: позади трудовая неделя, впереди два дня отдыха, при¬чем на завтра была запланирована поездка в Мейсен, а сейчас он бу¬дет есть что-нибудь вкусное и обильное, пить это удивительное пи¬во и, слушая Хайнца, будет все глубже проникать в немецкую психо¬логию, историю... Небольшая комната, разделенная на две половины легкой перегородкой, по обе стороны которой стояло по три-четыре столика, очень напоминала ковбойский трактир из американских бо¬евиков, особенно стойка, над которой возвышался рослый молодой па-рень в клетчатой рубахе с закатанными рукавами, и старинная черная касса с ручкой, как у шарманки. Единственный официант в жилетке и кожаном фартуке, летал, как метеор, ловко маневрировал, лихо рас¬ставлял высокие стаканы с пивом на лежащие перед каждым гостем кружки из картона, так же лихо, словно выдергивая что-то из крышки стола, забирал пустые стаканы.
— Хайнц, тут не хватает только ковбойских шляп и кольтов!.. Да, пожалуй, побольше клетчатых рубах не мешало бы... — поделился Го¬ша своим первым впечатлением.
— Нравится? — довольно улыбнулся Хайнц.
— «Нравится» — не то слово! Если бы у нас в Ленинграде вдруг открылось с десяток таких вот «кабанов», уверяю тебя: в них было бы не попасть. Все есть — Эрмитаж есть, замки, дворцы, музеи есть, театры есть, а вот этого — нет!..
— Да? — всерьез заинтересовался Хайнц. — Неужели так плохо с этим делом?
— Вот приедешь — увидишь, — кратко ответил Гоша, принимаясь за жаркое из свинины, которое вдруг появилось перед ним на огромном блюде.
Гости вокруг понемногу хмелели, гул становился все мощнее. У кого-то в углу, у окна, был день рождения, и с соседнего столика ему хором исполнили песню-поздравление. У Гоши появилось чувство, словно он сидит, или лежит на шкурах диких зверей среди древних германцев — непринужденное веселье, застольные песни, возгласы, грубый смех. Он сказал об этом Хайнцу, и тот, уже заметно повесе¬левший, довольно рассмеялся и тут же спел Гоше песню о древних германцах. Потом Гоша читал ему стихи немецких классиков на немецком языке, от чего Хайнц пришел в неописуемый восторг и, при¬зывая в свидетели чуть ли не всех присутствующих, вскричал, что из всех русских, с которыми ему приходилось иметь дело, никто так здорово не говорил по-немецки.
Последний стакан пива, которому предшествовала целая серия различных сортов шнапса, Гоша выпить отказался, и Хайнц, опять сославшись на порядок, сделал это за него.
Домой он Гошу не отпустил, как, впрочем, не дал ему и заплатить ни пфеннига.
— Ну, зачем тебе тащиться полчаса на трамвае, когда через де¬сять минут мы могли бы уже сидеть у меня на балконе!.. — убеждал он Гошу. — Ты же сам говорил, что возвращаться в общежитие вам можно в любое время. Виктор и Иван знают, что ты со мной...
— Ну ладно, — сдался Гоша, — но если Дагмар сбросит нас с тобой с пятого этажа, — я не виноват!
— Э-э-э! Ты не знаешь Дагмар!.. Тем более что Роберт и Мар¬тин сегодня у моих родителей, так что никаких проблем. А завтра Дагмар по пути на работу завезет тебя в общежитие.
Дух гостеприимства разыгрался в Хайнце не на шутку: через двадцать минут — было уже начало первого — они, действительно, благополучно, с песнями, добрались до дома и теперь по замыслу Хайнца должны были поужинать. Пока Гоша, развалившись на ковре, слушал приемник, друг его орудовал на кухне, приготавливал свое «фирменное» блюдо. Наконец, они уселись за столиком на балконе, и Гоша в ужасе уставился на свою порцию: эта была в буквальном смысле слова гора всевозможных продуктов, какая-то непостижимая комбинация. Из всего этого многообразия Гоша запомнил только ом¬лет. А когда Хайнц извлек откуда-то темное пиво со словами «это ты просто обязан попробовать», он искренне и горько раскаялся в своей минутной слабости, из-за которой и принимал теперь такие муки. После нескольких отчаянных попыток добраться хотя бы до половины этой горькой чаши, он взмолился.


Утро, холодное и хмурое, вместе с похмельем принесло и страх перед расплатой.
В семь часов у дверей студенческого общежития на Маршнерштрассе остановился серый «трабант». Бойцы ЙССО «Радуга» не сразу обра¬тили на него внимание. Вооруженные лопатами и метлами, они уныло ковырялись вокруг невзрачных, тощих кустов. Судя по всему, муче¬ния их, то есть запланированный еще в Ленинграде комсомольский субботник, о котором Гоша начисто забыл, подходил к концу. Но вот, хлопнула дверца, хмурые лица гошиных земляков обратились к источ¬нику звука, и в ту же секунду двадцать девять пар глаз загорелись самым искренним изумлением. Гоша, преодолевая желание крик¬нуть: «Да не спал же я с ней, идиоты!», изобразил на своем помятом лице некое подобие улыбки, махнул Дагмар рукой и поплелся навстре¬чу судьбе в образе Сергея Ракчеева и Гриши Казакова.
И вот теперь, пока Маша Васильченко в нетерпении заламывала руки и с тоской поглядывала на дверь комнаты № 3, Гоша отчаянно боролся за свою уходящую, ускользающую, как лето, репутацию.


— Кто ты такой? Что ты о себе возомнил? — гремел Ракчеев. — Можно подумать, что ты здесь один представляешь институт!
— Подожди, подожди! — перебил его Гоша, чувствуя, как благие намерения, с которыми он пришел сюда, медленно уступают место другим чувствам. — По-моему, речь здесь идет только о том, что я имел наивность воспользоваться свободой, которую ты сам провозгласил... Если мне не изменяет память, ты сказал: «Мы не будем уста¬навливать никакого «комендантского часа», вы уже взрослые люди» и т.д. Помнишь такое?
— Нет, Гоша, в самом деле, ты же мог хотя бы позвонить!.. — вмешался Андрей Криницын, — Витя с Иваном знали, что ты пошел с Хайнцем, согласен. Но они же не знали, что ты не придешь ночевать!
— Андрюша! — взмолился Гоша. — Да кто же тебе сказал, что я не согласен? Все правильно — мог! И я прошу вас всех меня за это извинить! Хотя, честно говоря, не понимаю — почему Михайлыч и Ракчеев должны здесь нести за меня б;льшую ответственность, чем если бы мы были дома... Кто это выдумал? Что, мне здесь не может свалиться на голову кирпич так же, как и в Ленинграде? И почему Михайлыч обязательно должен за это на плаху?.. Ну ладно, сейчас не об этом... Я провинился, не оправдываюсь. Но Сережа-то начина¬ет свою обвинительную речь с таких обобщений, что у меня мурашки по шкуре побежали...
— Я начал еще слишком мягко, милый мой... — вновь пошел в атаку Ракчеев. — Ты слишком далеко зашел на пути укрепления германо-советской дружбы!
— А как ты это определил, Сережа? — спросил Гоша, набухая одновременно злостью и тоской. — Что это такое «слишком далеко»? Как говорится, кашу маслом не испортишь...
— Не знаю, как там насчет каши, а вот репутацию себе ты, по-моему, уже испортил...
— Послушай, дружок!.. — не выдержал Гоша. — Ты знаешь: терпение советских людей не беспредельно... Ещё никто здесь пока, кроме тебя, не высказал своего мнения. А ты не сказал ничего вразумительного. Чего ж ты так спешишь пришпандолить мне ярлык стомилиметровым гвоздём? Кто тебе дал право казнить или миловать?!
— Во-первых, я тебе не «дружок» — невозмутимо продолжал Ракчеев. — А во-вторых, я ещё не всё сказал...
Гоша вздохнул, скользнул мрачным взглядом по лицам «при¬сяжных и заседателей» в надежде прочесть поддержку или, на худой конец, упрёк. Но надежда эта не оправдалась. Лица, сидящих перед ним людей напомнили ему подслеповато мерцающий телеэкран в переры¬ве между передачами. Они чем-то светились, но чем — Гоша никак не мог разобрать. Это было нечто среднее между покоем и равнодушием. Только Иван Ляшко весело поглядывал то на Ракчеева, то на Гощу и даже подмигнул ему, мол, не унывай, как-нибудь выкрутишься. Гоша невесело усмехнулся. На мгновенье ему показалось, что это вовсе не Иван Ляшко, а ученик 6-го «Г» класса, злостный нарушитель дисциплины Жорик Нечипорук, а Сергей Ракчеев — это его классный руководи¬тель Александра Игнатьевна. Любимыми уроками Жорика, чем-то вроде бесплатного цирка, были классные часы, которые служили Александре Игнатьевне отдушиной, выходом для накопившейся за неделю злобы, — особенно, когда сам он за эту неделю каким-то чудом не попал в «чёрный список». Гоша от души по¬завидовал Ивану: сидит себе, дурень, радуется, что горячие брыз¬ги кипящих страстей не долетают до него!
— Ты так увлёкся своим языком, своей практикой, что забыл» где находишься, — говорил между тем Ракчеев,
— А где я, по-твоему, нахожусь? — опять перебил его Гоша. — В штаб-квартире ЦРУ, что ли? Или в главном управлении имперской безопасности?
— Ты находишься за границей! И должен вести себя соответственно!..
— Совершенно верно. В социалистической стране, среди друзей. И потом, Серёжа! Родной ты мой!.. — Гоша схватился за голову. — Я тебя умоляю: ну произнеси ты хоть одну Фразу без этих идиотских штампов, без этой газетной шелухи! И что значит «вести себя соответственно»? Что такое «соответственно»? Ну, неужели ты не мог сказать просто, по-человечески: «Гоша! Сукин ты сын! Мы за тебя переживаем, а ты где-то шляешься! В следующий раз или звони, предупреждай, или дрыхни в общаге! А не то мы с тобой сделаем то-то и то-то!»? Почему ты так не сказал? А?
— Потому что у меня к тебе и другие претензии есть... Ты, я повторяю, увлёкся! Немцы тебе дороже стали, чем свои. В столовой всегда с ними садишься. И не подойдёшь, не спросишь: «Всё у вас, ре¬бята, в порядке? Может, вам что-нибудь перевести?» Я тебя пару раз сам спрашивал, как по-немецки то или это, но ты всё спешишь куда-то, всё торопишься... Вот и получается, что брали переводчика, а перевод¬чика-то и нету...
Гоша давно уже считал до ста, стиснув зубы и глядя в окно, но всё это не помогало, дрожь в руках не прекращалась, а, наоборот, усиливалась.
— Э, нет, батенька! Позволь мне тут с тобой не согласиться, — забыв о дрожи в руках, встрепенулся Гоша, когда услышал последние слова Ракчеева. — Я тут совсем не потому, что знаю немецкий. Мой немецкий — это, если хочешь, бесплатный довесок. Меня не ты сюда «брал», как ты изволил выразиться, — меня наградил этой поездкой институт — за самоотверженную помощь работникам милиции на известном тебе опорном пункте ДНД, куда кое-кого из присутствующих и танком, наверное, не затащить бы было! Тем более на два месяца! И я не для того угробил все летние каникулы и потом ещё полгода таскался в качестве свидетеля по разным делам в прокуратуру, чтобы ты меня сейчас тут попрекал этой поездкой. И раз уж ты мне наступил на больную мозоль, то слушай меня внимательно: я здесь не для того, чтобы переводить диалоги на тему «купля штанов или какой-нибудь там «саламандры» (хотя я до сих пор, кажется, ещё никогда не отказывался от этого). И не для того, чтобы по два раза ходить в один и тот же магазин и ругаться с продавцами, потому что какой-то там Федя на¬купил стаканов, а они, видите ли, все с одним рисуночком, а ему надо с разными!..
— Гоша, Гоша! Уймись, успокойся! — опять вмешался Андрей Криницын, с трудом сдерживая улыбку и украдкой подмигивая при этом Ивану, который к этому моменту находился уже на верху блаженства. Но Гоша разошёлся не на шутку.
— А уж тебе, милый мой Серёжа, вообще грех жаловаться на отсутствие личного переводчика! На черта ты тогда сам заканчивал иняз? Или ты, сидя в комитете, уже забыл свой английский? А немцы, между прочим, его очень даже неплохо понимают...
— Не то говоришь, Гоша, не то!.. — вдруг поднял голову Гриша Казаков, который всё это время как-то очень многозначительно молчал. Гоша готов был уже истолковать его брезгливо-холодно-молчали¬вый нейтралитет как солидарность с ним. – Я, честно говоря, ждал от тебя чего-то другого... Но, наверное, так и не дождусь.
Гриша гово¬рил совершенно спокойно, почти приветливо, но Гоша сразу всё понял и сник. «Итак, дорогие товарищи, — думал он, — разрешите наше экстренное заседание считать закрытым! А ты говори, Гриша, говори. Ты абсолютно прав, родной, всё верно. Извини, не подумал я о тебе. Но ты и сам о себе подумаешь, верно?.. Конечно, зачем тебе какой-то баламут Гоша? Зачем тебе ссориться из-за него с этим дураком, дорвавшимся до власти? У тебя и своих забот хватает. Вообще, ты молодец, Гриша, ты — неплохой учёный, и все у тебя будет хорошо. Одна книжка уже вышла, другая подписана в печать, пора вплотную заняться докторской. От разных неприятных случайностей, к примеру, от каких-нибудь пьяных агрессивных скотов с грязью под ногтями, ты себя надёжно защитил борьбой каратэ, тем более что оно вроде как бы и модно, четыре года не пожалел, молодец! И танцуешь ты прекрасно. Опять же — английский выучил не спеша, в метро...»
— Значит, думаем только о себе, — не то спросил, не то констатировал Гриша. – Правильно, тебе это было нужно — язык, психология, нра¬вы и обычаи... А зачем это нужно мне? Или Сергею?
— Это ты хорошо сказал, Михайлыч, «думаем только о себе»... — вырвалось у Гоши.
— Опять не то говоришь, Гоша!.. — поморщился Казаков, но по глазам его Гоша понял: попал как раз в точку. – Ну, согласись, получи¬лось некрасиво: до сих пор как-то обходились без ночных приключений, я думаю, и ещё две недели можно было потерпеть. На субботнике Гоши нет. Очень хорошо. Просто замечательно. Григорий Михайлович должен отвечать Маше Васильченко, где Гоша Нечипорук. Потом Гене Плетневу, потом ещё кому-то. Чувствуешь, в какое положение ты меня с Сергеем поставил?.. Ну, а по поводу твоего блистательного возвращения я вообще не знаю, что сказать...
— Михайлыч, я же всё объяснил!
— А тем, что сейчас стоят внизу и перемывают тебе кости, — а заодно и нам с Сергеем, — им ты тоже будешь объяснять? Каждому? Или опять мне прикажешь отчитываться, где ты был, с кем и что делал?
—— И им могу объяснить. Вот сейчас спущусь вниз, все как раз в сборе, и скажу: «Товарищи комсомольцы! Гражданка, сидевшая за рулём автомобиля, на котором я приехал, не является моей сожительницей!»
— Михайлыч, я думаю, уже вполне можно закругляться, — реши¬тельно встал Ракчеев и посмотрел на часы. — Пора выходить, а то опоздаем на поезд. Тем более что всё ясно. Ночевать не пришёл, на субботник не явился и выводов для себя, я вижу, никаких не сделал...
— Серёжа, а ты не забыл, случайно, что субботник — дело добровольное? Хотя я опять же ничего против не имел, заметь! Но откуда же мне было знать, что вы назначите начало этого несомненно важного мероприятия на пять часов утра?!.. То без хлеба есть не можете, а то вдруг так адаптировались, что даже немцев перещеголяли — в пять утра! Да и субботник... Три лопаты на тридцать рыл!.. Моё отсутствие ну никак не могло отразиться на производительности труда!
— Значит, Гоша, — по-прежнему спокойно сказал Казаков, — спускайся вниз и скажи ребятам, что выходим через пять минут. А тебе мы сообщим о своём решении...
Гоша молча кивнул и вышел из комнаты.
— Ну?! — бросилась к нему Маша Васильченко.
Он даже остановился, залюбовавшись такой редкой картиной — чувство любопытства вряд ли могло быть выражено более ярко, чем оно было выражено на этом круглом, полудетском, полусветском лице,
— Слушай, Мария, — вымолвил, наконец, Гоша, прищурив глаз и разглядывая это лицо с видом знатока, — если бы я был художником, я бы немедленно написал с тебя портрет и изобразил бы твоё лицо... как-нибудь, знаешь, в виде вопросительного знака, что ли...
— Ну, что сказали? — отмахнулась она.
— Что тебе ответить?.. — Гоша стал вдруг очень серьёзным, глубокомысленно нахмурил брови. — Им, конечно, жаль расставаться с таким товарищем, с таким комсомольцем, с таким переводчиком, наконец... Но жизнь есть жизнь, ничего не поделаешь — придётся вам ехать в Вей¬мар без меня,
— А ты?!
— А меня, Маня, можешь поздравить: я, кажется, нашёл здесь свою судьбу.. «Любовь нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждёшь... — пропел он и осторожно скосил глаза в сторону Маши — на лице её было написано уже совершенно другое чувство — чувство удивления, — но по силе и яркости настолько похожее на предыдущее, что Гоша не выдержал и дико захохотал.
— Да ладно тебе врать-то!.. — протянула Маша, совсем сбив¬шись с толку, однако Гоша уже спускался по лестнице, не обращая больше никакого внимания на одураченную Машу, продолжая хохотать и чувствуя, как душа его вновь постепенно заполняется мутной, тягучей смесью тоски, злости и досады на себя. Навстречу ему поднимался Володя Жаврук.
— Ну, скоро они там? — спросил он, протягивая Гоше руку. – Привет. Давно тебя не видел. Наверное, со среды, как вы перешли во вторую смену.
— Здравствуй, Володя. Сейчас они придут. Только печать поста¬вят на мой смертный приговор... — мрачно пошутил Гоша. Он обрадовал¬ся Володе, по которому уже немного соскучился. — Как ты поживаешь? Чем занимался всё это время?
— Да так. В основном, бродил по городу. А у тебя как дела? — Володя кивнул наверх.
— Спасибо, неважно. Как поётся в песне, «отбегалось, отпрыгалось, отпелось, отлюбилось»...
— Да ну, Гоша, не может быть. Что ты такого сделал? Мне Иван сказал, что ты ночевал у Хайнца. Ну и что?
— Э-э, Володя, ты недооцениваешь Серёжу Ракчеева. Это заседа¬ние могло бы послужить твоему другу Гегелю неплохой иллюстрацией к разговору о том, кто мыслит абстрактно. Там у него одной торговке молодая девица сделала замечание, мол, что это вы тухлыми яйцами торгуете, так та — руки в боки и пошла её поливать: «Ах, у меня яйца тухлые? А ты-то, такая-сякая, на себя посмотри! С офицерами путаешься!..» До сегодняшнего дня я Серёжу устраивал и как товарищ, и как комсомолец, и как переводчик... И вдруг выясняется, что я всё-таки дерьмо... Индивидуалист, которому на отряд наплевать, и как перевод¬чик я перестал мышей ловить... И на пути укрепления германо-советской дружбы я слишком далеко зашёл, и немцы стали мне ближе, чем свои... Я ещё удивляюсь, как это он насчёт работы ничего не сказал! Как же иначе — если дома не ночевал, значит, просто теоретически не может быть хорошим работником, товарищем, переводчиком или кем там ещё!
— Ах, дурачьё, дурачьё! — покрутил головой Володя. — Но это, конечно, Серёжа, узнаю его стиль. А Гриша что? А Костя Пламадил? Андрей Криницын?
— «Что-что!» Все они – «хорошие ребята»... только привыкли, что всё за них вот такие вот Серёжи решают, привыкли всё – «за», хоть и самим тошно... Живут по принципу «не тронь дерьмо, и оно тебя не тронет»... Каждый ведь чего-то хочет: Витя остаться в институте, Андрей протиснуться в комитет, Костя — слишком мягкий человек для таких разговоров, а Гриша... Гриша сегодня – «начальник», ему «поло¬жение в обществе» не позволяет защищать всяких анархистов и смутьянов. Тем более я там лишнего наговорил!
— Вот это ты напрасно, Гоша! — огорчился Володя. — Ну зачем биться головой в кирпичную стену?.. Я же тебе ещё в поезде объяснял, что это за народ!
— Слушай, ну должен же кто-нибудь напоминать этим истуканам, что они вообще-то задуманы как люди!.. Хорошие, не очень хорошие — но люди! А не автоматы и не попугаи... Я всё-таки верю почему-то, не смотря ни на что, когда-нибудь, и похоже, скоро, — повеет, наконец, с нашего краснозвёздного небосклона живительной прохладой... И вот тогда понадобятся такие идиоты, как я, которые не дают начальству спокойно дремать, которые сами не хотят жить по схеме, по трафарету, и другим не дают покоя. Я хоть и вреден, но необходим, Как, скажем, змеи. Нет, я нужен, как дрожжи... Чтоб бродило потихонь¬ку, понимаешь?
— Ох, Гоша! — укоризненно покачал головой Володя. — Пока этой твоей «прохладой» повеет, они тебя так облепят дерьмом, что...
— Ничего! Моя мало-мало привыкал. Всю свою сознательную жизнь я торчу у начальства костью в глотке и, как видишь, жив пока... Правда, мне легче: я не собираюсь насиловать какой-нибудь глагол или суффикс, или, ещё лучше, исследовать роль запятых в творчестве Томаса Манна только ради того, чтобы меня в один прекрасный день произвели в кандидаты филологических наук. И завкафедрой я даже за шесть¬сот рублей в месяц не хочу быть, я хочу только одного: стать хорошим практиком, профессионалом. Скажем, таким, как Гриша в своём деле. Или ты!
— Что я! — смутился Володя,
— Да брось ты скромничать! Ты уже сейчас знаешь в три раза больше, чем какой-нибудь титулованный болтун!
— Ну ладно, что они решили?
— Ещё не знаю, Гриша меня выпроводил. Наверное, чтобы я не ви¬дел, как он будет заигрывать с Ракчеевым: сам-то он не горит желанием отправить меня со скандалом домой... Совесть ведь замучит! Хотя чёрт их знает!
— Да нет, Гоша, мне кажется, всё обойдётся. Не только не отпра¬вят, но и в институте ничего не скажут. Если ты, конечно, ещё раз не «наговоришь лишнего»... Им ведь и самим невыгодно рапортовать о всяких там ЧП, понимаешь? Зачем?.. Лучше сказать, всё было в порядке, никаких происшествий. Смотришь — и в следующий раз пошлют!
— Да, это, пожалуй, единственное, на что можно надеяться... — задумчиво произнёс Гоша.
Иван Ляшко, как выяснилось, ввёл в курс дела не только Володю Жаврука. Тем самым он избавил Гошу от необходимости делать официальное заявление во дворе общежития, где бойцы ИССО «Радуга» давно уже проявляли признаки нетерпения, несмотря на все попытки агитбригады сделать ожидание более приятным. Звон трёх гитар и многоголосое пе¬ние резко оборвались, когда на крыльце появился Гоша, — вместо них грянул нестройный хор шуток, уточняющих вопросов, более или менее остроумных замечаний.
— Господа! Не надо оваций! — поднял руку Гоша, улыбаясь одними губами.
К счастью, вслед за ним появилось и начальство, Гриша Казаков проверил личный состав на предмет отсутствующих без уважительных при¬чин и, убедившись, что таковых не имеется, дал команду отправляться. Потом подошёл к Гоше.
— Значит, Гоша, — сказал он, глядя в сторону, — Окончательное ре¬шение будет принято позже. Мы всё-таки хотим посмотреть на тебя ещё немного... Так что у тебя есть шанс поправить своё положение. Понимаешь меня?
Гоша молча кивнул.
— Очень тебе советую, Гоша: прежде чем что-нибудь сделать или сказать, — подумай хорошенько... Взрослый парень!.. Ну зачем выдумы¬вать себе лишнюю головную боль?
— Я подумаю, Михайлыч.
— Подумай, подумай.
И они поспешили вслед за остальными,


