***

 
ЗАГЛАВНАЯ РОЛЬ
Рассказ

В гримуборной было  жарко и душновато. Не то, что в фойе и зрительном зале, где зрители ёжились от холода, а от дыхания шел легкий парок. Может, поэтому люди в театр шли плохо, хоть и немного было в северном городке других развлечений. Зато в ресторан «Полюс» в любой вечер валом валили – денежного народа хватало.
- Привет, Фридрихович! – махнул рукой Серёга Клецков, продолжая пристально разглядывать в зеркале свое лицо. Это занятие ему нравилось. Сегодня Серёга играл третьего гостя, у него было целых три реплики. Он долго искал грим, придумывал характер, пока не решил, что его герой будет потомком старинной испанской фамилии, кутилой и жуиром, но знатоком и любителем искусства, у которого всё ещё впереди. Сейчас он вживался в образ.
Валь негромко ответил на приветствие, снял свою удачно купленную на барахолке шинель (не новая, но добротная, вполне приличная) и аккуратно повесил её рядом со знаменитой Серегиной шубой. Знаменито это произведение скорняжьего искусства было тем, что построили его из коровьей шкуры, и масть у этой коровы при жизни была не из скромных – рыже-белая. И так-то не мягкая, на морозе она дубела, становилась вообще деревянной и не столько грела владельца, сколько смешила прохожих. Если приходилось вешать ее не в своей уборной, а возле вахтера, одноногого инвалида Кеши Ксенофонтова, приходилось выслушивать от инвалида одну и ту же шутку: «Ты бы мне пастушеские приплачивал, что ли. А то ведь если твоя рыжуха рванет, я за ней на деревяшке-то не угонюсь». Клецков сначала сердился, потом перестал. Привык.
Валь сел перед зеркалом, прикрыл глаза, отдышался немного, расслабился – день был, как всегда, трудный, а впереди спектакль, да не простой – премьера. Потом встряхнулся и приблизил лицо к зеркалу. Ничего нового он там не увидел – всё те же бледные веснушчатые щеки, тот же унылый вислый нос, тяжелая лошадиная челюсть, обширная лысина в венце редких рыжеватых волос. И угораздило же с таким лицом пойти в артисты! Ну, ничего, вдруг подумалось ему, сегодня вы увидите… Эта мысль была совершенно чужой для него, непривычной, и он почувствовал, что по спине между лопатками как будто повеяло легким холодным ветерком. Это был не страх, нет, скорее – какое-то предчувствие, жутковатое , надо сказать.
В уборной, как всегда, приторно пахло гримом, пылью, чем-то жженым; только больше обычного несло столярным клеем – от бутафорских доспехов, которые стояли в углу и ждали, когда Валь их наденет. Шлем и нагрудник были сделаны из папье-маше, покрашены зубным порошком на клею и выглядели как беломраморные. Поножи и штаны – из пропитанной тем же клеем марли и покрашенные белой краской. Валь поймал себя на том, что поглядывает на все это с опаской. Недаром инвалид Кеша прозвал новую роль Аркадия Фридриховича «пугалой».
Чаще всего костюмерша вывешивала для Клецкова и Валя одинаковые костюмы – лакеев, немецких или наших солдат, каких-нибудь разбойников – кого еще могут играть самые маленькие актёры со своей третьей категорией, с классическим амплуа «Кушать подано»? Аркадий Фридрихович с такой судьбой смирился давно. Что поделаешь? Когда в тридцатых годах его, участника рабочего драматического кружка, по комсомольской путёвке отправили в столичное театральное училище, все считали его способным. А после того, как местная газета отметила его исполнение роли Яна Двали в модном тогда «Чудесном сплаве» Киршона, он сам почти поверил, что у него есть кое-какой талантишко… Почти… Вот это «почти» и мешало всю жизнь. В училище рядом были такие ухари, такие хваты, чуть ли не все, как на подбор, красавцы! Да и действительно способные попадались. Некоторые сейчас в заслуженных ходят, а то и в народных. Впрочем, не только из способных… Валь в этой среде как-то сразу стушевался, разуверился в себе. Когда вернулся с актёрским дипломом в свой северный городок, где артисты сидели десятилетиями, публика их на улице узнавала, по пятам ходила и они это любили, никто его к приличным ролям и близко не подпустил, а толкаться локтями он не научился. Так и старел потихоньку в лакеях да разбойниках.
А вот Серёга Клецков – другое дело. В столицы учиться не ездил, окончил здесь же при театре актерскую студию – открыли одно время такие, чтобы напечь актеров побольше да подешевле, как пятикопеечные пирожки. Вскоре и закрыли. Но Клецков успел. И теперь ходил в таких же актерах на выходах, как и Валь. Но был  куда моложе и нахальней и потому твердо верил, что для него все эти лакеи да солдаты – людишки временные, он готовился к ролям большим и серьезным. И потому работал над собой строго по системе Станиславского. Каждый лакей был у него не просто холуй, а человек с судьбой – то безнадежно влюблённый в свою госпожу, то тайный ворюга, а немецкий солдат, который только и делал на сцене,  что приводил партизан на допросы, щёлкал каблуками и дурным голосом орал «Хайль!», был, оказывается, тайным тельмановцем и замышлял организовать пленным побег. Публика, естественно, ни о чем не догадывалась, она-то, дура, была уверена, что  перед нею – точно такой же фашист, как и тот, второй, только этот ростом пониже. Ан нет… Серега точно знал – серьёзных ролей ему не дают из-за обычных театральных интриг. Ну, ничего, думал он, талант свое возьмет. Он ещё сыграет Гамлета, никуда это от него не денется, время есть.
Серега начал священнодействовать с гримом. Наклеил острые усы и эспаньолку, нарисовал длинные изогнутые брови, выбелил линию носа. Нос у него был длинный и хрящеватый, и иногда его обладатель с беспокойством думал, что это обстоятельство помешает ему сыграть Гамлета или Меркуцио (о Ромео не мечтал, так как был маловат ростом и довольно плотен), но утешал себя тем, что из зала не видно.
У Валя грим был несложный – какой грим у статуи? Лицо покрыть белилами – и на этом всё, остальное сделают доспехи. «Пугала» будет отменная…
Когда главный режиссёр театра Княжич, небольшой полноватый человек с крашенными в непроглядно-черный цвет волосами, на сборе труппы сказал, что он собирается ставить «Каменного гостя», все как по команде посмотрели на Валя. Последней повернула головку хорошенькая, но уже стареющая травести Верочка Щерба и в недоумении уставилась на сидящего в дальнем углу Аркадия Фридриховича. Потом, видимо, вспомнив о его почти двухметровом росте, проговорила как бы про себя: «Ах, да!» Валь почувствовал, что лицо его неприлично багровеет.
Княжич посмотрел туда же, куда и все, энергично потер пухлые ручки и продолжал: «Да, коллеги, именно товарищу Валю я хочу поручить заглавную роль. Как, э-э… Аркадий Фридрихович, справитесь? Роль достаточно сложная и в психологическом, но прежде всего – в физическом плане. Всё-таки две картины – почти без движения…» Валь встал, покраснел ещё больше, с трудом выпрямился, не зная, куда девать длинные руки,  пробормотал что-то невразумительное в том, конечно, смысле, что справится… Он совершенно не привык, чтобы на него обращали внимание. А тут – вся труппа…
Репетиции для него были, в общем-то, легкими. На первые две сцены  его вообще не вызывали – действие от него не зависело, а кивнуть два раза мог кто угодно. И только когда бутафоры изготовили костюм, надо было приходить, стоять в нем, привыкать.
Дон Гуана играл Орловский, герой-любовник, естественно. Он как будто был создан для этой роли – невысокий, но и не маленький, изящный как испанец и такой же смуглый. Темперамент – бешеный! А уж самоотдача на сцене!.. Валь страшно боялся предстоящего общения с ним – чуть что не так, сразу – конец. Ведь был же случай в «Коварстве и любви», когда во время самого трагического монолога он опустился в полукресло, а оно возьми да развались на все составные части. С Луизой истерика от смеха приключилась, зрители сползали с кресел, а он даже не улыбнулся – так и закончил монолог, сидя на полу среди обломков. А потом столяра гонял по всему театру с ручкой от этого полукресла, пока не спрятали несчастного. А то бы точно убил.
Заключительная сцена – явление статуи – длилась какую-то минуту, но каждый раз перед нею Валь жутко робел. Не дай Бог не ту реплику подать или еще что… Но Орловский был партнером отличным, и чем больше репетировали, тем свободнее чувствовал себя Валь. Он видел настоящий ужас в глазах Дон Гуана, и ему порой казалось, что он и правда имеет какую-то неодолимую и жуткую власть над этим скованным могильным холодом человеком. Тогда он впервые ощутил леденящий ветерок между лопатками, а потом каждый раз ждал и боялся этого мгновения, и жалел, что длится эта сцена всего минуту.
Что же касается длинного и муторного стояния в виде статуи, то он трижды – на прогоне, на генеральной, ну и, конечно, на сдаче выстоял от начала до конца всё, что требуется, и ничего, не устал. Он научился отвлекаться, думать  о постороннем, о домашних делах – подумать было над чем.
Валь снял пиджак и брюки, аккуратно повесил их в шкафчик. Марлевые, пропитанные клеем  и краской штаны, поножи и наколенники надел поверх тёплых голубых кальсон, чтобы не замерзнуть на холодной сцене. Выбелил лицо. Тяжелые нагрудник и шлем надевать пока не стал – до третьего звонка время было – и вышел за кулисы. Возле инвалида Кеши играли в шашки два корифея – Ануфриев и Спешнев. Михаил Иванович Ануфриев до недавнего времени подвизался на амплуа героя-любовника. Актёр он был так себе, из местных самородков, без серьезной школы, в хорошем театре, пожалуй, и не бывал, но голос, фигура, чеканный профиль, несколько, правда, грубоватый…  Словом, лет тридцать подряд он был кумиром всех женщин городка, от юных школьниц до почтенных матрон. И только когда живот стало невозможно упрятать ни к какой корсет, лицо обрюзгло, щеки и подбородок мягкими складками стекли на ворот, Ануфриев перешел на роли благородных отцов и председателей колхозов. В «Каменном госте» он занят не был, но кумир был одинок, семьи не создал, домом ему фактически был театр. Хотя где-то он, конечно, ночевал.
А вот Владимир Валентинович Спешнев был актёром хорошим, может быть, даже отличным. Начинал он далеко от северного городка, преуспел, до войны даже стал заслуженным одной из южных республик. Сюда его пригнала эвакуация, а когда война кончилась и театральные беженцы подались в свои края или в Москву на биржу, он никуда двигаться не захотел. Попивал, признаться. Но форму еще держал, и культура оставалась при нем.
Время было послевоенное, и актёрам в маленьком северном городке жилось тяжко, голодновато. Сборов театр не делал, зарплату задерживали по два, а то и по три месяца. Да и что это была за зарплата – слёзы. Пожалуй, не было среди северян людей беднее  актерской братии. Но даже среди них Спешнев выделялся какой-то стерильной, прямо-таки фантастической бедностью. Он, как и Ануфриев, был одинок. В театральной стенгазете как-то поместили рисунок с подписью – «Желудок Спешнева в разрезе». Было изображено нечто овальной формы, до половины наполненное водой, в которой плавали, гоняясь друг за другом, два крошечных тугунка – местной рыбёшки, которой в основном спасались от голода.
В «Каменном госте» он играл Дон Карлоса. Однажды на репетиции Княжич, войдя в режиссерский раж, кричал: «Актёры вы или пастухи?! Неужели вы не в состоянии представить, что перед вами не артист Спешнев в замызганной телогрейке и растоптанных валенках, а блестящий испанский гранд?!» Валь тогда заметил, что в глазах Спешнева мелькнули бешеные огни, он даже повернулся к режиссёру и открыл рот, но тут же как-то сник и обмяк. Только рукой махнул. Что тут скажешь, телогрейка действительно замызганная, да и валенки давно пора выбросить, сколько можно подшивать… И вообще – усталость, годы…
Сейчас он сидел в костюме и гриме, и Валь в который уже раз подивился, как может преобразиться человек. Теперь это был уверенный в себе, властный мужчина средних лет, с гордой осанкой, с красивой крупной головой и породистым лицом. Одна его рука небрежно лежала на гарде шпаги, другой он готовился сделать очередной ход, и даже в этом простом жесте было величие. Ануфриев склонился над доской. Кеша-инвалид, коротышка с лицом гнома и детскими голубенькими глазками, суетился возле играющих, стучал деревяшкой, пытался подсказывать то одному, то другому. Оба его гнали.
- Кто кого? – тихо спросил Аркадий Фридрихович. Шашки были его слабостью, почти что единственным развлечением. 
- А, Аркадий! – загрохотал Ануфриев. – Ну, и каковы дела на транспортном фронте? Почем нынче фураж? Доходы превышают расходы?
- Да ладно вам, Михал Иванович, - с тоской пробормотал Валь, чувствуя, что краснеет так, что это видно даже сквозь слой белого грима, - вы всё шутите…
- Какие шутки, брат Аркадий, какие могут быть шутки? – набирал силу знаменитый бархатный баритон Ануфриева. – У тебя сегодня премьера, бенефис, можно сказать, а значит…что? Должен ты выделить малую толику средств на сооружение храма святой мученицы полбутылии. Тем более что ты у нас человек коммерческий, извоз держишь.  Феномен среди голой нашей братии, можно сказать. Кстати, как здоровье Зорьки? Надеюсь, она в порядке?
- Да здорова она, что ей сделается? – бормотал Валь, мучаясь стыдом и желанием скрыться с глаз.
- Оставь его в покое, Михаил, – спокойно  проговорил Спешнев, да нет, уже не он, пожалуй, а властный и решительный испанец. – Не видишь, ему неловко? Брось.
- Что значит – брось, Вальдемар, – продолжал  куражиться Ануфриев, – когда  у человека премьера, заглавная роль, и человек же непростой, извоз держит,  а банкетик…жмёт.
- Да ничего он не жмёт – всё  также вальяжно возразил Спешнев, - да и что это за выражения, что за манеры? Совсем затравили мужика с этим извозом.
Это было правдой.
Зорька была невысокая якутская кобылка грязно-белой масти, с длинной шерстью и мохнатыми бабками, как и все её сородичи, но, в отличие от них, совсем не злобная, скорее даже ласковая. Валь купил её в самом начале войны. На фронт Аркадия Фридриховича не взяли по причине врождённого порока сердца. Жить на его маленькое и нерегулярное жалование да на женину учительскую стало совсем невмоготу. Тут и подвернулся случай – хозяин Зорьки уходил на войну, торговаться было некогда, он и продал лошадку за бесценок. А лошадь в их городе, где и до войны-то машин было негусто,– большое дело: дров привезти, воды или льда с реки, а то и роженицу с дитем из роддома доставить… да мало ли зачем транспорт нужен? И за все какие-никакие, а денежки.
Валь очень стеснялся сидеть на облучке саней или на бочке, от каждого встречного, особенно из театральных, норовил спрятаться за воз. Да разве в маленьком городе, где, считай, все друг друга знают, укроешься от любопытных глаз? Многие его видели – в  неуклюжей телогрейке и ватных штанах, к которым прилипли соломинки, кусочки льда, какие-то подозрительные комочки… В театре редкий остряк об это язык не поточил.
Дали первый звонок. Помреж Маргарита строгим голосом приказала готовиться к началу первой сцены.
Когда Валь в полном облачении вышел из уборной, Орловский уже стоял в кулисе, готовый к выходу. Закутавшись в плащ, надвинув на глаза шляпу, он так взглянул, на Валя, что у того сердце ёкнуло. Так Дон Гуан мог смотреть на соперника перед дуэлью, хотя по пушкинской пьесе он командора давно убил, а перед ним был памятник, статуя.
Вот и третий звонок. Валь вышел на сцену, подошел к постаменту, на котором ему предстояло долго стоять без движения. У Пушкина нет ремарки, что первая сцена проходит у подножья статуи командора, как, впрочем, нет указания на какое-то другое место. Поэтому Княжич решил – пусть первая и третья картины идут в одних декорациях. Во-первых, экономия, а во-вторых, думал он, пусть публика так привыкнет к статуе, что перестанет обращать на нее внимание. Но уж потом она ахнет!
Зрителей на премьеру сошлось, против обыкновения, много, пожалуй, чуть ли не аншлаг. За занавесом было слышно, как в зале рассаживаются, шелестят программками, переговариваются, смеются. У Аркадия Фридриховича что-то захолодело, сжалось внутри. Уже знакомый ветерок чуть уловимо прошелестел между лопатками. Это не был страх, да и волнения особого не было. О чем, в конце концов, волноваться, если на сцене без малого двадцать лет, а всего-то и роли, что простоять какое-то время почти без движения, а потом выйти и сказать ровным счетом двенадцать слов? Нет, это было какое-то другое чувство, какого он не знал, даже когда выходил на сцену в первый раз.
Рабочие сцены сделали последние, почти ритуальные удары молотками и ушли. Зал погрузился во тьму. Медленно зажглись синие и фиолетовые софиты – так художник представлял себе мадридские сумерки. Валь поднялся на постамент, опёрся спиной о доску, которую бутафор приспособил специально, чтобы ему легче было стоять без движения. Широко расставил ноги, укрепился на месте, чтобы, не дай Бог, не шевельнуться и не испортить Княжичу весь эффект; немного опустил забрало шлема, свободно положил ладони на рукоять огромного меча и прикрыл веки. Это тоже было указание режиссёра – чтобы глаза не блеснули в свете фонарей и зритель раньше времени не догадался что к чему. Дон Гуан и Лепорелло, закутавшись в плащи, изготовились к выходу.
Пошёл занавес.  Из зрительного зала повеяло могильным холодом… Установилась чуткая, непрочная тишина. Первые слова прозвучали в ней напряженно, неестественно.
Д о н  Г у а н
Дождемся ночи здесь. Ах, наконец,
Достигли мы ворот Мадрита! Скоро
Я полечу по улицам знакомым,
Усы плащом прикрыв, а брови шляпой.
Как думаешь? Узнать меня нельзя?
Л е п о р е л л о
Да! Дон Гуана мудрено узнать!
Таких, как он, такая бездна!
Спектакль отправился  в путь. То, над чем на репетициях, бывало, бились часами, повторяя снова и снова, сейчас пролетало за мгновения и пропадало в тёмной глубине зала. Интересно, как будут принимать?
Впрочем, какое дело до этого статуе? Валь чувствовал, как его плечи и руки наливаются свинцовой тяжестью, и эта тяжесть пудовыми волнами движется по груди и ногам. Он начал было привычно думать о домашних делах… дело к весне, но до травы  ой как далеко, хватит ли Зорьке корма… пальто у Зины совсем плохое, надо что-то думать… крыша дома напрочь прохудилась, потечёт по весне, да и штукатурка снаружи облупилась… куда ни кинь, везде клин… Мысли были не новые, ох, совсем не новые. Новым было то, что они текли, не вызывая привычного отчаяния и даже беспокойства, и стали как будто не его, чужими, посторонними… Он даже заставлял себя думать об этом, чтобы  отвлечься от предчувствия чего-то куда более возвышенного и страшного, что надвигается на него неотвратимо, как в кошмарном сне. Хотя всегда знал, что эти мелкие, но неодолимые домашние заботы – и есть его настоящая жизнь. На театр он с годами привык смотреть как на источник скудного, постоянно прерывающегося, но всё же заработка, да как на место службы – должен же человек  где-то работать. Он привычно переодевался, гримировался, выходил на сцену, говорил, если надо, свои несколько слов. Его не очень волновали переживания партнеров, чем они живут, кого любят или ненавидят. Он давно привык и смирился с тем, что от его присутствия на сцене ничего не меняется, если он заболеет, никто и не подумает отменить спектакль или делать вводы, просто любой свободный актер за него что положено сделает и скажет. Валя даже на гастроли не брали – экономили расходы, и обходились без него легко. Что он делал на сцене – было неважно, его совсем не трогало.
Сейчас всё было по-другому. Он  ощутил, что центр всего, что происходит на сцене, – он, его огромное и холодное, как камень, тело. И тот жутковатый холодок, который чуть заметно пробегал между лопатками, сейчас охватил его целиком, сковал, как ледяным панцирем, не только тело, но и душу. Но, странно, он не чувствовал себя безжизненным или застывшим, наоборот, какие-то нездешние силы переполняли его, бурлили, искали выхода, рвались наружу.
Людей, которые что-то делали и говорили у его ног, он не очень замечал и слушал. Он вдруг чувствовал: что бы они ни говорили и ни делали, каждый из них знает, не может не знать, что зависит от него какой-то потусторонней зависимостью. Для него же важен был только один из них.  Дон Гуан. Сначала он вызывал в нем глухую неприязнь и раздражение. Это чувство испытывал не он, актер на выходах Аркадий Фридрихович Валь, а какое-то совсем другое существо…Его злили радости этого человека, он не верил искренности его чувств.
Д о н  Г у а н
… Странную приятность
Я находил в ее печальном взоре
И помертвелых губах. Это странно.
Ты, кажется, ее не находил
Красавицей. И точно, мало было
В ней истинно прекрасного. Глаза,
Одни глаза. Да взгляд…такого взгляда
Уж никогда я не встречал.
На репетициях он никогда не испытывал ничего похожего. Только скуку и усталость… Сейчас же в его груди бурлила чёрная злоба, закипала ненависть.  Да, он ненавидел его! Кого – артиста Орловского? Да нет же, нет, как от мухи, отмахнулся он от этой мыли… ЕГО!
Д о н Г у а н
Недаром же покойник был ревнив.
Он Донну Анну взаперти держал,
Никто из нас не видывал её.
Я с нею бы хотел поговорить.
Ах, как тяжело, мучительно тяжело было это чувство! Оно сковало его тело, неподъемным камнем навалилось на грудь, ноги  будто налились ртутью. Кисти рук намертво срослись с рукояткой меча.
Л е п о р е л л о
… Да долго ль будет
Мне с ним возиться? Право, сил уж нет.
Дрогнул и пополз занавес. Публика аплодировала и, кажется, довольно дружно. Принимают вроде неплохо, подумал Валь, но эта мысль была мимолетной, не вызвала никаких эмоций. Он с трудом спустился с пьедестала, превозмогая тяжесть собственного тела… Голова слегка кружилась, в глазах мелькали синие и красные мотыльки, но, странное дело, он знал, чувствовал, что это – вовсе не от усталости, от чего-то другого… И когда Княжич спросил, не устал ли он, Валь искренне ответил, что нет, не устал. Подошёл Орловский, тоже спросил о чем-то, ответил и ему, испытывая мучительную неловкость, как будто тот мог каким-то образом догадаться о страшных чувствах, которые только что испытывала статуя.
Антракт кончился. Со сцены донеслись оживлённые голоса, выкрики, а вскоре гитарные перезвоны и песня – пошёл «Ужин у Лауры». Княжич постарался,  чтобы публика развлеклась как следует – тем неожиданнее для нее будет дьявольский финал, потирал он свои пухлые ручки в предвкушении оглушительного эффекта. Для развлечения были яркие наряды, испанские песни, пылкие кабальеро и красавица куртизанка; фехтование ставилось долго и тщательно, чтобы зрители могли насладиться атаками, выпадами, прыжками и падениями. Лауру играла сама Анна Головина, столичная штучка, изящная как дорогая кукла, хотя уже не первой молодости; в театре из уха в ухо передавали, что в Москве она была пассией…знаете?…  при этом делали страшные глаза, шёпот едва шелестел… как же она оказалась здесь?…. глаза – ещё страшней, шёпот почти невозможно расслышать даже доверенному уху.
Гитара звенела, Лаура пела «Красавицы Кадикса замуж не хотят», гости аплодировали, кричали «О браво! браво! чудно! бесподобно!» Среди восхищенных криков выделялся голос Серёги Клецкова, потомка старинной дворянской фамилии, кутилы, знатока и любителя прекрасного.
А Валь маялся за кулисами, места себе не находил. Посидел в своей уборной, вышел на вахту, попробовал отвлечься – сыграть с Кешей в шашки. Обычно он легко его обыгрывал, как почти всех в театре. Однако нынче игра не клеилась. Кеша выигрывал, шумно радовался,  звал всех в свидетели своего триумфа: «Смотрите, как я пугалу в сортире запер!», дурашливо зажимал нос, словом, суетился и шумел. Прибегала возмущенная Маргарита,  призывала к тишине, изображая крайнее возмущение таким кощунством. Кеша подносил палец к губам, пытался тихонько сесть на место, да ничего хорошего из этих попыток с деревяшкой не получалось.
Со сцены доносились выкрики, звон шпаг, топот ног – началась дуэль. Публика реагировала бурно, шум катился по залу, как на стадионе во время футбола. Там, видимо, болели – кто за Дон Карлоса, кто за Дон Гуана. Наконец раздался стук упавшего тела, зрители дружно взревели, как после забитого гола, и…
Д о н  Г у а н
Вставай, Лаура, кончено.
Вновь при звуке этого голоса Валь почувствовал, как чёрная ненависть иглой кольнула сердце, и холод, уже знакомый озноб пополз под бутафорскими доспехами. Никогда, ни к одному живому существу он не испытывал такой неистовой злобы. 
Мимо прошел красивый, разгоряченный Дон Карлос, только что убиенный на глазах у зрителей, весело отсалютовал Валю шпагой. Подошел Серега Клецков, всё еще в костюме и гриме, видно, жаль было расставаться с  блестящим образом. Сел рядом на скамейку, горячо зашептал на ухо: «Слушай, Фридрихович, решили собраться у Протопоповых, отметить премьеру. С тебя причитается, как-никак – заглавная роль, так что не жмись, ты же известный кулак…» И посмотрел искоса, что-то неприятное блеснуло в его взгляде, да Валь не обратил на это внимание, не до того было…
Валь кивнул. Он и сам понимал – отказываться нельзя, хотя почти никогда не участвовал в этих пирушках. С другой стороны, домой скорее хотелось – Зина захандрила, давление скакнуло, лаже на премьеру не пошла, хотя, может быть, слишком волнуется за него; да и Зорьку накормить надо, заменить его некому – детей Вали не нажили, век коротают вдвоем.
Позвали на сцену. Валь привычно направился к своему пьедесталу, чувствуя почти физически, как наливаются каменным весом ноги, как тяжелеет тело и беспощадное, черное чувство посыпается в нем.  Площадка сцены, залитая сине-фиолетовым светом, не вызывает в нем ни чувств, ни мысли, что это – ухищрения художника, все именно так и должно быть, и никак иначе. У своих ног он видит Дон Гуана, одетого в монашескую рясу, и вновь чувствует громадную, нечеловеческую ненависть; но она не бьёт в грудь, как прежде, горячей волной, а лежит застывшей, холодной глыбой.
Д о н  Г у а н
Пора б уж ей приехать. Без неё –
Я думаю – скучает командор.
Каким он здесь представлен исполином!
Какие плечи! Что за Геркулес!..
А сам покойник мал был и тщедушен,
Здесь, встав на цыпочки, не мог бы руку
До своего он носа дотянуть.
Когда за Эскурьялом мы сошлись,
Наткнулся мне на шпагу он и замер,
Как на булавке стрекоза – а был
Он горд и смел – и дух имел суровый.
Сквозь фиолетовый свет он едва различал, скорее – чувствовал холодную темноту зала; люди, одетые в толстые свитера и кофты, закутанные в платки (ещё недавно сидели в пальто и телогрейках, но сейчас запретили, начали борьбу за зрительскую культуру), плотно вжались в потертые бархатные кресла, спасаясь от озноба… а может, от потрясения, которое им предстоит пережить, подумал он. Но мысль эта была мимолетной, да и сами зрители, их присутствие большого значения для него имели. Нет, главными для него были эти двое, мужчина и женщина, которых он ненавидел; ненависть сковала  его тело в тяжелую холодную глыбу, казалось, он уже никогда не сможет не то что сойти с пьедестала – просто пошевелиться. Но он знал, чувствовал всем своим каменным существом, что пошевелиться придется, и это будет мучительно для него, но во сто крат мучительнее для тех, кто копошился у его ног – холодная ненависть, как безжалостное стальное лезвие, пронзит их и наполнит души нездешним ледяным ужасом.
Л е п о р е л л о
Мой барин Дон Гуан вас просит завтра
Прийти попозже в дом супруги вашей
И стать у двери…
Сначала он услышал, как в холодной темноте зала пронёсся ветер, самый настоящий ветер от единого выдоха сотен людей… Потом увидел, как заметался и скорчился у его ног маленький человечек… И только после этого почувствовал, как в его каменном теле родилось тяжелое движение, и белая каменная голова кивнула, не разжимая сомкнутых век. Ах, как мучительно было это медленное движение!
Все, кто был на сцене, да и зрители тоже, обмерли, притихли, может быть, решили, что это им привиделось, примстилось, как в кошмарном сне. Он-то знал, что им еще придется содрогнуться, и на этот раз они никуда от этого ужаса не денутся. Но в этой мысли не было злорадства, он стал  недоступен земным мыслям и чувствам, всем его существом правила чужая, холодная и беспощадная воля. И только одна крохотная мыслишка его, маленького актера Валя, мелькнула и пропала: откуда это, на репетициях ничего подобного он не чувствовал даже близко?
У ног его стоял, подняв красивую голову, самый ненавистный ему человек.  Каким благородно-бледным было его лицо, каким огнём горели его надменные глаза!
Д о н  Г у а н
Я, командор, прошу тебя прийти
К твоей вдове, где завтра буду я,
И стать на стороже. Что, будешь?
Он снова почувствовал, как тяжелая волна прошла по его груди и шее, как качнулась его пудовая голова… Увидел, как судорожно забегали глаза, а руки, которые только что спокойно лежали на витом поясе рясы, вдруг затряслись и скрюченными пальцами закрыли лицо…И уж потом услышал, как ахнул осознавший непомерный ужас зал, тонко, истерично вскрикнула какая-то женщина.
Ещё ему примерещилось… Как будто узкий луч света выхватил из темноты где-то в боковой ложе… горбоносый нервный профиль… рыжие кудри… шитый золотом камер-юнкерский мундир… мелькнуло, как вспышка зарницы, пропало, растворилось во тьме…
Когда эта сцена кончилась (разве мог он подумать, что она будет такой невероятно, нечеловечески трудной), Валь сразу стал маяться в ожидании последнего выхода. Напрасно Серёга бубнил ему что-то о подробностях предстоящей вечеринки, о его заглавной роли – опять этот неприятный косой взгляд – всё это мимо, мимо! Кеша заманивал на партию в шашки – он его даже не слышал… А вот реплики, которые доносились со сцены, ловил каким-то звериным слухом, даже не слухом, как будто бы чутьем. Призрачный фиолетовый свет, который сочился в кулисы, вызывал в нём ощущение почти болезненное – он желал, чтобы тело его вновь наполнилось нечеловеческой тяжестью, чтобы по нему пополз жуткий неземной холод – желал и боялся  этого. Ах, Господи, ведь он уже почти прожил жизнь, и обходился без этих мук, никогда не знал их, даже не подозревал, что такое бывает. Какой безмятежной казалась вчерашняя жизнь с заботами о прохудившейся крыше, о сене для Зорьки и даже о Зинином давлении!
Но вот, наконец, сел рядом со своим огромным барабаном красноносый ударник Гоша – по замыслу режиссёра, его удары должны были изображать гром шагов статуи командора, и сколько времени, нервов и крика было затрачено на то, чтобы добиться совпадения шагов и ударов! Гоша занес колотушку над туго натянутой кожей, кивнул Валю – давай, Фридрихович! Но Валь, против обыкновения, даже не задумался, как шагнуть синхронно с ударом – и попал сразу. С трудом превозмогая тяжесть своего двухметрового каменного тела, он медленно и неотвратимо надвигался из-за кулис, грохот большого барабана  сопровождал каждый его шаг, но он не помнил ни о каком барабане – грохотали его каменные ступни, и ничего больше.
Когда он навис над сценой, над зрителями, как многопудовая глыба, и люди в темноте окаменели от страха, казалось, перестали дышать, он вдруг – нет, не понял, почуял всем своим существом, что наступила та минута, ради которой он сегодня страдал, и страдал истинно.  А может, он и жил-то до сих пор ради этой минуты 
Он увидел неподдельный страх в глазах невысокого изящного человека, которого так ненавидел, но не испытал ни мстительной радости, ни удовлетворения, а только страшную тоску и безысходную грусть…
С т а т у я
Брось её.
Все кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан.
Д о н  Г у а н
Я? Нет. Я звал тебя, и рад, что вижу.
И он протянул свою тяжкую десницу. Она надвигалась, как во сне на человека накатывается что-то страшное, неизбежное, и он сам, как нечто чужое, видел ЭТО – ему даже в голову не приходило, что там, внутри белой каменной рукавицы, его худая кисть с утолщенными суставами, усыпанная веснушками, с редкими рыжими волосиками. Движение это, казалось, длилось вечность, он видел, как бледнеет, покрывается смертельной белизной лицо Дон Гуана (какой же у Орловского чертовский темперамент, мелькнула  ч е л о в е ч е с к ая  мыслишка, а может, вовсе не в темпераменте дело, но тогда… значит…) По залу пролетел не то вздох, не то шепот, снова пронзительно, как раненая птица,  вскрикнула женщина. И видение… в луче света – кривая язвительная улыбка… нервный профиль… мелькнуло и пропало…
Потом была барабанная дробь, языки адского пламени – режиссерские штучки-дрючки… Пошёл занавес… Несколько мгновений гробовой тишины… и обвал, лавина аплодисментов! Давно в стареньком деревянном театрике так не аплодировали, а может, Валю просто показалось, ведь ему пожалуй что и не приходилось в такие минуты бывать на сцене.
Он выходил и выходил на поклоны, ведя одной громадной рукой бледную, болезненную Надежду Каменеву – Донну Анну, другой – Орловского,  и мало что понимал. Когда занавес в очередной раз закрылся, Орловский посмотрел на Валя сверкающими глазами и сказал: «Ну, Аркадий Фридрихович, вы молодцом… не ожидал, признаться, мне даже жутко стало… где вы только эту интонацию взяли – бесстрастную, потустороннюю какую-то… если бы статуя заговорила, это было бы именно  так». Валь слушал, улыбался ошарашенно и потому, наверное, глупо – он теперь и близко не испытывал тех невероятных чувств, которые пережил только что, остались смутная радость и невероятная усталость. Его поздравляли, хвалили – Княжич, Спешнев, Ануфриев и даже сама Анна  Головина, и инвалид Кеша, все, кто был в театре. Только Серёга Клецков стоял в стороне и поглядывал искоса, криво улыбаясь.
Валь молчал, жал руки, улыбался так же дико. И неизведанное прежде счастье всё сильнее распирало его грудь.
На улицу вывалили дружной и шумной толпой, смеялись, дурачились, как студенты. Хотя страшная северная стужа и думала сдавать, морозный туман стоял, как всегда, густой, хоть ножом его режь, как холодец, Валю показалась, что долгая зима уже не смотрит в глаза так беспощадно, что она теряет силу и из-за ее плеча робко доносится дыхание весны, радостное и тревожное, как бывало в молодости. Он громко говорил и смеялся вместе со всеми, а мысли вертелись радостно и счастливо, и все об одном: «А ведь я же могу, могу! не хуже их всех! значит, не зря, не напрасно поманило когда-то! я могу! могу!» Ах, Господи, Господи, почему же ты не даешь всем поровну – таланта, удачи, счастья!?
У Протопоповых их ждали. Это была маленькая квартирка в театральном общежитии – длинном бревенчатом бараке с нелепыми дощатыми подъездами-сенями, в котором жили и актёры, и осветители, и бутафоры, и рабочие сцены. Квартирку занимала семья – Семён, бутафор, мастер на все руки, невозмутимый, как индеец, сахаляр (полукровка – наполовину русский, наполовину якут), его жена, миловидная еврейка с библейским именем Рахиль, две дочери- школьницы и сын – мальчик лет семи.
Рахиль, успевшая  прибежать пораньше и уже раскраснеться от тепла и хлопот, оживленно  суетилась, накрывая на стол. Семен священнодействовал на маленьком столике в углу, приготовляя любимый театральными людьми и единственно употребляемый ими в торжественных случаях напиток – изрядное количество спирта, смешанного с брусничным соком. Над горой рассыпчатой картошки ходили клубы пара; крупные куски селёдки со стального цвета боками и бледными, чуть розоватыми в серёдке срезами вперемешку с сочно-белыми кольцами лука плавали в янтарном постном масле; льдисто глыбились только что занесённые с мороза  маленькие айсберги квашеной капусты, в её льдисто-зеленой массе, как звёздочки, сияли оранжевые кружки моркови. Хлеб-то, хлеб – крупными ломтями, к такому не успели привыкнуть после скудных паек, которые отпускались по только что отмененным карточкам. Конечно, было тут несколько разного размера и цвета консервных банок (какой же северный стол без консервов!), каждая из которых приподняла над собой как бы в приветствии не до конца вскрытую крышку. А еще в духовке томился и ждал своей очереди тушенный с чесноком крупный заяц, благо этой дичи бегало вокруг города видимо-невидимо и весь базар был завален их страшноватыми ободранными трупиками.
Словом, это был обычный стол, собранный в складчину, он не блистал ни сервировкой, ни разносолами, таким он был после каждой премьеры с поправкой на время года. Но Аркадию Фридриховичу он казался необыкновенным, изысканным, накрытым ради него, его успеха, его… таланта. Да, да, чёрт возьми, именно таланта!
Он чувствовал себя выделенным из всех, кто прибыл сюда, в эту уютную, домовитую квартирку, как бы приподнятым над ними, своими товарищами. Эта обычная вечеринка казалась ему редким праздником,  каких почти не бывает в монотонной жизни. Валь ощущал необыкновенную радость – как будто его вырвали из занудного будничного течения и ввергли в водоворот чуть ли не роскошного бала. Он стоял в маленьких сенцах-прихожей  среди курящих мужчин, слушал обычный театральный трёп, вставлял какие-то реплики, которые казались ему на редкость уместными и остроумными, и хохотал вместе со всеми, а ему казалось – громче всех . А ведь ещё вчера засмеяться вслух при людях стеснялся…
Позвали к столу. Шумно рассаживались на собранных по соседям, разномастных табуретках и лавках. Анна Головина отложила в сторону гитару, на которой бренчала в одиночестве, молча указала Валю на место возле себя. Он даже не удивился – знать, такая пошла полоса.
В сдержанной палитре стола появились ярко-рубиновые мазки – разлили по граненым стаканам праздничный напиток из спирта и брусники. Шум за столом поутих. Первый тост  подняли, разумеется, за премьеру. Второй – за Княжича, за его режиссерскую мудрость и новаторский талант. Зазвенели тарелки и вилки, раздался смех, ожили голоса.
- Спич! – перекрыл только набирающий силу застольный шум голос Серёги Клецкова, неестественно пронзительный на фоне только рождающегося веселья. – Желаю произнести спич!
Серега встал, ненамного возвысившись над столом, и кончик его хрящеватого носа зажегся так же ярко, как красное зелье в стакане, который он судорожно сжимал в руке.
- Мой спич, – со  смаком повторил Серёга шикарное словцо, – за  рождение на нашем театре нового таланта, при котором мы все сегодня имели счастье присутствовать. Да, да, не краснейте, наш уважаемый Аркадий Фридрихович, наша высокоталантливая статуя, наш неподражаемый Каменный Гость. – Клецков улыбнулся, но улыбка получилась кривая, какая-то извилистая и судорожная. Что это он, с удивлением подумал Валь, завидует, что ли? – Я имею в виду именно вас. Кто еще мог так талантливо, так в образе простоять на сцене две картины не шелохнувшись, пока это не понадобилось нашему не менее талантливому режиссеру!? А этот кивок! А финальный выход, после которого нервных дам выносили из зала! Нет, поистине нам сегодня довелось присутствовать при рождении уникального таланта, равного которому нет, может, и на мировой сцене, – Серёга  и сам не понимал, что говорит, ведь, как ему казалось, он встал с искренним желанием поздравить Фридриховича,  а его несло Бог знает куда, и остановиться он не мог. – С рождением этого таланта перед нашим театром открываются такие горизонты! Что нам новогодние сказки с Бабами-Ягами, Змеями Горынычами и Кощеями Бессмертными! Мы теперь Гамлета осилим, самого Шекспира! Наконец-то у нас есть кому играть Тень Отца Гамлета! Да мало ли в мировой классике духов, призраков и прочей нечисти! Нам теперь всё по плечу! Не беда, что от нашей нечистой силы будет разить конским навозом, – на то она и нечистая…
Серега сделал паузу, то ли сбившись с мысли, то ли переводя дыхание. Театральный народец сидел, уткнув носы в тарелки, не в силах поднять глаз… На стол легла тишина, холодная и неподвижная, как сугроб в конце зимы. И в этой тишине родился звук – не то шелест ветра, не то шорох – единый выдох из двух десятков ртов. Люди подняли головы и с ужасом увидели, как двухметровая фигура Валя поднимается, вырастает над столом, над каждым из них, над как бы присевшим на полусогнутых ногах Серёгой Клецковым.
Валь и сам не понял, какая сила подняла его, заставила встать. Он только ощутил уже знакомый озноб между лопатками, и каменная ноша злобы навалилась ему на плечи, налила пудовой тяжестью руки, сковала тело. Огромным усилием он оторвал от стола каменную руку и стал медленно поднимать ее, протягивая к Сереге. Тяжелую руку, длань, десницу… Как головастики в болотном оконце, забегали Серегины глаза, румянец стек с его лица и растворился в стакане с рубиновым напитком. «Ты чего, Фридрихович, ты чего?» – забормотал он, но голос ему изменил, и в тишине прошелестел только шёпот.
И тут Валь увидел свою руку, простёртую над столом… Лишённая каменной перчатки, она была слабой и ранимой. Худые пальцы с ревматическими буграми суставов… длинная узкая кисть в редких рыжих волосках… Не длань, не десница – обычная рука немолодого человека, которому так не везет в жизни.
Всё рухнуло. Кончился праздник, смолкли аплодисменты, погасли огни рампы… Рабочие сцены, торопясь, рушили декорации… Ещё раз – последний – мелькнул в узком луче света нервный эфиопский профиль, трагический излом губ… но померкло шитье камер-юнкерского мундира, лицо потеряло краски, стало гипсовой посмертной маской… пропало, теперь – навсегда…
Валь, спотыкаясь, вышел из-за стола, уронил табуретку – она упала тяжело, с грохотом – и побрёл в прихожую, где под веселенькой ситцевой занавеской среди пальто, телогреек и шуб висела его офицерская шинель. Он стащил её с деревянного колка, надел и стал тщательно застегивать все пуговицы и крючки.
В комнате за его спиной произошло какое-то движение, потом  раздался сочный голос Ануфриева: «Стыдно, Сергей, ступай, извиняйся», – сказано  было серьёзно, без игры и ёрничанья. В дверном проеме возникла сутолока, и на пороге появился Серёга. Над его головой возвышалось крупное лицо Ануфриева, чуть ниже печально смотрел Спешнев… За их спинами угадывались и другие, похоже, стол покинули все.
- Ну, что ты, Фридрихович, обиделся, ей-богу, –  бормотал Серёга, - что ты, шуток не понимаешь? Ну, прости ты меня, подлеца…
- В самом деле, Аркадий, – поддержал Ануфриев, – надо простить, он ведь не со зла – по глупости…
- Надо быть снисходительным, – спокойно сказал Спешнев, - иначе будет совсем плохо.
Валь почувствовал, что краснеет.
- Ну, что вы, в самом деле, – пробормотал он, – ничего я не обиделся, просто домой надо, ждут меня. 
Его и вправду ждали. Зина сидела у единственного в их доме стола, где, накрытый чистым полотенцем, ждал праздничный ужин. Она в который уже раз перечитывала «Каменного гостя», сжимала виски руками и повторяла про себя: «Всё кончено. Дрожишь ты, Дон Гуан», и её бросало то в жар, то в холод.
Зорька шумно вздыхала в темноте своего хотона, переступала с ноги на ногу, прядала ушами – слушала, не заскрипят ли по снегу знакомые шаги.
Роднее Валя у этих двоих человека не было.
 
   
   
   
      

Арнольд Харитонов
Вальс с вождём
       Конспект судьбы
У нее было странное двойное имя — Хая-Сура. Однажды я  заинтересовался его происхождением, но мне так и не удалось расшифровать значение обеих его частей, хотя, может быть, я был в этом желании не очень прилежен. Узнал только, что Хая означает — живая, живущая, а вот Сура… Впрочем, это не так уж важно — большую часть жизни ее никто этим именем не звал.
История эта началась давно, на заре прошлого века. Естественно, я не мог быть ее свидетелем, но в нашей родне столько о ней рассказывали, что иногда мне кажется, что я был ее очевидцем и участником. В свое время, когда подрос, повзрослел, кое-что от этой саги выпало и на мою долю.
 
РОЖДЕСТВО
Вот она легко ступает, почти бежит по пухлому белому снегу, совсем юная, раскрасневшаяся на крепком рождественском морозце, и этот снег скрипит под ногами, как крахмал или, лучше сказать, как большое антоновское яблоко, которое разламывают руками. Но пахнет он вовсе не яблоком, а уж скорее арбузом, а может, апельсинами, которые папа на Новый год привез из Монголии, куда они попадают, само собой, из Китая — недаром же апельсин переводится как китайское яблоко. Да что там снег — сам морозный воздух ароматен: он пропитан запахами пылающих в русских печах березовых дров, румянящихся пышных хлебов, томящихся гусей, которые на глазах покрываются розовой корочкой, ленской рыбы, запеченной в пухлой яичнице, и прочей праздничной снеди, от которой предстоит ломиться столам. Еще пахнет распаренными в крутом кипятке говяжьими ножками, которые потом превратятся в игральные бабки — это варится бульон, он или застынет желто-прозрачным студнем, или примет в себя сотни и сотни пельменей, которые уже налеплены и ровными рядами стоят на морозе, прикрытые сверху чистыми полотенцами от нахальных воробьев и прочих ищущих пропитания летающих воришек. И хоть их большая семья не справляет православные праздники, отчего не побаловать себя, если кладовки и амбары полны?
Ее нельзя назвать красивой, но… угольно-черные семитские глаза, брови — как крылья ласточки, темно-красные, как перезрелая брусника, губы — на все это хочется смотреть. Немножко портит несколько длинноватый и опущенный книзу кончик носа, но… именно немного, даже, пожалуй, не портит, а только слегка оживляет портрет, как говорили тогда, придает изюминку. На ней — нежно-розовое платье из китайского шелка по самую щиколотку, сверху — легкая, почти невесомая, но теплая, как печка, борчатка, на голове — узорчатый платок, на ногах — ладные черные валеночки. Высокие ботинки со шнуровкой она несет в руках, замотанные в чистую белую тряпицу. Она чувствует себя легкой, как снежинка, красивой и чистой, как новогодняя елка, и такой же нарядной, благоухающей, как еловая ветвь — да она такая и есть.
Вечер только подкрадывается, но синий сумрак уже осторожно закрывает и большое село, и тайгу за околицей, и протоку, которая отделяет друг от друга два соседних села, но сейчас беззвучно спит под толстым льдом и пухлыми сугробами. По этому льду, среди сугробов, протоптано множество тропинок и даже проложена дорога — два села постоянно общаются между собой. Так и сегодня — молодежь спешит пересечь протоку, на берегу которой стоит большой двухэтажный дом купца Чертовских, и там по случаю светлого праздника будет гуляние и танцы под граммофон и пианино. Купец гоняет карбаса в Якутию, доходы у него постоянные, и он не скупится. Две дочки-красавицы учатся в губернском городе в институте благородных девиц, сын — в кадетском корпусе, сейчас они приехали на каникулы, и праздник этот — для них и их друзей и подруг, а их полсела.
Но, может, главное, что манит сюда парней, но особенно девчат — это политические. Их, ссыльных, в селе много, около сотни, и для них, тех, что из благородных, двери дома Чертовских открыты. Да не только для благородных — купец сам из сибирских мужиков выбился, так что особенно не чинится… И ссыльные, почти все молодые, видные, умеющие и разговор поддержать, и танцевать, не то что свои деревенские кавалеры, пользуются у местных барышень большим успехом. Вот и сейчас из небольшой компании, которая спешит к купеческому дому, взлетает в прозрачный синеватый воздух частушка, пропетая какой-то веселой девчонкой:
          Это нонче что за мода —
Шерстяные юбки шить?
Это что нонче за мода —
Политических любить?
А ехидный мальчишеский голос тут же отвечает:
Политических любить —
Надо чисто ходить!
И смех раскатывается звонко, как будто пригоршню серебряных монет на стекло бросили.
Хая-Сура тоже спешит в купеческий дом не одна, а с верной подругой и соседкой Ронькой Шишлянниковой, которая со своими мужского размера ногами и соответствующим ростом все время забегает вперед и потом поджидает товарку, нетерпеливо переступая на месте. Ее буйные рыжие космы неудержимо рвутся из-под платка, лошадиной шее тесно в душном вороте просторного полушубка, большой нос победно розовеет на морозе. “Ну, торопись же, недотепа, — покрикивает она, — там уже танцуют вовсю, все кавалеры барышень разобрали, снова будешь стенку подпирать”.
А Хае-Суре почему-то не хочется покидать этот вечер, этот хрустящий снег, пропитанный праздничными запахами воздух и синий сумрак. Но в то же время она чувствует, почти знает, что сегодня случится что-то такое, что изменит всю ее жизнь и останется в ней навсегда.
В большом доме Чертовских пахнет ванилью, апельсинами, духами и елкой. Голландские печи пышут теплом. Хрипловато поет граммофон, чуть подрагивая громадной трубой. Со второго этажа, из большой парадной залы, доносятся звуки пианино, на котором играет пожилая мадемуазель Элен Данон — хозяин нашел ее в Санкт-Петербурге и привез бонной для своих многочисленных чад. Оттуда же он доставил пианино марки “Август Форстер”, и как оно доехало до села на Лене по устрашающим российским дорогам — Бог весть. Известно только, что в конечную точку диковинный инструмент прибыл на хозяйской барже, которую, пыхтя, тянул маленький аккуратный буксир, и население обоих сел высыпало на берег его встречать. Потом все, кто мог, проникали в купеческий дом (а был он довольно демократичен) слушать, как француженка играет исключительно венские вальсы. Но прошло время, постепенно заграничная девушка освоила “Амурские волны”, “На сопках Манчжурии”, у нее появился даже песенный репертуар, к примеру, хозяин с гостями полюбил петь под ее аккомпанемент “Живет моя отрада” и “Хас Булат удалой”. А сегодня — танцы, только танцы, главным образом вальсы, и они уже звучат и зовут туда, наверх, где нарядная елка, шампанское, апельсины, где блестящие кавалеры — бывший студент из Санкт-Петербурга, изгнанный из университета за революционную пропаганду, выпускник кадетского корпуса из Воронежа — член боевой группы эсеров, грамотный рабочий-текстильщик из Иванова, автор пламенной прокламации, призывающей свергать царя-батюшку, и другие, все сплошь изысканное общество. И непременно там Он, высокий выпускник юнкерского училища с шапкой волнистых волос, на которого Хая-Сура смотрит в любой тот момент, когда он этого не замечает. Но всегда ли ей удается скрыть от него свой восхищенный взгляд?
Девушка спешит в гардеробную, чтобы снять борчатку и переобуться. Хозяин, Иннокентий Романович Чертовских, у парадного входа встречает гостей. Этот разбогатевший ленский грузчик высок, брит, типично сибирская физиономия выпирает камешками скул, в глазах — гуранская косина, спине и особенно плечам тесно в модном смокинге аглицкого сукна — произведении одного из лучших столичных портных. Он беседует с доцентом-правоведом, сосланным из Москвы, и выглядят они как родные братья — оба высокие, статные, русые, только один — миллионщик, гоняет по Лене карбаса, баржи и пароходы, а другой живет на то, что заработает репетиторством да на скудные переводы от матушки — вдовы письмоводителя из Пензы. Они не столько беседуют, сколько спорят, и спор их бесконечен — не вчера начался и не завтра кончится. Потому в нем нет настоящей страсти, так, привычка скорее…
— Ну, хорошо, — говорит купец, — хотите вы мир переделать. А царь-то вам чем помешал? Вон в Англии и при королеве хорошо живут…
— Да царь-то, может быть, сам по себе и не мешал бы, — спокойно говорит доцент, — если бы он понимал, что стране перемены нужны, нормальная конституция, например, немного свобод народу… Нет же, не понимает! Иначе разве случилась бы трагедия девятого января? Разве побили бы горняков на Лене? Да что говорить! И с таким государством мы хотели победить японца, который за свою родину кому угодно живот вспорет, в том числе, в крайнем случае, и себе…
— Ну ладно, государство плохое, правительство… Но без царя как же? Разве можно без него? У меня даже артель, что карбаса гоняет, не может без головы. Вот попался плохой голова, так и разбились, товар потопили, водку да бычков, сами утопли… Так что вы, паря... пардон, господа, воля ваша, тут что-то несуразное затеяли. Без государя — пропадем…
Дальше Хая-Сура не слышала. Она уже летела вверх по лестнице. Длинноногая Ронька еле за ней поспевала.
И открылась ей прекрасная зала. Может быть, в Иркутске или Санкт-Петербурге есть красивее, но девочка из сибирского села их никогда не видела, а значит, их для нее и не было. Ярко горят свечи, переливается крохотными огнями и яркими игрушками елка, покрытые темно-бордовым с золотым узором штофом стены сумрачно мерцают в неровном свете, как будто это какая-нибудь таинственная пещера из французского романа. На стенах — картины, не Репин, конечно, и не Айвазовский, но тоже ничего, чувствуются настоящие мастера. Танцующие пары кажутся ей персонажами из ярких книжек с картинками, которые привозил папа, хотя, если приглядеться, можно узнать и сельских парней и девушек, и знакомых из ссыльных, которые живут здесь не по первому году и стали почти своими.
А там, рядом с елкой, она сразу увидела Его. Да разве можно его не заметить — высокого, в полувоенных кителе и бриджах, с пышными волнистыми волосами? Правда, один глаз у него немножко косит, но это не портит его, ну нисколечко, наоборот… Рядом с ним стоит его друг и тезка, невысокий изящный брюнет, между прочим, один из лучших в России знатоков и теоретиков марксизма, за что и был отправлен сюда, в сибирское село. Здесь революционеры до поры до времени отдыхали от бурной и опасной жизни в столицах — работали, кто что умел, писали, читали книги, учили ребятишек, спорили, дружили, влюблялись. Были случаи, когда женились на местных и оседали здесь, найдя в сибирской глуши тихое прибежище. Но это было крайне редко. Чаще же романы развертывались и браки заключались между своими, благо в ссыльных женщинах недостатка не было. Так случилось, что друзья влюблены в одну и ту же девушку по имени Пана, Прасковья, меньшевичку, происходящую из саратовских мещан. Об этом знало все село, и девчата даже сложили про них частушку:
         Есть у нас два Валерьяна,
         Оба парни без изъяна.
         Им не спится, не лежится —
         Им одна и та же снится.
Он, Валериан Первый, так про себя звала Его Хая-Сура, прибыл в село только осенью, но выделился среди политических сразу. Во-первых, потому что был высок и красив; во-вторых, среди ссыльных нечасто попадались бывшие офицеры, а он недавно окончил юнкерское училище и даже поучился в академии; в-третьих, и это для его товарищей по ссылке было самое главное, в иерархии большевиков он стоял довольно высоко и даже встречался со Стариком, чем немногие здесь могли похвалиться. Он как-то быстро влюбился в русую, большеглазую красавицу Пану, у которой до этого было наметилась любовь с другим Валерьяном, и, кажется, она тоже предпочла “новичка”.
И вот сейчас они стоят втроем, два Валерьяна и Пана, и, не обращая внимания на веселье вокруг, о чем-то горячо спорят. За бренчанием пианино, за шарканьем ног танцующих их разговора не слышно.
Наконец Пана куда-то отошла, друзья остались вдвоем. Француженка заиграла новый, очень модный, особенно среди ссыльных, вальс “На сопках Манчжурии”. Пары закружились снова.
Хая-Сура и Ронька стояли в дальнем углу, с трепетом ожидая, что и их кто-нибудь пригласит, делая вид, что танец их совершенно не интересует, и оживленно болтали. Вдруг Ронькино лошадиное лицо вытянулось, морковный румянец стек с ее щек.
— Он… к нам идет, — растерянно пробормотала она.
— Кто… он? — Хая-Сура сразу поняла, кто, но просто не поверила.
Через мгновение увидела — да, это идет именно Он и определенно к ним, больше в их дальнем углу никого не было.
Валерьян подошел, кивнул Роньке, повернулся к Хае-Суре, слегка поклонился и сказал:
— Разрешите пригласить вас на тур вальса?
Разумеется, она разрешила. Правда, что было дальше, припоминает смутно. Осталась в памяти только узкая и крепкая ладонь на ее талии, такая горячая, что тепло обжигало сквозь платье; помнит, что боялась сбиться с ритма, пыталась считать про себя “раз-два-три, раз-два-три…” Но он так уверенно вел ее в ритме вальса, что она скоро вовсе забыла про счет и покорилась его движению. Он что-то говорил ей, она отвечала.
Спросил:
— Как вас зовут, милая барышня?
— Хая-Сура, — ответила она.
— Какое странное имя, как будто со страниц Библии, — улыбнулся Он. — Нет, это слишком сложно и вычурно. Я буду звать вас… ну, скажем, Нюра. А что — Нюра, Нюта, Аннушка… Хорошо!
Она поняла только: он БУДЕТ звать ее… Будет!
— Вы такая взрослая и красивая, — продолжал он, и не понять, шутит или говорит серьезно, — и не скучно вам в этой глуши?
— Отчего же скучно? — не поднимая глаз, ответила она. — Не скучно. У нас очень даже весело. Летом особенно… В лесу столько цветов! Черемуха зацветет… А еще можно книжки читать.
— Любите читать? — оживился он. — И что же?
— Всё больше романы. И еще стихи — Пушкина, Северянина…
— О-о, это не шутка! — улыбнулся он. — А хотите, я вам стихи почитаю? Свои… Тоже немного пишу…
Конечно, она хотела.
— Это — зимние стихи, я их только сегодня сочинил, не мог не сочинить — посмотрите за окно и поймете, почему…
И он начал:
          Полночь. Снежинок кристаллы пушистые
          Тихо и плавно летят.
          Ветви деревьев, красиво волнистые,
          Снегом одетые спят.
          Сказка кругом. И как в сказке, мне грезится —
          Вот-вот из лунных лучей
          В снежную тогу одетая явится
          Греза — царица ночей*.
Она подняла на него восхищенные глаза:
— Это… вы сами написали?
*Стихи Валериана Куйбышева
— Конечно, сам, — он засмеялся. — Вы же видите — все это есть за любым окном, смотри и пиши…
Это была сказка — за окном, за чуть приоткрытыми тяжелыми портьерами тихо падает снег, тяжелые лапы елей, кажется, машут в такт вальсу. А здесь — Он, и танец, и стихи…
И тут музыка смолкла.
— Спасибо, Нюра, — сказал он, провожая ее в угол, где ждала подруга, — и за танец, и за то, как вы слушали мои неумелые вирши… Когда-нибудь я вам еще почитаю, — поклонился и отошел к своим.
Ронька стояла остолбеневшая.
— О чем вы говорили? — спросила она, постепенно обретая дар речи. — Какие вирши?..
— Ах, Роня, я тебе все-все расскажу, но… не сейчас… — только и могла проговорить Хая-Сура… да нет, теперь уже Нюра, отныне и навсегда.
Пошли, покатились короткие зимние дни. За это время Нюра ни разу не видела его близко. Только иногда издалека он улыбнется да помашет рукой…
А на масленицу к ним прибежала Ронька, явно чем-то взволнованная. Вызвала подругу в полутемные сени. И тут, среди мешков с кедровыми орехами, мороженой брусникой и карасями, и сообщила страшным шепотом:
— Твой-то… сегодня ночью убежал!
— Как… убежал? — Нюра от неожиданности села на какой-то мешок. — Пешком?
— Дура! — рассердилась Ронька на непонятливую подругу. — Куда тут пешком-то?.. Да он не один, с Паной этой… Купил у Кеши Мишарина лошадь вместе с кошёвкой и… по реке, по зимнику… закатился, сейчас, однако, далеко уже, может, к городу подъезжают. Полиция понаехала, становой пристав, урядник… Да куда ты бежишь-то, стой!
А Нюра и сама не знала, куда она бежит, простоволосая, в распахнутой борчатке, в легком домашнем платье, в валенках на босу ногу. Не поняла, как оказалась на берегу безмолвной, покрытой чуть подтаявшим, блестящим на солнце льдом и снегом реки. По ней, как девичья лента, вился зимник, наезженная колея, уходя к горизонту и там пропадая… Здесь начиналась бесконечная дорога, которая вела через леса, горы, степи — к большим шумным городам, где ей, девочке из глухого сибирского села, нет места. И как-то сразу поняла: ушедшие этой дорогой не возвращаются. Уходят навсегда… А стихи… Что ж, у него есть кому читать стихи.
Все молчало — река, заснеженные деревья и прибрежные кусты, даже неугомонные синицы смолкли, вороны не орали, сороки не трещали…
Далеко-далеко на западе шла большая война, которую потом назовут первой мировой.
 
ШЕЛ ОТРЯД ПО БЕРЕГУ…
Прошло пять лет. Пять непонятных лет — кровавой кутерьмы, пальбы, пожарищ… Через село то и дело прокатывались толпы вооруженных людей, и понять, кто они, красные или белые, Нюре было не дано, разве что одни были при погонах, другие — при красных звездах. Но и те, и другие были пыльными, потными, от них одинаково разило — самогоном, махоркой, чесноком, рыбой с душком, волглыми портянками. И те, и другие требовали мяса, хлеба, прочей пищи, а также фуража для лошадей.
Их два богатых села и белые, и красные, похоже, выбрали местом для отдыха — подлечить раненых, отмыться в банях, подкормиться… И потому в них особо не шалили, не расстреливали местных, не жгли дома… Разве что белые сожгли маленькую начальную школу да расстреляли учителя-комсомольца, а красные хотели расправиться с купцом Чертовских, но тот вовремя скрылся. Подожгли его дом да тут же и покинули село. Соседи залили начавший разгораться пожар. Так и стояло некогда приметное, красивое здание на берегу протоки — наполовину обгоревшим.
А еще по тайге банды шастали, те не разбирались — красный, белый, свой, чужой — грабили всех подряд, в том числе и мирных жителей. Когда война чуть поутихла, их принялись гонять чоновцы — отряд коммунистов и комсомольцев из волости, командир в коже с головы до ног, да сельские ребята с ними ходили в тайгу — пострелять по живым мишеням. Но и бандиты были из местных, тайгу вокруг села знали хорошо, и тут уж получалось — кто кого. Бывало, что и в телеге прикрытого мешковиной домой привозили, бабий вой на все село… Однако чоновцы все-таки нашли в глухом распадке зимовье, где бандиты пересиживали до налета, да и грохнули их атамана, бывшего уездного писаря по кличке Аккуратный.
Девки тут же припевку сочинили:
          Тана-тана не сметана,
          Простакиша не творог.
          Аккуратного убили —
          Фенька ревичком ревет.
Кому слезы, кому смех… Но Феньку все жалели, кто за красных, кто за белых — она разве виновата, что еще до всей этой заварухи у нее любовь приключилась, и парень уже растет? Кому он при новой власти нужен, кроме матери, бандитский сын?
Вот и май подошел, любимый Нюры месяц. Да только нынче он как-то мимо проходил, катился… Хоть война уже выдохлась, вот-вот погаснет, но… еще не погасла. И потому к волне горьковатого, волнующего запаха цветущей черемухи явственно примешивалось зловонье пожарища — школа на бугре дотлевала. Весна кончалась, а в лес сбегать было боязно: вдруг лихих людей встретишь? В тайге никто от них не спасет. Да и недосуг — две старшие сестры давно в городе, двое мальчишек и младшая сестренка не подросли, все хозяйство на ней да на маме Нехаме.
Так за всю весну за околицей ни разу и не была, а уже подснежники, похожие на пушистых желтеньких цыплят, отошли, и, кажется, жарки, как огоньки, вспыхнули, синие колокольчики тоненько зазвенели. А там кукушкины сапожки в густой траве запестреют, саранки, царские кудри завьются. Так и лето пройдет, и не увидишь всей этой красоты. Раньше, бывало, сколько веночков с подругами плели, букетами весь дом заставляли…
От реки накатывался студеный запах вешней воды — еще неделю назад по ней степенно плыли последние льдины, похожие на громадные куски подтаявшего рафинада. Никто не ходил по реке с бреднем, не хлестал над ней удочкой — рано, не время, да и опасно… Зато в маленькую речушку, которая медленно, полусонно текла посреди села, в потеплевшую воду зашли отстаиваться огромные щуки, они стояли под мостиком в тени, шевелили плавниками, прикрывшись тиной, сами зеленые, как будто мхом поросшие. Но это их не спасло — красноармейцы разглядели добычу и с хохотом принялись палить с утлого мостика из трехлинеек и маузеров. Добыча получилась знатная — четыре здоровых рыбины всплыли кверху белым брюхом. Когда их вытащили, все спины оказались изодранными пулями — бойцы стреляли кучно.
В село пришел большой отряд красных, сабель двести. Добирались они на Якутск, путь предстоял неблизкий. Вот и решил их командир, бородатый грузин, перед дальней дорогой как следует отдохнуть, бойцам баню устроить, подкормиться самим и коней подкормить. Сам командир остановился в доме у отца Нюры, и потому в их дворе было многолюдно, дымно и шумно. Горели костры, в котлах булькало варево… Хоть папа Исай из-за войны перестал гонять скот из Монголии — куда погонишь отару овец, когда кругом пальба, а на границе еще и хунхузы проходу не дают? — но кое-какой достаток еще был — свой скот водился, огород кое-что давал, да и тайга с рекой пока не оскудели, кормили помаленьку.
Исай красных принимал радушно. А куда деваться, попробуй не прими, долго ли проживешь? Ровно столько, сколько времени надо, чтобы довести до ближайшей стенки. А с Дедушкой — такая партийная кличка была у командира — ему всегда было интересно поговорить. Во-первых, оба они ссыльные — Исая с Украины в Сибирь увезли, обвинив, будто он участвовал в убийстве помещика. Какой из него убийца, он и мыша в жизни не придавил. А Дедушка — старый каторжанин, политический, тоже был связан с Украиной, куда его заносила бурная и разнообразная революционная деятельность — был он эсером, примыкал к социал-федералистам, долго воевал под черным флагом анархии, пока не прибился к большевикам. В отличие от многих формирований, в его отряде был порядок, скрепленный братскими отношениями — большинство бойцов были грузинами. И люди в сибирских селах их принимали дружески — они никого не обижали зря, не грабили, не убивали и не насиловали. Хотя… если есть оружие, оно может и выстрелить…
Вот и сейчас эти двое, грузин и еврей, пили по очередной несчитанной чашке чая — плиточного, с молоком, с горячими творожными шаньгами — и мирно беседовали, и тема была интересная обоим: где крестьянину лучше живется — на Украине, в Грузии или в Сибири? Оба бывалых мужика сходились на том, что в Сибири лучше — хоть и зимы холодные, но просторно, и земли богатые, и леса, и реки.
— А чего ты, грузин, в Сибири ищешь? — хитро прищурясь, спрашивал гостя Исай, поглаживая аккуратную русую бороду. — Тебе положено свою теплую землю пахать, яблоки-груши, виноград растить, а не скакать верхом на коне по чужим лесам с маузером в руке.
— Не скажи, — возражал Дедушка. — Грузины от века были воинами. Георгия Саакадзе, Великого Моурави знаешь? А Витязя в тигровой шкуре? А Багратиона?.. А вот зачем ты, еврей, не стоишь в шинке и не торгуешь водкой? Почему деньги в рост не даешь? Это ведь выгодней и безопасней, чем скотину туда-сюда через границу гонять, легче, чем эту холодную землю пахать? Почему?
— Да вот потому, — улыбнулся хозяин, — что ты скачешь тут с маузером, свою землю не пашешь, свой скот не растишь, приходится мне!
И они оба, гость и хозяин, захохотали так громко, что чашки на столе подпрыгнули. Дети — подросток Лева, малыши Рахиль и Юра, слушавшие взрослых раскрыв рты, тоже засмеялись, прикрываясь ладошками.
Нюра и Нехама хлопотали по хозяйству: пекли шаньги, подавали на стол прошлогоднюю ягоду, молоко, сливки, подливали чай. Иногда выбегали на просторный двор — выплеснуть помои, чуть охолонуть.
Хотя Нюре было страшновато: кругом мужики, в большинстве молодые, и смотрят так, как будто раздевают, а то и шлепнуть норовят, ущипнуть. А она, девушка хоть и справная, в хорошем теле, но никакого баловства с мужчинами не позволяет, даже с Борей, женихом, молодым напарником Исая, с которым они вместе до этой заварухи скот гоняли. Боря — парень веселый, добрый, хозяйственный — кое-что на будущую жизнь скопил, хочет купить дом в городе.
Нельзя сказать, чтобы Нюра его сильно любила, сердце ее было занято, как лодка-веточка, которая может принять только одного, но уважала, нравился он ей. Хоть его ни красные, ни белые не забрили, обошлось как-то, но ходил он в полувоенной одежде, имел под носом маленькие рыжеватые усики, что при круглой физиономии выглядело немножко смешно. Нынче, пережидая лихие годы, иногда ходил в тайгу, охотничал помаленьку, рыбачил, шишку бил. Мужики на селе над ним посмеивались, мол, не еврейское это занятие, иди портняжить или цирюльником вон как Абрашка, но он только отшучивался, дескать, еврей на свет появляется тем же путем, что и любая другая нация…
Кстати, Абрашка этот как раз во дворе пристроился со своими овечьими ножницами да и болванил красноармейцев “под Котовского” — и голову мыть легче, вошь не заведется, и не жарко, хоть лето уже через порог шагнуло. Как-то, еще до войны, к нему в гости приехал младший братишка из маленького села. Он прославился тем, что, знакомясь, представлялся: “Абхашкин бхат” — был уверен, что брата Абрашку знает все село, и это лучшая рекомендация. Над Абрашкой долго посмеивались — спрашивали: “Ну, что твой бхат? Скоро приедет?”
За пряслом на поскотине лениво жевали сено боевые лошади. Одного каурого жеребца тут же, в сторонке, пытался поставить под седло молодой… не то грузин, не то цыган — волосы иссиня-черные, в ухе серьга, рубаха красная, на большом носу и на лбу капельки пота. Конь, то ли отбитый у белых, то ли экспроприированный у кого-то, не хотел подчиняться чужой руке — делал “свечки”, норовил ударить задним, хорошо подкованным копытом. Парень ругался сиплым сорванным басом и лупил жеребца арапником. Другие кони при каждом ударе чуть шарахались в сторону, прядали ушами и косили испуганными глазами.
Несколько бойцов ели из котелков какое-то варево, полностью отдавшись этому увлекательному занятию. Остальные, сыто рыгая, сидели на сваленных у лабазов бревнах, подставляли свои оболваненные Абрашкой головы ласковому летнему солнышку и задремывали. Пожилой дядька, с обширной, как бочка, грудью и вислым носом над дремучими седыми усами, вынул из кармана газету, нехотя просматривал ее, приноравливаясь, как бы ловчее оторвать лафтак бумаги на козью ножку.
Пробегая мимо, Нюра взглянула на газету и… замерла на месте: на портрете на первой странице даже при скверном отпечатке она сразу узнала Его — волнистые пышные волосы, породистое лицо, один глаз чуть с косинкой… Колебалась недолго.
— Дядя, — взмолилась Нюра, — отдайте мне эту газету, очень нужно!
— Да ты что, девка? — изумился дядька. — Как же я тебе ее отдам, мне тогда и махорочки не закурить, а без нее не могу. Газеты, чай, под ногами не валяются, эту-то у комиссара едва выпросил.
— Да мне не надо всю, — Нюра готова была на колени встать, глаза ее наполнились слезами, — мне только кусочек, вот где портрет…
— Ну, не знаю, на что тебе так уж эта газетка понадобилась, — удивленно посмотрел на нее пожилой красноармеец, — но вижу, что край как нужна. Кто это тут, на портрете, знакомый, а может, родня?
— Знакомый… родня… — не понимая, что говорит, бормотала девушка, с трепетом наблюдая, как красноармеец ороговевшими, желтыми от махорки пальцами вырывает неровный кусок газеты, и только молила, чтобы лицо осталось в целости-сохранности.
— На, бери твою газету, — протянул ей кусок бумаги боец, — и радуйся, что я такой добрый, ее ни за какие деньги не купишь…
Нюра схватила обрывок, уже на ходу поблагодарила дядьку, убежала в свой закуток рядом с залом и долго рассматривала портрет. Даже на этой тусклой фотографии, как будто сквозь дым пожарища, увидела, что Он слегка постарел, лицо немного оплыло книзу, под глазами появились мешки. Но, странное дело, Он, такой уже немолодой, стал как будто еще красивее. Из газетных строк, оставшихся на обрывке, поняла она мало — только то, что он стал там, в столице, кем-то очень важным, что руководит всем электричеством, которое скоро появится в каждой деревне, и что избрали его Вождем. Одним из Вождей.
Для Нюры — отныне и навсегда — он стал Вождем. Ее Вождем.
 