В поезде Гоша всю дорогу угрюмо молчал. Ему было над чем подумать. К тому же, после вчерашних «излишеств» его мучила жажда. Вспомнив о Хайнце, он представил себе, как тот, приняв душ, пьёт горячий крепкий кофе. А может быть, холодное пиво. При мысли о пиве Гоша даже закрыл глаза и беспокойно заёрзал на своём сиденье. «Какого лешего я не остался в общаге! — думал он. — Аллах свидетель, мне сегодня не до музеев и экскурсий... Мануфактура!.. Нужна она мне сегодня, как зайцу спидометр!.. Ну, осёл!.. Надо было остаться. Впрочем, это бы им тоже не понравилось. Да, привыкай, Гоша, к стаду. Хватит тебе рыскать в поисках экзотики. От скуки, в конце концов, не умирают, разок можно и поскучать».
Но, как известно, именно там, где человек меньше всего рассчи¬тывает получить от судьбы очередной подарок, его и ждут приятные сюрпризы. Именно Мейсен должен был стать для Гоши первым шагом к «ду¬ховному исцелению», о котором он ещё и не помышлял, как не подозревал и о своём недуге.
Вместе со всеми он покорно поплёлся на мануфактуру знаменитого мейсенского фарфора. Там, переходя из комнаты в комнату и с ленивым любопытством слушая романтическую историю фарфора, этого хрупкого, звонкого чуда, записанную на магнитофонную ленту, он наблюдал за неторопливыми, искусными руками мастеров, которые не обращали никако¬го внимания на экскурсантов и спокойно занимались каждый своим делом — приданием гипсообразной массе определённой формы, ручная роспись изделий. Сам того не замечая, он всё больше оживлялся, а попав в конце экскурсии на выставку изделий из фарфора, он окончательно за¬был все свои невзгоды.
Обедали в небольшом ресторанчике на площади перед ратушей. После обеда Гоша, привлечённый звуками органа из церкви напротив, решил заглянуть внутрь, пока все курили и приобретали открытки и суве¬ниры.
На органе играл молодой бородатый парень в клетчатой рубахе. Послушав с минуту, Гоша вернулся к двери, где за маленьким столиком сидел пожилой мужчина, выполняя сразу несколько функций — привратни¬ка, продавца входных билетов на колокольню и справочного бюро.
- Простите, пожалуйста, за беспокойство, — обратился он к нему вполголоса, — нельзя ли у вас приобрести Библию? — и с улыбкой пояснил, заметив его сдержанное удивление по поводу стройотрядовской куртки Гоши, не оставлявшей сомнений относительно гражданства, с од¬ной стороны, и его роскошным произношением — с другой стороны. — Видите ли, у нас в Ленинграде купить Библию на немецком языке, как, впрочем, и на русском, дело очень непростое...
Лицо мужчины прояснилось. Вежливо улыбнувшись, он спросил:
— Вы очень спешите?
— К сожалению. У меня всего пятнадцать-двадцать минут.
— Вполне достаточно. Если вы подождете, минут пять-десять — мне нужно заглянуть к себе в конторку? Это совсем рядом, через дорогу.
— О, большое вам спасибо! — обрадовался Гоша.
— А вы пока можете подняться наверх, — показал мужчина на узкую витую лестницу, ведущую на смотровую площадку.
«Какой приятный мужик! — думал Гоша, поднимаясь по лестнице. — Не  иначе – священник. Уж больно спокоен! Это не просто спокойствие, а именно невозмутимое спокойствие праведника». И он ещё раз с удо¬вольствием представил себе васильковые глаза на загорелом лице и коротко, аккуратно подстриженные седые волосы. С этим приятным впечат¬лением Гоша завершил свой головокружительный подъём и увидел, наконец, то, о чём уже столько читал и слышал. Крутые черепичные крыши, узень¬кие улочки, сбежавшиеся на рыночную площадь, крохотные переулки, сту¬пени, романтические тупички в зелёных оползнях плюща — типичный сред¬невековый немецкий город, во всяком случае, его оставшаяся незыблемой структура (Гоша уже успел заметить, что почти во всех маленьких го¬родах центральная площадь называется «Рыночная площадь», «Старый ры¬нок» и т.п.) А над всем этим, высоко на горе, покрытой кучеряшками виноградников, сердито нахохлился мрачный властелин — замок Альбрехтсбург, памятник заносчивой спеси мейсенских курфюрстов.
Внизу заиграли маленькие фарфоровые колокола. Гоша очнулся от гипноза открывшейся ему панорамы, заскрежетал зубами, осознав неизбежность разлуки, и вновь окунулся в сырую прохладу вин¬товой лестницы. Не успел он поставить ногу на последнюю ступеньку, как «священник» поднялся со своего табурета и протянул ему аккуратный свёрток со словами:
— Вот, пожалуйста, возьмите. Денег не надо. — Это подарок, на память.
— Что вы, что вы! — испуганно-смущённо запротестовал Гоша. — Честное слово, я не могу! Это как-то...
— Молодой человек! — мягко прервал «священник» его лепет, — ко мне ведь не каждый день обращаются ленинградские студенты с подобными просьбами...
Тут Гошин искушённый фонетический слух уловил звуки родной русской речи, и через несколько секунд аскетически строгий интерьер протестантской церкви оживился яркой синевой стройотрядовских курток. Бойцам ИССО «Радуга» отнюдь не чужда была любовь к архитектуре и музыке, и руководство решило пойти коллективу навстречу.
— Гоша, ты что это уже успел здесь отодрать? — спросил Витя Орлов, заметив у него в руках свёрток,
— Да вот, Библию на немецком подарили! — ответил Гоша, радуясь возможности похвастаться приобретением, а ещё больше — возможности лишних несколько минут послушать орган.
— Слушай, ты что, эти Библии солить будешь, что ли? — удивился Витя. — Ты ведь купил уже две штуки!
— Видишь ли, Витя, между русским языком и немецким существу¬ет, как ты, вероятно, уже успел заметить здесь, некоторая разница... Ты её должен был достаточно остро почувствовать! — съязвил огорчённый таким невежеством Гоша.
— Но зачем тебе ещё и на немецком? — продолжал недоумевать Витя.
— Ладно, тебе — объясню. Ты парень хороший. Понимаешь, для немцев Библия — это, пожалуй, точка отсчёта в становлении и разви¬тии единого национального языка. Они же были раздроблены, как ни одна другая страна, и ни черта не понимали друг друга. Так вот, Мартин Лютер, прячась от разгневанного Папы римского в замке Вартбург, перевёл Библию на немецкий и при этом старался использовать элементы, присущие всем диалектам, понимаешь? А история языка, кото¬рую мы, кстати, ещё будем сдавать, нужна для того, чтобы Гоша Нечипорук говорил не на языке Гёте и Шиллера, а на языке начала восьмидесятых годов двадцатого столетия. Иначе немцы надорвут животы от смеха. Всё, тихо, слушаем музыку!
Органист, покопавшись в своих нотах, снова заиграл, Гоша слушал, закрыв глаза, неторопливый диалог-дуэт нижнего и верхнего регистров, почти с болезненным наслаждением вдыхая аромат мудрости и красоты, льющийся из труб старинного органа, и думал: «Сколько же я не слушал музыку? Столько же, наверное, сколько не читал по-русски. С тех самых пор, как спрятался за этот проклятый немецкий! Сам себе навешал лапши на уши: «компромисс», «только добыть диплом, а там...» Жалкий трус! «Социальной значимости» тебе захотелось. Предал ты свою сторожку. И будешь теперь вспоминать ее как лучшие минуты жизни и мучиться... «Компромисс»! Этот «компромисс» длится уже два года. И вот, полюбуйся на себя — ты уже сейчас болен, у тебя умственная недостаточность, в башке твоей тихо, как в склепе. А что будет через три года?! Недаром и Гудрун перестала пи¬сать — нужна ей твоя болтовня о погоде и собственном настроении!.. И где твои друзья? С которыми ты говорил не на немецком, не на китай¬ском, — а на этом самом «языке души»?.. И где эти два года? Где их след? В фонетической лаборатории?.. Боже мой, Гоша, что ты с собой сделал!..»
В душе его, словно зазвенела, тихо и жалобно, какая-то случайно задетая, давным-давно забытая струна. Стало тревожно и тос¬кливо. Вспомнилась маленькая, потемневшая от дождя сторожка на стан¬ции Юных натуралистов, которую он два года назад сторожил каждую вто¬рую ночь. Вспомнилось раннее утро, когда он, начитавшись стихов и наслушавшись шелеста дождя, хмельной от усталости, от нахлынувших мыслей, вышел в сад, и в ноздри ему ударил дурман берёзовых поленьев, аккуратно сложенных под навесом. И капля дождя на ветке, обыкновенная капля, чистая и холодная; каким-то чудом в неё попал один из самых первых рассветных лучей, и она загорелась, засверкала, как не загорится ни один алмаз на свете... Он не шевелился, боясь спугнуть чудо, смотрел на это крохотное, дрожащее солнце, и ему казалось, что он и сам светится каким-то неведомым огнём. Его переполняла радость бытия и гордость за свою свободу, за свою отрешённость от суеты. И вот, этот далёкий свет, преодолев два долгих года, две тысячи километров и три государственных границы, настиг его здесь, в прохладном полу¬мраке средневекового храма. «Да... — вздохнул Гоша, — Пора тебе, дружище! Порезвился и хватит. Как говорится, пора и честь знать. О душе подумать надобно... Обратно надо, в келью — к Баху и Гегелю, к посту и молитве». И тут же откуда-то, из каких-то глубин медленно всплыли и закачались на поверхности сознания, казалось, навсегда забытые строки:

Пора, пора мне кинуть сушу,
Вздохнуть свободней и полней
И вновь крестить нагую душу
В купели неба и морей.

Гоша встал и осторожно, стараясь не скрипеть половицами, вышел из церкви.
Через пять минут время, отпущенное на архитектуру и музыку, истекло, и Гоша бережно повез свое новое, неожиданное чувство в Дрезден, со стра¬хом думая о том, как бы не растрясти, не растерять его за оставшиеся две недели, «Главное — дотянуть до Берлина! А там Гудрун, этот ходя¬чий ребус в изящной оболочке, наверняка ещё подольёт масла в огонь, — рассуждал он. – Для тебя, милый мой, это — самое лучшее лекар¬ство: почувствовав её ласковое презрение, — а ты его почувствуешь, будь уверен, дружок, потому что она-то, в отличие от тебя, вряд ли остановилась в росте, — ты встанешь на дыбы. Ты же честолюбив! Ну, хорошо, — в меру честолюбив. Как раз настолько, чтобы хватило решимости отшвырнуть проклятый «щит» и вновь подставить ожиревший зад своей души жизненным сквознякам, забыв об опасности ра¬дикулита...»
Согласно гошиной «теории», каждый выбирает себе «щит» — шахматы, футбол, филателия, вино, каратэ, женщины (в зависимости от интеллекта и «уровня притязаний»), — чтобы, спрятавшись от жизни за этим щитом, или, образно выражаясь, под этим парусом, благополучно доплыть до своего более или менее бесславного конца. Без «щита» умудряются прожить, да и то не долго, лишь поэты.
Но его опасения оказались напрасными: целительная тревога не толь¬ко не выветривалась из его груди, но наоборот, всё усиливалась, постепенно перерастала в предчувствие грозы и очистительного ливня. Он стал молчаливым и угрюмым. Отработав положенные восемь часов и приняв душ, он ехал в общежитие, ложился спать, а сразу же после ужина отправлялся в город и возвращался поздно вечером, еле воло¬ча ноги от усталости. Все запланированные «встречи», «вечера друж¬бы» и прочие обязательные мероприятия уже состоялись, поэтому ник¬то больше не упрекал Гошу в индивидуализме, а Сергей Ракчеев стал даже проявлять заботу о его самочувствии и настроении.
За оставшуюся неделю Гоша исходил и изъездил весь город вдоль и поперек, прочесал все окрестности, попадая иногда в такие хитросплетения улиц и переулков, что даже местные жители затрудня¬лись в оказании помощи заплутавшему студенту из города трёх рево¬люций. А желание утолить жажду и немного передохнуть приводили его в такие погребки, что он чувствовал себя почти, как в пивбаре «Висла» напротив института, куда его однажды угораздило попасть пос¬ле успешной сдачи сессии, и спешил пополнить свой словарный запас, или «тезаурус», как он выражался, редкими лексическими единицами, не нашедшими признания в отечественной справочной литературе.
Два вечера он посвятил Хайнцу, который считал своим святым долгом показать Гоше ещё и пару студенческих «притонов» — с клу¬бами дыма, мраком, раздираемым свето- и рокмузыкой, зелёно-мали¬новыми гребнями панков и другими прелестями «дикого Запада».
Несколько раз на глаза ему попадался забытый дневник. Он брал его в руки, рассеянно перелистывал, прислушиваясь к себе — не появится ли желание что-нибудь написать, но желание не появля¬лось. На экстренном партийном консилиуме ему словно удалили какой-то орган, необходимый для ведения дневника. Да и поздно было: теперь ему пришлось бы не один вечер описывать всё, что с ним про¬изошло с того злополучного утра, 13-го августа. Ему казалось, что, набухая впечатлениями, как губка влагой, он становится всё тяжелее и тяжелее. Временами у него появлялось нестерпимое желание очутиться на берегу моря и броситься в воду, сдерживая крик наслажде¬ния, а потом лёжа на песке, блаженно слушать дремотный шелест и причмокивание волн.


В последний вечер перед отъездом в Веймар, попрощавшись с Хайнцем и столицей Саксонии, Гоша вернулся в общежитие, рухнул в изнеможении на койку и долго молча смотрел, как Витя с Иваном готовятся к отъезду.
— Что-то притомился я, братцы!.. На чужбине-то... — прогово¬рил он, наконец, тяжело вздохнув. — А вы как себя чувствуете? Без России-матушки?..
— Да мне, честно говоря, тоже уже два раза дом снился... — признался Витя. — Ну, неделю уж как-нибудь потерпим! Начинается как раз самое интересное — Веймар, Берлин!.. Да и с деньгой все-таки веселей!
— А я б такой, шо и завтра б домой поехал! — заявил Иван.
— Ну, ты даешь, Ваня! А как же Веймар и Берлин? — притворно удивился Гоша, надеясь спровоцировать взрыв патриотических чувств своих сограждан: ему вдруг очень захотелось послушать, как Иван, этот кулик, больше похожий на медведя, будет хвалить свое болото.
— Та нужен он мне, твой Веймар чи Берлин! — пробурчал Иван в ответ. — Жили без них, не помирали, и еще сто лет проживем... Жрут без хлеба, как турки, ей богу! «Беломора», гады, не выпускают! А эти их сигареты — одно расстройство. А язык?.. Я как услышу это «гав-гав-гав!» — так рука к автомату тянется... Ты хоть понимаешь по-ихнему, а мы шо? Болтаемся, как то гамно в проруби... Та-ак! Кажись, все, — вздохнул он с облегчением, оттащив свой туго на¬битый рюкзак к двери.
— Во-первых, Ваня, есть такая поговорка: не ругай того, чего не умеешь похвалить, — лениво зевнул Гоша, — а во-вторых, кто тебе мешал учить немецкий в школе, в институте?
— Гоша!.. Ты собираться думаешь или нет?! — возмутился Витя. — Уже час ночи!
— Ладно, сейчас, — нехотя принимаясь за свое хозяйство, ответил Гоша, разочарованный результатами своей «подрывной» деятельнос¬ти: он рассчитывал услышать что-нибудь вроде лирического описания рыбалки с ночевкой, с костром, с наваристой ухой, с утренним ту¬маном... Но Ивану, по-видимому, было в этот вечер не до лирики.
— «Сейчас-сейчас»! — не унимался Витя, — Сейчас мы ляжем спать, а ты будешь тут еще три часа шебуршать! Сортировать свои Библии... Ни черта! Мы гасим свет, а ты собирайся, как хочешь!
— Кстати, ребята, у меня идея! Библии мы перед Гродно по-братски поделим. Потом отдадите. А то меня, неровен час, с поезда сни¬мут, за распространение религиозной литературы.
— Ага! Нашел дураков! — рассмеялся Витя. — Ты хочешь, чтобы нас с тобой вместе прихватили?
— Ну, тогда придется одну дать Грише Казакову, а другую — Сереже Ракчееву... А еще лучше — все три штуки Ракчееву незаметно в чемодан сунуть... Вот была бы хохма, а? Если бы этому Бенкендор¬фу на глазах у подчиненных заломили руки — и в кутузку! — болтал Гоша.
Дело у него спорилось: он просто бросал все, что попадалось под руку, в рюкзак, из которого предварительно вынул пудовые связ¬ки книг, предназначавшихся для Керстин и Манфреда. Через полчаса они, наконец, улеглись, но уснуть еще долго не могли, молча воро¬чались, думая о том, о чем им так и не удалось поговорить, несмотря на гошины наводящие вопросы. Первым не выдержал Иван:
— Гоша! Не спишь?
— Да-а... Уснешь тут с вами! — радостно откликнулся Гоша.
— Покурим?
— Давай.
Не обращая внимания на протесты Виктора, они закурили, и Гоша услышал-таки восторженное описание рыбалки, а «в нагрузку» и опи¬сание охоты. А когда к ним присоединился Витя и речь зашла о раз¬веденных мостах, о Невском, о мрачной и величественной глыбе Исаакия на фоне ночного неба, беседа зазвучала как гимн русской куль¬туре и русскому быту. Не обошлось и без воспоминаний о героическом прошлом, в частности о битве на Чудском озере.
Угомонились они, когда черная августовская ночь медленно, не¬хотя разжала побелевшие пальцы на горле у природы, и город, почув¬ствовав это, зашевелился, заворочался, сердито-недоуменно захлопал глазами окон. Приглушенно громыхнул на повороте трамвай, кокетливо процокали и затихли чьи-то каблучки, но ни Гоша, ни его товарищи ничего этого уже не слышали. Они крепко спали. И продолжали спать всю дорогу до самой Йены, сделав небольшой вынужденный перерыв, чтобы с закрытыми глазами, со стонами и проклятьями дотащить себя и свои рюкзаки до вокзала. Даже неожиданная весть о том, что Юргену в последний момент удалось организовать на пути из Саксонии в Тюрингию двухдневную остановку в Йене, не прибавила им бодрости.
Пребывание в старинном городе Йене не лишено было некоторой при¬ятности и ощущения новизны. Однако ничего необычного, заслуживаю¬щего интереса, ни с Гошей, ни с его соплеменниками за два дня не произошло. Если не считать пешеходной экскурсии по городу, которая, с одной стороны, немало позабавила всех, с другой стороны — под¬вергла суровому испытанию терпение и выдержку каждого бойца ИССО «Радуга». И если бы Гоша, движимый сознанием долга перед потомка¬ми, все-таки заставил себя сделать запись в дневнике, то начал бы, вероятно, прямо с этой экскурсии и, пожалуй, ею бы и ограничил-ся.
После обеда Юрген привел своих подопечных на рыночную пло¬щадь, попросил немного подождать и побежал в экскурсионное бюро. Минут через пятнадцать он вернулся в сопровождении молодой обаятель¬ной особы и торжественно объявил, что сегодня им «крупно повезло», так как фройляйн Анна будет вести экскурсию на русском языке, после чего, сославшись на неотложные дела, устремился в ближайший магазин.
— Господи, хоть один раз без этого дурацкого перевода!.. — с облегчением произнесла Маша Васильченко, обращаясь к Гоше, ибо кроме нее только он один из всех присутствующих знал, что значит — переводить экскурсию людям, наивно полагающим, будто практическое владение иностранным языком и искусство перево¬да неотделимы друг от дру¬га.
Фройляйн Анна между тем достала из сумочки целую колоду карточек с текстом экскурсии, обворожительно улыбнулась затаившей дыха¬ние аудитории и начала свой рассказ:
— То-ро-ки-е зо-вьет-ски-е трусъ-я! Ис-фи-ни-тье, по-ша-луй-ста, тшто я отшень плё-хо ко-во-рью по-русс-ки и тшто я фсьё тшитаю...
«Тшитая», фройляйн Анна, к счастью, не замечала перемены в настроении слушателей. Сначала они украдкой заухмылялись, потом до них дошло, что фройляйн Анна будет «тшитать» еще по меньшей мере два часа, и на смену веселью пришло недоумение, затем возмущение, которое, плавно перейдя в тревогу и быстро миновав искренний ужас, превратилось в покорность и уныние. Гоша, услышав многообещающее начало, в особенности, темп речи и интонацию, которая графически представляла бы собой прямою, как струна, линию, протиснулся к Грише Казакову и тихо, сквозь зубы процедил:
— Слушай, Михайлыч, может, мне взять у нее эти карточки да самому прочесть, а?
— Ни в коем случае! — так же сквозь зубы, не шевеля губами, ответил Казаков. — Раз она считает себя специалистом, — пусть корчится!
— Но это же невыносимо!.. — простонал Гоша. — Пусть уж тогда по-немецки рассказывает, мы с Машкой переведем... Давай я ей предложу.
— Не вздумай, Гоша!! — прошипел Казаков. — Нечего поощрять шарлатанство!
— Михайлыч, ты кого собираешься наказать — эту гусыню или отряд?
— Гоша, все! Закончили дискуссию!
Гоша, возведя к небу глаза, словно призывая Всевышнего в свидетели и судьи, пробормотал что-то, не то заклинание, не то ругательство, и отошел в сторону.
Два часа показались бедным экскурсантам если не вечностью, то уж во всяком случае полной рабочей неделей с воскресником. Каждый развлекался как мог: кто читал вывески, кто разглядывал прохожих, кто вполголоса беседовал с приятелем. Гоша утешал себя мыслью о том, что эта экскурсия дает редкую возможность хоть на два часа почувствовать себя человеком, способным читать чужие мысли — он был на двести процентов уверен, что знает, о чем сейчас думает, чего страстно желает каждый боец ИССО «Радуга».
Наконец, это общее желание исполнилось, Маша Васильченко перевела на немецкий язык краткую речь Сергея Ракчеева, в которой он благодарил фройляйн Анну за интересную, содержательную экскурсию, и на русский ответную речь фройляйн Анны, в которой та благодарила слушателей за внимание и за «ленинградский сувенир» — каравеллу, украшающую шпиль Адмиралтейства, — и все вновь обрели вожделенную свободу передвижения.
Следующий день был целиком посвящен частичной реализации заработанных денежных средств. Приобретали главным образом изделия швейной и обувной промышленности, поэтому Гоша и Маша Васильченко достигли поистине небывалых высот, совершенствуя свою диалогическую речь в рамках учебной темы «В магазине», а также подтемы «Одежда». При этом они без устали проклинали соответствующие отрасли народного хозяйства в далеком отечестве, которые, выполняя по три пятилетки за квартал, вынуждают отчаявшихся граждан ехать за штанами, футболками и кроссовками на край света. Однако вместе с прилавками цен¬тральных магазинов города Йены постепенно пустели и кошельки бойцов стройотряда — между этими двумя процессами существовала какая-то связь, которую Гоше еще предстояло уяснить для себя на лекциях по политэкономии. А пока он лишь радовался, видя, с какой задумчивостью его товарищи изучают содержимое своих портмоне.
К вечеру страсти улеглись, и Гоша успел благополучно завершить начатое вчера знакомство с городом, имеющим самое непосредственное отношение к тому, что было названо «сумрачным германским гением».
«Вот по этим самым улочкам он и гулял, жонглируя мирами, объемля необъятное, каких-нибудь двести лет назад, — думал Гоша, не¬ся свою сладкую грусть, густую и прозрачную, как мед, вдоль тем¬ных окон, оглушенный звуком собственных шагов, — приват-доцент и профессор философии, твой тезка Георг Вильгельм Фридрих Гегель, безнадежный трезвенник и «титан мысли»... Смотрел на эти же самые звезды, которым наплевать и на тебя, и на Гегеля, и на прочих славных немцев... Да, брат Гоша, жизнь тем и прекрасна, что ни черта в ней не понять! Иначе скучно было бы. А как только ты, убе¬ленный сединами, возомнишь, будто начинаешь что-то понимать, — тут и сказке конец, а кто спасся, молодец...»
С такими мрачными мыслями он и вернулся в общежитие, чтобы утром, в соответствии с «культурной программой», отправиться дальше, в Веймар, город Гете и Шиллера, который по сравнению с горо¬дом Гегеля и Фейербаха сулил гораздо больше положительных эмоций.
И действительно, следующий вечер показался Гоше двойной порци¬ей амброзии после тревог, сомнений и горечи, которыми он в послед¬нее время питал свою страдающую несварением душу. Провел он этот вечер не на Фрайлигратштрассе, как собирался, а на Листштрассе, ибо жизнь прекрасна не только тем, что в ней «ни черта не понять», а еще и тем, что полна неожиданностей.
Сбросив рюкзак перед отведенной ему койкой и с наслаждением пнув его ногой, не в силах более адекватно выразить свое отношение к нему, Гоша сразу же высунулся из окна и посмотрел с высоты девя¬того этажа вниз. Там мирно дремала игрушечная улочка, составленная из разноцветных кубиков.
— Вы посмотрите на этот городок в табакерке! — позвал умилен¬ный Гоша своих неизменных соседей по комнате Витю с Иваном.
— Да... Тут нам с жильем круто повезло! — отметил Иван. — В самом центре! И пивнуха, кажись, какая-то прямо под окнами...
Несколько минут назад Ивану удалось выклянчить у какого-то запасливого «бойца» пачку папирос, и это на время примирило его с «за¬морской» действительностью.
— Если бы еще аллаху угодно было сделать так, чтобы эта слав¬ная улица носила имя Фердинанда Фрайлиграта!.. — мечтательно вздох¬нул Гоша.
— Это где твоя Керстина живет, что ли? Или как ее там? — по¬любопытствовал Иван.
— Ну.
— Ты хочешь, чтобы мед, да еще и ложкой! — встрял одновремен¬но в окно и в разговор Витя Орлов. — Небось где-нибудь на окраине живет, твоя Керстина. По закону подлости.
— Ты прав, не стоит уповать на небеса! — согласился Гоша и принялся за дело.
Он намеренно покрутился на глазах у начальства, заодно решая некоторые вопросы быта, предусмотрительно получил информацию о том, что им предстоит завтра, затем принял душ, погрузил в сумку книги на немецком языке для Керстин и Манфреда и отправился на поиски заветной улицы. Поскольку во дворе не оказалось никого, кто задал бы ему первоначальное направление, он решил на всякий случай все-таки поинтересоваться улицей, которая проходила со стороны их окон. Он обошел общежитие справа, повернул за угол и, взглянув на таб¬личку над головой, остолбенел: «Фрайлигратштрассе, 5».
— Едрёна вошь! — вымолвил он в изумлении. — Хоть раз в жиз¬ни повезло!.. Эдак я через две-три минуты буду уже в гостях!
И в самом деле, через минуту Гоша стоял перед дверью с тремя звонками, под каждым из которых была написана фамилия. «Хюбнер, Франк, Грасс... — прочел Гоша и призадумался: А где же Штайнер?»
— Как у вас дела? — раздалось у него за спиной.
На секун¬ду отвлекшись от своих мрачных догадок, Гоша обернулся.
— Как у вас дела? — повторил свой вопрос мальчишка лет десяти.
В нескольких шагах стояло еще четверо, очевидно, его приятели, и с интересом смотрели на Гошу.
— Спасибо, хорошо, — рассеянно ответил Гоша и, тут же забыв о мальчишке, обратился к древней старухе в окне у него над головой, бесстрастной свидетельнице больших и малых событий на улице Фрай¬лигратштрассе:
— Простите, семья Штайнер — разве не здесь живет?
— Штайнеры? — проскрежетала старуха. — Они переехали, моло¬дой человек. Полгода назад...
— Очень мило с их стороны! — пробурчал Гоша. — Вот, оказывается, почему они не отве¬чали на мои последние письма!
— Как ваши дела? — вновь услышал он за спиной.
— Послушай, дружок!.. — сказал Гоша с таким выражением, что мальчишка попятился, с победной улыбкой оглядываясь на своих товарищей.
— А адреса их вы, конечно, не знаете? — вновь принялся Гоша за старуху.
— Улица Листштрассе. А номер не знаю. Да вы найдете! Кто-ни¬будь их там, наверное, знает... — ответила старуха и стала с угро¬жающей подробностью объяснять Гоше дорогу.
«Чем-то ты, бабуся, занималась, лет этак сорок назад?.. — мельк¬нуло у Гоши в голове. — А может, и ничем... Может, просто поджи¬дала вестей из далекой России, да посылок богатых, от сынков сво¬их, добрых молодцев с голубыми глазами да закатанными по локоть рукавами... Ай-яй-яй, Гоша! Нехорошо, нехорошо — так о старуш¬ке...» — тут же упрекнул он сам себя.
Насилу отделавшись от разговорившейся «бабуси», он бодро заша¬гал в указанном направлении. Им вдруг овладел азарт. «Найду я вас, голубчики, никуда вы от меня не денетесь! В крайнем случае какой-нибудь «герр полицист» поможет». Но дело обошлось без полиции. Ми¬нут через пятнадцать он остановился перед небольшим двухэтажным домиком с табличкой «Листштрассе, 1», раздумывая, как быть дальше. Спросить опять было решительно не у кого. «Конечно! Все порядочные граждане давно уже сидят перед телевизорами, потягивают охлажденное пиво, окутавшись дымком первой — или второй — за день сигареты, и, лениво шелестя газетой, снисходительно слушают последние новос¬ти о соседях из уст своих чистоплотных, хлопотливых жен...» — вор¬чал он про себя. Но тут его осенило: он стал читать надписи под звонками, переходя от дома к дому — вся улица состояла из таких же двух-трехэтажных особняков, — и удача не заставила себя долго ждать: прочитав с дюжину фамилий, он наткнулся, наконец, на то, что искал — «Штайнер, 3 звонка».
«Сукины дети!» — возликовал он. — «Я вам дам телевизор! Я вам покажу газету!» — и решительно надавил на кнопку.
За этим последовали: возгласы удивления и радости, братские объятия, бестолковые взаимные расспросы, знакомство с фройляйн Йоханной Штайнер, маленькой забавной толстушкой трех лет, обстоятельный показ новой квартиры и праздничный ужин при свечах, в кото¬ром маленькая Йоханна приняла участие на правах взрослых, искусно орудуя вилкой и ножом, после чего безропотно удалилась на покой и тем самым серьезно озадачила гостя, будущего педагога.
Затем взрослые устроились в мягких креслах, наполнили хрустальные бокалы венгерским вином и предались сладостной неге теплой дружеской беседы — под музыку Шумана, смешанную с благовонным ды¬ханием свечей.
— Гоша! Какой ты все-таки молодчина, что разыскал нас!.. — в который раз повторяла Керстин с блаженной улыбкой, весело поблескивая из темноты стеклами своих модных очков. — Ну, давай, расскажи еще что-нибудь, ты так здорово рассказываешь!
— Э, нет, милые мои! — взроптал Гоша. — У меня уже язык отваливается. Давайте-ка вы рассказывайте! Как живете?
— Как живем? — переспросил Манфред и призадумался. Потом с шутливой скорбью вздохнул: — Живем... Да ты ведь все знаешь: Керстин учится в Берлине. Приезжает только на субботу-воскресенье. И это накладывает определенный отпечаток на наше бытие... Я — и нянька, и кухарка, и прач¬ка... По пути на работу завожу Йоханну в ясли, потом забираю, и мы тут хозяйничаем вдвоем.
Гоша слушал невнимательно. За три часа, проведенные здесь, у этих симпатичных, интеллигентных, веселых ребят, он уже составил в уме портрет их жития и теперь, глядя на них с каким-то приятным, теплым чувством, граничащим с завистью, думал: «А может, так и на¬до жить?.. Не мудрствуя лукаво. Ведь у них все есть, у этих ребят! Достаток, жилье, здоровый, симпатичный ребенок, уют, наконец! Причем, уют не для задницы, а именно для души — все эти свечи, Шуманы, книги... И даже любовь, как ни странно! Ведь живут уже пять или шесть лет вместе — как они умудрились не осточертеть друг другу?.. И не скучно с ними — вот что самое главное! Манфред не спрашивает, сколько у нас стоит бензин, играет на рояле, разбирается в литера¬туре, несмотря на то, что технарь, инженер (и не просто инженер, а — профессионал, а не жалкий дилетант!)... Керстин, несмотря на свою женственность, привлекательность, обаяние, — весьма и весьма не¬глупа... Черт знает что!»
— Гоша! Ты слушаешь? — с улыбкой прервал свой рассказ Манфред.
— Да-да, я слушаю! — встрепенулся Гоша. — Но... я, собственно, не это имел в виду... Меня интересует не столько то, как вы живе¬те, сколько — чем вы живете...
— Понимаю, Гоша. Видишь ли, на то, что ты имеешь в виду, нам сейчас просто не хватает ни времени, ни сил... Но мы стараемся!.. Мы и сами очень не хотели бы, чтобы наше теперешнее, временное со¬стояние — эта подготовка к какой-то жизни, которая начнется, ко¬гда Керстин закончит учебу, — не стало привычкой, не превратилось в нормальное состояние... А вообще-то этот вопрос — «чем?» или «зачем?» — я, например, не умею на него отвечать... То ли дело — Гудрун! Вот кто тебе расскажет, чем живет (если, конечно, за¬хочет!) и чем надо жить и тебя наизнанку вывернет... Гудрун — это наша ходячая совесть. Как приедет, так — держись, обыватель!.. Правда, в последний раз, кстати, совсем недавно, она была... какая-то странная... Какая-то... Я даже не знаю, как это выразить... Но мне было не по себе от ее взгляда... — Манфред умолк, мягкая улыбка, которая обычно блуждала на его интеллигентном лице, как-то незаметно исчезла, погасла, словно свет в кинозале.
— Да, с ней, действительно, что-то происходит, с нашей Гудрун... — подхватила с тревогой в голосе Керстин. — И ничего от нее не до¬биться! Как будто в рот воды набрала. Она и до этого-то всегда скрытной была, а в последнее время с ней совсем тяжело стало. Смотрит на тебя, вернее, сквозь тебя, своими безумными глазами и молчит. Потом скажет что-нибудь, от чего сразу ясно: она тебя не слышала и не слушала...
В соседней комнате заплакала Йоханна, и Керстин на минутку вышла. Манфред, с опаской посмотрев на дверь и понизив голос, почти шепотом сказал:
— Гоша, между нами! Керстин ничего не знает. У Гудрун там какие-то неприятности — штази  прицепились к ней не на шутку. Она мне по секрету намекнула! И ты лучше не спрашивай ее об этом, если сама не расскажет...
— Гоша, ты к ней обязательно зайди! — сказала Керстин, возвращаясь и садясь на свое место. — Может быть, хоть ты что-нибудь поймешь. Кстати!.. — Она вдруг загадочно улыбнулась и лукаво посмотрела на Гошу. — Когда она у нас была в последний раз и мы вот так же сидели за бутылкой вина, Гудрун долго молчала, а потом вдруг вздохнула грустно и говорит: «Как там Гоша поживает, в своей России?..» Это было так неожидан¬но, мы с Манфредом даже переглянулись... Так что, смотри, Гоша, не потеряй голову! — и она засмеялась.
Гоше отчего-то стало вдруг жарко. Мгновенно увидев перед собой Гудрун, ее глаза — два прозрачных лесных озера, на дне которых полощется тоска, — ее фигуру, вспомнив запах ее волос, запах осенней грусти, он тут же понял, — отчего. То, что Гудрун ему нравилась, он знал, хотя редко вспоминал об этом. Но то, что она так ему нравилась, — это он понял только теперь. Он опять вспомнил, как два года назад спас Гудрун от чудовищного фиаско.
Гоша случайно попал на их вечеринку по случаю окончания практи¬ки в Ленинграде. Сам он тогда, по его собственному выражению, «и двух слов по-немецки связать не мог», и коммуникация осуществлялась на русском. Кто-то из ленинградцев притащил самодельный пирог. В комплекте с каким-то бытовым прибором, с помощью которого каждый мог полить свою порцию пирога взбитыми сливками. Прибор был очень по-хож на обыкновенный сифон, но имел более сложное спусковое устройство. Гудрун, дождавшись своей очереди, не разобралась в сложностях этого устройства, повернула прибор, глядя на него со страхом и ненавистью, трубкой к себе, совсем близко от лица, и со¬бралась было привести пусковой механизм в действие. Но Гоша, украд¬кой следивший за ней все это время, успел предотвратить катастрофу.
С этого и началось их знакомство,
— Ну ладно, что это мы все о женщинах да о женщинах, как гово¬рил один мой приятель! — поспешил Гоша замять щекотливую тему. — Поговорим лучше о друзьях! Как у вас с друзьями дело обстоит?
— С друзьями дело обстоит так: — с грустной улыбкой, не раздумывая, ответил Манфред, — самый мой лучший друг — это Керстин... А Керстин, я думаю, то же самое может сказать обо мне. Не знаю, хорошо это или плохо, но это так. Понимаешь, Гоша, те, кто за тебя, как говорится, в огонь и в воду, — с теми почему-то чаще всего... как-то скучно... Как это ни печально. То есть, их ценишь, их любишь, для них ты на многое готов, но... общаться, делить свой досуг хочется с другими... А эти другие, которые тебя лучше понимают, которые сложнее, интереснее, — у этих других, как правило, всег¬да находятся какие-то неотложные дела, когда тебе нужна их помощь. Что еще печальнее... Так что я вообще не знаю, как быть с самим понятием «друг». Кто же все-таки друг? Тот, кто всегда поможет, или тот, с кем хочется поговорить о жизни? Или просто помолчать...
— Ну, Манфред, спасибо тебе, дружище, за мудрые слова! — сказал Гоша, подумав про себя: «Нет, они все-таки молодцы! Отлич¬ные ребята...» — Я уж испугался было, что ты сейчас скажешь: «О-о! Друзей у нас много! Мы с ними совершаем походы, обсуждаем прочи¬танные книги» и т.д.!.. Керстин! А ты что скажешь?
— Манфред прав, — серьезно ответила Керстин. — Мы с ним не раз говорили об этом. Но, видишь ли, Гоша, дружба мужчины и женщи¬ны, мужа и жены всегда имеет один недостаток: есть вещи, которые, скажем, Манфред, как мужчина, никогда не поймет, и есть вещи, ко¬торых мне не понять. То есть, — есть мужские проблемы и есть жен¬ские, понимаешь?
— Понимаю, Керстин. Но вам все-таки легче — вдвоем... Мне вот сложнее. Правда, я и сам отчасти виноват. Долгое время я был, пожалуй, чересчур разборчивым, носился со своей гордыней, как ду¬рень со ступой. Сейчас у меня уже гораздо лучше получается принимать людей такими, какие они есть... Но, боюсь, это благоприобретение немного запоздало: все уже всё выбрали для себя — судьбу, идолов, друзей... И будь ты хоть в десять раз умнее, до¬брее и обаятельнее, — ты никому не нужен, у всех уже полный ком¬плект необходимых для жизни вещей... А без друзей грустновато, — улыбнулся он, чтобы слова не так похожи были на жалобу. — Особен¬но в праздники и выходные, когда, казалась бы, каждая душа должна объявлять день открытых дверей — черта с два!.. Я уже давно испы¬тываю страх перед праздниками...
Но тут взгляд Гоши случайно упал на настенные часы, и он в ужа¬се вскочил, напугав и одновременно рассмешив хозяев.
— Все, ребята! Первый раунд нашей встречи, которая, действи¬тельно, прошла на высшем уровне, будем считать законченным. Через десять минут я должен быть в общежитии! — выпалил он, затравленно озираясь по сторонам, чтобы ничего не забыть, и через пятнадцать минут действительно, ворвался — как выяснилось позже, одним из первых — в общежитие. Вскоре из близлежащих кафе и погребков потянулись на ночлег и остальные посланцы страны Советов.