ЭХ, ХОРОШО В СТРАНЕ СОВЕТСКОЙ ЖИТЬ!
Прошло больше десяти лет, почти пятнадцать. Семья Нюры давно покинула село, перебравшись в большой город. Впрочем, из одной семьи стало несколько, оба брата женились, сестры вышли замуж, даже самую младшую, Рахиль, Роню по-домашнему, увел из дома молодой телеграфист, единственный русский в их клане, чем сперва еврейская родня была недовольна, но потом не только смирилась, но и полюбила веселого русого парня, певуна, гитариста.
Нюра давно была замужем за Борей, отяжелела, не так легка стала на ногу. Кончик носа еще больше опустился на нижнюю губу, глаза утратили молодой блеск. Родила двух девчонок. Одна из них подросла, лет десять ей было, уже пионерский галстук носила. Лицом — вылитая мать. Младшая, лет трех, ни на кого из родни не была похожа, обещала вырасти красавицей — точеный носик, огромные черные глаза, брови по ниточке, пышные черные кудри. “Не в мать, не в отца, а в прохожего молодца! — смеялся весельчак Боря. — Что-то она на твоего Вождя похожа. Интересно, какой танец ты с ним танцевала?” Нюра сердилась — не любила шуток по поводу своего Вождя. Боря по-прежнему перегонял скот, взяв дело из рук постаревшего тестя. Заматерел, ходил в черной суконной гимнастерке-сталинке и в таких же галифе.
Вместе с самым младшим братом купили они по случаю двухэтажный дом на две семьи. Юра тоже стал женатым человеком, взял в жены девушку из медицинского института, вскоре она выучилась на глазного врача. Пошел работать разметчиком на соседний завод, который раньше был обозными мастерскими, а теперь делал драги для добычи золота. Окончил рабфак, поступил заочно в горно-металлургический институт.
Дом свой они любили. Здесь был просторный двор, который по весне зеленел свежей травкой, изысканно расцвеченной, как золотым шитьем, скромными желтыми одуванчиками; летом под забором навостряли уши громадные пушистые лопухи, разрасталась крапива, белена и лебеда куда выше роста старшей Нюриной дочки. Детям тут было раздолье: хочешь — в прятки играй, хочешь — в казаки-разбойники или в войну. Соседская детвора любила их двор, и хозяева от них не закрывались. Время было такое — казалось, еще немного, и заживем “единым человечьим общежитием”, как сказал всеобщий кумир Маяковский, который, правда, к тому времени неизвестно из-за чего застрелился. Но страна недолго горевала — все вместе строили Комсомольск и Днепрогэс, все вместе спасали челюскинцев, и даже, кажется, всем миром воевали на Халхин-Голе, озере Хасан и в далекой Испании.
Но это было потом… А пока просыпались под бодрые песни: “Не спи, вставай, кудрявая…” и “Утро красит нежным цветом…” А то, что кого-то арестовали, так это правильно, НКВД для того и есть, чтобы бороться с врагами, вредителями и шпионами, и они свое дело знают — наши успехи не дают покоя капиталистам, вот они и засылают лазутчиков и диверсантов, но чекисты им не дают разгуляться на просторах Родины чудесной. Семью аресты почему-то не коснулись.
Подошел очередной Первомай. Самый любимый праздник! Весна, теплынь… Веселое, артельное дело — демонстрация! Мужчины немного выпили с утречка, радостные, смеются, несут на плечах детей. Женщины в нарядных платьях, со свежими завивками. Играют гармошки, баяны. Поют хором “Дальневосточная, опора прочная”, “…и все должны мы неудержимо идти в последний смертный бой”, другие боевые песни. Насчет “последнего смертного боя” как-то всерьез не думается, мало ли что в песне поется, хотя все учатся стрелять, надевать противогаз, почти поголовно вступили в Осоавиахим, сдали нормы ГТО и вообще готовятся… Еще не знали: многим придется пойти в этот “последний смертный”… Да, да, именно так — в последний и смертный. Но пока все поют бодро и весело, и не только про войну — еще “Загудели, заиграли провода”, “На закате ходит парень” и, конечно, “Катюшу”.
Мимо трибуны, на которой стоят местные руководители, идут уже без песен, потому что оттуда кричат:
— Слава советским машиностроителям!..
И надо дружно и раскатисто ответить:
— Ур-а-а!..
Нюра идет вместе с заводом, который делает драги, она там работает машинисткой — выучилась стучать на машинке, на большом и тяжелом “Ундервуде”. Рядом — Боря, он радостно возбужден, слегка выпил, как все, для веселья и куража, бережно ведет за руку старшую дочку, младшая сидит высоко-высоко на плечах отца, в ее блестящих черных глазах плещутся красные флаги, полощутся кумачовые плакаты с белыми буквами, написанными зубным порошком, разведенным на столярном клее.
А за трибуной, как всегда перед праздником, укрепили громадные портреты Вождей. Их все так и называли: Вожди. Дети “божились” по-новому. Если кто-нибудь требовал: “Забожись!” — октябренок или пионер вскидывал руку над головой и отвечал: “Честное сталинское под салютом всех Вождей”.
На портретах все Вожди — молодые, красивые; с каждым годом — все моложе и краше. А Он, ее Вождь — тем более. Здесь, на большом полотне, он куда красивее, чем на старой картинке из газеты.
Пока Нюра шла мимо трибуны, не сводя с него глаз, он как будто тоже провожал ее взглядом, и никакой косины в глазах не замечалось, шевелюра шла ровными живописными волнами, полные губы как будто говорили: “Ну что, Нюра, хорошо в стране советской жить?” И колонна какой-то школы, только что миновавшая трибуну, как будто ответила ему песней “Эх, хорошо в стране советской жить, эх, хорошо страной любимым быть!..” А она долго, до самого вечера, будет наполнена тихой радостью, как будто с ним повидалась. Хотя многое из тех времен подзабылось, но ощущение его узкой горячей ладони на ее талии — это как будто было вчера. То, что он стал одним из Вождей, приподняло ее в собственных глазах:
“Вон сколько народу идет, толпы целые, все смотрят на Вождей, но никто их вот так, рядом, не видел, только я одна. А уж танцевать с кем-то из них никто и не мечтает, а в моей жизни это было!”
И уже ей мерещилось, что в юности она была самая-самая умница и красавица из всех девушек села, а иначе почему он ее выделил? (Про то, что он танцевал и с другими, Нюра постаралась забыть). С годами это убеждение только крепло.
Праздничным вечером собрались в их с Юрой просторном доме — вся большая родня, старшие сестры с военными мужьями (один из них потом потерял служебный пистолет и застрелился), младшая — со своим телеграфистом, тот — с гитарой с красным бантом, непременно с красным. Погода позволяла, было тихо, над рекой пылал кумачовый закат — вынесли стол во двор, в небольшой огороженный крашеным штакетником садик. Принесли водку “Московскую” и “сучок”, вино “Абрау-Дюрсо” для женщин. Сварили горячую картошечку, накрошили винегрет, селедочку порезали с лучком непременно, колбаску, сыр, в общем, стол получился не бедный.
Выпили за праздник, за товарища Сталина, за Рабоче-крестьянскую Красную армию, ну и, конечно, за женщин, за свой город, за Сибирь, за Байкал…
Телеграфист взял гитару, красиво встряхнул русым чубом, пел свои любимые: “Отвори потихоньку калитку”, “Живет моя отрада”. Роня смотрела на него влюбленными черными, как воронье перо, глазами и тихонько подпевала — петь она не умела, но любила. От близкой реки доносилось холодное дыхание и рабочие прибрежные запахи — пахло варом, пароходным дымом, рыбой, которую рыбаки тут же на берегу продавали. Оттуда слышались заманчивые звуки — гудки, шлепанье пароходных колес по воде, плеск весел, громкие голоса. Хороший, душевный выдался вечерок… Перед длинной и страшной войной…
Нюра любила свой маленький садик. Больше всего — когда цвела черемуха или сирень. Или когда на двух старых тополях появлялись первые клейкие листочки, которые пронзительно и горьковато пахли, особенно после теплого дождика. В такие вечера ей нравилось сидеть на маленькой скамейке и доставать из специальной коробки одну за одной картинки, вырезанные из газет, из журналов, почтовые открытки, на которых был изображен Он и только Он — ее Вождь. Она рассматривала каждую, как будто видела впервые, разглаживала на коленке, пока не добиралась до той, первой, вырванной из плохо отпечатанной газеты корявыми пальцами пожилого красноармейца. Долго смотрела на нее — она была ей всего дороже, как весточка от него из далекого села, из дома купца Чертовских, где пожилая француженка играла на пианино вальс “На сопках Манчжурии”. Борис, веселый человек, посмеивался над ней: “Опять на свидание вышла? Ну, ну... Только “не забудь потемнее накидку, кружева на головку надень”, — изображал он пение, не имея ни слуха, ни голоса. И хохотал во все горло. Что такое ревность — он знать не знал.
Это была спокойная, устоявшаяся жизнь, как будто отшумели все штормы, и их маленький кораблик зашел в тихую заводь. Борис зарабатывал достаточно, чтобы содержать семью, Нюра ходила на свой завод, стучала на машинке, девочки росли послушными, почти все время проводили на тихой зеленой улице Подгорной у деда Исая и бабушки Нехамы…
 
СМЕРТЬ ВОЖДЯ
За весной пришло жаркое лето, которое, как всегда, вспыхнуло и погасло, словно праздничный салют. Осень осыпала их маленький садик яркими листьями, трава на дворе пожухла, одуванчики облетели крохотными снежными парашютиками. А там и настоящий снег повалил, да сразу громадными влажными хлопьями, обещая мягкую зиму.
Не обманул. Зима пришла сиротская, морозов за сорок не было ни разу, сугробы навалили пухлые, белые, как мука-крупчатка. Новый год встретили весело, всей родней.
В январе Нюра приболела — простыла слегка. Да не столько болела, сколько дала себе расслабиться — врач предложил бюллетень, она не отказалась, хотя могла бы, не так уж и недужила… Но захотелось поваляться, понежиться. Борис ей всячески угождал: поил сладким чаем с брусникой, потчевал медом, где-то доставал фрукты. Нюре такая забота, само собой, нравилась.
Как-то днем Борис пришел с базара, тщательно обмел голиком на пороге фетровые бурки, снял пальто с барашковым воротником, такую же шапку пирожком. Погрел у печки руки, подошел в Нюре. Привычно приложил ладонь к ее лбу, нет ли температуры.
— Включи-ка радио, — сказал. — Там какой-то большой человек, кажись, помер. По всему городу траурные флаги развешаны.
Нюра выпростала из-под стеганого одеяла белую полную руку, дотянулась до висящей над кроватью черной тарелки-радио, повернула рычажок. И тут же металлический голос сообщил ей:
— …Выполняя зловещую волю лидеров правотроцкистского блока, коварные убийцы подослали под видом маляров матерых диверсантов, которые покрасили стены кабинета ядовитой краской. Это вызвало сердечный приступ, и председатель Госплана скончался от разрыва сердца. Враги признались в своем злодеянии.
— Кто… кто скончался? Кто… председатель Госплана? — Нюра вскочила с постели в одной ночной сорочке — она никогда не разбиралась, кто из Вождей какой пост занимает, просто Вожди да Вожди, недаром же их портреты на главной площади вывешивают. Знала только, что самый главный — Сталин.
— Ну… кто-кто… — бормотал Борис, отводя глаза. — Он и есть…
— О-он? — Нюра все поняла и вдруг почувствовала, что у нее в глазах темнеет, как будто кто-то прикручивает фитиль керосиновой лампы. — Точно он? Может, путаешь?..
Но по тому, как он молчал, поняла: нет, не путает. Скончался именно Он. Свет в ее глазах померк окончательно, и она упала. В обморок. Как падали нежные девицы во французских романах, которые она иногда читала в юности. А так как Нюра не была нежной девицей, а напротив, была женщиной в теле, да и росту не самого маленького, то упала она тяжело, шумно, некрасиво заголив полные ноги. Раньше она ни в какой обморок не падала, и потому Борис не успел ее подхватить, не было навыка. Он только не без труда поднял ее, положил на кровать и побежал вызывать “скорую”.
К приезду врачей Нюра пришла в себя, но никак не могла понять, откуда они взялись, и что от нее хотят. Наконец вспомнила: скончался… Слезы потекли неудержимо. Она зарыдала в голос.
Молодой круглолицый врач и миловидная сестричка, как могли, успокаивали ее. Борис тоже суетился, он был так напуган неожиданным падением жены, что руки у него до сих пор тряслись, и он ничего с этим не мог поделать. Медики заставили Нюру проглотить какую-то пилюлю, сделали укол и посидели рядом с кроватью, пока она не уснула.
А уснула Нюра быстро и крепко, и спала остаток дня и всю ночь. Во сне видела Его. Он смеялся, встряхивал пышными волнистыми волосами и говорил: “Да не горюй ты, вовсе я не скончался! Ишь чего выдумали — скончался! Ничего подобного! Просто купил у Кеши Мишарина лошадь и кошевку, да и убежал от них от всех. Надоели. Жди, скоро к тебе приеду. Пойдем в тайгу подснежники собирать”. “Какие подснежники, зима на дворе!” — счастливо смеялась Нюра. “А я к весне, к подснежникам, и доберусь. Жди-и-и!” — прыгнул в кошевку и пропал.
На заводе был траурный митинг. Требовали сурово наказать злобных троцкистских убийц, раздавить ядовитую гадину, перестрелять, как бешеных собак. Обещали: на кончину одного из Вождей, на злобные происки врагов мы еще теснее ответим ударным трудом… Просили принять целый цех в ряды ВКП(б).
Ее тоже уговорили выступить: она одна на всем заводе видела Вождя, многие об этом знали. Что она говорила — не помнит, она вообще после укола, после сна этого никак не могла прийти в себя. Не про вальс же на митинге рассказывать… Кажется, говорила, какой он был добрый и умный, как учил деревенских ребят грамоте (он — не он, кто-то точно учил, все равно никто не знает). Под конец не выдержала, расплакалась, но не в голос, а тихонько, промокая глаза чистеньким платочком. Ей сильно хлопали.
Приняли резолюцию. “Потребовать… жестоко наказать… обязуемся…” В конце — назвать завод его именем, в сквере возле заводоуправления поставить бронзовый памятник.
Парадная, золотом по красному, вывеска с новым гордым именем завода появилась через какую-нибудь неделю. Через полгода встал и памятник — среди высоких тополей, кустов сирени и акации он казался маленьким. Да он и был невысоким, а из-за солидного постамента и вовсе выглядел в человеческий рост — он был изображен как будто собирающимся шагнуть вниз, к людям и машинам, которые суетятся за пределами скверика.
Нюра полюбила приходить сюда в обеденный перерыв, а иногда, если дома не было срочных дел, посидеть на скамье после работы, посмотреть на сияющего бронзой Вождя. Порой ей казалось, что Вождь вот-вот шагнет с надоевшего ему пьедестала, сядет рядом с ней, положит ей на плечо узкую горячую ладонь и спросит: “Ну что, Нюра, хорошо в стране советской жить?” И она ответит не кривя душой: “Хорошо!” Она и вправду думала, что лучше страны и на свете нету…
 
В СТАРОМ ДОМЕ
Прошло еще двадцать с лишним лет. Отгремела война. Кто-то остался на ней навсегда. Живые вернулись, кто здоровым, с руками-ногами, иные — калеками. Из их большой семьи никто не погиб. Правда, и воевал один Юра, но зато воевал геройски: ушел на фронт лейтенантом, командовал взводом пехотинцев, угодил в окружение, полтора года числился пропавшим без вести; нашелся в партизанском отряде. С войны пришел лысым, как коленка, но с полной грудью орденов. Когда немножко выпивал (вообще-то он водки почти не пил), говаривал: “Если бы в плен попал, немцы бы меня трижды расстреляли — как еврея, как офицера и как коммуниста”. Ему удалось избежать сталинских лагерей, куда попадали многие окруженцы, но об этом он разговора не заводил, если спрашивали — отмалчивался. Пошел на родной завод инженером, быстро стал расти — мужиков, тем более специалистов, после войны осталось немного.
Боря не воевал — еще до войны получил “белый билет” по причине букета заболеваний, приобретенных в нелегкой работе и в общении с монгольскими друзьями. Это нисколько не испортило его характер, оставался все таким же веселым и добрым.
Папа Исай и мама Нехама умерли в войну, оба в один год, как будто не могли друг без друга, да, видно, и вправду не могли. Вскоре за ними отправился и брат Лева — доконал врожденный порок сердца. Все трое легли рядышком на старом, еще дореволюционном еврейском кладбище.
Нюра совсем отяжелела, как-то оплыла книзу, ноги стали побаливать. Соседские ребятишки и молодежь, друзья и подруги дочерей иначе как “тетя Нюра” давно ее не звали. Старшая дочь вышла замуж за строителя и переехала в соседний город, который только начал строиться. Младшая, как и обещала, выросла красавицей, да судьба что-то не заладилась — нашла себе красивого, да пьющего, вскоре и разбежались, осталась матерью-одиночкой с мальчишкой на руках. Нюра за нее очень беспокоилась…
С годами ее ощущение себя как самой умной и красивой девушки в большом селе (недаром же ее, а не кого-то выбрал будущий Вождь) не просто окрепло, но превратилось в убежденность, что она и сейчас всех талантливей, опытней и лучше понимает жизнь. Значит, может учить других, имеет полное право. Ее родных это раздражало, хоть они и пытались относиться к этому иронически, до поры до времени. Старшая дочь в ее советах не нуждалась, о чем она откровенно и не раз заявляла. Младшая по причине неблагополучия в личной жизни не могла быть столь категоричной, но тоже норовила вырваться из-под контроля, выражалось это прежде всего в частой смене кавалеров, которые летели на нее, как пчелы на яркий цветок. Последним прилетел, трепеща невидимыми крылышками, громадный старлей конвойных войск, который засиживался на их первом этаже старого деревянного дома так поздно, что Нюра не могла больше стоять на страже нравственности дочери и погружалась в глубокий сон. Так было не однажды. Наутро Нюра придирчиво осматривала место свидания и бежала делиться своими впечатлениями наверх, к Юре. Брат ее тревог не разделял, к ее лидерским амбициям относился скептически, к тревогам за моральный облик младшей дочери — тем более.
“Да какое тебе дело, она — взрослая женщина, не дура, своя голова на плечах”, — добродушно ворчал он.
“Да нет, ты мне скажи, — она его не слушала, — было у них что или не было ничего?.. Да нет, вроде бы не было, — размышляла она, — я нынче посмотрела — стулья поодаль друг от друга стояли”.
“А ты как хотела, — ухмылялся он, — чтобы стулья друг на друге стояли?”
“Ах, оставь, — всплескивала она руками, — вечно эти шуточки твои… Тут, может, судьба решается”.
Дом стоял будто как и раньше, только старел понемножку — оседал, по ночам кряхтел по-стариковски, крыша проседала… Во дворе все было вроде по-старому: весной травяной ковер расцвечивался золотыми одуванчиками, в свое время на палисадник опускались белые крылья черемухи, а потом кружил голову одеколонный запах сирени. И лопухи, как ни в чем не бывало, шевелили пушистыми ушами, и белена помахивала ядовитыми головками, и лебеда вырастала выше роста — только теперь уже не дочерей, а внуков — приезжали девочка и мальчик старшей из соседнего города, а сын младшей тут, при старом доме, и рос. Зимой двор заваливало пышными, как куличи, сугробами, только не были они такими белыми, как раньше, припорашивало их сажей из множества больших труб. Хотя лиственничные дрова, когда их приносили с мороза с налипшими прожилками снега, по-прежнему пахли зимним лесом. Да синевато-белые простыни, занесенные в дом с улицы, какое-то время стояли в углу коробами, от них шел приятный холодок и запах свежести.
Все вроде было по-старому, да вокруг двора-то все менялось. Вырастали большие дома, которые, как детские конструкторы, быстро-быстро городили из железобетонных панелей — потом их назовут “хрущобы”. Скоро и солнце застят… Да и река стала другой: перегородили ее плотиной, построили гидростанцию, и она даже зимой перестала прятаться подо льдом. Изменились запахи: больше не пахло варом и пароходным дымом, а тем более рыбой, все забивали запахи стройки: сырой штукатурки, известки, кирпичей, цемента… Хотя рыбу мужики продавали, но были это все больше какие-то пьянчуги, не то что раньше — бывалые рыбаки; эти, нынешние, не гнушались ничем: Нюра сама нечаянно подсмотрела, как один зашел в чахлые прибрежные кустики да помочился на хариусов, которые, видно, подбыгали на солнце — придавал им товарный вид, догадалась она, а до воды дойти было лень. “Тьфу ты, прости, господи”, — только и могла прошептать Нюра.
Одно для нее оставалось неизменным — завод, который теперь стал родным, потому что носил его имя, да маленький памятник в скверике, на котором он, ее бронзовый Вождь, все тщился шагнуть вниз с пьедестала, да никак не решался. Он уже не спрашивал Нюру, хорошо ли ей в стране советской, может, потому что она теперь точно не знала, хорошо ли… Она все так же часто сидела на привычной скамье, но вдруг стала замечать, что не всегда вспоминает родное село и тот вальс, в голову лезли какие-то суетные мысли — о новых ботиночках для внука, о том, что кавалер дочери ей ой как не нравится, что стройка вокруг так и напирает, так и напирает. Вождь посматривал с высоты укоризненно, мол, где же твой энтузиазм, Нюра, нам еще коммунизм строить и строить…
На его волнистых бронзовых волосах зимой лежал почти невесомый первый снег, летом на них оставляли свои следы голуби, и Нюре хотелось забраться туда и стряхнуть все это. Да куда уж ей, разве залезть на такую верхотуру с опухшими-то ногами?..
 
НА НОВОМ МЕСТЕ
Боря умер внезапно, неожиданно — рак сожрал его за месяц. А он, легкий веселый человек, все не верил, что настигла его смертельная болезнь, все думал, что пройдет эта напасть, завтра он встанет и пойдет по своим делам. Не встал…
Хоронили его бесприютным декабрьским днем рядом с тестем и тещей. С Байкала тянул пронзительный хиуз, вороны, гадины, сидели на голых ветвях кладбищенских деревьев и время от времени равнодушно и пронзительно вскрикивали. Могила среди белого снега была черна, как дыра, которая уходит к самому центру земли. Нюра не рыдала, не падала на свежий земляной холмик, стояла, опершись на руки дочерей, и они своими платочками вытирали на ее холодных щеках крупные слезы, прозрачные, как весенний березовый сок. Иногда думала: да любила ли я его когда-нибудь? И тут же гнала прочь эти мысли: любила, конечно, любила, вон он какой был добрый да веселый, и дочерей ведь от него родила, как же не любила?
Все промерзли, устали, торопились к поминкам, которых вообще-то, по старым обычаям, не должно быть. Но кто их соблюдает, старые-то обычаи, да среди друзей Бориса было больше русских, чем евреев, они бы не поняли… Правда, один обычай все же попытались почтить: женщины разулись, сели в зале на ковер, должны были просидеть час. Но все были голодны, хотелось скорее выпить с мороза и закусить, и потому, когда муж старшей дочери, веселый румяный болгарин (и как он только в Сибири оказался?), взял да перевел настенные часы минут на двадцать вперед, женщины, и Нюра в том числе, сделали вид, что не заметили.
Месяца через два, когда зима уже на весну поворотила, Юра зашел к ней после работы хмурый. Поужинать отказался, дома семья ждала, жена да две дочки. Посидел, помолчал…
— Новость у меня нехорошая, — вдруг решился он. — В общем, так… Съезжать нам отсюда надо…
— Как… съезжать? — не поняла она. — Почему… съезжать?
— Почему, почему! — в голосе брата почувствовалось раздражение, он заранее знал, что разговор получится тяжелым, готовился к этому, но вот, не готов оказался. — Сама-то не видишь, что ли? Стройка подперла, наш дом сносить будут.
— Как… сносить? — снова не поняла Нюра. — Жили, жили, и… вдруг сносить? А мы куда денемся?
— За это можешь не беспокоиться, — уже без раздражения ответил брат. — Государство на улице не оставит. Дадут квартиры со всеми удобствами, в хорошем районе.
— В каком… районе? — в ее глазах копились слезы. — Здесь же завод… и памятник…
— Завод никуда не денется, — чуть не сорвался на крик Юра. — А памятник-то при чем? Что он тебе? Может, замуж за него выйдешь?.. Ну ладно, успокойся, не в другой город уезжаем, да и недалеко это, доедешь на автобусе, если уж так надо.
И ушел на свой этаж…
Панельная малометражка ей сразу не понравилась: потолки низкие, стены не дышат, как в их старом деревянном доме, да и тесно показалось в двух комнатах, хотя и поселилось их здесь всего трое — она да младшая дочка с сыном-подростком. И пусть была тут белая ванна и душ, и уборная теплая, не надо зимой в дощатом сортире задницу морозить, все равно не нравилось ей новое жилье, и все тут.
Но особенно — двор. Собственно говоря, никакого двора не было, просто голое пространство между одинаковыми домами, да одна унылая песочница, в которой не столько малыши играли, сколько собаки гадили. Не выйдешь посидеть на лавочке, как бывало, под цветущей сиренью или под тополями, выбросившими, как маленькие зеленые шелковые платочки, остро пахнущие юные листья. Все вытоптано: ни весенней травки, ни простого одуванчика, глазу не на чем остановиться. На улицу тоже носа не высунешь — все заковано в асфальт, машины проносятся, как угорелые, да еще разбитые трамваи дребезжат, как консервная банка, привязанная к кошачьему хвосту. Говорят, их сибирскому городу ленинградцы подарили; злые языки утверждали, что это те вагончики, которые в блокаду не успели сжечь. На поворотах они так визжали, будто под колеса попало какое-то живое существо, так что по ночам люди вскакивали в ужасе от этого звука. Народная молва утверждала, что любимая всем городом актриса, дом которой стоял как раз у такого поворота, каждый вечер выливала на рельсы бутылку растительного масла, но и это мало помогало. А тетя Нюра (теперь ее звали только так) не могла позволить себе такой роскоши.
Река была вроде бы недалеко, и тетя Нюра даже однажды на нее выбралась, кое-как перескочив через ревущую моторами улицу. Да только другая была здесь река, не такая, как та, что вольно текла мимо их старого дома. Вся укутанная в бетон, она вроде бы и водой-то не пахла, а доносило от нее запахи мазута да какой-то гнили. Правда, зелени было много, тетя Нюра даже посидела среди кустов сирени на реечной скамейке на бетонных ногах возле постамента, на котором когда-то (она еще помнила) стоял памятник царю, потом его стащили, а нынче поставили какой-то несуразный серый шпиль, который местные остряки тут же окрестили “Мечта импотента”. Было лето, солнышко пригревало, с острова Юности доносились песни и визги полуголых и полупьяных парней и девок, и все это ей ужасно не понравилось. Больше она на реку не ходила.
С работы ушла, вышла на пенсию. Вот и получалось, что все больше сидела в своих четырех стенах да в старенький телевизор “Рекорд” пялилась. Разве что иногда к Юре зайдет, на племянниц посмотрит (растут прямо на глазах), поболтает да жизни их поучит. С годами эта ее черта — всех учить жить, вести хозяйство, тратить деньги, готовить еду — превратилась в привычку, никак она не могла забыть, что когда-то была не только самой красивой, но и самой умной девушкой в селе, и обижалась на жизнь, что не так она сложилась; если бы могла она в институтах учиться — в большие люди бы вышла. Но раз уж не получилось, то не должны ее способности совсем пропасть, хоть родню на путь наставит.
Она догадывалась, что ее поучения молодежь, да и брата, раздражают, и нечаянно даже услышала, как Юра говорил жене: “Ну что делать, такой уж характер, да и возраст, другой не станет. Слушай да молчи, нас не убудет”. На тетю Нюру это открытие — что ее нравоучения кому-то не по душе — никак не подействовало, она была убеждена, что правда всегда неудобна, глаза она колет, ну, и так далее.
Словом, тетя Нюра потихоньку старела. Хотя она тогда еще не знала, что это была вовсе не старость. Ну и что, что пополнела не в меру, что отяжелели ноги? Они ведь еще ее носили, и не так уж плохо, она почти не знала, что такое давление, повторяющиеся время от времени головные боли считала мигренью, что приподнимало ее в собственных глазах — она почему-то считала, что мигрень болезнь только благородных, умных и интеллигентных людей. А старость, она была еще впереди, избежать ее никому не удастся, если хочешь жить долго, а она хотела именно этого.
Одно оставалось неизменным в жизни тети Нюры: время от времени, не реже одного раза в месяц, она приходила к заводу. Сначала обстоятельно прочитывала табличку с именем Вождя, выведенным золотом по красному, потом шла в скверик, расстилала на скамье чистую тряпицу и садилась. Сидела долго, смотрела по сторонам, потом — на памятник, как будто видела его в первый раз. Вынимала из клеенчатой хозяйственной сумки заветную коробку и начинала рассматривать многочисленные накопившиеся за долгие годы портреты Вождя, пока не вынимала старую, пожелтевшую, истертую, не раз подклеенную газетную вырезку. Трогала ее любовно, как самое дорогое сокровище. Потом так же бережно укладывала свое бумажное богатство обратно. Вождь не смотрел на нее, и вообще в выражении его лица с годами появились какая-то отстраненность и недовольство, как будто хотел он сказать, что то ли Нюра что-то не то делает, то ли вообще все куда-то не туда идут. Его нога в бронзовом сапоге как будто бы уже шагнула, твёрдо зная, куда идти, но не туда, куда торопятся все эти люди на улице, вовсе не туда. И взгляд его был направлен куда-то поверх улицы, в какую-то даль, неведомую простым строителям коммунизма. А уж что он там видел — и вовсе невизвестно…
 
ЧЕЙ ЭТО ДОМ?
Прошли еще годы и годы. Вот теперь и старость совсем рядом. Но тут в судьбе бабы Нюты (так ее стали звать два внука и внучка, а за ними — все родные и знакомые) случился неожиданный поворот, и связан он был — вы не поверите! — с Вождем, который давно уже лежал в Москве у Кремлевской стены.
Точнее сказать, поворот этот случился со всей страной, и, как крохотную песчинку, поток этот повлек и бабу Нюту. А именно: страна вдруг вспомнила, что у нее есть история, или, как тогда говорили, славное прошлое. Но поскольку советская история, в отличие от истории человечества, начиналась даже не с Рождества Христова, а с октября 1917 года, то и вспоминать стали апостолов, святых и мучеников, которые прославили свои имена или в связи с этой славной датой, или после нее. Почти в каждой деревне, из которой еще не съехали все жители, начали ставить памятники расстрелянным комиссарам, красноармейцам, чоновцам, а вместе с ними — односельчанам, которые погибли в боях с фашистами.
Ничего вроде в этом плохого не было, наоборот, если бы… если бы в нашей стране действительно нашлись сотни и тысячи приличных скульпторов для сооружения этих монументов. А то ведь их ваяли и печники, и кузнецы, словом, каждый, кто хотел. Эти угрюмые, покосившиеся сооружения и посейчас пугают прохожих, особенно в ночи, и когда-нибудь археологи грядущих лет будут тщетно пытаться разгадать тайну их происхождения. Конечно, если раньше они не рассыплются в прах.
А в это время, например, церкви, многие из которых некогда действительно были прекрасны, превращались в руины, в лучшем случае — использовались под планетарии, студенческие общежития, в худшем — под склады кирпича, цемента или овощехранилища.
Обещанный коммунистами рай на земле всё не наступал. Жалкие ростки кукурузы, которая тщетно пыталась освоить пространство от Полярного круга до песков пустыни Кара-Кум, давно были всенародно осмеяны и от стыда засохли.
Радио бодро пело:
Сегодня мы не на параде,
Мы к коммунизму на пути…
А народ дружно подхватывал:
          Подайте, люди, Христа ради,
          Нам далеко еще идти!
При этом на каждой коммунальной кухне распевали под гитары: “Я помню тот Ванинский порт…” и другие лагерные песни.
Подвыпившие мужики вовсе распоясались, среди бела дня горланили: “Водка стоит пять и восемь — все равно мы пить не бросим. Передайте Ильичу: нам и десять по плечу…”
Что-то нехорошее в стране происходило. Появились какие-то диссиденты… Советские танки вошли в Прагу — мало что интеллигенция шушукалась по углам, нашлись такие, кто открыто протестовал.
Пропагандисты задумались, надо было что-то делать…
Вот тогда-то очевидцев исторических событий или тех, кто знал или хотя бы издали видел Вождей, стали выискивать по всей стране и выставлять на всеобщее обозрение. Были и такие, которые вовсе не хотели незаслуженной славы, но большинство предавались этому делу с удовольствием, причем не все были настоящими очевидцами. Попутчиками Ленина на броневике, с которого он выступал в Питере на Финляндском вокзале, можно было под завязку набить солидный пассажирский поезд. Трудягами, которые вместе с вождем тащили на субботнике бревно, укомплектовался бы крупный леспромхоз. “Он Ленина видел!” — этого было достаточно, чтобы прославиться как минимум на весь свой город.
Власти любого маломальского села или поселка стали вспоминать: а не было ли среди их земляков какого-нибудь революционера, героя гражданской войны или соратника Ленина?
А родному селу бабы Нюры и вспоминать не надо было — все знали, что здесь отбывали ссылку десятки государственных преступников, которые, благодаря движению истории, превратились в пламенных борцов с царскими сатрапами и самим бесчеловечным режимом. И конечно, главным среди них был он, Вождь, который входил в первый круг приближенных. Его именем назвали улицы, вузы, теплоходы, заводы, города… А здесь, где он отбывал ссылку и откуда бежал, память Вождя никак не увековечили. Непорядок! Райком партии принял решение: в доме, в котором он жил, открыть музей его имени. А семью, которая там до сих пор проживала, переселить в новую избу.
В этом-то и оказалась главная закавыка. Какой хозяин не захочет переехать в новый дом? А так как никто толком не помнил, где квартировал Вождь, то претендентов оказалось двое — потомки того самого Кеши Мишарина, который когда-то продал беглецу лошадь с кошевкой, и семья тракториста Кости Рудых — он вспомнил, что давно умершая бабушка что-то такое ему рассказывала.
Клан Мишариных представлял еще один Кеша — внук, охотник-промысловик, маленький, скуластый, скорый на ногу, зимой и летом одетый в телогрейку, подпоясанную добрым солдатским ремнем. Резиновые болотники он только в большие морозы менял на собачьи унты. Просыпаясь, первым делом брал в руки ружье, клал палец на спусковой крючок, а потом уже закуривал и выпивал первую рюмку.
От большого семейства Рудых представительствовал сам Костя — крупный, тяжелый мужик, с темным, как у мулата, лицом, на котором тяжелая работа, а также перенасыщенные сивушными маслами напитки оставили глубокие следы. Зимой и летом он облачался в пропахшую горюче-смазочными материалами ковбойку и неопределенного цвета грубые штаны, зимой набрасывал сверху блестящий (от мазута) полушубок, на голову — облезлый ондатровый треух.
Мирные переговоры длились недолго. Каждый претендент приносил на них неумело исполненные на тетрадных листочках чертежи своих изб, где прямоугольничками и крестиками были обозначены места, на которых Вождь работал, принимал пищу и предавался сну. Эти каракули ничего не доказывали, но очень поднимали соискателей в собственных глазах. Они сопровождались устными рассказами: охотник напирал на известные всем лошадь и кошёвку, тракторист — на воспоминания бабушки. Причем Кеша стрелочками на чертеже показывал путь, каким Вождь в последний раз вышел из их избы, а Костя крыл тем, что бабушка недавно явилась ему во сне и в подробностях показала, где и чем занимался пламенный революционер. При этом намекал, что Вождь и молодая тогда бабушка увлекались отнюдь не изучением теории марксизма, так что неизвестно, может, и сейчас в его избе проживают прямые потомки соратника Ленина.
Так как высокие договаривающиеся стороны являлись в сельсовет не всегда и не совсем трезвые, то период мирных переговоров грозил перейти в боевые действия, при этом охотник приходил неизменно с ружьем, поигрывал им и недвусмысленно сообщал о традиционном умении сибиряков бить белку в глаз, а тракторист приезжал на своем железном коне, не глушил его и прозрачно намекал, что перед его тяжелыми траками ни одна изба не устоит. Дети же двух семей не утруждали себя напрасными спорами, сразу же начинали драться. Потомки Рудыха брали весом и физической силой, отпрыски Мишарина — числом и сноровкой.
В общем, назревала революционная ситуация. Сельсовет ее разрешить не мог, и в дело вмешался райком партии в лице его первого секретаря — слишком серьезным был вопрос. Секретарил в районе Павел Георгиевич Маслов, или Хозяин, коренной житель этих берегов, маленький, круглый, внешне очень похожий на артиста Леонова. Он работал давно, любил после баньки выпить водочки, закусить хорошей рыбкой и дичиной, а также — прихвастнуть тем, что знает в лицо и по именам всех жителей района (благо, их приходилось куда меньше одного человека на квадратный километр). Без его соизволения не отправлялся самый последний счетовод в глухую деревню, и если какой-нибудь молодой специалист приезжал, когда Хозяин был в отъезде или в отпуске, ему приходилось томиться в ожидании назначения неделями, но без высочайшего соизволения уехать он никак не мог, как ни просился. Вообще же он был большой демократ, всех звал только на “ты”, будь перед ним девяностолетняя бабка или сопливый первоклассник.
Хозяин собрал все заинтересованные стороны в сельсовете. Народу набилось столько, что кедровой шишке некуда было упасть. В первые ряды, как обычно, пролезли и уселись на грязный пол пронырливые пацаны, причем рудыховские и мишаринские сидели вперемежку — заключили короткое перемирие. А дальше — все, кто был свободен от работы. А так как по зимнему времени не работал почти никто, то собралось чуть ли не все село. Последним пришел местный дурачок по кличке Саня Пингадер, по своему странному обыкновению — в нагольном полушубке, но без штанов. Ребятишки заглядывали ему под подол, и что они хотели там увидеть — неизвестно. Места всем в просторной сельсоветовской избе не хватило, некоторые остались за дверью, им было плохо слышно, и оттуда время от времени кричали: “Звуку!” и “Сапожники!” — как будто здесь шел киносеанс. Махорочный дым плавал пухлыми пластами, как облака перед хорошим дождем.
— Ну, миряне-громодяне, — весело, но напористо начал Хозяин, — что за бодягу вы тут развели? Область музея требует, а мы… У нас, понимаешь, такой человек жил, а мы не может вспомнить, где? Ну, Кеха, — обратился он к Мишарину, — что ты знаешь про Вождя?
Охотник, не привыкший к публичным выступлениям, наскоро пересказал сведения из школьного учебника, а потом начал бормотать что-то нечленораздельное про всем уже надоевшую лошадь и кошевку.
— Та-а-ак, — мрачно протянул Маслов. — Значит, ничего толком не знаешь… Теперь ты, Костя.
Тракторист, сбиваясь и заикаясь, сообщил благородному собранию про полузабытые воспоминания бабушки и ее явления во сне. Хозяин, не дождавшись конца этих мемуаров, решительно махнул рукой.
— И ты — не лучше, — сказал он тяжело, как будто уронил три булыжника. — Придется райкому принимать экстравагантные меры, — это была его слабость — вставлять в речь ученые слова, значение которых он сам не понимал. — Но хоть кто-то что-нибудь помнит? Старики вот, старухи…
Кряхтя и скрипя суставами, поднялся сивый старик, почти столетний Петр Житов. Борода его позеленела от времени, изо рта, как у черта, плыли облака махорочного дыма, в которых один-единственный зуб, кривой и желтый, был едва различим. Собрание хохотнуло: все знали, что он имя-то свое нетвердо помнил, а своих многочисленных внуков и правнуков вообще не отличал друг от друга.
— Ты… это… однако… паря… — начал он. — Тут… это… раньше жиды жили… ну… это… сам-то скота гонял из Монголии… а девка-то ихая… она с етим… цареубивцем-то… хороводилась, — и он заснул, оседая на лавку.
— Эй, дед! — вскричал Хозяин. — Ты про что, какие жиды, то есть евреи, какая девка?
Но старик уже спал так, что добудиться его не было никакой возможности. Да и зачем? Он уже сказал все, что помнил, и даже больше…
Встала его невестка Фрося, пятидесятилетняя тетка весом больше центнера, обремененная большим огородом, скотиной, беспутными детьми и горластыми внуками. Несмотря на солидный вес и средние года, она была юркой, подвижной и слыла первой сплетницей на селе.
— Я помню, раньше он рассказывал, — зачастила она, шепелявя и пришепетывая, — жили тут такие, у них много было дочек, одна, Нюрой звали, с Вождем роман имела, вроде даже понесла от него.
— И где же эта… Нюра? — нетерпеливо спросил Маслов. — Где ее искать?
— Кто ж ее знает? — вальяжно взмахнула Фрося ручкой, похожей на надутую резиновую перчатку. — Вроде бы, в городу. В город они уехали, жиды ети… то ись евреи.
Хозяин задумался.
— Все, ладно, — радостно вскрикнул он, — собрание считаю закрытым. Все свободны. Знаю я, что делать, — и резко встал. А про себя решил: “Обращусь в партком завода имени Вождя. Если эта Нюра в городе, они должны ее знать”.
Так бывшие односельчане отыскали нашу бабу Нюту.
Она прилетела в районный центр на самолете, на стареньком Ил-14 с квадратными окошками. Степенно сошла по трапу — грузная старуха в старомодном бордовом пальто с вылезшей чернобуркой, лисица щурилась на зимнее солнце стеклянными бусинками глаз и щерила мелкие зубки. На груди пальто лоснилось — у бабы Нюты на морозе так отчаянно слезились глаза, что никакой платок не помогал, и слезы постоянно стекали на пальто. Ее встречали как самого дорогого гостя — хлебом-солью, каравай держала дородная воспитательница детсада, участница художественной самодеятельности из клуба имени Ильича.
Гостья сразу почувствовала, что здесь совсем другой воздух, чем в городе. В нём не плавал смрад от сгоревшего каменного угля — упоительно пахло пылающими в русской печи лиственничными и берёзовыми дровами. Это был полузабытый воздух ее юности. Снег лежал белый, как чистая простыня, сугробы были пухлыми, как когда-то в молодости. На миг старухе показалось, что она — юная, легкая и нарядная, как елка, сейчас побежит через протоку в дом купца Чертовских и увидит Его.
Дальше события развивались стремительно. Ее повезли в новое здание райкома, где было так холодно, что Хозяин сидел в своем кабинете в пальто с барашковым воротником (армянская бригада выстроила дом очень быстро и добротно, но… по типовому проекту, который был рассчитан на южные районы страны). Поэтому Маслов наскоро поприветствовал гостью на родной земле и повез ее через протоку.
В машине тяжело и смрадно пахло бензином, и потому иллюзия встречи с юностью быстро растаяла, как таяли в холодном и чистом зимнем небе длинные дымы из печных труб. А когда она увидела полусгоревший и почти растащенный на дрова дом Чертовских, от идиллического настроения не осталось и следа.
На берегу протоки, у черных развалин, “газик” встречала довольно большая толпа. Здесь были почти все, кто мог ходить, но в основном — родня и знакомые кланов Мишариных и Рудых. Возглавляли их Кеша и Костя, при этом охотник грел за пазухой шкурку хорошего черного соболя, а тракторист держал в кармане кожуха руку и мял потной ладонью несколько изжульканных червонцев. Оба думали об одном: как бы изловчиться и сунуть приезжей тетке “на лапу”.
Баба Нюра неловко выползла из “газика” под приветственный гул толпы. Рядом с ней колобком выкатился Маслов.
— Ну что, Анна Исаевна, — сказал он ей, но так, чтобы слышали все, — вам решать, где будет музей. Поедем потихоньку по улице, а вы уж, будьте добры, смотрите в оба.
— Я постараюсь, Павел Георгиевич, — ответила баба Нюта, — я очень постараюсь.
“Газик” медленно покатил по сельской улице, укатанной колесами машин и полозьями саней; кое-где ее белизна была неряшливо расцвечена зелено-бурыми конскими катышками. Толпа медленно двинулась за ним. Со стороны это напоминало странную похоронную процессию, хотя “газик” никак не тянул на катафалк.
Остановились у дома Мишариных, возраст которого давно перевалил за сто лет. Строили его предки на совесть: черные лиственничные бревна, срубленные в “ласточкин хвост”, предварительно выдержанные, и не думали стареть и рассыхаться, только почернели. Пазы, проконопаченные мхом, были, как сто лет назад, крепки и надежны. Если бы хозяин был порачительней и иногда кое-что подправлял, то и крыша бы не прохудилась, и заплот не покривился бы. Но Кеше на эти мелочи обращать внимания было некогда — он или охотился, или пил горькую. А детишки еще не подросли, да они и смалу не очень рвались помогать по хозяйству, только из-под материнской палки да через ее матерки.
Баба Нюта, не выходя из машины, осмотрела дом Мишариных, пожевала что-то голыми деснами и сказала тихо:
— Поехали дальше…
Ей вдруг показалось, что ничего этого она раньше не видела и вообще здесь никогда не была. Да так оно, в общем-то, и было: через протоку она переходила редко, дел в своем селе хватало, а сюда — разве что до хором Чертовских. К тому же, столько лет прокатилось… Но сказать Маслову при всей этой толпе, из которой на нее смотрят несколько десятков пар вопрошающих глаз, — нет, не решилась.
“Все равно никто не помнит, где Он жил, — решила она, — что-нибудь придумаю…”
Доехали до избы Рудых, которая мало отличалась от Кехиной, разве что выглядела более ухоженной — тракторист на охоту не бегал, иногда между работой и пьянками что-то подлаживал, к тому же всегда имел возможность на тракторе подвезти то тесу, то жердей для тына.
Баба Нюта вышла из машины, постояла у дома Рудых, щурясь от зимнего солнца, из-под руки осмотрела избу от конька до завалинки и тихо, почти шепотом, сказала выжидательно глядящему на нее Хозяину:
— Давайте еще поездим… посмотрим… что-то мне кажется, не в этих избах он жил.
Что она надеялась увидеть — и сама не знала…
Поехали дальше. Толпа поредела, почти рассосалась — большинство народа осталось у дома Рудых обсуждать непонятное поведение гостьи: так ничего и не решила, больше ведь никто не заявлял…
“Газик” так же медленно двигался по длинной улице, вытянувшейся по берегу протоки. Маслов молчал, выжидающе смотрел на бабу Нюту. А она зачем-то приглядывалась к домам, как будто надеясь высмотреть в одном из них какую-то особую примету. Впрочем, избы были похожи друг на друга, как куры из одного курятника.
Но одно подворье выделилось. Во-первых, тем, что запустенье здесь было заметнее, чем на других подворьях — крыша покосилась, заплот хотел совсем упасть, да его подперли явно неумелой рукой. И в то же время — вокруг усадьбы было аккуратно подметено, покосившийся штакетник недавно покрасили, в нем торчали голые ветви черемухи и рябины, которые по весне обещали зацвести — за ними явно ухаживали. Во-вторых, только здесь она увидела живую душу — перед старыми тесовыми воротами стояла женщина средних лет с усталым лицом, в накинутой на плечи мужской телогрейке, в валенках на босу ногу, на голове — серый платок.
— Погодите-ка, Павел Георгиевич, — тронула она Хозяина за плечо, — вот это чье подворье?
— Да Новопашиных, — ответил тот. — Помните таких? Большая была семья… Поумирали все. Вон только Наталья осталась. Учительствует в нашей школе. Одна сына растит. Мать-одиночка…
— Новопашины… — раздумчиво проговорила баба Нюта. — Припоминаю, как же. Отец у них еще кузнецом был… Семья большая. Неужели все умерли?
— Ну, не все, конечно, — Хозяин был явно недоволен тем, что дело затягивается. — Старики померли, а молодежь — по городам. Наталье вот только деваться некуда…
— Новопашины… Новопашины… — бормотала баба Нюта. И вдруг резко. — Вспомнила! У них Он и жил. Еще в кузнице помогал. Точно, у них!
Она и вправду вспомнила, что говорили что-то про кузницу и про Вождя, но где он жил — так и осталось для нее темно. Просто подумала: пусть одинокая бабенка в новой избе поживет, а те двое, охотник да тракторист, мужики еще в силе, сами о своих семьях в состоянии позаботиться. А где будет музей, не все ли равно? Так почему не в доме этих Новопашиных?
— А вы… ничего не путаете? — недоверчиво спросил Маслов. — Никто про Новопашиных не говорил…
— Не путаю, — и откуда только решимость взялась, всю жизнь она избегала резких решений. — Точно помню: у Новопашиных он жил.
— Ну, слава богу, — облегченно вздохнул Павел Георгиевич. — На том и порешим. Поехали в райком бумагу писать. Радуйся, Наталья, — высунулся он из машины. — Скоро в новую избу въедешь. Тут у тебя музей будет!
— Какой музей? — не поняла женщина и, всплеснув руками, уронила на снег платок. Но “газик” уже рванул с места и покатил по длинной улице. Наталья так и стояла простоволосая и недоуменно смотрела ему вслед.
В тот же вечер незадачливые соискатели новой избы, Кеха и Костя, напились в лоскуты и стали ругать приезжую старуху. Мишарин грозил пристрелить ее из охотничьего ружья, а Рудых — переехать трактором. После четвертого стакана самогонки мужики забыли, что вопрос с музеем решен, они остались при своих, и стали спорить, в чьем доме жил Вождь. Все кончилось дракой, причем, на удивление, победил не мощный Костя, а верткий Кеша. Впрочем, с синяками наутро проснулись оба.
 
НОВАЯ ЖИЗНЬ БАБЫ НЮТЫ
После этой поездки жизнь нашей бабы Нюты очень изменилась. Про нее вспомнили, ее вновь признали как человека, который не только видел, но и близко знал одного из Вождей. А это в те времена был такой высокий титул, который можно сравнить разве что с дореволюционным положением особ, приближенных к императору. Их даже прикрепили к спецраспределителю, который снабжал только высших партийных чиновников. Там можно было купить продукты, о которых прочий люд даже мечтать не мог, потому что забыл о существовании, например, икры черной и красной, охотничьих колбасок и копченой осетрины. Можно, но… баба Нюра все равно ничего из этих деликатесов не покупала — пенсии ни на что не хватало, разве только на хлеб и молоко. Впрочем, иногда баловала себя сладеньким: в том же распределителе покупала мармелад, зефир и пастилу, похожую на белые и розовые школьные мелки.
А чтобы женщине, близкой к Вождю, жилось хоть чуточку полегче, ее устроили контролером в краеведческий музей. Народу туда ходило немного, поэтому свободного времени у бабы Нюры было хоть отбавляй, и она могла заниматься чем угодно — вязать носки внукам, читать газеты и даже пристрастилась кое-что писать в тоненькую школьную тетрадку. Это были воспоминания о юности, все о той же встрече с Вождем, которая в ее слабеющей с возрастом памяти превратилась в многочисленные свидания.
Иногда ее приглашали рассказать о Нем какой-нибудь группе или делегации, и ее суждения с годами становились все уверенней, воспоминания — все отчетливей и обширней. Она становилась главным специалистом по сибирской ссылке Вождя, во всяком случае, она сама так считала. Например, она никак не могла согласиться с тем, что Он пробыл в их селе всего четыре месяца, хотя этот факт был досконально установлен всеми биографами. Баба Нюра утверждала, что Вождь прожил в ссылке самое малое года полтора.
“Мне свидетелей не надо, — упрямо твердила она, — я-то помню, что мы вместе встречали ДВА новых года. И танцевали, танцевали…”
Она сама в это свято верила. С годами ее уверенность в том, что она была самой умной и красивой девушкой в родном селе, и не только в нем, а во всей округе, превратилась в веру в то, что таких женщин, как она, не так уж много и в большом городе. При этом она не стала злой, нет, совсем не стала, хотя и думала, что достойна куда лучшей судьбы.
А на то, что она приобрела откуда-то поучительный тон и всем рассказывала, как жить, мы, ее повзрослевшие внуки и племянники, смотрели снисходительно, старались ее не обижать, и если посмеивались, то только в ее отсутствие. Все мы были молоды и тоже считали себя красивыми, умными и талантливыми. И были уверены, что впереди нас ждет великое будущее. Ну, по крайней мере, незаурядное…
А наша баба Нюта постепенно становилась общественным деятелем. Началось это тогда, когда в наш город приехали две родные сестры покойного Вождя. Они жили в волжском городе, который носил имя брата, а так как сестры его всю жизнь были поглощены благородной задачей сохранения его памяти и по этой причине остались старыми девами, стало быть, это было и их имя.
Сестры были двумя маленькими, абсолютно седыми старушками, от рождения тихими, скромными, но за десятилетия жизни в лучах отраженного света Вождя почти утратившими эти похвальные качества. Только временами они возвращались к ним, и в самые неподходящие моменты — им становилось неловко, что все эти люди, которые пришли на вокзал или собрались в просторном зале — все они здесь ради них. И тогда они начинали заикаться, краснеть, становились косноязычными. Но это быстро проходило… Что поделаешь, профессия такая: сестры Вождя. Другой у них не было.
Бабу Нюту с громадным букетом алых гвоздик привезли встречать сестер на вокзал, и с тех пор они почти не расставались, разве только на ночь. Они вместе были на встрече с рабочими завода, который носил имя их брата, ездили по пионерским лагерям, в загородную базу отдыха, где собрался, как тогда говорили, партийный и комсомольский актив.
Эта, последняя, встреча была особенно утомительной — после нее устроители закатили грандиозный банкет на природе, с кострами и шашлыками, на котором, как водится, все перепились, и потому очень долго невозможно было выяснить, кто же вывезет усталых женщин домой. Стоял знойный июнь, старухи потели, страдали от усталости, от болей в суставах, мучались от комаров и лезшего во рты и носы тополиного пуха, особенно одна, у которой оказалась сенная лихорадка; антиаллергические средства помогали, но слабо.
В общем, это была тяжелая работа. Но и приятная, черт возьми! Женщин засыпали цветами и подарками, оказывали им такие почести, будто они были герои-челюскинцы или космонавты. Баба Нюта купалась в лучах славы. “Наконец-то я получила то, что заслуживаю”, — радостно и мимолетно думала она.
Расставались они как родные, со слезами, поцелуями и объятиями. Клялись в вечной любви, договаривались о новых встречах.
— Теперь, Нюточка, давайте вы к нам, — дуэтом пели сестры, — наш город будет вам очень рад!
— Куда уж мне, такой колоде, — горестно отвечала она. А сама думала: “Вот бы съездить…”
И — что вы думаете — съездила! Из далекого волжского города пришло приглашение, и наша баба Нюта стала собираться в дальнюю дорогу. Да не одна — вместе с ней поехала целая делегация: директор и передовой токарь завода имени Вождя, старшая пионервожатая из школы Его имени, ну и, конечно, инструктор партийного обкома, куда же без него?..
Из поездки она вернулась гордая и загадочная. Почти ничего не рассказывала, а если и делилась впечатлениями, то лаконично и высокомерно. И все у нее получалось, что город на Волге гораздо, несравненно лучше не то что нашего, а вообще всех городов на земле, в том числе и Москвы, которую она проездом посетила.
— Город большой, красивый, — ни на кого не глядя, говорила баба Нюта, — а зеленый, а чистый — с нашим никакого сравнения! Да и с Москвой этой… — и замолкала, важно поджав губы.
Еще долго все ее тирады начинались с неизменного:
— А вот на Волге…
Родня относилась к этому снисходительно. Только брат Юра однажды шутя сказал:
— А ты не думаешь переехать туда насовсем, если тебе там так понравилось?
И получил истерику:
— Вы давно хотите от меня отделаться… Лишь бы сплавить куда-нибудь… И уеду, меня там почетным гражданином хотели сделать!
— Может, все же гражданкой? — засмеялся брат.
— Вот-вот, вам бы только зубы скалить, — еще пуще завелась баба Нюта. — А если хотите избавиться, отправьте меня на улицу Бонапарта, и дело с концом…
На этом сцена прекратилась — все замерли в недоумении: откуда в сибирском городе взялась улица имени корсиканского злодея, и что на ней делать бабе Нюте?.. Оказалось, речь идет об улице Багратиона, на которой в нашем городе расположен Дом престарелых. Была у нашей тетки такая слабость — путала она названия улиц, и довольно забавно.
 
БЕДЫ И ЗАБОТЫ
Постепенно впечатления от поездки отошли на второй план, заслонились повседневными заботами. Она все так же работала в музее, и там-то ее разговоры о Вожде и его городе время от времени возобновлялись.
Тут и свалилось на нее горе: заболела младшая дочь-красавица. Да заболела-то неизлечимо: поселилось в их двухкомнатной квартире страшное и неотвратимое, несмотря на свою внешнюю приличную наукообразность, слово — онкология. И хотя женщина еще держалась, и держалась достойно, лучше иного мужика — все так же тщательно одевалась, в меру подкрашивалась, на людях никакой слабости не показывала, — все равно страшная зараза точила ее, и скоро это стало заметно: щеки покрыла болезненная бледность, под глазами пролегли тени, глаза потеряли блеск.
Отпечаток беды лег и на бабу Нюту — она как-то согнулась, стала будто бы меньше ростом, иногда надолго задумывалась, выпадала из привычного ритма жизни…
Немного спасали, отвлекали от темных мыслей только хлопоты, связанные с воспоминаниями о Вожде — ее продолжали приглашать в школы, иногда в институты и в цеха завода. Приходили весточки из родного села: что-то у них там не ладилось с музеем. Дом Новопашиных освободили, но никак не могли собрать экспозицию — вещей, которыми пользовался Вождь, конечно, не осталось, надо было найти хотя бы что-то из того времени, а что из какого времени — пойди разбери. Вот этот чугунок и тогда могли этим ухватом в печь сажать, такой сундук вполне мог стоять в доме Вождя, а мог и не стоять… Специалистов по музейному делу в районе, понятно, не было, из области приезжали редко, а когда приезжали — находили полный хаос. Например, местные краеведы задумались: чем писал Вождь? Ведь должен был он чем-нибудь писать, иначе какой он марксист? Недолго думая, поставили на старый стол чернильницу-непроливайку послевоенных лет и воткнули в нее гусиное перо, каким разве что Пушкин писал. К тому же, в районе не было денег, чтобы как следует оформить экспозицию. Баба Нюта писала письма, что-то советовала, ходила к директору завода, увещевала его, дескать, имя Вождя носите, надо бы музею помочь… Директор обещал, но ничего не делал.
Вмешались газетчики. Еще бы, надоело без конца писать портреты передовиков, а тут — какой-никакой, а конфликт. К бабе Нюре пришел родной племянник, сын Рахили, корреспондент молодежной газеты, хоть и не очень уже молодой — лохматая голова успела с макушки слегка полысеть, с висков поседеть, брюшко наметилось… Сидел на кухне, пил чай с малиновым вареньем, обильно потел, расспрашивал бабу Нюру:
— Расскажите о Вожде, что помните…
— Я много чего помню, — надменно вздергивала она подбородок. — Всего не расскажешь…
Вообще-то она ревновала всех подряд к памяти о Вожде, ей хотелось одной владеть ею и ни с кем не делиться. Рассказывать людям — это одно, но когда кто-то другой собирался это делать, хоть и в газете, тут ей не хотелось никого подпускать, никто ведь в их городе не видел Вождя, не танцевал с ним, ну и не лезьте.
Но тут все-таки родной племянник, да хочет с музеем помочь… Подумала-подумала и решилась. Порылась в старом комоде, на котором с незапамятных времен лежали вышитые салфетки, стояли семь слоников и металлический, позеленевший от времени орел, нашла под стопкой постельного белья заветную тетрадку, в которую когда-то записала все, что помнила о Вожде, и с суровым лицом, как переходящее знамя, вручила ее племяннику:
— На, пользуйся, только здесь, у меня, вынести не разрешу.
Парень ухватился за голубую тетрадку, как черт за грешную душу, аж чуть очки не свалились. Сидел, читал, сняв очки, близоруко водил носом по строчкам. Что-то переписал в блокнот. Довольно урчал, напевал под нос “Бесаме, бесаме муча…” Потом неожиданно вскочил, чмокнул старуху в щеку, крикнул:
— Спасибо, тетечка! — и убежал счастливый, как будто золото нашел.
Через несколько дней в газете появилась статья под заголовком “Забывать не имеем права”. Баба Нюта села поближе к торшеру, надела старенькие очки и стала читать — внимательно, проговаривая шепотом каждое слово. И чем больше читала, тем тяжелее было у нее на душе — ей казалось, что племянник переписал ее мысли, занесенные в тетрадку, слово в слово. Хотя это было совсем не так, и слова стояли такие, каких она сроду не произносила и не писала, а вот казалось, и все тут. И обида захлестывала душу… Хотя и имя ее там упоминалось, дескать, использованы сведения, сообщенные Анной Исаевной такой-то, и о ее вальсе с Вождем упоминалось, точила ее непонятная обида, точила…
Наконец не выдержала, позвонила племяннику. И сразу — ни здравствуй, ни прощай — напала на него:
— Ты что же это, друг, все у меня посписывал и свою фамилию поставил?
Парень растерялся, бормотал что-то, оправдывался, дескать, обычная практика — брать материал у очевидцев и участников, и ссылка же есть…
Не дослушала, грохнула трубку, чуть не сломала.
Постепенно пришла в себя, подумала и решила: парень-то, правда, ни в чем не виноват. Ничего не поделаешь, слово не воробей, не извиняться же перед сопляком… Тем более что все равно осталось чувство неприятное, как будто ей изменил человек, которого она любила и которому верила.
Музей в родном селе с грехом пополам создали, она даже ездила на его открытие. Именно в доме Новопашиных. Была вся советская и партийная знать района, где-то в толпе маячила Наталья Новопашина, бледная от волнения — не каждый же день в доме, где ты родился и вырос, открывают музеи. В этой же толпе сновали, переходя от одной группы людей к другой, пьяненькие Кеша Мишарин и Костя Рудых — интриговали. Над ними посмеивались: поздно, мол, доктор, пить боржоми, когда почки отвалились, поезд давно ушел.
Музей ее неприятно поразил убожеством: какие-то старые столы и табуретки, кровать, застеленная серым солдатским одеялом, пожелтевшие бумажки, несколько фотографий из областного архива — и все. Ничего тут не напоминало о Вожде, о его веселом и свободном нраве, о вольном разговоре и красивых стихах. Однако это не мешало говорить высокие слова — о памяти (мол, никто не забыт и ничто не забыто), о мужестве большевиков, которых не остановили ни кандалы, ни тюрьмы, ни сибирские морозы. Как будто сами они жили в каком-то другом климате…
Вернувшись из села, баба Нюта сразу увидела, что с дочкой дела совсем плохи — слегла девка… И решила: доктора не помогают, надо кого-то искать, каких-то лекарей-умельцев, знахарей, что ли… И поехала, побежала по городу, по родным, по знакомым, их за долгие годы жизни полным-полно накопилось.
Легко ли на больных, отечных ногах? Однажды я видел издалека, как она переходила улицу — только неловко перетащит тяжелые ступни в растоптанных ботах “Прощай, молодость” через бордюр, как на дороге появится автомобиль. Неуклюже пятясь, отступит на тротуар. И так несколько раз… Пока я добирался до нее в вечерней толпе, желая помочь, она как-то исхитрилась, перескочила опасную дорогу. И споро заковыляла дальше…
Как-то пришла и ко мне. Пришла, взобравшись на пятый этаж. Не снимая бот и тяжелого пальто, лоснившегося на груди от непрерывно сочащихся на морозе слез, села у входной двери на табурет, чтобы отдышаться. Дышала тяжело, с хрипом. Я помог ей снять пальто, она потянулась к ботам, но я сказал:
— Не разувайтесь, не надо.
И она вздохнула с облегчением. Прошла в комнату. Я предложил ей чаю, она не отказалась. Обогревшись и отдышавшись, сказала:
— Ну, парень, пока к вам на Поленную доберешься — семь потов прольешь. И почему у нее название такое, что это за улица — Поленная?
Пришлось объяснять, что никакая она не Поленная вовсе, а названа в честь художника Поленова, а вот какое он имеет отношение к нашему городу — этого не знает никто.
Напившись чаю и согревшись, баба Нюта с надеждой обратилась ко мне:
— Ты не знаешь какого-нибудь хорошего травника, а может, экстрасенса? Девка-то совсем плоха…
— Не знаю… — стал мучительно вспоминать я, уж очень хотелось ей помочь. — Вроде, не знаю… Правда, слышал, тут неподалеку, на улице Уткина, живет одна травница, она вроде помогает…
— У нее-то я была, — разочарованно протянула она. — И травы купила, столько деньжищ выкинула, да толку чуть… А еще?
— Больше… не знаю… — растерянно пробормотал я. — Как-то не приходилось иметь дела…
— Лучше бы вообще с ними дела не иметь, — тяжело вздохнула старуха, — да куда денешься? Болезнь не спрашивает… Ну, побегу я, — и пошаркала в прихожую.
Я не видел ее до самого лета. А увидел, когда пришел на похороны ее дочери — ничего ей не помогло.
— Отмучалась… — сказал кто-то среди прощающихся.
И баба Нюта на миг подняла глаза, пытаясь понять, кто это сказал. А потом чуть слышно прошелестела сухими серыми губами:
— Она жила, а не мучалась… Умела жить.
День был солнечный, но не жаркий. Утром прошел теплый дождик, он прибил кладбищенскую пыль; от тополей плыл волнующий терпкий запах. Не лучшее время для ухода… Хотя кто знает, когда надо уходить с этой теплой земли?
Гроб несли по центральной аллее еврейского кладбища. Шли тихо, только шаги шуршали по песку. Поравнялись с могилами старшей сестры бабы Нюры, которая упокоилась несколько лет назад. И тут к голубому небу взмыл истошный голос:
— Смотри, тетя, кого мы к тебе принесли!..
Это забилась в истерике старшая дочь бабы Нюты. Мать сурово взглянула на нее:
— Тихо, — вполголоса сказала она, — не надо кричать… Надо проводить ее достойно, красиво. Посмотри, какая она у нас красивая.
Женщина испуганно умолкла, прикрыв рот мокрым платком.
Все эти скорбные хлопоты заняли даже не месяцы — годы…
 
УХОД
Она и сама не ждала, что после ухода младшей дочери в ее душе, в ее существовании образуется такая пустота. И не только потому, что последний год был наполнен непосильными попытками вытащить ее с того света. Слишком долго они прожили вместе. И хоть дочь порой относилась к матери с иронией, особенно к ее “революционному прошлому”, как она это называла, но они были близки, ближе у бабы Нюты никого не было. Внук подрос, появились свои забавы, успел жениться, развестись, устроиться на работу, уволиться, снова устроиться…
Когда дочь уже не могла двигаться, единственным развлечением для них были длинные, иногда на всю ночь, разговоры — мать давно свыклась с бессонницей. Они вспоминали прошлое, чаще всего — их старый деревянный дом, двор, заросший золотыми одуванчиками, мохнатыми лопухами и как будто покрытыми паутиной  головками белены; вспоминали свой палисадник, где по весне зацветала черемуха и сирень, где в погожие вечера стоял столик с бутылкой “сучка” и скромной закуской, где звучала гитара и лились простые песни. Все были живы, молоды, веселы… С реки доносило запахи студеной воды, вара, только что пойманной рыбы, слышались гортанные гудки пароходов и шлепанье пароходных колес по воде. Они даже тихонько напевали “Лишь только вечер опустится синий”, пока дочь не скручивало болью, и она могла только скрипеть зубами.
И вот всего этого — хлопот, ночных разговоров — не стало. Пустота…
И тогда баба Нюра заметила, что жизнь вокруг нее как-то изменилась. Появились новые слова: “перестройка”, “гласность”, какое-то “ускорение”… Оказывается, часть страны изо всех сил борется с пьянством, другая, большая часть, из последних сил пьет. Подвыпившие мужики горланили на улице:
Перестройка — мать родная,
Горбачев — отец родной!
На хрена родня такая?
Буду лучше сиротой!
Со страной опять — в какой уже раз на ее памяти! — что-то происходило. Кто-то с кем-то воевал, кто-то кричал на митингах, размахивали знаменами разных цветов, от красного до черного, сволакивали с пьедесталов памятники, в центре Москвы стреляли из пушек — по домам, по людям.
Но бабу Нюту это не очень трогало, как будто это все уже было не в ее жизни. Да и устала она, очень устала. Иногда ей казалось, что она уже не едет в этом поезде, а стоит на полустанке и наблюдает его со стороны.
Пока… Пока не начали переименовывать города. Ленинград опять стал Санкт-Петербургом, Горький — Нижним Новгородом, Свердловск — Екатеринбургом…
Баба Нюра с опаской поглядывала на радиоприемник “Илга”, который, как уродливый беременный паук, стоял в углу на тонких разъезжающихся ножках и подмигивал ей единственным зеленым глазом. Старуха понимала, что вести, которую она ждала с замирающим от ужаса сердцем, все равно не избежать, но иногда думала: может, забудут, может, пронесет? В конце концов, Он же никому плохого не сделал, наоборот, его отравили маляры-убийцы. Так приговоренный к смерти ждет по ночам, когда по глухому коридору загрохочут шаги конвоя, а сам лихорадочно думает: может, не придут, может, вообще как-нибудь не случится?
Она снова и снова вспоминала весь в зелени город на Волге, где ее встречали как дорогую гостью, где все улицы сразу стали как будто знакомыми с детства, где добродушный председатель горисполкома, крупный мужчина с пивным брюшком и буденовскими усами, взвалил ей на руки сноп ярких цветов и шепнул интимно: “Я, конечно, не Вождь, но тоже могу пригласить на вальс”, где две седые старушки любили и привечали ее, как будто она была сестрой и им…
Где сейчас этот хлебосольный председатель? Где упокоились старушки, ходит ли кто на их могилки? О том, что они скончались чуть ли не в один год, ей успели сообщить…
Сколько же ей, нашей бабе Нюте, тогда было лет? Сразу и не сообразишь. Что хорошо за восемьдесят — точно. Может, и все девяносто… Мудрено ли, что ее не очень волновало, что происходит в стране? Единственная весть, которую она ждала с трепетом, — вы легко и сами догадаетесь, какая она и откуда.
И дождалась… Как она ни была готова к ней, но свалилась эта весть неожиданно. Однажды утром паук на тонких ножках ехидно подмигнул зловещим вольфрамовым глазом и изрек: “Городу на Волге… вернуть его историческое название…” Баба Нюта охнула и тяжело опустилась на не застланную постель, с которой только что поднялась. Так и сидела, ни о чем не думая — грузная старуха в ночной рубахе, с седыми тонкими косицами, в которые она на ночь, как всегда, вплела две подвернувшиеся под руку тряпочки.
За окном стояла ранняя осень… Листья тополей пожухли и свернулись, зато клены, акации и рябина были расцвечены, как театральные декорации, и как бы светились изнутри. Лиственница только чуть начала желтеть, с нее, как елочная мишура, медленно сыпались и ложились на землю золотистые иголки. Небо было промыто летними дождями для яркой голубизны, на него было больно смотреть. Осени не было дела до человеческих бед, она начала свой недолгий ежегодный праздник…
Ничего этого баба Нюта не замечала. У нее были заботы: она мыла полы, вытирала пыль, в общем, наводила марафет в квартире, в которой осталась совсем одна. Пылесосила, протирала окна, постелила новую скатерку, которую берегла для какого-то особого случая, для какого — сама не знала. Может быть, как раз для этого…
К вечеру кое-как управилась, хоть и выбилась из последних сил. Потом приняла душ, надела чистое белье, вынула из старого скрипучего шифоньера черное праздничное платье — оно слегка пахло нафталином, приколола к нему белый кружевной воротник, на ноги — давно разношенные лакированные туфли-лодочки, на голову — белую панаму, которая бережно хранилась с довоенных лет, когда они с Борей ездили в Крым.
И вышла из дома.
Переполненный автобус вместе с людьми вез остатки летней жары. Пахло потом, водочным перегаром, сапожным кремом, дешевым одеколоном. Баба Нюра ничего этого не замечала, как и того, что никто ей не уступил место (обычно ее раздражало, когда молодежь ехала сидя, задумчиво глядя в окно, не замечая ее тяжелое топтание рядом).
Сошла у заводоуправления. Сразу заметила, что на месте красной с золотом вывески остался только невыгоревший на солнце темный прямоугольник. Заметила, но как-то отстраненно, вроде так и должно быть, во всяком случае, ее это не касается. Сразу перевела взгляд в сквер — слава Богу, памятник Вождю был на месте, его бронзовая голова чуть виднелась среди осенней листвы.
Баба Нюра постелила на скамейку принесенную с собой чистую салфетку и села. Достала из потертой клеенчатой сумки заветную коробку и стала вынимать оттуда один за другим портреты Вождя. Она внимательно всматривалась в каждый, разглаживала их рукой и укладывала рядом стопочкой. Последним был тот — когда-то вырванный пожилым красноармейцем из газеты, потрепанный, пожелтевший, не раз подклеенный. Он лег сверху. Старуха еще полюбовалась на свое богатство и стала так же бережно укладывать его в коробку.
Темнело… Становилось прохладно. Но баба Нюра и не думала покидать заветную скамейку. Осенние листья — багряные, золотисто-желтые, красные, оранжевые — медленно падали рядом с ней. Вокруг нее, на земле и на скамейке, ткался причудливый изысканный ковер. Но она ничего не замечала… Она смотрела в бронзовое лицо Вождя, знакомое ей до последней черточки, и как будто ждала чего-то…
И дождалась… Бронзовый сапог шевельнулся, и Вождь наконец сделал шаг, которого она ждала от него несколько десятков лет.
И вот он уже сидит рядом с ней на скамейке.
“Ну что, Нюра, — слышит она его голос, совершенно такой же, как тогда, в доме купца Чертовских, — хорошо в стране советской жить?”
“Так ведь, — робко, как девочка из ленского села, ответила она, — нет никакой советской страны… Да и жить… что-то нехорошо”.
“Вот это неправда, — резко возразил Он. — Жить — хорошо. Нехорошо — не жить. Я-то знаю…”
“Вы, наверное, правы, — баба Нюта подняла на него глаза и без страха и удивления увидела, что он никакой не бронзовый — живой, теплый. — Но как-то тут стало… неуютно, одиноко…”
“А мы с тобой уедем, — весело воскликнул Он. — Вот сейчас сядем в Кешину кошевку и уедем! Далеко-далеко! Там много народу, все веселы, там про одиночество никто и не думает. Там, кстати, ждет нас Греза, царица ночей”.
“Что вы! — молодо рассмеялась она. — Какая кошевка — снега-то нет!”
“Как это нет? — будто бы удивился Он. — Да ты посмотри только!..”
Она огляделась — и правда, снег валил мягкими пушистыми хлопьями и уже успел засыпать все вокруг высокими ослепительно-белыми сугробами. Не было ни домов, ни улиц, ни машин, не стало и сквера… Только белое, как хирургическая ткань, пространство во все стороны… Только дорога по зимней реке пролегла, как девичья лента, разрезала пространство надвое, убегая вдаль, и там исчезла, потерялась в белом. Вождь свистнул по-разбойничьи в два пальца, и мохнатая якутская лошадка, запряженная в кошевку, взялась перед ними неведомо откуда. И вот уже они, укрытые медвежьим пологом, уносятся в снежную даль реки…
Ее нашли утром, почти засыпанную яркими осенними листьями.
Закончился земной путь Хаи-Суры, Нюры, тети Нюры, бабы Нюты.
Она была обыкновенная женщина, со своими слабостями и достоинствами. Мы любили ее и многое ей прощали. Впрочем, она нам тоже…


Мы едем, едем, едем…

История любви и странствий
 
Мелкие чудеса

Мужики, вы можете мне не верить, но всё это было, и было со мной… В той, другой жизни, в которой я  был студентом, а потом стал тем, кто  есть сейчас. Налей-ка, Саня, ещё пивка… А теперь слушайте и не перебивайте – если я заведусь, долго буду ботать… Ну да ничего, дорога у нас длинная, да и места знакомые, легко будет вспомнить…
Завтрак у меня в то утро получился вегетарианский – немного картофельного пюре с жалкими остатками подливки да чуть-чуть салата из капусты. Видно, потому, что салата осталось мало, он показался мне таким вкусным, вроде ничего вкусней и не ел, разве что мальчишкой у мамки, – там еще морковка была, да немного уксуса, да чуть постного маслица, да, кажется, сахарку подсыпали для пикантности. На хлеб и чай у меня мелочишка нашлась, а всё остальное… Подсмотрел, когда толстый дядька, сопя, из-за стола вылез, вроде бы незаметно на его место сел да и не спеша так, вроде бы нехотя, доедал что у него на тарелках осталось, подливку хлебной корочкой подчищал. А что делать, если деньги от последней стипешки давно кончились, друзья разъехались кто куда, а работы не нашел – кому нужен филолог, учитель русского языка и литературы? Городские школы забиты, а в село я сам ехать не хотел – нажился я там в детстве, больше не хочу грязь месить да навоз нюхать… В школу я вообще не рвался, хватило с меня студенческой практики – мальчишки хулиганы нахальные, девки глазами стреляют и совсем не об уроках думают, в учительской толстые тётки сплетничают и только что исподнее не примеряют.
Так и оставался я без дела и без денег. А когда кишка кишке лупит по башке, тут и не на такое насмелишься. Эту дешёвую столовку я знал со студенческих времен. Когда деньги подошли к концу, стал заглядывать сюда как будто от не хрен делать, присматривался к тарелкам на столе (их тут клиенты не уносили на мойку, а пожилая тощая тётка собирала в тележку), да всё не решался доесть чьи-нибудь объедки – стеснялся, да и брезговал. Меня не гнали – по внешнему виду до бомжа я ещё не докатился, разве что первые штрихи появились, но джинсы, футболка и башмаки на мне были вполне приличные, хотя из общаги прогнали и спал я, в общем-то, где придется, чаще всего – где-нибудь в сквере на скамейке, ночи стояли тёплые. Если дождик принимался накрапывать – перебирался на вокзал, но оттуда таких, как я, безбилетных, менты как собак гоняли. Жалко им, что ли, если человек прикимарит немного?   
В общем, в столовку я наведывался, но присесть за стол к чужой недоеденной пище долго не мог – какие-то остатки чувств, стеснения  нормального человека остались. Но когда желудок от голода стенками слипся, как лопнувший детский шарик, тут уж не до брезгливости и не до хороших манер. Ну, в общем, доел я эти остатки, наесться не наелся, но червячка в желудке заморил, перестал он меня сосать на какое-то время. Задачу номер один я, худо ли, бедно, но выполнил – поел… Теперь надо было решать две остальные – во-первых, обеспечить себе какое-никакое постоянное пропитание;  во-вторых, во что бы то ни стало через неделю попасть из столицы Восточной Сибири не куда-нибудь, а в далёкий хохлацкий город Харькив…   Сидел, прикидывал палец к носу, чайком брюхо полоскал, по сторонам поглядывал.
И вот тут-то понял – зря я думал, что моих манёвров вокруг чужого столика никто не заметил. Из дальнего угла на меня смотрел блеклый лысоватый блондин с помятым лицом, одетый примерно как я, но ещё и при потертой замшевой куртке. Смотрел он не скрываясь, не отводя взгляда даже тогда, когда я его засёк. Наоборот, он едва заметно улыбнулся и, подняв правую руку, чуть пошевелил пальцами – привет, мол, парень, давай заправляйся, не трусь! Я в ответ удивленно поднял брови – дескать, чего надо от человека, который только что съел свой обед? Он расценил это как приглашение и, прихватив стакан и початую бутылку пива, перебрался за мой столик.
Я ещё не знал, что в облике этого побитого молью блондина судьба посылает мне мага и волшебника, который махом решит мои казавшиеся неразрешимыми проблемы. И сейчас иногда думаю, что было в его явлении именно там и тогда что-то сверхъестественное, хотя после я узнал его хорошо и оказался он нормальным мужиком, ни с какими мистическими силами не связанным.
Первое предложение блондин сделал без паузы, и оно тоже было хоть маленьким, но чудом:
- Привет, – сказал он, и голос у него оказался приятным баритоном, отдававшим, впрочем, некоторой хрипотцой, которая происходит от застарелой простуды или от долгого воздействия на голосовые связки алкогольных напитков и курева, – пиво  будешь? Тащи стакан.
Я, конечно, не отказался и нужную тару принес. Мужик щедро наполнил её вровень с краями. Я погрузил губы в пенистую влагу и отхлебнул – пиво оказалось свежим, прохладным, с приятной горчинкой… Снова поднял глаза на непрошеного гостя, и он не мог не прочесть на моём лице всё то же недоумение вместе с одобрением – ты, дескать, совершил благородный поступок, поделившись со страждущим братом, но всё-таки – что надо-то?
- Что, парень, проблемы? – спросил он и сам себе ответил, не успел я рта раскрыть. – Вижу, они, проклятые  – а у кого их нет? Ну, твои-то по тебе читаются, как по раскрытой книге, – работы нет, стало быть, и деньги ёк, и жрать нечего… Спорим на что хочешь – этим бедам я в два счёта помогу!
- Есть ещё одна, и уж её-то ты никак не решишь – через  неделю в двенадцать часов дня я кровь из носу должен стоять на центральной площади города Харькова, - промямлил я.
- Да ну? – вроде даже обрадовался он и захохотал. – Что так близко? Отчего не в Рио-де-Жанейро или Лос-Анджелесе? Ну ладно, гулять так гулять, – будешь ты в назначенное время в этом городе радяньской Украины! Я сегодня добрый,  хочется творить мелкие чудеса, делать небольшие, но приятные подарки. Считай, когда меня встретил – в лотерею выиграл… сколько? Сколько тебе нужно для счастья?
- Хорош, – вскипел  я,  – хорош  цитировать, мы тоже не лыком шиты, Ильфа с Петровым почитывали. За пиво спасибо, но…
- Да не пузырись ты, чудак, – улыбнулся  блондин, показывая почерневшие от курева или от чифира зубы, многих из которых недоставало, – я  ведь не какой-нибудь Оле-Лукойе, за свои чудеса потребую массу не таких уж мелких услуг. В общем, слушай… Впрочем, что же мы? Надо ведь представиться. Зовут меня… бомжи почтительно называют дядей Юрой, старейшим бичом нашего стольного града. Есть и погоняло – Журналист, в память о профессии, с которой я когда-то расстался в горьких стенаниях.
- Дмитрий. Парни звали Митей. – в свою очередь назвался я. – Филолог с дипломом, но без работы.
- О, почти коллега? – обрадовался новый знакомый. – Журналист и филолог – близнецы-братья. Кто более матери истории… Впрочем, к делу. А дело такое…
Сначала я подумал, что он шутит. Но он смотрел серьёзно, говорил спокойно, без приколов, и вскоре стало понятно – то, что он мне предлагает, это не только не шутка, а на самом деле – мой единственный шанс решить все проблемы. А предложение было – сопровождать передвижной зверинец в качестве рабочего. Главная обязанность – смотреть за слоном, кормить его, убирать вагон – у него отдельный, пульмановский… Мужик, который этим занимался, запил, загулял капитально, его сейчас и не сыскать.
- Ну, за одним слоном ходить, –   добавил дядя Юра, –  слишком большая роскошь, у нас же народу немного, зато всяких тварей – больше, чем у Ноя в ковчеге: и птицы, и копытные, и хищники, и обезьяны… так что придётся и другим помогать… Но в чём тебе, парень,   неслыханно повезло – что цепляют нас к пассажирскому поезду и конечная наша точка… отгадай с трёх раз, какая…» «Неужели Харьков?» – выдохнул я. «Догадливый! – насмешливо прищурился дядя Юра. – Именно эта бывшая столица Украины. Да только там свой зоопарк хороший, никому мы там на фиг не нужны. А вот в городке под названием Изюм ждут не дождутся, когда мы свои вонючие клетки на каком-нибудь подходящем пустыре расставим. Из Харькова сразу туда двинем. После по городкам Харьковской области будем передвигаться до зимы. Это не наши заботы – директор туда улетел и все дела к нашему приезду решит. А ты… можешь после Харькова смотаться, там город большой, кого-нибудь найдут.  Ну что… да вижу, что согласен… И чего этот Харьков тебе сдался?» «А вот это уж моё дело, – вздёрнулся  я, – не  собираюсь первому встречному…» «Да что ты кипятишься, чудак-человек, – спокойно  ответил дядя Юра, – не  хочешь говорить – не надо. А насчёт первого встречного… дорога нам предстоит длинная, так что не захочешь, да расскажешь. Но это дело  твоё, я в чужие дела не лезу, не имею такой удачи».
Конечно, я согласился.
Ладно, мужики, передохну… Славка, уважь старшего, почисть рыбки, что-то я устал ботать с вами. Надо пивка глотнуть, глотку промочить. Налей, Саня…
Так вот… Чего я в этот Харьков долбаный рвался… Сам-то он мне на фиг не нужен был сто лет. Это особая история, романтическая, история любви, можно сказать… И нечего лыбиться, а то не буду рассказывать – для меня это тогда было очень серьёзно, мужики… Я же ещё не знал, что бабы такие стервы. Да не все, конечно, не  все, но многие, и не спорьте со мной!
Там была такая история… Приехал я учиться в университет из большого села, что на Лене. И сразу закружила меня городская жизнь, вольная, студенческая… Сам знаю,  это банально… но что делать, если со мной так было, до меня – с тысячами таких простаков, и после меня – столько же их будет? Всякие бульвары, скверы и парки, развлечения, каких у нас и не слыхивали… В общем, сначала было не до учёбы. А тут еще – девушки… Не скажу, что в своём селе я с ними совсем не знался, но… они были какие-то свои, обычные, без фокусов,  если какую прижмешь в уголке за клубом или покувыркаешься с ней в зароде сена, так это… никакой тебе романтики, встал, отряхнулся, она платьице одёрнула – и снова стала своей в доску, почти что пацаном, с которым – и на рыбалку, и на речку купаться, а то и коней в ночном пасти. Все они – голенастые, дородные, икры крепкие, румянец во всю щёку, словом, какая тут любовь, так, кровь играет, гормоны…
А здесь… господи ты боже мой, огляделся я – кругом одни феи, я таких и не видывал раньше – реснички как стрелочки, бровки по ниточке, нежный румянец (разве я мог знать тогда, что такое макияж?), губки влажные – так бы и съел! Да куда там, я на них и смотреть боялся…
А она, моя любовь, среди них была самая яркая, самая легкая, самая заметная! Даром что меньше всех, её потом прозвали Молекулой… Хрупкая как игрушка, не ходила, а как будто летала – танцовщица, в балетной студии занималась. Волосы черные как воронье крыло, с таким же синеватым отливом, глаза большие, голубые, личико треугольное как у кошки, да и вся она была чем-то на породистую киску похожа – движения мягкие, вкрадчивые, голосок певучий, я просто балдел… Но разве я мог ей хотя бы намекнуть про свои «чуйства»? Особенно когда узнал, что у нее батя – большой начальник, а у меня… Я её только украдкой разглядывал, боялся, что она заметит, как я глаза на неё пялю… Но разве от баб скроешь, что ты уже по уши втюрился? Да ни в жизнь! Конечно, она заметила… И что уж там решила – то ли поиграть со мной, то ли серьезно… Я ведь тогда парень ничего был – здоровый, кудрявый, наши сельские девахи на меня западали. Но с ней… я только в снах смелым был. Пока…
Пока в колхозе вместе не оказались. Тогда студентов отправляли селу помогать с урожаем управиться. Случился там, в деревне, день рождения одной нашей сокурсницы. И так всем захотелось по-настоящему, по-взрослому за стол сесть (только из-под домашнего надзора вырвались)  , что и парни, и девчонки постарались – за вином даже в город смотались, всяких закусок наготовили. А когда выпили, попели и потанцевали, как-то так само собой получилось, что почти все на пары разбились и укрылись кто куда мог. Толком и не помню, как мы с Лерочкой (её Валерией звали) оказались сидящими на брёвнах на какой-то пустынной улице, освещенной одной тусклой лампочкой на столбе. Но нам и её много было. Помню, хотел я её камнем разбить, да всё не попадал… Пока мужик в белой рубахе и кальсонах ни вышел и обматерил меня, да ещё пригрозил башку пробить.
Ох, и целовались мы с ней тогда! У меня губы с неделю как у негра были ... Не знаю, как у неё, я на дальнем току работал, не видел Леру дней десять, хотя рвался к ним на центральную усадьбу…
Так и закрутилась наша любовь. Только я тогда полный лопух был – рукам и всему прочему воли не давал, удерживал себя, боялся её обидеть, а её… кажется, как раз это и обижало, как я потом, гораздо позднее, додумался…
Так и маялись мы до третьего курса, я всё гладиатором был (такой анекдот среди нас ходил: гладиатор – тот, кто гладит, а дальше… ), а ей большего хотелось… Её вины тут нет – нормальная здоровая девка, это я был дурак. Пока, наконец, её батю не отправили руководить каким-то заводом в Харьков, и она в тамошний университет перевелась.
Как мы расстались – особая песня… Потом я всю свою любовь в письмах изливал, писал ей через день да каждый день, она отвечала, но реже. Наконец подошло время диплом получать. Тогда-то и пришло от неё это письмо, в котором она что-то вроде ультиматума мне предъявила – мол, если не будешь такого-то июля в двенадцать часов дня стоять в Харькове на площади Дзержинского у памятника Ленину, выскочу замуж за первого встречного. Это потом я догадался – задание она мне давала, как в сказке – пойти за молодильными яблоками, которые то ли есть, то ли нету их… Вот и она была уверена, что не доберусь я до неё. Лишь бы совесть очистить. Поэтому я рвался в Харьков и совершенно не знал, как туда можно без денег попасть. Но тогда твёрдо верил – если чего-то очень хочешь, то оно обязательно как-нибудь да сбудется. Да так оно и случалось в молодости. Другое дело, чем это потом оборачивалось…
И тут дядя Юра как по щучьему велению явился. И пожалуйста – поезд до Харькова подан,  а с ним – наш прицеп: вагон для сопровождающего люда, пульман для слона, несколько платформ, на которых намертво закреплены вагончики  с клетками. Были там ещё фасадные вагоны – под кассы, для входа, но это меня совсем не касалось.           