Прежде, чем состоялась следующая «встреча на высшем уровне», Го¬ша под руководством опытных (на сей раз!) гидов совершил экскурс в историю развития творческого духа немецкого народа, в его далекое и близкое прошлое. Этот день запомнился Гоше как день чудовищных контрастов. Первую половину дня он и его товарищи провели в культурно-историческом центре города, и речь шла преимущественно о воз-вышенном: о Гете и Шиллере, о двух поэзиях, столкнувшихся подобно двум волнам в бушующем море, сверкающие брызги которых взлетели высоко к солнцу. Гоша с интересом слушал виртуозный во всех отно¬шениях рассказ о дружбе, о сотрудничестве-соперничестве двух величайших поэтов Германии, любовался при этом разноцветными миниатюр¬ными домиками, очень напоминавшими ему пирожные, и совершенно не замечал свинцовой тяжести зловещих туч, все утро давивших на город. На душе у него было так легко и светло, как будто он проглотил ра-дугу. А после обеда он точно так же не замечал яростного солнца, которое все-таки растопило черно-сизую свинцовую оболочку города, потому что на горе Эттерсберг, откуда открывается прекрасный вид на Веймар, он, пройдя через ворота с надписью Jedem das Seine , впервые воочию увидел идеальную модель ада. И когда он увидел ее, лежащую перед ним как на ладони, в голове его словно сверкнула молния — он резко остановился посреди огромного аппелль-плаца. Во¬лодя Жаврук, зазевавшись, налетел на него на полном ходу и, поти¬рая ушибленный лоб, пробормотал с улыбкой мученика:
— Гоша?! Чччерт! Ты что? Какая тебя муха укусила?
— Слушай... Ты можешь себе представить такую штуку — вот в этом санатории отдыхал и мой родной дед... И я только сейчас вспомнил об этом... — растерянно бормотал Гоша.
— Серьезно? — забыв про свой лоб, уставился на него Володя. — А как же ты только сейчас об этом вспомнил?
— Да я его плохо знал. Виделись редко — в последний раз лет десять назад. Я тогда пацаном был, ни черта не понимал еще. Потом он умер, лет через пять... А сейчас я вдруг вспомнил, как мать рассказывала о его злоключениях... Упоминала и Бухенвалъд, и Освен¬цим. Но его, здорового, сильного хохла, везли на запад не для того, чтобы уничтожить, а для того, чтобы заставить поработать на ве¬ликую Германию, поэтому Освенцим был только промежуточной станци¬ей, я так понял, а уж после того, как он где-то по дороге попытал¬ся бежать и был пойман — вот тут его и угораздило сюда...
— Сколько же он здесь пробыл?
— Володя! Убей бог, не знаю! Ни черта не знаю!.. — простонал Гоша. — Ах, идиот! Если бы я вспомнил это до поездки, я мог бы еще раз мать расспросить... Знаю только одно: когда закончился «курс лечения от большевистской заразы» — по причине закрытия «ле¬чебницы», в сорок пятом, — дед весил тридцать килограммов...
— Тридцать килограммов?! — ужаснулся Володя. — Да не может быть, Гоша!
— Ну пойди погу¬ляй, фотографии посмотри, в лазарет, в крематорий сходи... Потом скажешь мне — может быть или нет... Иди, Володя, иди. Я тут еще постою немного.
Поначалу все, что Гоша видел в этой бывшей преисподней, безмолв¬ствовало — бывший концентрационный лагерь Бухенвальд не желал раз¬говаривать с потомком одного из своих пленников. Тогда Гоша стал грубо насиловать свое воображение, заставляя его оживлять, озвучивать мертвые факты, попавшие в память из множества книг, кинофиль¬мов и рассказов. И факты эти мало-помалу стали превращаться в живые черно-белые картины. Стоя перед бункером, вотчиной шарфюрера СС Мартина Зоммера, он видел, как Зоммер, вдоволь натешившись с оче-редной жертвой, делает несколько глотков шнапса прямо из горлышка, вытирает ладонью рот... Шарфюрер устал и хочет спать, пора заканчивать рабочий день. Он берет молоток, несколько секунд с ленивым любопытством смотрит в глаза еще живой, истерзанной болью и пред¬смертным страхом твари и аккуратно бьет в переносицу. Потом затал¬кивает труп под кровать, до завтра, и через минуту спит на этой кровати сном праведника.
Стоя перед жадно раскрытыми, но давно остывшими глотками крематория, Гоша видел, как по крышам бараков медленно, тяжело, свиваясь в тугие кольца, ползет жирный, черный удав, нажравшийся человечьего мяса — дым крематория. Последний след уходящих в вечность людей.
В «лазарете», в «отделе патологии», он долго стоял перед низким, облицованным кафельными плитками столом и видел, как люди в белых халатах — поверх черных мундиров — увлеченно кромсают подопытных животных, которые тоже когда-то были людьми, радовались теплу и свету и верили, что будут жить вечно.
Еще дольше он не мог оторвать глаз от огромного чана, похожего на кузов самосвала, с отверстием для стока крови, в который складывались трупы после процедуры «измерения роста».
Он уже не хотел ничего видеть, но воображение, вырвавшись на волю, словно джинн из бутылки, продолжало безжалостно демонстриро¬вать ему работу «модели», этого дьявольского механизма, во всех ре¬жимах, на малых и больших оборотах. Гоша терпел, крепился изо всех сил, пока на глаза ему не попались фотографии детей. Когда сотни их глаз, в которых навсегда застыли страх и мольба, впились ему в грудь сотнями горьких упреков, он не выдержал и, проглотив ком в горле, страшно, нецензурно выругался. Потом круто повернулся и твер-дой походкой отправился разыскивать Гришу Казакова.
Тот уже сидел перед лекторием, поджидая остальных.
— Михайлыч, я поехал домой, — сказал Гоша и тяжело опустился скамейку рядом с ним.
Гриша молча кивнул.
— А фильм — не хочешь посмотреть? — спросил он рассеянно, ко¬гда Гоша поднялся.
— Нет. Хватит с меня и того, что я уже увидел. Тем более что я знаю об этом столько, что хватило бы на весь отряд... Ну ладно, по¬ка!
«Ну и денек! — думал он по дороге в город. — «Начали за здравие, кончили за упокой... «Да-а, если бы господин тайный со-ветник мог представить себе, что через каких-нибудь двести пятьде¬сят лет в его родном городе благодарные потомки добровольно откро¬ют филиал преисподней, да еще на том самом месте, где он любил гулять, мечтая о «светлом будущем» человечества! — он бы точно рас¬топил своей лирой печку! А себе сделал бы харакири...»



... Поезд неутомимо скользил проворной змеей сквозь изумрудную зелень лесов, мимо опрятных, уютных деревенек и ухоженных полей, всасывая приоткрытыми окнами теплый, по-утреннему влажный, душис¬тый воздух в свои прокуренные легкие. На столике чуть слышно по¬звякивали пустые бутылки из-под минеральной воды. Говорить никому не хотелось. Пять пар глаз сновали вправо-влево по экрану окна, на котором то с возрастающей, то с убывающей быстротой сменяли друг друга цветные диапозитивы. Володя Жаврук, как всегда у окна, пер¬вым нарушил сонное молчание.
— Чудн; все-таки!.. — задумчиво проговорил он, пощипывая свою жиденькую бородку, когда на «экране» мелькнуло какое-то дружное трудолюбивое семейство, мирно копошившееся на своем огороде. — И здесь живут люди... Живут себе, трудятся, любят, умирают...
— О! Еще один! — хмыкнул Иван. — Гоша за них глотку дерет — так с ним хоть все ясно: он на своем немецком слегка тронулся... А ты-то?.. Мало тебе Бухенвальда?.. «Люди»! Стрелять их надо!..
И вдруг, словно желая придать своим словам больше выразительности, он схватил одну из стоявших прямо перед ним бутылок и ловко метнул ее в приоткрытое окно, как раз под табличкой с изображением перечеркнутой руки, опускающей бутылку в проем окна. Взрыв получил¬ся довольно внушительный.
Первым пришел в себя Гриша Казаков.
— Ваня, ну это же глупо! Это же прежде всего — просто глупо! Не говоря уже об остальном...
Гриша отвернулся, как обиженный мальчишка, сердито нахохлился.
— Извини, Михайлыч. Нечаянно. Как-то случайно выскользнула из руки... — с нагловато-смущенной улыбкой произнес Иван.
Гоша молча смотрел на железобетонный череп Ивана, испытывая желание разбить об него оставшуюся бутылку. Ему вдруг вспомнилось, как они в Дрездене втроем покупали Ивану туфли, как продавщица, пожилая, но подвижная женщина, суетилась, куда-то убегала, прино¬сила все новые и новые пары, и они чувствовали себя неловко, и как на улице счастливый Иван крутил своей кудлатой головой и востор¬женно твердил:
— От же ж гады! Умеют работать! Та шо там говорить — немцы есть немцы! Культу-у-ра!..
Гоша медленно встал, потянулся, взял со столика сигареты и, по¬медлив немного, словно припоминая что-то, задумчиво продекламиро¬вал:
— «...и рылом подрывать у дуба корни стала...» Хорошая басня! Верно, Михайлыч?
— Иди-иди! Пока идется... — мрачно покосился на него Иван.
— Слышь, Михайлыч, я что кумекаю, — продолжал Гоша, — может, все-таки не стоило — так уж всех сразу, без разбору, выпускать из вонючих подвалов, в семнадцатом, а? Как мыслишь? Ну, накормить, одеть-обуть — и пускай бы себе работали потихоньку! Ведь многим же ни черта из того, что им дали, — не нужно! Ни культуры, ни образования, ни красоты...
— Ну что ты городишь, Гоша!.. — скривившись, простонал Гриша.
— Да это я так! Шучу, — улыбнулся Гоша. — Понимаешь, через полгода вот эта орясина придет в школу, чтобы сеять «разумное и вечное»... Уж он насеет, будь спокоен!
— Слушай, ты!.. — рванулся со своего места Иван, но Витя Орлов, повиснув на нем, как на подножке разбухшего автобуса, вернул его в прежнее положение.
— Я смотрю, вы уже потихоньку звереть начинаете, товарищи ком¬мунисты и комсомольцы... — процедил Гриша, — Затянулось наше путешествие!.. Иди, Гоша, покури, побереги здоровье.


Берлин обрушился на своих новых гостей, отвыкших за месяц от больших городов, ревом тысяч автомобилей, жарко задышал в их лица смрадом выхлопных труб.
Гоша встревожился: это был какой-то «не такой» Берлин, он пред¬ставлял его себе совсем иначе. Как — он вряд ли смог бы объяснить. Он ожидал испытать здесь что-нибудь подобное тому, что испытывают, сидя на краю остывшего кратера. «Вот здесь все это и началось, — думал он, словно объясняя задачу своему верному помощнику, вообра¬жению, — отсюда поползла коричневая раскаленная лава, пожирающая город за городом, страну за страной... Здесь еще раз распяли Хрис¬та, хотя и написали на пряжках «С нами бог»...»
Но на этот раз воображение не спешило Гоше на выручку — слишком новыми и современными были дома, слишком высоко взметнулась теле¬башня на Александерплац, слишком современными и беззаботными были лица людей, особенно молодежи — смесь высокомерия с ничем не прошибаемой скукой. А панки были настолько многочисленны и настолько восхитительны, что даже привыкшие к ним берлинцы останавливались и откровенно любовались этой бесплатной экзотикой. И только когда он свернул в сторону, подальше от парадных, туристских маршрутов и неожиданно быстро, без поисков и расспросов, оказался на улице, которая была ему нужна, — ему показалось, что он напал, наконец, на след «того» Берлина. «Вот в таких вот безликих, старых домах и жил он, съежившийся от страха рядовой немец, запрятавший подальше даже от самого себя сознание чудовищной, роковой ошибки, вздрагивая каждый раз, услышав визг тормозов под окнами...»
Гоша пересек сумрачный двор-колодец, посреди которого стояли три могучих тополя, поднялся на второй этаж, постоял с минуту перед дверью, дожидаясь, когда уймется расходившееся, как колокол, серд¬це, но так и не дождавшись, нажал на кнопку звонка. Дверь открылась, и в лицо ему ударил — из окна за спиной Гудрун, пробив осенне-кленовое золото ее волос, — луч света. Прикрыв глаза рукой, Гоша вос¬кликнул:
— Пощади, о богиня! Твоя красота ослепила меня!
Несмотря на джинсы и мужскую рубаху в крупную клетку навыпуск, Гудрун — ее охваченная предзакатным пламенем голова, ее фигура в узком дверном проеме чем-то напомнили Гоше «Юдифь» Джорджоне (наверное, оттого, что в начале лета он по меньшей мере десять раз показал и прокомментировал «жемчужину венецианского искусства» своим «клиентам», зарабатывая в Интуристе деньги на поездку). Она пристально смотрела на него из своей рамы и, казалось, силилась что-то понять.
— Гоша... ты... ты что? Ты откуда?.. — наконец, медленно прого¬ворила она.
— Ну, ты же хотела знать, «как поживает Гоша в своей России», вот я и пришел... — заявил Гоша и расхохотался, увидев, как пополз¬ли вверх ее брови. — Тебе привет от Керстин и Манфреда! И кстати, пока я не забыл, — Керстин велела передать, что будет у тебя послезавтра вечером.
— Ах, вот оно что! Ты и там успел побывать! А я уже подумала: не схожу ли я с ума? — с облегчением вздохнула Гудрун и улыбну¬лась, и от ее улыбки, простой, доверчивой, Гоше тоже показалось, что он сходит с ума: ему безумно, нестерпимо, до звона в ушах, захотелось прикоснуться к ней, обнять ее или хотя бы взять обеими руками ее ладонь.
— Гоша... Ты даже не подозреваешь... Мне было так тоскливо, что хоть из окна прыгай. Так ведь — второй этаж! Не разобьешься, а только покалечишься, еще хуже будет. — Она опять улыбнулась и вдруг поцеловала его в щеку. — Спасибо те-бе, Гоша, за то, что ты появился! Проходи!
У Гоши от этой секундной близости закружилась голова. Как пьяный, на непослушных, ватных ногах, он поплелся вслед за ней в комнату.
— Гоша, ты пока знакомься с моим кочевьем, — тебе, наверное, будет интересно, хоть и не очень уютно, после Керстин и Манфреда, — а я сварю кофе, — сказала она и, приподняв край тяжелой портьеры, исчезла в соседней комнате. Но почти в ту же секунду вновь появилась и в ужасе всплеснула руками:
— Гоша!.. Это ты теперь так говоришь по-немецки?!.. Но это же невозможно... За два года! А я-то думаю: что меня в тебе так по¬разило? Что-то совсем новое, незнакомое, а что — не могу сообра¬зить!
Гоша расплылся в счастливой улыбке и назидательно поднял палец:
— Алексей Максимыч Горький, основоположник советской литерату¬ры, сказал: «В жизни всегда есть место для подвига». Ах, Гудрун, я за свои успехи в немецком, по-моему, слишком дорого заплатил... — прибавил он уже серьезно.
— Ну ладно, Гоша, потом расскажешь. Я быстро! Не скучай тут! — Гудрун скрылась за портьерой, и через минуту где-то в глубине квартиры взвыла кофемолка.
А Гоше тем временем было не до скуки. Он окинул взглядом лежа¬щее перед ним «кочевье» и остолбенел (сигарета, к которой он так и забыл поднести зажженную спичку, повисла в углу рта, словно сокру¬шенная шквалом мачта корабля: у окна буквой «Г» стояли, вернее, ле¬жали два спортивных дерматиновых мата, очевидно служившие хозяйке диванами или кроватями, во всяком случае, считавшиеся ею предмета¬ми мебели. Впрочем, при более пристальном рассмотрении они, действи¬тельно, начинали казаться предназначенными скорее для отдыха, не¬жели для отработки бросков и подсечек, так как были толще, шире и длиннее обычных матов. Между ними стоял низенький журнальный сто¬лик, на котором Гоша узрел самый оригинальный из всех когда-либо виденных им светильников — поперечный срез толстого дерева, диа¬метром в пятьдесят-шестьдесят сантиметров, сплошь залепленный при¬чудливо оплавившимися свечами различной толщины и длины. «Штук тридцать, не меньше», — прикинул Гоша на глаз. Изумленно-растерян¬ный взгляд его пополз дальше, по стопкам и грудам книг на полу, по корешкам толстых, солидных томов на трех книжных полках. «Ну-ка, ну-ка... — Он подошел ближе. — «Так... Вся русская и немецкая классика... Шекспир, Хемингуэй, Экзюпери... Айтматов, Шукшин, Бул¬гаков... Платон, Ницше, Гегель — «Философия религии»... А по Индии-то! Мать честная! — целый фонд... Да, занятный круг чтения для двадцатишестилетней фройляйн!..»
У стены справа, прямо на полу, стоял дорогой проигрыватель с двумя мощными колонками по бокам. Гудрун, видимо, слушала музыку перед приходом Гоши — горела лампочка «сеть», а на диске лежала пластинка. Гоша присел на корточки и прочел: «И.С. Бах. Страсти по Матфею». Он снял звукосниматель с опоры, нажал на «пуск». В комна¬ту мягко, упруго, подобно могучему кораблю, вплыл, раздвигая воз¬дух широкой грудью, скорбный хорал; над ним забился, как пламя на ветру, парус речитатива и тут же сник, затих, растворился в тяже-лом вздохе органа. Гоша на цыпочках направился к «матам», сел по-турецки на одном из них, машинально придвинул поближе лежащую на столике рядом со «светильником» раскрытую книгу и заглянул в нее:
«38. Тогда говорит им Иисус: душа Моя скорбит смертельно; побудь¬те здесь и бодрствуйте со Мною.
39. И отошед немного, пал на лице Свое, молился и говорил: Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия; впрочем не как Я хочу, но как Ты...»
«Любопытно...» — пробормотал Гоша. При попытке сунуть в рот вторую сигарету, он сломал первую, но даже забыл чертыхнуться. В глазах его застыли недоумение и растерянность. — «Эх, Гудрун, Гудрун! У тебя, я вижу, — свой «мильон терзаний»... — думал он с грустью; взгляд его в это время медленно, по инерции продолжал исследовать пространство, пока не наткнулся на лист ватмана размером с книгу, на стене, слева от него. На листе было что-то красиво написано чер¬ной тушью. Он привстал и прочел, вытянув шею: «Человек, стоящий передо мной, — что ты знаешь, глядя на меня, о той боли, которая живет во мне, и что я знаю о твоей боли? И даже если бы я бросился тебе в ноги и стал плакать и рассказывать, — ты узнал бы обо мне не больше, чем знаешь о преисподней, когда тебе говорят, что там жарко и жутко. Уже хотя бы поэтому мы, люди, должны с таким благо¬говением, в такой задумчивости стоять друг перед другом, — как если бы мы стояли перед вратами ада». (Ф.Кафка)
Гоша прикурил, наконец, сигарету и задумался. В этот момент во¬шла Гудрун с подносом, пытливо взглянула на своего притихшего гос¬тя, усмехнулась.
— Ну что, Гоша, чокнутая я? — сказала она вскользь, с серьез¬ным лицом, поставив поднос на столик и опускаясь рядом с ним на «мат».
— Ну что ты! Ты просто... Чуть-чуть «с приветом»... — отве¬тил Гоша и покрутил в воздухе рукой.
Они оба рассмеялись и приня¬лись за кофе.
— Другая комната, правда, больше похожа на человеческое жилище, но я к этому не имею никакого отношения. Это моя сестра Криста сно¬сит туда со своим будущим мужем все, что им может понадобиться в их благоустроенной, уютной жизни. Они скоро должны получить квар¬тиру. Может быть, ты их сегодня даже увидишь, они обещали забе¬жать... — пояснила Гудрун. — Ну ладно, Гоша, рассказывай, как тебе — в первом рабоче-крестьянском государстве на немецкой земле?
Гоша стал рассказывать о своих при- и зло-, и умозаключениях, не жалея красок, изо всех сил стараясь рассмешить Гудрун. Ему хотелось вновь и вновь видеть ее улыбку, от которой у него сладко щемило сердце. Но к своему удивлению и сожалению он, прослывший среди знакомых мастером устного юмористического рассказа, почувствовал, что его юмор бессилен перед невидимой, но осязаемой перегородкой, которая выросла между ними за несколько минут, пока Гудрун варила кофе. Он тщетно силился представить самого себя в ее глазах, увидеть себя ее глазами, понять, почему она так быстро, едва оправившись от удив¬ления, из мягкой, податливой, беззащитной, необыкновенно милой де¬вочки, открывшей ему дверь, вновь превратилась в спокойную, недо¬сягаемую Гудрун, вновь заперлась на ключ в своей отрешенности.
«О чем она успела подумать на этой дурацкой кухне? Может, я что-нибудь ляпнул не то? Да нет как будто... Может, она подумала: что¬бы так выучить немецкий, он не мог не пожертвовать хорошим, увесис¬тым куском души!.. А может, та девочка на пороге, с запутавшимся в волосах солнцем, — вообще случайность? Может, я просто застал ее врасплох, и теперь она вернулась в свое обычное состояние?..» Мысли эти неслышно, тоненьким ручейком струились где-то рядом, па¬раллельно потоку его сознания, втиснутому в русло чужой, но уже довольно привычной формы.
Гудрун спокойно слушала, изредка улыбалась, переспрашивала, один раз даже коротко рассмеялась — когда он описывал сцены свое¬го «грехопадения» и последовавшего за ним «суда». Но Гоша совершен¬но отчетливо видел, что все его и ее собственные слова, все, что происходит вокруг, это для нее, выражаясь на языке психологов, лишь фон, а «объект восприятия», то, что она сейчас видит внутренним оком, душой — какая-то неутомимо пульсирующая мысль, какая-то навязчивая идея.
— Вот такие дела, моя златогривая фройляйн... — закончил Гоша свою восторженную повесть. — Маленькая, чистая, уютная страна; на каждом шагу чувствуешь заботу о человеке. Во всяком случае, о его быте. Честное слово, я как будто в сказке побывал!
— Странно... — задумчиво произнесла Гудрун после небольшой паузы. — Тебе понравилось как раз все то, от чего мне иногда хо¬чется взвыть по-собачьи... Люди, действительно, хорошо живут, на¬столько хорошо, что перестали нуждаться не только в чем-либо, но и в ком-либо. Заперлись в своих уютных квартирках, отгородились друг от друга машинами, дачами... Никто никому не нужен. После работы каждый спе¬шит в свой теплый домашний мирок, словно в храм. Подобно тому, как ребенок даже на ночь не хочет расстаться с новой игрушкой, — люди спешат наиграться, напользоваться своими игрушками, которые они униженно выклянчили у судьбы... — Она горько ус¬мехнулась. — У вас культ личности, у нас — культ семьи и быта! Неизвестно, что хуже...
Гоша смутился. Он, как всякий деликатный гость, сам того не за¬мечая, на традиционный вопрос «ну как тебе у нас?» по инерции, ма¬шинально и Гудрун рассказал только о своем положительном опыте знакомства с «первым рабоче-крестьянским государством на не¬мецкой земле».
— Да, действительно... — пробормотал он. — Ты знаешь, я перед поездкой прорабатывал одну занятную книжицу — идиоматичекие выражения, лейпцигское издание, с примерами, взятыми из живой ре¬чи, буквально подслушанными. Так к середине книги я заметил, что у вас обходятся практически, четырьмя темами: жилье, личный транспорт, дача и отпуск... Это было для меня, правда, не совсем неожиданным, но довольно грустным открытием. Да и здесь я уже почувствовал лег¬кую оскомину от подобных разговоров — все хотят говорить о делах насущных: сколько стоит то, сколько стоит это, сколько лет надо ждать очереди на машину, или, в лучшем случае: «что-то зачастила к вам в Кремль смерть?.. Чем это, интересно, кончится?» И никакая дрянь ведь не спросит: «Гоша! Как тебе живется? Не бывает ли тебе страшно, что что-то не так, что гибнет душа?..
Гудрун молча согласилась с ним, задумчиво покачав головой. За¬тем заговорила так, словно продолжала прерванный монолог, по-преж¬нему медленно, глядя куда-то далеко-далеко сквозь густую крону то¬поля под окном, смиренно протянувшего к ним одну из своих мохна¬тых зеленых лап:
— А то, что на дискотеках не бывает драк и других свинств... Хоть это, наверное, и хорошо, и телефонные будки мне тоже больше нравится чистыми, с целыми и невредимыми трубками и стеклами... Но, не знаю, меня это тоже раздражает... Это ведь никакая не более высокая культура, а просто-напросто обыкновенная, банальная привычка к дисциплине и порядку!.. Знаешь анекдот, как подрались на¬ши юнцы, эти независимые, самоуверенные мальчики, заботливо упако¬ванные родителями в эксквизитовские тряпки; расквасили себе носы, изорвали друг другу одежду, но на газон — ни ногой! Потому что табличка — «по газонам не ходить!»
— А-атлично! — засмеялся Гоша. — Какая все-таки хорошая шту¬ка — анекдот! То, что писатель и в двух томах не передаст, — здесь изображено в двух словах... Слушай, Гудрун, ну а как твоя работа? Как ваши детишки учат русский язык? Так же, как наши — немецкий? Или лучше?
— Гоша! Я тебя умоляю: только не об этом! «Зачем нам русский язык! Мы что — русские, что ли?» — это все, что я пожинаю на каменистой почве их сытой тупости и преклонения перед Западом! Разве что — в пятом или в шестом классе можно что-нибудь делать... — Гудрун встала. — Зна¬ешь что, Гоша? Давай мы немного прогуляемся. Ужасно хочу есть! Только сейчас об этом вспомнила... А в холодильнике (да и то — не моем, а Кристы!) — пусто! Я в последнее время вообще перестала готовить...
— Это ты неплохо придумала. Я тоже не прочь — бросить что-ни¬будь на клык! Тем более что с тобой я — хоть на штурм рейхстага...
— Ну, тогда подожди секунду, я быстро переоденусь, — чуть за¬метно улыбнулась Гудрун, — так, словно она поспорила с Гошей, что ему ни за что не удастся ее рассмешить.
Но не успела она скрыться за портьерой, как Гоша услышал ее тихий смех.
Ужинали они в небольшом, но бойком ресторанчике с необычным названием: «Последняя инстанция».
— Почему «Последняя инстанция»? Что за странное название? — полюбопытствовал Гоша, украдкой любуясь Гудрун.
На ней было черное платье без рукавов из какой-то невероятно тонкой, воздушной ткани, которое чем-то напоминало тунику и настолько преобразило Гудрун, что он до сих пор не мог привыкнуть к этой волнующей метаморфозе.
— Когда-то здесь в последний раз вкушали земную пищу все приговоренные к смерти... — объяснила Гудрун. — В здании напротив раньше был суд. Да и сейчас еще, кажется, — не то суд, не то про¬куратура.
— Ну, Гудрун! С тобой не соскучишься! Ты куда меня притащила? — в шутку возмутился Гоша. — Тут же кусок в глотку не полезет. Стоит только хорошенько представить себе, о чем думали здесь эти бедолаги, — и аппетит на неделю пройдет.
— А я сюда только для того и прихожу иногда, чтобы лишний раз попытаться представить себе их мысли и чувства... — грустно улыбнулась Гудрун.
— Ну, вот потому-то ты и не ешь целыми днями! И вообще, Гудрун, знаешь такое русское слово «тащиться»? Я имею в виду не его основное значение, а устаревший жаргон наркоманов. Ну, что-то вроде «auf dem Regenbogen reiten» . Так вот, один мой знакомый сказал: «Надо из тоски делать т;ску»! От слова «тащиться»... Правда, сам он вскоре бросился под трамвай... — Гоша смущенно почесал за ухом. — Но в этом что-то есть, а?
Гудрун внимательно посмотрела на него и не ответила. Гоша вздохнул и взялся за нож и вилку.
На обратном пути они почти не разговаривали, лишь изредка переглядывались с полуулыбкой при виде какого-нибудь особенно забавного карапуза или какого-нибудь особенно неистовствующего «короля скейта», которых в районе площади Александерплац было видимо-невидимо. Но Гоша вскоре с изумлением и радостью почувствовал, что невидимая стена между ним и Гудрун исчезла, словно растаяла. Взгляд ее стал теплее; были моменты, когда ему даже казалось, будто он уловил в нем наивное, неискушенное кокетство. А когда она неожиданно заговорила по-русски, с милым, смешным акцентом, и вновь превратилась в девочку «с запутавшимся в волосах солнцем», Гоша понял, что с ним произошло именно то, от чего его предостерегала Керстин — что он действительно «потерял голову».
— Гудрун... — сказал он. — За каждое слово, сказанное тобой по-русски, можешь требовать от меня чего хочешь!
— Ясно. Значит, я говорю смешно.
— Да с чего ты взяла? Говорю тебе — ничего приятней я отродясь не слышал! Никакого Баха не надо!
— Гоша, перестань дразниться!
«Смешно... — подумал Гоша. — Ведь то, что я сейчас болтаю, это же не что иное как признание! И она это прекрасно понимает. И я даже не краснею. А заставь меня сказать: «Гудрун! Ты мне безумно нравишься! Я хмелею от твоей улыбки!» — ведь умер бы, наверное, а не смог бы сказать! Что за дьявольщина?»