Люди и звери

Перво-наперво дядя Юра  повёл меня с «новым коллективом» знакомить – это он так выразился. Народу в коллективе оказалось не так уж много. В нашем купе, где для меня местечко оказалось на верхней полке, аккурат как я люблю, кроме него, было ещё двое, с кем мне предстояло поближе познакомиться. Пока же только отметил, что люди они средних лет, жизнью изрядно потрёпанные, да имена запомнил, почему-то уменьшительные, как у подростков, – Володя и Олежка. Володя – среднего роста крепыш, лицо гладкое, суровая складка губ, крепкий мужской подбородок с ямкой. Если бы не мешки под глазами, то выглядел бы вполне прилично; прямые тёмные волосы, смотрит   спокойными серыми глазами серьёзно так, как будто сразу хочет понять, что я из себя представляю. В одежде чувствуется попытка не опуститься– всё не новое, но чистое, аккуратное, даже складки на брюках заглажены. Над Олежкой жизнь потрудилась усердней – весь он как полупустой мешок, видно, что человек был солидной комплекции, но схуднул малость от превратностей жизни. На лице как будто произошло небольшое танковое сражение – всё оно изрыто, испахано вдоль и поперёк не то морщинами, не то шрамами, не поймёшь. Щеки свисают, как шары, из которых воздух вышел, чуть ли не на воротнике засаленного комбинезона лежат. «Володя у нас по хищникам и птицам специалист, – небрежно бросил дядя Юра, – а  Олежка в основном по копытным. Ну а я, – добавил он, –по грызунам, а главное – за  обезьянами гляжу, за предками нашими, всё жду, когда труд их в людей превратит, да никак не дождусь – не хотят они, гады, трудиться, только бы  по стенкам скакать, пакости разные делать да блох друг у друга выкусывать». Компания оказалась сборной, почти полностью в нашем городе сменилась, один дядя Юра третий сезон с этим зверинцем ездит. Все остальные рабочие, которые привезли в наш город зверинец, получили расчёт и испарились, затерялись по подвалам, свалкам и прочим бомжатникам, так что нам предстояло и познакомиться, и притереться друг к другу. Лично меня это устаивало – со школы не любил приходить новичком в незнакомый класс, обязательно крайним окажешься…
Во втором купе семейная пара расположилась, ветврач да бухгалтерша. Правда, были они официальной семьёй или нет, я не понял, во всяком случае, что-то не похоже, ну, да не моё это дело. Бухгалтерша по имени Вера Михайловна – женщина неопределённого возраста, крашеная блондинка, не желающая забывать, что ещё недавно была красоткой… Директор зверинца с заместителем улетели самолётом, чтобы подготовить всё к приезду «основных сил», и крашеную даму оставили за старшую. Мои бумаги она взяла двумя наманикюренными пальчиками, как будто они в грязи вывалялись, смотрела на них прищурясь от дыма сигареты, которую не выпускала из ярко-алых губ. На меня почти не взглянула, не понравился, что ли? Процедила сквозь зубы: «Ну что же, работы тебе хватит, не заскучаешь… Да и некогда вам, алкашам, скучать, у вас всегда занятие найдётся. Зверей не боишься?» «Боюсь, – ответил  я как можно спокойней, – особенно если  они на свободе, да если ещё хамят и к незнакомым людям на ты обращаются». Пришлось ей на меня пристально взглянуть: «О, да ты… вы, оказывается, непростая птица!» - пустила она в меня струйку яду вместе с облачком дыма. «Простая птица – воробей, а я…» «Вижу – орёл, – не дала она договорить, – ну, ну, посмотрим, как ты будешь орлить по колено в слоновьем дерьме». «Лишь бы не в человечьем, – нашёлся я, – в нём и так побарахтался на своём веку». «Да какой там у тебя век – тридцати ещё нет», – презрительно  скривилась бухгалтерша. «Сколько есть, все мои, – я не хотел уступать, помня наставление одного умного старого человека: как себя сразу поставишь, так к тебе и относиться будут. – А дерьма и на мой век хватило, кто повыше сидит, хоть на кочке, от того уже смердит». «Да, вижу, тебе палец в рот не клади, – посмотрела она на меня задумчиво, – не знаю, сработаемся ли… Но делать нечего, где сейчас другого работника найдёшь, отправляемся через пару часов. Иди знакомься с Шахиней. Да смотри, как бы она тебе ножку не отдавила».
Я вышел в тамбур.  Следом за мной вышел её сожитель, ветврач, высокий худой мужчина со смуглым азиатским лицом. «Музафар Шарипович, – назвался он, протягивая руку. По-русски он говорил чисто, без акцента,  – можно просто Музафар». «Дмитрий, – в свою очередь представился я, – можно Митя». «Вы на Веру внимания не обращайте, она вообще-то не злая, просто сегодня не с той ноги встала. Всё будет нормально, вот увидите».         
Пошли с дядей Юрой и Музафаром смотреть животных. Ничего особенно нового я там не увидел, приходилось бывать и раньше в передвижных зверинцах. Штук десять обезьян разных пород – мартышки не прыгали, не веселились, не корчили рожи, как обычно, – сидели по разным углам клетки, как прихворнувшие дети. Тройка павианов – самец,  важный, с пышной седой гривой, похожий на старого актёра, на нас  посмотрел искоса и, как мне показалось, с презрением. Птицы – по разным вагонам: в одном павлины с облезлыми хвостами да фазаны (сначала мне показалось – так себе курочки, но потом заметил одного красавца, просто золотой, как в сказке);  в другом – хищные, орлы какие-то взъерошенные сидели на насесте, как куры, закрыв глаза плёнкой, гриф, противный, с голой шеей, с профилем старого еврея. Здесь особенно отвратительно пахло. Лев с мордой гигантского  похмельного мужика, с нечёсаной гривой, посмотрел на нас плотоядно и лениво рявкнул, стало жутковато: вагончик маленький, хоть зверь отделён от нас решёткой, но всё равно так близко, что кажется – протяни он лапу, и зацепит своими страшными когтями. Из открытой пасти противно донесло во много раз усиленный запах кошки. Парочка тигров спала без задних лап, их сонные морды напоминали всех азиатов сразу. Один чуть приоткрыл  глаз, хлестнул себя по боку длинным и толстым, как полосатый канат, хвостом, и снова погрузился в сон. Два невылинявших  волка мотались по клетке как заведённые. Лисица затравленно смотрела из домика, как будто её туда собаки загнали. На копытных – оленей, косуль, лам – было жалко смотреть, такие они были облезлые, с северного оленя шерсть свисала клочьями, как со старой-престарой шубы; глаза у него были страдальческие, как у женщины, от которой только что ушёл любимый человек. Верблюд был удивительно похож на нашего деревенского соседа дядю Спиридона – такая же лысоватая  голова с большими грустными глазами, кадыкастая шея, брезгливо оттопыренная нижняя губа… В отдельном загончике переминалась с копыта на копыто небольшая ослица, похожая на пыльный серый мешок,  с длинными ушами и  с громадным, чуть не до земли, пузом. «На сносях Азиатка, – объяснил Музафар, – к концу поездки должна разродиться».
- Ну что, пошли с Шахиней знакомиться? – как-то особенно торжественно произнёс Музафар. Она у нас цирковая, правда, списана за профнепригодность. Хотя не пойму за что, она ещё та артистка.
- С Шахиней так с Шахиней, – равнодушно ответил я, – мне как-то всё равно…
- Не скажи, – вмешался дядя Юра, – ты просто Шахини, да и вообще слона вблизи  не видел. Знаешь, впечатляет… Меня  трудно удивить, но это… я ведь с ней тоже поработал.
Мы, все трое, поднялись в полумрак пульмана. Вагон, большой как спортзал, мог вместить и двух слонов, подумал я.  Но тут началось… Первое ощущение – пол тяжёлого вагона колыхнулся под ногами, как будто тряхнуло землю – это слониха просто переступила с ноги на ногу. Потом, когда глаза стали привыкать, удалось разглядеть нечто ошарашивающе огромное, поначалу показавшееся бесформенным. Постепенно прорисовалась громадная шишкастая голова с хоботом-шлангом, который гибко, как удав, повернулся в нашу сторону; лопушистые уши, каждого хватило бы, чтобы накрыть меня с головой; ноги, подобные колоннам; масса тела, покрытого грубой морщинистой кожей. Сколько весит эта великанша, я определить затруднился бы, но что больше двух тонн – почувствовал сразу. Музафар, видимо, понял мой немой вопрос и тут же подсказал: «Шахиня – азиатская слониха, потому она у нас малышка, каких-то две с половиной тонны тянет, хотя по возрасту далеко не девочка – скоро полсотни лет стукнет».
И тут, среди складок кожи, на меня глянул глазок, коричнево-зелёный, маленький, почти как у человека, и было в нём и  любопытство, и лукавство, и даже некоторая доля благоволения, дескать, не бойся меня, я добрая, если ты тоже не злой… Может, я всё это придумал, но тогда, при первой встрече, мне так показалось. Позже выяснилось, что я, в общем, не ошибся. «А потрогать её… можно?» – нерешительно спросил я, ещё не понимая, действительно мне этого хочется или я просто храбрюсь. «Почему нельзя? – ответил Музафар – Вам же с ней теперь часто придётся встречаться, так что… привыкайте друг к другу. Только осторожно – разозлить вы её не сможете, лишь бы она неосторожно не переступила, ножка у дамы сами видите какая…»
Я медленно подошёл к слонихе и погладил её по боку на той высоте, до какой смог дотянуться. Ощущение было такое, будто моя рука прикоснулась с стволу громадного дерева, слегка нагретого закатным солнцем, – позже узнал, что температура тела у слона 35 градусов.
Шахиня отреагировала на мою ласку, но довольно своеобразно – изогнула хобот, деликатно сняла с моей головы видавшую виды кепку, изобразила, будто бы хочет поместить её себе в рот, но потом передумала и довольно галантно протянула мне. «Шутка, – сказал Музафар, – значит, вы ей, в крайнем случае, не противны, а может, и понравились. А то бы могла проглотить или изжулькать».            
- Кстати, чем её кормят? – спросил я, вспомнив, что теперь это входит в мои обязанности.
- А вот тут всё расписано, – сказал зоотехник и подвёл меня к стене, на которой висела солидная казённая бумага в деревянной рамке и под стеклом. Правда, стекло давно не протирали, оно было изрядно засижено мухами и запылилось, но разобрать текст я смог, хотя и в полумраке вагона:
«Кормить шесть раз в день. Дневной рацион: сена — 30 кг, травы — 30 кг, древесных веток — 6 кг, соломы — 2 кг, отрубей — 3 кг, овса — 1 кг, хлеба — 5 кг, крупы овсяной — 2 кг, моркови — 15 кг, свеклы — 5 кг, картофеля — 4 кг, капусты — 2 кг, лука — 300 г, фруктов — 8 кг, сахара – 250 г»
- И что, – изумился я, – она  действительно всё это съест?
Дядя Юра, до этого молчавший, захохотал: «Ты что, старого анекдота не знаешь? Съесть-то она съест, да кто же ей даст?»
- Ну, – несколько смутился Музафар, – стараемся кормить по рациону. Не всегда получается… финансирование урезают…
-Урезают, урезают, – продолжал веселиться дядя Юра, – да мы ещё от зверья питаемся, объедаем бессловесных тварей. Вот только хищников, особенно кошек этих… с ними осторожно надо – попробуй у них мясо схавать, быстро вспомнят, что мы тоже из этого продукта».
- Вы всё шутите, Юрий, – недовольно пробормотал ветврач, – хотя, конечно, немножко фруктов и овощей у травоядных берём, это не возбраняется – в Союзгосцирке хорошо знают, какие у нас зарплаты и командировочные. Основной корм на первое время, – продолжал он, – сено, овощи, фрукты, овёс, сахар – с собой в товарных вагонах везём, по дороге прикупим, придётся грузить. Не вам одному, конечно, на погрузке все работают.
В купе нас с дядей Юрой ждали. Это было даже приятно – последние месяцы своей хаты я не имел, а тут… тепло, светло, на вагонном столике ужин ждёт – хлеб большими ломтями, огурцы солёные и свежие, помидоры, рыбка какая-то, ну, и, конечно, бутылки – не бургундское и даже не Абрау-Дюрсо, да и на что нам оно, баловство это, когда есть простая советская бормотуха? Лучше бы, конечно, беленькой, ну да за неименьем гербовой… что?.. правильно, пишут на простой. Чёрт подери, да тут одни эрудиты собрались, такие вещи знают…
Мне тогда всё было симбирь что пить, как говорят якуты, что означает по-ихнему – всё  равно. Печень, желудок были здоровые как  жернова – всё перемалывали, а я-то, дурак, думал, всегда так будет. Да ладно, не о том  сейчас… В общем, ждали нас. Володя сидел спокойно, а Олежка всё дёргался, руки потирал, видно было, что невтерпёж ему – весь красными пятнами пошёл. Зашёл с нами и Музафар. Уселись к вагонному столику.
- Ну что, мужики, нальём по первой, – серьёзно, без улыбки скомандовал дядя Юра, – да выпьем за знакомство – святое дело! За новую встречу на этой земле!
Чокнулись, выпили… Захрустели огурцами… И так мне отчего-то стало хорошо, славно, как будто маленький боженька в бархатных штанишках по душе прошёл.
Но где бог – ищи рядом чёрта. Тот разве засидится? Всегда тут как тут, да чаще всего – в юбке. Хотя… бабы теперь в штанах, как и мужики, ходят. Баба, в общем. Дверь в купе с треском отъехала, и ворвалась Вера – на щеках красные точки, руки в боки,  пасть с размазанной помадой – шире ворот в аду, и зубов в ней – штук шестьдесят, не меньше.
- Так я и знала, – кричит, – ещё отъехать не успели, а эти уже за бутылку! Никто ведь из вас, сволочей, не побеспокоился – животные накормлены ли, сыты, только бы самим жрать!
Встал Володя, спокойный, как будто никто тут и не кричал:
- Вера Михайловна, – сказал вполголоса, – вы зря беспокоитесь: мы с Олегом всех накормили, и хищников, и копытных, и птиц, и Шахиня на сегодня сыта. Вода у всех свежая залита, так что не надо волноваться…
- А мы что, поужинать не имеем права? – нервно вскочил Олежка.
- Знаю я ваши ужины, – снова взвинтилась Вера, – особенно твои. Ты когда у нас появился? Позавчера? А не вчера ли уже на опохмелку просил?
- Это – моё дело… – сникая, пробормотал мужик.
- Твоё дело, соколик, – работать, за это  тебе деньги платят. А ты… позавчера аванс получил... Где он, аванс? Черти унесли? Знаю куда унесли – в винную лавку. В общем, так, орлы – давайте хавайте, и баиньки… А продолжите керосинить, да ещё среди ночи песняка дадите – знаю я вас, не вы одни такие – на первой же станции всех повыгоняю, наберу любых бичей, хуже всё равно не будет. Ты, Музафар, сейчас же марш в своё купе! Тоже мне мусульманин – жрет это зелье как всё равно православный!
Музафар поднялся и, загребая ногами, нехотя потащился за ней, бормоча: «Ты мою веру не трогай… У нас свобода вероисповедания…»   
 Мы остались втроём. Наш скромный праздник кончился не начавшись. Так думал я. Но у дяди Юры было другое мнение.
- На то, что тут говорила женщина, – наплевать и забыть, – сказал он без тени волнения, – кроме, конечно, так называемого песняка, что-то я тут ни Карузо, ни Шаляпина не наблюдаю. А наш скромный мужской праздник мы продолжим. Выпьем без излишеств, закусим чем бог послал, сядем рядком да поговорим ладком…
- О чём говорить-то? – нетерпеливо проговорил Олежка. – Наливай да пей!
- Не прав, – так же спокойно продолжал дядя Юра, – выпивка без беседы – просто пьянка. А вот если выпивается со вкусом да под неспешный разговор, когда собеседники раскрывают друг перед другом душу – вот это  уже настоящий пир. Потому предлагаю – наполнить бокалы, не беда, что это разномастные кружки и банки, дело не в этом. Дело в том, что в них и что в нас. А что в нас – мы постепенно, без нажима, без насилия выясним. Предлагаю – пусть каждый расскажет о себе, да не как биографию при приёме в комсомол, а откровенно, как на исповеди. Это – по максимуму. На деле – как получится. Начнем, как положено на военных советах, с младшего. А так как ни чинов, ни погон у нас нет, пусть это будет младший по возрасту. Значит, ты, Митя… А пока – выпьем. И не просто выпьем, а под достойный спич. Пусть в наших бокалах не мальвазия, но кто нам помешает вообразить, что мы вкушаем старинное вино из погребов самого Людовика Короля Солнце? А спич будет такой. Вот мы сидим за общим столом, и каждый из нас – тайна, мир, вселенная, закрытая для других. Проще – чужие друг другу люди. Впереди у нас – дорога. Мы в начале неё. Вот мой спич – выпьем за то, чтобы в конце дороги мы расставались как братья. Ну, поднимем бокалы, содвинем их разом!
Мы выпили чинно, не спеша, дядя Юра сумел нас настроить на размеренный лад застолья. Закусили так же степенно, без жадности, хотя я заметил – у Олежки и дяди Юры с зубами проблемы: жуют, шамкая челюстями как старухи. Я не стоматолог, но определил – что у того, что у другого половины зубов не хватает, а то и побольше.
Первый голод утолили, вкус плохого вина закуской перебили, и смотрят все на меня с ожиданием – дескать, начинай, молодой… Ну, я и начал… Повторяться сейчас не буду – рассказал им всю свою невеликую жизнь, как вам только что, разве что про отца и маму, сельских учителей, добавил… А так – ничего для вас нового – про свою ленскую деревню, как приехал я из неё на филолога учиться, как на городских девчонок открыв рот смотрел; про Леру  рассказал, про её условие, из-за которого в Харьков еду. Особого впечатления мой рассказ на слушателей не произвёл, разве что подивились мужики на моё везение – надо попасть в Харьков, и вот тебе, пожалуйста, поезд подан.   
Настала Володина  очередь. Он начал не торопясь, раздумчиво, может быть, впервые оценивая свою судьбу, взвешивая её как на ладони. Потом увлёкся, с как бы заново переживая то, что с ним когда-то произошло. Я постарался записать рассказ и его, и всех других, как можно точнее, ведь я писателем мечтал стать… А теперь вот сижу с вами, пью тёплое пиво и творю перед вами своё первое и, наверное, последнее произведение. Да ладно, что это расчувствовался?    

Володя

Я, мужики, лётчик. И не надо рифмы подбирать – налётчик, залётчик, лёд чик, дескать, тот, кто лёд рубит, есть на северах такое занятие… Нет, я действительно лётчик и,  скажу не  хвастаясь, неплохой. Был. Понимаю ваше удивление, но это правда, и документы   сохранились. Почему здесь оказался? Как говорил Бабель Исаак Эммануилович? Узнаете, если пойдёте туда, куда я вас поведу. Откуда Бабеля знаю? Не торопите, господа хорошие, всё в своё время поймёте.
Да, я лётчик. Окончил знаменитое Бугурусланское лётное училище гражданской авиации. Оттуда вышло немало отличных пилотов, в том числе и известных всей стране. Перечислять не буду – я к ним, сами понимаете, не отношусь. Раздолбаев вроде меня тоже вышло немало. Хотя я был, как уже сказал, хорошим лётчиком. Если бы мне кто-нибудь сказал, что я окажусь среди бичей – пардон, среди бывших интеллигентных людей, – я бы тому плюнул в физиономию. Но… судьба играет человеком, а человек играет… на чём может… 
Начинал я после училища неплохо, считался надёжным пилотом – лётных происшествий не допускал, водку пил только в очень свободное время, задания выполнял. Полетал на АН-2, колхозные поля сверху какой-то гадостью посыпал, по северам возил грузы разные, почту, людей… Да что только не возил, северные люди привыкли к летательным аппаратам давно, смотрят на них как на обычное средство передвижения и перемещения домашнего скарба и любимых животных – собак, коз, однажды пытались даже оленя в салон затолкать, да рога помешали. Потом были АН-24, АН-10, успел даже, правда, недолго, на ИЛ-14, сейчас этот переделанный из американского «Дугласа» аппарат, наверно, мало кто помнит. Так, пройдя все ступеньки, дошёл до реактивных – до ТУ-104, летал и на Москву, и на Ленинград, выполнял и помидорно-арбузные рейсы – так у нас называли маршруты в Среднюю Азию, в основном на Ташкент. В общем, страну я повидал, но больше сверху. Однако и города посмотрел, когда время позволяло, по улицам побродил, по музеям, иногда в театры выбирался.
Но была в моём служебном росте одна, если смотреть со стороны, странность, для меня и моих сослуживцев вполне объяснимая, – на всех больших машинах я летал только вторым пилотом, хотя и опыта, и знаний, и прочих качеств, чтобы стать командиром, – хватало с избытком. Объяснялось это просто – не было у меня красной книжечки с четырьмя магическими буквами – «КПСС». Беспартийным я был. Да добро бы не принимали по каким-то причинам – анкета замарана или ещё что, так нет же – сам  отказывался, хотя предлагали не раз, просто измором брали. Намекали не раз: смотри, проколешься на чём-нибудь… другому бы сошло с рук, а ты… пощады не жди. Не так прямо, конечно, но довольно прозрачно.  До политотдела доходило, какие только чины не подступались, но я стоял твёрдо – нет и всё! Почему – долго объяснять. Если коротко – не верил я этой партии, которая столько лет пожирала своих «детей», а потом даже не покаялась. Не верил их лозунгам. Особенно злило – «Партия – ум, честь и совесть нашей эпохи». Какой ум, какая совесть и честь, если в начальниках – карьеристы, а основная масса – просто стадо? Это потом уж Миша Успенский написал, как припечатал:
Зачем нам ум, совесть и честь,
Когда такая партия есть!
Хотя тогда уже многие понимали – все эти программы, пятилетки – всё враньё. Понимали да молчали, и в «ряды» вступали дружно и даже с радостью, иначе никуда не продвинешься. Платили ведь не за уменье работать, не за талант и даже не за старанье – за кресло. Занял руководящее кресло, попал в номенклатуру – всё, спи спокойно, дорогой товарищ, твоё будущее обеспечено. Но любое руководящее место мог занять только член партии. Вот и кресло первого пилота беспартийному было заказано – вдруг зарулит куда-нибудь не туда?  Потому многие рвались в партию. И осуждать их – не моё дело: семья, дети, кормить надо, купить, как писал Маяковский, «небольшие штаны и что-нибудь из хлеба». А я не хотел вступать, и всё… Потому ещё, что успел почитать кое-что – Солженицына, и не только его…
Ну, начальство ко мне подозрительно относилось – понятно. Но вот что  странно – другие пилоты на меня тоже косо посматривали. Казалось бы, им-то что за дело, даже наоборот, радоваться надо – никому дорогу не заступаю, не мешаю. Ан нет, не нравилось, что я – не как все.  Читать любил, читал много, иногда даже в полёте, когда не занят был…А водки пил мало, с ними – вообще почти не пил. Другая компания… Вот в этом-то всё дело – в компании: тянуло меня к писателям, газетчикам. Среди них у меня было много знакомых, даже несколько близких друзей. В Союзе писателей, в редакциях, особенно в «Молодёжке», был своим человеком. Это тоже раздражало. Но я никого не осуждаю и даже понимаю: попал в стаю – лай не лай, но хвостом виляй. 
К тому же отношение ко вторым пилотам в «Аэрофлоте» какое-то… странное. Вроде все специалисты, у каждого свои, чётко расписанные обязанности, а вот… откуда-то взялось мнение, что второй чуть ли не пассажиром летает, хотя, поверьте, у него есть чем заняться и в воздухе, и на земле – не меньше, чем у других. Однако откуда-то взялась такая несправедливость, и, наверное, до сих пор живёт. Недаром именно про второго больше всего анекдотов ходит. Хотите, травану парочку для разрядки? Такой, например:       
- Кто такой первый пилот?
- Первый пилот – это  голова экипажа!
- Кто такой штурман?
- Штурман –  глаза экипажа!
- Кто такой бортинженер?
- Бортинженер – руки  экипажа!
- А кто такой второй пилот?
- Второй пилот это... ну... член экипажа.
Или ещё один:
Побился при посадке самолет. Экипаж выскочил и бегает вокруг него. Командир причитает:
- Это из-за меня, я неправильно заход построил, поздно реверс скомандовал…
Штурман:
- Это я виноват, неправильно курс проложил, высоту неправильно считывал…
Бортинженер:
- Нет, это я виноват, я не тот режим двигателям установил…
Второй пилот (отряхиваясь):
- Блин! Опять меня убить хотели, сволочи!
Несправедливо, конечно, но… На чужой роток не накинешь платок… Да  и смешно обижаться на анекдоты и пустую болтовню. Потому давайте-ка выпьем за всех вторых пилотов, летающих и погибших – гибнут они так же, как и другие члены экипажа.
Продолжу. В общем, мало того что я был вечным вторым, так ещё и в партию не рвался, водку со всеми не пил, помидоры и арбузы мешками и ящиками не перевозил, книжки не те читал – не детективы и прочую муру, а серьёзную литературу – Аксёнова, Астафьева, Распутина, Марселя Пруста, Кафку… Понятно – за что меня любить? Я и не жаждал любви коллег, но и не ссорился ни с кем – нормальные, ровные рабочие отношения. Однако не раз слышал за спиной: белая кость… интеллигентик… Но и на это внимания не обращал – пусть говорят, слегка даже лестно.
Однако именно это отношение и вышло мне боком. Вы можете мне не верить, но случилось со мной точно по старому анекдоту, который каждый из вас не раз слышал. Я даже думаю – не от моего ли «приключения» он пошёл?
А началось всё с ерунды, с пустяка, хотя для меня этот пустяк вон как обернулся. Дело в том, что рейс на Москву делал тогда промежуточную посадку в Омске. И конечно, всех, кто обслуживал самолёты, мы хорошо знали. Был там один парень, который всегда приезжал на лётное поле на велосипеде. А пока он работал, я садился на этот велосипед и колесил по бетону – нравилось мне, что на лётном поле просторно, никаких помех, можно до солидной скорости разогнаться, не то что на дороге, разные фокусы делать.  В общем, не знаю почему, но нравилось, и всё! Мальчишество? Может быть – детство у меня было не очень богатое на игрушки и забавы, своего велосипеда никогда не имел.
Вот и в этот злосчастный день заприметил я, что мой знакомец подъезжает к нашей стоянке на своем двухколёсном, быстро сбежал по переднему трапу, вскочил в седло и завертел педали.
И откуда он только вывернулся, тот пацан, мальчишка лет шести?! Шли там пассажиры с нашего же, по-моему, рейса, а может, с другого, но далеко в стороне, я отвлёкся, не заметил, а этот… выскочил откуда-то, и прямо мне под колесо. Не сбивать же его, да ещё на бетон. Пришлось круто сворачивать, даже не глядя. А там тележка с багажом  ехала, я в неё и врезался. Скорость у меня была приличная, плюс ход тележки…  кто видел, говорили, посмеиваясь ехидно, что летел я красиво, через все сумки и чемоданы, иногда задевая их. Хорошо хоть не башкой  в бетон врезался, тогда бы вообще кранты…
Приземлился я на четвереньки. В основном ногам досталось, особенно правой – под неё какой-то камешек попал, что ли. Подвернулась она… Пытаюсь я подняться, да не могу – больно, аж слёзы из глаз. Вот такая дурацкая приключилась со мной авария на земле.
В результате эскулапы нашли «краевой перелом основания пятой плюсневой кости без смещения». Так было в истории болезни написано. Гипс наложили. Засел я в квартире надолго. Сначала было терпимо – жена уйдёт в свой институт (она у меня, между прочим, доцент)… Была? Что была? Жена или доцент? Не была, а есть и сейчас – и то, и другое. Да не перебивайте вы меня, а то брошу рассказывать. Так вот, уйдёт она, а я книжки читаю, или в телевизор пялюсь, или просто валяюсь на диване. Одну неделю, вторую, третью… На четвёртую гипс сняли, но на работу не выписали – посиди ещё, говорят. Купила мне жена тросточку, стал я на улицу выбираться, недалеко от дома.
Но всё равно – тоска… И решил  устроить себе праздник. Я вообще-то всегда выпивал умеренно, но тут решил – гулять так гулять! Позвонил знакомым парням из молодёжной газеты, пригласил в гости. Те, конечно, с удовольствием – кто откажется от даровой выпивки, тем более газетчики, народ небогатый? Пришли трое – Игорь, Олег и Борис, ребята компанейские, весёлые, юморные, анекдотчики заядлые. Сбегали (они, конечно, а не я, я это мероприятие финансировал) в соседний гастроном, принесли три бутылки «Столичной», закуски, и пошло у нас веселье хоть куда… Парни болтают наперебой, я в основном слушаю да посмеиваюсь. Потом ещё бегали, добавляли. Сели мы сразу после одиннадцати (тогда, если помните, водка только с одиннадцати продавалась), и где-то часам к четырём порядочно набрались. Потому что было дальше – не особенно помню. Видно, прилёг на диван и уснул. Проснулся – вижу, дело к вечеру. Парни ушли. Башка трещит, во рту – как будто не язык.
Взял тросточку, похромал в гастроном – сигарет купить и минералки. Сел на скамейку возле памятника Ленину, глотнул из горлышка газировки, она оказалась противной, тёплой, закурил сигарету из пачки «Стюардессы», вроде чуть полегчало. Вечер хороший, тихий, лето на дворе… Сижу, в дремоту клонит.
И тут подходит ко мне какой-то мужик, в сумерках особенно не разглядел, но вроде приличный, не бич. «Слышь, парень, – говорит, – сдаётся мне, маешься ты с похмела. Со мной – аналогичный случай: голова трещит, как спелый арбуз, а на бутылёк не хватает. Может, добавишь, и поправимся за кампанию? Я мигом слетаю». Не хотелось мне пить – никогда до того не опохмелялся, но и сил возражать не было. Видно, вело меня что-то к тому, что потом произошло. Мой змей-искуситель действительно «слетал» мигом – только отошёл, и тут же вернулся, а может, я успел задремать.  Пока мой новый товарищ открывал бутылку, раскладывал на газетке кое-какую закуску – помнится, там был ржаной хлеб, килька да плавленые сырки, я сквозь хмель и дрёму вглядывался в его лицо, пытаясь понять – кто такой, откуда взялся. Примстилось мне вдруг, что он должен походить на чёрта, уж больно неожиданно появился, но сколько ни напрягался, ничего путного разглядеть не мог – обыкновенное лицо, сейчас бы встретил и не узнал. Что рогов и носа пятаком у него не было – побожусь. Но  жизнь он мою со своей опохмелкой перевернул, это к бабке не ходи. Хотя… он-то в чём виноват? Не знаю…
Последнее, что я запомнил в тот вечер – каменная рука вождя, простёртая над моей головой, указующая… куда? В светлое будущее, конечно. Обманул вождь – с этого момента моё будущее окончательно перестало быть светлым. Я вырубился, да так, что будто провалился куда-то в тёмную яму.
Сквозь тяжёлый хмельной сон я чувствовал, что меня кто-то трясёт… потом везут на машине… ровный гул мотора…самолёт, что ли… больше ничего не помню.
Проснулся оттого, что озяб. Прямо аж колотить стало от ночной прохлады, зубы застучали. Продрал глаза, смотрю – ни хрена понять не могу. Засыпал в небольшом сквере у памятника Ленину, а проснулся на какой-то площади, довольно просторной и мне совершенно незнакомой. Главное – никакого Ленина и в помине нет, но какой-то памятник стоит, и  скамейка, на которой я оказался – рядом с пьедесталом. Пьедестал – высокий столб прямоугольного сечения, стоит на ней фигура человека, явно военного, у ног его орёл распластался. Кое-как прочел надпись – «Александр Иванович Покрышкин». У подножья что-то  белеет, присмотрелся – бумага, камешком придавлена. Поднялся на негнущихся ногах, дотянулся, поднял тетрадный листок, кое-как разобрал: «Привет пилоту от пилота».
Памятник Покрышкину? Откуда он взялся в нашем городе? Не было его отродясь и не будет. А где… есть? Стал я ломать голову, напрягать похмельные мозги… И ведь вспомнил! В Новосибирске родился трижды Герой Покрышкин, там ему, значит, и памятник установили. Так что я – в Новосибирске? Как я тут оказался – в старых спортивных штанах, в клетчатой рубахе-безрукавке, в домашних тапочках на босу ногу, одна нога забинтована несвежим эластичным бинтом, с тросточкой, и, что страшней всего, – без единого документа и без копейки денег? Ну, как оказался – будет время выяснить, да я и так, хоть и не сразу, но сообразил – кто-то из коллег-доброжелателей увидел меня никакого на скамейке и решил в точности повторить старый анекдот. Хорошо хоть, не в Киев завезли к памятнику Богдану  Хмельницкому, Новосибирск всё-таки ближе…   Главное – что теперь делать. Добираться до аэропорта (вспомнил даже, что он называется Толмачёво), там лётчики не дадут пропасть… Но как? Аэропорт где-то далеко за городом, у чёрта на куличках. Кто повезёт без денег? Тем более что я – бич бичом, да ещё выхлоп похмельный у меня, как у Змея Горыныча. В милицию податься? Кто там поверит моей истории? Пока проверять будут, в тигрятнике насидишься… В домашних тапочках…
Правду люди говорят – «Не буди лихо, пока оно тихо». Только помянул милицию, да и то мысленно, а она уже тут как тут – подкатывает ко мне «раковая шейка», из неё лихо выскакивают двое – лейтенант и сержант. И сразу – ни здравствуй ни прощай – чуть не за жабры берут: «И чего ты, бичара, разлёгся? Наверное, думаешь, что тут тебе гостиница «Сибирь»? Вставай, поехали. Будет тебе гостиница!». «Погодите, мужики, – взмолился я, – вы мне сначала скажите – я где, правда в Новосибирске?» Менты переглянулись, захохотали, прямо-таки заржали здоровым молодым ржанием. «Ну ты, мужик, допился даже не до зелёных чертей, вообще все рамсы попутал. Может, ты и страну не помнишь? А какое сегодня число, знаешь? Какой год?» «Да всё знаю, – взмолился я, – одного только не знаю: как я здесь оказался. Я из Иркутска, лётчик, второй пилот на ТУ-104».  Тут ребята в красивых фуражках совсем развеселились: «Да ну, – осклабился лейтенант, – так ты, может, из самолёта выпал прямо на эту скамейку? А чего одет не по форме? А пил чего? Чем вы в полёте напиваетесь? Антифризом или ещё чем? Хотя откуда тебе знать, ты же самолёты только в небе видел! В общем, хватит гнать, поехали. Там тебя уже заждались».
В отделении меня ждал, подрёмывая, пожилой сухонький капитан, суть которого, несмотря на тяжёлую похмельную голову, я понял с первого взгляда и определил её расхожей фразой: «Капитан, никогда ты не будешь майором!». Такие люди, досиживающие до пенсии, потеряв всякие попытки подняться выше, впадают в служебную апатию и выходят из неё только в том случае, если им попадается какая-то жертва. Уж этому-то несчастному достается сполна за все жизненные и служебные неудачи. Такие люди мне попадались в разных профессиях, на разных должностях, но когда от них хоть  кто-то зависит: трепещи, несчастный! А я зависел от него со всеми своими потрохами.
Он посмотрел на меня сонными бесцветными глазами, но постепенно в его взгляде появлялось выражение просыпающегося сторожевого пса, который видит нарушителя охраняемой территории и знает, что легко может его достать. «Ну, сынок, – сказал капитан, протирая глаза и распрямляя плечи, – рассказывай свои сказки. Так ты  у нас, значит, лётчик? Что-то не припоминаю бича-лётчика. Были бичи-танкисты, те, что по канализационным люкам экипажами зимуют. Врачи попадались, журналистов – на несколько газет, были учителя, инженеры, а вот пилот – первый раз. Давай поведай, как ты скатился с небес на помойку». «Прежде всего, товарищ капитан, – как можно спокойней начал я, – прошу мне не тыкать, я ведь не мальчик. По поводу обстоятельств, которые привели меня к вам, надо спокойно, без эмоций и взаимных оскорблений разобраться. Это во-первых. Во-вторых, никуда и ниоткуда я не скатывался – был и остаюсь вторым пилотом реактивного пассажирского самолёта. Правда, попал в непростую жизненную ситуацию и потому нахожусь перед вами в таком виде, без документов и денег. Чтобы в этом разобраться, достаточно для начала позвонить моему начальству в Иркутск и спросить, есть ли у них такой пилот. А потом уж решать, что со мной дальше делать».
Надо сказать, что капитан на какое-то время опешил – не ожидал он такой тирады от бомжа, одетого живописно и пахнущего соответственно. Но, надо отдать ему должное, довольно быстро пришёл в себя – сказалась многолетняя милицейская закалка, всё-таки прослужил он немало и повидал всякое. «Да что ты говоришь, – пропел он ехидным голосом, – а может, сразу уж позвоним министру транспорта или президенту? Мол, так и так, свалился на нас с небес летун из Иркутска в тапочках на босу ногу, в задрипанных трениках, к тому же с запахом многодневного перегара, и хочет попасть домой. Не соблаговолите ли послать за ним ваш персональный самолёт?»
Я понял, что ничего не добьюсь, кроме насмешек, всё-таки какое-никакое, а развлечение во время скучного ночного дежурства. «Знаете что, командир, отправьте-ка вы меня спать куда-нибудь… как это у вас называется, в тигрятник, что ли?  Устал я сегодня… да  к тому же… как в народе говорят: утра вечера мудренее». «Да что ты говоришь? – продолжал ёрничать капитан. – А может, тебе нашу койку уступить, на которой дежурный отдыхает? Или люкс в гостинице заказать?» «Не надо мне вашей койки, – равнодушно пробормотал я, – просто отпустите душу на покаяние».
То ли ему надоело надо мной издеваться, то ли понял, что беседа наша не имеет смысла, но только он кликнул весельчака сержанта, и тот препроводил меня наконец на нары. Там уже спало три человека, при скудном освещении я их не разглядел.
Не скажу, что это была лучшая ночь в жизни. В моём новом пристанище было душно, отвратительно пахло парашей и хлоркой, к тому же витал сложный букет похмельных запахов, в который и я внёс свою струю. При этом один из моих соседей храпел так, что стены дрожали, ещё один время от времени вскрикивал, видно, во сне его мутило. Добавьте к этому мою тяжёлую с похмелья голову, постоянную сухость во рту, от которой невозможно было избавиться при помощи тёплой воды с запахом всё той же хлорки.
В общем, я почти не спал. Так, задрёмывал иногда и тут же опять вскидывался. Но всё же к утру хмель из моей головы окончательно выветрился, и я стал способен соображать. Попытался вспомнить: а нет ли у меня в Новосибирске хоть каких-то знакомых? И тут меня осенило: ну конечно, здесь же летает мой кореш по Бугурусланскому училищу Стёпка Баженов! Почему я сразу про него не вспомнил? Почти три года мы просидели за одним столом, кровати стояли рядом, одна тумбочка на двоих, верх мой, низ – Степана. Да и после училища не теряли друг друга из виду, писем, правда, не писали, но перезванивались регулярно. Раз даже семейство Баженовых гостило у нас на Байкале – сам Стёпа, когда-то невысокий белоголовый крепыш, к тому времени превратившийся в солидного мужика, его дородная красивая жена и два киндера, Ванька и Петька, погодки, уменьшенные копии отца. Вспомнив  о нем, я сразу успокоился, хотя, конечно, не помнил  номера его телефона, адреса вообще не знал. А успокоившись, наконец-то смог заснуть. Проснулся от того, что кто-то очень энергично тряс меня за плечо. Открыл глаза – это был сержант, но не вчерашний весельчак, а незнакомый мне мордатый веснушчатый парень, видимо, вчерашние мои знакомцы уже сменились. «Поднимайся, летчик, уже двигатели прогревают, лететь пора», – жизнерадостно орал он, улыбаясь во все свои тридцать два зуба без признаков кариеса. Ого, подумал я, становлюсь здешней достопримечательностью – моя «легенда», видимо, всем уже известна. «Давай, давай, – продолжал блестеть зубами конопатый, – тебя наш начальник заждался уже!»
Начальник мне с первого взгляда понравился – такой киношный мент со стальными глазами, с квадратным подбородком и обильной сединой в каштановой шевелюре. «Ну, здравствуй, – начал он спокойно, чуть улыбаясь, – наслышан я о тебе. Как же, не каждый день к нам пилоты залетают, да ещё не по воздуху, а каким-то неизвестным науке путём». Я завёлся с полуоборота: «Здравия желаю, товарищ майор! За недолгое пребывание во вверенном вам отделении я заметил две особенности. Первая – тут работают одни весельчаки. И вторая – всех людей, независимо от возраста, у вас называют только на ты. Теперь я понял, откуда это: рыба гниёт с головы! Правда, есть ещё одна особенность – никто не хочет выслушать попавшего в беду человека и хотя бы попытаться поверить ему».
Майор посмотрел на меня внимательней: «Ты… вы, кажется, начали мне хамить? – сказал он, но спокойно, без злобы. – Я вам категорически не советую этого делать. Так и настроить против себя человека можно, а это уж никак не в ваших интересах, ведь сейчас вы полностью в моей власти – могу, скажем, посадить на пятнадцать суток или вообще привлечь за бродяжничество, все основания для этого имеются. Но могу и выслушать, а если поверю – помочь. Так что не становитесь в позу, а с чувством, с толком, с расстановкой излагайте свою историю». Что я и сделал – начал с происшествия в Омске, закончил вчерашней ночью. Постарался ничего не забыть – назвал имена моих начальников, домашний адрес с индексом и номер телефона. Сообщил, что больничный у меня кончился сегодня, так что с завтрашнего дня я в прогулах.  А закончил тем, что упомянул про Стёпу Баженова, дескать, если его разыскать, он всё подтвердит.
Майор не перебивал, иногда вставал, прохаживался по кабинету. Когда я умолк, он сел за свой стол, нажал на кнопку под столешницей. Вошла миловидная девушка с погонами лейтенанта. «Неля, – обратился к ней начальник, – принеси-ка нам две чашки хорошего чая да каких-нибудь бутербродов, что ли? Вы ведь со вчерашнего дня ничего не ели?» Только после этих его слов я понял, что голоден зверски.
Ели мы в полном молчании. Чай показался мне невероятно душистым, бутерброды – вкуснейшими. Понятно, что начальник не столько ел, сколько смотрел на меня и думал. Я же смолотил всё, что было. Лейтенант Неля убрала чашки и тарелки, и только тогда майор заговорил: «Как вас по имени отчеству? Владимир Иванович? Меня – Михаил Васильевич. Так вот, Владимир Иванович, я вам поверил. Что-то подобное и раньше приходилось слышать, но это были байки, вроде анекдотов. Кого-то, пьяного, подобрали у памятника Ленину, перевезли в Киев и положили на скамейку у памятника Богдану Хмельницкому. К тому же там жертвой был какой-то безымянный бич, а вы – судя по вашему рассказу, действующий пилот. Вот это-то меня и смущает. Неужели ваши  товарищи по работе могли сыграть с вами такую злую шутку? Может быть, вас недолюбливают? Впрочем, это дело ваше. А мы сейчас с вами вот что сделаем – позвоним вашей жене. Она, наверное, с ума сходит, поди, все больницы и морги обзвонила? Успокоим женщину, заодно я легко и просто проверю вашу версию. Только учтите, никому больше в Иркутск я звонить не буду, в том числе и вашему начальству, мне не густо средств дают на междугородние переговоры. Да к тому же, думаю, не в ваших интересах, чтобы они сейчас узнали, где вы и что с вами произошло. Согласны?» Конечно, я был согласен. Из моего замутнённого необычными обстоятельствами сознания совершенно выпала жена. А ведь и правда, что Галина сейчас думает, как она это переживает при её-то сердце?! У меня внутри аж всё похолодело.
Трубку, как я понял,  схватили сразу, ещё первый звонок не успел прозвучать до конца. «Здравствуйте, – вполголоса сказал майор, – это Галина Михайловна? Сейчас с вами будут говорить». И передал трубку мне. Какой раздался вопль, когда она услышала мой голос, о чём мы тогда говорили и как – рассказывать не буду, сами можете представить.
Закончили. Я осторожно положил трубку.
«Так, – продолжал майор, – теперь я окончательно убедился, что вы не сочиняете. Хотя я вам и так поверил, но… лучше всё-таки поверить. Теперь дальше. Надо как-то вам отсюда выбираться. Как, вы говорите, зовут вашего друга? Напишите-ка мне на бумажке его фамилию, имя и отчество, чтоб я ничего не перепутал».
Он набрал какой-то номер: «Здравствуйте, Игорь Константинович! Вас приветствует начальник Советского РОВД майор Казаков. Да не пугайтесь, ничего не случилось. Что вы все так милиции боитесь, или с законом не дружите? Шутка. А надобность до вас вот какая – есть у вас такой пилот Баженов Степан Вадимович? Да перестаньте вы, никто ничего не натворил, просто его друг разыскивает. Дома, отдыхает? А телефончик? Вот спасибо! – и мне: – Звоните своему другу…»
Из этого я делаю вывод, что и среди ментов, пардон, милиционеров, есть приличные люди. За них предлагаю выпить.
Дальше – неинтересно. Приехал на машине Степан, забрал меня к себе, отмыл, приодел, накормил-напоил, само собой, да так напоил, что я с усталости, с недосыпа да на старые дрожжи вырубился и проспал почти сутки.
После поехали мы со Степаном в Толмачёво, и он отправил меня с экипажем в  Иркутск. Экипаж был из нашего отряда, мужики знакомые, но держались они со мной так, что я понял – знают про моё приключение, а значит – знает  весь отряд. В том числе и начальство.
Счастливые слёзы жены, ахи-охи – всё это легко представить. В отряде меня встретили вроде как ни в чём не бывало, но по косым взглядам да усмешкам было понятно – всё давно перетёрли… А меня как будто замкнуло: смотрю на них и думаю – кто же из вас мне такую подлянку кинул – ты, ты, а может, ты? Что-то мне так противно стало, помните, картина такая была «Свой среди чужих, чужой среди своих»?  Вспоминал майора из Новосибирска и думал – он-то мне чужой человек, а поступил как свой, как нормальный мужик, а вы – вроде свои, но кто-то из вас сделал со мной такое, что не с каждым врагом сделаешь. И как мне с вами вместе летать после этого? В воздухе надо на каждого надеяться…
Тут-то меня начальник к себе и вызвал. «Ну, – говорит, – рассказывай всё по порядку по свои приключения – с кем пил, куда исчез, где три дня пропадал?» Я вскипел: «Да перестаньте вы, – говорю, – всё вы знаете, ничего нового я не скажу! Может, вы мне скажете, кто со мной всё это проделал?» «Ты думай, что несёшь, – вспылил и он, – по-твоему, тут вообще против тебя заговор? Ты кто такой, чтобы против тебя заговоры устраивать – президент Америки, генеральный секретарь ООН? Слишком много о себе думаешь! Ты лучше объясни, почему гулял, когда у тебя больничный давно кончился? И что мне с тобой делать, как наказывать? Да я вообще могу тебя уволить по статье за прогулы!» Тут уж я постромки порвал: «Не надо меня увольнять, сам уйду! Дайте листок бумаги». У него на краешке стола написал заявление по собственному... Потом жалел, конечно, да взадпятки я никогда не ходил, что сделано, то сделано.
Неделю лежал на диване, книжки читал, благо жена получала столько, что об этом можно было не беспокоиться. Но стыдно стало – мужик всё же, а не шею бабе сел. Стал думать… А что я умею? Только летать… По молодости с отцом плотничал, да когда это было, забыл, как топор в руках держать. Увидел на дверях магазина объявление: «Требуются подсобные рабочие»… Что, думаю, выбирать не приходится, пойду на  время, там что-нибудь подвернётся.
Ох, и тошно мне там было! Район свой, знакомых много, аэрофлотовские тоже захаживают. Пальцами не показывают, но шепотки за спиной – это постоянно. А тут ещё парочка новых коллег, бичи законченные, намекают – давай проставляйся, новую работу обмыть положено! Их я сразу на место поставил, тем более что после моего приключения  этого зелья долгое время на дух не принимал. Потом прошло… А им я сказал – сразу зарубите на своих красных носах, что пить я с вами никогда не буду. И здесь себе врагов нажил. Ну, да на них-то мне наплевать было…
Месяца три я там выдержал. Тут мне Юра и подвернулся – мы с ним старые знакомые, ещё с тех пор, когда он в «Молодёжке» работал. Предложил это занятие. Мне что понравилось? Думаю, наконец-то я страну увижу не с высоты, оттуда всё одинаковое, хоть Сибирь, хоть Украина. И вот – поехал с вами, мужики… Так что никакой я не бомж, а просто, как говорили Ильф с Петровым, джентльмен в поисках десятки. Шутка.
Да, а тот вечер, когда я в Новосибирске оказался, вообще был какой-то странный, в том числе и для троих моих собутыльников. А может, ничего странного, просто много выпили… Один из них не помнил, как дома оказался. Другой отчетливо запомнил, как садился в трамвай, но наутро домашние в один голос уверяли, что приехал он почему-то на такси. Но самое непонятное приключилось с третьим – он пришёл в себя на рассвете идущим по дороге домой почти в полном комплекте: в рубахе, в носках и ботинках, с дипломатом в руках (в нём, между прочим, недешёвый диктофон лежал, притом чужой), но… без штанов, в одних плавках. Так и дошёл до дому, при виде милицейской машины изображал бег трусцой, хотя это было и нелегко.
Куда делись штаны, как их сняли, не снимая ботинок и почему не забрали дипломат – так и осталось глубокой тайной. Мы и сейчас, когда встречаемся, строим разные догадки. Хотя времени прошло порядочно.
Так давайте выпьем за то, чтобы мы всегда были при полном комплекте.            

Первая ночь в поезде

За разговорами наступила ночь. Рассказ Володи иссяк. Молчали. Я задумался надолго и не заметил, как мои новые товарищи расползлись по отведённым им полкам и заснули. Меня почему-то в сон не клонило, правда, голова  была какая-то… легкая, что ли, как воздушный шарик, и мысли всё приходили летучие, разнообразные, скакали с одного на другое. То уставлюсь в темноту вагонного окна, а там плывут редкие огоньки, и думается мне – вот пришла загадочная ночь, и люди, чтобы забыть дневные нелёгкие заботы, уткнулись  в свои подушки и спрятались в сны, надеясь увидеть в них что-то светлое и радостное… А вот тому одному, у кого окно светится  странным  оранжевым светом, почему-то не спится; а может, у него сегодня случилось что-то хорошее,  счастливое, и он не хочет, чтобы эти сутки кончались, а хочет он, чтобы они длились как можно больше. Мелькнула мысль, что это может быть окно больного, и хворь не даёт ему спать, но я отогнал её, как зловредную муху, и мне представлялась другая картина – за этим окном счастливые влюблённые, им мало времени, и ночь им покажется короткой. Или это мать над кроваткой ребёнка, у которого поднялась температура? Нет, нет, прогнал я и это видение, и представил, что – да, это юная мать, которая не спит только потому, что не может налюбоваться на своего разметавшегося во сне сыночка, на своё разрумянившееся кудрявое солнышко. Ей очень хочется осторожно разгладить своим пальчиком нежную вмятину на щёчке, которую оставил шов подушки, но она боится разбудить сыночка. И ещё мне думалось в ту странную ночь, что во всех тёмных окнах спят тяжёлым сном тягости, заботы и горе в надежде, что и вправду – утро вечера мудренее, а там, где окна светятся – счастливые люди не торопятся расставаться со своими  счастьем и удачей.
А то я начинал воображать себе никогда не виданный город Харьков, и он представлялся мне сплошным цветущим садом с разноцветными фонтанами, с ровными зелёными лужайками, по которым можно не только ходить, но и валяться на травке, которая мягче пуха; на ней можно лежать и смотреть в небо, которое до того напиталось голубизной, что по краям кажется ярко-синим. И вот я лежу и думаю, что впереди меня ждёт только счастье, потому что вот оно, рядом, так же вольно лежит на мягкой травке и спокойно, без печали глядит в это же бездонное небо.
А может быть, оно не такое уж дрянное, это вино? Ведь сказал же Хемингуэй: «Вино было плохое, но не скучное».
И ещё одна мысль мелькнула в моём сумеречном сознании (кажется, я всё же уплывал в сон): а ведь Шахине там одной, наверно, плохо, одиноко… И тут же подумал – не надо привыкать к ней, не надо, чтобы она привыкала ко мне, ведь каждое расставание с тем, к кому привык, – это потеря; а когда потерь в жизни много, она не может быть счастливой.      
Но тут вагонные колёса застучали реже, бег поезда стал медленней и наконец совсем прекратился. Эта остановка прервала мой только народившийся сон. Я посмотрел в окно, увидел солидный бело-голубой вокзал с чёткой надписью на фронтоне – «Нижнеудинск». Здание было ярко освещено, но и это не помешало увидеть, что фоном ему – тревожное небо в рваных косматых тучах. Странно, что я их не замечал, когда смотрел из окна во время движения поезда.
Вышел на перрон. Заспанная проводница на мой вопрос недружелюбно ответила: «Стоянка 12 минут…» Я неожиданно для себя подумал: «Успею!» и поспешил к пульману, в котором ехала Шахиня. Чуть не бегом бежал.
С трудом открыл тяжёлые замки. Сначала в темноте ничего  разглядеть не мог. Наконец увидел – Шахиня стоит, надёжно укрепившись на своих ногах-столбах. Рядом с нею – бочка с водой, которую налили с вечера, такие же бочки с сеном, с травой, с овощами. Ветки, целый ворох, лежат у передних ног.
Заслышав меня, слониха повернула голову. Её маленькие коричнево-зелёные глазки смотрели на меня внимательно, с любопытством,  и, как мне показалось, дружелюбно. Я осторожно подошёл, взял охапку веток и протянул ей. Шахиня аккуратно приняла корм хоботом, отправила в треугольный рот, но без жадности, скорее, как мне показалось, из вежливости. Я осмелел, подошёл поближе и погладил её по сухой коже ноги. Шахиня бережно и, кажется, даже ласково положила хобот мне на плечо, слегка нажала на него, и я опустился в пахнущие увяданием мягкие ветки, опершись спиной на её широкую и как будто бы нагретую солнцем ногу, и мне вдруг стало хорошо, тепло, как дома, на деревенской печке.  И лодка моего сна опять закачалась на тёплых волнах легко ускользающего сознания..

Первая сказка Шахини

«Что, устал, мальчик? – вдруг услышал я голос, шелестящий, как ворох сухих осенних листьев… и понял – звуки эти издаёт слониха. – Устал, я знаю, день у тебя был длинный и нервный. Со мной вот познакомился, с другими бедолагами, которых твои сородичи держат в клетках, а возят в таких железных ящиках… Охо-хо-хо… – тяжело и протяжно вздохнула слониха, как будто лёгкий ветерок прошелестел над ворохом листьев. – Ну да что делать, у каждого своя доля… Ты вот тоже выбираешь дорогу… Только не ошибись смотри.  Потому я хочу рассказать тебе сказку про несчастную любовь, которая и не могла быть счастливой. Потому что многие живые существа могут любить друг друга только за внешность, за бренную оболочку, и никогда  (или очень редко) не могут разглядеть за ней нежную, трепетную душу, большое, преданное сердце, которое хранит неисчерпаемые запасы любви. Её рассказал моему пращуру белый азиатский слон Ханно, который в 1514 году был привезён на корабле в Италию из Лиссабона и подарен папе Льву X португальским королём Мануэлом I. Я расскажу её тебе – мне кажется, что твоя любовь вряд ли будет счастливой, но для того, чтобы это пережить и не потерять себя, надо, чтобы ты укрепился в мысли, что любовь – это очень много, но и она – ещё не вся жизнь: если кто-то не платит тебе взаимностью – оглядись вокруг, может быть, увидишь другие глаза, которые с надеждой и мукой следят за тобой.
Было это в давние времена. Тогда люди уже начали отдаляться от природы – стали строить селения, обносить их глухими заборами;  но люди и звери ещё не боялись друг друга. И только хищники навсегда ушли от человека и от других животных, сделав их предметом охоты – львы жили прайдами, тигры – своими семьями, волки – сворами, медведи – каждый сам по себе, и только матери-медведицы опекали детей, пока те не подрастут. 
Некоторые люди ещё понимали язык животных – могучих  слонов, вертлявых обезьян, грациозных антилоп, мимолётных птиц. В лесу, где случилась эта история, хищников не было. Все жили в мире и согласии, а так как животные в основном были травоядные, а природа обильна, то пропитания хватало всем.
Откуда появился этот человек, не знает никто, так же как и историю его жизни, и причину одиночества. Хотя он был не совсем одинок – с ним была маленькая девочка, светлая, как лучик солнца, голосок её журчал лесным ручейком, в глазах отражалось бездонное небо. Да, ты прав, мальчик, описание её подойдёт сотням других девочек… Но в том-то и дело, что она была милой, красивой, как дорогая кукла, а куклы ведь все похожи одна на другую. В детстве она могла играть, бегать и резвиться с маленькими зверятами  и птицами – забавными обезьянами, резвыми косулями, болтливыми попугаями. Особенно она полюбила бегать, прыгать и лазать по деревьям  с двумя маленькими шимпанзе – Шимом и Эрной. Шим был ловкий, весёлый парнишка, у него были круглые, добрые и ласковые глаза, и он был ловчее и быстрее всех. Эрна от него почти не отставала, хотя была маленькая, плотная, с короткими толстенькими ногами и скуластой физиономией, как будто сжатой сверху и снизу. К тому же у неё были чуть раскосые глаза, и старые, бывалые слоны говорили, что она похожа на маленького Чингисхана. Но нравом она была так же добра и ласкова, как Шим. Их дни проходили в весёлых и дружных играх.     Но ни понимать их язык, ни говорить с ними и другими животными девочка  так и не научилась.
 Был ли человек, с которым она появилась в лесу, её отцом, кто знает? Но она была абсолютно на него не похожа, мужчина – звали его Атобар – был высок, худ и чёрен лицом, улыбался он редко, но  никто не видел его злым или раздражённым. Он всегда был чем-нибудь занят – сначала строил  жилище, потом разрабатывал землю под огород и плантации под маис и хлопок, потом… словом, дело находилось всегда. При этом он знал язык животных и птиц и свободными вечерами любил поговорить со зверьми, населяющими лес, и они охотно беседовали с ним. Атобар рассказывал им о дальних краях, где ему приходилось бывать, о людях и животных, их населяющих, о растениях и плодах, которые там растут и зреют, но никогда – о себе, о своей прежней жизни, о девочке, что щебетала рядом, о том, он ли её отец и кто мать… 
Так они и жили, эти двое, на нашей вольной и богатой земле. Атобар пахал землю, и она щедро дарила ему свои плоды. Он приручил диких коров, и вскоре у него было всё, что можно получить из молока. Он не знал, что такое праздность, и потому время его текло быстро, как река, которая стремится к морю. Алю  – так звали девочку – подрастала, тянулась вверх, к солнцу, становилась длинноногой девушкой с золотыми локонами, с глазами, голубыми, как безоблачное небо. Иногда она помогала отцу (наши предки всё же решили, что Атобар был её отцом, хотя так  это или нет, никто никогда не узнал), но очень скоро ей надоедало копаться в земле или возиться с животными, и она исчезала на лугу или в лесу, и потому и её время неслось быстро, но это была быстрота бесцельно порхающего мотылька.
Повзрослев, Алю больше не бегала со своими дружками по лесным полянам и лужайкам, не лазала по деревьям, не кувыркалась по мягкой траве, не играла с ними, просто не замечала их. Теперь у неё было другое занятие – она всё время любовалась собой. Алю без конца вертелась в лесу в поисках чего-нибудь, в чём она могла бы отразиться – крохотных лужиц, одинокого лесного озерка, капли воды, которая перекатывается как ртуть в чашечке листка… Когда отец поймал в озере большого зеркального карпа, она смотрелась и в его чешую. Да и было на что посмотреть – художник вполне мог бы писать с неё ангела. Одного только не хватало её великолепному облику – в глазах её  не было тепла и доброты.
А Шим повсюду следовал за ней. Он стал совсем взрослым, крепким, сильным, его тело было как будто свито из стальных канатов и покрыто коричневой шерстью, но глаза оставались такими же добрыми и ласковыми. Он ещё стремительней передвигался в кронах деревьев, почти летая, едва прихватывая сильными гибкими пальцами крепкие лианы, прыгая с одной ветки на другую, с этой  - на следующую, но всегда – так, чтобы не терять из виду золотую головку, яркое платье, развевающееся на бегу, слышать журчащий как ручеёк голос. И везде за ним следовала Эрна, как  будто бы неуклюжая, но такая же летящая, как Шим; она не  спускала с него узких азиатских глаз.
Алю же не замечала, что на неё всегда направлен восторженный, тёплый и ласковый взгляд. А если и замечала, это было ей безразлично. Её целиком занимало только одно  – собственное отражение. А ведь всё, что ни делал Шим, – он делал для того, чтобы она увидела, какой он сильный и ловкий. Он не знал, как объяснить Алю, что она красивее всех в лесу, красивее даже самых ярких цветов, гигантских фантастически раскрашенных бабочек, птиц, в том числе павлинов и колибри. Да если бы и попытался, она бы не стала его слушать, а если бы стала – ничего бы не поняла, ведь она не знала языка зверей.
За этой странной игрой следил весь лес, кого-то она забавляла, иных оставляла равнодушными, но самых мудрых тревожила всерьёз – они знали, чувствовали, что добром она кончиться не может. Но никто не знал, что же делать, как выйти из этого положения – то, что они не пара, было ясно всем. И только самый старый и мудрый слон, которого звали Цердум,  пошёл к Атобару и долго о чём-то с ним толковал. Наши предки передавали, что слон просил человека о малости – чтобы его дочь хотя бы заметила Шима, чтобы иногда посмотрела на него ласково и улыбнулась ему, и он будет счастлив. Откуда нам знать, пытался ли отец внушить это Алю? Скорее всего, пытался, ведь он был добрым и мудрым, но, очевидно, она его не услышала, потому что в её отношении к Шиму ничего не изменилось.
Случилось то, что должно было случиться. 
Наверное, Шим давно собирался совершить этот прыжок – с самого высокого дерева в лесу. Прямо у его корней было крохотное озерко, у которого Алю часто любовалась своим отражением.
Почему он не схватился цепкими пальцами ни за одну из лиан, ни за одну из ветвей? Ведь их на его пути было множество, и они всегда служили ему опорой в воздухе. Может быть, он вдруг почувствовал себя способным летать – ради той, которая занимала всё его  сердце, и пережил секундное счастье вольного полёта.. Но увы, он не был птицей, а был только доброй, нежной, ласковой обезьяной, которая, оказывается, способна верно любить, а вот летать – не умеет.
Шим прянул оземь на самом берегу, так что его голова оказалась в воде, но не погрузилась в неё, и его добрые, ласковые глаза удивлённо смотрели в голубое небо, безоблачное, пустое, как глаза Алю. А девушка была испугана и недовольна – это падение не только обрызгало водой её нарядное платье, но и раскололо самое прекрасное, что было в маленьком мирке этого существа, – её собственное отражение в воде. А до того, что на её глазах погибла какая-то обезьяна, ей и дела не было – мало ли обезьян в лесу, одной больше, одной меньше…
Вот и вся сказка. Ещё предки передали нам, что  Атобар и Алю в эту же ночь собрались и ушли из нашего леса. Куда исчезла Эрна, маленькое верное существо с физиономией Чингисхана, так никто и не узнал.
А кончину Шима его сородичи осудили – разве может обезьяна упасть и разбиться? Оказывается, может… Они ведь не знали, что на свете бывает несчастная любовь, для которой есть только один выход – попытаться полететь, как вольная птица. Даже если нет крыльев…

Иланская – Тайга

Ах, ты, господи, как мучительно бывает, когда кто-то насильно прерывает твой сон, как будто в полночь неожиданно разбивается вдребезги оконное стекло в тихом сладко спящем доме! Кто-то яростно колотил в двери вагона. Я вскочил на ноги, не сразу поняв, где нахожусь. В вагоне было полутемно. Шахиня стояла, повернув на шум лобастую шишковатую голову и вытянув хобот. Я вспомнил, что,  войдя в вагон, закрыл дверь на засов. А потом пристроился на мягких ветках у ног слонихи и не заметил как уснул – подействовала ли выпитая «бормотуха», сказалась ли усталость этого разнообразного дня, который закончился вовсе не так, как начинался – неужели только вчера я думал, что бы пожрать да как добраться до Харькова?
В двери всё колотили и что-то кричали. Понятно – потеряли меня, подумалось с усмешкой. Пошёл открывать. Двери с грохотом отъехали, в вагон заскочил дядя Юра, за ним Музафар и Володя, снизу белело большое отечное  лицо Олежки  и сверкали разъярённые глаза и алели яркой помадой губы Веры Михайловны. Слышно было одну её: «Знала я, что с этим  студентом хлопот не оберёшься! Ещё никуда не уехали, а уже бегай, ищи его!» «Да успокойтесь вы, Вера Михайловна! Никуда же он не делся, видите, возле своей подопечной, значит, о деле беспокоится… Ты когда в этот вагон перешёл?» – спросил дядя Юра «В Нижнеудинске, – ответил я позёвывая, отряхивая с  одежды жухлые листья,  и спросил в свою очередь: – А это какая станция?» «Иланская, – удивлённо сказал Музафар, – а ведь от Нижнеудинска до Иланской – пять часов ходу! Ничего вы даванули! Сильны  спать! Или вы не спали?» «Ага, – усмехнулся я, – пять часов мы с Шахиней друг другу сказки сказывали». И тут вспомнил всю ночную сказку от слова до слова, как будто наяву, как будто она написана на бумаге или в книжке с картинками. Посмотрел на Шахиню, она ответила мне лукавым взглядом маленьких глаз, взглянула так, как будто между нами появилась какая-то тайна. Да ладно, сон и есть сон, мало ли что приснится, подумал я. А слониха… какие сказки она может рассказывать, животное бессловесное? Но ощущение того, что всё это я реально слышал, не покидало меня. И стало меня любопытство разбирать – а если ещё одну ночь у неё в вагоне провести, может, что-нибудь ещё услышится или приснится. Всё равно ведь интересно! Хотя… насмотрелся днём на зверей, вот и приснилось…
Позавтракали чем Бог послал – помидоры, огурцы, лук, хлеб, килечка… Вроде самая закуска для выпивки, да дядя Юра – он как-то само собой стал у нас за старшего, «бугра» – запретил: скоро Красноярск, потом Тайга, там стоянки большие, кормом грузиться будем. Олежку всего трясло, щеки как холодец дрожали, руки ходуном ходили, ложку держать не мог; да и дядю Юру потряхивало, но он от своего слова не отступал, хотя бухла мы в Иланской, скинувшись,  закупили порядочно «Вечером, всё вечером», – бормотал он, скорее всего, себя уговаривая.
В Красноярске нас отцепили от поезда на товарной станции, и мы, обливаясь потом, таскали поддоны с буханками хлеба, мешки с овощами и какой-то крупой для птицы, туши мяса для хищников. Я с Олежки старался глаз не спускать, подсовывал ему ношу полегче, а то ведь на него страшно было смотреть, засаленный, затёртый комбинезон насквозь промок от пота.
От Красноярска до станции Тайга – почти девять часов езды. Помылись в сортире, как могли, полежали полчасика. Вроде в себя пришли. «Бугор» наш подремал немного, а потом подхватился: «Ну что, давайте, мужики, закусим  чем Бог послал да выпьем малёхо, не злоупотребляя – в Тайге стоим больше сорока минут, пахота предстоит большая: тюки сена для слонихи да для копытных таскать, веточный корм связками. Начнёте без меня, надо одно дельце провернуть…» «Что за дельце, дядя Юра?» – спросил я. «Да ничего особенного, деньжат надо добыть, авансы-то прикончили», – ответил он мне, приглушив голос. «Где ты их добудешь на незнакомой станции?» – спросил я, а на душе стало почему-то неспокойно. Он посмотрел на меня, как бы оценивая, потом поманил из купе в коридор. Встали у окна, за которым сиял яркий солнечный день. Только что пролил обильный дождик,  и каждая пролетающая мимо сосна сверкала капельками воды, как маленькими бриллиантами.
- Во-первых, заруби себе на носу – умный человек везде может добыть денег, тем более – на большой станции. Во-вторых, решил я ввести тебя в курс этого дела, может, помощь твоя потребуется. В общем, так – договорились мы с Музафаром парочку фазанов толкнуть. Сам Музафар в деле не участвует, зато спишет птичек как погибших в дороге, за что свою долю получит.
- Как это – толкнуть? – не понял я. – Куда – толкнуть?
- Дурачок, неужели не знаешь, что толкнуть – значит продать? – удивился  дядя Юра. – Продадим  как африканских  кур, народ у нас светлый, с руками оторвут, за тысячу каждая птичка отойдёт как песня.  До самого Харькова пей не хочу. Насухую ехать – кому охота? Тем более что больше грузить корм не будем, до конца хватит. А накормить скотов – труд хоть и не такой уж легкий, но и не та пахота, что при погрузке. Ну как, согласен?
- Не согласен, – начал я, – и никогда не соглашусь. Тебе что, в тюрягу захотелось? Птица-то, поди, государственная, а за хищение государственной собственности знаешь что бывает?
- Да никакая это не кража, тем более – государственного имущества, – повысил голос дядя Юра. – Во-первых, у нас справочка будет от ветеринара, по всей форме, с печатью – о том, что птички сами хвосты отбросили. А во-вторых, с чего ты взял, что это государственный зверинец? Ты что, интересовался? Вот и я тоже нет. А может, он самый что ни на есть частный?
- Всё равно – я в этом деле не участвую, – я твердо встал на своём. – Тебе не жалко – редких птиц кто-то с борщом или с кашей сожрёт?
- Не жалко, – отрезал дядя Юра, – фазанов ели, едят и будут есть. Почитай хоть «Тиля Уленшпигеля», хоть «Гаргантюа и Пантагрюэль» – жрут их там, уписывают за обе щёки. Это у нас они редкие, а что в Тибете, что в Китае или Японии на них охотятся, как у нас на каких-нибудь рябчиков. В общем, кончаем толковище. Не хочешь – не надо. Только болтать не вздумай,  понял? – и дядя Юра посмотрел на меня как-то нехорошо, как на того фазана, которого и съесть не жалко – Молчи в тряпочку и сопи в две норки – дольше проживёшь.
- Ты  что, пугать меня вздумал? – вскинулся я
- Да кому ты нужен, чудак-человек, пугать тебя, – осклабился дядя Юра. – Не лезь ты в бутылку, я же для всех стараюсь.
С тем и вернулись в купе. А там уже всё готово к ужину – овощи помыты, картошка горячая, колбаса порезана – все эти яства на последние деньги в Красноярске куплены. Выставлены четыре бутылки «красноты».
- А вот это много, – кивнул на бутылки дядя Юра, вспомнив об обязанностях «бугра», – в Тайге работа будет тяжёлая, да мне ещё надо будет отлучиться ненадолго, так что… – с этими словами он убрал две бутылки. –Понимаю, что подлечиться надо, особенно кое-кому, – с улыбкой кивнул он в сторону Олежки, – к тому же ты не забыл, Олег, что сегодня твоя очередь держать толковище?
-  Помню, – клацая зубами, едва проговорил Олежка, нетерпеливо открывая при этом бутылки.
 - Ну, что же, господа хорошие, – поднялся дядя Юра с кружкой в руке, – давайте выпьем, как говорит один мой приятель, за сбычу мечт, иными словами, чтобы мы все благополучно доехали, и не было бы у нас никаких неприятностей.
- А можно мне алаверды? – поднялся Володя и, спокойно глядя на всех стального цвета глазами, произнёс: – Что говорить, не от  хорошей жизни мы все  здесь собрались – судьба так распорядилась, со всяким из нас по-разному, но никому она доброй матушкой не была, для каждого – злой мачехой. Да и дело нас свело… не совсем уж ладное – несчастных тварей в неволе держать, как каких-нибудь преступников в тюрьме. Одно нас может примирить с собой да с этим занятием – не мы, так другие бы были, на воле им всё равно не жить, погибнут в первый же день. К тому же мы зла не делаем – кормим, чем Бог послал, убираем за ними. Так давайте выпьем за то, чтобы рядом со зверьми мы оставались людьми, сами не оскотинились и живым тварям урону не нанесли, – и он выразительно посмотрел на дядю Юру. «Неужели что-то прознал?» – подумал  я. Дядя Юра заметно помрачнел. 
Выпили в полном молчании. Я случайно взглянул на Олежку и поразился перемене, которая происходила прямо на глазах – раньше мне не приходилось видеть, как похмеляются настоящие алкоголики: тремоло в руках прекратилось мгновенно, пятна на лице исчезли, всё оно приобрело ровный розовый цвет; краснота постепенно исчезала и из глаз, и они приобрели  осмысленное выражение. Он оглядывал всю компанию с благодушным выражением лица, как будто увидел приятных ему, но давно не встречаемых людей.
Выпили по второй, на этот раз в полном почти  молчании, только оживший Олежка жизнерадостно бросил: «Ну, будем!» и тут же проглотил содержимое своей кружки, как будто боялся, что отберут. Потом со стуком поставил посудину на стол и заявил: «Теперь можно и прикемарить до Тайги, время есть».
- Э-э, нет, – мрачно осадил его дядя Юра, – кемарить ночью будешь. А сейчас… договор наш забыл? Давай излагай за свою жизнь, твоя очередь…

Олежка

Олежка ещё раз осмотрел  всю кампанию, долго откашливался, отхаркивался и начал:
- Я, мужики, говорун-то так себе, поэтому уж как смогу… Раз договорились – договор дороже денег. Хотя и деньги не помешают…  Это я так , в шутку…
Говорите, рассказать, как я здесь оказался? Да как…  Вроде если пацаном себя вспомнить, всё должно было быть тип-топ. Батя у меня в обкоме работал, не сказать, что большая шишка, но всё же – то ли помощник чей-то, то ли заместитель. Но уже одно то, что в обкоме – сами знаете, что тогда это значило…  А мама – учительница, потом директором школы стала. Люди они   были совсем разные, я, когда мало-мало кумекать начал, удивлялся, как это они сошлись. Они даже на вид рядом не стояли: батя – полуякут, сахаляр, чёрный как негр, маленький, но широкий, мама – тоже невысокая,  полная, белая, она даже в старости была симпатичная. К тому же добрая, всю дорогу улыбалась. А отец – нет, злой был, не улыбался никогда, брови как у Брежнева, смотрит из-под них как сыч. Если провинился – не дай бог, может и по морде прилететь…
Учился я так себе, хоть и мать – училка. Не знаю, то ли способностей не было, то ли неинтересно было, но, в общем, школу хоть со скрипом, но кончил. А потом эта беда со мной и случилась. После выпускного…
Начиналось всё путём… Классе в шестом или седьмом начал я боксом заниматься. Тренер в «Спартаке» был хороший, Витя Дронов, Виктор Павлович, он меня и нашёл, ходил по школам, смотрел пацанов и высмотрел меня. Как сейчас его вижу – невысокий, крепенький, нос расплющен, уши к черепу плотно прижаты, немного раскосый, бурятоватый такой. С мальчишками умел и  работать, и разговаривать,  не орал никогда, как другие, но мог и, если надо, сказать так, что в другой раз не захочешь . И не только пацану. Помню, пришёл на нашу тренировку самый авторитетный у нас боксер, старый уже, когда-то чемпионом страны был, но давно. Мы, мальчишки, на него во все глаза смотрели. А он поддатый пришёл, да крепко. С ним, конечно, прихлебатели. Ну, он и давай на публику работать – Вите нашему замечания делать, громко,  по-хамски. Витя терпел-терпел, а потом так вежливо говорит: «Геннадий Павлович, можно вас на минутку?» Взял его  ласково за плечи, отвёл в угол… Я как раз там с грушей работал, остановился  и всё услышал. Витя тихонько, на ушко ему говорит: «Как щас дам по старой требухе, будешь потом разбираться, где какая кишка…» Мужик сразу с лица сбледнул, кликнул свою кодлу и свалил.
Ну ладно, это про Витю – очень мы его уважали. А у меня способности к боксу оказались: был я худой, мотыльной,  весил чуть больше сорока семи килограммов, вес пера это называется, при таком весе вытянулся длинный, маховики будь здоров, они и сейчас, сами видите… Вот и получалось – все в моём весе огрызки, метр с кепкой в прыжке, а я выйду в ринг, стану в стойку, выставлю, как положено, левую руку, они бегают вокруг меня, а достать не могут. А уж если с правой попаду, да ещё по нижней челюсти – всё, можно, не считая, с ринга оттаскивать. Нокаутёр в моем весе – это редко бывает…
В общем, пошёл я хорошо и быстро. Ну, а когда в спорте прёт – сами знаете, какая тогда учёба… А мне пёрло, да ещё как: к окончанию школы я уже славился не только в нашем городе, хоть и набрал больше пятидесяти двух килограммов, в вес мухи перешёл. «Мухач» с хорошей плюхой тоже не такое уж частое дело. В общем, выполнил я кандидата в мастера, вошёл в юношескую сборную страны и даже стал её капитаном.
Родители этим моим успехам не радовались, мама тихонько уговаривала бросить, а отец, когда в раж входил, орал так, что соседи слышали: «И так-то ни черта   не соображаешь, а будут лупить по голове – вообще дураком станешь!» Кстати, прав был – многие боксёры в психушках кончают, да меня-то по голове ещё достать надо было, а это пока никому не удавалось.
В общем, не до учёбы мне было. А тут ещё и любовь… С Лизой мы с первого класса вместе учились. Жили в одном переулке, домой парой ходили, на улице играли с другими мальчишками и девчонками. Ничем она особенным не выделялась – светлые косички, два мышиных хвостика, нос курносый с конопушками, глазёнками голубыми хлопает. Сама крепенькая как грибок, тоже, кстати, спортом занималась – в волейбол с малолетства в спортивной школе играла.
Классе где-то в восьмом она чем-то заболела, да серьёзно, не было её целую четверть. А когда пришла – смотреть было не на что: вытянулась, похудела, постригли её наголо, в платочке ходила, иногда можно было увидеть, что волосы подросли и точат ёжиком, к  тому же потемнели.
Летом, во время каникул, я Лизу не видел. Уехала она куда-то, что ли? Да мне не до неё было – сборы, соревнования… Я тогда уже в сборной тренировался.
Первого сентября приходим в школу… Я её сначала не узнал. Да не я один. Она чего-то припозднилась, зашла, когда все уже собрались, летними новостями обменивались. Я с пацанами болтал… Вдруг у все смолкли. Смотрят в дверь… Она там стоит… Какая? Я же говорил, что говорун из меня так себе… Не опишу её… Волосы как волосы, но какие-то… не как у других девчонок. Вот глаза… большие стали и ещё голубее… В общем, не могу я рассказать. Одно знаю – вдруг увидел я, что она совсем взрослая и … другая… не как все.
И пошла у нас любовь, да как у больших. Бывало, что и тренировки  пропускал. Витя Дронов почувствовал неладное, давай меня обрабатывать: дескать, ты что это, с ума сошёл, у тебя же зона впереди, а там Россия, Союз… По юношам, конечно, но, если дурака валять не будешь, впереди тебя ждёт многое и по взрослым – неужели  неохота на чемпионат мира поехать, а там, глядишь, и на олимпиаду?
Словом, раскочегарил он меня – кто из пацанов, если спортом занимался, не мечтал об олимпиаде? Пришлось нам с Лизой наши свиданки сократить. Тем более что выпускные экзамены на носу… Сдал я их с грехом пополам. Получил аттестат с троечками, слегка разбавленными четвёрочками.
Вот на выпускном-то всё и случилось. За всеми этими хлопотами, за тренировками и экзаменами, как-то упустил я, что к Лизе стал клеиться местный блатной, погоняло у него было Голован. Здоровый бугай,   постарше нас. Да и не такой уж он блатной, больше корчил из себя – родители у него из какого-то начальства, мне потом это аукнулось. Мы с ним иногда пересекались, а как иначе, переулок у нас маленький…
Как он на наш выпускной попал – бог его знает, посторонних вообще-то не пускали. Однако смотрю – тусуется  среди наших парней да девчонок, длинный, нескладный, голова какая-то громадная, как распухшая, шея грязным бинтом перевязана. Руку всё время за пазухой держит, я еще подумал – что это он там прячет, уж не ножик ли? У него и это бы не заржавело, он среди пацанов дубарём ходил. Да пацаны-то всё больше домашние, тихие, среди них сойти за уркагана ничего не стоило.
Пока речи говорили да аттестаты вручали, он сидел где-то сзади. Но когда говорильня кончилась, а танцы ещё не начались, смотрю, протискивается к Лизе  и руку из-за пазухи вытаскивает. Я на всякий случай поближе подтянулся, рядом встал. Смотрю, в руках у него букет цветов оказался, полевых, жарки да колокольчики… Подходит эта орясина к моей девушке и протягивает ей букет. Но у меня реакция боксёрская – я его ручонку перехватил, вывернул, и цветы у меня в руках оказались. «Вот, – говорю, – спасибо, друг дорогой, а то я всё жалел, что не успел в лес смотаться», и протянул их с поклоном Лизе. Пацаны вокруг засмеялись, Лиза тоже, а Голован аж багровый весь стал. «Ну, погоди, – говорит, – фраер, мы с тобой ещё посчитаемся». «А вот это хоть сто пудов, – отвечаю, – если ты про цветы, так я с тобой за них хоть сейчас рассчитаюсь»,  и достаю из кармана несколько мятых рублей. Он меня по руке стукнул, покраснел ещё больше, зубами заскрипел так, что, мне показалось, искры полетели. Развернулся и чуть не бегом ушёл из зала. Но я-то нравы нашего переулка знал – понял, что разговор наш не окончен.
Так оно и случилось. Отгуляли мы выпускной, выпили немного шампанского (я почти не пил – режимил), проводил  Лизу до дому, постояли мы у её крыльца, но недолго – оба с ног валились, спать хотелось – утро наступило, солнца уже краешек показался. Только вышел я из калитки, смотрю – вываливаются из-за посадок трое: сам Голован да два его шестёрки – Петька Глист да Шурка Карась… Я прикинул – с троими я как-нибудь совладаю, удар-то у меня поставлен, не им чета, тем более что шестёрки совсем дохлые, и глазёнки у них бегают, как мышата – мадраж у пацанов, наверняка ноги от страха в коленках подгибаются… Присмотрелся – у Голована на ногах прохоря хромовые, до этого был в ботинках, правую руку всё время к голенищу тянет – ясно, финарь у него там. А вот это уже не шуточки. Значит, надо не ждать, пока он его вынет, бить первым… Подходят они ко мне этакой свиньёй, шестёрки чуть сзади, Голован впереди, лыбится кривой приблатнённой улыбочкой: «Ну что, посчитаемся?», руку уже за голенище сунул. «Давай…» – ответил я, как будто не закончил толковище, заставив его ждать, когда продолжу. А я – как учили: тяжесть тела на левую ногу, правой прямой джеп в голову, да так хорошо попал по кончику нижней челюсти, что он рухнул и заскучал без движения. Повернулся я к шестёркам: «Что, пацаны?..»,  а их только пятки за углом мелькнули.
Пошёл я себе спокойно домой спать. Про Голована мельком подумал – ничего, отлежится и уйдёт, обычный нокаут, правда, глубокий.
Спал до обеда. Проснулся оттого, что кто-то меня трясёт, как грушу. Продрал глаза, смотрю – мильтон надо мной, тут же отец с матерью, ещё какие-то люди, и среди них – шестёрки Голована. Как-то мне всё это грустно показалось… А мильтон: «Одевайся, поедешь в отделение». «Чего я там забыл?» – отвечаю. Но вижу – дело-то хреновато: у мамы глаза полные слёз, у отца аж губы дрожат от злости. «Там тебе всё расскажут», – отвечает мильтон, а мама сквозь слёзы добавляет: «Аличек, не сопротивляйся, езжай, а то хуже будет». Чем напутствовал отец – умолчу, ну, в общем, что я позор семьи и всё такое.
В ментовке со мной не церемонились – сразу спросили: признаю ли я себя виновным в нанесении гражданину Зырянову телесных повреждений средней тяжести? Я не сразу понял, что гражданин Зырянов – это и есть Голован, а когда понял, то сказал: «Подумаешь, повреждение – обычный нокаут, от них ещё никто не умер». Капитан, который меня допрашивал, страшно обрадовался: «Значит, признаешь?» А я и не думал отпираться – в нашем переулке уличных драк было столько, чуть не каждый день, подумаешь, преступление… Это когда я узнал, что у Голована сломана челюсть да ещё сотрясение мозга – тут я слегка струхнул. А уж как в камеру заперли – кисло мне стало. Но потом осмотрелся – ничего, люди и здесь живут.
Не буду я вам рассказывать про те недели, что я провёл в «крытке» – так бывалые сидельцы называют тюрьму. Скажу только, что много нового там узнал – что такое «прописка» (паспортный стол тут ни с какого боку), «дежурняк», «чеснок», «толкать порожняк»  и прочие нужные вещи, которые вольным людям неведомы. В общем, феню освоил куда быстрей, чем иностранный и даже русский в школе. Одно стихотворение на всю жизнь запомнил, хоть оно и длинное. Хотите послушать? Ну, вот… Называется
«Кранты жигану».
Урыли честного жигана
И форшманули пацана,
Маслина в пузо из нагана,
Макитра набок - и хана!
Не вынесла душа напряга,
Гнилых базаров и понтов.
Конкретно кипишнул бродяга,
Попер, как трактор... и готов!
Готов!.. не войте по баракам,
Нишкните и заткните пасть;
Теперь хоть боком встань, хоть раком, -
Легла ему дурная масть!
Не вы ли, гниды, беса гнали,
И по приколу, на дурняк
Всей вашей шоблою толкали
На уркагана порожняк?
Куражьтесь, лыбьтесь, как параша, -
Не снес наездов честный вор!
Пропал козырный парень Саша,
Усох босяк, как мухомор!
Мокрушник не струхнул, короста,
Как это свойственно лохам:
Он был по жизни отморозком
И зря волыной не махал.
А хуль ему?.. дешевый фраер,
Залетный, как его кенты,
Он лихо колотил понты,
Лукал за фартом в нашем крае.
Он парафинил всё подряд,
Хлебалом щёлкая поганым;
Грозился посшибать рога нам,
Не догонял тупым калганом,
Куда он ветки тянет, гад!
Но есть еще, козлы, правилка воровская,
За все, как с гадов, спросят с вас.
Там башли и отмазы не канают,
Там вашу вшивость выкупят на раз!
Вы не отмашетесь ни боталом, ни пушкой;
Воры порвут вас по кускам,
И вы своей поганой красной юшкой
Ответите за Саню-босяка!
Не узнали? А это на фене – «На смерть поэта», Лермонтов, что ли, написал… На нормальном языке, в школе я его выучить никак не мог. А тут поди ж ты, половину слов не понимаю, а выучил как отче наш….
Так я и просидел под следствием три месяца четырнадцать дней и восемь часов. Поначалу было даже интересно – таких людей на воле не встретишь.
Но когда следак  и адвокат мне растолковали, что натворил я делов, которые подробно расписаны в сто девятой статье УК РСФСР, называются они «Умышленное менее тяжкое телесное повреждение» и корячится мне по этой статье от двух до пяти лет отсидки – совсем я загрустил. К тому же оказалось, что отец Зырянова-Голована – большая шишка в облисполкоме, мой папаня – хоть и в обкоме, но в более низкой весовой категории.
Не знаю уж, как наши предки там бодались, но, видно, мой победил – наверное, всё-таки в колоде обкома было больше козырей. Там и Витя Дронов, тренер мой, суетился – не хотелось ему перспективного парня зоне отдавать. 
Судить-то меня всё-таки  судили, но срок дали условный, хотя по моей статье им даже не пахло  – учли, что Голован тоже не подарок, кое-что за ним и раньше водилось, к тому же мои корефаны, да и Лиза, на суде показали, что он первый начал и вроде ножиком угрожал. В общем, пришили мне всего-то превышение предела необходимой обороны и отпустили домой под надзор милиции.
Я говорил, что папаня и до этого особо меня не жаловал, а тут вовсе возненавидел и не скрывал этого – видно, на работе у него были разборки: как так, отец в обкоме, а сын – на скамье подсудимых! Собственного сына не можешь воспитать, куда тебе другим разъяснять линию партии? Выгнать не выгнали, но в должности понизили. Батя на меня так орал, я думал  – лопнет у него какая-нибудь жила, аж почернел ещё больше, прямо тебе хижина дяди Тома, да и только. Ты, кричал, мой позор, вытащил я тебя из тюрьмы только ради того, чтобы мне в морду не тыкали сыном уголовником. Ради тебя я бы палец о палец не ударил, хоть всю жизнь сиди. В общем, живи как знаешь, а на меня больше не надейся.
А мама только тихонько плакала…
Но кто меня по-настоящему поддержал, так это Лиза. Она и на свиданки рвалась, да только не пускали, и письма мне в СИЗО умудрялась передавать. А когда выпустили, у ворот встречала, не постеснялась, не побоялась. Понял я – это единственный верный мне на всю жизнь человек, кроме мамы. Так оно потом и оказалось. Это – редкое моё в жизни везение. Невезучий я, только не сразу понял.
Помог  Витя Дронов – хоть начало учебного года я в тюряге просидел, затолкал он меня в строительный техникум – ясно, что с моим условным сроком никакой институт меня  принять не мог. А в техникуме рады не рады – ещё бы, кандидата в мастера заполучить!
В техникуме учился я через пень-колоду. С одной стороны – тренировки, с другой – любовь, не до занятий. Правда, к боксу я как-то…не очень…после всего этого… казалось мне, что бокс в моих бедах виноват. Хотя…при чём тут… сам дурак…
В общем, тащили меня за уши с курса на курс, так и до диплома дотащили. Было мне тогда… сколько же?.. школу я окончил в семнадцать, два года ускоренной учёбы в техникуме – было тогда такое, после десятилетки… значит, было мне всего-то девятнадцать.
И надумали мы с Лизой пожениться. Для родителей я был уже отрезанный ломоть, хотя мама потихоньку радовалась – поняла, что будет у меня жена верная  и надёжная. А вот тренер мой на дыбы встал – по опыту знал, что женатик, да ещё по любви – уже не спортсмен. Что только он не делал – и уговаривал, расписывал мои будущие победы, и кричал, и грозил, и Лизу на улице ловил, с ней толковал. Всё бесполезно! Даже паспорт у меня выкрал – ничего не помогло.
К окончанию техникума мы поженились. А жить где-то надо?! Устроился я в большой строительный трест в городке в семидесяти километрах от Иркутска (там, кстати, я и с дядей Юрой познакомился, он в районной газетёнке время коротал). Городок так себе, а трест солидный, по всей Сибири его подразделения работали. Взяли меня нормировщиком, хотя эта работа была для меня такой же китайской грамотой, как и та, что в дипломе прописана – техник-строитель. Соблазнили высокими заработками да комнатой, позже пообещали отдельную квартиру. Лиза в больницу пошла – она стоматолог, мединститут окончила. Училась – не мне чета.
Как у нас часто бывает, на деле всё оказалось так, да немного не так. Комнату дали, но там стены… не то что голые, а ободранные до бетона. Полы рассохлись, печки вообще нет, на электроплитке пришлось готовить. К тому же в соседях у нас оказались три холостяка – водку пили как черти, музыку врубали на всю громкость – ночь-полночь, им всё равно. Пробовал я с ними поговорить по-хорошему, но они сразу на толковище переходят, а мне оно надо – конкретный срок за пьяных дураков получать? Хотя я бы их всех троих размотал – делать нечего…
Да и на работе… Какой из меня нормировщик, когда учился я ни шатко ни валко? Обещанных больших денег что-то не маячило… В общем, как-то в жизни у меня всё складывалось не так. Говорю же, невезучий я... Одно у меня было везение тогда и до сих пор – Лиза. Она, конечно, иногда жаловалась, даже ругалась, плакала, но это редко. В основном – меня утешала, дескать, начинать всем тяжело, вот увидишь, всё у нас будет хорошо.
Начальство видит – болтаюсь я в конторе как цветок в проруби. Вызвал меня как-то главный инженер и говорит: «Вижу я, ты тут – не пришей кобыле хвост. А не поехать ли тебе на север?  У нас там участок небольшой, начальник да человек двадцать рабочих. Строят маленькую базу отдыха для таёжного района, а если тебе по правде сказать, – для местного начальства, хотя по титулу она у нас проходит как дом отдыха колхозников. Ну, да это так, между прочим… Начальником там Вася Гинцар, интересный человек – когда-то был балеруном в Одесской музкомедии. Ты, если согласишься, при нём будешь вроде заместителя, прораба, заодно зарплату будешь выдавать работягам. И сам в накладе не останешься: и зарплата побольше, и районный коэффициент, и северные. Работы там примерно на год. Ну как, согласен?» «Надо подумать, – ответил я, – с женой посоветоваться». А вообще-то решил – куда ехать, на кого Лизу оставлю?
Но Лиза неожиданно и твёрдо сказала – надо поехать! Что ты здесь высидишь? А там хоть денег заработаешь, мы же с тобой нищие. А я… как-нибудь проживу, подумаешь, год…
В общем, согласился я. Высказал только главному инженеру, что боюсь жену оставлять в одной квартире с тремя пьющими мужиками. Но эту беду начальник развёл легко: «Освободилась, – говорит, – у нас комната в малосемейке,   переезжайте туда хоть сегодня. Соседи там все спокойные, семейные…»
Перебрались в тот же день. Комната там побольше, почище, хотя ремонта тоже требует, но, решили мы, вернусь с длинным северным рублём – сделаем всё в лучшем виде.
И только перед самым отъездом Лиза сказала, что у нас ребёнок будет. Хотел я всё переиграть, с ней остаться, да жена – ни  в какую: когда время подойдет, говорит, возьмёшь отпуск, а пока – езжай…
Как я добирался до места – особая песня. То, что до районного центра летел на АН-2 – это ещё ничего, хотя болтало изрядно, всех пассажиров, кроме меня, вывернуло наизнанку. Но дорога до участка – это, скажу вам, было почище любой, самой напряжной тренировки. Шесть километров мы ехали полдня. Лошадь едва тащила телегу по разбитой, в колдобинах и лужах, не дороге даже, а просто щели в густой тайге. Недавно прошёл проливной дождь, и телега порой плавала в жидкой грязи. Лошадь нам дали хорошую, сильную, но и она буквально рвала жилы, вытаскивая телегу из очередной ямы. Глаза у неё чуть не выпадали из орбит (иногда мне казалось, что она стонет, как похмельный мужик). Мы с возницей, как могли, помогали животине – толкали повозку сзади, но это мало что давало, разве что комарьё ещё злее начинало нас жрать – руки-то заняты, отбиваться нечем. Вознице в его болотных сапогах до паха и твёрдом, как из жести, брезентовом плаще, всё же было сподручней, а мне, в городских резиновых сапожках и светлом пижонском плащике… Понятно, добрался я до места измотанным и грязным по самое не могу. Иногда мы всё же садились в телегу, и тогда я пытался приставать к вознице, молчаливому мужику лет пятидесяти, с разными вопросами, он нехотя отвечал. Спросил я его и о том, как по такой дороге на участок доставляют стройматериалы. «Вот дожди кончатся, – ответил он мрачно, – дорога подсохнет, тогда и машины пройдут. А сейчас – только Серый и вытаскивает».
На  место мы добрались к вечеру. Здесь мне сначала понравилось – большая поляна, вокруг настоящая тайга – сосны, ели, кедры. Воздух – чистый компот: пахнет чабрецом и багульником, смолой. Если бы не комары да гнус – рай да и только.
База отдыха – пока  ещё всего-то три островерхих домика, да не маленьких – для начальства ведь строятся. Один из них занят под контору да, как позже выяснилось – под наше с начальником жильё. Для работяг построили длинный барак с двухъярусными нарами да ещё баню и котлопункт с маленькой комнаткой для поварихи.
Начальник встретил меня на пороге конторы – руки в боки, сам невысокого роста, тоненький как пацан, чернявый, цыганистый, кудрявые волосы не чёсаны, недельная щетина, и при этом пышные усы, для солидности, наверное.
«Ну, здорово, – начал он сразу по-свойски и тут же перешёл на ты, – добрался, значит, не утонул в нашей грязи? Давай знакомиться. Меня Василием зовут, а тебя?» Я назвался. «Ну, давай, заходь до хаты. Или сразу в баньку? Натоплена!» Конечно, в баньку – грязь на мне уже начала подсыхать. Скинул в домике всё с себя, достал из чемодана чистые трусы, майку, спортивный костюм и в одних плавках добежал до бани.
Ох, и хороша была баня! Попарился я от души, с берёзовым веником, посидел на крылечке, отдышался, остыл и не спеша пошёл в дом.
А там уже стол накрыт, да какой! Макароны с тушёнкой –  так себе, повседневная жратва. А вот огурцы малосольные, грибы, ягоды, рыба речная – это настоящий кайф! Ну, и конечно, водка, сколько её там было, не знаю. Много. Хотя я до этого её не очень употреблял – когда боксом занимался, нельзя было… Я только в тайге понял, что это моя болезнь на всю жизнь. А что вы лыбитесь, я потом узнал, что алкоголизм – настоящая болезнь, наследственная, мой батя, даром что партийный работник, бывало, по неделям не просыхал.
В общем, начали мы с Василием в тот же вечер, а кончили… толком не знаю, когда… Сколько мы с ним пили? Может, три дня, может, неделю… Тут же валились спать, просыпались, и снова… То ночь, то день… Приходили рабочие, о чём-то спрашивали, Василий что-то отвечал… И опять пили… О чём говорили, помню только отрывками… Василий что-то про Одессу твердил, про шаланды, полные кефали, про дюка… но тут уж пошёл полный гон – получалось, что он этого самого дюка лично знал… Я всё больше про бокс, и тоже нёс что-то несусветное – что я был чемпионом мира, с Касиусом  Клеем встречался…
Потом – опять провал. Ни с того ни с сего Василий спрашивает: скажи мне, когда я наконец  Урал переплыву? Какой Урал, зачем?... Но когда он запел «Чёрный ворон, чё-ё-ёрный во-о-рон… », я, пьяный-пьяный, а понял – он себя Василием Ивановичем Чапаевым воображает.
Ещё одно включение… Стоит он на крыше, я – внизу… Сложил ладони биноклем, смотрит вдаль, кричит сверху: «Да их же там тьма тьмущая!» «Кого их?» – спрашиваю. «Кого-кого… Сам не знаешь? Беляков, конечно! У тебя сколько сабель? Двести? Да у меня триста. Прорвёмся!»
По утрам он с трудом отрывал от грязной наволочки всклокоченную голову, смотрел на меня дикими глазами, как будто не узнавал, а потом говорил что-нибудь ни с того ни с сего. Мог сказать: «А в Финляндии все домики – финские»… А как-то произнёс всего одно слово, но очень меня напугал. Сказал чётко, по слогам: «Де-гра-дируем!» Я подумал: а ведь и правда… И так мне домой захотелось, к Лизе моей…
Иногда с нами пил местный егерь из прибалтов, настоящий лесной брат, весь белым курчавым волосом зарос, что голова, что борода до самых глаз. Я даже пьяный его побаивался – ружье он не выпускал, держал под мышкой, палец на спусковом  крючке, чуть пошевельнёт – и выстрел. Мне Василий рассказывал – когда он видел браконьерские мешки с кедровым орехом – начинал расстреливать их, при этом что-то кричал по-своему, глаза кровью наливались, пена с губ капала. Как он никого из нас по пьяни не пристрелил – загадка: от любого сказанного не по нему слова  впадал в бешенство. Думаю, чердак у него не на шутку прохудился, и не вчера… Меня он сразу за что-то невзлюбил, почти не разговаривал со мной, только косился…
Бывало, конечно, что мы трезвели, не пили неделю-другую. Василий наряды закрывал, проверял, что сделано, я старался ему помогать, да какой из меня помощник? Как из конского члена тяж…
Замечал я, что мужики таким начальством, как Василий да я, очень недовольны. Косые взгляды, словечки, брошенные вслед, – это ладно; но были мужики серьёзные, они приехали заработать, те прямо, в глаза говорили: «Господа хорошие, кончайте квасить, а то мы с вами разберёмся, и высокое начальство ждать не будем».
Я ездил в райцентр зарплату получать, раздавал её работягам. Когда дорога подсыхала, добирался на грузовике, который был приписан к участку. В дождь – как придётся, один раз даже на плотике по реке сплавлялся. А таёжная речонка даром что махонькая, но быстрая. Чуть я на ней не сгинул – попал плотик в залом, и оказался я в воде. С жизнью уже прощался. Хорошо, успел уцепиться за береговые кусты, да ещё тренированные боксом руки выручили, подтянулся, выполз, все ладони оборвал. Бумаги казённые вместе с плотом дальше поплыли, а я берегом сутки назад выбирался. Пришел  весь комарами покусанный, опухший, голодный… Ладно хоть за деньгами плыл, а не с ними, тогда бы совсем кирдык…
В общем, прожил я так три месяца… А потом понял – если зиму здесь прокантуюсь, будут мне кранты – или сопьюсь с круга, или замёрзну где-нибудь в тайге, а то егерь по пьяни пристрелит или мужики помогут. И решил я оттуда ноги делать.
Хотел по-тихому смотаться – не получилось: разве уйдёшь, всё на виду, как волосок на лысине. Пришлось с Василием объясняться. Тот сначала заартачился – куда собрался, договор ведь подписывал и прочее такое. Но потом, как затеяли мы с ним проводины, смирился, под конец плакал у меня на груди, говорил, что полюбил меня как родного брата. Да чего по пьяни не скажешь?
Вот Лиза, как взглянула, та действительно плакала, да как, навзрыд  – запои, они никого не красят. Жалела она меня, как мать прямо, и посейчас жалеет.
С тех пор покатилась моя жизнь колесом, да всё под откос. Не везёт, да и только… Из треста пришлось уйти. Перебивался случайными заработками.   Но за что ни возьмусь – всё не так, всё водкой кончается.
Как-то раз уговорил меня один парень грузы сопровождать по Лене. Известно, река эта длинная, а грузы аж в бухту Тикси доставить надо было. Судно хорошее, большое, сухогруз румынской постройки, их ещё чебурашками называли – рубка у них в обе стороны закруглялась, как уши. Каюты удобные, кубрик просторный, с телевизором.
Уже на борту я поинтересовался у Сашки (так напарника звали, он за груз ответственным был), чего сопровождаем. Он ответил лениво: там много чего, от сахара до подушек, но больше всего… водки. Первым в северной навигации рейсом обычно водку доставляют, так уж повелось – пьют там много, за зиму всё выпьют, потом первого теплохода ждут – не дождутся…
Но я-то тут причём? Не хочу я пить её, проклятую! Я ведь знаю – стоит только начать… А Сашка, змей-искуситель, только похохатывает да соблазняет – знаешь, сколько водки нам разрешается на бой списать? Пей не хочу! А я правда не хочу! Все так сначала говорят – лыбится щербатым ртом Сашка, а потом – только давай.
Только отошли от причала в Осетрово – пошло-поехало! Да как поехало – месяц из жизни можно смело вычёркивать. Говорят, Лена – красивая река, а я её, почитай, не видел.  Хорошо хоть за борт нигде не свалился, а то бы познакомился с великой сибирской рекой, может, и навсегда…
Хотя… до Якутска мы ещё иногда просыхали, всё-таки там городишки кое-какие да сёла, было на что посмотреть да кое-что купить – картошку варёную, горячую, ряженку, простоквашу – с похмела помогает, да ленскую рыбу хорошую – ленка, пелядь, а то и таймешонка… Сашка шалил, развлекался, к девчонкам приставал, в Ленске чуть с парнями не подрался, пришлось срочно на борт убегать. Из Ленска дал телеграмму какой-то подружке – в стихах, он поэт был… «Проплывает Мухтуя, там не купишь… ничего, держим курс на Пеледуй, чтоб купить моржовый… клык». Радовался целый день как ребёнок, как вспомнит – ну  хохотать!
После Якутска места пошли совсем дикие, пустынные, глаз остановить не на чем. Самое место для беспробудной пьянки! Что мы и делали. Тут я окончательно сдался. Ничего не помню – какая была погода на реке, какие берега, как в Тикси пришли, как груз сдавали… Помню, что долго стояли у причальной стенки, недели две, не меньше. Тут уж пили-гуляли все – грузчики, толстая баба-приёмщица, команда, да и сам капитан с какой-то джинсовой девицей, где он её раздобыл, никто не знает, да и неинтересно это никому. 
Шарахались с Сашкой по городу, потом я его потерял.
Очнулся где-то в тундре… какие-то люди незнакомые, не то чукчи, не то эвенки… чумы, олени, собаки… женщины, ребятишки… мухи, комары, гнус… Приходил  в себя ненадолго. Потом  опять проваливался в душную, липкую темноту.
Очнулся в своей  каюте. Как туда попал – не помню. Капитан за плечо трясёт: «Слушай, мужик, где твой напарник? Отходить надо, а его и в помине нет!» А я откуда знаю? Я его не видал… сколько? А леший их, эти дни, считал! Я и числа-то сегодняшнего не помню! Сам-то я как здесь оказался? Капитан смеётся: какой-то чукча тебя из тундры привёз, притороченным к спине оленя. А вот где Сашку искать – ума не приложу.
Капитан принимает решение – уходить из Тикси. Сколько я ни просил, ни умолял подождать, говорил, что пойду его искать, – ничего не помогло. Капитан одно твердит: уйдешь – потом тебя ищи. Ничего, не пропадёт, парень битый, тёртый, не первый раз на северах, выберется, тем более лето в разгаре, не сдохнет.
В общем, командует: «Убрать трап, отдать концы!» И пошли мы в широченную дельту Лены, мимо острова Столб. Только его прошли, смотрим – из-под берега моторка шпарит, режет нам нос. Один мужик на руле, второй рыбинами машет. Поближе подошли, глядь – да это же Сашка, стоит на носу, улыбается на все оставшиеся зубы да рыбинами размахивает!
Подняли мы его на борт, а с ним – целый мешок рыбы, да какой – ряпушка, нельма, муксун! Капитан его на матах давай возить, а Сашке  всё ништяк, только похохатывает да рыбинами трясёт, дескать, приходи, кума, любоваться!
Дальше до самого Осетрово шли мы скучно. Водка кончилась. В основном на койках лежали да на берега глазели. Иногда в кают-компании телевизор смотрели да в карты с командой играли.
Домой я добрался в августе, под осень. На этот раз кое с какими деньжонками – водка и жрачка ведь дармовые были. Но что-то эти деньги Лизу мою не обрадовали. Взглянула на меня – и в слёзы. «Что ты плачешь, дурочка, – говорю, – вот ведь я, живой, здоровый, деньжат заработал!» «Ага, – отвечает,  – ты на себя в зеркало посмотри!»    
Посмотрел я – мама родная, что осталось от подтянутого «мухача»?! Морда расплылась, вокруг глаз чёрные круги, щеки на воротнике лежат, весь какой-то дряблый как старая баба! В общем, поплакала она надо мной, в ванне вымыла, вехоткой как следует натёрла, сама вытерла досуха махровым полотенцем, чистые, свежевыглаженные  трусы и майку подала, мой боксёрский махровый халат. Потом мы с ней чинно-важно обедали,  чаи гоняли, она мне городские новости рассказывала, я ей – про Лену, что в памяти осталось. И так мне хорошо стало, так спокойно, и решил я – всё, с пьянкой завязываю, буду бегать по утрам, нагрузку себе давать, в форму входить. Не для бокса, конечно, туда уже не вернуться, поезд ушёл, а так, для себя.
Из городка мы уехали в Иркутск, поселились у Лизиной сестры, у неё трёхкомнатная, а детей нет… Лизу на очередь поставили, обещали  квартиру дать – она к тому времени ценным специалистом стала.
Я  даже в спортзал похаживать начал, с отягощениями,  с грушей работать, на снарядах. Витя сначала на меня косо поглядывал, но потом ничего, разговорился, предложил даже пацанов тренировать. Но я отказался – побоялся, что не получится.
Вскоре у нас Димка родился. Тогда я ещё раз сказал – всё, завязываю намертво, больше ни-ни, парня надо воспитывать личным примером. Любил я его и люблю – больше самого себя. Да, видно, слабак я…
А тут наша команда собралась на турнир в Петрозаводск, на какой-то приз, имени кого-то, не помню. Пригласили и меня, судьёй в ринге – я и до этого судил, даже республиканскую категорию успел получить, когда был действующим боксёром. Решил – поеду, надо, наконец, на людях показаться, а пить вовсе не обязательно, там же все спортсмены, режимят…
Так всё и было… пока бои шли. Я отсудил нормально, даже хорошо, чётко, меня хвалили. Наша команда выступила – дай бог так всегда: две золотые, три серебряные.
В конце, как водится, банкет – для тренеров и судей. Хотел я сачкануть, в город уйти, да куда там – поймали, привели, усадили за стол. Ладно, думаю, пожрать как следует – святое дело, а пить меня никто не заставит.
Плохо я их знал! Не заставят, как же! Им же про мою слабину никто не сказал. Так насели со всех сторон: «Аличек, ты чего это? Не по-нашему, не по-боксёрски!» «Ну-ка, парень,  вот золото обмыть, а то больше не будет!» «За женщин, мужики, у нас их мало, но все красавицы! За женщин стоя! А кто не выпьет, тот свинья!» Ну, как тут устоишь? 
В общем, проснулся я в своём гостиничном номере, кое-как продрал глаза, осмотрелся – лежу одетый поперёк кровати, даже ботинки не снял. В голове как будто в колокол лупят, всё тело болит, а во рту… лучше не вспоминать…
В общем, полетели мы домой. Как я летел – это кошмар какой-то: то меня от холода колотило, то в пот бросало. Сознание уплывало, думал – умру, не долечу, Лизочку и Диму своих не увижу…
А потом они и начались… Кто, кто! Глюки… Вижу я – какие-то люди заходят в салон,  вроде ниоткуда берутся, трое, все одинаковые, в серых плащах, морды какие-то… не то собачьи, не то волчьи… И начинают… не то гудят, не то говорят… дескать, граждане, держитесь от него подальше, это сексуальный маньяк… берегите женщин и детей… Врёте вы всё, кричу, у меня жена, сын… Витя и Леонид, врач команды, ко мне кинулись… Посмотрел я вокруг – вроде этих, серых, не стало… успокоился… Мужикам сказал: приснилась всякая чушь.
Прилетели. Захожу в автобус – серые опять там. Снова их речи блевотные – сексуальный маньяк… берегите женщин и детей… Выскочил я остановки за три до своей… кое-как до дому добрёл… думал, упаду по дороге…
Лиза встретила вся в слезах – Дронов ей позвонил, про мои глюки сказал – не поверил он в мой сон, опытный мужик, всякого в жизни насмотрелся… Вот тут-то жена первый раз в жизни на меня кричала, ругалась, замахнулась даже… Да я и не оправдывался – понимал, что кругом виноват. Успокоилась она немного, давай осторожно про видения мои расспрашивать. Выложил я ей про серых своих всё начистоту – сам-то я тоже перепугался. Снова всплакнула она, а потом говорит: «Аличек, тебе полечиться надо. Это у тебя алкогольный психоз… не страшно… лечится это… Хочешь, я позвоню своему однокурснику, он в психиатрической больнице работает, сделает всё так, что никто и знать не будет?» Что тут поделаешь, хочешь не хочешь – надо.
Про месяц в психушке говорить не буду, слишком долго надо рассказывать, насмотрелся я там всякого… Хотя самому мне там было не так уж плохо – однокурсник Лизы поместил меня в отдельную палату, режим для меня был не такой жестокий, как для других психов, да и жена часто приходила, подкармливала. В общем, вышел я оттуда здоровым, поправился, морда порозовела, мешки под глазами исчезли – мужик хоть куда. Опять стал по утрам бегать, зарядку делать, но в спортзал Лиза меня не отпускала – боялась, что я там друзей-собутыльников найду.
Зиму я прожил как человек – ни разу не сорвался, ел хорошо, спал, книжки читал. Лиза на меня нарадоваться не могла, Димка привык, лепетал что-то, на колени заползал… В общем, хорошо жили, по-семейному…
Одно только меня корябало – что же это я, мужик, сижу на шее жены, копейку не могу заработать. Пойду, думал, на любую работу, хоть в тот же магазин подсобным рабочим. Но Лиза не отпускала – куда тебе, мол, ты ещё слабый, наберись сил, потом уж… Но я-то знал – боялась она, что опять сорвусь.
А тут и лето подошло. И сговорил меня один знакомый ехать в тайгу папоротник-орляк собирать – японцы у нас его за боже мой покупают, для них он – первый деликатес. А для нашего брата – неплохой заработок.   Лиза не хотела меня отпускать, но я её уговорил, и главный резон был такой – там же лес, деревья да кусты, воздух здоровый, есть буду с аппетитом, спать на свежем воздухе, курорт, да и только. К тому же напарник – человек серьёзный, в годах, он с тайги, почитай, круглый год живёт, ему пьянствовать резону нету. Да и где его, зелье проклятое, в тайге найдешь?  Набрал консервов: тушёнки, рыбы, каких-то салатов, попрощался с семьей, сказал: ждите с деньгами, с подарками.
Поначалу всё шло хорошо. Рвать папоротник – работа не то чтобы тяжёлая, но муторная: всё время внаклонку, через пару часов голова начинает болеть, поясница отваливается. Но ничего – передохнёшь где-нибудь в теньке, и дальше… За два дня мы с напарником набрали уже порядочно…
Вот тут-то она и явилась… Говорю же – не везёт мне. Явилась не запылилась. Кто-кто… Баба Яга. Да не гоню я, так оно и было – откуда-то взялся этот грузовик раздолбанный, допотопный какой-то, чуть ли не полуторка послевоенная. Вышел из кабины здоровенный мужик, а следом за ним – Она. Вылитая Баба Яга, как в сказках – вся в морщинах, нос огурцом в бородавках, во рту зуб на зуб не попадает – их, по моему, всего два, один вверху справа, другой внизу слева. При этом намазана, как девушка – щёки как два сморщенных помидора, губы – повядшие стручки перца, брови как два червяка… Ещё и улыбается, и речь держит: «Ну, что вы головы повесили, соколики, или выпить захотели, алкоголики? Да шучу я, шутит тётя Феня. А насчёт выпить – никаких шуток, тётя Феня хорошо знает, каково мужику без хорошей выпивки. А выпивка-то вот она, гуляй, рванина, от рубля и выше!» И тут мужик откидывает борт, сам становится рядом, поигрывая монтировкой. И видим мы, что кузов полон ящиков с водкой. И тут, в тайге, я от неё, проклятой, не спрятался… Правда, предложил я было напарнику уйти подальше в тайгу, но, видно, не шибко хотел – легко согласился, когда он возразил, чего, дескать, бежать, никто нас насильно пить допьяна не заставит, а за ужином с устатку бутылочку распить чем плохо? Тем более что недорого – за килограмм травы бутылка водки.
На том и порешили. А у грузовика уже очередь страждущих мужиков. Мы тоже пристроились. Взяли, конечно, не одну…
На этом наш промысел и закончился. Как сели вечером ужинать, так… дальше не помню ничего. Какие-то проблески… то солнце печёт, то звёзды над головой светят…
Окончательно проснулся ранним утром. Колотит всего, во рту сухо, в глазах темнеет… Кругом пустые бутылки да консервные банки… Напарник, мужчина грузный, в годах, спит под кустом голый до пояса, живот то поднимется, то опадёт, храп стоит на всю тайгу. От нашей кучи папоротника несколько стебельков осталось. Всё в водку обратилось.
Домой вернулся как побитая собака. Лиза как увидела меня, так сразу всё поняла, да там и понимать нечего – портрет во весь рост… Не выдержала она, сорвалась – плакала, кричала, с кулаками кидалась, тарелку о мою голову разбила. Я всё стерпел – понимал, что нервы-то ни у кого не железные. Димку было жалко – забился под стол и глядит оттуда круглыми чёрными глазами, а в них – слёзы…
Откричала, отплакала моя благоверная, и давай меня в порядок приводить – отмыла, переодела в чистое, постель постелила. Спал я, правда, беспокойно, просыпался часто весь от пота мокрый, опять засыпал… Наутро Лиза мне сказала: «Всё, Аличек, кончились твои приключения. Будешь дома сидеть, Димку воспитывать. Год посидишь, а там посмотрим…» Я, конечно, согласился, а куда деваться?
Однако сразу скажу – год не высидел. Такая у меня удача – вроде и пить не хочу, а как выйду из дому – где-нибудь да найду её, проклятую. Сам уже не рад… Лечился не раз – ничего не помогает. Говорю же – невезучий я.
Одно у меня везение – семья. Димка подрос, школу кончил, в институте учится. Жалеет меня. Лиза мне всё прощает, хоть и кричит, ругается, а то и поколотит. После опять – хлопочет, моет, кормит. Как это мне, невезучему, досталась такая золотая жена? Однако золотая-то золотая, но я всё же мужик, а каждому настоящему мужику не только заботы, но и свободы хочется. Да и за её счёт кормиться стыдно.
Как  здесь оказался? Убёгом ушёл, когда дядя Юра позвал. Давно хотелось по стране прокатиться… Может, что-нибудь заработаю. Да и зверьё  люблю.
Ну, кажись, всё выложил, как на духу… Довольны? Вот такая у меня жизнь-жестянка получилась… Опять везёт меня куда-то… Куда вывезет? – и тут же бухнулся на полку, отвернувшись лицом к стене. Спина его иногда подрагивала.

Станция Тайга

«Ну, что, мужики, через часок Тайга. Там придётся серьёзно упереться. Да к  тому же меня какое-то время не будет – дела. За старшего пока Володя», – сказал дядя Юра и вышел из купе, разминая в пальцах сигарету. Вскоре за ним вышел и Володя.
Остановились они возле купе, в неплотно прикрытую дверь их было видно. И даже чуть-чуть слышно, особенно когда  повышали голос.
Сначала они говорили почти шёпотом, но о чём, я понял – слово «фазаны» повторялось часто. Потом перешли на разговор вполголоса, и я понял, что дело идёт к серьёзной ссоре, а может и к скандалу. «Какая тебе разница, – говорил дядя Юра, – тем более что всё будет шито-крыто, Музафар же прикроет справкой, никто не подкопается». Володя отвечал спокойно, но видно было, что и он волнуется. Понял я , откуда Володя узнал, что затевается, – Музафар, который до смерти боялся Веры, прибежал с ним 
- Дмитрий! – неожиданно позвал меня Володя. – Пойди-ка сюда.
Я вышел в коридор.
«Пошли в тамбур, там поговорим», – сказал Володя и вышел не оглядываясь. За нами потянулся и дядя Юра. Мы шли, чувствуя под ногами колыхающийся, как палуба, пол вагона. В тамбуре Володя крепко взял меня за плечо, не мигая, посмотрел в глаза и вполголоса спросил: «Ты что, тоже знал про эту аферу с фазанами? Знал и молчал?» «А я что, кричать должен? – с пол-оборота завёлся я. –  Сказал же: не согласен и никогда не соглашусь!» «Вот-вот, – насмешливо сощурился Володя. – Знакомая позиция! Не согласен! Чистенький! А другие пусть делают что хотят – хоть фазанов продают, хоть друг друга убивают! А я – не согласен! А мог бы ты хотя бы мне сказать?» «Тебе? – закричал я, чувствуя, что теряю над собой контроль. – Тебе? А кто ты такой? Такой же бомж, как я или вот как дядя Юра! Начальник выискался!» «Да, такой же, как и вы, – спокойно продолжал Володя, – да не такой! До подлости ещё не докатился! Беззащитных птиц продавать не дам. И вам не позволю! Да вот и  Музафар!» В конце коридора появился ветврач. Он шёл, пугливо озираясь по сторонам. «Музафар, – окликнул его Володя, – иди-ка сюда!» Узбек подошёл, пряча глаза. «Скажи-ка мне, милый друг – часто ты такие негоции с подотчётными тебе зверьми и птицами проделываешь? Ведь это ты Юрию предложил фазанов загнать, самому ему такая мысль вряд ли в голову пришла бы. Но учти – не врать, проверить тебя нетрудно без милиции – сколько актов на списание ещё вчера здоровых животных по поводу падежа, столько и твоих химичеств». «Почему часто, зачем часто, – запричитал ветеринар, – раз они живые, они же умирают!»   «Умирают, куда же им деваться, – чуть ли не весело подтвердил Володя, – но всегда ли своей смертью? Думаю я, умирают они  тогда, когда находится подходящий человек, вроде нашего Юрия, сам же ты на рынок не сунешься, очко слабовато… А если я сейчас пойду да всё Вере расскажу?» 
«Не нада… рассказать Вера, – к восточному человеку вдруг вернулся акцент, – она сама всё знает, деньги  ей отдаю. Если узнает, что вам всем сказал, – кирдык мне будет!»
- Ах, вот оно что, – вскричал Володя, – у вас, оказывается, одна шайка-лейка, на один карман работаете! Теперь,  наконец, всё ясно. Я и то думаю – как это ты решился, ведь ты Веру, как шайтана своего, боишься!» «Ой, боюсь, сильно боюсь, – подтвердил Музафар, но на его губах заиграла  слабая улыбка, видимо, почувствовал в словах Володи некоторое послабление и понял, что гроза его минует стороной, – очень она строгий женщина!» «Ага, как не строгая, – совсем развеселился Володя, – беззащитных зверей и птиц на рынке толкает, а денежки – в карман! И много вы так бедных тварей налево пустили?» – спросил он уже без металла в голосе. «Зачем много, – истово каялся житель пустыни, – совсем мало: один богатый человек пару павлинов выпросил, говорит, видел у кого-то, как они в саду ходят – вай, красиво! Белка одна продали – сильно девочке понравилась, папа богатый, сказал – для дочки ничего не жалко. В Иркутске – и смех, и грех – мартышку один человек купил, говорит, в новом коттедже красиво будет выглядеть, там у него зелень… тропическая какая-то… дорогая. Но не успели мы отъехать – обратно принёс: везде нагадить успел, какую-то редкую посуду поломал, и эту привозную зелень тоже переломал всю как есть, импортный перина порвал, потом ловили все, кто был в доме, кое-как поймали, он их перекусал всех. Когда успел столько наделать – в доме полчаса был, не больше!» Слегка задумался и неожиданно сказал:  «Вот хорошо, если в дороге кто-то приплод даст, он же неучтённый, его можно спокойно продавать. Вот скоро ослёнок  у Малышки родится… Хочешь, тебе подарю, – вдруг обратился он ко мне, – к  своей девушке, как Иисус Христос, на осле приедешь? »
Посмеялись. Музафар, у которого отлегло от души – громче всех.  Один дядя Юра стоял серьёзный, суровый даже. Всё это время он молчал. Но наконец его прорвало. «Вот чего-чего, а ослов тут, я погляжу,  хватает. Ну,  хорошо, – сказал он, когда смех умолк, – сломали вы мне да Музафару операцию, все вы такие благородные, друзья животных.  А я, по-вашему, о своем кармане только и беспокоюсь? А вы подумали, что после тяжелой  работы выпивать будете? Деньги-то ёк! А про Олежку вы подумали? Его если не опохмелить, запросто  может кони бросить! Я таких случаев сколько хочешь знаю».
Все приумолкли,    
Заговорил Володя: «Выход должен быть, – начал он, – выход всегда есть…» «Конечно, есть – подхватил Музафар, – не хотите фазанов, давайте продадим волка, вместо сторожевой собаки будет!»
Тут уж засмеялись все, и даже дядя Юра… Музафар немного подумал и тоже захохотал.
- Выход есть, – продолжал Володя, – и он простой, как безмоторный планер. Я, например, аванса не получал. Кто ещё? Выходит, гуляем мы на чужие. Теперь все будут выпивать за наш счёт. Так кто не получал?
Я молча поднял руку. «Вот и пойдём к Вере Михайловне и получим что положено».
Вдвоём мы отправились к Вере Михайловне. Постучали в дверь купе. Вера ярком спортивном костюме возлежала на полке, в алых губах – тонкая сигарета, в маленьком помещении плавали густые клубы дыма. При виде нас она не потрудилась встать, только чуть приподняла голову и, не выпуская из губ сигарету, поцедила: «А, местная интеллигенция, летчик и студент! Ну, проходите, садитесь на чём стоите. Зачем пожаловали? Впрочем, хотите, отгадаю с трёх раз. Хотя и одного раза, думаю, будет достаточно. Поиздержались в дороге? Непредвиденные расходы?» «Вера Михайловна, – сурово начал Володя, – согласитесь, мы ведь не обязаны отчитываться перед вами за свои траты, правда? Более того, если мы и пришли за деньгами, то вовсе не просить подаяние, а…» «Ну, ну, командир, – тоном жеманной дамы полусвета произнесла бухгалтерша, и я понял, что она изрядно подшофе,  – вы ведь наверняка имеете офицерское звание, а потому обязаны знать, как надо говорить с дамой, даже если пришли к ней с просьбой, которая несколько унижает ваше достоинство, ведь гусары денег не берут». «Милая дама, – подхватил, правда, несколько ворчливо, её игривый тон Володя, – во-первых, если меня с натяжкой можно назвать гусаром, то только списанным – мой конь имеет теперь другого седока. А во-вторых, гусары денег не берут в очень интимных условиях, в которых мы с вами, к несчастью, не находимся. Во всех остальных случаях – берут, иначе конь может пасть без овса, и не на что будет купить новый кивер вместо простреленного в бою». «Сдаюсь, сдаюсь, – садясь на полке и вынимая изо рта сигарету, проговорила дама, – что же касается условий, то ведь в наших силах их создать, как вы думаете? Студент, например, вполне может зайти в другой раз, он ведь ещё не валится с ног от бескормицы». Я открыл было рот, чтобы сказать что-нибудь столь же остроумно-салонное, но Володя меня опередил; «Ваше предложение более чем заманчиво, но через пятнадцать примерно минут наш поезд прибывает в славный город под названием Тайга, где нас ждёт не только тяжелая схватка с нелёгкими тюками прессованного сена и увязанными ворохами веток, но также  большое количество салунов и других торговых точек, в которых мы сможем приобрести необходимые нам продукты, если соблаговолите…» «Знаем мы ваши продукты, – резко сменила тон бухгалтерша, – бухло  вам необходимо, причём в больших количествах. Да что с вами поделаешь, придётся выдать вам аванс, пейте, может, когда-то напьётесь…» И она величественно пошла открывать сейф, как будто это был сундук с сокровищами.    
На станцию Тайга прибыли почти что ночью. Отцепили нас у товарного двора. Работа нас ждала не просто тяжёлая, а изнурительная, к тому же время поджимало – стоянка чуть больше сорока минут. Потому Олежку мы сразу отправили за вином на только что полученный аванс, убили этим сразу двух зайцев – во-первых, алкоголем себя обеспечили, во вторых, товарища от опасности спасли – уж больно он плох был. Боялись мы за него – вдруг кондратий от физической нагрузки хватит или другая беда случится, докторов-то в обозримом пространстве не наблюдается.
Да, работёнка это была, я вам скажу! Сначала оно вроде бы ничего: тюк прессованного сена килограммов двадцать весом в вагон забросить не так уж тяжело. Первый – не тяжело… второй – ничего… третий – потрудней… десятый – руки отваливаются… Да и веточный корм – громадные веники, перемотанные гибкой алюминиевой проволокой, – тоже не подарок! К тому же сенная труха в глаза, за ворот летит, вялые листья и маленькие обломки веток – тоже комфорта не добавляют. Пот глаза ест не хуже мыльной пены, все царапинки на теле разъедает. Мы не сразу догадались рубахи, футболки снять, а как догадались – сразу легче стало: ветерком обдувает, мелкому мусору зацепиться не за что.
Как пошабашили, так и упали на те же тюки, времени до отправления оставалось минут пятнадцать. Лежу я, смотрю в небо – а оно все звёздами усыпано – и думаю: может, и Лерочка моя сейчас эти же звёзды видит, ведь я теперь к ней ближе… А ещё гадаю – как она меня встретит, обрадуется или нет, может, и ждать уже перестала…
Потом мне с чего-то Шахиня пригрезилась, увидел её как наяву – стоит одна-одинёшенка в тёмном вагоне, ни тебе звёзд, ни воздуха свежего… И так укоризненно на меня смотрит… Жалко стало. Как смотрит, вскинулся я, заснул, что ли? Подскочил, гляжу – дядя Юра рядом посапывает, Володя лежит, тоже в небо смотрит, не спит.  Значит, время ещё есть. Подхватил я тючок сена да ворох веток, отрыл засовы пульмана, раздвинул двери, закинул туда корм, крикнул Володе: «До следующей станции здесь поеду»…
Шахиня повернула ко мне свою здоровенную голову, вытянула хобот, коротко протрубила, как будто сказала: «Здравствуй!» «Ну, здравствуй, – ответил я, – здравствуй, девочка. Я вот тебе гостинца принёс», – и протянул ей охапку свежих листьев. Она осторожно взяла их хоботом, осторожно отправив в рот, с удовольствием захрустела молодыми ветками и посмотрела на меня, как мне показалось,  с благодарностью.
Я добавил ей в бочку-кормушку свежего сена, пару буханок хлеба, в другую бочку подлил воды и только после этого прилег на ворох сена.  И почувствовал, как я устал за этот бесконечный день. И закачало меня на этом сене, которое уже и травой-то не пахло, а только пылью. Правда, недавно срезанные ветки пахли горьковато, свежо, и  вянущие ветки несли свой волнующий  аромат, который пробудил память мне о лучшей, самой любимой мною поре – осени. И этот запах, который напоминал о ярких увядающих кустах, пылающих как костры – багряные, жёлтые, оранжевые – нёс  куда-то, баюкал, укачивал. На этих волнах издалека, потом ближе и ближе, возник уже знакомый голос, похожий на шорох опавших листьев.

Вторая сказка Шахини
Я знаю, мальчик, что ты сегодня спас фазанов. Это правильно – фазаны древние, добрые, благородные птицы, они достойны спокойной жизни на земле, которой они приносят только пользу. Ты сделал хорошее дело. За это я расскажу тебе про фазанов, чего не знает ни один человек. Тебе очень понравился золотой фазан. А ты знаешь, что бывают фазаны алмазные, багряные и даже королевские? Есть ещё белые, голубые, коричневые и множество других. Почему они стали такими разными? Я расскажу тебе об этом, только ты оставь это знание при себе, не делись  не с кем. Почему? Да потому, что это – наша тайна, её знают только слоны и фазаны. Но тебе я могу рассказать – ты кажешься мне чистым и честным.  К тому  же ты завтра или совсем забудешь, что я тебе поведала, или сочтёшь за сон… Но я боюсь за тебя, мальчик, – вокруг  тебя так много грязного и подлого, и ты можешь погрузиться в эту пучину. Да ты уже начал в неё погружаться. Как я хотела бы оберечь тебя! Но в этом я бессильна, только ты сам можешь спасти себя… Если будешь постоянно помнить, что многие утехи влекут за собой многие печали… Сбереги в себе ребёнка, мальчик, ибо детство – самая чистая, самая светлая пора жизни… Потому я рассказываю тебе свои сказки – в надежде, что они помогут тебе сохранить чистоту и светлый взгляд на мир…
Вот послушай… Эту историю рассказал моему пращуру слон Сулейман, который был подарен португальским королём Жуаном Третьим принцу Максимилиану, впоследствии ставшему императором Священной Римской империи. Она передается у нас от отца к сыну, от бабушки к внучке…
Когда-то, давным-давно, далеко на востоке была затерянная в горах маленькая цветущая долина. Там всегда стояло тепло, но никогда не было жарко, деревья плодоносили, они росли невысокими, чтобы любое живое существо могло легко добыть себе пропитание… Там жило множество животных и птиц, но совсем не было хищников,  все жили в мире и согласии, и пищи всем хватало, и воды – чистой, родниковой – было в достатке.
В этой благодати жило множество моих предков слонов, среди птиц – фазанов. Фазаны тогда не выделялись роскошным оперением, все были окрашены неярко. Летать они совсем не умели, разве что так, как нынешние куры – пищи  и воды хватало всем с избытком, а врагов, от которых надо спасаться – не существовало. Их ближайшими родственниками считались павлины, но настоящей, теплой дружбы между ними не могло быть – уж больно павлины были важные, надутые, очень уж гордились своим оперением, особенно пышными хвостами, к тому же они кричали пронзительно и неприятно… Но они и не враждовали – в этой благоухающей сказочными цветами долине не знали, что такое вражда. 
Однако вспомни, мальчик, любую легенду, сказку или миф, и ты поймешь – ничто на земле не вечно…  Где-то за горами была другая земля, другие горы, леса и поля, в них бродили другие звери и летали другие птицы. И этот другой мир не мог не проникнуть к нам – ведь наша земля не так уж велика… Первыми над нашими головами появились вороны… Сначала их прилетело немного, может быть, несколько десятков. Потом – всё больше и больше, и, наконец, эти чёрные птицы закрыли всё небо, на котором раньше и облака-то появлялись нечасто. Они садились на наши деревья, пытались даже вить гнёзда, клевали наши плоды… Их зловонный помёт падал на наши цветы, и они гибли. Звери и птицы пытались отгонять их, издавая громкие звуки, кто какие умел – слоны трубили, кстати пришёлся и пронзительный крик павлинов. Молодых жирафов специально не кормили – когда они голодны, мычат как телята. Змеи шипели… Наши предки пытались размахивать хоботами, жирафы – шеями. Ничего не помогало…   Что делать? И тогда наши предки пошли к самому старому слону, который уже не мог ходить, почти не ел и не пил, а только лежал под раскидистым деревом и, размышляя об уроках прожитой жизни, спокойно ждал перехода в мир предков. Предводитель рассказал ему о постигшей нас беде. Старик задумался ненадолго, потом медленно заговорил: «Да, такое уже случалось в нашей долине… а может быть, не в нашей, в какой-нибудь другой, не помню…  Что делать? Вороньё любит сумерки, но не любит яркого света… Потому эти птицы закрывают солнце. Надо, чтобы какая-то птица… какая, не помню, но обязательно – не  умеющая летать, не прозевала миг, когда  вороны ещё спят, но из-за гор уже появляется первый лучик солнца. Птица должна поймать этот лучик,  протянуть его в нашу долину… За ним потянутся его многочисленные братья, и волны яркого солнца хлынут к нам. Это отпугнёт ворон, и они улетят в другие, более сумрачные края. «Но как это может сделать птица, не умеющая летать?» – спросил предводитель. «Этого я не помню. Думайте сами… Да, вот ещё что – птица, которая сделает это, будет вознаграждена – она сможет летать, и ещё… Что ещё? Не помню…»
Весь остаток дня и ночи предводители зверей совещались… Они ничего не ели, не задремали даже на минуту. Что за птица, поняли сразу – конечно, фазан, молодой и сильный, хотя и не умеющий летать… Но как он дотянется до лучика? Еще не рассеялась над долиной тьма, как они придумали – на самого крепкого и высокого слона взгромоздился самый высокий жираф, по нему, как стальной гибкий клинок, протек удав и укрепился между рогами, балансируя на хвосте. Всё это шаткое сооружение вытянулось в немалую длину, и на самом верху восседал фазан, гордый тем, что ему выпала честь спасти долину.
Когда первый лучик солнца, весёлый и живой, как молодой росток, выглянул из-за горы и протянулся в долину, фазан ловко схватил его клювом, вспорхнул с головы удава и полетел вниз… Вспорхнул, полетел? Да, он летел, взмахивая крыльями, и они держали его в воздухе! Все, кто смотрел на это, поняли – это и есть обещанное вознаграждение. Но тут же звери и птицы увидели: приближаясь к земле с лучиком в клюве и привлекая вниз его собратьев, фазан наливался солнечным светом, он становился всё ярче и ярче, и когда сел на землю – стал золотым, как доброе весеннее солнышко. От  этой смелой птицы и пошёл род золотых фазанов. А все фазаны научились летать, однако их полёт не стал высоким и дальним – для того, чтобы быть полезным своим сородичам, вовсе не обязательно отрываться от земли, ведь рождаются на ней все, даже птицы… 
Ты спрашиваешь, откуда же появились фазан алмазный, фазан багряный? Хорошо, я расскажу тебе, только коротко – уже поздно, я устала и хочу спать.
После на нашу долину было нашествие крыс. Эти отвратительные твари изрыли нашу землю подземными ходами, с наступлением ночи они выволакивали наверх свои голые хвосты, грызли растения и плоды, могли уволочь в  нору зазевавшегося крольчонка, змеёныша или птенца. Но теперь наши предки знали что делать – они снова пошли к старику. Тот был совсем плох, он подолгу молчал, говорил медленно… Но совет всё же дал…
В вечер перед полнолунием пирамида была привычно воздвигнута. Теперь на голове удава сидел другой фазан, тоже молодой и сильный. Когда над горами появился только краешек лунного света, он ухватился за него и потянул вниз, в долину… Он приближался к земле, разворачивая лунный свет, как огромное полотнище, и становилось светло как днём. А птица наливалась загадочным лунным светом, пока не стала светиться как алмаз.
Полнолуние тогда длилось необычно долго, пока последняя крыса не покинула долину. А от смелой птицы пошёл на земле род алмазных фазанов.
Наконец, к нам пытались проникнуть гиены. С этими мерзкими созданиями мы сначала боролись, перекрывая входы в долину. Но  хищники находили ходы в горах и проникали к нам. Люди ошибаются, когда думают, что гиены пытаются только падалью. Они прекрасно видят и чуют запахи, к тому же очень быстро бегают – могут догнать даже таких быстрых животных, как зебра и антилопа гну. Хватают жертву за ноги или за бока и держат ее мертвой хваткой, пока она не упадет. Тогда вся стая набрасывается на несчастную и разрывает на куски.
Когда наши предки пришли к старику, он умирал. Говорить почти не смог… но несколько слов обронил, и они поняли, что надо делать. На этот раз пирамида выстраивалась на исходе дня и, когда на краю захода солнца заполыхала кроваво-красная заря, ещё один фазан схватился за её край и развернул, как огромное знамя, на полнеба. Ночь так и не наступила. Перепуганные гиены бежали с нашей земли и больше не появлялись. А фазан стал багряным.
Когда предводители стай пришли к старику, чтобы поклониться ему и поблагодарить за спасение, он уже не дышал. У его останков собрались все звери, кто мог ходить, плакали над ним все, кто умел плакать… А потом все вместе, кто как умел, копали ему гигантскую могилу и с почестями предали земле.
Вот и вся история, мой мальчик. История о том, как сильные звери и смелые птицы спасли долину.
Где эта долина? Этого я не знаю… С тех пор минули века и века... Появились вы, люди, расселились по всей планете и объявили себя царями природы. Но никакие вы не цари, хоть и сажаете нас в клетки и заставляете делать разные унизительные штуки на потеху своим детёнышам. Природа пока терпит вас, но скоро это терпение кончится, как кончается всё на этой земле. И тогда… я не завидую вашим потомкам.
Я думаю, что нашей райской долины давно уже нет. Что на её месте? Резервация для животных? Охотничьи угодья? Не знаю…
А фазаны… Что фазаны? Они живут на земле, расселились по ней из края в край… В горах Тибета, в лесах Чехии, в джунглях Индии… Золотые, алмазные, багряные… Говорят, есть даже королевские, но про них я ничего не знаю. И самые обыкновенные… Птицы, которые умеют летать. Но невысоко и недалеко. Они слишком любят эту землю, чтобы надолго отрываться от неё.