— Гоша, ты пока поджигай джунгли, а я попробую отыскать бутылку вина. Совсем недавно я ее где-то видела... — сказала Гудрун, когда они вернулись.
— Какие «джунгли»? — не понял Гоша.
— Ну, корягу на столе! Свечи!
Гоша с азартом принялся за работу — зажег с десяток свечей, включил проигрыватель, закурил и вдруг усмехнулся: из-под груды книг выглядывало горлышко объявленной в розыск бутылки.
— Гоша, а у тебя это получается? «Из тоски делать т;ску»?.. — спросила Гудрун, возвратившись с пустыми руками и устроившись рядом с Гошей на «мате». Бутылки, которую он уже поместил рядом с пылающими «джунглями», она не замечала и, судя по всему, давно забыла о ней.
— Как тебе сказать?.. — Гоша задумался. Потом встал, отправился в соседнюю комнату и вернулся с двумя бокалами. — Я давно перестал ныть... — продолжал он, откупоривая бутылку и наполняя бокалы, — болтать об истине, о поисках истины, о смысле жизни и прочей белиберде... Сколько можно болтать!.. Я как-то незаметно освоил эту шутовскую манеру говорить — юмор действительно немного помогает. Но ни какой «т;ски», к сожалению, пока не получается, а тоску я, как оказалось, загнал куда-то вглубь, и никак ее теперь оттуда, стерву, не выкурить!
— Истина... — задумчиво повторила Гудрун. — Ведь каждому же из нас, или почти каждому, довелось хоть раз в жизни прикоснуться к этой самой истине!.. Но мы не стремимся удержать ее, срастись с ней. И она ускользает, пронзив нас своим светом, растворяется в тысяче мелких житейских забот. И лишь изредка мигает во мраке, который от этого становится еще плотнее... А мы помним о своем кратковременном прозрении, знаем заветную формулу жизни, но не в силах стряхнуть с себя паутину обыденности. Бьемся в ней, терзаясь смутной тревогой, пока наконец не вспыхнет вновь тот спасительный свет (если, конечно, повезет!) и не озарит скудные остатки дней, отпущенных Богом...
«Да... — думал Гоша. — Точно! Нам просто выгодно прикидываться ищущими, этакими казанскими сиротами. Потому что истина — как набитый барахлом чемодан: жаль расставаться, да тяжело тащить!» А вслух сказал:
— Гудрун! Да ты уже белым стихом заговорила! Это наводит меня на мрачное подозрение, что ты все-таки втихомолку что-нибудь пишешь — какую-нибудь кровавую драму, с прологом и эпилогом, в пяти частях! Признавайся: пишешь?
— Я пыталась, — просто ответила Гудрун. — Но ничего похожего на литературу не получилось. Да я, честно говоря, и не стремилась к этому — так, захотелось что-то сказать... А что — я и сама толком не знаю. Если хочешь, могу тебе даже прочесть одну коротенькую сказку...
— Ну вот, видишь! — воскликнул Гоша, обрадованный своей проницательностью. — Давай, тащи!
Гудрун разворошила одну из бумажных куч и извлекла оттуда два листка бумаги.
— Ну вот, слушай:

«Громадный город, ужасающе красивый и презрительно равнодушный к своим обитателям, которых он каждое утро выплескивал из недр своих, чтобы вновь поглотить с заходом солнца, дремал, объятый липкими сумерками.
Каменный исполин развалился на четырех огромных подушках под фиолетовым бархатом склонившейся над ним волшебницы Ночи. Добрая волшебница в умилении смотрела на это чудо, созданное нежными руками беспокойных людей. Как только она, подобрав полы платья, бесшумно исчезнет, растворившись в солнечном дожде, город проснется и привычно исполнит свою удивительную гамму, состоящую из миллионов звуков, красок и ароматов. Так было уже много раз.
Но в тот раз было особенно тихо и темно. Вдруг вспышка яркого света на мгновение выхватила из мрака далекий причал, на который в усталости облокотились изнуренные дальними странствиями бродяги-корабли, сиротливо бредущий по закоулкам спящего лабиринта желтый автобус, убогую ночлежку на краю города. Лучи рассыпались ослепительными искрами и задрожали, подобно вееру в руке легкомысленной кокетки.
Но лишь двое из обитателей лабиринта, страдавшие бессонницей и не внявшие советам своих братьев, которые хотели помочь им избавиться от нее, увидели этот свет. Остальные же крепко спали, ибо они не любили бессонницы и знали много средств от нее. Эти двое на миг застыли, ослепленные! Затем они почувствовали, как в их души проникло ЧТО-ТО, недоступное их разуму. Это ЧТО-ТО ширилось, жгло, затрудняло дыхание, и наконец, двое несчастных, лишившись рассудка, засмеялись — так, как могут смеяться только дети, — взялись за руки и побежали навстречу огромному пылающему шару.
О нет, это было не солнце! Это полыхал небесный пожар, в котором суждено было сгореть двум несчастным, страдавшим бессонницей.
Шар быстро увеличивался в размерах, протягивая к ним свои багровые щупальца. Невыносимый жар, исходящий от него, уже сдавил их головы, но они не чувствовали боли и все бежали, подчиняясь мучительно-сладостной власти всесильного ЧТО-ТО. И вот, охваченные пламенем, они вознеслись к небу, навсегда оставив мир сытой, плавной обыденности.
А их благоразумные братья, проснувшись и не обнаружив двух строптивцев, горячо заспорили. Одни утверждали, что это просто глупо и, к тому же, нечестно — бесцельно бродить, предаваясь пустым мечтам, в то время как все работают, думая лишь о труде и предстоящем отдыхе. Другие поддерживали их. Третьи, которых было слишком мало, чтобы братья признали правильной их точку зрения, возражали. А самый мудрый из них сказал:
— Братья, не будем терять времени в бесплодных спорах: жизнь щедро наделяет радостями лишь покорных ее законам, и потому — если суждено им быть наказанными, это случится и без нашего участия.
Братья согласились с ним и, покачав головой, принялись за свои обычные дела».


Гудрун отложила рукопись в сторону и спокойно, с серьезным лицом посмотрела на Гошу, без смущенной улыбки и вопроса в глазах «ну как?»
— Спасибо, Гудрун, — так же серьезно сказал Гоша, глядя ей в глаза. — Я, правда, вряд ли смогу сказать тебе что-нибудь членораздельное по поводу твоей сказки, я все-таки не носитель языка, да и вообще не большой знаток в этих делах. Но я очень рад, что услышал это! Это во всяком случае в десять раз лучше, чем какой-нибудь «сатирико-фантастический роман», в котором автор, самодовольный болван, трусливо высмеивает корявым языком то, что до него уже сто раз высмеяли! Спасибо, Гудрун. Давай-ка выпьем, знаешь за что? — Он на секунду задумался. — За бессонницу! Выпьем за бессонницу души!
Гудрун ответила ему долгим внимательным взглядом и медленно выпила. Потом встала, поменяла пластинку, и они долго молча слушали песни, похожие на речитатив, которые казались Гоше крупными, тяже¬лыми каплями тоски, медленно падающими откуда-то сверху прямо ему в сердце — простые, мудрые, но основательно пропитанные пессимиз¬мом песни. Гудрун сидела, обхватив руками колени и положив на них подбородок, и неотрывно смотрела на горящие «джунгли». Гоша, раду¬ясь возможности беспрепятственно любоваться ею, не мог оторвать глаз от ее профиля, как-то незаметно ставшего ему таким родным. Ему опять безумно захотелось обнять ее за плечи и тихо коснуться щекой душистых волос. До него только теперь по-насто¬ящему дошел смысл написанных черной тушью слов на стене, — он только сейчас понял, что никогда ему не преодолеть той преграды, которая существует между ним и Гудрун, между двумя любыми двумя пред¬ставителями рода человеческого, никогда ему не проникнуть в этот единственный, неповторимый, такой близкий и такой недосягаемый, чу¬жой мир! И не помогут здесь никакие языки, в том числе и «язык ду¬ши». И Гудрун, если бы и захотела, — никогда не смогла бы попасть в его мир, в его одиночество. Иллюзию встречи, сближения на ней¬тральной почве, взаимопроникновения, дает только необъяснимая тяга людей друг к другу — любовь. Его охватило отчаяние... Ведь если она не испытывает сейчас чего-то подобного по отношению к нему, то че-рез пятнадцать, тридцать минут они пожелают друг другу спокойной ночи, и эта ночь охотно проглотит их порознь.
Гудрун вдруг потянулась к пачке сигарет, неумело закурила и тут же закашлялась.
— А что это ты нервничаешь? — с добродушным ехидством спросил Гоша. — Слушай, а может, у нас с тобой общая причина нервничать, а? Гудрун? — ляпнул он неожиданно для себя и испугался.
Гудрун усмехнулась, не глядя на него:
— Я не знаю, какая причина у тебя, а я нервничаю потому, что... мне давно уже хочется, чтобы ты... меня поцеловал...
Если бы сбрасываемая с большой высоты авиационная бомба могла что-нибудь чувствовать, она чувствовала бы примерно то же, что чувствовал Гоша Нечипорук, когда до него дошел смысл последних слов Гудрун. Вывалившись из внезапно открывшегося «бомболюка», он с фантастически возрастающей скоростью полетел в студеную синюю бездну, и внутренности его — сердце, печенка, селезенка, желу¬док — не поспевали за ним и, казалось, вот-вот оставят обреченное тело, покинут его через аварийный выход. И вот, наконец, зем¬ля, взрыв, и — огонь, то скачущий, как обезумевший шаман, то из¬вивающийся змеями.


Очнулся Гоша нескоро. В окно струился сладкий запах умытого дождем тополя — запах далекого детства. Робко чирикнул первый воробей, пробуя тишину. Проулюлюкала где-то неподалеку полицейская машина. А может быть, скорая помощь. Гоша вспомнил, что с ним про¬изошло, и у него появилось странное ощущение — его тело словно накачали каким-то теплым розовым туманом. Казалось, еще чуть-чуть, и он медленно отделится от постели и закачается в воздухе, как воз¬душный шар. «Вот, оказывается, что такое счастье... — подумал он. — А мы всю жизнь болтаем о нем, не имея об этом ни малейшего пред-ставления!»
И вдруг он услышал свой собственный голос — слова падали медленно, как лепестки, и он смаковал каждое из них, любовался ими, соскучившись по родному языку:

Ты нежно, бессвязно мне что-то шептала,
Как будто бы дождь шелестел за окном.
А может быть, дождь шелестел за окном
И все остальное мне только приснилось?

Гудрун привстала и изумленно посмотрела на него.
— Гоша... Какой у вас все-таки невероятно красивый язык!.. И так странно слышать эти обворожительные звуки из твоих уст — я ведь почти не слышала, как ты говоришь по-русски! А это, оказывает¬ся, так здорово! Гоша, а еще? Пожалуйста!..
Гоша поднял руку, ощутил пальцами теплый мрамор ее кожи и снова стал медленно сыпать на нее лепестки слов:

Чувства мои —
ненадежное облако снега
на горной вершине.
Ступай осторожно,
скользкой тропою идущая девушка,
и не нарушь громкой песней
тишину моих гор.

Гудрун жадно глотала эти звуки, как зачарованная, глядя ему в глаза, и когда они прекратились, стала покрывать поцелуями гошино лицо, словно стараясь раздуть этот маленький гаснущий костер, теп¬ло которого ей так понравилось.
— Еще, Гоша, еще! Пожалуйста! Ну вспомни еще что-нибудь!
И Гоша вспомнил. Кровь его гудела, воспламененная поцелуями, но он произносил слова медленно, ровно, на одной ноте:

Ты разольешься морем,
Я опрокинусь небом,
На горизонте синем
Встретимся на века.
Буду в тебе отражаться,
Будем с тобой целоваться,
И поплывут между нами
Лодки и облака.