Барабинск – Исилькуль

В эту ночь, наработавшись как следует да удобно раскинувшись у ног слонихи на старом сене, которое чуть заметно пахло лугом, я спал спокойно, крепко, видел красивые сны, в которых ко мне прилетали диковинные птицы и пели высокими голосами нездешние песни; приходили стройные лани и смотрели прямо мне в глаза, не отрываясь,  влажными очами восточных красавиц; прилетел гигантский жук с мохнатыми, как щётка, лапами и блестящей, как только что начищенный офицерский сапог, спиной, и прогудел контрабасом давно забытое: «Полно спать, мужичок, уж весна на дворе!» Какая весна, откуда, подумал я во сне, лето только началось! Заполошно вскочил. Сердце в груди бухало как барабан, в висках тоже стучало. Но Шахиня смотрела на меня снисходительно, даже ласково, и постепенно я успокоился.
Колёса под вагоном не стучали, поезд стоял. Я откатил тяжёлые двери пульмана и увидел большой вокзал с надписью «Барабинск». «Барабинские степи» – мелькнуло у меня в памяти нечто полузабытое из школьного учебника. Выглянул на свет божий. Спросил у проводницы соседнего вагона: «Давно стоим?» «Только встали, – ответила мрачная спросонья проводница, – еще минут двадцать стоять будем».  «Степь да степь кругом?» – попытался пошутить я. Проводница даже не ответила. В нашем купе все спали мертвецким сном. Володя лежал спокойно, бесшумно. Олежка ворочался во сне, что-то вскрикивал, ему всё ещё было лихо. Дядя Юра раскраснелся, как будто даже слегка помолодел, чему-то улыбался во сне. Но спал чутко – стоило мне на него пристально посмотреть, как он открыл глаза и сел на полке. «А, это ты, слонихин пастух, – сказал он, зевая, – ну как, проснулась твоя дама?» «Да она и не спала, кажись, – ответил я, – вообще не пойму, когда она спит».  «Да спит она, спит, не беспокойся, – дотягиваясь до своих видавших виды штанов, проговорил он, – филолог, а Самуила Яковлевича не знаешь: «Спит спокойно старый слон, стоя спать умеет он». Правда, и Маршак не всё знал – слоны и лежа спят, если пространство позволяет, а в пульмане двух таких малышек, как наша, уложить можно. Так что Шахиня иногда спит лёжа, – поглядел в окно и спросил: – Слушай, это где мы стоим? Не Барабинск ли? Точно, он. Жаль, что прозевали, – здесь остановка длинная, можно было бы Шахиню помыть. Да и ещё кое-что… Ну, ладно, в Исилькуле наверстаем, там стоянка ещё длинней, городишко маленький, меньше зевак сбежится». «А что ещё?» – с тревогой спросил я, вспомнив про фазанов. Но тут же одёрнул себя – слониху-то уж никак не продать – и денег ни у кого не хватит, и держать негде. «Да не пугайся, чудак-человек, ничего особенного – просто надо слонихе размяться, выгулять её. Так что ты проверь там всё – ошейник, цепь. Животине двигаться надо. К тому же  после Исилькуля – Петропавловск, Курган, там тоже долго стоим. Можем в Исилькуле помыть девочку, в Петропавловске она на остановке спокойно отдохнёт, а в Кургане погулять как следует дадим, ноги размять . К тому же там привокзальная площадь просторная, если повезет, башли срубим. Приходим вроде в подходящее время». «При чём тут площадь, время прихода, какие башли?» – встревожился я. «Да не мохай ты раньше времени, – оскалился дядя Юра, – чего ты такой напуганный? Всё законно – слониху прогуляем, а там видно будет. Не зевай только – время остановки быстро пролетит…»
Начало дня у нас всегда пролетало быстро – пока зверьё накормишь и напоишь, в клетках уберешь – глянь, уже и обед подошёл. Пока снимешь рабочее, переоденешься, умоешься, пообедаешь – еще часа полтора, а то два и  как не бывало.
Так незаметно прошло шесть часов от Барабинска до Исилькуля. Работы было столько, что я едва успел посмотреть в окно на знаменитые Барабинские степи, и только тут заметил, что Сибирь-то мы уже проехали. Раньше я тоже, когда было время,  любил посидеть у вагонного окна, но ничего особенно нового я  не видел – всё та же тайга, что и у нас, разве что в иных местах в основном сосновые боры, в других – больше солидных, взрослых елей, а там – береза, ольха и другие деревья, не такие мрачные, как хвойные. Сосновые леса – чистые, без подлеска, кустарника, и хоть я в этих краях сроду не бывал, а знаю – при благоприятной погоде пойдут  рыжики да маслята, брусника вызреет рясной, темно-красной, почти чёрной. Где пониже да сыро – голубица будет манить сизыми боками, по осени рябина развесит солнечные гроздья, боярка обманет сочным видом, а угостит – вязкой мякотью да хрустящими на зубах косточками. Всё это – родное, красивое, что у нас на Лене, что под Красноярском или Новосибирском – похожие, родственные места, Сибирь таёжная…
А тут, в Барабинской степи, – всё по-другому. Сумеречных, вековых чащоб не видать, равнина во все стороны, изредка попадаются берёзовые колки  да небольшие поросшие взгорки, как гривы лошадей, которых не видно в высокой траве. Кое-где попадаются маленькие озерки, тускло блестят на закате дня, и я почти физически чувствую, как на их топких берегах пахнет стоялой водой, и запах этот перемешивается с ароматом разнотравья, которым напоена степь,  с первобытным, диковатым духом жирной, отъевшейся всякой водоплавающей мелочью, комарами и стрекозами рыбы и гниющих водных растений. Я так живо представил себя сидящим с удочкой где-то здесь, примостившись на каком-нибудь пеньке среди камышей, и даже почти ощутил, как на мою ладонь легла влажная трепещущая плоть увесистого карася, бронзовеющего боками, с хребтом, постепенно переходящим в чернь.
- Ну, что размечтался? – вернул меня к действительности хрипловатый баритон дяди Юры. – Скоро Исилькуль, будем Шахиню мыть. Готовься, я помогу.
- Исилькуль – судя по названию, там какое-то озеро? – предположил я.
- Ага, раскатал губу, – почему-то раздражённо бросил дядя Юра, – хрен тебе там, а не озеро. Какая-то грязная лужа есть, но до неё мы разве что к концу стоянки дочапаем. Помню, там неподалёку от вокзала водокачка большая, от неё воду цистернами развозят в частный сектор, под ней и помоем. Так что ты давай шустри, скоро Омск, перейдёшь в пульман, всё приготовишь – ошейник, цепь, посмотри, как там сходни откидываются. Времени у тебя будет навалом – в  Омске стоим полчаса, да ещё до Исилькуля два часа езды.  Со слонихой поласковее, не надо, чтобы она волновалась, когда мы её на белый свет выведем –  народ обязательно сбежится смотреть на это диво.. А купаться – тут проблем нет, воду она любит, будешь ушами хлопать, ещё и тебя помоет.
Почему-то меня это будущее купанье сильно волновало. Да и то сказать – что, купание слона, да ещё на незнакомом вокзале – заурядное событие в жизни человека? Может, где-нибудь в Индии или Таиланде это делает каждый, но мы-то живём в России, где не все даже видели этого гиганта, не то что за ним ухаживать, а тем более купать. Я даже поймал себя на том, что у меня руки дрожат. С этим волнением я не заметил, как проскочили шумный, многолюдный перрон Омска, не обратил особого внимания на монументальный омский вокзал. И только когда оказался в полутьме пульмана, дотронулся до шершавой кожи Шахини, потрепал её лопушистое ухо – только тогда начал успокаиваться. Она смотрела на меня сверху вниз и как-то сбоку, но её маленькие глазки явно имели добродушное выражение. Она как бы говорила: «Не бойся, мальчик, всё будет хорошо!» И я стал понемногу успокаиваться.
Осмотрел громадный ошейник, сделанный из какой-то толстенной кожи – бегемота, что ли? Взвесил на руках громадную цепь, она была так тяжела, что я едва поднял её двумя руками. Вроде всё надёжно… Кроме меня и моих рук, подумал я неожиданно – если ей вздумается побежать, она поволочёт меня за собой, как какого-нибудь оловянного солдатика. Но Шахиня смотрела на все эти приготовления благодушно, и я совсем успокоился – в самом деле, с какого перепуга она станет бегать? Она, такая спокойная, солидная и доброжелательная…
В общем, всё проверил… Уже выходя из вагона, заметил в углу длинную палку с бахромой на конце. Присмотрелся – под блестящей разноцветной бахромой скрывается острый крюк. Мимолётно подумал – это ещё зачем? Да тут же и забыл, всё-таки волнение ещё не совсем улеглось.
От Омска до Исилькуля – каких-нибудь два с небольшим часа езды. Прибываем в разгар дня. Городишко маленький, людей на перроне немного. Посмотрим, сколько их станет, когда мы выведем свою красавицу… Мы вышли на это дело всей командой – нас четверо, Музафар и даже Вера, хотя она держалась чуть в сторонке. Музафар сразу же деловитой рысцой побежал в вокзал – как сообщил мне дядя Юра, чтобы обеспечить порядок и охрану. Радиограмму об этом знаменательном событии дали заранее. Вскоре наш ветврач вышел в сопровождении толстяка в красной фуражке (начальник вокзала, догадался я) и какого-то важного старика с фельдфебельскими усами, следом немногочисленная челядь в железнодорожной униформе, а дальше – пять-шесть милиционеров во главе с юным лейтенантом, на лице которого страх боролся с любопытством. Наконец на перрон вывалилась небольшая толпа зевак, состоящая преимущественно из детей и бомжей – рабочий люд был занят. Правда, откуда-то из-за вокзала бежали несколько человек в грязной спецодежде – наверное, путевые рабочие, подумал я мимолётно.  Милиционеры тут же дружно оцепили вход в пульман, но их редкая цепочка не прибавила мне спокойствия. Лейтенант метался между ними  и отдавал какие-то команды звонким мальчишеским голосом. Но за гулом  небольшой толпы его не было слышно.
Музафар, Красная Фуражка и старик подошли к нам. «Здравствуйте, товарищи, – сказал хриплым пивным басом начальник, снял фуражку, из-под которой, как вода из-за запруды, хлынул поток пота, омывающий обширную плешь, – я начальник вокзала станции Исилькуль Фёдор Иннокентьевич Киселёв, а это, – указал он на старика, – наш старейший работник, почётный железнодорожник Кузьма Матвеевич Мельников. Ему мы доверили проводить вас до старой водокачки, которой сейчас мало пользуются, только иногда автомашины с цистернами берут воду, чтобы развести её по частному сектору, – во всех остальных районах у нас проложен водопровод. Сотрудники милиции будут следить за порядком на всём пути следования. Кто у вас… как это называется… наверное, вожатый слона… слоновожатый?»  «Вот, – сказал Музафар и легонько подтолкнул меня в спину, – это важное дело мы доверили самому молодому среди нас. Зовут Дмитрий». «Ну, что же, приступим, товарищи, – повысил голос начальник, – но хочу предупредить сразу – любопытным не толкаться, вперёд не забегать, движению не мешать. Сотрудники милиции пойдут в оцеплении и будут обеспечивать порядок. Впереди – товарищи из зверинца и Кузьма Матвеевич. Я – замыкающим. Всем ясно?!» «Да ясно! – закричали в толпе. – Слона давайте!»
Мы с дядей Юрой открыли двери пульмана и спустили на покрытие перрона толстенные металлические сходни. Я надел на Шахиню  ошейник, закрепил огромным карабином цепь и потянул за неё. Слониха посмотрела на меня доброжелательно и спокойно двинулась вперёд. Вскоре её голова показалась с в дверном проёме. Народ радостно охнул, кто-то захлопал в ладоши, как будто на заплёванный перрон вступало не животное,  а по крайней мере Алла Пугачёва. Но Красная Фуражка поднял руку и гаркнул неожиданно громко, на всю площадь: «Тиха-а-а!», и все примолкли. Шахиня благосклонно оглядела толпу и величественно двинулась вперёд – ей, бывшей цирковой актрисе, всеобщее внимание было не в новинку.
Наверное, со стороны это было довольно величественное зрелище. И я, идущий во главе этого шествия, да ещё рядом с Почётным железнодорожником, испытывал законную гордость. Кузьма же Матвеевич шёл по привокзальной улице родного города так, как будто водить по ней слонов ему было привычно. И то, что другие старики, старухи вместе с детьми глазели на нас из открытых окон, выбегали за ворота и смотрели вслед, открыв рты, тоже было для него вроде бы не в новинку. «Ну, что, парнёк, – вдруг повернулся он ко мне, и его фельдфебельские усы победоносно взлетели вверх, – страшно, поди, в первый-то раз? А ну как она рванёт, как ты её удержишь?» «Откуда вы знаете, что  в первый?» – изумился я.  «Не видно, что ли? – усмехнулся старик – Ты вообще-то ничего, держишься молодцом, вон даже штаны сухие, но поджилки-то трясутся? Трясутся, знаю… Я ведь этих слонов к водокачке штук шесть переводил. А первого до сих пор помню – так же шёл и думал: а ну рванёт?» «Кузьма Матвеевич, – решил я сменить неприятную для меня тему разговора,  – а почему мы её к водокачке ведём? У вас ведь озеро должно быть. Город называется Исилькуль, а «куль» на каком-то восточном языке значит «озеро»… «Да знаю я не хуже тебя, – мрачно сказал старик, – мне ещё дед толковал, что Исилькуль по-русски значит «Очарованное  озеро». А ещё говорили  — «Исиль» значит «голубой», «зелёный», «волшебный». Да озёр-то здесь полно, но все солёные, и только это – Исилькуль – было пресным. К тому же оно, не поверишь, круглое, как будто боженька его циркулем начертил. Хорошее было озеро, да мы, люди, изнахратили его – та же железная дорога да маслодельный завод сбрасывали туда  разную гадость. Теперь мы по-другому переводим – Исилькуль значит гнилое озеро». 
Так мы шли по незнакомой улице чужого мне города и мирно беседовали со стариком, которого я впервые увидел пятнадцать минут назад, а за нашими  спинами на привязи, как какая-нибудь коза, мерно раскачиваясь, шла слониха. Если кто-нибудь неделю назад описал бы мне такую картину и сказал, что я буду в ней после слонихи вторым действующим лицом, я бы решил, что кто-то из нас точно сошёл с ума.
Но вдруг Кузьма Матвеевич проявил признаки явного беспокойства – стал тревожно вглядываться из-под руки в даль дороги, по которой навстречу нам прытко бежал какой-то грузовик, волоча за собой хвост пыли. «Давай-ка, парнёк, поспешать – это ведь Петька Наумов летит со своей цистерной. Он сегодня Настьку замуж отдаёт, а живут они в своём домишке без водопровода. Колодцев у нас нет – вода-то солёная. На свадьбу, сам знаешь, воды много требуется – сготовить, помыть, самим помыться. А напор у нашей водокачки так себе… Если он вперёд нас поспеет, его потом и с милицией не отгонишь. Как бы не пришлось поезд задерживать, а за это, сам знаешь, по головке не гладят…»
Мы поспешили. Но и Петька оказался не промах – так жал на газ, что мы прибыли к водокачке одновременно, и он даже успел подсунуть край цистерны  под длинный брезентовый рукав. Но сам-то рукав ухватил Кузьма Матвеевич. Подоспели милиционеры, начальник станции. Завязался спор, который начал юный лейтенант милиции. Петушиным голосом он потребовал: «Гражданин, немедленно осадите назад! Вы задерживаете важное мероприятие!» «А ху-ху не хо-хо?» – грубо ответил водитель и при этом вызывающе посмотрел на Шахиню без тени удивления, как будто спорить со слонами на водокачке было для него обычным делом. «Пётр, –  менее дипломатично начал начальник вокзала, – ты что, орясина этакая, не понимаешь, что можешь расписание движения сорвать? Это же подсудное дело!» «Ты, дядя Фёдор, меня судом не пугай, пуганый, – задиристо пробасил маленький росточком, но абсолютно квадратный черномазый Петька, – сам знаешь – Анастасия у меня давно в девках пересидела. А Володя, жених, из армии на побывку приехал,  у него сегодня отпуск кончается. Если он рванёт не дождавшись свадьбы – он и так на дорогу поглядывает, я вам, гадам, весь вокзал из своей бочки затоплю, так и знайте!»
Спор грозился затянуться, но разрешился он неожиданно. Видимо, Шахине это прискучило, и она опустила хобот в стоящий чуть в стороне металлический короб, полный воды (туда опускали брезентовый рукав, который протекал), и окатила всю толпу фонтаном не очень чистой воды, начиная с нарушителя спокойствия Петьки, которому она направила струю со снайперской меткостью – прямо в физиономию. Досталось всем – и милиционерам, и Красной Фуражке, и Музафару со всей нашей командой, и зевакам, и мальчишкам, которые этому были только рады – они  визжали, прыгали, толкая друг друга, чтобы надёжней попасть под поток. Сухими остались только мы с Кузьмой Матвеевичем – мы оказались в мёртвой зоне, струя летела над нашими головами.  Рассвирепевший и мокрый с головы до ног Петька полез было под сидение за монтировкой, однако, видимо, понял, что эта штуковина для слона всё равно что барабанная палочка, но любой его ответ наверняка кончится для агрессора плачевно. Обиженно сопя и матерясь, он полез в кабину и отогнал машину в сторону под дружный хохот мокрой и развеселившейся толпы – признал своё поражение.  А Шахиня добродушно и весело поглядывала маленькими глазками на всю эту кутерьму – она была довольна.
Назад  шли быстрее, но тем же порядком – впереди мы с Кузьмой Матвеевичем вели чистую и благодушную Шахиню, вокруг доблестные стражи-милиционеры, сзади – весёлая мокрая толпа. Дошли без приключений, если не считать приключением появление в одном из окон мужичка, который, судя по недельной щетине и мешкам под глазами, пил  не первый день… При виде Шахини он побледнел, разинул рот, набрал побольше воздуха и крикнул так, что услышали все: «Мать честная! Говорили же мне врачи, что скоро глюки начнутся! Всё, бросаю пить!» – и он провалился куда-то, как кукольный Петрушка за ширму. 
Торопясь, мы почти не разговаривали, только зеваки галдели. Кузьма Матвеевич о чём-то напряжённо раздумывал. Вдруг спросил: «Как ты думаешь, парнёк, слонину едят?» «Понятия не имею, – растерянно ответил я, – а зачем её есть?» «Зачем, зачем… – ворчливо ответил он – Ты представляешь, сколько народу можно накормить одной такой скотиной?» «Так… она же здесь не выживет, – нашёлся я, – холодно…» Ничего не холодно, – отрезал Кузьма, – у нас зимы тёплые. А замёрзнет, мы ей шубу сошьем. Берлоги три возьмём – хватит». «Так ведь… у вас не тайга, – совсем растерялся я, – медведей, наверно, нет». «А Сибирь на что? – азартно вскричал старик. – Сибирь-то рядом! Мы им слонину, они нам медвежьи шкуры!» Я понял, что у него всё продумано,  мои возражения разобьются о его железные аргументы, и решил прекратить  диспут – ведь я прекрасно понимал, что слонам у нас не выжить, но пробить странную логику старика мне не под силу.
За всеми хлопотами я как-то упустил из виду нашу команду. Но когда за Шахиней  закрылись тяжёлые двери пульмана, ко мне подошёл дядя Юра. «Ну, что, всё нормалёк, – сказал он улыбаясь, – держался ты молодцом, а то, что Шахиня целое представление устроила, это вообще классно. Жаль, нельзя было за это  бабки собрать. Значит, не забыла девочка, чему её в цирке учили, – мне Музафар рассказывал, что она такую же штуку проделывала в аттракционе «Водяная феерия» – обливала водой и шпрехшталмейстера, и артистов, и униформу. Хохоту было!» «А ты откуда все эти цирковые словечки знаешь?» – заинтересовался я. «А ты постой два сезона среди униформы, тоже узнаешь! – обнажил дядя Юра в улыбке свои чёрные и щербатые зубы – Надо в Кургане её выгулять как следует, и до Харькова можно ехать спокойно …» 
Что-то после Исилькуля я устал зверски. Дядя Юра ушёл в купе к Музафару и Вере. Володя с Олежкой лениво, как бы нехотя перебрасывались в карты. Я залез на свою полку, взял в руки какую-то потрёпанную книжонку, но даже название не успел прочитать – уснул, как в чёрную яму провалился. Проспал без снов почти четыре часа. Разбудил дядя Юра. «Слушай, – сказал он, – сейчас будет станция Петухово, стоим там пять минут, но тебе времени хватит, чтобы перейти к Шахине в пульман. От Петухово до Кургана – больше двух часов. Побудь это время с ней, посмотри, чтобы она не волновалась. В Кургане привокзальная площадь просторная, она погуляет, а может, и поработает, если захочет… А мы тем временем, может,  по-лёгкому бабла срубим». «Что опять за работа… что за бабло?» – насторожился я. Володя тоже прислушался, один Олежка вертел в руках засаленную карту и как будто не слышал, о чём мы говорили. «Да бросьте вы, в самом деле, – раздражённо бросил дядя  Юра, – обычная цирковая работа, она её тысячу раз проделывала. А бабки – это уж как фишка ляжет, либо будут, либо нет. В общем, я – к начальнику поезда, надо радиограмму в Курган дать, а ты, Дмитрий, – к нашей девочке».
Шахиня дремала. Однако, чуть приоткрыв глаза, встретила меня, как всегда, приветливым, добродушным взглядом, ей, видимо, было приятно чувствовать себя чистой, умытой, и она, посмотрев на меня, снова задремала, покачиваясь на толстых ногах в такт движению поезда. Мне, собственно, и делать тут до Кургана было нечего, потому я прилёг на тюки сена и придремал. Так два часа и прошло между сном и бодрствованием, порой я представлял, как удивится Лера, когда увидит меня, а то вдруг опасался, что она встретит меня холодно. А вдруг вообще не встретит?
Поезд начал тормозить и, наконец,  совсем встал. Я открыл тяжёлые двери. Над незнакомым мне городом догорал погожий летний день, который плавно перетекал в ласковый вечер. Увидел вокзал, окрашенный серой краской, который показался мне неуютным. К зданию вокзала прижималась небольшая толпа, возглавляемая, конечно же, Красной Фуражкой, только на этот раз она сидела, как на колу, на длинном худом человеке, на голове, лишённой какой бы ни было растительности. По форме эта голова напоминала мяч для игры в регби, только ещё больше вытянутый в длину. Тут же Музафар и Вера Михайловна – наши официальные лица. Рядом стоял пожилой капитан милиции, не то казах, не то киргиз, в общем, восточный человек. Он был невысок ростом, подтянут и строг. Милиционеры уже заняли боевые порядки – растянулись цепью по периметру толпы. В одном месте любопытные образовали прогал – выход на привокзальную площадь. Его тоже охраняли четыре милиционера.
Ко мне, пока я застёгивал на шахине ошейник, подтянулась наша команда – дядя Юра был деятелен, даже суетлив, Володя, как всегда, спокоен, но готов к любому действию, которое от него потребуется, Олежка безразличен, как будто его вся эта кутерьма не касается.
Я потянул за цепь. Слониха спокойно спустилась из вагона и доброжелательно оглядела толпу. Я заметил, что Олежка зашёл в вагон, вынес оттуда палку с бахромой и крюком и передал её дяде Юре, но не придал этому особого значения.
Капитан подошёл ко мне, чётко отдал честь и представился: «Капитан Хабибуллин. Меня информировали, что животному нужно движение, и вы будете им руководить. Мы посоветовались и решили, что единственное место, где это можно осуществить, –  привокзальная площадь. Все автомобили оттуда убраны. Народ будет стоять по периметру площади, доступ любопытных в центр пресечётся оцеплением наших сотрудников. Животное, ведомое вами, движется вдоль оцепления на некотором отдалении от него во избежание… – он замешкался на секунду, видимо, не сразу нашёлся, во избежание чего, и потом закончил… – эксцессов. Всё ясно? Начинаем движение!»
И мы двинулись. Со стороны наша группа выглядела, как мне кажется, настолько живописно, что её можно было снимать для какого-нибудь комедийного фильма. Впереди шагал я, длинный, худой и кудлатый, рядом с Шахиней потёртый и облезлый дядя Юра с длинной палкой, которая заканчивалась бахромой и острым крюком. Зачем он еЁ тащит? – мелькнула мысль, да тут же и пропала. Сзади, как почетный эскорт, – подтянутый, невозмутимый Володя, строгий, аккуратный капитан Хабибуллин, между ними тащился, как полуспущенный воздушный шар, Олежка.  И в центре этой группы величаво возвышалась слониха, покачивая бугристой головой и добродушно, без тени тревоги или любопытства поглядывая  на толпу. Вера Михайловна и Музафар затерялись где-то среди собравшейся публики.
Миновали прогал. Капитан бросил на ходу своим сотрудникам: «Приказываю: не давать закрыть проход. По нему животное будет возвращаться».
Площадь оказалась довольно просторной. Мы  не спеша двигались вдоль цепочки милиционеров, которые на всякий случай делали чёткий шаг назад по мере нашего приближения. По толпе шёл восхищённый ропот, всё-таки не каждому в нашей стране удаётся так близко увидеть слона. Шахиня благосклонно кивала головой.
Так мы почти обошли  круг и поравнялись с обратной стороной вокзала. Здесь народ расположился не на одном уровне – ступеньки крыльца образовали нечто вроде амфитеатра. Может быть, это напомнило Шахине арену цирка, но она вдруг остановилась, встала  на задние ноги и, как бы приветствуя почтеннейшую публику, подняла вверх правую переднюю ногу. Не знаю, как это называется в цирке, я не спец, может, антраша (хотя это, кажется, прыжок) или комплимент, но народ просто взвыл от восторга.  И в этом рёве отчётливо послышался восторженный выкрик дяди Юры: «Ай, молодца, девочка!» И еще громче – уже к людям: «Дамы и господа! Девочка, как видите, работает! За работу надо платить! Не жалейте  денежный мусор на прокорм животному, которое тоскует по родным джунглям и калорийному питанию!» И тут же побежал по толпе с откуда-то взявшимся красным пожарным ведром.  Надо сказать, денежный дождь зашелестел щедро. Конечно, далеко не все его струи попадали в ведро, то, что падало на грязный привокзальный асфальт, кидался собирать Олежка, но где ему, грузному, одышливому, было соперничать с шустрыми пацанами, которые набрасывались на монеты и купюры как воробьи на просо. Некоторые толкали собранное  в ведро дяде Юре или в карман Олежке, но большинство – в собственные карманы.
Шахиня, весьма довольная собой и приёмом почтеннейшей публики, встала на четыре ноги и, ведомая мною, двинулась дальше. Наш эскорт поредел – временно в нём остались только Володя и капитан Хабибуллин. Радостный дядя Юра и запыхавшийся Олежка присоединились к нам, когда мы прошли полкруга. Возбуждённый дядя Юра сказал мне: «Остановишь слониху на том же самом месте!» Палка с бахромой снова красовалась в его правой руке, левой он прижимал к груди драгоценное ведро.
Цирковой номер зрителям явно понравился, это было, что называется, сверх программы – они пришли посмотреть на диковинного зверя, а он, оказывается – на тебе! – ещё и такое умеет!
Шахиня чувствовала себя примой, звездой, да она такою и была в этом сером, небогатом на праздничные зрелища зауральском городке. Она шла степенно, весело помахивая тоненьким хвостиком и снисходительно поглядывала на публику: дескать, я ещё не то могу! Но при желании в её взгляде можно было прочесть и такое: могу, да не хочется, хватит с вас, хорошего помаленьку!
Наконец мы поравнялись с местом её триумфа. Я остановился, слониха тоже, вопросительно на меня поглядывая – дескать, ещё-то чего надо? А я и не знал, чего мне надо. Зато очень хорошо знал дядя Юра. Он выскочил со своей палкой и ведром вперёд и скомандовал решительно: «Ап!» Шахиня посмотрела на него удивлённо. Дрессировщик-любитель закричал громче: «А-ап!» Реакция та же. Тогда дядя Юра просто проревел свою команду и ткнул слониху в грудь концом палки. Я с ужасом понял, для чего на её конце был острый металлический крюк. Да разве с нею, с Шахиней, так можно?
Вот тут-то всё и случилось. Впрочем, никакой трагедии не произошло, хотя могло бы.  Шахиня просто ударила хоботом по палке (та отлетела довольно далеко), развернулась и побежала в ту сторону, где милиционеры бдительно охраняли проход, оставленный в толпе любопытных. Она даже не бежала, а не спеша трусила в ту сторону, но этой её трусцы хватило, чтобы я выпустил из рук цепь и растянулся на асфальте. По дороге она чуть задела боком лёгкий газетный киоск, который тут же развалился на все четыре стенки. Оттуда вывалилась толстая тётка-киоскёрша и тоже шмякнулась неподалёку от меня, сверкнув длинными, по колено, голубыми трусами. Газеты и журналы разноцветными птицами вспорхнули ввысь и опустились на асфальт. Я уже успел вскочить и безуспешно пытался догнать свою подругу, которая на ходу издала раздражённый трубный звук. Впрочем, тётка-киоскёрша орала так, что почти его перекрыла. Немного не добежав до прохода, наша девочка присела в позе, характерной для собак, которых выгуливают, быстренько оставила на асфальте очень пахучую кучу, на глаз килограммов в десять весом (вот, мол, вам, нате!), и затрусила дальше. За ней бежал, не выпуская из рук ведра, дядя Юра, его догонял неизвестно откуда взявшийся Музафар. Но всех их обогнал Володя. Он забежал вперед слонихи, правда чуть сбоку, двигался одинаковой с ней скоростью и что-то негромко говорил. Шахиня замедлила бег, а потом перешла на шаг. Я немного успокоился – шла она  явно к пульману. Решил – надо поторопиться  открыть ей тяжёлые двери.  Но увидел – Володя сделал это не хуже меня. Лязгнул засов. По толпе прокатился вздох не то облегчения, не то разочарования – вполне может быть, что каждый со сладостным ужасом ждал – а вдруг эта махина величиной с крестьянскую избу кого-нибудь затопчет (лишь бы, разумеется, не его), тогда рассказ вечером для тех, кому не повезло увидеть ЭТО своими глазами, приобретёт особые краски и захватывающий интерес. 
Ко мне подошел разгневанный длинный начальник станции в своей Красной Фуражке. «Как я понял, – начал он изложение своей миссии, – вы тут главный по слону…» «С чего вы взяли?» – воспротивился я столь высокой оценке моей роли в этом предприятии.   «Вы же его вели…» «Ну и что? Служебную собаку ведь начальник милиции не водит», – привёл я убийственный довод. Подоспевший капитан Хабибуллин согласно кивнул головой. «Некогда мне разбираться, кто у вас главный, – вскипел Красная Фуражка, – но чтоб этого безобразия, – кивнул он на ещё дымящуюся кучу, – здесь не было! И вообще, кто за всё это ответит?» «У нас начальница есть, – кивнул я в сторону стоящей поодаль Веры, – с ней и разбирайтесь».
Проблема со зловонной кучей разрешилась неожиданно. Откуда взялся этот маленький седобородый старичок в грязном камуфляже, в резиновых сапогах и с тачкой (может, ждал пригородного дачного поезда), я не заметил, но тут же выяснилось, что это наш спаситель. «Товарищ начальник – начал он, просительно прикладывая руки к груди, – разрешите, я это всё заберу?» «Да ради бога, – уставился на него длинный, – только зачем оно тебе?» «На дачу увезу, – радостно доложил старичок, – на удобрение». «Да разве… годится?» – недоумённо спросил начальник станции. «Еще как годится, – радостно воскликнул дачник, – я в «Науке и жизни» прочитал, что лучше слоновьего говна, извините, дерьма в мире удобрения нет. А его у нас разве достанешь? А тут… так повезло – и слон этот откуда-то взялся да ещё такую кучу навалил, и я здесь как раз с тачкой…»          
На этом инцидент вроде исчерпал себя до дна, даже зловонной кучи не осталось, старичок проворно погрузил её на свою тачку и скрылся. Как же он ЭТО в электричке везти будет, его же соседи побьют – из-за вони да из зависти, подумал я. Но тут же отмахнулся от этой мысли – побьют так побьют,  мне-то что за дело?
            Зашёл в пульман. В полутьме рассмотрел – девочка (я всё чаще мысленно называл её так) стояла, уперев шишковатую голову в дальний угол. На меня она даже не взглянула. Я погладил её по шершавой коже где-то в районе правой подмышки и сказал тихонько: «Ну, милая, на меня-то чего злиться? Я ведь тебе только добра хотел – прогулять, ножки твои размять… Кто же виноват, что люди такие беспардонные – лезут смотреть на тебя как на диковинку какую? И уколол тебя не я…» Она чуть повернула голову вправо, и я увидел, как из её маленького глаза скатилась крупная, чистая, как будто хрустальная слеза. Не знаю почему, но я опустился на сено, обхватил её ногу и заплакал – горько-горько, как плачут дети от своих больших обид, которые нам, взрослым, кажутся коротенькими. Мне почему-то пригрезилось, что это большое существо с её шершавой кожей, громадными ушами и нелепым хоботом-носом – родное мне, как мать или сестра. И горе у нас одно, общее, оно – в том, что на земле живёт так много злых, алчных, слепых сердцем людей, и горе это нам с нею никогда не избыть.
Но, как и детстве, слёзы эти быстро иссякли, оставив после себя только редкие глубокие всхлипывания, которые сотрясали не тело даже, а душу сладкими спазмами. Как будто душа омылась этими чистыми слезами, которые вызваны не капризом и даже не горем – потому что горе это есть с кем разделить, и оно не так безысходно, – а предчувствием того, что впереди длинная жизнь, в которой не избежать бед и разочарований, но будут иногда и радости. И сладкая эта горечь так утомила душу, как будто она проделала большую и трудную работу (да так оно, в общем-то, и было), что я снова, уже привычно, поплыл в сон, блаженный, глубокий, раскачивающий, как в лодке на малой волне. И опять в этом сне, настоянном на запахах степного сена и увядающих веток, возник знакомый голос, похожий на шуршание осенних листьев. 

Третья сказка Шахини

Знаю, чувствую, мальчик – этот день ты запомнишь надолго, потому что только в молодости случаются такие дни, такие события, которые помогают прикоснуться к вечным истинам и по-новому оценить привычные ценности. Мне кажется, в твоей жизни сегодня – именно такой день. Хотя ничего необычного не произошло, подумаешь, обидели старую слониху, привыкшую к жизни в клетке и к окружению людей, которые не всегда бывают добры. В такой важный для тебя день я расскажу тебе сказку, самую главную для людей и слонов. И это будет моя последняя для тебя сказка – скоро мы расстанемся и никогда больше не встретимся в этой жизни. Может быть, в той, другой, если и там люди и слоны существуют в одном мире… 
Эту сказку рассказал моему прапрапрапрапрадедушке самый старый и мудрый слон Абул-Аббас, подаренный багдадским халифом Гарун-Аль Рашидом императору Карлу Великому, давно ушедший в другой мир, куда, каждый в своё время, уходят все слоны. Многие наши предания пошли от него.  Послушай, мальчик, я расскажу тебе её, мне кажется, ты добрее, чем другие люди, которые водят меня на цепи, заставляют качаться в этой железной коробке, делать разные фокусы и колют острой палкой.
Это было очень давно, когда на земле росло больше камней, чем деревьев,  трава быстро становилась жёсткой и всё кругом было одноцветным и серым, а люди – угрюмыми  и дикими. Слоны же были разноцветными и яркими, как большие диковинные бабочки. И они умели летать, почти как птицы. Как они это делали, не помнил даже Абул-Аббас, проживший на земле больше других слонов. Он знал, что они летали, и всё, а как – что нам теперь за дело? Наверное, махали ушами, как крыльями, потому у нас такие большие уши. Иногда они прилетали к кострам диких людей, садились поодаль и слушали их угрюмые речи, больше похожие на крики, и печальные песни, звучащие как  вой. Но огонь у них уже был, и слонам он нравился, потому что был ярким, и они слетались на него, как мотыльки, чтобы скоротать ночь, потому что в небе и на земле вокруг было темно. В темноте люди не видели, что слоны такие цветные и красивые, а днём они их не замечали, потому что никогда не смотрели на небо – оно тогда тоже было серым, потому что почти всегда затягивалось тучами. Люди постоянно глядели в землю, потому что только недавно научились ходить на двух ногах и боялись споткнуться.
Слонам было весело парить в высоте, они кувыркались в воздухе, играли в догонялки и совсем не хотели спускаться на землю, разве что пожевать жестких листьев и травы. Но днём они это делали вдали от людей, потому что боялись их, как нынче боятся бабочки.
Но со временем они стали замечать среди людей маленького мальчика, не похожего на сородичей. Он был тоненький, как стебель бамбука, не покрыт шерстью, как другие дикие люди, только на голове у него были длинные светлые волосы. Его широко открытые голубые глаза всё время смотрели вдаль и даже в небо, и он первый заметил, что слоны разноцветны – зелёные, как трава и листья, оранжевые, как солнышко, голубые, как спокойная вода, красные, как закат солнца, жёлтые, как мокрый песок. Когда он тихонько пел у костра, его песенка вовсе не походила на вой, она журчала, как маленький звонкий ручеёк, который стекает с гор и падает в большую реку. И ещё он все время при свете костра что-то чертил тонкой заострённой палочкой. Слоны приглядывались к мальчику, а самый старый и мудрый из них, красный, как закат, даже разглядел, что он не просто чертит своей палочкой какие-то линии и неровные кружочки, а пытается изобразить нечто похожее на человека, дерево и даже на слона. Это старика особенно удивило – значит, маленький человек не такой, как другие, он замечает нас, видит, наблюдает за нами!
Однажды, когда слоны кормились на теплой, прогретой солнцем поляне, на которой трава ещё не успела стать жёсткой, красный старик заметил, что белокурый мальчик сидит в тени большой скалы и, не отрываясь, смотрит на них своими большими голубыми глазами. Стадо хотело улететь, но старый вожак тихо сказал: «Не бойтесь, он не сделает нам зла. Ему интересно на нас смотреть!»
С тех пор мальчик часто приходил туда, где слоны кормились или отдыхали, и смотрел на них, пока они не улетали. Но и тогда он долго глядел им вслед из-под руки, и разноцветные слоны отражались в его голубых глазах, как в спокойной воде.
Как-то в синих густых  сумерках летучее стадо, как всегда, отдыхало поодаль от людей и костра. Люди грубыми хриплыми голосами  о чём-то переговаривались, над костром на палке жарилось какое-то мясо. Из-за чего вспыхнула драка, никто из слонов не понял. Двое сильных самцов били друг друга, пуская в ход не только кулаки, но даже когти и зубы. А потом один из них схватил каменный топор и ударил соперника по руке. Пролилась кровь, красная, как закат перед ветреным днём. Раненый, скуля, отполз под своды пещеры, две самки, плача, отправились ему помочь. А на земле осталась ярко-красная лужица крови.
Никто не обратил внимания на то, что белокурый мальчик подошёл к этой лужице и долго смотрел на неё. Потом, время от времени обмакивая палочку в кровь, начал что-то чертить на большом плоском камне, хорошо видном  в свете костра.
Сначала на него смотрели только слоны. Постепенно и люди, бросив свои дела, столпились вокруг мальчика. На сером камне стали обозначаться большие висячие уши, грузное тело, ноги, подобные стволам старых деревьев, хобот… Да, это был слон, старый красный вожак! Он возникал на серой плоскости как живой.
Это зрелище вдруг разозлило людей – всё новое, никогда не виданное поначалу не только раздражает, но даже приводит в бешенство. Может быть, их возмутило то, что вместо краски мальчик использовал ещё тёплую кровь сородича. Кто знает? Они кричали на него, шипели, потом принялись толкать, щипать, а одна самка даже пыталась укусить за ногу. Крики становились всё злее, удары и толчки – всё сильней. Наконец они вытолкнули мальчика из круга, очерченного светом костра, и слоны поняли, что его изгоняют из племени.
Ночь была тёплой, и мальчик, наверное, скоротал её где-нибудь под деревьями или около нагретой за день скалы.
Прошло несколько дней. Слоны видели мальчика то среди деревьев, то на поляне, где они  отдыхали или кормились. Они даже пытались приблизиться к нему, но мальчик сразу срывался и убегал.
Холодными ночами слоны видели, что он пытался робко подойти к костру, но, как только его замечал кто-то из людей, тут же уходил в темноту.
Чем он питался, никто не знал.
Но вот однажды на долину, на камни, траву и деревья обрушился страшный ливень. Укрыться от него было негде, разве что в пещере, где люди прятались от непогоды. Мальчик бросился было туда, но, видимо, вспомнив о своём изгнании, остановился посреди плоской равнины, наклонённой в сторону реки. Он стоял, маленький, мокрый и жалкий, а мимо него, у самых его ног, бежали стремительные ручьи, волоча камни и даже вымытые водой корни деревьев, похожие на клубки змей. Сейчас его смоет и унесёт в реку!
И тогда слоны, всё стадо, поднялись в небо и плотной завесой-крышей закрыли мальчика, отгородив его от дождливого неба. Их было много, и полог получился большой. Ручьи вокруг мальчика постепенно стихали, пока  совсем не исчезли. Дождь скапливался на спинах слонов, тонкими струйками просачивался в щелки между ними,  струйки собирались в небольшие лужицы, и были эти лужицы разноцветными – красными, как закат, голубыми, как небо без облаков, зелёными, как молодая трава, оранжевыми, как солнышко…
А тут и ливень стих. Тучи уплыли, небо очистилось. Слоны один за одним грузно опустились на землю и окружили мальчика. И оказалось, что они больше не разноцветные… Они стояли вокруг мальчика, одинаково серые, покрытые грубой, толстой кожей, протягивали к нему хоботы и шевелили большими серыми ушами, которые стали непохожими на крылья – вместе с красками они потеряли умение летать.
Но мальчик этого не замечал. Он рисовал на большом плоском камне разноцветный мир – голубое небо, зелёную траву, оранжевое солнышко…
Слоны стояли грустные, некоторые  недовольно ворчали. Но самый старый слон, который раньше был красным, сказал: «Не жалейте, сородичи! Пусть мы потеряли краски, но зато мы подарили их людям, и пусть они сделают разноцветным весь мир. Может, они станут добрее. Мы не будем летать, но от этого станем больше любить землю, которая всё родит и в которую всё уходит».
Вот такую сказку или предание рассказал моему прапрапрапрапрадедушке самый старый и мудрый слон Абул-Аббас, подаренный багдадским халифом Гарун-Аль Рашидом императору Карлу Великому, как и череда моих предков, давно ушедшему в другой мир, куда в своё время уходят все слоны и люди. Если верить сказке, то надо поверить в то, что мои далёкие предки подарили людям разноцветный мир. А чему же верить, если не сказкам?

Челябинск –Уфа

Я проснулся внезапно, как по сигналу. Видимо, оттого, что поезд остановился. Открыл двери вагона. Ослепили огни большого вокзала. На фасаде горели жёлтые буквы – «Челябинск». Вокзальные часы показывали час ночи. Ого, значит, я проспал часов пять. Наверное, наши уже пятый сон видят.
Не тут-то было. В купе народу было полным-полно – кроме дяди Юры, Володи и Олежки, еще и Вера Михайловна и Музафар. Все сидели хмурые, усталые, полусонные, видимо, разговор шёл долгий и неприятный.
- Вот он, голубчик, – раздражённо бросила при виде меня Вера Михайловна, – мы его тут полночи ждём, а он преспокойно дрыхнет у своей красавицы. Ты хоть сено-то из волос стряхни!
 – Та ,  в пульмане поспал немножко, – как можно спокойней ответил я, – так ведь ночь на дворе, имею полное право…   
– Немножко … Ничего себе немножко! – раздражение бухгалтерши нарастало. –  А мы, по-твоему, спать не хотим? Мы, по-твоему,  железные? – голос женщины подошёл к самой границе крика – вот-вот сорвётся.
– Да  кто вам не даёт? – мало что соображая спросонья, ответил я. – Спите себе спокойно, дорогие товарищи, – я демонстративно, широко, во весь рот зевнул.
 –  Спите?! – Вера уже не сдерживалась. – А вы с этим, – кивок в сторону дяди Юры,  – будете несанкционированные представления устраивать, животное эксплуатировать, деньги зарабатывать, по карманам рассовывать, бухать, жрать?!
– Погодите, – искренне удивился я, – какие представления, какие деньги?
                – Деньги – вот какие, – показала она на лежащие на столе стопку купюр            .                разного достоинства и кучку мелочи.
–  Да вы что, – тут уж я окончательно проснулся, – ничего мы не устраивали, слониха сама встала на задние ноги, никто ей команды не давал. А про то, что Шахиню остриём в грудь ткнул…Дядя Юра, что ты молчишь?
– Я уже наговорился, – устало пробормотал дядя Юра, – и спать хочу. Она слышать ничего не хочет, втемяшила себе в голову, что мы с тобой сговорились бабла срубить, и твердит одно.
– Да ничего мы не договаривались, и команду Шахине, повторяю, никто не давал. А вот крюком этим, дядя Юра, ты напрасно. Но мы-то тут причём? Вот и Володя с Олежкой рядом были, они могут подтвердить. 
– Конечно, подтвердят, кто бы сомневался, – брызгала слюной бухгалтерша, – жаль, слониха не умеет говорить, она бы тоже подтвердила. У вас, похоже, одна шайка-лейка.      
 – Вера Михайловна, – спокойно проговорил Володя, – зря вы так подозрительны. Никакого сговора на было, Шахиня сама… Я был рядом, поверьте, никто ей команды не подавал. Просто молодость вспомнила. Вот и Олег подтвердит… Юра, правда, зря это… Но это он сам… Да и, в конце концов, что случилось?  Деньги – вот они. Киоскёрше за испорченные издания и нанесённый моральный ущерб заплачено, она, по-моему, довольна так, что готова ещё раз попасть под слона. Начальник станции претензий не имеет, милиция тоже. А дачник с тачкой как доволен – подумайте, не пришлось ехать в Африку, но получил полную тачку ценнейшего удобрения.
– В общем, все довольны, все смеются, –  успокаиваясь, сказала Вера. – А как мне списывать те средства, которые уплачены киоскёрше? Не-е-ет, я-то знаю, меня не проведёшь! Это всё студент, он мне сразу не понравился. Недаром он у своей слонихи днюет и ночует. Приручил…
– Вы мне льстите, – сказал я холодно, – никак не ожидал, что у меня прорежутся  способности дрессировщика. Если я за каких-то два дня научил Шахиню работать по тайному знаку – выходит, у меня талант.
– Вера, правда, это невозможно, – вступил в беседу  молчавший до сих пор Музафар, – это я тебе как дипломированный специалист говорю. Я ведь в цирке поработал…
– Молчи уж ты, специалист, – язвительно заявила бухгалтерша, – где ты был, когда слониха всё вокруг крушила? А когда начальник станции и милиционер мне нотации читали? А когда я денежки выкладывала? В общем, все вы заодно… А замутил всех студент. В общем, послезавтра приедем в Харьков – чтоб твоего духу здесь не было!
– А я ведь и нанимался до Харькова, – с улыбкой напомнил я, – мне дальше делать с вами нечего.
– Жаль, –  процедила она сквозь зубы, – жаль, что раньше тебя выгнать нельзя…
– Да знаю, слышал, – рассмеялся я, – первого попавшегося бича… Где вы его за короткую остановку найдёте?
– Знаете что, давайте, наконец, все успокоимся, – вступил Володя, – время  позднее, давно спать пора. Вон Олег уже и уснул. По-моему, проблем нет – денег вам никаких списывать не надо, возьмите вот из этих, – он кивнул на стопку купюр, – и компенсируйте. Если считаете, что вам нанесён моральный ущерб – тоже возместите. Так что никто не в обиде, и волки сыты, и овцы целы…
–  Да, поди разбери, кто тут у вас волк, а кто овца, или баран, – Вера явно успокаивалась, да и предложение получить деньги не пито не едено ей явно пришлось по душе, – по мне, так вы все тут волчары добрые, овечьи шкуры понапялили…  А ну как моё начальство узнает, что вы в Кургане натворили? – вновь вскинулась она.
– Да откуда же? – пробормотал полусонный дядя Юра. – По программе «Время» эту новость вряд ли передадут, нам болтать не с руки, а курганские начальники про это давно забыли.
–Ну, ладно, считайте, уговорили, – наконец-то успокоилась Вера Михайловна, отсчитывая деньги из стопки. – А остальные-то куда, небось пропьёте…
–  Это уж всенепременно, – оживился дядя Юра, – завтра у нас прощальный банкет – с Митей будем расставаться в горьких слезах. Вместо художественной части – моя исповедь. Приходите, будет интересно.
– Ещё мне с вами квасить не хватало! – бросила дама, уходя в сопровождении Музафара. Слова про исповедь она пропустила мимо ушей.
– Вы как хотите, но надо Шахине чего-нибудь вкусного купить, всё-таки это её заработок. Каких-нибудь ананасов, что ли? – сказал  я, укладываясь на свою верхнюю полку. – Не  знаете, слоны ананасы едят?
Никто мне не ответил, все уже спали.
Я тоже уснул, едва коснувшись подушки. Мне снились джунгли, среди которых Шахиня ела ананасы, осторожно вынимая их из громадной горы фруктов, и жмурилась от удовольствия.   

Ослик… и ещё ослик

Нет, не суждено мне было в эту ночь как следует выспаться. Я проснулся от того, что  кто-то осторожно трепал меня за плечо. Едва смог открыть глаза – надо мною стоял Музафар. Он приложил палец к губам и поманил меня, предлагая выйти из купе. Кое-как нашарив штаны и надев их, я вышел.
Музафар стоял взволнованный и потный. Как всегда при волнении, он заговорил с заметным узбекским акцентом.
–  Там… эта… Азиатка рожать собралась. Что-то трудно идёт… Помогать нада…
– Я-то чем помогу? – как-то у меня всё перепуталось в эту ночь – летающие слоны, дикие предки, Шахиня, поедающая ананасы, а теперь ещё рожающая ослица – от этого и свихнуться недолго. – Я ведь не ветеринар…
                – Не нада ветеринар…нада молодой, сильный… помогать нада… Сейчас
                Усть-Катав будет… большой остановка… локомотив меняет… беги за               
                сеном, а я к Азиатка…
В окне брезжил слабый рассвет: начинался новый день, предпоследний мой день в этой сумасшедшей поездке. Вдоль железки потянулись дома и домишки, совсем деревня, но это и был город Усть-Катав – вскоре появился похожий на замок помпезный вокзал с соответствующей  надписью. Среди деревянных домишек он выглядел как господин в смокинге среди бродяг в лохмотьях. Это я заметил мимоходом. Потому что поезд остановился, и я уже бежал к вагону, где у нас хранилось сено.
В загончике Азиатки было полутемно. Ослица лежала на боку и не то стонала, не то просто громко дышала. Вокруг неё начинало расплываться тёмное пятно.
–  Давай скорей, постели сено, быстро! – задыхаясь, прокричал Музафар. –   Помогай, помогать нада…  возьми вот за это и тяни… только маленько… не сильно… я скажу…
Что было дальше, я помню не очень отчётливо, потому что не всё соображал. Оступаясь и чуть не падая, я раскидал сено, а потом тянул за что-то мокрое, скользкое, тоненькое, которое оканчивалось крохотным копытцем.
 – Осторожно нада, – бормотал Музафар, – он же совсем тонкий… как ветка… саксаул…
Потом что-то шмякнулось у моих ног… какой-то мокрый комок, явно живой, он издавал какие-то звуки, а потом попытался встать на ножки… поскользнулся, снова попытался… мне хотелось его разглядеть, но в загоне всё ещё было полутемно. Здесь ведь свет есть, вспомнил я, почему Музафар его не зажёг?
–  Свет зажги! – крикнул я. Музафар посмотрел на меня дикими глазами, потом на ослицу, которая всё стонала, и щёлкнул выключателем. Про свет он. оказывается, забыл.
– Слюшай, – тяжело дыша, едва смог проговорить ветеринар, – там… ещё один…
–Кто… один? – ничего не понимая, я глядел на поднявшегося на ноги ослёнка, ростом с небольшую собаку, но в остальном – всё настоящее: длинные ушки, большая крутолобая голова, тоненькие ножки с копытцами, нежная мокрая шёрстка… Он уже, шатаясь, стоял, пытаясь укрепиться. Это было чудо!
– Ещё один… ребёнок… ослёнок… их два…  – бормотал Музафар.
– А разве так… бывает? – растерянно спросил я.
– Бывает, очень редко… может, один раз на тысячу … я читал в книжке, но никогда не видел…
Все повторилось. Но теперь появился кое-какой опыт – я тянул осторожно, команды Музафара доходили до меня отчётливо и я, кажется, делал всё как надо. Вскоре в тесном загоне стояли, шатаясь на тонких ножках, два одинаковых ослёнка – длинные ушки, черные кожаные носики, хвостики с кисточками на конце. И так мне стало радостно,  хорошо на душе, как будто в это непогожее утро я какое-то доброе дело сделал, какой-то подвиг совершил, кого-то спас.
Сколько прошло времени, я не знаю, но только совсем рассвело. Мы давно уже покинули Усть-Катав, поезд катил дальше. Музафар что-то ещё поделал возле Азиатки, я туда не смотрел, однако понял, что она уже умиротворённо заснула. Мы вышли из загона в маленький, тесный коридор, сели, едва поместившись, прямо на пол.
Курили, молчали… Вдруг я вспомнил: «Музафар, а ведь я что-то не видел, чтобы ты курил…» Он посмотрел на меня ошалело: «Так ведь… я и не курю, – растерянно сказал, снова переходя на хороший русский и окончательно справившись с дрожью в руках, – как-то само собой получилось».
- А чего ты так разволновался, – спросил я, – ты ведь ветеринар, тебе, наверное, не раз приходилось принимать роды у разного зверья?         
- Ветеринар… Приходилось… Только давно. Я жил…  Джизак знаешь? Город в Узбекистане. Маленький… Я там жил. Дом был два этажа, семья… детей пятеро, это мало, у нас в семьях – восемь, девять, десять детей и больше – часто… Машина была, «Жигули-девятка». Работал в овцеводческом совхозе рядом с городом. Хороший мех получали – каракуль, смушка, знаешь?  Богатый совхоз… Баи богатые, раис, директор наш, богаче богатого… а дехкане… такая работа… а не очень-то разбогатеешь. Я тебе скажу – правление у нас из белого камня, всё в розах кругом, Ленин стоит весь как из золота… А в школе – пол земляной, крысы бегают… Ребятишки всю зиму босиком… хоть и тепло, а зима есть зима. Да они до ноября хлопок собирают, ьа учиться когда?
- Но у тебя-то всё хорошо было, чего ты всё это бросил?
- Да… там так получилось… Раис, видно, много шкурок продал налево или раздарил кому-то. А тут какая-то комиссия должна приехать из Москвы, хозяин узнал, что там такие люди… в общем, не берут они взяток… Вызвал меня, коньяк поставил, мясо, фрукты… Что, зачем? Выпили, поговорили о какой-то чепухе… Потом он мне и говорит: надо, Музафар, списать ягнят… не помню сколько точно… двести, что ли… какая-нибудь болезнь… Я ему: Якуб-ака, если комиссия такая серьёзная и неподкупная, её так просто не проведёшь… Акты, конечно, написать можно, но результаты анализов, взятый от больных ягнят материал, место уничтожения, в конце концов… где я всё это возьму? Раис насупился, злой стал, говорит – смотри, Музафар, ты ведь ветеринар, в случае чего ты за всё и ответишь. И со мной отношения испортишь… А ты знаешь, как плохо бывает тому, кто со мной ссорится… Да, я знал… И про зиндан, тайную тюрьму, из которой мало кто выходит. И про то, как неугодные раису люди пропадают.  А если пойти на то, что он просит, – если комиссия докопается, верная тюрьма, и надолго.
Он дал мне три дня на раздумье… Три дня я ничего не ел, две ночи не спал… На третью ночь поцеловал жену и детей – и ушёл. По темноте добрался до ближайшей станции, сел в поезд… Ехал долго, пересаживался с поезда на поезд, пока не доехал до Иркутска. Там поработал немного в северном районе, оленей лечил, пока хорошие документы не выправил – приехал-то я без трудовой, без прописки.
Снова поехал в Иркутск. Ходил-ходил – нет работы. Потом Веру встретил… ты не думай, она хорошая, характер только немножко… сердитый, но она добреет, когда к ней по-хорошему. Она тогда тоже без работы была, сократили её из какой-то конторы. Мы с нею немножко… пожили без работы… плохо было… а потом этот зверинец нашёлся, второй год с ним ездим. А дома… не знаю, как там… ещё немножко поезжу, потом узнаю – может, раиса сняли или ещё что… вернусь… скучаю я по детям… две девочки, одна уже почти невеста, три мальчика, как у вас говорят, мал мала меньше…
Мы ещё немножко посидели, помолчали…               
- Слушай, Митя, – всколыхнулся Музафар, – что мы сидим? Надо на малышей посмотреть, на Азиатку, как они там…
Ослиная семья крепко спала. Мамаша, отмучавшись родовыми муками, блаженствовала, малыши, насосавшись маминого молока, причмокивали во сне замшевыми губами. Мы стояли над ними, два больших, очень разных человека, и думали, наверное, каждый о своём… Мне на память пришли чьи-то стихи, неизвестно где прочитанные или услышанные…
Спит маленький ослик… Что ему снится?
Что на вольную волю он скоро умчится...
И отыщет на воле такие луга,
Где еще ни одна не ступала нога...
И тут же подумал – ни на какую «вольную волю» нашим новорожденным никогда не умчаться, никаких лугов не отыскать. Они не увидят даже просторный хозяйский двор, не то что луговую траву, не увидят длинную дорогу где-нибудь в степи или в пустыне… А увидят они крепкие прутья клетки да разве какие-нибудь задворки, куда их выведут размять ноги и дадут ущипнуть чуть-чуть жухлой, пыльной травки… Увидят они бесконечную череду любопытных лиц, всяких, детских и взрослых, ласковых и хмурых… Им будут совать через прутья решетки куски булки, конфеты (разве ослы едят конфеты?), а кто ради смеха сунет какую-нибудь бумажку или пустой фантик.
И с чего это мы, люди, взяли, что имеем право держать животных в клетках и за деньги показывать другим людям?  Что они должны жить так, как мы им велим, и даже размножаться по нашему желанию… Ведь когда-то мы все были на этой земле равными, дикие и нагие…
Так, значит, прогресс – это обязательно порабощение, уничтожение животных, одних людей другими? Какой же это прогресс, по словарю, движение вперед, от низшего к высшему? По-моему, так это полёт вниз, в  хаос, к концу света. Такие странные, наивные  мысли бродили в  моей лохматой голове. Говорю же, зелёный я был совсем, да не как доллар, а как зелёная трава…
- А знаешь, Митя, хочешь, я подарю тебе одного малыша, – неожиданно вскинулся Музафар. – Никто же не ждал, что их двое будет… Хочешь  - мальчика, хочешь – девочку… Бери!
- Но… куда же мне с ним, – растерялся я, – меня  девушка ждёт, а тут я, вот те нате, хрен в томате, являюсь с ослом… Да как  я с ним по городу поеду? Меня же ни в трамвай, ни в троллейбус не пустят…
- Как не пустят? Он же маленький, и вон какой… красивый… Все же радоваться будут, и девушка твоя, – загорелся Музафар.
- Ага, а милиция-то как обрадуется! – я иронизировал, но идея мне неожиданно начинала нравиться. – Ну, посмотрим, ещё два дня есть, подумаю… 
Поезд тем временем прибыл в Уфу – стоянка полчаса. Мы занялись повседневными хлопотами – кормили животных, чистили клетки, поливали водой полы. Я накормил Шахиню. Слониха стояла головой к углу вагона, усталая, равнодушная ко всему, и ко мне тоже – видимо, волнения вчерашнего дня сказались и на ней.
Я закончил работу и завалился спать – ночь ведь была бессонной почти. Спал крепко, мне снились маленькие ослики на вольных лугах… Над ними летали яркие бабочки, большие, похожие на слонов, шелестели слюдяными крыльями гигантские стрекозы и садились на большие яркие цветы. Это был такой красивый, такой сказочный сон, что просыпаться не хотелось. Кто-то толкнул меня в спину. Я повернулся – это был маленький, только что рождённый ослик, он держал в зубах яркий цветок и трогал меня маленьким копытцем. «Хватит спать, мужичок, уж жратва на столе», – сказал он голосом дяди Юры, и я проснулся.   
Будил меня дядя Юра. Стол был накрыт, вся кампания в сборе – кроме дяди Юры, Володи и Олежки, был ещё и Музафар. На столе – хорошая колбаса, рыба, огурцы, помидоры, белый хлеб… Под столом, чуть кто ногой шевельнёт, бутылки звякают.
- Что ты разоспался? – пел дядя Юра. – Застолье-то в честь тебя, твои проводины…
- Чего Веру Михайловну не позвали, – спросил я, – ей, наверное, в радость со мной распрощаться…
- Да брось ты, – вступился за женщину дядя Юра, – она нормальная баба, только шибко умных не любит. А ты сразу с ней языками сцепился, вот она и взъелась. Послушай старого старичка, Митя – не всегда надо показывать, что ты такой умный, бывалый да самостоятельный. Люди разные бывают, надо уметь… не то что приспособиться, но ладить с ними. Они ведь не все сволочи, разные попадаются… И вообще – не мы такие, жизнь такая…
- Ладно учить-то, – пробурчал я, ещё хмурый спросонья,  – сам-то что свою жизнь не построил как следует? Тоже, поди, плохие люди попадались?
- Почему? – задумчиво проговорил дядя Юра. – Всякие попадались… Вот только такой не встретился, кто бы наставил смолоду на путь истинный. Хотя… кого мы, молодые, слушаем? Сами с усами…
-  Вы чего это тут философию развели, – решительно вмешался Володя, – да всё на мелких местах? Кончайте. Есть же охота… А Веру звали, да она что-то лежит дремлет, не то болеет, не то обдумывает что-то…
- Да хватит вам, развели ляй-ляй конференцию,– неожиданно энергично вмешался обычно безучастный ко всему кроме выпивки Олежка,– давайте наконец жрать!
Я по-быстрому сбегал умылся, и мы сели…
- Ну что, Дмитрий,– торжественно поднялся с эмалированной кружкой в руках дядя Юра, – что тебе сказать перед расставанием? Что долго говорить? Каждый сам выбирает свою дорогу, ушибается о свои кочки, проваливается в свои ямы. Одно скажу – дорога у тебя будет длинная, она только началась… Постарайся пройти по ней так, чтобы меньше после тебя оставалось людей обиженных. Может и так быть, что ты кому-то поможешь, тебе кто-то поможет.
- Навсегда запомню, как вовремя я тебя встретил…
- Случается, – вроде чуть смутился дядя Юра. Я же говорю – не все сволочи… А там – как фишка ляжет… В общем, за тебя!
Выпили по второй – за здоровье всех присутствующих, за их хорошую дальнейшую дорогу, которая будет уже без меня… При этой мысли мне неожиданно взгрустнулось – неужели за каких-то четыре дня я успел привыкнуть ко всему этому? Вспомнилась Шахиня, представил, как она там стоит, упёршись бугристой головой в угол вагона, дремлет и, может быть, видит во сне что-то хорошее – маму, пальмы, тёплые озёра, сочную траву…
- А … давайте за новорожденных, – неожиданно вскричал Музафар, – за двойню Азиатки, мальчика и девочку! Я вот хочу подарить одного Мите, а он не берет…
- Почему не беру? – возразил я. – Думаю ещё…
- А ты не думай, бери, Митя, – вскричал оживившийся после второй Олежка, – ослы, они ого-го какие умные! Это всё про них  выдумали – дураки, упрямые… Я был в Средней Азии… Хороший ишак знаешь как дорого стоит? Продашь… А то девушке своей подаришь! Ни  у кого осла нет, а у неё – будет!
- Два, – негромко сказал Володя, – два осла будет…
- Почему… два? – недоумённо открыл рот Олежка.
- Потому, – ответил Володя. – Кто в незнакомый  дом, да ещё к девушке с ослом приезжает? Только осёл.
 - Ты… зачем так говоришь? – возмутился Музафар. – А может, она животных любит, и папа с мамой тоже?
- А если нет? – спокойно спросил Володя.
- Тогда … продаст на рынке или в цирк. Или детям подарит… в детский сад…
- Кончайте, мужики – мне этот спор надоел. Это – мой подарок. Сам решу, что с ним делать. Может, вам передарю…
- Ну, давайте за новорожденных, – поднял кружку дядя Юра. – Не шутка – двумя ослами на земле стало больше…
                Выпили за ослят.
- Ну, что, дядя Юра, сегодня последний вечер – напомнил я – а ты ещё не исповедовался, как договорились… Всех послушал, а сам…
- А я разве отказываюсь? – дядя Юра осмотрел всех нас по очереди. – Договор есть договор… Сейчас и начну. Слушайте.

Дядя Юра

Я, мужики, теоретик и мыслитель. Да, да, и нечего улыбаться – говорю об этом совершенно серьёзно. Причём я изучаю, теоретически обосновываю и осмысливаю, а может, и заново создаю совершенно неизвестную никому науку, которую пока условно называю – бичеведение. Если коротко – это наука о бичах, причём о бичах только наших, российских. Наверное, даже точно, бездомные, неприкаянные есть и в других странах, во Франции, например, их называют клошарами, мыкаются они и в благополучных Штатах, и в маленьком Израиле. Но наши бичи – явление особое.
Несколько слов о происхождении названия. Некоторые считают, что происходит оно от английского «бич камба» (beach cumber). Бич по-английски берег, камба - затруднение, помеха, препятствие. По-английски это словосочетание означает остаться на берегу, отстать от корабля. Сходил, скажем, матрос на берег, зашел в кабак, напился в стельку, и корабль ушёл без него.  Ладно, считают – и пусть считают, сообщил я вам это для общей эрудиции и чтобы вы поняли, что к предмету исследования подхожу глубоко.
Я же разделяю распространённое мнение, что у нас слово это – аббревиатура, и расшифровывается оно как «бывший интеллигентный человек». С маленькой поправкой: уверен, что интеллигентов, как и кэгэбэшников, бывших не бывает, это – на всю жизнь, как национальность. Интеллигент может ходить в вонючей одежде, спать в грязном подвале, но он всё равно будет называть незнакомых и старших на «вы», уступит место в трамвае даме или инвалиду (если, конечно, они не побрезгуют сесть после него) и будет на досуге читать Фолкнера и Толстого, а не Донцову и Акунина. Если ему каким-нибудь образом удастся попасть в приличное общество, он будет знать, как себя вести. Я говорю, разумеется, о нашем российском явлении, о других имею только самые общие сведения.
Вы мне возразите, что встречали и наших бродяг, которые слыхом не слыхивали не только о Толстом и Фолкнере, но и о Донцовой и Акунине. Согласен. Но это – люди, недостойные высокого звания бич. Это именно бродяги, для них есть другое распространённое имя – бомж. Вы знаете, что это – тоже аббревиатура, расшифровывается – «без определённого места жительства». Но эти два понятия – бич и бомж – при их внешнем сходстве рознятся, на мой взгляд, не только внешним содержанием, различие между ними идеологическое: бомж определяет социальное положение человека, бич – его внутреннее, душевное состояние. Интеллигент, по известному определению, – человек ума и чести. Потому бич может просить милостыню (это занятие древнее, в нём нет ничего предосудительного, напротив, тот, кто  попавшему в беду ближнему, совершает благое дело), но никогда на украдёт и не совершит другое деяние, предусмотренное уголовным кодексом РФ, если знает, что это наносит заметный ущерб личности или государству. Ну, а если плохо лежит… Тут сам бог велел наказать разиню и плохого хозяина. Это – дело богоугодное. И никто меня в этом не переубедит.
Я сформулировал целый свод признаков, по которым настоящий, стопроцентный бич отличается от бомжа. Не буду приводить для вас все – предмет нашей сегодняшней беседы моя судьба, к которой я вскоре и перейду. Но два назову. Первый: бич – существо страдательное и страдающее. Он непременно прошёл через какую-то драму, которая ранит его глубоко, и раны эти – неизлечимы, они мучают его всю жизнь. Если он рвёт с семьёй и обществом – рвёт окончательно. При этом бич осознаёт, что он – изгой, и тяготится этим, и страдает, тогда как бомж чаще всего опускается до уровня тупого животного и так существует – лишь бы найти пропитание и алкоголь, тупо напиться и упасть, хотя бы и под забор. Если увидите человека, который роется в помойке, можете быть уверены – это не бич, а бомж. Кстати, не каждый бич, в отличие от бомжа, обязательно алкоголик. Пьют, конечно, все, но некоторые – весьма умеренно…
И ещё одно – настоящий бич способен иногда находить в своём образе жизни некоторые не только удовольствия, но и преимущества. Когда ему удастся заработать какие-никакие деньги, он не пойдёт в аптеку или парфюмерию, чтобы купить так называемые «фанфурики» типа тройного одеколона или настойки боярышника – купит хороший алкоголь и приличную закуску. Но когда мы, несколько чистой воды бичей (чем меньше, тем лучше), располагаемся погожим летним вечером где-нибудь на берегу хорошей, большой реки, стелим свежую газетку, расставляем посуду (конечно, не хрусталь и не севрский фарфор),  раскладываем закуску аккуратно, красиво, пусть это будет хоть и килька с зелёным лучком на кусочке ржаного хлеба или какая-нибудь требуха (мы, конечно, в душе все гурманы, но легко обходимся без ваших анчоусов, сёмги и красной икры), выпиваем и закусываем степенно, без жадности, а потом не спеша, без крика и споров беседуем – кто нам тогда ровня, какие профессора из Гарварда или МГУ? С нами достойны восседать разве что Жан-Поль Сартр, Антуан де Сент-Экзюпери и Франц Кафка. Из мыслителей от родных осин мы приняли бы в собеседники, пожалуй,  графа Льва Николаевича Толстого  да Петра Яковлевича Чаадаева. Впрочем, на самом деле этот круг куда шире… Но мы твёрдо знаем одно – наша мирная беседа может длиться сколько угодно, и никто не скажет: «Иди спать, ты пьян как свинья», и наутро никто не станет пилить и требовать чего-то, чего мы не в состоянии дать. Воля, закаты и рассветы, свежесть реки, мелодичные переливы воды на перекатах, запахи водяных растений и рыбы, дружеская беседа – кто у нас может это отнять, кто в состоянии нам помешать?
Ну как, завидно? Entre nous, что в переводе с французского означает «между нами» – бичом может стать далеко не каждый. Вот ты, Володя, например, по интеллекту вполне мог бы им стать, но не по сути – ты человек правильный, привязанный к дому, основательный, да и профессия у тебя солидная, не какая-то богемистая – и ты в неё обязательно вернёшься… Словом, не твоё это… А ты, Олег, и подавно – то, что ты болен, ясно как день, таких, как ты, между нас – каждый второй… Лечиться тебе надо. Но главное – ты жену свою любишь, и она тебя тоже, всё готова тебе прощать, а это – редкое счастье, далеко не каждому даётся. Вот разве что Митя… уж больно его начало похоже на моё. А я, если помните, старейший бич нашего славного города дядя Юра по кличке Журналист. Но пусть уж лучше его, Дмитрия, минует чаша сия.   
А теперь забудьте всё, что я сказал, помните только одно: бич – существо страдающее. Более того, все без исключения бичи – люди, пережившие и переживающие личную трагедию.
А я… Что я? Такой же… Потому перехожу к договору – рассказываю о себе. Про начало, розовое детство, туманную юность – опускаю, всё это мало чем отличается от Митиного. Разве что – он с ленского села, а я – из Бурятии. В остальном – всё так же: окончил школу неплохо, приехал в город, поступил в университет на журналистику. Дальше – хоть у Геннадия  списывай: кругом одни нимфы, розовые щёчки, бровки – стрелочки, губки… что там про губки?.. ах да, коралл… глазки – ну, тут уж и сравнения не подберу… А потом – всё по шаблону: колхоз, парочки, ахи-вздохи на скамейке ли, на брёвнах или в каком-нибудь леске… Поцелуйчики, танцы-шманцы-обжиманцы под радиолу в сельском клубе… и вот она, любовь до гроба, дураки оба… Это понимаешь, когда уже слишком поздно… коготок увяз – всей птичке пропасть… Банально всё до невозможности… А потом судьбы под откос валятся, как вагоны при крушении поезда. Как там писал Гейне:   
История эта не новость,
Так было во все времена,
Но сердце у вас разорвётся,
Коль с вами случится она.
И что вы думаете, и разбиваются эти сердца, как стеклянные…
Со мной – такая же история. А может, и похуже. Впрочем, своя болячка всегда больнее.
Я на свою Нину, филологиню с нашего же курса,  сразу, как говорится, глаз положил. Ах, Нина, Ниночка, Ниночка-блондиночка… Глазки голубенькие, локоны золотые, румянец нежный, ямочки на щёчках… Ангел, да и только… А ещё она звук «л» как-то по-особенному произносила, как будто перекатывала во рту что-то какое вкусное и мягкое. Я прямо дурел от этого, на стенки готов был лезть. Но подойти к ней, объясниться – ну никак не мог насмелиться. Тут ещё узнал, что отец у неё – большой военный, то ли полковник, то ли генерал, а у меня кто – колхозный кузнец… Никогда я своего папы не стеснялся, наоборот, гордился им – он самый сильный, самый высокий, самый красивый… А тут… куда я со свиным рылом в калачный ряд?   
Ну, а потом… колхоз… как-то само собой случилось… темнота… руки, губы…
В городе всё продолжилось. Гуляли по тёмным улицам, отогревали друг друга в подъездах… А то в общежитии у меня под дверью торчали, потом я её домой провожал, благо она недалеко жила… Мучился я, да и, сам того не зная, её мучил. Думал – она девочка невинная, никем до меня не целованная… Думал… Индюк тоже думал…
На каникулы перед третьим курсом я уехал в свою деревню. Косил там с отцом, по хозяйству старикам помогал, в колхозе немного поработал, хотел хоть сколько-нибудь денег заработать. Нины тоже в городе не было – уехала в большое село на Лене в фольклорную экспедицию, они там за бабками сказки да песни старинные записывали.
Однако в начале августа что-то потянуло меня в город. Приехал, как сейчас помню, в День военно-морского флота. Я этот день, праздник этот, с тех пор на всю жизнь возненавидел. Хотя он-то тут при чём, празднуют себе морячки, и пусть празднуют.
Не успел дверь в общагу открыть, а доброхоты уже тут как тут, как будто ждали, зашептали на ушко: Юрка, Нинка-то твоя… со второкурсником… видели – целуются они… Меня как кипятком ошпарило – молодой был, здоровый, а то бы инфаркт точно долбанул – уж больно я её любил, отсюда и беды мои все…
А тут и она навстречу – голубыми глазками хлопает, щёчками розовеет, локоны спиралями завиваются, посмотришь – сама невинность. Увидела меня, смутилась, но только слегка, самую малость: «Ой, Юрочка, ты приехал? Что так рано? А мне, знаешь, некогда – мы с Сашей – это парень со второго курса, вместе с нами в экспедиции был – должны сегодня обязательно фотографии напечатать, Петру Григорьевичу обещали, да и девчонки все разъезжаются, хотят карточки домой привезти». Посмотрел я на неё внимательно – в глаза не смотрит, щёки ещё больше покраснели. Вижу – врёт, а прямо сказать не могу, вдруг ошибаюсь? Мне бы тогда уйти совсем, наплевать, забыть, может, жизнь бы по-другому сложилась. Что, девчонок вокруг мало было? Да сколько хочешь, только свистни… Парень я был видный, не хвастаясь скажу… Да и  тогда одна историчка мне  недвусмысленно  давала понять, что не прочь завязать близкие отношения. Тоже, кстати, девка – не в поле обсевок, высокая, статная, черноглазая. Был грех – в начале лета оказались мы с ней в одной кампании, выпили, а потом… не помню, как очутились в парке на скамейке, помню только такую глупость – лесные клопы вонючие на нас сверху падали, их в то лето была пропасть.  Целовались как сумасшедшие, я уже и за пазухой у неё всё обследовал… Пока… пока  немного не протрезвел и не ужаснулся – что же я делаю, а как же Нина? Говорю же – полный валенок я был, может, мимо своего настоящего счастья тогда прошёл…
А ту ночь, после этого морского дня,  никогда не забуду… Хоть и сам себе признаться боялся, что прекрасно понимаю, какие карточки они там печатают, но всё-таки лазейку себе оставлял… Потом вдруг – новая мысль: какие карточки, когда в общежитии ничего похожего на лабораторию нет? А окна у нас в комнатах такие, что их завешивать замучаешься. Страшная это была ночь… То, что  не спал совсем, понятно… Плакал я тогда, каюсь, впервые в жизни плакал, взрослыми, горькими, как полынь, мужицкими слезами, подушку грыз…
Наутро решил – посмотрим, что будет дальше. Пацанка она совсем, может, и ошиблась по молодости, по глупости, с кем не бывает?
А дальше… Сашка этот исчез как не было, вроде перевёлся куда-то, да я не особо интересовался… Главное – Нина вела себя как ни  чём не бывало, глазки сияют, щечки розовеют, губки улыбаются, мне улыбаются… Я тоже сделал вид, что ничего не было, прежде всего – перед самим собой. Не понимал тогда, какая это страшная вещь – память… Один мудрый человек мне сказал: «Юра, ты парень молодой, видный, в девках у тебя недостатка не будет. Но постарайся жить так, чтобы не наносить душевных ран. Они ведь не заживают…» Я тогда эти слова мимо ушей пропустил – молодой был, жизнь улыбалась. Откуда мне было знать, что раны эти мне  же и нанесут? А что они не заживают – на себе убедился. Да слишком поздно…
Из этой поганой истории один урок я извлёк – что Нина моя никакой не ангел, а обычная женщина, из плоти и крови. А плоть своего требует. И началась у нас с нею взрослая жизнь, как положено мужчине и женщине… Но мне и этого мало было, стал я о свадьбе заговаривать. Что скажешь, дурак, да и только… Мне бы  бежать от неё без оглядки…
Нина сначала смеялась, но в конце концов согласилась. Ушло на это решение времени больше года, мы уже университет кончали, надо было начинать взрослую жизнь.
Повела она меня с родителями знакомить. Зашёл  в квартиру – мама дорогая, я такого и не видал никогда – кругом ковры, ступить некуда, мебель какая-то нездешняя, горки всякие, хрусталь, люстра сияет… В общем, не буду я вам это описывать, потом-то я разобрался – полный стандартный набор обывательского благополучия, «всё – как у всех, но немножко получше» – если у тебя гарнитур болгарский, то я в лепёшку разобьюсь, из мужа все жилы вытяну, но достану югославский, а то итальянский. Потом тебя же в гости приглашу и буду с удовольствием смотреть, как у тебя глаза белеют от зависти. Это и есть моя тёща. Они ведь, военные, как жён себе находят? Если в училище какую-нибудь студенточку не подцепил, всё больше из педа или медицинского, то уж в дальнем гарнизоне выбор невелик – продавщицы, официантки в офицерской столовой, в лучшем случае – те же медички. Так вот, тёща моя – тот «лучший случай». Попала фельдшером в госпитале в посёлке, который заброшен в даурские степи, а там выбирать особо не приходится – появился лейтенант молодой да неженатый, это твоя добыча, хватай! А потом уж лепи из него что можешь, смотри, чтобы не спился от тоски, тяни повыше, чтобы сподручнее было большие звёзды на погоны  с неба достать. Тёще моей, Валентине Гавриловне, повезло  – лейтенант попался пьющий умеренно, с характером твёрдым, сам знал, чего хочет, службу любил и солдаты его любили, потому дотянуться до двух просветов на погонах для него было не в напряг, карьеру делал уверенно, всё в свой срок, звание за званием, академию тоже не пропустил, генералом не стал, но полковник – тоже неплохо. Впрочем, ещё не вечер, большая должность в штабе корпуса, да в областном центре – хороший трамплин для того, чтобы получить погоны с зигзагами и самыми большими звёздами. Вот это был предел тёщиных мечтаний. А хватать… хватательный рефлекс у неё был развит как  у хорошего хищника – как чуть прознает, что есть возможность прибрести дефицит, да при этом обойти других жён, никогда на упустит. Да я её за это сильно не осуждал – настрадалась женщина по захолустным гарнизонам, выбилась в свет, вот и берёт что может достать. Они ведь, офицерские жёны, как правило, бабы несчастные – молодость проходит по дальним гарнизонам, по дырам всяким, вместе с ней уходит привлекательность, а муж только майора получил, ещё совсем не старик, молодые бабёнки вокруг него вьются как пчёлы вокруг гречихи, вот и не выдерживают соблазна, меняют старых жён на новых, с иголочки. Тёщу эта участь обошла стороной, и потому она за своего Ивана Максимовича держалась как чёрт за грешную душу.
С дочери тоже пылинки сдувала, но, сдаётся мне, смотрела она  как на вложенный в будущее капитал, который должен приносить прибыль. Потому меня она невзлюбила, как только я порог переступил – не такого принца она для Нины высматривала, как минимум – ровню, полковничьего сына, ещё лучше – генеральского. А тут какой-то без роду без племени, сапог деревенский. Да и я, как только увидел её, высокую, полную, с лицом надменным, хоть и слегка обрюзгшим, но всё ещё красивым, в каком-то немыслимом халате – сразу решил: нет, вместе нам не жить. Тем более что посмотрела она на меня сурово, без улыбки, вместо здравствуйте бросила: «Обувь снимайте, молодой человек», и удалилась в комнаты. Как она согласилась на наш брак – до сих пор удивляюсь. Думаю, тут сыграло то, что Нине перечить особенно не могла, избаловала девку с малолетства, позволила на шею себе сесть… Да еще, пожалуй, тесть своё слово сказал.
А вот тесть мне сразу понравился, мужик настоящий, отец-командир, сам себя сделал, за уши до больших звёзд вытянул. Со мной разговаривал не чинясь – в кабинет пригласил, усадил в мягкое кресло, смотрит нормально, не как сыч, улыбка в усах прячется. Сам – хоть сейчас портрет пиши, «слуга царю, отец солдатам». Глаза серые как танковая сталь, виски седые, не растолстел, не обрюзг, весь аккуратный, невысокий, подобранный,  даже пуза нет, пижонский спортивный костюм на нем сидит естественно, как на каком-нибудь тренере или вице-чемпионе. Расспросил про семью. Я ничего не прибавил, не убавил, мол, деревенский я, отец – кузнец колхозный, мама – дома по хозяйству. Поинтересовался, что за хозяйство, при этом видно было, что не от нечего делать спрашивает, ему действительно интересно. Вскоре стало ясно, откуда этот интерес: «Я ведь тоже деревенский, – сказал, и понял я, что для него воспоминания о сельском детстве живые, тёплые, – воронежский, у нас, на чернозёмах, урожаи не чета вашим, – в голосе полковника прозвучали хвастливые нотки деревенского мальчишки. – Я и косить могу, и как коня запрячь, не забыл. Может, удастся как-нибудь выбраться к вам в деревню, сам увидишь», – незаметно перешёл он на ты. В общем, к столу мы выходили если не друзьями, то уже людьми не совсем чужими.            
Стол, я вам скажу, был не слабый, особенно по тем временам, когда в магазинах полки украшали только плавленые сырки «Новость» и «Дружба», консервы «Бычки в томате» да «Салат из морских водорослей». Не думаю, что тёща особенно постаралась к моему приходу, они каждый день так обедали, потом я в этом убедился. Описывать разносолы  не буду, чтобы вы слюной не захлебнулись. Скажу только, что тогда я впервые устриц попробовал. Ничего, не противно…
Мы с полковником по паре рюмок какого-то заморского коньяка выпили, название я даже прочесть не смог, Нина с Валентиной Гавриловной – по капельке молочного ликёра. Будущая тёща всё больше молчала, поглядывала на меня изучающее, наверно, хотела узнать, как я к выпивке отнесусь, там ещё какая-то невиданная водка была.
В конце обеда тёща спросила:
– Молодой человек, скажите-ка мне, где жить собираетесь? – вопрос был задан сурово, видимо, в её душе боролись два чувства – меня она в своей вылизанной квартире видеть не очень хотела, но и единственную дочку от себя отпускать боялась.
– Юре работу с квартирой в соседнем городке предложили, – опередила меня Нина, – мы решили, что начинать жизнь надо самостоятельно, а потом посмотрим, – сказала она очень решительно, словно сама боялась такого решения, но не хотела этого показать, да так оно и было – мне стоило немалых трудов убедить её, что вместе с родителями мы никогда на ноги не встанем, так и будем от них зависеть до седых волос.
Постараюсь в дальнейшем обойтись без лишних подробностей. Скажу только, что в соседнем городе мы прожили самое лучшее наше время.  Это сначала. Дали нам комнату в малосемейном общежитии, соседи подобрались хорошие – две семьи молодых инженеров с завода горного оборудования. Я работал в городской газете, и, надо сказать, работал с удовольствием – писал обо всём, что попадалось, даже о партийной жизни. Да, я ведь в партию вступил, а как же, состоял в рядах КПСС, в отличие от тебя, Володя – на нашей работе без этого раньше совсем было нельзя, так и будешь киснуть до пенсии в корреспондентах. Ведь и у нас платили не за умение работать, а за кресло, за должность, а на зарплату литраба (так раньше наша должность называлась – литературный работник), да ещё в районке семью разве прокормишь? Но с красной книжкой в кармане я скоро заведующим отделом стал,  дальше должность заместителя редактора светила, на это жалование  уже можно было жить. Нина пошла преподавать в вечернюю школу, тоже золотым дождём её там не осыпали, правда, её родители здорово нам помогали, что было, то было… К тому же мы уже ребёнка ждали. Беременность у неё была тяжёлая, токсикоз замучил,  и она, едва дождавшись декретного отпуска, уехала к родителям. Я приезжал повидаться на выходные, если был свободен. Теща меня всё так же холодно принимала, соблюдала, так сказать, нейтралитет. Зато полковник, если был не на службе, всегда встречал  как члена семьи, расспрашивал о работе, видно было, что ему и вправду интересно, как я работаю, как живу… Всё про деревню вспоминал, говорил: этим летом обязательно съездим, сколько можно, как это так – со сватами до сих пор не знакомы – батя мой с матушкой в город не ехали, стеснялись... Теща при этих разговорах глаза под лоб уводила, губы поджимала, спрашивала ехидно: «Далеко ты ехать собрался? В деревню? И чего ты там не видел? Навоза давно не нюхал? А ты забыл, что мне летом обязательно в Трускавец надо печень лечить? Или ты думаешь, что я одна поеду? К тому же маленький родится, что, Ниночку мы одну бросим с ребёнком на руках?» При этом она почему-то забывала, что у Ниночки муж есть, к тому же он сидит за этим же столом. Тесть смеялся, говорил: «Валя, не заводись! Всё будет по уставу! Тебе много помогали, когда Нина родилась? И ничего, вон какую деваху вырастили, скоро сама мамой станет». Нина в этих разговорах участия не принимала, она вообще тогда была молчаливой …
А потом Игорёха родился. Да хороший такой мальчонка, я, как увидел его, так сразу, помню, слезы на глаза навернулись от умиления, подумал – вот теперь у нас настоящая семья, про старые гадости надо забыть, из головы их выбросить – проклятый День военно-морского флота сидел у меня в памяти как заноза. Да оказалось, нелегко это – выбросить из головы  обиду, тем более что… Ладно, не буду гнать лошадей, дойдём и до этого.
Нина полгода у родителей пожила, пока Игорь подрос маленько. Потом ко мне приехала, на работу вышла. Но сразу, с первого дня буквально, начала она меня пилить – нечего в этой дыре сидеть, надо в областной центр перебираться, какой-то профессор философии её в аспирантуру приглашал. Я тогда уже понимал – если хочет она чего-то в жизни добиться – хоть пальто новое, хоть квартиру – начинает мне на нервы капать, постоянно, каждый день, пока не добьется своего. А что до профессора…  Потом я его хорошо узнал… Да и он меня…
Что было дальше… Тяжело мне, мужики, про это рассказывать, никому никогда не открывался, даже родителям… Вспоминать и то боюсь – оттуда вся жизнь моя наперекосяк пошла. Ну да ладно, что делать, раз договорились…
Однако сначала зажили мы с ней как молодожёны, медовый месяц у нас по-новой начался. Нина после родов расцвела, налилась, но не растолстела, а в самую хорошую бабью пору вошла. Дом у нас стал весёлым, всё время люди какие-то толпились, парни из редакции, подруги Нины. Жили открыто, хлебосольно, хотя и достатка особого не было – откуда ему взяться с нашими-то заработками? Студенческое житьё ещё не позабылось – кто пива принесёт, кто водки, кто кильки маринованной или холодца магазинского, ну а хлеб и картошка всегда были – чем не пир?
Однако стал я замечать, что Нина моя с мужиками говорит каким-то неестественным, кукольным голосом, глазками стреляет по известной схеме – «влево, в угол, на предмет». Да и мужики некоторые по её округлившейся фигуре наглыми глазами шарили... А рана-то душевная, она и вправду не заживает, нет-нет да и напомнит о себе, саднит…
Дальше – больше… Раньше как-то не замечал, а тут… стал я что-то слаб на водку – выпью пару рюмок, и повело… Еще пару – и в сон клонит, доберусь до постели и вырублюсь до утра… Утром проснусь – помню едва, что вечером было. А уж ночью – хоть из пушек пали, не разбудишь. Отношения с алкоголем ведь у людей по разному складываются, меняются с годами, у меня тогда такое время было. Потом прошло…
Первый раз это случилось в новогоднюю ночь. Встречали мы новый год у одного художника, надо сказать, большого ходока по женской части. Жена его к матери в другой город уехала. Компания была маленькая, всего-то пять человек, кроме нас да хозяина, ещё одна пара. После двенадцати я кое-как ещё часок посидел, а потом вырубился.
Продрал глаза – смотрю, светло уже, день силу набрал. Слышу на кухне – Нина щебечет да художник сытым баском что-то рокочет. А больше никого – те двое, видно, домой ушли. Пошёл я, морду умыл, выхожу к ним, как-то сразу палёным запахло – жена уж больно ласкается, но глазёнки у неё бегают, на меня впрямую смотреть избегает. Художник, наоборот, смотрит нагло, похохатывает сыто, рыжую бородёнку теребит, наметившееся пузцо поглаживает. Засаднило у меня на душе, а сказать вслух о своих подозрениях не решаюсь – не пойман не вор, а ну как стала мне везде измена сниться, а у них ничего и не было? Теперь-то понимаю, что размазнёй был, надо было тогда разобраться да бежать куда глаза глядят, но… Игорёк ведь уже был, а я, хоть и редко его видел, но всегда чувствовал, что есть родной человечек, ради него надо терпеть… И терпел – до поры до времени…
Потом – ещё… Это – совсем обидно. Тогда я во всё веру потерял – в людей, в любовь, в так называемую мужскую дружбу. Хотя друг-то Анатолий вроде был настоящий, школьный товарищ. После школы в военное училище поступил. Приехал, разыскал меня – вертолётчик, старший лейтенант, высокий блондин, красавец, кровь с молоком… Конечно, гульба по этому поводу, народу полно… Закрутилась карусель – танцы, песни, хохмы, смех… Но меня уже повело – глаза слипаться начали… Только помню как в тумане – Нина и дружок мой почему-то вместе из ванной выходят. У меня ещё хватило сил удивиться: «Вы что там делали?», хотя тогда ни о чём плохом не подумал, только заметил, что у Нины глаза забегали, когда она сказала: «Мы… это… покурили…» Я уже почти спал на ходу,  но всё же смог удивиться про себя: вроде не курит она, правда, иногда балуется. А потом… чего прятаться, все же свои… А то, что в комнате накурено, дым коромыслом, об этом я только наутро подумал. Когда проснулся, а друга моего нет. «Где Толик?» – спрашиваю. «Уехал, – отвечает, – про какое-то срочное дело вспомнил», а сама глаза прячет.
Снова засаднило у меня в душе, защемило, заболело, я эту боль почти физически чувствовал. Лежал по ночам, слёзы закипали, думал, мысли туда-сюда гонял… Ну чего ей не хватает? В постели у нас всё прекрасно, силёнка у меня тогда была. Наоборот, я чувствовал себя иногда обделённым – известное дело, то голова болит, то устала… Так что ей надо? Неужели всё просто – как говорят грубые мужики, слаба баба на передок? Но… какая баба,  ведь это Нина, родной человек, ангел во плоти – голубые глазки, румяные щёчки с ямочками, белокурые локоны спиралью… Умные книжки  читает, в аспирантуру собирается… Ведь у нас сын, солнышко, Игорёк… Неужели всё так банально, грязно, пошло?
Зачастил к нам её ученик из вечерней школы. Пацан совсем, лет на пять её младше. Ничего внешне из себя не представлял – мальчишка да мальчишка, губошлёп белёсый, правда, интересничал – рассказывал про свои туристические, альпинистские подвиги, песни пел про бродяг, про крутых мужчин: «А я иду по деревянным городам, где мостовые скрипят как половицы…»  «Кожаные куртки, брошенные в угол…» Словом, романтика сопливая.
Долго я в его посещениях ничего плохого не видел. Стал он у нас как бы другом дома. Больше того, казалось, не столько Нина ему интересна, сколько я – рассказывал про хороших писателей, чего он в своей вечерней школе никогда бы не услышал, книжки давал – Булгакова, Бабеля, Ильфа и Петрова,  Платонова, я сам тогда для себя их открывал, зачитывался ими. Болтали мы с ним часами… И когда у них там с Ниной… не знаю, прозевал, признаться, несмотря на свою подозрительность, которая была во мне как болячка, даже подумать не мог… А он… скорее всего, на беду мою – лучше бы мне этого не знать – ещё  не совсем совесть потерял. И однажды признался: «Ты знаешь, Юра, мы с Ниной…» и замолчал, дальше духу не хватило. Но я-то сразу всё понял, что-то похолодело у меня внутри, оборвалось… почувствовал, что всё, кончилась моя семейная жизнь… всё в башке прокрутилось… Сашка этот, художник рыжий, школьный дружок…
Спросил я парня, сам поразившись, что голос звучит спокойно: «И что же у вас… всё было?...» Он только кивнул…
Что было дальше, помню нетвёрдо. Знаю только, что пацан этот куда-то растаял. Нина пришла из школы, улыбается как ни в чём не бывало, тянется щёчку поцеловать… Тут я с катушек и сорвался… истерика приключилась… что кричал, не помню,  про Сашку, про художника, про Толика вспомнил… плакал, не думая, что мужику это не пристало… лупил её с двух рук… она что-то лепетала, но я не слушал…
После заболел… Такой болезнью, при которой больничный не дают. На работу ходил, но не очень понимал, чего от меня хотят. Приходил домой, валился в постель и лежал, в потолок смотрел, книжки и те не мог читать. Почти не ел ничего, не ходил никуда. Нина каждый вечер чуть не в ногах валялась, прощения просила… говорила – ничего особенного у них не было, напридумывал всё мальчишка… Но я-то знал, твёрдо знал – было, и не только с ним… А она  твердила: «Давай забудем всё… сначала начнём… клянусь, больше никогда… ни на кого не посмотрю…» Однажды сказала: «А как же Игорь… без отца?...» Тут я опять сорвался. Кричал: когда в койку с кем попало прыгала, о сыне думала?
В общем, болел я месяца два. Хотя… могу сказать, что до конца и сейчас не выздоровел. И водку пью, чтобы забыть, и бичом потому стал… болезнь такая…
Наконец в одно прекрасное утро сообразил я – как-то с этим надо кончать. Или рвать, или… А что – или?.. Не мог я тогда без них – без Нины, без Игоря, как ни противно было то, что она со мною сделала… Поговорил с ней на этот раз спокойно, сказал: «Только ты, милая, от  меня теперь требовать ничего не имеешь права, ни верности, ни благ каких-то… Знай, помни всегда – остался я, живу с тобой только ради сына, не хочу безотцовщину плодить». А сам про себя всё строчку Лермонтова твердил: «Иль женщин уважать возможно, когда мне ангел изменил?» Хотя какой она к чёрту ангел? Так, видимость одна…
Я часто думаю – что может быть гнусней, грязней и подлей супружеской измены? И прихожу к выводу – ничего. Даже измена Родине не кажется мне такой гнусностью. Всё-таки Родина – понятие довольно абстрактное, а для меня – и вовсе расплывчатое: часто бывает, что моя Родина сужается до садовой скамейки, на которой  ночую. А такую Родину я найду хоть в штате Юта, хоть в Арабских Эмиратах, там к тому же тепло. Правда, есть нечто, привязавшее меня именно к этой земле, – родные могилы, на которые так сладко прийти и поплакать, если ещё чуть-чуть примешь. Есть книжки, которые если и читать, то только на русском… Песни есть, сам-то я петь не мастак, но как заслышу «Живёт моя отрада», так сразу слеза наворачивается, хоть и у трезвого, отец мой её любил. Но Родина – что-то такое большое, неоглядное, её и предать-то по большому счёту невозможно – кто ты такой, чтобы предать нечто огромное, просто блоха, которая пытается укусить медведя. 
А тут… ты считаешь супругу родным человеком, делишь с ней кров, постель и кусок хлеба, и вдруг узнаёшь, что ты не один… Особенно грязны измены жён. Недаром закон древней Руси был куда суровей к неверным жёнам – он   давал мужу право самому «доличив казнить ю» (то есть «уличив – наказать смертью»). И казнили без всяких последствий для себя – я специально интересовался этим вопросом, книги читал, с документами знакомился. Тема эта для меня до сих пор больная, сами понимаете… Да не просто больная, а запредельно больная – чуть тронь, сразу боль возвращается, хоть волком вой…         
В общем, стали мы жить дальше. Жили как уж могли. У меня всё внутри сгорело… Вы как хотите, мужики, а я с тех пор ни в какую любовь не верю. Нет ничего, а есть только отношения самца и самки, похоть слюнявая… Может, и было когда… Ромео и Джульетта… Тристан и Изольда… Данте и Беатриче… но это – при царе Горохе, тогда и люди, может, были другими, не такими  циничными, как сейчас.
Впрочем, есть любовь, в которую  верю, – детей к родителям, родителей к детям… Правда, и здесь стало много подлости – матери детей бросают, в роддомах оставляют, дети стариков в лучшем случае в дом престарелых сбагривают, в худшем – вообще забывают. Но не все, не все пока – есть нежные родители, заботливые дети. Да что далеко ходить – я сам уже давным-давно с семьёй не живу, а как вспомню про Игорька, а то увижу его издали – мир вокруг изменяется, не так противно на него смотреть.
Ну да ладно… Дальше поехали. Постепенно у нас всё вроде бы по-старому пошло, по видимости, конечно… Нина стала прежней кошечкой, ластилась ко мне, цели своей добивалась – в областной центр переехать. Не мытьём, так катаньем… При этом на аспирантуру свою не напирала, она в её атаках вторым эшелоном шла, первым – Игорёшка, знала, где у меня любимая мозоль, мол, сколько ребёнку между двумя домами и городами мыкаться? Скоро в школу, а здесь приличную разве найдёшь? Если я возражал, мол, жить негде – ответ готов: она с мамой, то есть с тёщей, договорилась, поживём у них, места хватит, а потом – видно будет.
Дожала… Подвернулась работа в областной газете, и я сломался… Нина на крыльях летала, собирала наши скромные пожитки. Комнату нам её родители выделили хорошую, тёплую, светлую, жена на седьмом небе была, разные картинки на стенки вешала, коврики стелила… Игорёк между нами вился, ластился – и ему надоело без нас жить. Даже я на минуточку подумал – может, и правда забудется, зарубцуются  мои раны? Врал, самому себе врал – такие раны не заживают.
Живём… Семья вроде. Я в редакцию хожу, по командировкам мотаюсь. Нина диссертацию пишет со своим профессором, мужик он немолодой, за шестьдесят перевалило, но ещё орёл – высокий, не растолстел особенно, хотя слегка всё же погрузнел, шевелюра седая без признаков лысины. Со мной при встрече держится снисходительно, иначе как «молодой человек» не называет. Тёща соблюдает нейтралитет, хотя особенно не скрывает, что без меня в доме куда бы лучше было. Хорошо хоть с тестем, Иваном Максимовичем, у нас как установились нормальные мужицкие отношения, так и поддерживались – когда он был свободен и я не в командировке, болтали с ним о разных разностях, иногда и по рюмочке пропустим, это у нас называлось – «тайком от женщин». Хотя женщины об этом знали, да мы особо и не скрывались, просто ритуал такой был…
Ну и, конечно, Игорь, радость моя… Он болтал вовсю, смышленым мальчонкой рос, буквы уже знал. За мной как хвостик ходил, всё «папа» да «папочка», малые, они сердцем чуют, кто их любит.
В общем, идиллия, да и только. Оборвалась она в один момент. Было это хорошим весенним вечером. Большая редкость – я был дома один. Нина в университете, Иван Максимович со службы ещё не вернулся, тёща с Игорем гулять пошла. Телефонный звонок в большой, тихой, гулкой квартире буквально прокричал пронзительно и тревожно, как пожарный сигнал. Я снял трубку и услышал приглушённый незнакомый женский голос: «Здравствуйте. Если вы хотите узнать, какую диссертацию пишет ваша жена с профессором, поторопитесь. Вы ещё можете их застать…» «Кто это?!» – закричал я. Трубку положили…
Я заметался по квартире, не очень понимая, что делать, куда бежать… Вдруг вспомнил – у тестя где-то в столе, в потайном ящике хранится нетабельный «Макаров». Вооружившись ножом, открыл ящик, вынул завернутый в тряпицу пистолет. С оружием в армии обращаться научили – проверил, на месте ли обойма, есть ли патроны. Сунул ствол за ремень…
Как добрался до университета, не помню… Шел по коридорам, которые почему-то были пусты, шаги мои в тишине отдавались звонко… Подошёл к двери с табличкой: «Профессор имярек», с ходу саданул ногой в дверь. Задвижка, видно, хлипкая была  Первое, что увидел, – белая стариковская задница, похожая на невыстоявшееся тесто… две бесстыдно торчащих женских ноги… Выхватил пистолет… И уже потом – две пары вытаращенных в ужасе глаз, две черных дыры ртов… Поднял оружие… И тут где-то внизу, на полу заметил… кальсоны, голубые, тёплые китайские кальсоны… Смех меня разобрал – трагедия обернулась фарсом. Запустил пистолетом в обалдевших от страха любовников, вывалился в коридор, упал на какую-то скамью и хохотал, хохотал до колик, до боли в груди, до горьких слёз… Конечно, это была истерика, страшная, на грани сумасшествия…
Кое-как добрёл до дому… впрочем, эта квартира с того дня не была моим домом, я уже не ощущал её своей, отрезанный ломоть… Собрал в командировочный портфель какие-то шмотки, не забыл бритву, зубную щётку – до сих пор не понимаю, как я мог тогда думать о таких мелочах. Зашёл в магазин, купил бутылку водки и направился в редакцию, благо тогда контора, как мы её между собой называли, была для многих не только  местом работы, но и ночлежкой – я знал, уверен был, что найду там и приют,  и компанию. Не ошибся… напился я в ту ночь жестоко. Впрочем, не только в ту – сколько длился запой, не помню. Когда очнулся – осознал, что остался  не только без семьи, без постоянного крова, но и без работы. Так началась моя жизнь бича, которая длится уже немало лет.
Сначала ночевал у кого-нибудь из приятелей, из сослуживцев… Но… у всех жёны, а они только в первый вечер могут изображать, что рады тебе, потом с трудом сдерживают раздражение, наконец, уже и не сдерживают. Начались мои ночлеги в подвалах, в подъездах, в канализационных люках. Научился искать случайные заработки,  собирать бутылки… Не смог научиться только воровать и побираться на улицах… У бывшего товарища ещё скрепя сердце попросить могу, но стоять на углу с протянутой рукой… ну никак… И ещё – не могу чувствовать себя грязным… Да вы не смейтесь – сам понимаю, что чистый бич всё равно что белый негр. Но… не могу… На ночлег давно ни к кому не прошусь, а вот ванну принять… целый график себе составил, чтобы в одном месте часто не рисоваться… Помоюсь, бельишко простирну, когда и сердобольные хозяева какое ношеное тряпьё подкинут, и дальше…
Летом, сами понимаете, мы, бичи, живем, «каждый кустик ночевать пустит» – это про нас. Вот тогда – закаты на берегу речки, неспешные беседы у костра и всё такое прочее… Но зимой… не дай вам бог такой романтики! Грязный подвал с крысами – это ещё не худший вариант…
Пытался ли  работать? Конечно. Но всё больше временно, вот как сейчас. Одно лето рулевым-мотористом на сухогрузе по Лене ходил, неплохо было, отъелся чуток, заработал неплохо. Потом, конечно, всё спустил. Коллеги устраивали в какую-нибудь районную или городскую газету – держался до первой получки. На лечение тоже товарищи определяли – ненадолго этого лечения хватало. Говорю же – болен я, неизлечимо болен. Да не алкоголизмом – веру потерял, в людей, в женщин, в любовь, в дружбу, в жизнь вообще.
Одно не меняется – как в город из очередных странствий возвращаюсь, обязательно иду к знакомому дому, прячусь где-нибудь в кустиках и жду… Жду часами, иногда до ночи… Чтобы увидеть их – Нину, Игоря… Нина постарела, погрузнела, далеко уже не тот златокудрый голубоглазый ангел. Сын совсем взрослый, институт кончает, высокий, красивый парень… Однажды с девушкой его видел. Взмолился тогда, хоть и неверующий – господи, сделай так, чтобы он не повторил мою судьбу. Только этого и прошу…               
Простил ли Нину за свою жизнь поломанную? Не знаю…  Но как начну старое вспоминать, вот тут, в груди, болит. При всех гадостях, которые она мне сделала, не могу её забыть. До сих пор, мужики, плачу по ночам… Подушку грызу, если случается она, подушка, под моей бедовой головой…
Дядя Юра замолчал, опустив голову на грудь. Мне даже показалось, что он всплакнул. Мы тоже молчали. У меня на душе было муторно. Мужика было жалко так, что хоть сам плачь вместе с ним. Подумал – ну что за судьба, мужик с головой, да и работы, видно, не боялся, а вот ведь как скрутило…   На себя примерил – куда я лезу, не в петлю ли голову толкаю? Лера моя – тоже девица балованная, одна дочь у состоятельных родителей… Но  все эти совпадения – дядя Юра, неожиданный поезд, идущий в Харьков, – всё это будоражило, одна мысль в голове билась – а вдруг  судьба ведёт? Ну, раз ведёт – последуем за ней и посмотрим, что будет дальше. Это меня немножко взбодрило, не в тюрьму же, в конце концов, меня влекут, можно и сачкануть в случае чего.
- Да ладно, дядя Юра, – этаким бодрячком вскочил я со стаканом в руках, – чего ты расстроился? Ты же мужик, и не старый ещё. Жизнь по-разному может повернуть. Вот встретишь на вильной Украине гарну дивчину – и всё наладится!
- Митя, ты сам-то веришь в то, что говоришь? – поднял мокрое от слёз лицо дядя Юра. – Какая «гарна дивчина», о чём ты? Да мне и вдову не надо… Ни одной бабе я теперь не поверю… Зачем мне новые муки?
Как-то сразу погасло наше застолье, как догоревшая свеча. Молча расползлись по своим полкам и вскоре все спали. Кроме меня. Я же всё представлял себе никогда не виданный город Харьков, площадь Дзержинского… я иду и вижу – Лерочка моя стоит, тоненькая, как камышинка, глаза синие огромные, головка чёрная, подстриженная под мальчика, ушки розовые… вся такая… такая… И тут  приближаюсь я, а на поводке у меня… «Ой, кто это?», – удивлённо и радостно восклицает девушка. «Это мой друг, зовут Мальчик», – с достоинством отвечаю я. А дальше… Дальше – сон, чёрный, тяжёлый, липкий от пота…
Проснулись наутро все хмурые, головы трещат, под глазами мешки… На Олежку вообще страшно смотреть … А работать-то надо! Налили ему стакан вермута, ожил на глазах…
В Поворино разошлись по рабочим местам. Я как следует накормил Шахиню, кроме повседневного сена, веток и хлеба, дал  побольше фруктов, в том числе – пяток обещанных  заочно ананасов, специально сбегал в магазин, пока стояли в Балашове. Слониха ела не спеша, съела всё, поглядывала на меня своими маленькими глазками, в которых мне мерещились грусть и немой вопрос: что, расстаёмся? Закончив есть, она положила мне на плечо тяжёлый хобот, и я ощутил эту тёплую тяжесть как руку  друга. В глазах защипало. В Лисках  поспешил покинуть пульман.
До Харькова оставалось девять часов хода.
В нашем купе на этот раз собралась вся честная кампания. В том числе и Вера Михайловна. Стол опять был накрыт. Меня тут явно ждали.
- Проходи, Дмитрий, садись, – Вера явно узурпировала власть за столом, – ведь мы собрались, чтобы с тобой попрощаться…
- Вот спасибо, – воскликнул я, – никак не ожидал! Не ожидал, что вы почтите меня своим присутствием за прощальным столом. Как-то до сих пор вы меня не очень жаловали. Точнее, очень не жаловали…
- Да ладно тебе, – благодушно проворчала бухгалтерша, – кто старое помянет… Да ты и сам хорош – тебе слово, ты два…
- Да уж, я не из тех, кто всё проглотит, – стал заводиться я. Но Вера на этот раз не была настроена вступать со мной в перепалку.
- Ты что, снова да ладом? – миролюбиво проговорила она. – Но я сегодня с тобой переругиваться не буду. Не то настроение. Прощаемся… Ты парень оказался неплохой, и работал как следует, и с мужиками ладил, и пил в меру. Вон даже Музафар тебя зауважал. А сначала ты мне показался… в общем, не показался. Уж больно ты на моего бывшего похож, такой же чубатый, красногубый… Но тот добрым подлецом обернулся – сбежал от меня с молодой циркачкой, ни спасибо, ни до свидания не сказал. А ведь жил два года как у Христа за пазухой. В общем, доброго пути тебе, Дмитрий, счастья с твоей девушкой… Прости, если что не так.
Потом все говорили добрые слова, даже Олежка разговорился, приглашал в гости, обещал с женой и сыном познакомить, за кедровой шишкой в тайгу взять. «Да, с тобой, неудачником,  только в тайгу ходить, – подумал я ворчливо, – там тебе обязательно самая большая шишка на голову упадёт… Да и ты и колот не поднимешь…» Но он так улыбался, был так радушен, так верил в нашу будущую встречу, что мне стало стыдно.
Володя в этот  вечер был особенно молчалив, всё поглядывал на меня с прищуром, а потом сказал: «Извини, Митя, но что-то не верится мне, что ты найдёшь в Харькове своё счастье. Уж больно твоё это предприятие авантюрой попахивает. А если бы тебе не встретился Юрий, как бы ты, интересно, в Харьков попал? Я убедился – чудеса случаются редко, но добром они обычно не кончаются».
Ему неожиданно возразил дядя Юра: «Не каркай ты, пилот! Не могут все люди быть неудачниками, кому-то ведь в жизни везёт – и жён добрых находят, и детей заботливых воспитывают. Так почему не может повезти Митьке?»
- Конечно, – горячо, волнуясь, вступил Музафар, – Митя хороший человек, и жена у него будет… хороший. Ты его, Митя, не слушай – иди к своя девушка, она тебя ждёт. И ослик… возьми ослик! Она рада будет – женщины любят маленький зверята. А он совсем маленький – пять с половиной килограмм веса, я взвесил на безмен.
- Женщины-то, может, и любят – а вот кондукторы в городском транспорте, милиция – сомневаюсь, – возразил я, хотя мне неожиданно очень захотелось появиться перед Лерой с маленьким ишачком.   
- А я все придумал – никакой милиция не придерётся, – продолжал волноваться ветврач, – вот тебе бумага… печать… всё как положено…
И он подал мне какую-то бумагу. Я развернул её и чуть не лопнул от смеха: это был солидный документ на бланке ветеринарного управления, в котором значилось, что у… собаки породы «ословидный терьер» по кличке Мальчик (хозяин такой-то)  сделаны все прививки. Подпись, печать. Передал почитать другим. Несколько минут в купе стоял такой хохот, что, казалось, вагонные хорошо укреплённые окна дребезжат и вот-вот вывалятся.
- Ну, Музафар, ты и придумал, – отсмеявшись и вытирая слезы, сказал дядя Юра, – и ты думаешь, этой галиматье кто-нибудь поверит?
- Почему не поверят, – снова взволновался Музафар, – солидный бумага, печать – всё на месте!
- Ага, в милиции дураки сидят, – вставил словечко Олежка, – осла от собаки не отличат! 
- Кто его знает, – задумчиво проговорил Володя, – может, и поверят. У нас ведь как – была бы бумага, и можно не верить глазам своим… Вот только куда ты с ослом в городе денешься?
- Найду куда, – я уже любил этого маленького ишачка по кличке Мальчик,  – не понравится Лере, в детский сад или в школу подарю, детям радость будет!
- Конечно, радость – подхватил Музафар – он же совсем маленький. Я тебе большой сумка дам, он туда войдёт. А ещё – ошейник с поводком, будешь с ним гулять.
- Представляю картинку, – усмехнулся Володя, – по вечернему Харькову гуляет наш Митя со своей красавицей, а осёл на газоне травку щиплет. А тёща с тестем как рады будут!
Пустой этот спор кончился тем, что Музафар принёс сумку, в которой мирно спал Мальчик. Ветеринар бережно извлёк малыша и поставил на ножки. Ослик выглядел как любой ребёнок спросонья, он удивлённо и боязливо оглядывал нашу кампанию. Он был весь замшевый, теплый со сна даже не вид, его длинные ушки трепетали, ножки с маленькими копытцами твёрдо стояли на полу купе, ритмичная тряска вагона ему нисколько не мешала.
Первой опомнилась Вера. Она осторожно взяла его на руки, погладила по мягкой шёрстке. Ослик  даже не думал сопротивляться, напротив, он  доверчиво прильнул к женщине и, ухватив мягкими губами её палец, начал его старательно сосать. Вера аж похорошела от умиления: «Господи, какой он симпатичный! Себе бы забрала, да некуда…»   
Вот тогда во мне впервые появилось ощущение, которое потом я испытывал не раз. Я даже и сейчас не могу описать его хоть сколько-нибудь точно, разве что известными чисто русскими – «хоть трава не расти», или «пропади всё пропадом». Это состояние потом овладевало мной в самые критические моменты жизни, к примеру, в Верхоянске, когда четверо отпетых урок хотели взять меня на ножи. Было это посреди рыжей осенней тундры, кругом ни души, никто бы меня не спас. Откуда взялась эта ржавая здоровенная железная труба, я и сам не знаю, да в другое время я бы вряд ли легко её поднял. А тут… схватил эту дуру и врезал ближайшему из них ко мне по ногам. Он упал и заревел, как раненый волк. Один блатной кинулся к нему, два других пошли на меня, но я уже видел, что глазёнки у них бегают и прежней нахрапистости в них нет. А  во мне, наоборот, проснулась такая ярость, что я запросто мог посносить им бошки. И они это почувствовали – ворча, как побеждённые звери, отступили. А я ушёл по влажной, пружинящей под ногами тундре, волоча ставшую ненужной трубу… И потом…
Впрочем, я сейчас не об этом. Весёлая злость взыграла во мне, и я сказал: «Всё. Этот пацан мой. А примут меня с ним или выгонят – это уж как фишка ляжет. Вот и проверим кое-кого. Войду в город Харьков с ослом, ведь и Иисус Христос и правда въехал в Иерусалим на осле. Это только злые, ленивые умом люди говорят, что осел – упрямая и глупая скотина.  На самом деле он прилежен и умён, у христиан он считается символом смирения, терпения и бедности. Я тоже не богач… Так что нам с ним по пути…»
Последние часы перед прибытием, как я позже заметил, всегда тянутся медленно и как-то неловко. Всё уже переговорили, все споры затихли, симпатии определись, конфликты разрешились. О чём говорить? К тому же в Харьков мы прибывали за час до полуночи, всех клонило в сон. Ясно, что на ночь глядя я в город не отправлюсь, значит, ещё одну ночь мне предстояло скоротать на своей полке. Мальчик, подгибая ноги как лошадь, улёгся в проходе.
Спал я эту последнюю в поезде ночь на удивление крепко, без снов, хотя, казалось бы, должен был волноваться перед встречей с любимой девушкой. Проснулся поздно. Наши вагоны, отцепленные от поезда, стояли в тупике. Мужиков не было, видно, разошлись по клеткам, принявшись за обычную работу. Мальчик, цокая копытцами, топтался в проходе – есть просил. Я взял его на поводок и вышел из вагона.
Пошёл к пульману. Ослика привязал возле, вынес ему охапку сена, он тут же им захрумкал.
Зашёл в вагон. Шахиня, завидев меня, сделала шаг навстречу – раньше этого не бывало. Я особенно тщательно вычистил вагон, досыта накормил и напоил слониху. Она ела не очень охотно, но всё-таки съела все, что я ей предложил. Больше мне здесь делать было нечего, но уходить почему-то… не то что не хотелось, а было как-то неловко, будто совершаю предательство. Неужто привязался к этому громадному существу? Погладил её по шершавой коже и только тогда решился посмотреть ей в глаза. Мне показалось, что они печальны, померещилось, что по её длинной морщинистой щеке медленно стекает крупная слеза. Но я почему-то не захотел убедиться в этом, боялся чего-то… Рвать так рвать – я резко развернулся и пошёл к выходу.
И тут она затрубила, да так, что этот звук резанул меня по сердцу. Он напомнил мне прощальные гудки ленских пароходов, которые всегда, с раннего детства, вызывали у меня тоску. Я думал – вот опять они уходят далеко-далеко, а я снова остаюсь… Может быть, и она чувствовала это же – вот ещё один уходит, а я и дальше буду жить в этой клетке…
Обошёл клетки, где мои спутники кормили своих подопечных. Володя просовывал через прутья клетки на длинной железяке мясо льву, тот глотал громадные куски почти не жуя и, кажется, не собирался насыщаться. Пилот на время отложил свою палку (лев при этом недовольно рявкнул), крепко пожал мне руку и сказал коротко: «Прощай, парень. Вряд ли когда свидимся. Счастья тебе!»
Олежка подкидывал сено северному оленю. Глаза у них был одинаково печальны. Олег вяло пожал мою ладонь своей мягкой, влажной пятернёй, по вдруг порывисто обнял меня за плечи и тихо сказал: «Будешь в нашем городе, обязательно заходи. С Лизой, с Димкой познакомлю… По орехи поедем или по черемшу…» Сказал и резко отвернулся.
Дядя Юра кормил обезьян и, как обычно, вёл с ними беседу: «Ну что вы хватаете эти несчастные бананы, как будто вы не человекообразные, а волкоподобные? Неужели дедушка Дарвин был неправ, и вы никогда не станете людьми? Впрочем, у большинства людей хватательный рефлекс развит почище, чем у вас…» Тут он заметил меня: «Вот видишь, всё пытаюсь наставить эту родню на путь истинный… Да пока плохо получается. А ты, значит, прощаешься? Что ж, счастья тебе! Я, конечно, никакой не оракул и тем более никак не пример для подражания, но… Всё-таки помни, что меня сгубило – а я человек конченый, – сказал он спокойно, без надрыва, – и постарайся не повторить мою судьбу. Впрочем, может, тебе больше повезёт. Ну, прощай!» –  он что было сил сжал мою руку и резко отвернулся.
С Верой и Музафаром я попрощался сердечно, но без лишних сантиментов. Только Музафар сказал: «Береги Мальчика. Не сможешь держать – отдай хорошим людям…»
Время подвигалось к полудню. Взял я свой рюкзак, посадил Мальчика в большую сумку, обернулся на наши вагоны, которые на эти несколько дней стали мне домом родным… И  вдруг почувствовал, что мне жалко этот дом покидать. И ещё я понял, что за это короткое время я очень переменился… Стал другим человеком? Да нет, это уж слишком, но что-то во мне повернулось… Я вдруг с удивлением понял, что нисколько не волнуюсь перед встречей с Лерой… И даже подумал, что такой, сегодняшний, я вряд ли ринулся бы через полстраны в незнакомый город. Не то чтобы я жалел о совершённом путешествии, как раз нет, но цель неожиданно показалась мне сомнительной и какой-то книжной. Странное дело…
С рюкзаком и тяжёлой сумкой вышел на привокзальную площадь. Стоял серенький денёк, пропахший железнодорожными запахами – креозота, какой-то смазки,  в этот запах мощно врывался смрад большого промышленного города –  дыма, газов, бензинового перегара. Дождя, слава богу, не было, погода вроде ливня не обещала, но мелконький, как из пульверизатора,  дождижко вполне посыпаться мог.  У первого встречного спросил, как проехать на площадь Дзержинского. Оказалось, что ехать никуда не надо – эта самая площадь в каких-то десяти минутах ходьбы от вокзала. Тут же словоохотливый хохол с гордостью сообщил мне, что площадь эта – третья по величине в мире и вторая в Европе.
Да, она действительно впечатляла, эта площадь имени железного Феликса! Противоположная от меня её сторона чуть терялась туманной дымке. К тому же деревья, клумбы, газоны… Но даже на этой гигантской площади не потерялся громадный памятник… ну, конечно, не Дзержинскому. Ведь площадь  - вторая в Европе, третья в мире! Кому на ней должен стоять памятник? Ну, ясно, вождю и основоположнику, вечно живому Владимиру Ильичу Ульянову-Ленину! Он там и стоял.
Я оглядел площадь. В этот будний полдень она была не многолюдна, лишь несколько человек деловито пересекали её. На дальней скамье чуть видна была фигура девушки. Лера? Я направился туда. Девушка, читающая книгу, была на неё даже отдалённо не похожа.
Я присел на другую скамью и стал ждать. Прошло десять минут… пятнадцать… двадцать…         
Мальчик беспокойно завозился в сумке. Ещё бы – под самым носом у него был давно не стриженый газон, и трава на нём была ярко-зелёная, свежая, сочная даже на вид. Мне вспомнилось:
…И отыщет на воле такие луга,
Где еще ни одна не ступала нога...
Конечно, городской газон не тянул на вольный луг, и «нога» чья-нибудь наверняка по нему ступала. Но трава была на вид не хуже луговой, хотя наверняка пропитана бензиновыми и другими промышленными газами. Но Мальчик, рождённый в неволе, вряд ли такой нежный, чтобы эта трава повредила ему.
Я извлёк ослика из сумки, привязал поводок к скамье и пустил малыша пастись на газон. Он с аппетитом захрустел травой. Лера не появлялась.
Первым подбежал ребёнок, мальчишка лет пяти. «Ой, какая лошадка маленькая!» – закричал он в совершенном восторге. «Какая же это лошадка, Павлик, – солидно поправила его высокая, полная мама, степенно подходя вслед за ним, – это же ослик. Кстати, откуда тут ослик?» «Ослик? – удивился Павлик. – Маленький осёл? Вот они какие! Я думал, они какие-то противные, раз ты меня так называешь, когда я не слушаюсь. А он хорошенький».
Постепенно возле газона собралась небольшая толпа. Здесь были две старухи и старик, три молодые женщины с колясками, какой-то солидный мужчина с портфелем, несколько парней и девчонок школьного возраста.  Они принялись обсуждать стати моего питомца – многим он нравился, женщины в основном умилялись, но были и недовольные, особенно мужчина с портфелем, очевидно, чиновник средней руки. «По какому праву, – строго спросил он меня, – вы привели осла на центральную площадь нашего города?» «Да это не осёл вовсе», – огрызнулся я. Но тут нашу беседу прервал гул мотора: около нас остановилась «раковая шейка» – милицейский газик. Из него вышли трое – довольно пожилой лейтенант, сержант и рядовой милиционер. «Что тут происходит? – строго спросил лейтенант, проходя сквозь скопление народа, и тут же спросил, увидев Мальчика:  – Вы что, не видите, написано – «По газонам не ходить, траву не мять»? При этом его, кажется, нисколько не удивило, что в центре города с миллионным населением пасётся ослик.
«Да он же маленький, мой Мальчик, – миролюбиво проговорил я, – что он там помнёт?» «Какой мальчик, – лейтенант посмотрел на меня как на умалишённого, – это же осёл!» «Во-первых, Мальчик – это кличка, а во-вторых, он не осёл, а собака», – возразил я. «Какая собака, – потерял терпенье лейтенант, – что ты мне голову морочишь?» «Собака, – продолжал я стоять на своём, – у меня и справка есть!»  «Знаешь что, – окончательно вышел из себя офицер, – кончай морочить мне голову. Забирай своего… не знаю кого – то ли мальчика, то ли собаку, то ли осла и полезай в машину! В отделение поедем, там будем с тобой разбираться!»
Времени было уже часа два. Я ещё раз оглядел площадь и окончательно понял – никакой ошибки нет, она не пришла. И не придёт. Странное дело – почему-то это меня не огорчило. Не пришла – не надо. Я взял ослика за поводок, подхватил свои шмотки и полез в машину.
В отделении всё кончилось быстро и довольно благополучно. Начальник отделения, подполковник с усталым лицом, выслушал лейтенанта, а потом обратился ко мне: «Документы!» «Чьи?» – спросил я наивно. «Твои, конечно, – закричал он, – не осла же! И не строй из себя дурака!»  «Во-первых, это не осёл, а собака, – продолжал я стоять на своём, протягивая паспорт, – а во-вторых, у него тоже есть документ». «Ты… хватит гнать! – опять закричал начальник, но тут же взял себя в руки. – Почему харьковской прописки нет?» – спросил  он, изучая мой паспорт. «Потому что я только сегодня сюда приехал», – ответил я. «И что, приехал с этим… с ослом?» – первый раз он взглянул на меня с интересом. «Говорю же вам, это не осёл, а собака», – я уже начал понимать, что зашёл с этой мистификацией слишком далеко, но остановиться не мог. Вынул справку и протянул ему. Он взял её и с изумлением стал читать. Прочтя, вдруг рассмеялся, да так хорошо, искренне, показав ровные, красивые зубы, что сразу показался мне симпатичным. Просмеявшись, нажал на кнопку. Вбежал капитан с повязкой дежурного на рукаве: «Нечипоренко, – всё ещё улыбаясь, приказал подполковник,  – ну-ка собери всех ко мне. Да кинолога, кинолога обязательно!»       
Вскоре в кабинет начальника ввалились мужики, примерно два десятка, кто в форме, а кто в штатском. Моя справка пошла по рукам, вместе с ней по кабинету начальника катился смех. Вскоре хохотали все, искренне, до слез! Если бы не почтение перед начальником, кое-кто катался бы по полу. Громче всех смеялся кинолог, средних лет капитан, длинноногий и поджарый. Он прямо-таки хрюкал от смеха, изредка повторяя: «Ословидный терьер… это надо придумать!»
Просмеявшись, подполковник отпустил своё войско. Сел за стол, выложил перед собой свои крупные мужицкие руки и уже серьёзно,  без прежней злобы обратился ко мне: «Ну, рассказывай, кто ты, что ты, где взял этого… как его?.. ословидного терьера». Не знаю почему, но я рассказал этому усталому мужику всю свою одиссею, не так подробно, как сейчас, – коротко. Но зачем ехал в Харьков – сказал, и про то, что Лера не пришла, – тоже… «Да-а, – протянул подполковник, как мне показалось, уважительно, – не каждый отправится в такую даль из-за девушки. Что, так сильно её любишь?» «Теперь уже не знаю», – искренне ответил я – я действительно не знал, что-то случилось со мною, и даже не потому, что она не пришла. «А может, домой к ней прийти? Адрес-то знаешь?» – участливо, как близкий человек, спросил начальник. «Адрес знаю. Но не пойду, – это решение я принял только что, но сразу понял, что оно окончательное, – если с самого начала попасть к женщине в зависимость, чем это кончится?»
«Ну, смотри, тебе жить, – как бы отстраняясь от меня и моих забот, проговорил подполковник и тут же спохватился. – И куда ты теперь со своим этим… терьером?» Вот об этом-то я не подумал! Действительно, куда девать Мальчика? Сам-то я не пропаду, что-нибудь придумаю, да и деньжонки кое-какие Вера мне выдала. Но с ним-то как быть?
«Ты же с ним скитаться не будешь? – я согласно кивнул головой. – Знаешь что, позвоню-ка я в зоопарк – там зверья полно, неужели для одного ослёнка местечка не найдётся? Отдашь, не жалко тебе?» Жалко, а что делать?
Прошло каких-нибудь двадцать минут, и мой Мальчик был пристроен – за ним приехала  машина с прелестной девушкой. Работница зоопарка горячо благодарила меня – оказалось, что мой Мальчик принадлежит к редкой французской породе пуату. «Пока это предположительно, – смущаясь и краснея, проговорила милая девушка, – может быть, это какой-то гибрид, но то, что у нас таких осликов нет, – это факт». Вот тебе и Азиатка, она, оказывается,  вовсе француженка!
С Мальчиком я расстался трогательно, поцеловав его в замшевую, пахнущую травой и хлевом щёку.

Эпилог

Вот, собственно, и всё про моё первое странствие. Оно было коротким, по перевернуло мою жизнь в самом начале. В эти дни, сам того не понимая, я нашёл своё призвание. Мне на роду написано быть бродягой. Да, бродягой, но  вовсе не бичом и не бомжем. Просто меня тянет в дорогу. Перепробовал в жизни множество профессий. Ходил с геологами по якутской тайге и кое-чему у них научился. Рулевым-мотористом прошёл всю Лену от Осетрово до Тикси, наш сухогруз выходил в море Лаптевых, заходил в Яну… В горах Мурунтау, в самом центре  пустыни Кызыл-Кум, при сорокаградусной жаре возил на БелАЗе золотоносную руду. Ловил краба в Баренцевом море. На «торгаше» совершил чуть не кругосветку, как поётся в песне – «бананы ел, пил кофе на Мартинике, курил в Стамбуле злые табаки». Да, так оно и было – всё это я ел, пил и курил… Но вот с алкоголем у меня отношения натянутые, разве что пива немного. В это трудно поверить, но так оно и есть. После моего первого странствия – как обрезало. Поэтому многие  спутники относятся ко мне подозрительно, одни думают, что чем-то болен, другие того хуже – что я тайно на них доношу. А я – ни то, ни другое… Почему верблюд вату не ест? Не хочет… Вот и я не хочу. Никакой аллергии у меня нет, я не убеждённый трезвенник, при случае могу и выпить немного, но удовольствия от этого не получаю.
Повторяю – я не бомж и не бич. Есть  в маленьком городе Ленске квартирка, где  всегда меня ждут – жена и подросшая дочь. Дочь, правда, не моя, но с её матерью мы сошлись давным-давно, когда вместе ходили по Лене, она поварихой у нас на сухогрузе была. Родного отца девочка не знала, а я давно привык, что она мне родней родной, скучаю по ней больше, чем по жене, да, кажется, и она без меня тоскует.
Думаю, пройдёт немного времени, и я наконец осяду – кое-какие сбережения есть, куплю домик с садом на берегу моря и буду  коротать век с заждавшимися женщинами… А там, может, Танюшка и внуков подарит.
По-моему, это мечта всех бродяг… Но, может, получится, если нигде не замёрзну, не утону и не сломаю шею…
Вспоминаю ли я Леру? Как не помнить свою первую любовь? Только я почему-то думаю, что ничего хорошего у нас бы не получилось… Кто же женится по первой любви? Никакой романтики… Кухня, тряпки, горшки, постель…
Мои спутники по первому путешествию… Разыскивал я их. Володя, как и хотел, вернулся в авиацию, полетал первым пилотом, успел даже на Боинге. Сейчас отдыхает на пенсии. Заходил к Олежке… Он совсем растолстел, распух, но всё попивает. Думаю, дело идёт к кондратию, и он уже близок… А дядю Юру зарезали в пьяной драке… Вот уж нелогичный конец! Спокойного, рассудительного человека насадить на пику… Хотя… по пьяному делу чего не бывает?
Вот кого часто вспоминаю, так это Шахиню. Скучаю даже… Помню, в маленьком южном городишке увидел афишу: «Передвижной зоопарк! Тигры, львы, обезьяны, слон…» Подумал – а вдруг это она, Шахиня моя. Не пошёл посмотреть, страшно чего-то стало – если она, только душу растравлю… Себе и ей.
Вот и всё… Налей мне, Саня, ещё пивка… Спать ложиться резона нет – скоро Харьков.               
      
        
 ТАК РЕШИЛ ФЕДЯ…

Фантазия на футбольную тему

Черт меня дернул поехать в этот захолустный городишко! Хотя… выбора-то особого не было. Семья в очередной раз распалась, с работы пришлось уйти, а при моей профессии не очень-то разбежишься с выбором – хоть  газет в областном центре стало – как собак нерезаных, да там везде сидят молодые, борзые, и я, перешагнувший порог, мягко говоря, зрелости, никому особенно был не нужен. И потому когда старый приятель Борька Краснобрюхов позвал меня в газету с кокетливым названием «Ванька-Встанька», мне ничего не оставалось, как согласиться. Когда-то  мы с Борисом здесь начинали, в газете со скромным названием «Глубокинский рабочий» – городок  зовется Глубокий.
Надо сразу объяснить две странности. Во-первых, откуда у Борьки такая странная фамилия. «Да это дед наградил, – когда-то объяснил мне Борис, – он  безотцовщина, подкидыш. А нашли его завернутым в огромные красные штаны, галифе, которые были ему и штанами, и рубахой, и домом. В них и притащили в приют. Бумажек при нем никаких не было, потому назвали его, конечно, Владимиром, в честь Ленина, а фамилию дали Краснобрюков – в честь штанов. Когда паспорт получал, паспортистка нечаянно одну букву изменила, и стали мы Краснобрюховы. Так и живем с этой фамилией. Надо бы заменить, да все не соберусь… В общем, – неожиданно  закончил приятель, –это  называется «Вчера мы хоронили двух марксистов», – была  у него такая привычка ни к селу ни к городу приплетать строки из лагерных песен или матерных частушек, хотя человек он был тихий, домашний, жену свою, корректоршу,  побаивался.   
Теперь – почему газета так странно называется – «Ванька-Встанька».  Дело в том, что в Глубоком девятый вал перестройки унес почти все конторы, большие и маленькие. А вот фабрика игрушек уцелела, и не только уцелела, а расцвела так, как ей в эпоху развитого социализма и не снилось. Тогда несколько бабушек не спеша шили тут неведомых зверушек, то ли зайцев, то ли котов, а может, енотов, поди разбери. Когда же на нас нежданно-негаданно наступил капитализм, фабрику по дешевке купил бывший двоечник и городской хулиган Миша Медведь (фамилия у него – Медведев), и она преобразилась. Где Миша взял денег – неизвестно, но факт состоит в том, что появилось заграничное оборудование, бабушек отправили отдыхать – кого по домам, кого на погост, вместо них сели мордатые парни и голенастые девушки, появилась пара-тройка очкариков-инженеров, компьютеры застрекотали как кузнечики, и стала фабрика производить всяческих роботов, трансформеры, пазлы и прочие непонятные  штучки. А чтобы и простой народ, не понимающий толка в этих новомодных игрушках, мог нести Мише Медведю свои гроши, делали громадных слонов, кошек, собак, которых глубокинский обыватель, подкопив деньжат, с удовольствием покупал к дням рождения своих чад.
Но фирменным товаром стали обычные Ваньки-Встаньки, игрушки-неваляшки, известные на Руси от века. Обычные, да не совсем… Необычным в них было то, что на них вместо румяных русских красавиц были изображены лица наших вождей, прошлых и нынешних, от Ленина и Сталина до Ельцина и Путина. Этот товар хорошо шел не только в областном центре, куда иностранцы наведывались нередко, но, говорят, и в столицу проникал – и там не залеживался.
Между тем газета «Глубокинский рабочий»  (когда-то мы с Борькой, ерничая, предлагали назвать её «Глубокая правда») и на ладан почти не дышала – выходила от случая к случаю, у городской администрации на нее денег не было. Краснобрюхов уже всех корреспондентов сократил за ненадобностью, остался один да при жене-корректоре, которая неизвестно что корректировала (впрочем, и зарабатывала неизвестно что). И тогда к нему в редакцию (это была двухэтажная развалюха постройки конца Х1Х века, где Бориса и его жену время от времени пугали призраки прежних владельцев) приехал собственной кругленькой персоной Миша Медведь – они были знакомы с детства, уличный Миша не раз дружелюбно бил домашнему Боре морду, не нанося, впрочем, увечий и даже не оставляя синяков. Так что обижаться на него не было смысла. Лицо Миши, точнее, морда уличного дебошира, состоящая исключительно из круглых предметов – круглые нос, щеки, глаза, подбородок и даже губы, тем не менее щеголяло явно нездешним загаром –  либо Канары, либо Таиланд, а может, даже Ницца. Одет он был по моде олигархов местного розлива периода начального накопления капитала – спортивный костюм фирмы «Пума», кроссовки «Адидас», на шее – золотая цепь, которая выдержала бы и ротвейлера, круглые пальцы – сплошь в перстнях. Он сиял лучезарной улыбкой.
- Здорово, Писемский! – пророкотал он басом, настоянным на поддельных сигаретах «Марлборо» и настоящей водке «Черноголовка». – Или ты Писарев? - Кругленький олигарх проявлял недюжинное знание отечественной литературы. – Ну, как, будем газету делать или глазки корчить?
-  А я что тут делаю? – пробурчал Борис, неприязненно вспоминая прикосновение шершавой медведевской пятерни к своей нежной щеке отрока.
- Да ты-то как раз глазки корчишь, – быстро  и весело ответил Миша. – Или  ты считаешь, что это газета? – Медведь двумя пальцами, как обмаранную детскую пеленку, поднял со стола листок «Глубокинского рабочего». На первой полосе красовался огромный заголовок «Защитим демократию!», под которым некто Михаил Свободный (он же Борис Краснобрюхов) с незаурядным жаром публициста описывал митинг с участием двух десятков полусумасшедших пенсионеров, защищавших выкинутых с игрушечной фабрики бабушек, которым даже слово такое «трансформер» ни в жизнь не запомнить. Снизу был подверстан репортаж под заголовком «Глубокий – не глубинка», в котором Владимир Новый (догадайтесь, как его настоящая фамилия) излагал прогрессивные мысли мэра города Каблуковского – он  собирался превратить захолустный город в процветающий (только непонятно было –  на какие шиши). – Это, по-твоему, газета?  В общем, так… Я даю деньги – хорошие деньги! – а ты…
Борис сопротивлялся ровно столько, сколько пересидевшая в девках тридцатилетняя тетка перед первой брачной ночью. В общем, они договорились. Так газета приобрела игривое название «Ванька-Встанька» (Борис имел в виду, про себя, конечно, гордую мысль, дескать, нас с ног не собьешь), солидный бюджет, а следовательно – возможность набрать более или менее профессиональных людей, а также задание – неназойливо прославлять замечательные деяния Медведя и его фабрики.
               
                2

Тогда в город своей молодости вернулся я. И сразу заскучал. Мне было скучно писать о людях, которые изобретают новые игрушки-роботы и становятся ударниками капиталистического труда. Было неинтересно следить за предвыборной борьбой мэра Каблуковского («Мы отремонтировали десять километров дорог и все дырки на проезжей части заполнили битым кирпичом – это наше ноу-хау») и ставленником Медведя неким Корнеем Сухово-Пивным («Мы превратим Глубокий в город-сад, построим аква-парк и ледовый дворец спорта»). Я, конечно, писал обо всем этом – деньги же платили! – но, повторяю, мне было скучно.
И потому я очень обрадовался, когда обнаружил в городе приличную футбольную команду, которая даже играла на первенство России. Правда, всего лишь во второй лиге, но все же… А так как футбол – увлечение моей юности (сам когда-то побил ноги в этой молодецкой забаве), то решил – заделаюсь-ка я спортивным комментатором. Мой энтузиазм подогрело то, что главным тренером команды был Георгий Веснин, довольно известный в прошлом форвард, поигравший в столице и даже появлявшийся в сборной страны. Было интересно с ним познакомиться. Называлась команда довольно странно для сибирского городка – «Карлсон». Но я-то знал, как, впрочем, и все в городе, откуда идут денежки на ее содержание, потому не удивлялся. Хорошо хоть, не Буратино… Те, кто был не в курсе дела, думали, что наши футболисты имеют спонсора где-нибудь в Швеции.
Позвонил… Веснин на встречу согласился, но как-то вяло, без энтузиазма. Договорились встретиться вечером в редакции, которая из исторической развалюхи переехала в новую трехкомнатную квартиру. Футбольный сезон еще не начался – стояла ранняя весна, но вечер выдался неожиданно теплый, почти летний, и я ждал бывшую знаменитость, распахнув окно, чтобы сигаретный дым (а смолил я нещадно) не повредил спортивной форме моего будущего собеседника. Я представлял его таким, каким запомнил по старым газетным фотографиям и телевизионным трансляциям, – стройным, гибким юношей, белокурым и голубоглазым.
–Можно? – раздался от дверей тихий и какой-то скрипучий голос. В проеме стоял унылый длинный мужик с серыми волосами, с лицом, изрезанным морщинами и шрамами, среди которых торчал небольшой красноватый носик. Было в его лице что-то обезьянье. Бесцветные глаза, однако, смотрели на меня весьма серьезно и даже как-то пронзительно, оценивающе.
– Здравствуйте, – продолжал мужик. – Вы и есть Альберт?
– Да, это я, – пришлось  мне признаться – в его вопросе явно слышалось неодобрение.
– А я – Веснин, – этого он мог и не говорить, больше я никого не ждал. – Кстати, почему вы – Альберт?
– А кем я должен быть? – мой вопрос прозвучал слегка растерянно.
– Ну, мало ли кем… Иваном, Степаном, Михаилом… Русских имен – сколько хочешь.
– Ну, а меня родители назвали вот так, тогда иностранные имена были в моде,  –  я почувствовал раздражение. – Кстати, все имена, которые вы назвали, по происхождению нерусские.
–  Да знаю я, – ответил он, и в его скрипучем голосе  послышалась досада,  –тоже кое-чему учились. Кстати, филологический между играми окончил. А имена… они давно уже стали традиционно русскими. А у вас…
- Да полно, – я  по-настоящему разозлился. – Мы же встретились не для того, чтобы обсуждать, почему меня зовут так, а не иначе.
- Да, конечно, конечно, – рассеянно  проговорил Веснин. – Так о чем будем говорить? О футболе? Надоел мне сей предмет, признаться… А вы-то в нем что-нибудь понимаете? Хотя… вы, журналисты, во всем понимаете, или делаете вид… А в футболе вообще все понимают больше меня. Хотя у меня от него все ноги в шрамах.
- Вот потому мне интересно с вами поговорить, – уже  спокойно подхватил я. – Помню вас на поле – не последним были игроком…
- Неужели помните? – оживился мой собеседник. – Значит, должны помнить, какого гола я немцам поставил! В падении, через себя, с опорой на одну руку… Кипер даже ухом не повел. Кто из нынешних так может?
Постепенно разговор наладился. Веснин рассказал о том, как «Карлсон» готовится к сезону, поделился планами, сказал, что ниже пятого места команда не должна опуститься. Рассказал об игроках. Я сразу запомнил несколько необычных фамилий (такая у меня странная память – редкие имена запоминаю хорошо, распространенные – путаю) – Стульев, Мячиков, Семен Капля, вратарь Федор Полторадядько. Остальные остались на диктофонной ленте и были самые ординарные, из ряда – Иванов, Петров, Сидоров…
- С ребятами перед игрой, после общаться разрешаете? – дипломатично спросил я.
- Да пожалуйста, – ответил  Веснин – если  они сами захотят… А то ведь как бывает – залетит команда, ни на кого смотреть не хочется… Только вот с кипером нашим, Федей, проблемы – он  глухонемой. Правда, материться научился, защиту кроет так что уши вянут. Ну, а я с ним общаюсь через его младшего братишку – он их семафор легко понимает, и говорить умеет, не то что Федя. А Стульев с Мячиковым… там специфика… ну, да сами увидите…
- Голубые, что ли? – неосторожно предположил я.
- Еще чего! – сразу воспламенился Веснин. – Только этой нечисти не хватало! Нет… там другое… потом поймете. Кстати, не только этих, голубых разных, но и никаких Ахмедовых, Дзе, Абрамовичей в команде не держу. Это пусть в «вышке» негры с моджахедами  наперегонки бегают, у меня – только братья-славяне.
- Но… если… - несколько растерялся я, - скажем, еврей или татарин играют лучше, чем украинец или русский, вы что, их в команду не возьмете?
- Во-первых, – спокойно  и поучительно, как формулу, выговорил Веснин, – евреи вообще в футбол играть не умеют, так же как и татары и азеры разные. А во-вторых, мы что разыгрываем? Чемпионат России. Вот пусть русские с русскими и соревнуются. В крайнем случае – с хохлами или бульбашами.
- Выходит, украинцев и белорусов вы тоже не очень жалуете, раз так их называете? – спросил я.
- Да нет, пусть бегают. Вон тот же Федя Полторадядько – чистый хохол. Хорошо – немой, на мове балакать не может, а то она меня злит – какой-то крестьянский язык. Капля, по-моему, бульбаш. А остальные – чистые русаки. Это – мой принцип. Россия – русским! А то куда ни сунься – везде нацменьшинства верховодят – в науке, в театре, писатели, художники в основном черненькие, кудрявые, носатые. Пусть хоть у меня в команде ими не пахнет, пока я тут хозяин. И так, выходишь на поляну, посмотришь на противника и не поймешь, в какой ты стране. Но тут уж от меня не зависит. Была бы моя воля, я бы всех этих зверьков вообще на поле не выпускал. Команду ЦСКА мне  не надо.
- При чем здесь ЦСКА? – удивился я.
- А я это расшифровываю так: центр свой, края – армяне. А вы, кстати, кто по крови?
- По чему? – растерянно переспросил я.
- Ну, по крови, по происхождению, – нетерпеливо  разъяснил тренер. – А то и имя у вас… да и внешность…
- Георгий Валентинович, – я  тоже не сдержал раздражения, – что-то  наш разговор всё время не туда скатывается. То имя мое вам не нравится, теперь вот – внешность. По крови я, кстати, такой же русский, как вы, если у нас в Сибири можно найти хоть одного чисто русского. Ну, да ладно. Георгий Валентинович, я намерен весь сезон освещать, как  у команды идут дела. Поэтому очень надеюсь на вашу благосклонную помощь.
- Давайте, дерзайте… – отстранённо, как-то нехотя разрешил Веснин. – Но… насчет моей помощи… тут проблемы… знаете, наверное, какая у тренеров жизнь. При команде надо быть, а тут еще то туда дёрнут, то сюда… совещания разные, советы… Вы лучше с начальником команды познакомьтесь, он у нас общительный. Зовут Вячеслав Адамович Золотов. Все зовут его просто Славой, думаю, и вы с ним коротко сойдетесь. Он прессу любит. А за сим – разрешите откланяться, дел много, сезон на носу.
И он, не оглядываясь и прямо держа спину, удалился в свой чистый мир, где зеленеет газон и, как колокольчики, звенят красивые мячи. Где всё решает честная спортивная борьба. А я потащился в свою унылую холостяцкую нору, где, невероятно широко открывая в писке красный рот, ждал меня подобранный на свалке чёрный котенок по имени Пеле. «Ну что, пацан, – сказал я ему, – если бы господин Веснин узнал, как тебя зовут, он бы совсем не стал со мной общаться. Но мы ему не скажем». «Хочешь – говори, не хочешь – как хочешь, не говори, –  пропищал Пеле, – только  дай быстрее пожрать». Он гнал перед собой пустое блюдечко, орудуя лапой не хуже своего знаменитого тезки.
                3

Я продолжал работать, писал обо всем, что в те годы было (или казалось, что было) интересно читающей публике, – о местечковой политике, которая изо всех сил копировала центр, а также о разного рода преступлениях, о проблемах проституток, о судьбах заключенных – на окраине Глубокого была колония общего режима. И готовился к началу футбольного сезона. Заходил на тренировки. Стадион в городке был небольшой, но уютный, и трава на газоне всходила хорошая, ровная. Трибуна – всего одна, но добротно отремонтированная, нарядная и довольно вместительная – при желании тысяч десять болельщиков усядется. Раздевалки, душевые – как водится, под трибунами, и тоже хорошие, просторные, чистые.
Присматривался к игрокам. Сразу бросился в глаза Семен Капля, Сэм, как его звали в городе. Он был – местная знаменитость и по совместительству пижон, стиляга. Костюмы шил на заказ, яркие, пестрые, галстук предпочитал бабочку. На главной улице имени, конечно, Ленина появлялся с солидной тростью, увенчанной головой Мефистофеля. Имея довольно заурядную внешность,  очень следил за ней – ходил в холеной бороде, подбривал брови, делал маникюр (насчет педикюра – не знаю, но при его специальности форварда – вряд ли, там, впереди, ног не берегут, ни своих, ни чужих, не то что лак – ногти отскочат). Нападающий он был неплохой, мешало разве, что он как бы все время любовался собой. Довершал его портрет всегда находящийся при нем громадный голубой дог по кличке Доктор, который по солидности этой кличке вполне соответствовал. Дог приходил с Сэмом  на тренировки и всегда монументально и неподвижно сидел рядом со скамейкой запасных, где во время тренировок располагался и я. В солнечный день хозяин надевал на него панаму и зеркальные очки, что очень точно дополняло облик Доктора. Мне всегда казалось, что он имеет свою точку зрения на то, что происходит на поле и когда-нибудь ее сообщит, но только тренеру – на остальных он и глядеть не станет – Доктор!
Очень понравился Федя Полторадядько. Это был добрый, мужественный чернобородый гигант, вне поля улыбчивый, разумеется, молчаливый – а как бы он, глухонемой, разговаривал? На поле он преображался – становился неистовым и, когда ш ёл на мяч, мог ненароком стоптать и собственного защитника. При этом яростно и по-черному ругался, это у него получалось замечательно, очень отчетливо, как будто у человека с нормальной дикцией. Вратарь он был хороший, прыгучий, с отличной реакцией. Местная команда, пожалуй, была ему маловата, как переростку – детские штаны. За его воротами всегда сидел братишка, мальчик, который со временем обещал стать таким же красивым и мужественным. Он сидел и терпеливо ждал, когда тренеру или кому-нибудь еще понадобится пообщаться с братом, и тут он выступал в роли переводчика. Звали мальчика Толя.
Я долго не мог понять сути таинственной связи между Стульевым и Мячиковым, на которую в нашей первой беседе намекал Веснин. Они были абсолютно разными. Полузащитник Стульев был невысокий светлый парень, крепко сложенный, подвижный. Я сразу заметил, что в центре поля он был хозяин – все видел, все понимал, мог отдать мяч именно туда, куда нужно.
Мячиков – здоровый, немного рыхловатый блондин, играл центрального защитника, что вполне соответствовало его комплекции и темпераменту. Его не так-то просто было обмануть хитрыми финтами, а также столкнуть с места, сбить с ног и переиграть в воздухе. Столб да и только!
Но что-то их все-таки связывало. До поры до времени я не мог понять, что именно. Позже выяснилось, что связь эта была  прочной и до ужаса материальной…
А вот между правыми полузащитником и защитником связь была очевидной. Дело в том, что Игорь и Олег Серовы были братьями-близнецами, похожими как два яйца из-под одной курицы. Когда какой-нибудь слишком шустрый нападающий противника обходил одного из братьев и перед ним вырастал другой, точно такой же, – некоторых это сбивало с толку. Однажды они под трибунами разминались – играли в настольный теннис. В это время пришел артист из местного театра, веселый пьяница и балагур. Как всегда,  был под хмельком.  Раньше он братьев вместе никогда не видел. Решил понаблюдать за игрой. Но вдруг ему что-то показалось неправильным, неестественным. Сначала не верил глазам. Но протер их, присмотрелся – так и есть, у обоих концов стола прыгал с ракеткой один и тот же человек – здоровый, начинающий лысеть шатен. С тихим стоном артист вышел на воздух и долго сидел на скамеечке у входа. А потом встал и решительно направился на тихую тенистую улочку, где укромно располагалась психиатрическая больница. После этого он долго не мог пить. Не хотелось. 
Это были, пожалуй, самые яркие фигуры в команде. Были еще защитники Метелицын и Петров, полузащитники Поликарпов, Матросов и прочая массовка. Из запасных надо обязательно назвать Володьку Макарова, юного мальчишечку, тоненького и шустрого, который из кожи вон лез, чтобы попасть «в основу». Володьку недавно привёз откуда-то  в Глубокий Золотов, и Веснин его выделил среди других, насколько я знал, планировал выпускать в конце игры вместо Капли. Он будет играть в этой истории некоторую, и не такую уж маленькую роль.
Вячеслав Золотов оказался полнеющим брюнетом с сединой,  предательски проступающей в пышной шевелюре и аккуратной шотландской бородке. С ним я познакомился быстро. И сразу же, как и обещал Веснин, сошелся близко, перешел на «ты». Впрочем, это была инициатива Золотова.
- Знаешь, не люблю я это… цирлих-манирлих… Буду звать тебя Аликом, а ты меня – Славой. Лады?
Как же я мог не согласиться?
- Значит, ты будешь местный «Футбол-хоккей»? Здорово! Тут про нас никто толком не писал. Так, информашки… Выиграли-проиграли… А ты вон интервью с Весниным сделал. Ничего, толково… Только… знаешь что? Ты с ним поменьше общайся. Лучше со мной…
- Почему? – на всякий случай спросил я, хотя уже начинал понимать – почему. – Ведь он главный тренер.
- Так-то оно так, но… Занят он. Да и не очень жалует вашего брата. К тому же он у нас с тараканами… Да ты сам разберешься… Вот, нацменов не любит. Я ему хороших ребят предлагал, в солидных клубах за основу играли и стоят недорого. А он… этот на армяшку похож, тот – татарин, этот – бурят… Теперь только братьев-славян ищу. Или химичу с паспортами. Но про это – ни-ни… Есть у нас в городе еще одна команда,  правда, классом пониже, на первенство области играет. Так там кого только нет – и азеры, и татары,  даже один еврей затесался. Конечно, и русаков полно. Можно было бы оттуда пару-тройку приличных ребят взять, но Георгий их в принципе не хочет, жидовская, говорит, команда. А они набирают потихоньку. Как бы нас в лиге не потеснили… Ну, да бог не выдаст, свинья не съест. Прорвемся! Ты… вот что. Мне во время сезона твоя помощь потребуется.
- Само собой. Буду по мере сил писать…
- Да не только в писанине дело… Ну, да по ходу разберешься. Поймешь, ты вроде мальчонка понятливый. Вот скоро первая игра – судей надо встретить.
- Зачем же мне их встречать? – удивился я.
- Да не тебе, чудак-человек, – засмеялся  Золотов. – Не только тебе. Вместе со мной. Встретим и повезем в пионерский лагерь.
- В какой ещё лагерь? – удивился я. – Про пионеров давно забыли…
- Да при чем здесь пионеры, на кой они тебе сдались? – благодушно спросил Слава. – Просто есть у Медведя такой уголок в лесу… сам увидишь.
Ну, лагерь так лагерь. Только что мы там с этими судьями делать будем? Я, конечно, догадывался, не с дерева всё же упал, что мы их там как-то перед игрой ублажать будем, чтобы свистели как надо. Вопрос – как? Но потом подумал – не мое это дело, Золотов позаботится. Надеюсь, ничего криминального там не случится, скажем, взятку при мне толкать постесняется, пресса все как-никак
Футбольный сезон приближался, мое сердце болельщика и новоиспеченного спортивного репортера радостно трепетало в ожидании зрелищ и новых ощущений – я никогда прежде не был допущен туда, где эти зрелища завариваются, как густая каша: в раздевалки, в тренерские и судейские комнаты, да и на скамейке запасных, рядом с полем, никогда не сидел, а ведь там, предвкушал я, игра смотрится совсем по-другому: доносятся все слова и словечки, которые сказаны на поле,  даже запах пота, который исходит от игроков, как от лошадей во время скачки, явственно ощутим.
В этом ожидании, общении с тренерами и футболистами дела в редакции я слегка подзапустил, всё остальное мне по-прежнему было неинтересно. За что Борька мне уже слегка попенял.
- Старичок, – сказал он, – я понимаю, что футбол – это занятно, но нас тут не так много, чтобы кто-то мог писать об одном футболе. Я, может, тоже хочу писать о балете (откуда взять в Глубоком балет, подумал я), но… грехи не пускают. А то… все упираются, а ты… слишком вольготно живешь. В общем – как  всегда ни к селу ни к городу добавил он, – это  называется  «У меня была коза…»
Да, надо признать, все действительно упирались. Газета на деньги Медведя преобразилась, стала гораздо толще. Компьютеры появились. Народу прибавилось. Борис привез из областного центра двух девочек, выпускниц факультета журналистики. Они были пока зеленоваты, но изо всех сил преодолевали школярскую застенчивость – торчали в милиции, стараясь не пропустить какого-нибудь громкого преступления, осваивали азы капиталистической экономики, бегали на пожары, которые в деревянном Глубоком летней порой случались не так уж редко. Были они на редкость разными внешне – одна высокая, по-юношески нескладная крашеная брюнетка, скуластая, чуть раскосая, – где-то  недалеко притаился предок-азиат; вторая – маленькая пикантная блондинка, пухленькая, с игривыми кудряшками. При этом они держались друг за друга чуть ли не в прямом смысле слова – за ручки, «мы с Тамарой ходим парой», что очень мешало глубокинским ловеласам добиться успеха. Борис тоже приложил некоторые усилия, чтобы как-то разъединить этих сиамских близняшек: «Я плачу вам две зарплаты, – некорректно  упрекал он их, – а  вы работаете как один… одна… Может, вам один оклад положить? Это получается…» – начал было он, но смолк – видимо, вспомнил, что ничего приличного в его репертуаре нет, а перед ним как-никак дамы.
Пришел ответственный секретарь, старый журналюга и пьяница Кирилл Мефодьевич, он по старинке рисовал макеты аккуратно, цветными карандашами, чем очень потешал Эмиля, молодого верстальщика, компьютерного гения, который не раз ему говорил: «Мефодьич, мне эта твоя живопись – до лампады, ты мне нарисуй, что куда ставить, а дальше я разберусь». Старик молчал и, изрыгая, как Змей Горыныч, облака перегара, корпел над своими бумажками. Борис подумывал его выгнать за ненадобностью, но жалел.
Было еще трое-четверо мальчишек и девчонок, вундеркиндов из выпускников местных школ, которые готовились поступать чуть ли не в литинститут и планы имели грандиозные, а пока рыли землю носом в поисках сенсаций. В свободное время все они писали кто стихи, кто прозу, по вечерам читали эти опусы друг другу и спорили о том, кто из них гений, а кто просто талант.
На этом юном и старательном  фоне я выглядел элементарным бездельником, мои редкие шедевры никак не могли устроить Бориса, и потому его недовольство было, конечно, справедливым. Но я ничего не мог поделать со своей природной ленью и по-прежнему делил время между редкими посещениями редакции, почти постоянным торчанием на стадионе и вечерними беседами с Пеле, который жрал куда больше меня, ворчал и вопил, недовольный моими частыми отлучками, и грозил вырасти в громадного чёрного кота, а больших чёрных котов я с детства не то чтобы побаивался, но испытывал по отношению к ним какое-то мистическое чувство – они мне казались существами из других миров. Но существовать под одной крышей с пришельцем я  не был готов. К тому же нрав у моего Пеле был какой-то не кошачий – он никогда не мурлыкал, не бодал просительно ногу в ожидании ласки, не укладывался спать под мой бок, только хрипло орал на меня и гонял лапой блюдце, которое становилось для него недостаточно вместительным.
Таким был  мой скудный быт. Что касается работы… конечно, понимал, что надо что-то менять, но всё откладывал… вот ещё недельку посибаритствую и примусь трудиться засучив рукава. Но недели катились за неделями, а я никак не мог собираться. Борис здоровался со мною всё холоднее. В наших отношениях наступила осень, которая могла очень быстро обернуться студеной зимой. А оказаться зимой на улице… бр-р-р, даже представить страшно!
Зато на стадионе царила весна. Газон зазеленел так густо, что постоянно хотелось лечь на него и заснуть. Рабочие развешивали яркие флаги, которые призывно колыхались от легкого ветерка. Трибуны щеголяли свежей краской и яркими пластмассовыми сидениями. Ребята пока выходили на тренировки в застиранной тренировочной форме – блекло-голубые майки, синие трусы – и потому смотрелись как неизвестно каким образом проникшие в этот яркий мир уличные мальчишки. А новое обмундирование уже было готово и ждало их – ярко-жёлтые футболки (на правой стороне груди – маленькое изображение человечка с пропеллером на спине), такие же гетры  и небесно-голубые трусы с жёлтой полосой понизу.
               