Во внезапно наступившей тишине, которую не могли нарушить ни нарастающий гвалт воробьев, ни первые голоса во дворе, они стали быстро подниматься куда-то в немыслимую высь, чтобы затем вдвоем полететь обратно к земле, сквозь синий холод, со страхом и радостью ожидая взрыва.
На этот раз первой пришла в себя Гудрун.
— Ты о чем думаешь, Гоша?.. Я понимаю, это не самый оригинальный вопрос в постели... Но, видимо, сама банальность его есть луч¬шее доказательство его важности: люди, будучи так близки друг дру¬гу телесно, хотят знать, насколько в этот момент далеки друг от друга их души...
— Я думаю... — не сразу отозвался Гоша, — я попытался представить себе, что было бы, если бы мы с тобой вдруг захотели... от¬ныне вместе «искать истину»... Во всяком случае, пока не осточертеем друг другу. Так сильно захотели бы, что пришлись бы пойти куда-нибудь, где решаются вопросы, связанные с гражданством...
— И что же ты увидел?..
— То, что я увидел, сразу напомнило мне о сигаретах, которые кончились... — Гоша дотянулся до своей сумки, стал лихорадочно рыться в ней, проверяя ее содержимое на предмет завалявшейся сигареты. — Представляешь, — заговорил он, все более оживляясь, — за моей спиной — Русь, с ее Пушкиными, Лермонтовыми, Толстыми и Достоевскими, с ее Чайковскими, Репиными и Айвазовскими, — мать честная! — да ты только представь себе эту мощь! Одних художников не пересчитать... А за твоей спиной — вся немецкая классическая философия, Гете, Шиллер, Гейне, Бах, Бетховен, не считая Гайднов, Генделей и Телеманнов... И вся эта ваша проклятая готика, от которой я просто с ума схожу и которой у нас, к сожалению, поч¬ти нет, одним словом — Европа! Эта дьявольски хорошенькая, но из-балованная бабенка, которая, кстати, триста лет пряталась за спиной русского мужика, а теперь его презирает, стерва... Но это я так, между прочим. Так вот представь себе, какая у нас с тобой наследственность! И мы бы открыли друг другу эти миры, и у нас было бы по две родины. А может, и ни одной, черт его знает... — Он задумался.
— Нет-нет, Гоша, в этом, действительно, что-то есть. Может быть, тогда, действительно, легче было бы хоть немного почувствовать себя гражданином Земли, а не гражданином ГДР или СССР. Может быть, тогда не так остро ощущались бы эти проклятые заборы и стены, которыми нас всех отгородили друг от друга... Меня они просто душат! Меня унижает то, что я не смею, не имею права поехать в ту же ФРГ или в Штаты! Вы хоть формальное право имеете поехать в капиталистичес¬кую страну, хотя я, конечно, знаю, как оно реализуется на практике, это право... Да, ты знаешь, — она вдруг замолчала, смущенно улыб-нулась и доверительно сообщила:
— Я ведь уже сидела однажды на чемоданах, не так давно, — ме¬ня пригласили туда по линии Церкви (я тогда очень активно участвовала во всех их делах — организация всяких вечеров диспу¬тов, помощь престарелым и т.д.). Но не отпустили, как будто почув¬ствовали, что я не вернусь... Гоша!.. Опостылело это одиночество в дружной семье строителей коммунизма! Одиночество там, по-мое¬му, ничуть не хуже. Только там, это, наверное, не так обидно...
— Ну, ну, ну, Гудрун! Это ты зря, честное слово... Менять ши¬ло на мыло?.. Ну что ты! Несолидно, Гудрун! И слава богу, что тебя не отпустили!.. Неужели ты действительно думаешь, что там легче? Там — где люди с детства учатся работать локтями (сами при¬знаются!)? Когда им там, грешным, о душе думать!..
— Не знаю... Конечно, я понимаю, там тоже идиотизма хватает... Но ведь я туда не за карьерой и не за деньгами собиралась. Просто... мне надо было что-нибудь сделать со своей жизнью, как-то резко изменить ее, потому что я больше не могла... Гоша, мне иногда бывает так плохо, что хуже, кажется, уже просто не может быть... И в последнее время все чаще. Одно спасение — погребки, где я могу часами сидеть, забившись в угол, и жадно читать людские лица, такие разные — усталые, злые, добрые, тупые, интеллигентные... Мне кажется, что на одной из этих живых страниц я прочту, наконец, вожде¬ленный рецепт другой, настоящей жизни. Но они все мелькают и мель¬кают, досада и разочарование все растут, круг сужается, и выбор все меньше... Туда не отпустили, значит, надо быть здесь... Впро¬чем, можно и не быть… О, я тебя не утомила своими причитаниями? — вдруг спохватилась она.
— Хуже! — улыбнулся Гоша. — Ты меня выволокла, как паршивого щенка, из-за моего «щита», где я прятался от жизни, и держишь те¬перь на ветру. И ветер жизни снова играет на моих обнаженных нер¬вах, как на арфе. Причем, что-то такое... что-то похожее на «Аппассионату»! Слушай, Гудрун! — Гоша рывком сел на колени. — Знаешь что?
— Что?
— Мы сейчас резко встаем!
— Так.
— Включаем на всю катушку музыку — какой-нибудь лютый рок, чтобы твои соседи начали выпрыгивать из окон — есть у тебя что-нибудь такое?
— Есть! — рассмеялась Гудрун.
— Отлично. Делаем зарядку!
— Вот это идея! Только сначала оденемся, Гоша, хорошо? — Гудрун уже хохотала, запрокинув голову.
— Хорошо, — согласился Гоша и продолжал излагать свою программу. — Потом мы пьем крепчайший кофе, — мы просто приканчиваем твои запасы кофе...
— Зд;рово! — вторила ему Гудрун, не сводя с него сиящих глаз.
— И идем в посольство. Я выклянчиваю себе еще хотя бы неделю, и... — Гоша осекся, пораженный той быстротой, с которой потускне¬ло, погасло ее лицо.
— Гудрун... Ты что?..
— Не надо, Гоша! Не надо, я прошу тебя... — она отвернулась, но Гоша успел прочесть в ее глазах сквозь туман слез такую боль, что совсем растерялся и сник.
«Что за черт! — думал он ошалело, глядя, как она размазывает по щекам слезы. — Неужели мне все только померещилось? Неужели мы так и не встретились — на этой «нейтральной почве»?»
— Нет-нет, Гоша! Ты не думай ничего плохого! — словно услышав его мысли, заговорила она, постепенно успокаиваясь. — Ты, навер¬ное, и есть тот самый человек, который мне был нужен, вернее, был бы нужен, если бы... если бы я была нормальной бабой — в меру ум¬ной, в меру хорошенькой, в меру домовитой, как моя сестра Криста, как Керстин, понимаешь? А не уродиной, которой нужно больше, чем другим... Гоша! — вдруг улыбнулась она ласково. — Глупый... Ты что приуныл? Ты придумал отличный план! Только... с посольством да¬вай повременим.
— Да, Гудрун, с тобой, действительно, не соскучишься... — вздохнул Гоша.
— А я что говорю!
— Ну, ничего! Не расстраивайся. Я тебя перевоспитаю. В духе преданности великим идеям коммунизма! Ты у меня навсегда забу¬дешь, что такое хандра, ибо настоящий строитель коммунизма должен быть бодро и весел! Как я, например. Поняла?
— Поняла, Гоша. Только ты не сердись, пожалуйста, хорошо? И... за то, что я этот день не могу провести с тобой, тоже...
— Гудрун...
— Гоша, не могу, никак! Это долго объяснять... Я приду на вокзал, и мы обо всем договоримся, хорошо?
— Два года, Гудрун! Только раз в два года советский гражданин имеет право на так называемые «частные контакты», понимаешь?! А с моим характером и длинным языком — и все четыре, потому что для меня добыть характеристику — это все равно что пробежать марафон с папиросой в зубах!
— Все будет хорошо, Гоша. Все будет так, как должно быть. — А сейчас надо действительно «резко» встать и не позднее, чем через двадцать минут выйти из дома. Кстати, что же ты теперь скажешь своему Сереже Ракчееву?
— Ах, Гудрун, мнение Сережи Ракчеева интересует меня сейчас так же, как дальнейшая судьба Голды Мейир!
Гоша только сейчас вспомнил о существовании Ракчеева и о том, что «дрезденский конфликт» еще не исчерпан, но ничего похожего на раскаяние или хотя бы на беспокойство при этом не испытал. Он даже обрадовался, что ему все-таки удалось стряхнуть с себя остатки ракчеевской власти. Мысль о возможных неприятностях на факультете тоже не оказала на него должного действия.  Одним словом, Гоша чувствовал себя совершенно новым человеком — свободным, независимым и, кроме того, счастливым. Поэтому по дороге в общежитие он заготовил блестящую оправдательно-обвинительную речь для очередного экстренного заседания партячейки и был даже слегка разочарован тем, что заседание это не состоялось, так как новое «злодеяние» его, судя по всему, не было замечено никем, кроме соседей по комнате, Виктора и Ивана. Во всяком случае, так показалось Гоше, когда он незадолго до отъезда на экскурсию по городу появился в общежитии.
— Явление Христа народу! — равнодушно пробурчал Иван, мельком взглянув на Гошу.
— Здравствуй, Ваня! С добрым утром тебя! Рад видеть твой мужественный, свежевыбритый пятак! — ответил Гоша. — Как поживает начальство? Когда сбор партячейки?
— Я смотрю, Гоша, у тебя и в самом деле, ни хрена масла в голо¬ве нет!.. — задумчиво устремив глаза в потолок, спокойно сказал Виктор.
Он был сосредоточен на той манипуляции, которую его провор¬ные руки, погруженные по локоть в толстый черный мешок, производи¬ли с фотоаппаратом.
— А что такое? — притворно удивился Гоша. — Что-нибудь случилось? Сережа Ракчеев не знал, как спросить по-немецки, где туалет, и сделал лужу в коридоре?
— Вот попрут тебя из комсомола, а там, смотришь, и из институ¬та, — тогда поймешь, «что такое»! — невозмутимо продолжал Виктор.
— Ну, если судьба будет настолько благосклонна ко мне, что избавит меня от участия в этой клоунаде, которую ты называешь комсомолом... То я буду ей очень даже благодарен! Я даже готов и дальше регулярно платить взносы, только пусть они, ради Бога, кощунствуют без меня... А что касается института, то тут, брат, шалишь! — нету такого закону, чтобы учились только партейные и комсомольцы!
— Ну-ну... — презрительно усмехнулся Виктор. — Ты, Гоша, как с Луны свалился, честное слово!.. Ты бы лучше свою судьбу за то поблагодарил, что на этот раз никто ничего не заметил!.. Правда, Ракчеев заходил вчера около двенадцати, якобы просто проведать... А примерно через полчаса забегал один с истфака, не знаю, как его зовут, — спички ему понадобились! Так что — мотай на ус, Гоша...
— Ну вот, а ты говоришь, никто ничего! — засмеялся Гоша. — Обижаешь Сережу нашего! Он дело свое добре знает! Ну, что поделаешь, ему ведь, бедняге, тоже надо чем-то жить...
Дверь открылась, и в комнату не спеша, по-хозяйски вошел Сергей Ракчеев.
— Так, ребята, вы готовы? Давайте вниз, через пять минут выезжаем.
 Гоша усмехнулся, поймав его пытливый взгляд, и, многозначитель¬но посмотрев на Виктора, первым вышел из комнаты.


До отправления скорого поезда № 26 Берлин-Варшава-Ленинград оставалось пятнадцать минут. Всего пятнадцать минут! Четверть часа. Как и месяц назад, это устраивало всех, за исключением раз¬ве что Гоши Нечипорука. Ибо на сей раз этот скорый пассажир¬ский поезд, который теперь, правда, мог бы называться товарным, — благодаря количеству и весу вывозимых товаров, не считая их счастливых владельцев, — отправлялся не куда-нибудь, а на родину!
Гоша же, каждый раз, когда взгляд его падал на часы, морщился, как от зубной боли. Для него эти пятнадцать минут были пятнадцатью каплями надежды, которые бесстрастно, не заботясь о гошином психологическом состоянии, отрывались одна за другой и летели куда-то, куда рано или поздно отправляется все сущее. И когда их осталось всего семь — семь последних капель надежды! — и взгляд Гоши прочесал каждый квадратный метр перрона в пределах досягаемости, эту выставку всех видов багажа — от гигантских, опоясанных ремнями, «оккупационных» чемоданов с двумя ручками до не менее надежных и объемистых мешков из-под картофеля, — в щеку ему ткну¬лось что-то нежное и душистое.
— Гоша, милый, прости меня ради Бога!.. Я еще, наверное, никуда в своей жизни так не спешила...
— Ничего, Гудрун, — растерянно бормотал Гоша, неловко поглаживая ее волосы слегка дрожащей рукой, — это ничего. Это даже хорошо, что мне пришлось так подергаться: я ведь только за эти последние минуты и понял по-настоящему, что... что ты для меня значишь...
— Гоша! — Гудрун отстранилась от него и достала из сумки запечатанный конверт. — Я тебе все здесь написала... Только... у меня к тебе большая просьба, одна-единственная просьба, Гоша, слышишь? Я тебя очень прошу: прочти это письмо в Гродно! Или дома — как хочешь, но только на своей родной земле! Обещаешь?
— Почему в Гродно, Гудрун? Что ты опять выдумала?
— Ну, мне так хочется, Гоша! Понимаешь? Можешь ты выполнить од¬ну мою, единственную просьбу? Обещаешь? Или я пошлю его по почте!
Она смотрела ему прямо в глаза, требовательно, властно.
— Ну, хорошо, обещаю... — без энтузиазма ответил Гоша. — Это что — признание в любви, что ли? Так я тебе и здесь бы поверил, честное слово, можешь попробовать! Или ты думаешь, что в Гродно твои слова будут выглядеть более убедительными?
— Здесь я стесняюсь, глупый! — с трудом улыбнулась Гудрун.
— Ладно, придется потерпеть... — вздохнул Гоша. — Но учти: если ты тут опять навыдумывала всяких препятствий, нагородила вся¬ких существующих и несуществующих сложностей, — смотри мне! Пры-еду — зарэжю! — и он сделал зверское лицо, но на этот раз у Гуд¬рун не получилось улыбки, как она ни старалась.
— Все, Гоша, я пошла! — выдавила она из себя. — Не хочу ви¬деть, как тронется поезд — оставаться всегда тяжелее...
И не успел Гоша что-либо возразить, как она, быстро поцеловав его несколько раз, пошла прочь и тут же пропала из виду.
— 0х, Гудрун! Ну, Гудрун!.. — пробормотал ошеломленный Гоша и посмотрел на конверт. — А это еще что за едрена вошь? Ведь намудрила, небось, опять чего-нибудь! И думай теперь... А впрочем, — куда ж ты от меня денешься, глупенькая, если, конеч¬но, я тебе нужен...
Он поплелся в свое купе, сразу же забрался на верхнюю полку и вскоре уснул под взволнованный шепот соседей по «каюте» — супружеской пары, возвращавшейся на родину после двух- или трехлетнего пребывания в ГДР и чрезвычайно озабоченной судьбой своего обшир¬ного багажа, который они, как понял Гоша по обрывкам долетавших до него фраз, не успели оформить.
Проснулся он после обеда, в Кузнице.
— Ну, вы и спите, молодой человек! — скупо улыбнулась жен¬щина.
— Давно стоим? — поинтересовался Гоша.
— Давно. Сейчас поедем. Колеса уже поменяли.
— Да?! — испугался Гоша. — Черт! Как же я чуть границу не проспал!
Он лихорадочно оделся, почистил зубы, умылся и пошел на поиски Володи Жаврука. Тот ехал в одном купе с Геной Плетневым и Андреем Криницыным.
— Ну что, братья славяне? Граница прямо по курсу! Свистать всех наверх!
— О-о-о! Привет! Ну, ты и дрыхнешь! — грянул навстречу Гоше хор его возбужденных близостью границы земляков.
— Так что там сказал великий поэт по поводу патриотического воспитания советских подростков? — молвил Гоша, чинно усаживаясь на почетное место у столика и любовно оглядывая своих соотечественников. — Ну-ка, Гена, покажи, чему тебя учили в школе — «когда ж постранствуешь, воротишься опять...» Как дальше будет?
— «И дым Отечества нам сладок и приятен!» — с радостью продолжил Гена.
— Молодец! — похвалил Гоша и, укоризненно покачал головой в сторону Володи. — Вот видите, товарищ комсомолец! А вы — «немы-ы-тая Россия»... Ай-яй-яй-яй-яй! — и пояснил Андрею и Гене: — неко¬торые товарищи не могли нарадоваться, покидая Родину... Да еще ци¬тировали некоторых русских классиков, состоявших на службе ЦРУ...
— Ну, Гоша!.. Твое вероломство не знает границ! — засмеялся Володя. — У меня свидетель есть — комсомолка Васильченко — что это ты цитировал первых русских диссидентов!
— Ладно, так и быть, прощаю тебе твои «ошибки молодости»! — продолжал балагурить Гоша. — Доставай-ка шнапс! Такой торжествен¬ный момент, а у нас до сих пор — ни в одном глазу! Андрей, готовь закусь, я еще сегодня ничего не ел. А тебя, Геннадий, назначаю метрдотелем. Твоя задача — посылать всех посторонних туда-сам-знаешь—куда!
Хозяева купе быстро, с шутками и смехом, явно очень довольные приходом Гоши, выполнили указания гостя, и через несколько минут Гоша произнес тост:
— Как сказал бы Ваня Ляшко, если бы (упаси Бог!) был сейчас с нами, хай живэ и квитне ридна батькившчина!.. Правда, не водка!.. — скривился он, понюхав свою порцию, и сокрушенно вздох¬нул.
— И не говори! — подыгрывая Гоше, опечалился Андрей. — Така-а-я отра-ава!.. И вообще — куда им до нас! — Они дружно рассмеялись и выпили.
— Но зубы, брат, береги! — назидательно поднял палец Гоша. — И молнию на сапоге... И телевизор эксплуатируй грамотно, бережно, не то — беда! Натерпишься от нашей передовой медицины и сферы бытовых услуг... Я думаю, за месяц не многое изменилось в нашем Отечестве. Разве что доярки втрое повысили надои молока, или металлурги выпустили стали в тридцать три раза больше, чем в тысяча девятьсот три¬надцатом году.
— Граница! — вскочил Гена.
Все повернули головы к окну.
— Ну, вот что в этом куске земли? — вновь заговорил Гоша мину¬ты через три, когда поезд миновал металлическую арку с надписью «СССР». — Земля как земля. Я понимаю — по дому можно затосковать, по друзьям, родным и т.д. А тут-то что? Ну, пересекли и пересекли! Так нет же: свербит там что-то внутри, и приятно именно оттого, что проехали эту загогулину с надписью «СССР»... Вот как это объяснить?
— Гены, — ответил Володя, принимаясь по привычке за свои очки, полировка которых служила ему тем, чем служат священнику четки. — Я думаю, это гены. Это уже сидит у нас в костях, попадает в нас, как говорится, с молоком матери... Конечно, если бы нам с малолет¬ства внушали, что Россия — это помойная яма, болото, а вот Запад — это да!.. То голос предков, голос крови может быть, и заглох бы. Но поскольку наши мамы, папы, дедушки и бабушки все-таки втолковы¬вают нам, кто как может, что к чему, то вот, мы и испытываем при виде этого куска земли соответствующие чувства. А землица-то эта действительно святая. Ведь здесь все и начиналось столько раз — Гришка Отрепьев, псы-рыцари, в сорок первом — господа арийцы...
— Да, всем не терпелось понюхать, чем пахнет русский кулак! — вставил Андрей.
— И потом... — добродушно усмехнувшись наивной гордости Андрея, продолжал Володя. — Ведь только и поймешь, что такое родина, что она для тебя лично значит, когда хоть на неделю ее покинешь! А ме¬сяц, с непривычки, — это даже многовато.
Дверь открылась, и в купе вошел Гриша Казаков.
— О, я смотрю, вы тут не скучаете! За что пьем?
— За нее! За Русь-матушку, — ответил Андрей.
— Ну что, дело хорошее! — сказал Гриша, принимая из рук Ге¬ны стакан. — Ну и как вам Русь-матушка — после заграницы?
Он с любопытством оглядел своих подчиненных.
— Вот об этом мы как раз и беседовали, Михайлыч, — первым отозвался Гоша. — И выходит, напрасно не верят нам, отцы наши, бояре! Все трясутся, как бы кто не убежал туда или не остался там! Тридцать три анкеты и столько же комиссий... На хрена, спра¬шивается? Вон Гена, чуть из окна не выпрыгнул — хочу, говорит, поцеловать землю русскую! Насилу отговорили, мол, подстрелят тебя, дурака, пограничники, бравы ребятушки, не поймут порыва твоего.
— Ну, вас же всех отпустили, не побоялись, — улыбнулся Гриша, — Хотя кое-кого действительно, может быть, не следовало отпускать.
Он подмигнул Андрею.
— Кого следует, кого не следует — это вопрос сложный... — возразил Гоша. — Ну, допустим, я кому-то не внушаю доверия, это еще как-нибудь можно понять... Но как относиться, скажем, к таким фактам: преподаватель немецкого языка, профессор, партийный, был уже и в ГДР, и в ФРГ, и черт знает где еще, — собрался в очеред¬ной раз в ГДР, и какая-то горкомовская корова с тремя извилинами спрашивает его: «Ну, хорошо, э-э-э... Иван Иванович... — тут Гоша под дружный хохот быстро перевоплотился в «корову», которая брезгли¬во-досадливо морщась и не прерывая обработки своих ногтей с помощью маникюрной пилочки, заглядывает в анкету, — скажите нам, что вы знаете о ГДР?» Профессор, бедняга, чуть со стула не свалился от обиды и возмущения! Видите ли, говорит, любезнейшая, мне гораздо лег¬че сказать, чего я не знаю о ГДР!.. — Гоша сделал паузу. — Ну что это такое? Да посмотри ж ты, стерва, в анкету как следует — черным по белому: «кафедра немецкой филологии, профес¬сор»!
— Ну, Гоша! — сквозь смех произнес Гриша. — Язык твой — враг твой! Он тебя до добра не доведет... Ну, ладно, пей быстрее и иди на свое место, а то пограничники ругаться будут!
— Да, вам тут хорошо, всем вместе... — Гоша нехотя поднял¬ся — А я должен делить свои светлые чувства с двумя куркулями! Они, правда, тоже рады свиданию с родиной, но если б вы видели их чемоданы! Мать его за ногу! Я такие чемоданы вижу в первый раз! В них можно запросто спать! И где они их только отодрали?
— Давай-давай, Гоша, иди! Уже подъезжаем! Я тоже пойду, — сказал Казаков, поднимаясь.
После таможенного досмотра Гоша стал полновластным хозяином купе, так как его попутчиков постигла вторая неудача: при них не оказалось таможенных деклараций на въезд в ГДР, поэтому им было предло¬жено «пройти», «для выяснения обстоятельств».
— Как это так? — возмущался старший инспектор. — Вы что, в первый раз, что ли? За три года должны были усвоить, что необхо¬димо иметь при пересечении границы! Взрослые люди!.. Откуда я знаю, сколько вы везли с собой золота? Может, вы специально «забыли» декларации!
— Да нет, что вы! — елейным голосом оправдывалась женщина. — Мы просто, как-то, знаете... в спешке...
Гоша, внимательно наблюдавший за супругами, видел по их лицам, что они были готовы к этому скандалу и теперь не очень умело разыгрывали растерянность и удивление. А то, что они с готовностью, чуть ли не с радостью, согласились подвергнуть свой багаж более основательной проверке и даже не пытались «найти общий язык» с инспектором, утвердило Гошу в его подозрении. Однако предприимчивость супружеской четы забавляла его недолго: голова его была занята со¬всем другим. Он уже вынул из Библии — все три экземпляра остались вопреки опасениям его законной собственностью, ибо на его багаж во¬обще не обратили никакого внимания — письмо Гудрун и вертел его в руках, дожидаясь завершения сцены «поимки». Наконец, дверь захлоп¬нулась, и Гоша остался один. Однако он все еще медлил, не вскрывал конверт. Задумчиво глядя на него, он медленно закурил, посмотрел в окно, за которым плавно тронулись с места и поплыли на запад крыши, деревья, киоски. Потом положил письмо обратно в Библию, сунул ее в рюкзак, достал блокнот и, усевшись по-турецки, начал писать:

Гудрун... Человече!

Где-то ты сейчас? Что делаешь, о чем думаешь?.. Опять между нами колючая проволока и километры, километры... Хотя, честно признаться, я эти два «забора», за которыми ты осталась, не воспринимаю как преграду, я готов не то что две — пять, десять границ пересечь, и на километры мне тоже наплевать... Если бы только не это твое пись¬мо, эта «китайская» казнь, эта бомба с часовым механизмом... Кстати, спешу тебя успокоить: я, как Иисус в пустыне, искушаемый дьяволом, мужественно перенес муки соблазна и даже не прикоснулся к конверту! Более того — я и сейчас его решил не трогать: очень не хочется получить по башке! Лучше потом, дома. Только не сейчас, не так быстро! Вдруг ты насочиняла там с три короба всяких проблем — «все это слишком сложно, проблематично, языковой барьер, две разных психологии, два разных уклада жизни», или: «мы такие разные» и т.д. Или что там еще может нагородить начитавшаяся му¬дреных книг молодая, хорошенькая фройляйн, которая, если уж взва¬лила на спину крест, то не расстанется с ним, пока его у нее не отнимут силой и не нашлепают как следует по мягкому месту...
Эх, Гудрун!.. Почему ты не захотела вместе со мной сойти с ума, встать на уши, послать ко всем чертям все, что нам мешает быть сейчас вместе? В конце концов, это тебя ни к чему не обязывало...
Гудрун! Жизнь прекрасна! (Плевать мне, что до меня это тысячу раз говорили другие! Я тоже имею право сказать это, если я это ощущаю.) Жизнь — это праздник, на который пригласили че¬ловечество! Не помню, кто это сказал, но полностью разделяю точку зрения неизвестного автора. Надо только найти свое место на этом празднике... И кроме того — надо и самому что-то сделать, чтобы праздник этот не кончился, не превратился в заупокойную мессу.
Гудрун!.. То, что ты ищешь — «рецепт другой, настоящей жизни» — надо искать здесь, на земле, а не в облаках. Но нельзя понять того, в чем не участвуешь, чего не видел изнутри! Кстати, все твои Хатхи- и Матхи-Йоги — это тоже не что иное, как страх перед жизнью, «щит», и в принципе этот «щит» мало чем отличается от всех прочих. А ты поживи! Поплачь, посмейся, роди в муках — ребен¬ка, книгу, песню... Ведь именно за этим мы и приходим в этот мир. Зачем же еще?
И выходит, прав твой отрицательный герой в сказке — «самый мудрый из них» (хоть это, по-видимому, никак не входило в твои расчеты!), который сказал: «Жизнь щедро наделяет радостями лишь покор¬ных ее законам...» Это, конечно, не значит, что надо бежать поско¬рее занимать очередь за дефицитом или, предусмотрительно вступив в партию, стряпать диссертацию. Я хочу сказать только, что рожденный жить — должен жить, а не наблюдать, как живут другие, сидя верхом на облаке, да еще презирать их или жалеть, за то, что они так не¬умело живут...
Черт, что это со мной сегодня, в самом деле?.. Вот оно — «тлетворное влияние Запада»! Мысли всякие. Так и скачут, как блохи. А мысли — это плохо, это хлопотно: от них — разговоры. А разгово¬ры — это уж совсем никуда не годится! Как у Высоцкого: «Разгова¬ривать — не надо! Приседаем до упада!..» Или еще: «Красота: сре¬ди бегущих первых нет и отстающих — бег на месте общепримиряющий»...
Да, письмо получается совершенно идиотское — записки холерика, выигравшего в лотерею автомобиль ГАЗ-24... Впрочем, ничего удивительного: в башке у меня — карусель... Хочется поскорее вырваться из этого самоходного курятника и выплеснуть свою радость наружу! Что бы ты там ни написала, в своем письме — ничего это не изменит, в худшем случае только отодвинет во времени наш с тобой общий празд¬ник! А может, мои опасения вообще — мыльный пузырь, который возь¬мет да и лопнет, как только я начну читать твое письмо?.. Но луч¬ше я это сделаю дома. Иначе куда мне — здесь, в этой одиночной камере — со своим диким восторгом (или «безутешным горем»!)?
Завтра вечером я отправлюсь гулять к Неве! И я знаю, что когда поднимусь на Кировский мост, — в окнах Мраморного дворца будет метаться жаркий закатный огонь. А когда я поверну направо и пойду по набережной в сторону Зимнего дворца, к Стрелке Васильевского острова (ты помнишь еще все это?), солнце, как вражеский огнеметчик, будет в упор бить по мне с Петропавловской крепости, передвигаясь короткими перебежками и прячась то за усыпальницей Великих князей, то за маковкой собора, то за колокольней... У Лебяжьей канавки я поверну налево и по Миллионной выйду на Дворцовую площадь — чтобы увидеть все сразу: кудрявое барокко Зимнего, гигантский торт Генерального штаба, Александровскую колонну. Адмиралтейство и важ¬ный, как Патриарх всея Руси, Исаакиевский собор, который по-хозяй¬ски поглядывает на свою знатную компанию...
И что мне, скажи на милость, делать со всей этой компанией — без тебя, Гудрун?! Молчишь? То-то же! А я тебе скажу: нечего мне с ними делать, без тебя! Поэтому я оставлю их дремать дальше и на¬правлю стопы свои к единственному другу, пить за твое здоровье не¬мецкий шнапс (если, конечно, у него не найдется ничего более порядочного, да простят меня немецкие алкоголики и пьяницы!)...
До свидания, Гудрун! До скорого сви¬дания на многострадальной русской земле (потому что немецкой, я чувствую, мне еще долго не видать, как своих ушей)!
Целую тебя

Георгий

Гоша вырвал исписанные листы из блокнота, закурил, еще раз пробежал глазами письмо и начал медленно рвать его на клочки.
За окном быстро темнело. Повеяло вечерней прохладой. Остро запахло свежескошенной травой. Навстречу поезду, который, словно пугаясь надвигающейся темноты, все набирал ход, неслись мохнатые, рас¬кидистые сосны и ели, задумчивые, нежные березки. Вместе с дыхани¬ем леса в приоткрытое окно ворвался и запах железной дороги, не то мазута, не то смолы — Гоша всю жизнь тщетно пытался разобраться, что же именно так волнующе пахнет, заставляя сердце сжиматься от тоски по каким-то неведомым далям. И все это вместе взятое — ве¬чер, запахи, бешеный ритм колес — за несколько секунд насквозь пропитали его, как пропитывают бензином тряпку, ощущением жизни. Он не только понимал умом, что где-то мигают тысячами глаз небо-скребы, а между ними, внизу, снуют на низких, мягких лапах машины, что ночь идет по земле, глотая дом за домом, вместе с притаив¬шимися в них людьми, деревню за деревней, город за городом, что через несколько часов она в обратной последовательности вернет все это к жизни, к свету, — он чувствовал это каждой клеткой, всеми своими, раскрытыми порами души. Ему даже показалось, что он сквозь крышу вагона чувствует темное, влажно поблескивающее первыми звездами небо.
Выстрелив сигарету в окно, Гоша лег лицом к стене, натянул на себя одеяло и отдался этому любопытнейшему ощущению, которое он мог сравнить разве что с «кратковременным прозрением» перед лицом чуда в виде сверкающей капли, на станции Юных натуралистов. Ему было ни грустно и ни весело, — ему было невероятно хорошо, отрадно, словно после исповеди. Поэтому, когда дверь с лязгом отъеха¬ла в сторону и в купе ввалилась вся покинутая им три часа назад компания (за исключением Гриши Казакова), он чуть не взвыл от доса¬ды.
— Нет, ты видал, Андрюха? Он спит!.. Гоша! Сколько можно дрыхнуть? Мы тебя ждем-ждем, сами задремали маленько... А он уже отбил¬ся, салабон! А ну, подъем! Продолжение банкета! — шумел Гена Плет¬нев.
— Не-не, мужики, без меня! Я не могу, у меня зуб болит по-черному! — соврал Гоша. — Так что давайте, ребятки, ступайте, ступайте, выпейте за мое здоровье!..
С огромным трудом он выпроводил своих негодующих товарищей — Гена вновь пожелал ему «жить на одну стипуху», а Андрей обозвал его штрейкбрехером — и снова улегся. Но дверь опять открылась, и Андрей, стоя на пороге, сообщил:
— Слушай, Гоша, я все забываю тебе сказать, вчера вечером слы¬шал случайно, как Ракчеев говорил Грише Казакову: «Ничего! Он у меня эту поездку на всю жизнь запомнит, твой Гоша!»
— Хорошо, хорошо! — перебил его Гоша, не поворачивая головы. — Можешь передать от меня Сереже, что его место у параши!
Андрей, не ожидавший такой реакции, помолчал несколько секунд.
— Странный ты парень, Гоша... — сказал он, наконец. — Ну, спи! Пока!
Дверь с лязгом перекусила полосу немощного света из коридора.


— Алевтина Борисовна! — весело крикнул Гоша из прихожей. — Алевтина Бори-и-сов-на! — повторил он нараспев, выдержав неболь¬шую паузу. — Принимайте заморские гостинцы!
Он решил поскорее покончить с неизбежной церемонией встречи, удовлетворить первое любопытство своей хозяйки, бойкой, словоохотливой старушки, чтобы иметь потом возможность спокойно прочесть и переварить письмо Гудрун. Но Алевтина Борисовна не откликалась. Гоша посмотрел на часы. «А-а! Ну да, время-то у нее что ни на есть рабочее!» — подумал он с облегчением. — «Штук двадцать магазинов Борисовна уже, конечно, отмахала! Значит, осталось еще штук десять. Вполне достаточно!» Он собрал свои последние силы, протащил волоком опостылевший рюкзак в свою комнату, принес из прихожей дорожную сумку и окинул торопливым взглядом свое холостяцкое хозяйство: за время гошиного отсутствия Алевтина Борисов¬на, воспользовавшись своей временной безнаказанностью, придала этому «хозяйству» некоторое сходство с нормальным человеческим жи¬лищем. Однако на грозные пирамиды словарей — поистине гротескной толщины — и груды всевозможных справочников и учебников, придавав¬ших более чем скромному интерьеру своеобразный колорит, она посяг¬нуть не решилась. Гоша усмехнулся: «Ну, Борисовна! Не мытьем, так катаньем! Одолела таки, партизанская душа!»
Он плюхнулся в кресло, с остервенением разорвал конверт и впился глазами в лист бумаги, покрытый торопливыми строчками.

«Гоша, милый...

Все это немного похоже на плохую пьесу — мое письмо и эта глу¬пая просьба... И хотя ты, спустя несколько дней, а может быть, и раньше, узнаешь — скорее всего, от Керстин, — что за словом последовало дело, я все-таки не хотела бы, чтобы ты хоть на секунду за¬подозрил во всем этом глупую бабскую игру.
Когда ты прочтешь это письмо, ты уже будешь на своей родной земле, на своей родине, которую ты хотел открыть для меня или оставить ради меня, и она тебя уже не отпустит, если ты захочешь броситься назад, чтобы помешать мне сделать то, что я давно собиралась сделать. И я единственный раз благословляю надежную непроницаемость наших границ... Тем более что все равно было бы слишком поздно.
Когда ты будешь в Гродно, я уже не буду нигде.
Боже мой, как страшно — нигде!.. Но ты не можешь мне помочь, Гоша. Ты можешь только простить меня, ты должен меня простить, слышишь! Я просто не могу иначе, понимаешь? Я не знаю, что мне делать со своей жизнью. Она меня не устраивает, а другой никто не дает... Когда появился ты, мне показалось, что во мне что-то произошло, что-то изменилось, появилось что-то похожее на надежду. Но потом я вдруг поняла: этот маленький праздник, который мелькнул и погас, как па-дающая звезда, был бы только отсрочкой для меня, если бы я вздумала его продлить. Понимаешь, Гоша, со мной не случилось того, что, по-видимому, случилось с тобой. Мне просто стало страшно, что ты вот-вот уйдешь и оставишь меня наедине с уже принятым решением (ты даже не представляешь себе, насколько я была близка к его осуществлению перед твоим приходом!), и кроме того, ты мне действительно очень нравишься. Но все это, конечно, — слишком жалкое оправдание моему подлому эгоизму. Я ведь понимаю, каково тебе будет читать все это. Я даже хотела обмануть тебя — написать, что очень тебя люблю... Но тогда мне пришлось бы выдумывать какую-нибудь немыслимо слож¬ную историю, иначе бы ты не поверил в мой уход, а я не смогла бы придумать ничего правдоподобного, потому что от любви не отказываются ни при каких обстоятельствах... Ну, прости меня, Гоша, ради Бо¬га, прости! Я сама себе уже давно опротивела — и жить не могу, как все вокруг, и умереть страшно (теперь, правда, уже не очень страшно)!..
Прощай, Гоша, славный, милый... Не сердись на меня и постарайся не грустить. Не очень долго грустить... Я ведь не совсем умираю, я буду жить в тебе!
А ты? Как будешь жить ты?

Гудрун»

Гоша не шевелился. В нем словно открыли какой-то люк и опрокинули туда ведро ледяной воды. Глаза его прыгали по безжалостным строчкам, тщетно пытаясь найти что-нибудь неверно понятое или оставшееся незамеченным. Рядом на столике захрипел телефон — Гоша перед отъездом подвернул регулятор громкости звонка, чтобы избавить Алевтину Борисовну от лишнего беспокойства, потому что звонили только ему. Он машинально снял трубку.
— Наllо, Georg! Gr;ss dich. Нiеr Кеrstin. Du, Georg, h;rst du mich?
— Ja, ich h;re dich...
— Du, Georg, ich muss dir etwas Schreckliches mitteilen... Die Gudrun... die...
— В Бога душу мать!.. — простонал Гоша и бросил трубку.
Затем вскочил, сделал несколько шагов по комнате, остановился, посмотрел с удивлением и даже любопытством на свою руку, только что державшую трубку — она тряслась, как натянутая и отпущенная пружи¬на, — и громко хлопнув дверью, бросился на улицу, в хищный шелест легковых машин, в лязг и грохот трамваев, в синее удушливое марево «икарусов». Через несколько минут он уже шел по тому самому маршру¬ту, который описал в своем неотправленном письме. Шел, не замечая ни солнца, ни дворцов, не слыша ничего вокруг, оглушенный ревом сотен пароходных гудков в груди,
Часа через три, а может быть, четыре, вновь — уже в третий раз — очутившись в Александровском саду, он в изнеможении опустился на скамейку и долго-долго неподвижно сидел, тупо глядя, как дети копаются в песке. Наконец, тяжело встал и поплелся к другу, жившему неподалеку.
— А-а, это ты, пропащая душа! — проворчал друг, стоя на пороге, в одной руке кисть, в другой палитра. — Давай, заруливай! И сиди тихо! Я сейчас заканчиваю.
Гоша безропотно прошел в мастерскую друга, заваленную подрамниками, красками, кистями, пустыми бутылками и прочим хламом, все¬гда наводившим на него какую-то необъяснимую тоску, сел на табурет и мрачно покосился на почти готовую картину, которая в данную минуту безраздельно господствовала над его другом, ничего не оставив ему, Гоше. Он без труда узнал привязавшийся к нему сегодня Алек¬сандровский садик; чуть в стороне от песочницы, на дорожке, малень¬кая девочка выстроила сказочный замок. Над замком нависла неотвра¬тимая беда — огромный башмак огромного дяди, идущего по дорожке и погруженного в чтение красивой толстой книги. На обложке хорошо видны были корабль с алыми парусами и имя автора — А.Грин. Девоч¬ка испуганно смотрит снизу вверх. Ей уже не спасти своего королев¬ства.
— Коля, скотина! Брось свою дурацкую мазню, когда к тебе друг пришел! — не выдержал Гоша. — Худо мне, понимаешь? Ты!..
— Потерпи, Гоша, потерпи, родной... — мурлыкал друг, придир¬чиво разглядывая свое творение и вновь набрасываясь на него, с еще большим азартом. — Вот сейчас закончу, и мы с тобой попьем кофейку...
«...И даже если бы я бросился тебе в ноги и стал плакать и рассказывать, — ты узнал бы обо мне не больше, чем знаешь о преиспод¬ней, когда тебе говорят, что там жарко и жутко...» — мелькнуло у Гоши в голове, и он вдруг понял, что напрасно пришел сюда: даже если бы друг, преданно глядя ему в глаза, участливо спрашивал его, в чем дело, что случилось, — он не смог бы ничего рассказать. Не сумел бы.
Он встал и, не говоря ни слова, вышел. Друг, который не сразу со¬образил, что произошло, догнал его уже во дворе.
— Гоша, ты что — сдурел, что ли?!
— Все в порядке, Коля. Иди работай спокойно. Я просто кое-что вспомнил. Мне надо идти...
— Слушай, ну кончай ты дурью маяться!.. Я ж тебе сказал: подожди, сейчас закончу!
— Я тебе еще раз повторяю, все в порядке, не волнуйся, ты тут ни при чем. Мне, действительно, надо идти.
— Куда ты сейчас? — друг пытливо посмотрел Гоше в глаза.
— Пойду... Крестись нагую душу... Надо, брат, жить! Жизнь прекрасна, как сказал недавно один болван!.. Впрочем... Ну ладно, пока!
— Слушай, тебе темечко не напекло случайно? — прищурился друг.
— Нет! Не напекло... — уже на ходу, через плечо ответил Гоша и скрылся в подворотне.
Друг постоял с минуту, борясь с желанием броситься вслед, догнать Гошу и добиться от него правды, да так и не бросился. Покачал головой и вернулся в дом, чтобы продолжить прерванную работу.

1988


Рецензии