                4

Накануне первой игры Золотов позвонил мне в редакцию. «Время «че», – загадочно произнес он, не поздоровавшись. – Готовься, через полчаса я за тобой заеду».
Ровно через полчаса перед редакционным крыльцом замер, как импортная Сивка-Бурка (в смысле – как лист перед травой), сверкающий полировкой новенький джип «Чероки». Вышел чисто выбритый, благоухающий дорогим одеколоном Золотов – в нарядном, ярком спортивном костюме, в настоящих американских кроссовках. Я встретил его в дверях.
- Садись, поехали, – сказал  он озабоченно.
- Куда, Слава? – спросил  я на всякий случай, хотя догадывался.
- Куда, куда… – недовольно  проворчал он. – Дорогу не закудыкивай. Садись давай.
Путь наш лежал к маленькому кривому зданию железнодорожного вокзала, на котором красовалась новая громадная вывеска с помпезной надписью «Город Глубокий» – как  будто шикарная шляпа, украденная у кого-то вонючим бомжем, – первый взнос Миши Медведя во внешний облик родного города. Вышли на дощатый перрон, в котором каждая доска лежала сама по себе и угрожала безопасности и самой жизни незадачливого пассажира. Поезд подошел вовремя. Из пятого вагона, перед которым в позах высоких дипломатов, встречающих послов могущественной державы, стояли мы со Славой, вышли трое одинаковых мужчин – одинакового роста, с одинаково коротко подстриженными волосами, в одинаковых серых костюмах, с одинаковыми черными дипломатами в правой руке. Один из них сошёл первым, двое спрыгнули следом – всего-то и разницы. «Первый – главный, остальные двое – боковые, лайсманы», - догадался я.
- Приветствуем вас на гостеприимной земле города Глубокого, – склонился  в почтительном полупоклоне Золотов. – Разрешите представиться – начальник команды «Карлсон» Вячеслав Золотов, можно просто Слава. А это – представитель прессы, наш «Футбол-Хоккей», золотое перо – зовут Альберт. Можно просто Алик.
Гости представились вполголоса. Имен я не разобрал, но показалось, что всех троих зовут одинаково, скажем, Иван Иванович Иванов.   
- Один небольшой оргвопрос, - сладко, как арию индийского гостя из оперы «Садко», пел Слава. – Дорогим гостям предлагается выбор. Можно банально поехать в гостиницу – разумеется, номера «люкс» для каждого, душ с дороги и все кулинарные изыски общепита. А можно – на лоне первозданной природы, сосны, пальмы и кедры, дикие, но совершенно неопасные звери, готовые безвозмездно пожертвовать своё мясо на шашлыки. Разумеется, банька и все прочие прелести свободного отдыха. Итак, что решаем?
Гости неожиданно отвернулись от нас, встали в кружок голова к голове, как будто обсуждая на поле спорный вопрос. Наконец главный повернулся к нам и спросил угрюмо:
- А эти… дикие шашлыки, их что, убивать надо?
 - Ну, что вы, – просиял прекрасной улыбкой Золотов, - никакого кровопролития, пусть себе гуляют. Всё уже готово, томится в винном уксусе, с лучком и помидорчиками,  ждёт!
- А эти… прочие прелести… надёжные кадры? – ещё более мрачнея, проговорил главный, проявив при этом недюжинную сообразительность – я, например, намека не понял.
– А как же! – улыбке Золотова не было преград ни в море, ни на суше. – Все, так сказать, красавицы, комсомолки, спортсменки.
- Комсомолки? – По мере того как Слава сиял ярче и ярче, главный как будто покрывался пеплом, как прогоревший костер. – Да им, наверное, в обед сто лет.
- Ну, что вы! – Мне показалось, что прекрасные зубы Золотова вот сейчас выпадут и вдребезги разобьются о кривые доски перрона. – Народ в самой прекрасной поре… Бальзаковский возраст! Просто они очень рано начали… общественную деятельность.
- Так что мы ждем? – вдруг просиял главный, и оказалось, что его дантист нисколько не хуже Славкиного. Тут же, как по команде, зажглись не менее ослепительные улыбки лайсманов. – Поехали!      
Поколесив по кривым улочкам Глубокого, джип выехал на отличную дорогу, облитую свежим асфальтом и блестящую, как сапоги у дисциплинированного солдата. Она ровно, как скальпель хорошего хирурга операционное поле, разрезала густой смешанный лес, где могучие сосны несколько презрительно поглядывали свысока на слегка инфантильные берёзки, а подлесок, как озорной пацан, хватал и тех, и других за ноги. По случаю весны он полыхал лиловым огнём цветущего багульника.
Наконец  джип с разбега уткнулся во внушительные тесовые (якобы) ворота, украшенные поверху фольклорными петухами и лошадьми. Водитель, мрачный бритый детина, щелкнул какой-то неведомой мне, но явно электронной штукой, створки этих ворот поползли в разные стороны, оказавшись вовсе не деревянными, а металлическими, причём металл этот с изнанки ворот выглядел так солидно, что становилось ясно – кумулятивный снаряд его не пробьет. В проёме открылась картина, достойная кисти художника Васнецова, – на фоне широкой центральной аллеи (она пролегала не только между родных осин, сосен и берез, но среди пальм) и убегающих вдаль белоснежных песчаных дорожек нас встречала живописная группа людей, застывших в скульптурных позах. Ну, два бритых амбала в чёрном по краям – не в счет, их можно смело отнести к деталям заградительных сооружений, тем более что и по предназначению, и по интеллекту, которым явно не были отягощены их непроницаемые физиономии, они таковыми и являлись. Центр композиции держали совсем другие фигуры, которых можно было бы назвать заставой богатырской в женском варианте, но… не хватало коней, да и доспехов было явно маловато. Я не поленюсь нарисовать их (хотя и не Васнецов), несмотря даже на то, что в этом повествовании они значительной роли играть не будут. Только ту специфическую роль, для которой их сюда время от  времени привозили.
Итак… В центре (там, где положено находиться Илье Муромцу) монументально высилась блондинка таких статей, что ей не хватало только весла, чтобы украшать какой-нибудь заштатный советский парк. Ее формы вызывали в памяти старый анекдот о карлике, который в экстазе бегал по холмам и впадинам на теле любимой и кричал: «Это всё мое!» При этом она имела белокурую головку, от которой на мощную грудь сбегала коса, похожая на громадный колос, какие собирался выращивать на колхозных полях шарлатан Лысенко. Широко распахнутые глаза были бездонны и голубы, как небо над головой и… я сказал бы – невинны, как у Василисы Прекрасной, если бы в них, подобно кучевым облакам, не плавала похоть. «Солдат любви», – подумал  я привычным штампом нашей шаловливой студенческой юности, но тут же мысленно поправил себя: бери выше, гораздо выше – полковник, если не генерал.
Одесную, там, где, если я ничего не путаю, положено стоять Алёше Поповичу, скромно потупила очи невысокая брюнетка. Если бы я рассматривал отдельно ее верхнюю часть, то, кроме как «хрупкая», другого определения не подобрал бы –  изящная, гладко причёсанная головка, мелкие черты лица, беззащитные плечики, тоненькие ключицы, едва выступающие бугорки грудей, талия, которую любой мужик легко охватит двумя ладонями… Но… эта скромная талия неожиданно перетекала в роскошные бедра, а они – в мощные икры, всё это – что ниже талии – с удовольствием написал бы голландский художник Рубенс, который, как известно искусствоведам, а также солдатам и зэкам, любил писать именно роскошных женщин. Впрочем, вполне вероятно, что зэка и солдаты обожают его творчество, не подозревая, что такой художник когда-то жил на свете.
Ошуюю  (раз уж я перешел на старославянский, который не очень прилежно учил в университете), чтобы быть последовательным до конца – занимая штатное место Добрыни Никитича, стояла девица, которую я сразу определил как туристку. Есть такая категория девушек, которые любят участвовать в рискованных затеях мужчин – ходить с ними в дальние походы, лазать по горам и пещерам, нырять на дно океана, пересекать пустыни. Чаще всего это особи не слишком привлекательные внешне, и потому они ищут общество мужчин там, где более привлекательные товарки не могут составить им конкуренцию. Но встречаются и хорошенькие, то ли непоседливые, то ли неудачливые… Эта, рыжая, с зелёными глазами, была далеко не уродка, но развитые мышцы, крепкая грудь, коротко подстриженные волосы подсказывали мне, что я не ошибся – это или скалолазка, или приличная спортсменка. Об этом говорил и живой взгляд, который она, в отличие от брюнетки, не прятала, но и не раздевала им мужчин, как блондинка. Её глаза как бы спрашивали: «Ну что, мужики, куда вы годитесь?»
Надо ли говорить, что в руках у блондинки был огромный каравай с солонкой наверху? При этом она как-то умудрялась держать ещё и хрустальную рюмку, наполненную жидкостью чистой, как слеза. Такие же сосуды сжимали в руках и две другие девушки. При этом одеты (точнее, раздеты) они были весьма своеобразно – на их головках возвышались роскошные кокошники, расшитые лентами и бисером. Всё остальное же было прикрыто символическими ленточками в соответствующих местах, на которых по причине их малой площади едва можно было угадать тех же фольклорных петухов и лошадей. Другой одежды на них не было.
Монументальная блондинка выступила вперед, поклонилась поясным поклоном, умудрившись при этом не пролить рюмку и не уронить солонку (при наклоне в области ее роскошных полушарий уж не осталось вовсе никаких секретов, и я отчетливо слышал, как один из Иванов Иванычей обморочно вскрикнул).
- Пожалуйте, гости дорогие, – произнесла  она, умудрившись расцветить короткую фразу таким богатством голосовых нюансов и обертонов, что ей позавидовали бы и забытая ныне певица Има Сумак, и якутские олонхосуты, и мастера тувинского горлового пения, – отведайте  наших хлеба-соли.
Иваны Иванычи, все трое,  ринулись к девушке без весла, но лайсманы, наткнувшись на её непреклонный взгляд, направленный на главного, вспомнили о субординации и рассредоточились по девушкам и рюмкам, предназначенным для них. Взяв в руки по хрустальному сосудику, они разом подняли правые локти на уровень плеча, в один голос крякнули (почувствовался сыгранный коллектив!),  дружно выпили и потянулись к караваю. Мощная девица одобрительно смотрела на них сверху вниз, как добрая воспитательница на детей средней группы, только что без капризов выпивших ненавистный рыбий жир.
И только тут за этой скульптурной группой я рассмотрел капитальное строение, которое могло бы претендовать на приз за оригинальность на какой-нибудь международной архитектурной выставке. Снизу оно было вполне современным – бетон, металл и зеркальное стекло, но сверху его венчали разномастные и разноцветные купола, точь-в-точь как в Москве на храме Василия Блаженного. Это, видимо, и есть загородное жилище Миши Медведя, догадался я. А весь этот ансамбль Слава зовет пионерским лагерем. Но… откуда тут, в Сибири, пальмы? Ответа на этот вопрос я не получил, и потому решил к этой загадке не обращаться – раз и навсегда. Впрочем, один ответ дать можно – за деньги, тем более за очень  большие деньги и на Марсе будут яблони цвести. Если помните эту старую песенку, прошу извинить за откровенный плагиат.
Церемония взаимных представлений не затянулась. Как звали наших спортивных гостей, я так и не понял, но снова показалось, что все трое – Иваны Иванычи. Девочки представились неожиданно – блондинка назвалась Джульеттой, брюнетка – Офелией, рыжая – Дездемоной. Что делало честь их познаниям в области драматургии, но… вызывало сомнение в том, знают ли они, как кончили героини, чьи имена они использовали в качестве боевых псевдонимов. А ведь все они плохо кончили…
 Наша маленькая процессия двинулась вглубь этого Эдема в псевдорусском стиле. Судьи прилепились к прелестницам, без споров разобрав их. Монументальная блондинка досталась, конечно, главному, который смотрел на нее, плотоядно облизываясь, как будто хотел съесть это громадное, бело-розовое, как зефир, тело. Мы со Славой выглядели чужими на этом надвигающемся празднике торжествующей плоти. Впрочем, празднику соответствовала только женская плоть, кавалеры подкачали, уж больно они были субтильны и серы. Мы со Славой вообще в счёт не шли – находились при исполнении.
И куда же в конечном итоге вела нас блистающая белым песочком, изящно петляющая между деревьев дорожка? А вела она к скатерти-самобранке, которая торовато раскинулась на глухой лесной лужайке, настолько глухой, что над ней наверняка трудился не один дендролог. Не буду подробно описывать, что там было, иначе читатель может захлебнуться собственной слюной. Скажу только, что между упокоившихся с подхалимской улыбкой молочных поросят разлёгся-развалился пудовый осетр, которого хотелось съесть всего и сразу; что зелень высилась стогами, овощи и фрукты – небольшими сопками. Напитков видно не было, но пара огромных холодильников, неизвестно как подключенных к электроэнергии на этом пленэре (никаких проводов видно не было), при развитом воображении легко демонстрировала свое нутро, в котором подпрыгивали от нетерпения быть открытыми и выпитыми запотевшие бутылки с элитным пойлом. Венчал всё это великолепие блистающий, как червонное золото, внушительный мангал (и в самом деле, уж не из благородного ли металла он был изготовлен – размах у Медведя нашенский?), возле которого возвышалась монументальная фигура в белой куртке и колпаке, который чудом не соскакивал с огромной лысой башки – вылитый хан Кончак в исполнении народного артиста СССР из Бурятии Лхасарана Линховоина. В громадных руках – каждый волосатый палец толщиной с мое запястье – он держал по грозди шашлыков (никак не меньше двадцати в каждой длани), истекающих жиром и испускающих такой запах, что захотелось тут же наброситься на них и жрать, жрать, жрать… Красная, похожая на медный котел  рожа приветливо улыбалась, глаз, утонувших в складках щек, не было видно вовсе.
- Знакомьтесь, – сказал  Слава, – наш   сегодняшний кормилец,  зовут Заурбек Чингисович. – И пока шёл оживлённый ритуал знакомства (Кончак умудрился жать руки, не выпуская шашлыков), директор успел шёпотом сообщить мне дополнительную информацию: – Медведь  его из зоны вытащил. Неосторожное убийство. Человек пятнадцать нечаянно замочил.
- Ну что, мальчики и девочки, – бодрым  тоном пионервожатой провозгласила блондинка Джульетта, – по   рюмочке, чуть перекусим и в баньку?
Тут же разверзлось необъятное чрево одного холодильника (воображение меня не подвело – бутылок оказалось много, хороших и разных), главная амазонка споро разлила по рюмкам нечто пахнущее одновременно и амброзией, и сивухой. Мы выпили, закусив для начала (чтобы аппетита не портить) каким-то фруктом, который наверняка зрел где-то рядом с экватором.
- Я в баню не собираюсь, – шепнул  я Славе.
Директор посмотрел на меня как-то странно и пробормотал вполголоса:
- А ты что, не видишь, что на тебя там и не рассчитано? Ты здесь с чисто служебной целью.
- С какой? – удивленно спросил я.
- Прессу представляешь. Чтобы судьи поняли, что у нас все схвачено, в том числе и газетчики. Так что им не туда свистеть нет никакого резона. Погореть можно.
- Ах, вон что! – вспыхнул я. – А я-то подумал, что ты просто по дружбе вывез меня на лоно шашлычков откушать.
- Ну, шашлычки – это святое. Никуда они от нас не денутся. Я про баню… Ты пока погуляй, посмотри, здесь есть на что посмотреть. Только будь осторожен. Хоть они и безопасны, но… мало ли что, все-таки дикие, – загадочно  закончил Слава.
Я  смело отправился на созерцание новых диковин. Хотя… Все эти ворота, терема, сосны вперемежку с пальмами, да еще великолепные стати красных девиц могли надолго насытить любителя самых экзотических зрелищ.
Сначала я подумал, что кто-то нерадивый не убрал сухие ветки. Но вдруг они зашевелились, и я понял, что это рога. Принадлежать они могли только северному оленю. Но, боже мой, что у него был за вид! Видимо, он линял, а, может быть, у него был авитаминоз. Во всяком случае, бока его напоминали коврик, о который вытирало ноги не одно поколение людей. С рогов лохмотьями свисало замшевое покрытие. На меня он даже не посмотрел, уставившись потухшими глазами в землю прямо перед собой, – лежал, как-то очень неудобно устроив под себя ноги. «Здравствуй, – вежливо  сказал я, - так это ты возил Герду в царство Снежной Королевы?» «Какая на хрен Снежная Королева, – едва  слышно прошелестел он сухими серыми губами, – когда  тут ягеля днем с огнем не найдешь. Вон, всё вокруг ископытил, – повёл  он большой головой, вся трава вокруг была съедена, – да  разве это пища? Да еще эти нахалы рядом, уроды какие-то…» – по его щеке скатилась крупная прозрачная слеза.
«А я чего тебе сделал? – раздался из откуда-то из травы высокий голос. – Чуть чего – сразу урод! Я что, виноват, что у меня горб? Мне тут тоже несладко. Что бы про нас ни говорили, а жрать хочется. Отсюда до верблюжьей колючки – подальше, чем до твоего ягеля. А эта трава уже в глотку не лезет», – и верблюд-дромадер, которого я сначала не заметил, горестно сплюнул в траву длинной, как из огнетушителя, пенистой струей.
«Вы чего разболтались, травоядные? – загудел откуда-то сверху мощный бас. Посмотрев вверх, я увидел на пригорке сооружение из мощных бревен, забранное в передней части решёткой из толстых железных прутьев. За решеткой мотал громадной башкой медведь размером с небольшой частный дом. – Думаете, если мы с хозяином тезки, так мне хватает мяса, которое дают его холуи? Да я и вас с удовольствием сожрал бы. А где мёд? Что-то я давно мёда не вижу. Поди, их детишки лопают… Приходили они тут, любовались на нас (не понимаю, на что тут любоваться?) – загривки как у меня».
Тут начался такой вой, лай и галдеж, что хоть уши заткни. Тявкал волк, фыркала рысь, трубил изюбр, какие-то звуки издавали разные птицы – я оказался в центре не такого уж маленького зверинца. Впору хоть беги… «Ребята, – взмолился  я, – вы что-то путаете. Я не из общества защиты животных, и не из милиции, и не из никакой не из комиссии…» «А что же ты тогда тут разговоры разговариваешь? – ехидно спросил кто-то из норы, может, барсук или дикобраз. – Как ты вообще сюда попал?» «В гости приехал», – понуро сообщил я. «Ах, в гости, –уныло  пробормотал верблюд, – а мы-то думали…»
Что они про меня думали, я так и не узнал, потому что поспешил ретироваться – что-то мне стало не по себе среди этой звериной демократии.         
Когда я вернулся на хлебосольную поляну, из бани доносились девичьи визги, а рядом со скатертью-самобранкой вместе со Славой возлежал на мохнатом ковре сам Медведь – в купальных трусах, подставивший солнцу круглый живот, почти женские полушария грудей и округлые ляжки. В одной руке он держал рюмку, в другой – громадный шампур с шашлыком.
- Здорово, Эйнштейн! – приветствовал он меня. Смотри-ка, не забыл со времен невинного детства не только как зовут меня, но к тому же помнил, как звали открывателя теории относительности. – Или ты Эйзенштейн? – продолжал он блистать эрудицией. – Хотя… этого, кажись, не Альбертом звали. Ну, как тебе мой пионерский лагерь? Нравится?
- Ничего… ничего, –рассеянно ответил я, –только  вот пионеров не видно.
- А на кой они тебе? – заржал Медведь. – Пионеры честные – жулики известные: пять минут постой – и карман пустой. А что тебе, моих комсомолок мало?
- Ну, это на меня не рассчитано, – процитировал  я Славу, – это  – гостям…
- Ну, ничего, – осклабился  Миша, – ты  только мигни, и на твою долю будет. Этого добра у нас – сколько хочешь.
- Как-нибудь в другой раз, – нетерпеливо  ответил я. – А сейчас… отправил бы ты меня в город. Дела, дела… Да и чего гостей смущать? Пусть резвятся на воле.
- В город отправить – не вопрос. Но сначала уважь – выпей рюмку да откушай нашего хлеба-соли.
И тут же передо мной возникла кристально-прозрачная рюмка величиной с хороший фужер, заулыбалась бандитская рожа Заурбека и повис на уровне рта гигантский шашлык. Я зажмурился, с усилием опрокинул в себя гигантскую дозу алкоголя и вцепился зубами в ароматное мясо. Жить стало лучше, жить стало веселей!
Когда я повторил  просьбу отправить меня в город, Миша воспротивился: «Э, нет, у нас так не делается. Полагается выпить три рюмки… Одну ты уже одолел, вторую пьем за Байкал – это святое, третью – за женщин, а кто не выпьет, тот сволочь. Так что… давай. А потом – езжай куда хочешь».
Три так называемые рюмки я осилил – а что было делать, не прослыть же сволочью, к тому же не любящей Байкал. Что было дальше и как я попал домой – не помню. Ночью меня разбудил пронзительным криком Пеле, он шипел и бранился: «Сам, чую по запаху, шашлыки жрешь, а бедному одинокому коту даже несчастный «Вискас» не купишь. Жмот!»
               
                5

На следующий день была игра. Открытие сезона. Праздник! Зеленеет трава, полощутся на майском ветерке разноцветные флаги, играет духовой оркестр – четыре старых лабуха-алкоголика плюс ударник, мой одноклассник Толя Попов, тоже, впрочем, алкоголик. На стадион они едва успели, проводив в последний путь очередного жмура, там же, на кладбище, выпили за упокой новопреставленного раба божия и потому играли несколько нестройно. А Толя вообще лупил большой колотушкой по барабану не очень впопад. Это не всегда совпадало с ритмом бравурной мелодии, у которой когда-то были и слова, они начинались очень бодро: «Ну-ка, солнце, ярче брызни…» Однако в этот весенний день солнце и так светило исправно, и потому можно было обходиться без слов. Несмотря на присутствие красноносых музыкантов и их нестройную музыку, было празднично и  торжественно.    Вот только больная голова да сухость во рту не давали мне от души, радостно предвкушать предстоящую  честную борьбу в ярко-зелёном мире футбола, да воспоминание о том, как мы со Славой принимали судей, вызывало сомнение в том, что эта борьба – такая уж честная. Дальнейшие события эти сомнения только подтвердили.
Слава перехватил меня на пороге раздевалки. Взор его был ясен и светел, улыбка бодрая, румянец во всю щеку, как будто вчера он ничего, кроме парного молока, не пил.
- Пойдем, гостям здоровья пожелаем, – жизнерадостно предложил он. – Им  сегодня здоровье понадобится.
- Каким опять гостям? – не понял я.
- Да все тем же,  вчерашним, – нетерпеливо ответил Слава. – В судейскую комнату наведаемся.
В судейской мы застали странную картину – все наши Иваны Иванычи сидели по линеечке вдоль стола, они были одеты в одинаковые черно-желтые полосатые футболки, на груди главного (он сидел посередке) висел на длинном шнурке свисток. Боковые держали в руках по флажку. В общем, все чин чином, готовы к выходу на поле. Но это только по форме. По содержанию… в общем, было видно, что придется им нелегко – вчерашние забавы даром не прошли, во всяком случае, лица их по цвету очень гармонировали с черно-желтыми футболками.
Но это ещё не всё. Напротив них сидели представители команды, которая приехала в Глубокий сразиться с «Карлсоном» из недалекой республики, населенной преимущественно аборигенами. Эти двое были в парадных костюмах, чуть ли не в смокингах, они держали в руках по одинаковому дипломату, поставив их на стол, и не спускали с представителей футбольной Фемиды немигающих раскосых глаз. Несмотря на то, что их лица были непроницаемы,  будто высечены из желтого камня, при нашем появлении на них каким-то непостижимым образом отразилось неудовольствие.
- Здравствуйте, господа! – весело приветствовал всю честную компанию Слава. – Чего загрустили? Посмотрите, денёк-то какой, прямо по заказу. Как говорят спортивные комментаторы, играть будет приятно. Ну, не знаю, не знаю, – продолжал  болтать он, – кому,  может, и приятно, а кому… Пусть проигравший плачет! Кто-то ведь должен проиграть, ничейки в начале сезона гонять никому не надо. В общем, не грустите. Хотите, анекдот расскажу?
- Не надо анекдот, – сквозь  зубы процедил один из аборигенов, – мы  тут по делу, однако… Хотим с судьями кое о чем поговорить. Однако… может, выйдете? Разговор… как это… кон-фе-ден-циальный…
-Ага, ага, – дружелюбно  разулыбался Слава, - щас, только бы о порог не споткнуться.  Как будто я вчера на свет родился, не знаю, о чём вы тут хотите кон-фе-ден-циально разговаривать. Ещё дверь не закроется, как вы распахнете свои симпатичные чемоданчики и явите свету груду купюр. Ну, - остановил он жестом главного Ивана Ивановича, - мы-то знаем о вашем бескорыстии, но они могут не знать. К тому же соблазн… А у нас с корреспондентом, – сменил тон Слава, – вопросы  к судьям есть.
После этих слов представителей соперников  будто мощным вихрем вынесло из комнаты. Вскоре вслед за ними вышел и я – понял, что свою миссию выполнил.
Вышел через служебный вход в скверик перед стадионом, сел на скамью покурить. И как раз вовремя, а то бы пропустил незаурядное зрелище и  долго не знал бы, что за странные узы связывают Стульева и Мячикова. А тут увидел – около служебного входа остановился автозак, машина, хорошо известная нашему народу под названием «воронок». Открылись засовы, из мрачного нутра бодро соскочили рослый защитник Мячиков и небольшой, крепкий хавбек Стульев. При этом защитник был облачён в чёрную робу зэка (на нагрудном кармашке были написаны  фамилия, инициалы и какие-то цифры), а его спутник – в военную форму с погонами сержанта внутренней службы. Между собой они были соединены солидной цепью, которая крепилась к наручникам, надетым на запястья неразлучных товарищей. Так вот на какую «специфику» намекал Веснин!
- Они и раньше у нас играли, – объяснил  подоспевший Слава. – Потом  Мячикова посадили за драку, «отмазать» мы его не смогли, уж больно он чьего-то сынка покалечил, вон какой бугай! А тут Толю Стульева в армию забрали, едва удалось его пристроить в местную колонию контролёром. А начальник колонии полковник Кошко – наш болельщик, ни одной игры не пропускает. Договорились с ним без проблем, но он поставил  условие – на игру привозить на «воронке» и в «браслетах». Сейчас снимут, конечно. Ну, ничего, скоро его на бесконвойку выведут, посвободнее будет…
Тут же к воронку подкатила чёрная, блестящая, как мокрая кожа, «Волга», из неё вышел, кряхтя, маленький бочкообразный полковник с запорожскими усами. Снял фуражку, вытер громадным, как шаль, платком блестящую лысину.
- Здорово, хлопцы! – бодро приветствовал он нас. – Ну что, порвем сегодня супостата? Смотри, Колька, – обратился  он к Мячикову, маленьким ключиком открывая замки наручников, – если  хоть кого мимо себя пропустишь – насидишься в шизо!
- Никак нет, гражданин полковник, – дурашливо  выпучивая глаза, проорал сиплым тенором защитник, – мышь  не проскочит!
- Мышь – бог с ней, пусть проскакивает, - не приняв шутки, рявкнул полковник, – но  если ворота не спасешь – смотри! – И он показал кулак, который неожиданно для его небольшого роста оказался просто огромным – со средней величины кочан капусты.
В раздевалке Веснин давал установку на игру. Опущу  тактические тонкости (они далеко не всем интересны), приведу только некоторые сентенции.
- Ну, что, парни, – говорил  он, пронзительно обводя глазами жёлто-голубые ряды своих смирно сидящих игроков и при этом несолидно шмыгая носом, видно, простудился на обманчивом майском ветерке – поздравляю   вас с первой игрой сезона. Не сомневаюсь, что каждый из вас отдаст победе все силы. Важен почин! Не думайте, что противник слаб. Хотя наши предки их праотцов не раз бивали на поле брани, но  и они – народ упорный. Не забывайте, что мы с вами – люди русские. И нам отступать не к лицу. Да и народ ждет победы, – кивнул  он в сторону двери, из которой доносился приглушённый шум болельщиков, заполнивших трибуны. – Ну, пошли… И пусть сам Господь Бог будет на нашей половине поля в обоих таймах, - неожиданно торжественно закончил он. Кое-кто хихикнул, но Веснин даже бровью в ту сторону не повел. Только маленький  нос еще больше покраснел, да обезьянье лицо приняло суровое выражение.
Цокая шипами, как копытцами,  по плиткам пола, ребята бодро потянулись к выходу. Народ на трибунах – а пустых мест на них почти не было – встретил их радостными криками и свистом, размахиванием пивными бутылками и банками. Над головами болельщиков протянулся плакат, на котором умелой рукой (думаю, Слава организовал) было начертано: «Карлсон» - чемпион! Да-да, да-да-да!» Прозвучала самодельная кричалка: «Карлсон» наш летать умеет – всех врагов он одолеет! Да-да, да-да-да!»
Я сел на край скамейки для тренеров и запасных. Рядом со мною – голова как раз вровень с моею – устроился Доктор, взглянул на меня недоуменно, дескать, это еще кто такой, но в общем-то равнодушно, как на существо, не имеющее к его и Сэма миру никакого отношения. Я специально понаблюдал – он постоянно следил за мячом, не упуская из поля зрения и хозяина. При этом умудрялся хранить на морде абсолютное равнодушие ко всей этой беготне и толкотне.
Не буду описывать, как прошла игра. Если кому-то интересно, пусть возьмет подшивки «Ваньки-Встаньки» за май 199… года и прочтёт отчёт. Скажу только, что аборигены-гости поначалу шустрили, даже пару раз пробили по воротам, но Федя, наш глухонемой красавец, выхватил эти мячики вроде бы из воздуха, одной ладонью и, мощно размахнувшись, каждый раз забрасывал их – рукой! – далеко за центр поля. Стадион стонал от восторга, брат кипера Толя, сидевший за воротами прямо на траве, каждый раз вскакивал в возбуждении и снова садился. 
Наши Иваны Иванычи судили как надо – главный свистел вовремя, иногда даже за секунду до нарушения, боковые держали флажки в полуподнятом состоянии, чтобы при первом же намеке на офсайд поднять их. В общем, к великой радости полковника Кошко (он сидел в единственной ложе вместе с Мишей Медведем и мэром Каблуковским и кричал оттуда на весь стадион сиплым басом), наши гостей «порвали», забив два мяча, – один, как и положено форварду, завалил Семен Капля, другой, ворвавшись в штрафную и разбросав защитников, как кегли (свисток, естественно, молчал), вколотил Игорь Серов. Стадион ликовал, запасные и Слава побежали обнимать своих, Веснин тоже пошёл жать руки, но был весьма сдержан. Доктор покинул меня и мощным наметом, но не торопясь, двинулся навстречу хозяину. Добежал, встал на задние лапы, оказавшись на полголовы выше Сэма, и то ли пожал ему руку двумя лапами, то ли лизнул в лицо, а может, сделал и то, и другое.
Сезон начался. «Карлсон» первые встречи отыграл вполне достойно: на своём поле две выиграл, на чужих – сгонял одну ничейку, в одной – вырвал победу. И, к великой радости Славы, а также всех глубокинцев, пристроился в самом верху турнирной таблицы. Только Веснин был сдержан, на мои просьбы прокомментировать игры коротко отвечал: «Рано еще… Поиграем…»

                6

Тем временем наши отношения с Борисом достигли минусовой температуры. В городке что-то происходило, и я иногда даже подключался к событиям, но делал это нехотя, как нечто второстепенное. А между тем компания по выборам мэра выходила на финишную прямую, «Ванька-Встанька» топтала Каблуковского как боевой слон, его только что не материли; зато Корней Сухово-Пивной заливался соловьем, он уже, кажется, обещал провести в Глубоком Олимпийские игры, ну, как минимум, чемпионат мира по футболу. Все наши борзописцы славили его невиданные достоинства. Он, оказывается, воевал в Афганистане и почти взял в плен Бен-Ладена, да тут наши войска вывели; тогда он возглавил самый бедный в стране колхоз (не то что на коровах, на козах пахали!) и тут же вывел его в передовые – урожаи превзошли аргентинские, на каждом подворье стали гулять не  только куры, утки и гуси, а индюки, а кое-где даже павлины (для красоты, их ведь не едят); на «Жигули» и «Волги» колхозники и смотреть не захотели, подавай им иномарки, да не какие-нибудь «Шкоды» или «Вартбурги», а непременно «Мерседес» или «БМВ». Оставив колхоз, Корней в одиночку отправился на лыжах на северный полюс и достиг его, установив там флаг никому неизвестного, но родного ему города Глубокого, куда он и вернулся, чтобы превратить его если не в центр вселенной, то уж в столицу Сибири – точно. В общем, все славили Корнея, и даже парни «Карлсона» на каждую игру на своем поле выбегали, неся над головами транспарант «Мы – за Корнея Сухово-Пивного!»   
Я тоже что-то про него писал, но, видно, недостаточно рьяно. А уж «мочить» (как называли это действо в редакции) Каблуковского вовсе отказывался – мне он ничего плохого не сделал, впрочем, как и городу – хорошего. Да и не любитель я этого – мочить… За это Борис мне сурово попенял: «Чистеньким хочешь остаться, старичок? Едва ли получится… Станет Корней мэром – со всеми разберётся. В общем, это называется, – как всегда неожиданно закончил он, – «Когда с тобою встретились, черёмуха цвела…»
Наша с ним черёмуха, кажется, отцветала…
А тут еще у «Карлсона» начался необъяснимый спад. Проиграли две встречи на выезде тем, кому проигрывать было совсем необязательно; дома едва вытащили ничью, когда обязаны были выигрывать.
Ну что ж, в футболе всякое бывает. Ворот двое, мяч круглый… всё решает честная борьба. Так думал я, но уже с известной долей скепсиса. Жизнь эту долю очень скоро увеличила…
Что-то среди ребят бродило, какое-то недовольство… Но, думал я, начнут побеждать, и настроение улучшится.
Объявление появилось утром, а собраться надлежало вечером того же дня. Я зашел в кабинет к Веснину и застал его и Славу за таким разговором.
- Валентиныч, можно, я на собрание не пойду? – нервно просил Слава. – Не люблю я эти дрязги…
- Любишь не любишь, почаще взглядывай, – сурово  отвечал Веснин. – Ты у нас начальник команды или кто? За воспитательную работу кто отвечает? Тренер, само собой, но и начальник. Да и вопросы к тебе могут быть, наверняка будут… Так что приходи. Я тебя не отпускаю…
Слава вышел, явно недовольный, даже, как мне показалось, встревоженный. От меня отмахнулся, разговаривать не захотел…
В довольно просторный актовый зал фабрики игрушек народу набилось немало. Кроме команды со всеми запасными, врачами, массажистами и прочим служилым людом, пришли и свободные от смены рабочие. Медведь, сидевший вместе с Весниным за столом президиума, покосился на них, но смолчал; видно, решил, что болельщики, тем более – материально заинтересованные (как-никак, «Карлсон» играет на денежки фабрики), лишними не будут.
Встал Веснин. Обезьянье лицо сурово, красный носик  шмыгает – какая-то навязчивая простуда, волнуется или сердит – редкие волосы слиплись от пота.
- Мы собрались здесь, – начал  он, и голос его сорвался на высокой ноте, –чтобы вместе с вами понять, что происходит с командой. Вы имеете всё – прекрасное поле, базу для тренировок. А что мы видим в игре? И это граждане великой страны, русского города, который доверил нам…
- Погоди, Валентиныч, – перебил  его Медведь тихо, но его услышали все. Он смотрел в стол, и лицо его постепенно багровело. Наконец поднял глаза, и все увидели, что они такие же багровые, как щеки. – Я на вас такие бабки пускаю, и все на ветер? А вы, как парчушки, продуваете каким-то пацанам, с которыми вам играть-то западло. А ведь вон работяги стоят, спросите-ка у них, легко ли им вас обрабатывать? Это их капусту я вам плачу. За свои кровные они хотят видеть, как вы играете, а не как шарик по полю от нечего делать катаете. А ведь я вам неплохие бабули плачу, и вовремя…
- Если бы… – раздался  мрачный бас громадного защитника Метелицина, – а  то… Второй месяц  денег не видим. А у меня, между прочим, два короеда…
- Что?! – взревел Медведь. – Какой второй месяц? Бухгалтер… Где главный бухгалтер?
Он тут же вырос перед Медведем  с бумажками в руках.
- Вот, – с  астматической одышкой едва прошептал толстяк-бухгалтер, – всё  проплачено вовремя. Вот… «Карлсон»… всё до копейки, – он  протянул к Мише потный кулак с зажатыми в нем мятыми бумажками.
- Да не нужны мне твои ксивы, – оттолкнул  руку Медведь, круглая его морда, казалось, сейчас лопнет от прилившей крови, а глаза выпадут из орбит. – Сам знаю, что ты не задержишь, стул свой бережешь, чтобы из-под задницы не уехал. Тогда… Золотов… где Золотов? В чем дело, Слава?
Бледное лицо Золотова медленно, как луна, взошло откуда-то из-за мощных спин футболистов. «Я встаю, как из гроба», – пробормотал  он чуть слышно, но Сэм его услышал и тихо усмехнулся: «Слава, из гроба не встают».
- Ну, колись, зараза, – просипел Медведь, – куда  деньги дел?
- Медведь… - начал Слава.
- Тамбовский волк тебе Медведь! – взревел Миша. – Я тебе Михаил Поликарпович, теперь и навсегда. И учти, на зоне я тебя греть не буду! И другим не дам… Так где башли?
- Михаил Поликарпович, – взмолился  Слава, и его белая физиономия покрылась крупными каплями пота, – я  все объясню… Ну подумаешь, велика беда, один месяц задержки, вон учителя с врачами годами денег не видят…
- Ты мне зубы не заговаривай, – казалось , Медведь сейчас набьет Золотову его бледное лицо, – за  учителей пусть у президента голова болит. А ты нормальным пацанам, которые ради твоего куска хлеба ноги ломают, отдай и не греши. А то ведь у меня для этого тоже есть ребята. Где бабки?
Тут же за его спиной выросли два шифоньера средней величины. Они стояли, скрестив на груди руки, каждая толщиной с ногу футболиста. Квадратные лица не выражали ничего, только нижние челюсти, каждая размером с унитаз, мерно двигались. Бритые головы вызывали в памяти картинки из школьного учебника истории с изображением стенобойных машин древних греков.
- Михаил Поликарпович, – почти плакал Слава, и показалось, что с его лица посыпалась извёстка, – вы  ведь сами бизнесмен, поэтому должны меня понять… Подвернулась возможность крутануть деньги, буквально удвоить… Разве можно упустить? А зарплата… Да я уже кассира в банк послал – сегодня все получат…
- Как же так, – почти  прошептал Веснин побелевшими губами, – почему  я ничего не знал? Я главный тренер или… А ты… как ты мог? Что за гешефты? Ведь ты же русский человек… 
- Погоди, Валентиныч, – досадливо  поморщился Медведь, и его физиономия стала принимать нормальный цвет, – ты  со своими русскими… Вон, полны тюрьмы, а там не спрашивают, кто ты, русский, не русский… Причём сидят не одни деловые, и вашего брата лоха хватает. – Он явно стал успокаиваться. – Ты, Золотов… чтобы деньги сегодня же в лопатниках у ребят были. А с тобой… подумаю. Ты ведь бабло хотел втихаря крутануть, а навар в своем кармане притырить. Да не верти головой, я тебя понял. Так что… смотри, Слава… Я ведь, в случае чего, так упрячу, что никакой уголовный розыск не найдет.
- Да я… Михаил Поликарпович… да мне… – забормотал  Золотов, - прямо отсюда – прошу ребят в кассу.
- Ладно, – Медведь  совсем успокоился, – считай, выкрутился… Только я тут зарубку себе сделал. В случае чего без ментов обойдусь, небо в овчинку тебе есть кому организовать. Ну, что, мужики, – обратился  он к футболистам, -                кончаем базар? Обещаю, такого больше не будет. Но и вы – играйте. Понятно, даром чирей не садится, потому… Словом, играйте, играть вы можете… Как это когда-то говорилось – цели ясны, задачи определены, за работу, товарищи!
- Я бы тоже хотел кое-что сказать, – прошелестел  Веснин.
- Брось, Георгий, – досадливо  поморщился Миша, - знаю я тебя, опять заведешь свое – мы русские, на нас смотрит Родина, постоим за честь отчизны… Скажешь ты всё, – махнул  он рукой в ответ на попытку Веснина возразить, – у   себя в раздевалке, там ты хозяин. Словом, разбежались.
Команда потянулась к выходу.
                7

Сезон покатился дальше, к экватору, к концу первого  круга. «Карлсон» вроде выровнялся, дома в основном выигрывал, на выездах иногда гонял ничейки. Словом, после июньского провала и памятного всем, особенно Золотову, собрания команда постепенно выправлялась, медленно, но верно подбиралась к самому верху турнирной таблицы. Федя почти не пропускал, брал «мертвые» мячи, матерно ругал защитников, если они позволяли соперникам бить свободно, чаще же улыбался белозубой улыбкой сквозь иссиня-черную бороду. Сэм исправно забивал. Доктор смирился с моим соседством на скамье запасных, иногда, когда я орал и бил в ладоши после забитого гола, одобрительно посматривал на меня. Запасные игроки привычно скучали на той же скамейке, не надеясь выйти на поле, – Веснин с составом определился, а от добра, как известно, добра не ищут, – и только Володька нетерпеливо ёрзал задом, стремясь на поле. Веснин иногда за несколько минут до конца игры выпускал его на замену, и Володька даже забил парочку голов. Один – красавец, на загляденье – в падении, ласточкой, достав мячик черноволосой головой. Но ему хотелось играть много.
Слава быстро оправился от потрясения. Ходил веселый, шутил, смеялся. Иногда приглашал меня в пионерский лагерь, где привечал очередных Иванов Иванычей. Джульетта, Офелия и Дездемона принимали нас как приятелей, и даже болваны в чёрной униформе иногда едва заметно улыбались нам как своим.
Словом, всё вроде бы ладилось. Один Веснин казался недовольным – сидел на скамейке мрачный, как рыцарь печального образа, после игры никому доброго слова не говорил, разве что иногда буркал: «Нормально отыграли…» Как будто ждал какой-то беды.
В редакции про меня начинали забывать, молодые дарования встречали недоуменными взглядами, одна худосочная блондинка даже пискнула: «Дяденька, вы к кому?» Борис меня почти не замечал, но, надо отдать ему должное, деньги платил и был пока довольно благодушен – выборы кончились, Сухово-Пивной победил (а как бы он не победил при медведевских деньгах?), контора кое-что заработала, в том числе благосклонность нового мэра. Тем не менее Краснобрюхов иногда говорил мне что-то вроде: «Ты у нас, Алик, как Есенин. Константин. Помнишь, был такой большой любитель футбола, сын поэта. На котором природа отдохнула. В общем, это называется: «Квадратик неба синего и звёздочка вдали сияют словно слабая надежда».
Подошёл к концу первый круг первенства. «Карлсон» отыграл его пристойно – устроился на третьем месте. В перерыве Веснин не дал никому отдохнуть – запер ребят в «пионерском лагере» (там, оказывается, есть приличная поляна) и гонял парней так, что с них пена хлопьями падала, как с лошадей. Однажды его навестил незнакомый мне молодой брюнет –тренер второй команды из Глубокого, той самой, которая играла на первенство области и которую Веснин в упор не видел. Я невольно услышал их разговор.
- Георгий Валентинович, – сказал брюнет, - может, давайте сыграем между собой, пока у вас перерыв?
- Зачем нам с вами играть? – холодно спросил Веснин. – Какой нам от этого навар?
- Вы форму поддержите, – оживился гость, – а  мы у вас, мастеров, поучимся. Может, кого-то для себя присмотрите – охотно отдам.
- Какая форма, что мы с вами поддержим? – вскипел тренер. – Всё равно что с дворовой командой… А брать… кого у вас брать? Своих хватает!
- Ну не хотите – как хотите, – спокойно ответил брюнет, – а  мы бы сыграли. Притом – неизвестно, кто кого. Мяч круглый, ворот двое…
- Да чего там – неизвестно!? – ещё больше распалился Веснин. – Все известно! Раскатаем мы вас, как парчушек! Раскатали бы… Если бы играть стали… Только не будет этого, пока я тут тренер!
- Что ж, наше дело предложить, ваше – отказаться, - спокойно сказал брюнет и, посвистывая, ушел и до свидания не сказал.
Всё шло вроде бы нормально… Но что-то носилось в воздухе, какое-то ожидание. Тревожное, между прочим…
Начался второй круг.
На первую игру приехала команда из большого сибирского города. Команда так себе, середнячок, но довольно крепкий.
Игра сразу не заладилась. Вроде старались, пыхтели, толкались, но забить не могли. Приезжие ребята о многом не помышляли, лишь бы наши им не заколотили, а сами Федю почти и не тревожили. Зато в своей штрафной стеной стояли все одиннадцать, и уходить оттуда не собирались. Да между ними было просто не протолкнуться, не то что забить! Сэм уж и так, и сяк, но от него ни на шаг не отходил здоровенный кавказец, буквально двинуться не давал – только мяч идет к нападающему «Карлсона», он свою здоровенную ножищу откуда-нибудь высунет, и мяч от  нее, как от гранитной, в поле отскакивает. Даже когда Семен без мяча, грузин за ним таскается  как привязанный.
Сэму это изрядно надоело. Он и убежать от горца старался, рывками его измотать, и локтями под бока втихаря лупил, и даже плевался – разозлить хотел, ничего не помогало. Наконец изловчился, уловил момент, когда судьи в другую сторону смотрели, и ткнул его кулаком под дых. Да так ловко попал – джигит стал ртом воздух хватать, глаза закатил и грохнулся на газон во весь свой почти двухметровый рост. Никто ничего не понял – что с парнем случилось? Оттащили на беговую дорожку, стали в чувство приводить. Семен тем временем в раж вошел – полез на свободе в штрафную, ужом между защитников проскользнул и вколотил наконец свою коронную штуку. Её и хватило… «Карлсон» победил.
Но этим дело не кончилось… Не успел я утром прийти в редакцию, как Борис, неприязненно косясь на меня, сообщил: «Тебя твои футболисты искали. Что-то у них стряслось…»
В тренерской комнате из угла в угол нервно вышагивал на длинных ногах Веснин. Золотов названивал куда-то… Едва кивнули мне. Наконец, Слава оторвался от трубки  и проговорил:  «Надо ехать…» «Куда?» – спросил  я. «В милицию. Все наши орлы там. Кроме Мячикова и Стульева. И приезжая команда тоже…» «Как они туда попали?» – удивился  я. «Поехали, - мрачно бросил Веснин, - некогда разговоры разговаривать. Там все поймете… В общем, доигрались…»
Начальник горотдела полковник Громкий, длинный худой мужик, встретил нас весело: «Ну, наконец-то! Давайте разбирайтесь со своими парнями да забирайте, что ли, а то я их едва распихал. Мои камеры на стольких гостей не рассчитаны». «Да что случилось-то?» - снова спросил я. «О, и пресса здесь. Дадим освещение инцидента в печати?» – ещё  больше развеселился полковник. «Да какого инцидента?» «Вот, почитайте наше произведение, – полковник  сунул мне милицейский протокол, – да  на ошибки внимания не обращайте, мои парни университетов не кончали».
И вот что я прочел (в переводе с милицейского на русский).
Наши ребята решили скромно обмыть победу в ресторане «Три медведя». И надо же такому случиться, что и команда гостей, которая уезжала только наутро, тоже гонимая жаждой и голодом, явилась туда. В том, что столики недавних соперников на футбольном ристалище оказались рядом, ничего удивительного нет – ресторан по случаю субботнего дня был переполнен. Самым роковым в этой цепи совпадений оказалось то, что Сэм и громадный горец, обиженный им визави, оказались рядом, спиной к спине. И еще одно обстоятельство сыграло свою коварную роль – стулья в нашем ресторане имели одно нехорошее качество – их центр тяжести был  несколько смещен назад, и потому резко откидываться на спинку крайне нежелательно. Но бедный парень этого, разумеется, знать никак не мог… Сначала он через плечо бросал обидчику реплики, обильно сдобренные незнакомыми в наших краях словами. Пока Сэму (который, кстати сказать, привязал Доктора на всякий случай к батарее центрального отопления, причем парашютной стопой, которую не так легко порвать) это не надоело и он бросил небрежно и довольно миролюбиво: «Слушай, парень, не мешай усваивать пищу… Ну, продули, с кем не бывает?» Слово «продули» подействовало на горячего парня как пощечина. «Кто «продули», шенидедо? Мы продули? Да ты… только и умеешь кулаками махать, бичо!» И тут он, на свою беду, резко отклонился назад. Кресло перевернулось. Если бы я видел это своими глазами, возможно, у меня нашлись бы краски, чтобы описать, что произошло дальше. А так…  Ну, попробую. Громадный парень, как будто при ударе «ножницами», мелькнул в воздухе своими гранитными ножищами в кроссовках сорок шестого размера и со всего маху обрушил их на соседний столик, умудрившись никого при этом не задеть. Но столик завалился набок, тарелки весело зазвенели по полу, разлетаясь на осколки,  от пролитых напитков по светлому кафельному полу стала растекаться разноцветная лужа.
На мгновение все замерли. Потом кто-то из гостей, решив, что их защитника снова обидели, заехал в ухо своему ближайшему соседу из наших. Сэм тут же дал ему сдачи. И тут в события вмешался гигант Федя. Ни слова не говоря (как бы он, глухонемой, интересно, это сделал?), он сграбастал сидящего за соседним столиком маленького росточком хавбека гостей и стал им вытирать пол, как тряпкой. Тот, конечно, брыкался, но мог ли он вырваться из железных ручищ вратаря? За его поруганную честь пытался вступиться защитник, но Федя просто пнул его, как мячик, и он отлетел, перевернув по пути еще один столик и уронив троих наших. Тут уж в драку вступили все. И я скромно умолкаю, потому что не был очевидцем того, как тридцать спортивных мужиков сворачивали друг другу скулы и носы, заодно разнося вдребезги ресторан, который, как вы, наверное, догадались, принадлежал Мише Медведю. А тут еще Доктор, страшно рявкнув что-то вроде: «Всем стоять!», рванул поводок, который выдержал бы и стопудовый вес, и, волоча за собой блестящую никелем батарею центрального отопления (поле сражения не окуталось паром только потому, что отопление на лето отключили, а то было бы очень эффектно), ринулся в гущу драки, полосуя страшными зубищами направо и налево, не разбирая ни своих, ни чужих. По мере его продвижения в толпе дерущихся противоборствующие стороны замирали по стойке смирно, как при подъеме государственного флага. Напрасно Сэм истошно кричал: «Ко мне!» Прибывший взвод милиционеров не пристрелил разъярённого пса только потому, что в этой толчее пуля могла срикошетить в кого угодно. Усмирить его удалось только кинологу, одетому в толстый дрессировочный костюм и фехтовальную маску. Да и то разъярённая собака умудрилась прокусить ему руку, которую парень сейчас, сидя в кабинете начальника, баюкал, как долгожданного первенца.
Ребята выходили из кутузки, пряча глаза (что было легко – у многих их и так не было видно), сверкая синяками и ссадинами. Одежда висела клочьями. Они вполне могли бы без грима и костюмов играть в пьесе Горького «На дне». Милиционеры выигрывали разве в том, что одежда на них была цела, но физиономии их были раскрашены не хуже, чем у наших ребят. Так что нашим грозило, кроме хулиганства, ещё и обвинение в сопротивлении представителям правопорядка и в нанесении им менее тяжких телесных повреждений, не связанных с расстройством здоровья. Команду гостей признали пострадавшей стороной и отпустили с миром, чтобы они не опоздали на поезд.
Главным злодеем и зачинщиком всей этой кутерьмы был признан Семен Капля, с которого всё началось. Полковник требовал, чтобы его оставили в узилище, мы просили взять Сэма на поруки, да и Доктора заодно. На что начальник, напрягая все свои извилины, наконец, ответил: «Пусть коллектив попросит». Коллектив готов был тут же броситься на колени, но страж порядка был непреклонен: «Надо, чтобы всё было по форме – собрание, протокол, решение…» В общем, Сэма вместе с Доктором нам не выдали, но обещали отпустить на собрание. С тем мы отбыли, оставив своего лучшего нападающего страдать от несвободы.         
На этот раз в актовый зал посторонних, кроме меня, не пустили – только команда. Медведь тоже не пошел, буркнул: «Не мое дело, сами со своей шпаной разбирайтесь. А этот ваш… Капля – пусть спасибо скажет, что спасают его. По справедливости – чалиться ему надо бы, зону потоптать». Его сиятельство представляла заместитель гендиректора по быту и кадрам Матильда Львовна, роскошная женщина, по слухам, фаворитка Медведя. Она, как яркая клумба, сияла посередине стола, от нее исходил тонкий аромат, который пробивался среди сивушного перегара, как чистая струйка в отравленной химическими отходами реке. По бокам скромно притулились серые на ее фоне и хмурые Веснин и Золотов.
Семена привезли в воронке под конвоем из двух милиционеров. Ребята-менты были хмуры и важны – еще бы, такого злодея охраняют, при этом каждый имел по бланшу – один вокруг левого глаза, другой – вокруг правого. Сэм, видимо, для полной симметрии имел синяки под обоими глазами. Он был тёмен лицом. Доктора при нём не было, прошел слух, что его оставили в одиночной камере, где, говорят, он выл, как нечистый дух, и ругался по-черному.
Благородное собрание открыл Золотов. Он наскоро произнес несколько слов о чрезвычайном происшествии в команде и дал слово Веснину. Тот начал было азартно, брызгал слюной, говорил, конечно, о чести «сов…, простите, российского спортсмена», что напрасно все думают, что удастся свалить вину на Каплю – все хороши… Но потом сник, забубнил и закончил кое-как, мол, надо теперь воспитывать Каплю в своем коллективе, да и всем не мешает подтянуться.
- Ну что же вы, ребята, - начала она глубоким контральто, - мы за вас болеем, весь завод, а вы… Дети в вас души не чают, а вы им какой пример показываете? В конце концов, на наши деньги живете… А вы, Капля, вы,                                лучший… этот… нападальщик… или как правильно – нападающий? Вам хоть стыдно? Вы раскаиваетесь?
Капля поднялся с неструганой скамейки, которая была поставлена специально для него, как скамья подсудимого. Поднялся медленно, тяжело. Стражи застыли по бокам в стойке «смирно»… Ему было стыдно, и он раскаивался. Но ещё больше ему хотелось лечь – во рту было сухо, как в пустыне Кызылкум, голова раскалывалась на части… Что-то надо было говорить, но что? Он открыл рот и неожиданно для себя скрипуче (но громко!) пробормотал:
- А не пошла бы ты к Медведю на…
В зале раздались насморочные рыдания – это зарыдала роскошная женщина. Она тут же кинулась к двери, теряя на ходу туфли и носовой платок.
Воцарилась мертвая тишина. Её нарушил здоровый смех вратаря Феди – он не понял, что произошло, но бегство женщины очень насмешило его, особенно потерянная туфелька-лодочка.
Сэма увезли молчаливые архангелы в сержантских погонах. Ребята молча, стараясь быть незаметными, вытекли из помещения. Остались мы трое – Веснин, Слава и я.
- Ну, что будем делать? – голос Веснина был – сама безысходность. – Без Сэма мы второй круг не вытянем…
- На него вся надежда, на «Футбол-Хоккей», – неожиданно кивнул в мою сторону Слава, – он нас спасти может…
- Я-то тут при чём? – я просто опешил.
- Ты… Пойди к нему в камеру, с Громким я договорюсь… Уговори Каплю, вместе сочините покаянное послание, а ты опубликуй его в газете. Только это может успокоить Медведя, а заодно и его пассию.
- А что? – встрепенулся тренер. – Давайте, Альберт, спасайте. Напишите как можно пронзительней, мол, от всей широкой души русского спортсмена…
- Так вы вроде говорили, что он белорус?
- Какая разница – русский, белорус? – нетерпеливо возразил Веснин. – Сможете?
- Попробую, – согласился  я.
- Чего тут пробовать? – нетерпеливо вскочил с места Слава. – Поехали в ментовку!
Сэм сидел в одиночной камере в обнимку с Доктором. Пёс при виде меня что-то недовольно проворчал и убрёл в угол, где и лёг, гремя мослами. Сэм в кутузке выглядел не то что несчастным, скорее – жалким: пижонский костюм был кое-где грязен, а в иных местах и порван, холёное лицо покрылось какой-то клочковатой серой щетиной и перестало быть холёным. В общем, ни дать ни взять – человек без определенных занятий, кем он на самом деле и был – разве можно назвать футбол, да еще в захолустном сибирском городке, – определённым занятием?
- Ну что, Семён, каяться будем? – бодро начал я.
Капля недоверчиво привстал:
- Как это – каяться? Я не умею…
- Не умеешь – научим, не хочешь – заставим! – ещё бодрее, ну точно как сержант срочной службы, провозгласил я. – Для того меня и послали, чтобы вместе с тобой сочинить покаянное письмо в газету. Только каяться тебе и осталось. В футбол-то хочешь играть?
- А что я еще могу? – пробурчал   лихой форвард. – Учиться некогда было, всё мячик гонял… И с чего это меня занесло? Хотя… ясно, с чего – башка с похмела трещит, будто её вместо мяча пинали, во рту – как Доктор нагадил, а тут фифа эта… понимала бы чего… И кто меня за язык тянул?    
- Вот видишь – уже каешься! – обрадовался  я. – Осталось только связно изложить эти сопли на бумаге, ну, конечно, без живописных деталей похмельного синдрома – и беги себе на лужок, пинай свой мячик.
В течение следующего часа мы с  Семёном учились каяться – раньше этот жанр и мною был не освоен. Семён неожиданно вошел в раж, и мне даже пришлось его сдерживать, а то он прямо на колени порывался встать и  все норовил ввернуть что-то вроде «покорнейше прошу простить» и другие почти старославянские выражения. Напирал на то, что он «жентьлмен» и оскорбление женщины считает тяжелейшим проступком и потому опять же «покорнейше целует пани ручки» (уж не поляк ли он, мимолетно подумал я, вот был бы удар для Веснина). Я же убеждал его, что вина перед женщиной – не главное, хотя перед нею, конечно, следует извиниться, но так, чтобы читатель не понял, куда Семён ее послал; главным же образом каяться надо за драку в кабаке, которая «недостойна русского спортсмена». Там было и про «честный спортивный поединок», и про то, что «соперники на поле – друзья в жизни» (хотел бы я посмотреть, как эти «друзья» встретились бы в укромном месте без посторонних глаз), про великодушие и милосердие (много новых для себя слов узнал Семён в вонючей милицейской кутузке!) А кончалось все так проникновенно, что мы с Каплей едва не обнялись, залившись слезами: «Я виноват. Виноват перед любимой игрой, болельщиками, перед слабой женщиной. Готов понести любое наказанье, вплоть до лишения свободы (если можно, условно). Прошу только об одном – не отлучайте меня от футбола, он для меня всё: любовь, радость, жизнь».
Мимолетно подумав, зачем «Карлсону» ещё один, кроме Мячикова, уголовный преступник, я схватил исписанный и исчерканный лист и помчался в редакцию. На ходу придумывал, как бы «подать» этот плач Ярославны в исполнении футбольного хулигана – надо предварить его скромным описанием драки в «Трех медведях» (читателю хлеба не надо – скандалы подавай), в котором следует неназойливо напирать на то, что зачинщиками были приезжие.
Краснобрюхову наша затея тоже понравилась: «Наконец-то, старикашка, ты со своего футбола хоть что-то путное приволок, – похвалил он меня, радостно потирая короткопалые ручки, – а  то всё – «гол на сороковой минуте забил…», «ворвавшись в штрафную площадку…» Всё-то они у тебя забивают и врываются!» «Ну, обычно бывает наоборот – сначала врываются, потом забивают», – неуклюже попытался пошутить я. «Это – ваши делишки, – холодно ответил Борис, – когда  кто врывается, забивает… Маленькие радости… А вот скандал с дракой в ресторане, –  снова оживился он, – это  давай, это клёво! В номер, начнем на первой полосе, с аншлагом! Это называется: «Товарищ Сталин, вы большой ученый»! – в своей манере похвалил он меня.
В общем, неприятность рассосалась. Скандал замяли, Семена простили – и представители закона, и Матильда Львовна – как утверждали городские сплетницы, отплакав своё на круглой груди Медведя, роскошная женщина утешилась тем, что Миша подарил ей  бриллиантовое колье, камни в котором были чисты, как её слезы оскорбленной невинности.
               
                8

Сезон покатился дальше и незаметно прикатился к концу, к последней встрече, которая «Карлсону» была, как говорили ребята, «до лампочки». На третьем месте закрепились, как ни играй – выше не поднимешься, ниже не опустишься. Зато команде из богатого шахтерского города, с которой нам осталось сыграть последнюю игру «дома», на своём поле, нужно было хотя бы одно очко, чтобы уйти с предпоследнего места и не вылететь из лиги. Меньше ничейки – ну никак нельзя! Все сходилось к тому, что ребята будут биться, рубиться «в кость», тем более стало известно, что тренер их, темпераментный азербайджанец по фамилии Самедов, поклялся страшной клятвой отцам своего города, что место в лиге сохранит. Честно говоря, я думал, что и наши, несмотря на то, что им ничего не надо, захотят показать себя в последней игре во всей красе, да и возможность есть – противник  был не самый сильный, иначе не стоял бы на вылет.
Погода в этот день была не из лучших – с утра накрапывал противный осенний дождик, к вечеру он прекратился, но небо было серым, как тюремное одеяло, и никто бы не поручился, что с него опять не заморосит. Народу на трибунах собралось немного, праздника не чувствовалось – обошлись без оркестра, яркие флаги намокли, висели на флагштоках как мокрые портянки. И хотя в застекленной ложе для почётных гостей краснело круглое лицо Медведя и сияла лысина мэра Сухово-Пивного, подъема никто не чувствовал. Ребята вышли на разминку как бы от нечего делать – гонять мячик по мокрой траве им явно не хотелось. Что не хотелось нашим – понятно. Но вот что интересно – гости тоже большого энтузиазма не проявляли, да и тревоги что-то не чувствовалось, никто жилы не рвал, все были на вид ровны и даже веселы – никаких стиснутых зубов, нахмуренных лбов, все спокойны, улыбчивы, как будто и для них эта игра ничего не решала.
Игра началась точно так же – без страсти, без азарта, как будто встретились старые добрые товарищи. Никто особенно не лез вперед, никто не толкался, а тем более не лупил «в кость». Ребята из обеих команд только что не расшаркивались, если случалось столкнуться друг с другом. Улыбки, извинения, поклоны… Ничего подобного видеть не приходилось. Даже неумелые дворовые мальчишки играют куда азартней. Ну, наших можно понять – им уже ничего не надо, но гостей… Гостей, стоящих на вылет из лиги, понять было совершенно невозможно. Уж они-то, кажется, должны землю рыть, чтобы увезти эти такие дорогие для них очки. Ан нет… Спокойно, почти шагом ходят на своей половине поля, не рвутся отбирать мяч… В общем, это походило не на игру, а на братанье наших и немцев во время первой мировой. Напрасно Веснин вскакивал с места, орал и призывал своих идти на «чужую» половину поля – мячик нехотя катался по мокрому газону, как будто на поле шла тренировка двух команд в разного цвета майках.
И даже когда случился гол, ничего не изменилось… А гол именно случился, иначе не назовешь. Мячиков, ни на что не рассчитывая, просто ударил по мячу, чтобы он отлетел подальше. Но он полетел прямехонько в чужие ворота, влажный, скользнул по перчаткам вратаря и спокойно упал в сетку, даже не затрепетав в ней как рыба, а просто запутавшись как поплавок. Приезжие ребята тут же пошли отыгрываться (именно пошли, а не побежали), что вскоре и сделали, причём удар был такой, который Федя, чуть постаравшись, мог бы  взять. Но в том-то и дело, что стараться Феде явно не хотелось, и он со смущенной улыбкой только проводил пёстрый шарик взглядом, а потом спокойно поднял его и бросил на центр поля. Игра так же ровно,  без всплесков и конфликтов, покатилась к перерыву.
Напрасно Веснин в раздевалке брызгал слюной, крича, что играть так – недостойно русских спортсменов. Ребята только смущенно улыбались и понимающе переглядывались.  «Да ладно вам расстраиваться, Валентиныч, – примиряюще  прогудел мощный Метелицын, – не  проиграем же, и лады. А мы этим парчушкам ни в жисть не проиграем, вот увидите». «Не хватало только проиграть, – взъярился тренер, – да  вы сами играете как парчушки! Болельщиков-то не стыдно?» По всему было видно, что – нет, не стыдно. Парни продолжали улыбаться, переглядываться, перемигиваться…
После перерыва всё покатилось так же… Поначалу. Я только заметил, что к Толе, который сидел за воротами, подошел какой-то солидный мужчина – в дорогом плаще, при шляпе, с портфелем – и что-то коротко сказал ему. Мальчик тут же толкнул в спину сквозь сетку  брата и принялся семафорить. Федя согласно кивнул, поглубже надвинул кепку, подтянул перчатки и монументально утвердился в центре ворот. Тогда я все эти действия заметил, но не придал им особого значения. Семейные дела… Как показали дальнейшие события,  ошибся.
А события неожиданно понеслись вскачь, как с цепи сорвались. И началось всё, вы не поверите, с черного кота. Откуда он взялся на стадионе, не знает никто. Но этот громадный лоснящийся котяра (уж не мой ли Пеле, подумал я) не спеша, вальяжно пересекал поле по диагонали. Если на пути встречались чьи-то ноги, он топорщил усы и грозно шипел. Путь его лежал к воротам «чужой» команды. В том, что туда на всех парах мчался Семен Капля, ничего удивительного нет – куда же еще бежать нападающему? Тем более что Игорь Серов собирался туда же подать мяч. Но тут на поле появилось ещё одно действующее лицо – Доктор, недовольно рявкнув, ринулся в погоню за хвостатым нарушителем правил. Но кот, на ходу глянув на пса, своего извечного противника, продолжал путь, не очень даже ускорившись. Доктора это разозлило, и он перешёл с неспешного уверенного намёта на галоп. Кот тоже ускорился, но не слишком. Расстояние между ними сокращалось. Все четверо – пес, кот, мяч и Капля – по роковой случайности стремились к одной точке: правому углу «чужих ворот». Сейчас они встретятся… У штанги, основательной металлической трубы. Хотелось закрыть глаза. Но я продолжал смотреть…
Доктор уже почти настиг врага. Кажется, еще рывок, и… Но тут коварный замысел кота стал очевиден – доведя массивного дога до штанги, он у самого основания юркнул мимо неё, а пес с разбегу врезался в стальную стойку мощной грудью. И упал. Точно в это  мгновение  тут же оказался Семен, который с ходу споткнулся о распростертое тело своего четвероногого друга и… штанга загудела, как громадный камертон – Капля воткнулся в неё головой. На мяч никто уже не обращал внимания, а кот исчез, как будто растаял в воздухе.
Мгновение стадион молчал. А потом взревел, не поймёшь, что было в этом рёве – возмущение поведением кота, сочувствие пострадавшим, а может, всё вместе плюс негодование – кто это пускает на стадион котов?
Пес лежал, потеряв сознание. Семен тоже не подавал признаков жизни. Прибежали врач и санитары с носилками. Каплю положили  и понесли. Пес вдруг сел, тряхнул громадной башкой, огляделся, как будто с трудом соображая, где он и что с ним, и, шатаясь, потрусил следом за носилками.
Володя Макаров приподнялся со скамейки запасных и умоляюще посмотрел на Веснина. Тренер кивнул, и мальчишка стал поспешно срывать с себя тренировочный костюм. И вот он уже, разминаясь, делает рывки на кромке поля, нетерпеливо подпрыгивает, но каждому ясно, что сердце его уже там, на зелёном газоне, в чужой штрафной площадке. И когда судья на линии легонько подтолкнул его в спину, он вылетел на поле, как засидевшийся дома молодой пудель. Из-под шипов его бутсов летела пожухлая трава вместе с землёй.
Ясно, что благодушно настроенные защитники приезжей команды не ожидали такой прыти. Прежде чем они что-то сообразили, Володька ужом проскочил между двух огромных шахтёров, на третьего просто не обратил внимания, а вратаря хитрым финтом уложил на мокрую травку и аккуратно загнал мяч в пустые ворота. Стадион восторженно загудел, но ребята на поле – и свои, и чужие – реагировали совсем не так, как обычно. Гости не сокрушались, наши не кинулись обнимать шустрого Володьку, никто и не подумал лобзать его и устраивать на поле кучу-малу. Виновник потенциального торжества победно вскинул руки, побежал в надежде кого-нибудь обнять, но никто его порыва не поддержал. Ребята стыдливо отворачивались и прятали глаза.
И тут на поле такое началось! Хотя поначалу все шло вроде бы по-старому… Шахтеры не спеша двинулись в сторону нашей штрафной, ребята из «Карлсона» особо им не препятствовали, казалось, что гости все равно отыграются – не сейчас, так немного погодя. Так оно и было бы, если бы не… Федя. Он вдруг принялся такие чудеса творить! Ему били все, кому не лень, только что не свои (а они, свои, или ходили по полю шагом, или вообще стояли, наблюдая, что творят гости). Но в том-то и дело, что те из кожи вон лезли, чтобы что-нибудь сотворить, да Федя не давал им такой возможности. Он снимал мячики с неприятельских голов, вытаскивал их из частокола враждебных ног, то взлетал под планку, то пластался по траве, доставая шарик в самом уголке. При этом был страшен, кричал что-то непонятное, скалил белые зубы в чёрной бороде, рушился на головы противников сверху, сносил их с ног; в его штрафной несколько раз затевалась свалка из тел чужих и своих – Федя  не разбирал, кто попадался на пути, того и валил. Из кучи потных тел он неизменно выходил, выползал, вываливался, и на губах его приклеилась полубезумная улыбка. Только она да мячик, намертво зажатый в огромных ладонях, были неизменны, всё остальное менялось так быстро, что невозможно было уследить. На чужую половину поля никто из наших даже не заглядывал. Кроме Володьки, который дернулся раз-другой, но что он мог один? Тем более мяч ему никто отдавать не собирался. Тогда он суетливо бросился в свою штрафную, попытался там добыть шарик, но его попросту затоптали – и свои, и чужие, а тут еще Федя после высоченного прыжка рухнул на мальчонку сверху. Парень поднялся и, прихрамывая, опять ринулся в драку. Казалось, что против  шахтеров сражаются всего двое – Федя да Володька. Остальные только обозначали, что они есть на поле. Напрасно Веснин кричал, бегал, размахивая кулаками и брызжа слюной, к боковой линии, только что на поле не выскакивал – его никто попросту не замечал. Я посмотрел на Славу – он сидел спокойно. Только побледнел слегка, да иногда скулы камешками двигались. А на соседней скамейке бесновался Самедов, размахивая кулаками в нашу сторону, он что-то кричал, путая русские слова с азербайджанскими, но его тоже никто не слышал – стадион ревел: такого здесь не видывали никогда.
Все эти страсти прервал судейский свисток, который в реве трибун едва расслышали. Ребята потянулись в раздевалку. Наши шли, глядя под ноги, некоторые криво улыбались – не похожи они были на победителей. Только Володька гордо поглядывал вокруг да Федя никак не мог погасить свою страшную улыбку. Шахтёры были явно подавлены, но это не мешало им косо посматривать на наших, что-то бормоча под нос. Кто-то из них на ходу выковырял горсть земли и бросил в наших ребят. Никто и ухом не повел, обиду стерпели молча, и это тоже было непонятно.
- Ну что, орлы, – вроде  бы спокойно начал Веснин, но чувствовалось, что внутри у него всё закипает и вот-вот взорвётся, – выиграли, значит? И не стыдно? Это не вы выиграли, а Федя с Володькой. Да кто так играет?      
Тут в раздевалку вкатился полковник Кошко. И с ходу прервал тренера: «Ну, мужики, с победой! Противник-то не лыком шит оказался, тоже не лаптем щи хлебает! Ну, Федя у нас молодец, красавец! Какие штуки вытаскивал! Молоток! Подрастёшь – кувалдой будешь!» - и полковник бодро заржал над своей ветхозаветной шуткой. «А ты, Колька,– повернулся  он всем своим бочкообразным корпусом к Мячикову, – будешь  так позволять бить супостату – сидеть тебе в шизо». «Вот-вот, – оживился Веснин, – всем   им место в шизо. Кто же так играет?» «Ну, ты, Георгий, уж слишком, – досадливо отмахнулся полковник, – выиграли  все же…» «Выиграли? – взвился Веснин. – Да как бы они выиграли, если бы не Федя с Володькой?»
В раздевалку вошли Медведь и мэр Сухово-Пивной. «Ну, что, мужики, – бодро начал мэр, вытирая пот с лысины, – поздравляю  с победой. Как говорится, сколько ни болела – умерла. Не мытьем, так катаньем…» «Во-во, – мрачно  прохрипел Медведь, – катаньем  и есть. Каталы вы, не игроки. Вот Федю – хвалю!» – прокричал  он вратарю в самое ухо, как будто тот мог услышать.
Но тут дверь в раздевалку с треском отлетела, и в самую середину композиции ворвался маленький и хрупкий, как подросток, Самедов. Лицо его, состоящее, кажется, из одного носа, было багровым от негодования, и багрянец этот яростно прорывался сквозь природную смуглость. Не обращая внимания на мэра, Медведя и полковника, он подскочил к Веснину, привстав на цыпочки и чуть ли не клюя его носом в грудь, закричал: «Вы бесчестные люди! С вами нельзя иметь дело! Договорились, деньги получили! А ничья… Где ничейка, я вас спрашиваю? Гоните деньги назад! Что, этот ваш немой не мог штуку пропустить, ему столько били? А ты, – он  нашел глазами Володьку, – тебя  просили забивать?» – И тут произошло нечто совсем невероятное – он  заговорил с мальчиком на непонятном нам языке, очевидно, на родном азербайджанском. Но что самое удивительное – парень не только понимал его, но и отвечал на этом же языке.
Все замерли. Только чужая речь продолжала стрекотать в раздевалке. Наконец  опомнился Веснин: «Володя – пробормотал он – ты что, по-ихнему говоришь? Откуда?» «Как ему по-нашему не говорить, – закричал Самедов – когда  он никакой не Володька, а Вахид? И не Макаров вовсе, как у вас по стадиону объявили, а Маркаров! Он у нас в Сумгаите детско-юношескую школу кончал, а где вы его взяли и почему он Макаров – этого  я не знаю. Это вы у своего начальника команды спросите. Заодно – почему он, такой жулик, деньги взял, а ничью… ничейка где!?» – снова  закричал он истошным голосом, видимо, представив, как будет стоять перед отцами города и объяснять, почему команда вылетела из лиги.
Все повернулись к Золотову. Он сидел в углу, утонув в мягком кожаном кресле, и на бледном лице ярко-красными пятнами горели нос и уши. Даже, кажется, глаза закрыл, уши заткнул – ничего не вижу, ничего не слышу…
- Ну, рассказывайте, Вячеслав Адамович, – замороженным, без интонаций голосом обратился к нему Веснин, – откуда Маркаров взялся…
- Да погоди ты, Валентиныч, – просипел Медведь, – Маркаров  или Макаров – не все равно? Он тебя сегодня  от позора спас. А вот со Славой разобраться давно пора. Давай, крысятник, колись, какая ничейка, какие деньги… – Слава  медленно поднялся из кресла. – Хотя, – продолжал  Медведь, – не надо твоей сознанки, и так все ясно – продал ты игру, с потрохами продал. А вы, голуби, – он медленно повернулся к игрокам, – тоже  свою долю получили – и решили по-тихому слить игрушку? Мало я вам плачу? Эх, вы-ы, дешевки!
- Ну, с Володькой – или как там тебя? – всё ясно: на него не рассчитывали, никто же не думал, что Сэм со штангой поцелуется. А вот Федя, интересно, почему всё по-своему повернул? – продолжал  допытываться Медведь.
Вышел вперед Толик, тоненький, щеки горят, как уши у Славы:
- А к нему в перерыве дяденька приходил, передал через меня, что приехал Хохлов из Москвы на него посмотреть – в высшую лигу хотят взять. Вот Федя и старался.
- Теперь все ясно, – похоже, Медведь успокоился. – Ну, что тут долго базарить? Я думаю, так…. Денежки твои, Джемал, плакали – ты же расписку с Золотова не брал, да и он, поди, этим деловым раздал без ксив. Чем докажешь, что платил? Как дома будешь отмазываться – твои проблемы. Так что – пока, до новых встреч. А с тобой, крыса, – снова  повернулся он к Славе, – разговор  будет особый. Какой – я еще не решил. Но добра не жди… Пацан этот, – Медведь  ткнул толстым пальцем в сторону бывшего Володьки, – в  команде, само собой, остается. Мне по барабану – азер он или, может, чукча, лишь бы играл. А играть он может. Понял, Валентиныч? – в упор спросил он Веснина.
Веснин встал.
- Я… ухожу из команды, – выдавил   он. – С бесчестными людьми работать не хочу и не буду. А вы, – повернулся он к ребятам, - все  до одного меня продали. За деньги. А еще русские люди!
- Да брось ты это – русские, не русские, – уже  весело сказал Медведь. – Вон не русский тебя спас – радуйся. А надумал уходить… что ж, насильно мил не будешь. Найдётся другой, свято место пусто не бывает. Только, думаю я, куда бы ты ни уехал, везде будешь морду об это разбивать – страна у нас такая, в ней, кроме русских, много всяких людей живут. И, бывает, среди других наций тоже ничего людишки попадаются. Как и среди нас, русаков, не все хорошие,  крысы вроде Славки случаются. Тебя же в школе учили, что такое интернациональная дружба! Забыл? Так-то мы все хорошиемолодцы
- Нет, – твёрдо  сказал Веснин и вышел из раздевалки, прямо держа спину. Но мир, в который он вышел, уже не казался мне зеленым и чистым. Да и погода не прибавляла оптимизма – в открытой уходящим тренером двери  было видно серое небо, с которого сеял мелкий дождик, и конца ему не было видно; истоптанный за лето газон привял, пожелтел и больше походил на старое болото, чем на поле для честной спортивной борьбы. Да и какая она, к дьяволу, честная, подумал я мимолётно…
Борька подписывал мне заявление об увольнении, едва сдерживая ликующую улыбку. Понять его можно – давно хотелось меня вытурить, да старое товарищество сдерживало. А тут – сам, слава Господу!
- Ну, что, старикашка, думаю, зла ты на меня не держишь, – говорил он, стараясь не показать радости – всё  было путем, верно? А то, что ты сам решил уйти … что ж, вольному воля. Не пропадешь, с твоим-то опытом! Это называется – «Рабинович стрелил, стрелил – промахнулся, и попал немножечко в  меня», – как  всегда ни к селу ни к городу закончил он. – В общем, не поминай лихом – и  он старательно тиснул мне руку.
Чемодан у меня был с собой. Других хлопот не было. Даже Пеле не пришлось пристраивать – после того суматошного дня он исчез, как будто растворился, хотя оставлял я его под замком. Говорю же – черные коты, они пришельцы из каких-то неведомых миров. Туда, наверное, и исчезают время от времени…
                Эпилог               

Мы едем1На раздолбанном перроне Глубокого было многолюдно, как никогда – вся команда пришла провожать Федю, который отъезжал в столицу. Ребята, кажется, напрочь забыли о недавнем конфузе, были веселы, хохмили, хохотали так, что доски подпрыгивали, от полноты чувств дружелюбно лупили чернобородого гиганта по спине. Толя подошёл ко мне, поздоровался, сказал с плохо скрытым ликованием: «Вот, в Москву уезжаем. Брат меня взял – куда он без меня? Пропадёт совсем…» Подошел Сэм с перевязанной головой, Доктор плёлся рядом, сконфуженно поглядывая по сторонам – помнят ли его позор или забыли? Последними прибыли весёлые Стульев с Мячиковым, не скованные наручниками, в одинаковых спортивных костюмах. «Расконвоировали Кольку, – оживлённо  прокричал Стульев, – теперь  на тренировки будет сам ездить, хватит на «воронке» на халяву кататься, а то как министр – на персональной машине!» «А будут они, тренировки? – мрачно пробасил сумрачный Метелицын. – Георгий-то уезжает…»
И тут, как по заказу, на перроне появился Веснин. Ни на кого не глядя и не здороваясь, он прошел к спальному вагону и скрылся в нем.
- Обидели  мужика, – тихо  сказал Серов, не то Игорь, не то Олег, не разберёшь, – срубили  бабло по-тихому, а с ним не поделились…
- Дурак ты, братец, – оборвал  его второй Серов, не то Олег, не то Игорь, – не  нужно ему твоё бабло, он – из принципа.
- Да ладно, - обронил, болезненно морщась, Сэм. – Знаем мы этот принцип – кто больше заплатит. Он что, с дуба рухнул? Все так делают. Что,  в «вышке» по-другому? Нужны очки – башляй.
Конца этого содержательного спора я не услышал – на перроне появился Слава. Как всегда, ярко одетый, пахнущий хорошим одеколоном и дорогим коньяком, он катил на колёсиках огромный желто-синий чемодан.
- Здорово, орлы! – излишне бодро поздоровался Золотов. – Что, уезжаем? Полным составом в «Ювентус» пригласили?
- Да нет, – ответил  кто-то из толпы, – вот   Федю провожаем.
- А-а, наш скромный герой, – веселился  Слава, но было в этом веселье что-то неестественное, – надежда  сборной! Что же ты шахтерам-то всю обедню испортил? Теперь вот  у них там все отцы города грудью встали – оставьте нас в лиге, а то добыча угля упадет. О-о, и ты здесь, – заметил он меня, – тоже уезжаешь?
- Как и ты, смотрю, – ответил  я.
- Да, еду в область, – озабоченно  нахмурил брови Слава, – администратором  в филармонию приглашают. Там скоро директор на пенсию уходит…
- Ну, что же, рад за тебя, – сказал  я, не выказывая, впрочем, особой радости, – место  хлебное,  и идеалистов там вроде Валентиныча нет.
- Да уж надеюсь, – Золотов  пожал мне руку и пошел в свой вагон – объявили, что поезд отправляется через две минуты.
Я тоже вскочил на подножку. Состав неслышно поплыл, оставляя позади раздолбанный перрон, развалюху-вокзал с яркой вывеской. Фигуры провожающих постепенно слились в одно пестрое пятно. И тут мне примерещилось – а, может, увиделось – что из толпы выскользнул чёрный котище и встал впереди, победно распустив хвост. При этом он поднял правую переднюю лапу и помахал вслед уходящему поезду. И сквозь нарастающий стук колес, стихающий гул толпы и шумы города мне послышалось шипение: «Беж-ж-иш-шь, дурачок?»      
 
    
 
 «Отвори потихоньку калитку…»
Рассказ
Тётя Наташа умерла в самом начале осени, когда лето хотя и кончилось, но не совсем ушло, а осень если и пришла, то только ступила на порог и остановилась, как робкая первоклассница. Всё пока было как в августе, и пышные цветы на клумбах, и трава на газонах не пожухла, и ночи ещё не похолодали, разве что в пышной шевелюре парковых деревьев появилась первые седые пряди – кое-где пробилась желтизна.
День выдался замечательный, по-летнему сияющий – ночью пролил короткий, но дружный и шумный дождик, он хорошо промыл асфальт и прибил пыль. Дышалось легко, небо было ослепительно голубое, солнышко улыбалось во всю мочь – праздник, да и только.
А тут – похороны…
Гроб с покойницей стоял в главной комнате их домишка, которую они называли большой, а то  и залом. Кроме неё, был еще крохотный закуток, служивший сразу и прихожей, и кухней. Немногие провожающие поскорее проходили в зал (сквозь неплотно задернутые шторы в полумрак вонзались тонкие, как спицы, лучики солнца, в них весело плясали крохотные пылинки, неуместные в этой мрачной обстановке), дотрагивались до края сырых досок, обитых красным материалом, и быстренько выходили на улицу, мужчины – курить, женщины – резать колбасу, овощи на винегрет (столы вынесли на воздух, чтобы не толкаться), разливать по разномастным чашкам кисель да сплетничать. Блинов ещё с вечера напекли в каждой халупе, а их в большом дворе было – сразу и не сосчитаешь.
На лице у тёти Наташи застыло знакомое её близким при жизни выражение – губы поджаты, глубокие складки по обе стороны рта напряжены, брови нахмурены. Так и кажется – откроет глаза, сядет и скажет: чего это вы тут собрались, угощать мне вас нечем. Степан Павлович нерешительно топтался в прихожей, на нём был старый растянутый свитер и несвежие хлопчатобумажные брюки. В большую комнату не заходил, хотя ему полагалось сидеть возле гроба. Вся его длинная нескладная фигура, худое лицо с горбатым носом и отвисшей нижней губой, верблюжья шея с торчащим, как худое детское колено, кадыком и даже маленькие усики не то под Чарли Чаплина, не то под Гитлера выражали не столько скорбь, сколько растерянность и непонятный посторонним испуг.
Я хорошо знал дядю Стёпу, находился с ним даже в каком-то родстве, правда, очень дальнем, как говорил мой папа, «нашему забору двоюродный плетень». Однако я нередко заходил к нему, стараясь угадать, чтобы тёти Наташи дома не было, и тогда мы подолгу разговаривали про его родителей и особенно братьев, разглядывали старые фотографии; он, обычно, особенно при жене, какой-то пришибленный, молчаливый, как будто чужой в собственном доме, преображался, и тогда становилось понятно, что этот довольно красивый молодой человек с фотографий, на некоторых – просто лихой, в волнистым чубчиком по моде тех лет, с баяном в руках, и нынешний сухопарый старик с испуганным лицом – один и тот же человек.
Приехал из соседнего города Кеша, племянник, сын старшей сестры Степана Варвары, давно покойной. Был он далеко не молод, за шестьдесят перевалило, грузен, одышлив, но для Степана Павловича всё равно оставался вроде бы мальчишкой. Вместе с ним появился   его сын Эдуард, мужчина лет под сорок, с наметившимся брюшком, ещё недавно чёрные густые кудри его заметно и поседели с висков, и поредели с макушки. Одет он был, несмотря на скорбный день, в нарядный белый костюм, по погоде, наверное. 
Старик кинулся  к племяннику: «Кешка, что делать? Там, в зале… в гардеробе… у меня хороший костюм висит, а я боюсь войти… всё кажется – она встанет и закричит: куда пялишь, трепать только, подумаешь, праздник…» «Да ты что, Стёпа, – переведя  дух, изумился племянник, – и сейчас её боишься? Эк она тебя,  беднягу, запугала… Ну, пойдем».
Иннокентий  кое-как протиснулся мимо гроба в дальний угол, где стоял шифоньер с покосившимися дверцами. Субтильный Степан проскользнул за ним, стараясь не глядеть на покойницу. Дрожащими руками он снял с плечиков костюм и, прикрывшись открытой дверцей шифоньера, стал переодеваться, не попадая ногами в штанины.
«Возьми себя в руки, – увещевал  племянник, – а лучше выпей рюмку-другую водки». «А можно? – оживился Степан. «Не можно, а нужно! Да кто тебе теперь запретит, ты же сам себе хозяин!» И хоть водки было полно, они пошли в кухонный закуток, где у хозяина хранилась в потаённом уголке заначка – початая чекушка «Московской» и там быстро, украдкой, как это было при живой Наталье, выпили по паре рюмок, наспех закусив малосольным огурцом. И правда, отлегло как-то, вроде страх перед покойницей стал меньше, почувствовал себя свободней. 
Появился Вадим, сын Степана Павловича от одного из его ранних браков. Налитыми кровью глазами он обозрел скорбную картину, стянул с головы кепку и гаркнул так, что его и хлопочущие женщины за порогом услышали: «Наконец-то я могу войти в этот дом и не бояться, что меня обзовут или вообще выгонят». При этом он ещё больше стал похож на бандита Джагу из модного индийского фильма «Бродяга» – вислые бордовые щёки, выпученные глаза, кривой нос… Хотя все близкие знали, что человек он добрейший, да и работа у него самая мирная – в школе труд преподаёт, учит мальчишек табуретки делать, дощечки пилить-строгать да ещё модели самолётов клеить.
Женщины-соседки, можно сказать, на этот его выпад никак не прореагировали, разве что некоторые губы поджали – как же так, покойница всё же. Но вообще тётю Наташу при жизни не очень любили. И хоть про мёртвых или хорошо, или ничего, тут придется сказать – не за что было её особенно любить. Происходила она из некогда богатого и уважаемого в городе купеческого рода, который после революции, естественно, пришёл в упадок, но тётя Наташа никак не хотела забывать про своё безоблачное детство, как её баловали маменька с папенькой, про родительский двухэтажный дом с садом, про богатый выезд. За Степана Павловича она вышла уже в солидном возрасте, побывав замужем не раз, и до последних дней никак не могла смириться, что судьба свела её с каким-то жалким баянистом, который только и умел, что таскать свою «голяшку», как она презрительно называла баян, по свадьбам, пионерским лагерям да каким-нибудь клубам. То, что его большая семья (семь братьев и две сестры) тоже когда-то в городе была не последней,  она не признавала, в сердцах часто кричала (тихо говорить она вообще не умела): «Подумаешь, негоцианты, баню они держали на берегу речки! Да в эту вашу баню кавалеров с барышнями в номера пускали!» Когда Степан робко возражал, что отец его Павел Александрович был потомственным почётным гражданином, она переходила на ещё более пронзительный крик: «Знаем мы этих потомственных почётных! Барашка в бумажке кому надо отнёс, и становись хоть городским головой!» А что семеро братьев Степана, в прошлом офицеры и инженеры, все как один подались в революцию, вообще ею в расчёт не принималось, скорее наоборот, в пик очередного скандала ставилось супругу в вину – дескать, из-за таких, как они, жизнь и порушилась, в том числе и благополучная жизнь её, Натальи. Он презирала всех бывших жён своего супруга (а было их немало – Степан долго играл на баяне в театре, а там нравы были довольно свободные, и хоть бабником он, скромник, никак не мог быть, просто не очень везло в жизни – то уходили от него жёны, то умирали), пасынка вообще не признавала. С соседками по двору не только дружбы, но и знакомства не водила, на лавочке с ними не сиживала, почти не здоровалась, при встрече едва кивала. Да и родственников не жаловала. Тот же Иннокентий с женой и детьми если и заезжал к дяде, то крайне редко. Да и какие могут быть родственные отношения, если Наталья неизменно встречала их словами: «Чего приехали? Угощать вас нечем, наши доходы известно какие…»
Вот такую женщину в этот сияющий день начала осени двор провожал в последний путь. Ясно, что про нелёгкий её нрав никто, кроме пасынка, не вспоминал, все рады были помочь только что появившемуся на их подворье   вдовцу. При этом некоторые одинокие бабёнки, кажется, даже имели на него виды – хоть и было Степану Павловичу хорошо за семьдесят, но, сухопарый, лёгкий на ногу, управляющийся и с дровами, и с углем, и с полными воды вёдрами от колонки, для них он определённый интерес представлял. Да и семья Федяевых действительно в городе была хорошо известной, особенно старожилам, хотя от неё, кроме Степана Павловича, никого не осталось: старики умерли давным-давно, один из братьев, Владимир,  был расстрелян еще при царе по приговору военно-полевого суда за агитацию в армии, Валентин погиб в бою с белогвардейцами на Глазковской горе, Дмитрия и Павла сгноили где-то в дальних лагерях бывшие товарищи по партии, остальные умерли каждый в своё время, подорвав здоровье по тюрьмам да по ссылкам;  старший, Аркадий, прожил дольше всех. Накопив солидный подпольный опыт (в своё время большевик по кличке Банщик попортил царским шпикам немало крови), дослужился при советах в Москве до высоких должностей и даже сыграл заметную роль в судьбе знаменитого писателя, который, став по причине ранения, полученного в Первой Конной, полным инвалидом, смог, тем не менее, написать книгу, которую знал каждый пионер и комсомолец. Согласно семейному преданию, подтверждённому документально, именно Аркадий Павлович добился, чтобы книга была напечатана. Он даже стал одним из героев этой библии комсомола. Пока была жива мать, в их семье хранились, как реликвии, электрический чайник и утюг (большая редкость по тем временам!), подаренные женой писателя.
В этой знаменитой и большой семье дядя Стёпа был самым младшим. К подвигам, мытарствам и страданиям братьев по этой причине касательства не имел, и потому всегда находился как бы в тени своих знаменитых братьев. И это тоже постепенно сделало это таким, каким он стал сейчас. Но, от природы застенчивый, он всё-таки вынужден ходить на встречи с молодёжью, в основном со школьниками как единственный оставшийся от знаменитой фамилии революционеров, однако так и не привык быть на этих встречах раскованным, чувствовал себя почти самозванцем – совестливым был человеком. По молодости был он и привлекательным, и кампанию умел поддержать, хотя тут больше его  ценили как баяниста. И, надо сказать, музыкантом он был отличным и даже взыскательным. Играл, конечно, детские и пионерские песенки, куда деваться, такая работа… Но для концертов брал вещи исключительно серьёзные –  это могли быть этюд «Каприс» Паганини–Листа, сонеты Владислава Золотарева и даже органное произведение Оливье Мессиана «Медитация», а «Карусель», на которой многие его коллеги демонстрировали верх виртуозности, считал просто фокусом. Дома, для души, обожал старинные романсы и даже напевал надтреснутым, с хрипотцой стариковским голосом. Это сейчас, а в молодости голос у него был хоть небольшой, но приятный, слух был и остался абсолютным, и потому  в тесных кампаниях его ценили.   
Но как дядя Стёпа ни старался держаться в стороне от официальных сборищ, ограничиваясь скромной ролью баяниста, многие всё-таки знали, в какой семье он вырос. Это  обстоятельство,  а именно – некоторая близость к сильным мира сего тоже делало новоявленного вдовца в глазах многочисленных одиноких бабёнок завидным женихом. Все они слышали, как Наталья кричала на весь двор: «Размазня и есть размазня! Ты когда-нибудь соберёшься в горисполком квартиру просить? Хоть какая-то польза должна быть от твоих братцев, если они помогали новой власти? Пусть хоть однокомнатную дадут!» Но, что поделаешь, Степан с молодости старался держаться в стороне от любого начальства, присутствие какого-нибудь завхоза или, не приведи бог, директора театра лишало его дара речи. А уж пойти в главный дом, что на центральной площади города, и там что-то просить – в страшном сне не приснится! Вот Наталья и кричала…   Многие соседки были с нею солидарны, а сейчас, когда Степан остался один, надежды некоторых из них на отдельную благоустроенную квартиру обрели реальность, связанную с собственной судьбой  – понять их могут только люди, прожившие всю жизнь в деревянных клоповниках с угарными печами, промерзающими зимой сортирами и обледенелыми колонками. Потому не одна одинокая старуха  подумала: уж я-то его, голубчика, приласкаю, а потом потихоньку-полегоньку уговорю пойти по властям. Тут лаской надо, лаской…      
Подтянулись немногочисленные провожающие со стороны, какие-то мало кому знакомые бабушки, среди них – пара-тройка завсегдатаев похорон, людей, которые кормятся за счёт поминок. Особняком держались несколько бывших сослуживцев Степана Павловича по театру – осветитель, рабочий сцены, гардеробщик и две билетёрши. Выделялся статью пожилой артист Рощин, бывший герой-любовник, про которого поговаривали, что он предпочитает особей одного с ним пола. Может, правда, а может, и сплетня, хотя манеры у него были соответствующие. Однако их старая дружба со Степаном Павловичем в этом смысле была вне подозрений, уж очень явно выражалось пристрастие баяниста к противоположному полу, хотя оно не было  счастливым. Но что делать, жизнь так сложилась…
Настало время покойнице покидать последний земной приют. Сначала вынесли три венка – от вдовца, от семьи Иннокентия да от старых театральных друзей Степана. Цветов по осеннему времени было много, ими почти засыпали гроб, женщины несли охапками и бросали под ноги невеликой процессии. И от их яркости, от сияющего солнца и безоблачной голубизны неба эта скорбная картина принимала облик парадоксально праздничный, как будто дружная компания вышла погулять по хорошей погоде. К тому же их улица никак не настраивала на печаль, она больше походила на деревенскую – асфальт потрескался и почти исчез, проезжая часть покрылась ухабами и рытвинами, обочины заросли травой и лопухом, обманутые поздним теплом, кое-где проклюнулись жёлтые головки одуванчиков. Из-за невысоких заплотов выглядывали яркие венчики мальв и солнечные блики золотых шаров. Обитый красной материей ящик, который несли впереди на крепких плечах шестеро молодых людей, казался здесь не просто лишним, а вообще чужим, забредшим из другого сюжета, как если бы в книжке перепутали страницы. Небольшая процессия шла к похоронному автобусу группами по два-три человека, переговариваясь вполголоса о чём-то отнюдь не траурном. Сразу за гробом шёл безутешный вдовец, который, впрочем, после двух рюмок чувствовал себя значительно уверенней; только странная волна не то хмеля, не то страха, непонятного, неосознанного, иногда накатывалась на него, и тогда воздух как-то уплотнялся, в нём возникали неясные тени, всплывали неожиданные воспоминания, даже как бы отдельные эпизоды, картины. Виделся семейный праздник, пикник, что ли, на берегу маленькой светлой речки, весёлые лица отца, мамы, старших братьев и сестёр; вдруг в воображении возникал пионерский костер до самого чёрного неба, и толпа детей в красных галстуках, поющих под его баян  «Пионер, не теряй ни минуты, никогда и нигде не скуча-а-ай!» Ни к селу, ни к городу вспомнилась одна из его первых жен, крохотная травести, и не просто вспомнилась – увиделось, как он, молодой и сильный, несёт её, невесомую, по пляжу и бросается вместе с ней в воду. Брызги, женский визг, смех! Эти обрывки воспоминаний промелькнули непрошенные и канули… Родители и братья давно умерли, отчий дом в войну разобрали на дрова, пионеры выросли и постарели, костры погасли, и даже хорошенькая травести где-то пропала… Да и сам он стал стариком, неизвестно, сколько ещё протянет. Вот и последнюю жену повезли хоронить. В общем, прошла жизнь, и даже не заметил, как… Остался он один в маленьком старом домишке,  из которого только что вынесли Наташу, и теперь – Степан  себя знал – ему будет в нём страшно.   Он брёл к катафалку, подволакивая длинные нескладные ноги, поддерживаемый с одной стороны племянником Кешей, который шёл, тяжело отдуваясь, с другой – статным Рощиным, седая породистая голова которого гордо возвышалась над реденькой процессией. Эдик в своём нарядном белом костюме двигался чуть в стороне, как бы отделив себя от этих стариков и их траурных забот, сбивал прутиком головки чертополоха и, кажется, даже чуть слышно посвистывал.
В похоронном автобусе Степан Павлович согласно положению вдовца сел в начале скамьи, у самой кабины. Прямо перед ним оказалось суровое лицо Наташи. Как он ни отводил глаза, как ни отворачивался,  ничего поделать было нельзя – её поджатые  губы, суровые складки возле рта, провалившиеся глазницы были перед ним, от всего этого он никак не мог укрыться, и ему казалось, что она следит за ним, и не просто следит, а ещё и с осуждением, мол, меня ещё и в землю не положили, а у тебя – не слезинки. А он и вправду не плакал, как-то забыл про то, как положено вести себя человеку, который хоронит жену. Им владело странное чувство – он никак не мог представить, как будет жить завтра, без Наташиных команд и распоряжений. Но больше всего он боялся одинокой сегодняшней ночи в темном пустой комнате. И ещё – его охватывал  непонятный страх, ожидание чего-то жуткого, неожиданного, небывалого.
На кладбище всё свершилось быстро. Запомнилось только, что могильщик, дурно пахнущий мужик с лицом землистого цвета, отозвал Степана в сторону и зашептал, что, дескать, плохое место для покойницы выбрали, он может хоть сейчас выделить лучше, только… надо чуток приплатить. Степан отмахнулся – гроб уже стоял возле готовой ямы, было только одно желание – скорее бы всё это кончилось. Прощание не затянулось – Степан наклонился над лицом покойницы, но поцеловать ледяной лоб не решился, только сделал вид, как будто клюнул. Неожиданно громко и грустно застучал молоток, заглушая звучащую вдалеке траурную мелодию Шопена – на другом конце большого погоста кого-то предавали земле с музыкой.
Прошуршали по домовине брошенные редкими провожающими комья глинистой земли, трое мужиков привычно заработали лопатами, и вот уже вырос скорбный холмик, увенчанный жестяной пирамидкой и тремя венками,  щедро усыпанный цветами. Наскоро выпиты поминальные рюмки, и народ, дожевывая на ходу блины, потянулся к автобусу.
Иннокентий позвал Степана, но тот вдруг почувствовал, что должен задержаться хоть ненадолго, побыть один над холмиком. Племянник с сыном  ушли, и он остался один. Постоял, склонив голову, вдыхая  первобытный, диковатый запах увядающих цветов и потревоженной земли, стараясь вспомнить радостные события своей жизни с Натальей. Но ничего как-то на ум не приходило… Разве что… пошли однажды в цирк, непонятно даже, с чего, и его суровой жене неожиданно там понравилось – она раскраснелась, как девочка, хлопала в ладоши, смеялась громче всех над немудрёными шутками клоунов. Степан смотрел на неё и не узнавал.... По дороге домой она ещё долго вспоминала моменты представления, но постепенно успокоилась, угасла, вскоре уже привычно покрикивала на мужа. «А ведь она была несчастливым человеком, – вдруг подумал Степан, – разве что детство порадовало, а уж потом… Но, может, в этом и было главное несчастье – жизнь переломилась на две неравные части…Потому и злая была».
Вдруг кто-то тихонько тронул его за локоть. Степан обернулся. За его спиной плотной группой стояли семь мужчин. Некоторые были в студенческих тужурках и в офицерских мундирах.
Один, много старше других, грузный, в партикулярном платье, стоял чуть поодаль от остальных. Выделялся самый молодой, в белой барашковой папахе и шинели с погонами без единой лычки. «Да ведь это Володька, брат, его ещё при царе расстреляли», – подумал Степан, холоднея. Остальных он тоже узнал – это были его братья, давно ушедшие из жизни. Они стояли точно так, как на старой семейной фотографии и смотрели на него молча, но по-доброму, некоторые чуть улыбались. Наконец заговорил один из них, усатый красавец в простой чёрной косоворотке. «Дмитрий», – узнал Степан. «Ну что, паря Стенька, опять жену хоронишь? Которая это у тебя? Ты у нас прямо какой-то Рауль Синяя Борода». «Да…не везёт как-то», – чуть слышно прошелестел он сухими губами. «Да уж… если не везёт, тут уж никуда не попрёшь, – сказал быстроглазый парень в длинной красноармейской шинели, в котором Степан узнал Александра, – что делать, как-нибудь один проживёшь». «Прожить-то проживёт, – строго сказал самый пожилой, в котором младший брат признал Аркадия, про которого в знаменитой книге написано, – только не пойму я, как ты в этой халупе оказался и как там дальше жить будешь. Правильно тебя Наталья пилила – куда власть смотрит? Ведь мы за неё по царским казематам гнили, из ссылок как на побывку возвращались, мать  с отцом раньше времени в могилы свели – легко ли им было терпеть, когда жандармы дом с обыском вверх дном переворачивали да по ночам нас уводили? А ты… ты ведь тоже нам помогал – листовки клеил, помнишь?» Степан согласно кивнул, хотя ни про какие листовки  не помнил. «Ну вот. А теперь что, в исполком пойти трусишь? Вот что я тебе скажу, мил человек – чтобы не тянул больше, а пошёл прямо к председателю и сказал – я такой-то и такой-то, про нас расскажи, да не мямли, не стесняйся, мы заслужили, тем более что дом наш снесли! Пойдешь?» «Пойду, – неожиданно твёрдо сказал Степан, и вдруг понял, что и вправду пойдёт, – пойду!» «Ну вот и ладно, – кивнул головой Аркадий, – а то смотри…» И погрозил пальцем.
Какой-то шорох отвлёк внимание Степана. Он посмотрел вниз, на холмик и увидел белочку, которая разворачивала бумажку оставленной на блюдце конфеты и боязливо, но  лукаво на него поглядывала. Когда он вновь поднял глаза, никаких братьев не было, все так же сияло безоблачное небо, чуть покачивались верхушки кладбищенских деревьев, тревожно пахло увядающими цветами и сырой землёй. Себя он ощутил сидящим возле могилы на тёплой траве, как будто только пробудившимся после долгого и здорового сна, во время которого снилось что-то хорошее, светлое, сулящее удачу. Никакого страха не было, и  тщательно вызываемое им прежде ощущение горя, утраты как будто исчезло совсем, на душе было легко и даже как-то радостно. «Задремал я, что ли, – подумал Степан, – и успел сон такой увидеть?» Он и сам не понимал, что это было, сон или вправду видение.
По аллее от ворот к нему грузно ковылял на артритных ногах племянник Иннокентий. Ещё не доходя, он отдышливо прокричал: «Ну что ты, Стёпа, в самом деле, все давно в автобусе, тебя ждут! Ты что, заснул тут?» «Может, и заснул, а может, и нет», – с задумчивой улыбкой подумал Степан, но ничего не сказал.
Поминки были ничем не примечательными, такие застолья после похорон у нас случаются по всей России, хоть Саратове или Урюпинске, хоть во Владивостоке  или какой-нибудь Зыряновке. Разве что осеннее изобилие сделало стол побогаче и ярче – рубиново горели помидоры, изумрудная зелень огурцов и лука слали последние приветы лета, и даже янтарно-жёлтая тыква, хоть и успела потомиться в маринаде, была свежа и аппетитна. Были тут и неизменная колбаса, и сыр, и знаменитый байкальский омуль, и недавно посолённые грибочки. И блины, конечно, пухлыми стопками. Бутылки сверкали на солнце, как будто в них было разлито не проклятое зелье, а чистая родниковая вода. Стаканы с малиновым киселём смелыми  мазками расцветили эту картину, от которой проголодавшийся народ украдкой сглатывал слюну. Однако все вели себя степенно – не торопясь помыли руки у крыльца, где пышногрудая молодуха сливала им из ковшика, расселись чинно в ожидании первого поминального слова. Его пришлось говорить Иннокентию как ближайшему родственнику, и хотя особых достоинств за покойницей он не числил, что-то всё-таки подсобрал – вспомнил, какая она была аккуратистка, бережливая, домовитая… И с облегчением завершил традиционным: «Пусть земля ей будет пухом!» Грузно сел, с аппетитом опрокинул рюмку и захрустел огурцом, с предвкушением поглядывая на крепенькие груздочки.
Тихое застолье постепенно расходилось, голоса становились громче, тосты – разухабистее, в строгом облике усопшей находили замечательные черты, постепенно он становился всё привлекательней, и вот уже весь двор её любил настолько, что некоторые бабёнки не скрывали пьяненьких слёз. В дальнем конце длинного стола вспыхнул довольно громкий спор, едва не закончившись дракой, но всё обошлось. Кто-то попытался запеть, на него зашикали. Словом, всё как всегда…
Среди всего этого нарастающего шума, необязательных разговоров, воспоминаний и зарождающихся  выяснений давних и запутанных отношений – за столом собрались в основном старожилы двора, многие здесь родились и уже старились – Степан Павлович сидел притихший, он пытался и не мог разобраться в том, что с ним происходит; вспоминал родные полузабытые лица братьев, данное им обещание – просить у власти квартиру, понимал, что нарушить его нельзя, был ли это сон или видение, неважно, но плохо представлял себе, как он, маленький человек, муравей, букашка, будет стучаться в вельможные двери на главной площади города. При этом радостное, даже праздничнее настроение, возникшее на кладбище, не покидало его, да и яркий осенний день ещё не потерял своих красок. К нему подходили, выражали сочувствие, были это всё больше одинокие пожилые женщины, их поджатые скорбно губы и опущенные горестно глаза, тем не менее, каким-то странным образом выражали интерес ко вдовцу. И хотя среди них попадались ещё довольно ядрёные, неплохо сохранившееся, Степан принимал их соболезнования машинально, весь уйдя в своё странное, радостно-тревожное состояние. Но что-то его очень пугало, что – он долго не мог до конца осознать. Пока не понял – ему страшно ночевать одному в пустом доме, из которого только что вынесли Наталью. Да, Наталья… он ведь только что её похоронил, стал вдовым… ему положено горевать, плакать… Но не плачется что-то… Склонив голову на плечо племянника, он захныкал – как-то надо было изобразить горе, а актёром он был неважным. «Стёпа, ты что?» – удивлённо спросил Иннокентий. «Наташа, – продолжал  хныкать вдовец, – одна  она там осталась… в земле… одна-одинёшенька!» Надо признаться, что это позвучало фальшиво и даже смешно. «А ты что хотел, – рассмеялся племянник, – ещё кого-то с ней положить или самому лечь? Не торопись, Стёпа, все там будем, один раньше, другой позже…»
После этого короткого разговора Степану Павловичу стало легче, как будто сделал что-то обязательное, но неприятное. Если не гора, то уж точно  тяжёлый рюкзак с плеч. А тут ещё соседка Клавдия Степановна, маленькая женщина лет шестидесяти, круглая и крепенькая, как репка, со склеротическим румянцем во всю щёку цвета выпитого поминального вина, подсела с выражением сочувствия, в котором то ли действительно сквозила, то ли мерещилась надежда: «Как же вы, Степан Павлович… бедненький… как же вы один-то будете жить… тоска ведь…» «Не знаю, Клава, – смиренно ответил вдовец, – как-нибудь буду… привыкну… А как иначе? Кому я нужен, старый пень?» «Ну не скажите, – заблестела целёхонькими (или вставными?) зубами женщина, – вы ещё у нас мужчина хоть куда! И по хозяйству, и так… А как баян возьмёте – вообще орёл. К тому же…говорят, у вас родня знатная была, даже с Лениным были знакомы… так неужели власти вам одинокому квартирку не найдут?» «Ну, с Лениным – это слухи, – засмущался Степан, хотя Банщик, кажется, действительно, во времена подполья встречался со Стариком, во всяком случае, рассказывал школьникам, что слушал его выступления, – а насчёт квартиры – это такими вилами на воде…». Но именно в этот момент окончательно утвердился – пойду, в лоб ведь не ударят, а вдруг получится!
Между тем сияющий осенний день угасал. Небо у горизонта утратило яркую голубизну, стало тёмно-синим, почти чёрным, на него выкатилась первая яркая звёздочка. Отчётливо потянуло знобящей прохладой – всё-таки лето кончилось, а осень и есть осень. Затянувшийся поминальный обед, незаметно перешедший в ужин, затухал сам собою, как лампа, в которой кончился керосин – пьяненькие гости расходились по углам двора, по своим убогим жилищам; некоторые ещё оставались за столом, тянули вялый разговор, иные нехотя спорили о чём-то; молодой парень спал, тяжело положив на стол кудлатую голову, девушка в ярком ситцевом платье, может, и жена, тщетно пыталась его разбудить.
Степан поднялся, размял затекшие длинные ноги, суставы откликнулись привычной болью, позвал Иннокентия: «Пойдём в садик, посидим…» Пошёл с ними и Эдик.
Садиком он называл крохотный закуток, отгороженный забором из старых досок угол двора. Несмотря на его скромные размеры, здесь уместилось несколько кустов смородины, листья на них уже пожелтели, скукожились и от осеннего времени, и от тли – ухаживать за ними было некому, Наталья всё лето не вставала с постели, а раньше она любила здесь возиться, даже добрее становилась. Вдоль забора, который выходил на улицу, торчали почти голые прутья малины. А в самой серёдке возвышалось громадное, как тополь, дерево ранетки, которое любил и Степан, уж очень оно было красивое, особенно сейчас, в начале осени – среди тёмно-зелёных листьев были густо рассыпаны маленькие багровые яблочки. Каждую осень их было так много, что хозяева обирали только несколько веток внизу, наполняли с них ведра два, им хватало – Наталья варила из них компот и варенье. Иногда кое-то из соседей просил набрать ведро-другое и даже получал разрешение, хотя и под ворчание хозяйки: «Конечно, на дурничку всегда слаще…» Но большая часть плодов так и оставалась на дереве, даже когда все листья облетали, и на нём кормились отчаянные пацаны да все окрестные птицы. Пернатые за зиму так расклёвывали мёрзлые плоды, что снег под деревом становился кроваво-красным. Степан любил приходить сюда, хоть летом, хоть зимой – побыть в одиночестве, отдохнуть от ворчания жены, выкурить беломорину.
А однажды он увидел здесь настоящее чудо, воспоминание о котором долго радовало его. Дело было зимой. Подойдя к скрипучей калитке, что вела в садик, он услышал какой-то негромкий звон. Старик даже подумал, что поднимается давление и звенит в ушах, так было не раз. Но нет, звук был другой, хотя и похожий. Он тихонько приоткрыл калитку и увидел… Всё зимнее дерево, как диковинными плодами, было усеяно хохлатыми птичками-свиристелями, их светло-оранжевые грудки были как будто окрашены бледным закатным солнцем. Они дружно работали клювами, и кровавые ошмётки так и летели во все стороны, покрывая снег поддеревом. Но главное чудо было в самом центре этой необычной композиции – Степану показалось, что там выросло большое красное яблоко. Это был толстый круглый снегирь, важный и деловитый. Птицы так были увлечены своим аппетитным занятием, что не сразу заметили  присутствие постороннего. Заслышав скип снега под ногами человека, они снялись и плотной стайкой поднялись в воздух. Заложив крутой вираж, их оранжевое облачко скрылось из виду. Толстый снегирь какое-то мгновение поворочался на облюбованной ветке, недовольно косясь на нарушителя покоя,  потом неспеша взлетел и улетел вслед за компанией. Эта картина на долгие годы врезалась в память Степана, а тогда он впервые пожалел, что не умеет рисовать. Но этот скромный садик с тех пор всегда вызывал у него воспоминание о чудо-дереве и от этого стал ещё милее.
Под единственным деревом Степан Павлович когда-то, как мог, соорудил скамейку: притащил два больших бутовых камня и положил на них толстую доску. На этой скамейке трое родственников и устроились, захватив с собой полупустую бутылку водки, стакан и пару огурцов с ломтём хлеба. «Ну, мужики, – сказал Иннокентий, – давайте ещё раз по-родственному, без посторонних, помянем Наташу, вечная ей память. Жаль, что Вадим уехал…» «Как ему не уехать, – печально сказал Степан, – ему этот дом давно чёртом пахнет. Да и что  доброго, кроме ругани, он здесь слышал и видел?» Эдик молчал, он, кажется, за весь день не проронил ни слова, то ли стеснялся, то ли считал стариков ниже себя – всё же работал в областной газете, имел благоустроенную квартиру и благополучную семью, жену-учительницу и дочку, а они чего в жизни добились?
Выпили, крякнув, закусили. Помолчали. Степан закурил беломорину, Эдик – болгарскую сигарету. Сумерки густели, тревожно пахло палыми листьями, горьковатым дымом (где-то эти листья сжигали) и увяданием. Этот запах, смешиваясь с дымом табака, вызывал неясную тревогу, у каждого свою – Степан вспоминал пионерские костры и бесшабашные гулянки по поводу закрытия сезона, Эдик – колхозную студенческую осень, которая рано свела его с нынешней женой, и он до сих пор не мог решить, радоваться по этому поводу или сожалеть. Иннокентий если и тревожился о чём, так только о том, что впереди – долгая зима с заботой о дровах и тёплой одежде для семьи.
Стало совсем прохладно и темно. Только молодая луна чуть светила, да звёзды высыпали часто, крупные, какие-то мохнатые, как глаза в белых ресницах. Степан Павлович вдруг очень отчётливо представил себе ночное кладбище и одинокий свежий холмик. Ему впервые стало по-настоящему жаль Наташи, которая лежит там одна-одинёшенька, и холодная сырая земля давит ей на грудь. Но осознание собственного горя всё не приходило, хотя он и понимал, что человек, только что похоронивший жену, должен как-то свои печали проявлять. Заплакать? Он ясно представил, каким будет ночлег в пустом доме, и тут уж слёзы сами навернулись на глаза, пришлось смахивать их рукавом. Иннокентий посмотрел на него удивлённо: «Что ты? Опять за своё?» «Да, – ответил вдовец, – тебе  хорошо, домой поедешь, к семье… А я – один… Вадька сразу уехал, не любит  наш дом…  И Наташа там одна… в земле… в темноте…» «Да перестань ты… как маленький, – раздражённо бросил племянник, – выпей ещё да ложись спать». «Да как ты не поймешь, – жалобно возразил дядя, – боюсь я там один, даже заходить боюсь». «Ну… не знаю, – задумался Иннокентий, – может, к Эдьке пойдешь ночевать? Вместе пойдем… Место найдётся. Как, Эдик, – обратился он к сыну, – найдешь место для двух стариков?» «Куда вас девать, – нехотя ответил сын, зная, что жена не очень жалует гостей, да ещё выпивших и поздних, – поедем… найдём две раскладушки».
Они пересекли опустевший двор (соседи угомонились, только в дальнем углу играла гармошка, да пьяный голос выводил «Зачем вы, девушки, красивых лю-ю-юбите…), вышли на улицу, из неё – в переулок, который вывел их на широкую магистраль, которая тут же разорвала вечернюю тишину и благость их захолустной улочки – она шуршала шинами автомобилей, ревела моторами и сигналами клаксонов, удушливо пахла  перегаром бензина.
Пока ждали автобуса, Степан опять загрустил. Вспомнились ему братья из кладбищенского видения. «Кешка, как по-твоему, похож я  на Синюю Бороду? – спросил он. «Какую ещё… бороду?» – удивился Иннокентий. «Ну, Синюю Бороду… Рауля». «Ах, вот ты о чём! С чего это вдруг? Какой из тебя… Синяя Борода?» «Ну, как, – горестно  бросил  старик, – он тоже всё жён хоронил…»  «Ты что, совсем в маразм впадаешь, – рассердился племянник, – этот… Рауль, сколько я помню, убивал своих жён. А ты, по-моему, курице голову не отрубишь. Или ты Наташу… того… уханькал?» «Ты… чего несёшь? – рассердился Степан. – Какой из меня убийца?» «Это ты несешь, – успокаиваясь, хохотнул  Иннокентий, – ты же сам объявил себя Синей Бородой» «Если бы сам…» – начал старик и тут же осёкся – знал, чувствовал, что о видении или сне на кладбище рассказывать никому не следует. Племянник не обратил внимания на его оговорку.
Автобус привез их к четырём панельным домам, стоящим прямоугольником. В одном из них была небольшая двухкомнатная квартирка, где жил Эдик с семьёй, обычная хрущевка вагончиком с крохотной кухонькой, однако Степану всё это показалось хоромами. Хоть и раньше ему приходилось бывать в таком жилье (он даже однажды получил благоустроенную квартиру, по потерял её после очередного развода), но сейчас он мысленно примерялся к тому, что сам станет хозяином такого же, и воспринимал его как будто немножко своё. Сразу же попросил разрешения умыться, с удовольствием бы принял душ, но постеснялся. Белоснежная ванна, сверкающий кафель стен, раковина и унитаз привели его в тихий восторг. Он как будто примерял его к своей будущей квартире, всё больше укрепляясь в своём решении – пойти и попросить… Нет, потребовать – ведь он собирался идти к той самой власти, которую завоевали его братья, да и он сам… листовки расклеивал… он уже начинал в это верить.
На крохотной кухоньке на углу стола Иннокентий осторожно разливал по рюмкам  водку. На другом углу Эдик выставлял тарелки со  скромной закуской. Тут же, на кухне, маленькая неприветливая жена Эдика ставила раскладушку, рывком расстилая на ней постельное белье, бросила подушку, покрывало. И ушла к себе, не попрощавшись, не пожелав спокойной ночи. Свёкру она уже постелила в комнате на старом продавленном диване.
Мужики молча, торопливо, как бы по обязанности, выпили, ещё раз помянув Наталью, и разошлись по спальным местам. Степан кое-как угнездился на раскладушке, его длинные тощие ноги всё куда-то проваливались, им никак не находилось места. Так и проворочался полночи, представляя себе то свежий холмик на кладбище, покрытый увядающими цветами, то братьев, явившихся ему то ли в видении, то ли в коротком сне.
Забылся под утро. И сразу увидел сон, странный, надо сказать, сон. Он даже сам не помнил, где и когда видел цветную картинку, в «Огоньке», кажется, какой-то француз нарисовал, называется «Свобода на баррикадах». И приснилась она ему как живая – стрельба, пальба, убитые лежат, какие-то мужики в шляпах, а над ними – женщина с голой грудью и со знаменем в руке. Рядом с ней – мальчишка  со старинным пистолетом. Присмотрелся – тётка эта полуголая, оказывается, Наташа, только молодая и красивая. Мужики в шляпах – братья его, некоторые уже лежат убитые; а пацан с пистолетом – он сам, палит в кого-то, в кого – не видит. Вдруг Наталья обернулась к нему и говорит обычным своим сварливым голосом: «Ты чего это тут распалился? Только шум от  тебя и дым! Иди давай делом занимайся!» «Каким делом?» – растерялся мальчишка-Степан. «А он уже и не помнит, – закричала полуголая, – а листовки кто за тебя клеить будет?» Один из братьев в высокой шляпе, Аркадий, кажется, молча погрозил ему пальцем. Откуда-то взялось ведёрко с клеем, кисть, кипа бумаг. И вот он уже бежит, да так быстро, как будто летит, по улицам своего города, от одной афишной тумбе к другой, и клеит свои листовки. И на каждой крупными буквами написано: «Власть рабочих и крестьян, дай Степану квартиру!»
Тут раздался свисток. Оглянулся, а к нему бегут три милиционера, наших, родных, в красивых фуражках. Подбежали, пыхтят, никак отдышаться не могут. «Дяденьки, – кинулся к ним Степан, – бежимте скорей, там за углом стрельба, братьев моих убивают и жену!» «Погоди-ка, оголец, – сказал, отдышавшись, старший, – никакой стрельбы мы не слышали. А вот откуда у тебя, такого мелкого, жена взялась? А чего ты тут клеишь?» Понял Степан – никто ему не поверит, бежать надо. Дёрнулся  – а бежать-то и не может, ноги к земле приросли. «Дяденьки, дяденьки!» – закричал он и, конечно, проснулся весь в поту. Долго не мог понять, где он, что с ним, к тому же голова гудела – хоть и немного вчера выпил, но для него хватило. Сел на раскладушке – тощий зад чуть не на полу, колени под подбородком, сердце в горле колотится, выпрыгнуть норовит.
Посидел, успокаиваясь, поглаживая сердце, которое под ладонью билось, как пойманный воробей. Но постепенно успокоилось, затихло… Осмотрелся. В мутном окошке чуть серело, но и в этакую рань было видно, что день опять будет погожим. Буквально по минутам вспомнил всё, что было вчера. И снова решил, теперь уже окончательно: «Пойду в горисполком, буду твёрд, куда они от меня денутся с такой роднёй? Опять же листовки… Пойду!» Тихонько оделся и ушёл, не скрипнув дверью, никого не разбудив – он чувствовал себя до краёв переполненным этой своей решимостью, казалось, начни с кем-то разговаривать, обсуждать – расплещешь, как воду из полного сосуда.
На улице было прохладно и тихо, только кое-где шоркали по асфальту мётлы дворников. Обильный листопад ещё не начался, но редкие жёлтые листья плавно кружили в прозрачном воздухе и беззвучно падали на землю.  Было прохладно, даже зябко. Но горизонт уже порозовел, солнце было готово для своей дневной работы.
Из-за угла выбежал задорный эрдельтерьер, энергично и дружелюбно заработал обрубком хвоста, два раза стремительно обежал вокруг Степана и остановился, ожидающе гладя на угол, из-за которого появился. Оттуда вышел его хозяин, очень толстый человек, помахивая поводком и отдуваясь. Его круглое лицо было красно от прилившей крови, но, несмотря на то, что идти ему было явно тяжело, весь его вид излучал радость, дружелюбие и желание общаться. «Мужик, ко мне! – скомандовал он, и, заметив недоумённый взгляд Степана, пояснил, – это я пса, у него кличка такая». «Странная кличка, – удивился Степан – ведь, насколько я  знаю, по происхождению он англичанин, и вдруг – Мужик…» «Вы, я вижу, в собачках разбираетесь, – с уважением протянул толстяк, – но тут вы немного маху дали. Посмотрите на него – какой же он англичанин? По происхождению – да, но… Англичане чопорные, сухие, закрытые. А этот… да вы приглядитесь: само дружелюбие, ещё немного, и начнёт вам на плечи лапы класть, будет стараться лизнуть в нос. Да он ещё ни одно живое существо не укусил, а вот знакомиться страсть как любит. Чем не мужик? Жаль, рюмочку с ним пропустить нельзя, а то бы цены ему не было – всегда есть кому компанию поддержать. Одна беда – гулять любит до невозможности, поднимает спозаранок, может и поздней ночью разбудить. Вот и приходится… А вы, если позволительно будет спросить, куда направились в такую рань? Для работы вы, извините, староваты, для любовных приключений – тем более, хотя кто теперь разберёт, старики сплошь и рядом хороводятся с молоденькими…»
«Да какие молоденькие… до них ли мне, – Степан Павлович вспомнил, что его ждёт пустой дом, – вчера жену похоронил, побоялся один ночевать в своей халупе… вот, родня на ночь приютила, к себе добираюсь…» «Сочувствую, от всей души сочувствую и понимаю, сам пребываю во вдовом положении, да не первый год, привык уже… Может, присядем, – предложил толстяк, пухлой рукой указывая на скамейку, – да и познакомимся заодно».
Старики сели рядышком. «Наум  Иванович, парикмахер, мужской мастер, – представился новый знакомый, – не хвастаясь, скажу – один их лучшим в этом городе». Степан Павлович назвал себя, пожимая потные пальцы-сосиски. «Ну и как вам живётся, как вы выразились, во вдовом положении? – спросил Степан Павлович, спросил не из праздного любопытства – надеясь, что опыт бывалого вдовца ему пригодится. – Хотя… у вас, наверное, дети рядом…» «Какие дети, – вздохнул новый знакомый – где вы видели, чтобы дети сейчас о родителях заботились?. Есть у меня две дочери, но одна в Киеве, телеграммами да звонками отделывается, другая хоть и здесь, да далеко живёт, и своих забот хватает… муж пьёт, детей двое, хворают часто…так что не они мне, а я им помогаю, слава богу, работа кормит, да пенсия какая-никакая… Так что вот у меня один и дружок, и собеседник – Мужик. Нам с ним не скучно, живём мирно, никогда не ругаемся. Правда, Мужик?» Пес, услышав своё имя, дробно заколотил обрубком хвоста, подняв на асфальте облачко пыли, положил коричневый кирпичик морды на колени хозяину, заглянул в глаза так преданно и любовно, что у Степана чуть слёзы не покатились. «А у меня – никого, – горестно сказал он, – сын в соседнем городе, вечно занят, невестка меня не очень жалует, да и он не любит к нам ездить. Как буду жить – не знаю…» «А вы… заведите себе такого же Мужика, – с энтузиазмом опытного собачника предложил Наум  Иванович, – вот и не будете один!» «Ну, это, наверное, сложно, – нахмурился Степан, – кормить его, гулять с ним… Да и где я его возьму?» «Вот тут вам как раз повезло – меня встретили, это, наверное, судьба, – разулыбался толстяк, и симпатичные морщинки-лучики так и разбежались по его лицу, – я как раз Мужика полтора месяца женил, он у меня кавалер элитный, и нам с ним полагается премиальный щенок – вот и будет он ваш. А гулять, кормить – поверьте моему опыту, вам именно это сейчас и надо – заботиться о живом существе». «Так он, наверное, стоит дорого», – по инерции возразил Степан, уже чувствуя, что ему и вправду хочется иметь рядом такого друга. «Да не бойтесь, не собираюсь я вас грабить! – весело парировал возражение хозяин Мужика, чувствуя, что оно последнее. – Вот увидите, как вы с ним подружитесь! Да мы все станем дружить, домами – я с Мужиком и вы с его сыном!» – осенила его новая счастливая мысль, которая сразу понравилась обоим новым знакомцам. Степан уже представлял себя в новой квартире вдвоём с милым толстолапым щенком, даже имя ему пришло как-то само собой – пса он будет звать Другом. Никаким не Тузиком, ни Шариком, даже не Дружком – Другом.
И тут Степана как будто прорвало. Как будто внутри его что-то открылось, какая-то дверца, и все его беды, все думы и переживания хлынули наружу. Он рассказал случайному знакомому всё – и про свою некогда известную в городе семью, и про ушедших один за другим братьев, и про многочисленные женитьбы, и про Наталью, про её тяжёлый нрав, и про кончину, и даже про похороны, не то грустные, не то весёлые. Только про кладбищенское видение умолчал, побоялся, что Наум сочтёт его сумасшедшим. Но про своё решение просить у властей квартиру – сказал. Толстяк сразу горячо его поддержал. «Обязательно проси, – сказал он, переходя на «ты», – и пусть попробуют не дать! Что ты, такая семья, даже я читал… Не дадут – в ЦК, в «Правду» пиши! Обязаны дать!»
Расставались почти друзьями, обменявшись адресами.
В свою халупу Степан входил с остатками радостного возбуждения, без опаски, хотя запах похорон стоял там такой густой, что казалось – его можно увидеть висящим в воздухе. Пахло хлороформом, увядшими цветами, остатками пищи – посуду после поминок никто не помыл. Но Степан отложил это на потом, сейчас же им владело нетерпение… Он вырвал из тетради чистый листок, сел за стол и начал писать. Писал он трудно – не привык сочинять казённые бумаги, разве что заявления при устройстве на работу и при увольнении, да ещё на отпуск. Вот он, черновик этого письма, передо мною:
«Председателю N-ского горисполкома тов. Салатникову Н. Г.
Уважаемый Николай Германович!
Обращается к Вам последний отпрыск (отпрыск - зачёркнуто) потомок известной когда-то в нашем городе фамилии (фамилии – зачёркнуто) семьи Федяевых. Уверен, что вы эту фамилию тоже слышали – мой отец Павел Александрович Федяев был потомственным почётным гражданином, а семь старших братьев, выучившись на офицеров (офицеров – зачёркнуто) военных и инженеров, все как один вступили в партию большевиков, через что и пострадали – их несколько раз арестовывали, бросали в тюрьмы (в тюрьмы –зачёркнуто) в застенки, отправляли на каторгу и в ссылку. Брата Владимира царские палачи (палачи – зачёркнуто) сатрапы во время первой мировой войны расстреляли  по приговору военно-полевого суда за агитацию среди солдат, Валентин погиб в бою с белогвардейцами ( с белогвардейцами – зачёркнуто) с белобандитами. Еще два брата были репрессированы в годы культа личности. Остальные рано умерли, подорвав здоровье в борьбе с самодержавием. Старший брат Аркадий в эмиграции и подполье встречался с Лениным. Он  был депутатом (депутатом – зачёркнуто) делегатом Учредительного собрания от большевиков.   После революции занимал большой (большой – зачёркнуто) высокий пост в издательстве «Правда». Аркадий Павлович сыграл большую роль в судьбе знаменитого (знаменитого – зачёркнуто) великого писателя-большевика Николая Осетрова. Только благодаря упорству, связям (связям – зачёркнуто) и принципиальности брата увидел замечательный роман, который сейчас знает всё прогрессивное человечество свет – «Как льют металл». Он также является одним из героев этой книги.
Не хочу хвастать (хвастать – зачёркнуто) превозносить заслуги нашей семьи при установлении советской власти, но даже я, мальчишка, по приказу (по приказу – зачёркнуто) по просьбе братьев расклеивал в нашем городе листовки и не раз убегал от полиции. А когда мои братья и их товарищи собирались на подпольные собрания, я вместе с другими мальчишками стоял на атасе (на атасе – зачёркнуто) на карауле, чтобы жандармы не застали их врасплох».
Насчёт «караула» Степан Павлович присочинил, рассудив – когда это было или не было, всё равно никто не проверит.
«И вот я остался один. Недавно похоронил жену. Сын живет в другом городе, работает в системе народного образования (образования – зачёркнуто) просвещения, и помогать мне лишён возможности. Я живу в маленьком ветхом домишке без центрального отопления, водопровода, канализации. Мне скоро семьдесят пять. Войдите в моё положение – легко ли в моём возрасте колоть дрова, носить воду с колонки, зимой мёрзнуть в дощатом сортире (сортире – зачёркнуто) туалете? Дом старый, с тараканами и крысами (крысами - зачёркнуто)  грызунами я уже устал бороться, крыша – латка на латке, стены прогнили, грибок их съедает.
Уважаемый Николай Германович! Учитывая многочисленные заслуги нашей семьи перед советской властью, а также мой преклонный возраст и слабое здоровье, думаю, не будет слишком назойливой и невыполнимой моя просьба – предоставить (предоставить – зачёркнуто) выделить мне самую маленькую однокомнатную квартиру со всеми удобствами, желательно на первом этаже.
Прошу не отказать в моей просьбе.
К сему Степан Павлович Федяев – с уважением».
Старик несколько раз перечитывал письмо, исправлял, перечёркивал, дописывал… И так до поздней ночи. Потом аккуратно переписал письмо начисто, положил его в специально купленный красивый конверт, спрятал в верхний ящик комода, где хранились самые ценные документы – паспорт, пенсионное удостоверение, почётные грамоты…
На приём к председателю горисполкома записаться оказалось на удивление легко. Секретарша, равнодушная стареющая красавица с раз и навсегда брезгливо поджатыми губами, вынула общую тетрадь с надписью на обложке «Приём граждан», долго её листала, потом буркнула: «18 сентября, в 17 часов». Степан Павлович прикинул в уме, получилось – через две недели. «А раньше никак нельзя?» – робко спросил он. Красавица удивлённо и презрительно вскинула глаза с густо накрашенными ресницами и бросила: «Что значит – раньше? Вам же сказано! И не торгуйтесь, не на рынке…» Старик поспешил удалиться, сдерживая ладонью бешено колотящееся сердце.
Эти две недели он прожил как в полусне, хотя всё время старался себя чем-нибудь занять – накопал мешок картошки, которую они с Натальей посадили весной в уголке садика, кряхтя, набрал с дерева ведро ранеток. Не зная, что с ними делать, пошёл за советом к Клавдии. Та с радостью прибежала, хлопотала на кухоньке, как хозяйка, всё время чего-то чирикала. Вскоре на печке забулькало, запахло приторно-сладким, раскрасневшаяся от жара женщина снимала ложкой пенку с варенья, сливала её в банку.      
 Потом они долго пили чай, Клавдия не переставая трещала, пересказала всю свою жизнь: какая она молодая была «славненька да весёла», как замуж выходила, как её любил покойный муж, «правда, бивал иногда, особенно по пьяному делу, так кака же это любовь, если мужик не поколачиват?» Чем позднее становилось, тем чаще и горестней говорила она о тяжкой вдовьей доле, о том, что «как бы хорошо иметь рядом хоть какого-то старичка, спокойного да не очень пьющего», и при этом всё выразительнее поглядывала на Степана Павловича, всё ближе подвигала свой стул к его табуретке. Степан слушал её в пол-уха, а сам всё думал о том, как он пойдёт к председателю, что будет говорить. У такого высокого начальства он ещё никогда не был.
Наконец, Клавдия поняла, что её намёки бесполезны и, обиженно примолкнув, стала собираться до дому. Степан её не удерживал. Хотя она дважды возвращалась – косынку забыла, очки…
Ночь перед встречей с председателем Степан Павлович почти не спал… Про себя повторял речь, которую скажет градоначальнику. Сбивался, начинал снова… Перед утром кое-как вздремнул, не поймешь, то ли спал, то ли нет, в общем, забылся на часок-другой.
Проснулся ни свет ни заря. Понял – больше не уснуть. Поднялся, натянул старые штаны, вышел босой на крылечко. Утро вставало погожее, уже и заря зарумянилась на востоке, как грудь снегиря. Задержалась нынче осень – вот уже сентябрь за середину перевалил, а ещё и заморозков путных не было. Поёживаясь от утренней прохлады, присел, выкурил беломорину…. В голове всё свистело и звенело, что твои свиристели, наверное, давление зашкаливало…
Как прожил день до четырёх часов – толком потом и вспомнить не мог. Слонялся из угла в угол, то во двор выйдет, то за ворота, то вернётся в дом. В полчетвёртого начал собираться – надел чистую, отглаженную рубаху, отутюженный с вечера единственный парадный костюм, повязал галстук, чего не делал лет, наверное, двадцать.
Вышел из дому в четыре – решил идти до серого здания на главной площади города пешком. Чтобы немного успокоиться, собраться с мыслями… Шёл, ничего не замечая вокруг… Чуть не попал под колёса машины, мужик на мотоцикле с мешком картошки в коляске обложил его матом.
На площади было тихо и спокойно. Только большой фонтан шумел, и звук падающей воды  немного успокоил. Степенно ходили мамы и бабушки с колясками, на скамейках целовались влюблённые, не обращая внимания на прохожих. Степан Павлович присел на свободную скамейку, минут двадцать у него ещё было. Перевёл дух... Но не сиделось…
Встал, подошёл к тяжёлым  дверям, с трудом открыл их… Милиционер спросил равнодушно: «Куда?» «На приём», – ответил старик.
В приёмной народу сидело человек десять. Похоже, что сидели они давно. Старик подошёл к секретарше, та вопросительно подняла на него накрашенные глаза. «Федяев моя фамилия, – ответил Степан на немой вопрос, – мне назначено на пять часов». «Ждите», – буркнула привратница и вновь погрузилась в свои бумаги. Впрочем, Степан успел заметить, что смотрит она не столько в них, сколько в приоткрытую столешницу, а там виднеется какой-то журнал, не то «Огонёк», не то «Здоровье».
Присел на кончик свободного стула, осмотрелся. Люди вокруг были разные, но выражение лиц у всех было одинаковое – тупое, застывшее безразличие, покорность судьбе. Степан, глядя на них, тоже немножко успокоился – что будет, то и будет, хуже всё равно не станет. Он положил на колени свою белую папочку с тесёмками, похожими на завязки от кальсон, где лежало заветное письмо в нарядном конверте, и приготовился ждать.
Ни в какие пять часов его, конечно, не приняли. Только часов в шесть, когда старик стал уже забываться в нервной дрёме, он услышал свою фамилию. Заполошно вскочил, заметался… Голос секретарши сурово подгонял: «Ну что же вы, Федяев? Николай Германович ждёт. Он ведь тоже не железный – по двенадцать часов человек работает!»
Первой неожиданностью для Степана было то, что кабинет председателя показался ему  огромным, как зрительный зал филармонии. Мельком подумал: зачем одному человеку такая большая комната? Но тут его поджидала вторая неожиданность – высокий начальник был вовсе не один: вдоль стен стояли длинные ряды стульев,  на некоторых сидели люди, человек восемь-десять. Они показались старику одинаковыми – все в тёмных костюмах при белых рубашках и при галстуках, и причёсаны вроде одинаково. В руках каждый из них держал портфель, оперши его на колени, и портфели эти тоже были одинаковые. Их взгляды были обращены к председателю с одинаковым выражением, так смотрит свора хорошо дрессированных собак на своего хозяина. Ещё они были похожи на ряд выстроившихся черных пешек.
Председатель отличался от них разительно. Хотя бы тем, что он снял пиджак и повесил его на спинку стула. Узел галстука ослаблен. Но главное, что бросилось  в глаза – чёрно-белые люди вдоль стен  были все какие-то хлипкие, маленькие, согбённые, или казались такими. Салатников же был мужчина что надо – широк в плечах, высок, ладен, правда, брюшко чуть наметилось, красная, мощная, как ствол сосны, шея распирала ворот рубашки. Волосы он имел светлые, чуть сжелта, лицо красное, весь казался медно-красным. Притом все в городе знали, что председатель далеко не молод – войну отвоевал, партком на большой стройке возглавлял. Однако выглядел он мужиком, про которых говорят – сноса им нет.
Председатель, казалось, не обратил на пришедшего никакого внимания – смотрел в какие-то бумаги, нацелив в них шариковую ручку. Наконец, широко, энергично черкнул что-то и поднял глаза – усталые, мутноватые, с обильными красными прожилками. «Ну,  – спросил, как будто они минуту назад о чём-то говорили, да не закончили, – с чем пришел?», по начальственной привычке называть незнакомого, ниже стоящего по положению человека на «ты», будь он хоть ребёнок, хоть пенсионер.   Степан молча протянул ему красивый конверт. «О, да ты ещё и письмо мне принёс, как девушке!» Черно-белые вдоль стен услужливо хохотнули. «Ну-ка, интересно, почитаем», – продолжал вроде бы шутя председатель, однако лицо его было сурово.
Читал он недолго. Когда поднял лицо от бумаги, оно было ещё более суровым. «Да-а-а, – протянул он, – я думал, хоть ты с чем-нибудь новеньким пришёл, а тут всё тоже, – квартиру тебе подавай. Да ты садись, садись, в ногах правды нет, хотя, где-то я читал, что нет её и выше, – сказал, и сам ухмыльнулся над своей неуклюжей шуткой, которая получилась двусмысленной. – Ну что же, давай поговорим, раз пришёл. Значит, говоришь, братья твои   нашу власть завоёвывали и даже пострадали за неё. Да и ты, оказывается, у нас революционер. Революционер?» «Ну, какой там, – конфузясь, пробормотал Степан, – так, братьям помогал…» «Про твоих братьев я слышал – боевые были мужики. А ты сам-то… чем всю жизнь занимался?» «На  баяне играл, – чуть слышно проговорил старик, – в театре, в пионерских лагерях, в клубах…» «А-а-а, голяшку таскал! – оживился Салатников, и старик удивился про себя – председатель назвал его занятие точно также, как и покойная Наталья – Тоже, нашёл работу для мужика, да я тоже дома иногда… Знаешь, эти – «Живёт моя отрада», «Отвори потихоньку калитку…» Ну и чего же тебе твои театры  да лагеря квартиры за всю жизнь не дали? Работал плохо? Пьёшь, может?» «Не пью я, – чуть слышно пролепетал Степан, –  работал нормально, не жаловались. У меня даже, – оживился старик, вспомнив, – именной баян есть, командующий округом подарил, когда я действительную служил, так ему моя «Карусель» понравилась». «О-о, «Карусель» – это штука сложная, не каждому даётся, – со знанием дела сказал председатель, – и ещё именной баян… А квартиру чего не дали?» «Да откуда у них, – снова сник проситель,  – театрам мало квартир давали, сами же знаете, артистам в первую очередь… Лагеря – это только летом…» «Значит, ко мне пришёл, – глядя в окно, помолчав, раздумчиво сказал председатель, – у меня квартир много, девать некуда… Ты знаешь, какая у меня очередь на квартиры? Пётр Михайлович, сколько у нас на сегодня очередников?» – обратился он к чёрно-белой стенке. «На сегодня стоящих в очереди на квартиру тысяча двести тридцать четыре семьи», – встав по стойке смирно, чётко, не раздумывая, отрапортовал один из шеренги. «Понял? – сощурился председатель. – Если хочешь, сейчас вон Пётр тебя  на очередь поставит. Тысяча двести тридцать пятым будешь?» – хохотнул он, и чёрно-белые у стены ответили коротким хохотком. «А ты знаешь, кто эти тысяча двести? – продолжал, распаляясь, Салатников – Это многодетные семьи, ветераны войны, многие вообще крыши над головой не имеют. Ты-то воевал?» «Нет, не пришлось, – совсем сник Степан, вдруг почувствовав себя в чём-то виноватым перед этим нахрапистым, уверенным в себе человеком, – комиссовали после действительной, болезнь нашли…» «Вот видишь, и не воевал, – обрадовался председатель, – так что ничем я тебе… как тебя… Степан Павлович… не помогу. На очередь – пожалуйста, а больше – ничем». «Но ведь… братья… за эту власть…» – промямлил Степан, с ужасом понимая, что говорит он это напрасно. Салатников как будто этого и ждал: «Что? – загремел он так, что у старика зазвенело в ушах и потемнело в глазах. – Ты тут заслугами братьев не козыряй, не они одни нашу власть устанавливали. Чуть ли ни в каждой семье такие герои найдутся. Я больше тебе скажу, – ещё сильней распаляясь, продолжал председатель, – да будь ты хоть внуком Ленина, всё равно я бы тебе без очереди квартиру не дал. Ленин, он за что боролся? За справедливость! А разве это справедливо, чтобы за заслуги братьев ты какие-то льготы получал?» «Какие там льготы, – бормотал старик, из последних сил стараясь не грохнуться в обморок, с ним это бывало, – старый я… дрова… вода…» «Старый? Старых много, – на том же запале продолжал Салатников, – на всех квартир не напасёшься. У тебя хоть крыша есть, а у других… В общем, иди, разговор окончен».
Как Степан Павлович вышел из вельможного кабинета, как проник на улицу – не помнит. Оказалось – сидит он на скамейке у фонтана, как и прежде, журчит вода, также трясут коляски бабушки и мамаши, целуются влюблённые. В голове пусто и звон, такой тонкий, непрерывный, как будто комар пищит, только погромче… Пусто не только в голове – вообще пустота какая-то внутри, думать ни о чём не хочется, видеть, слышать…
Понемногу пришёл в себя… Вспомнил – тут же редакция рядом, где Эдик работает. Решился – пойду, хоть и поздно, может, застану… Всё же не чужой человек, глядишь, чего и посоветует.
В редакции, против ожидания, оказалось полным-полно народа. Из открытых дверей вдоль длинного коридора слышались громкие разговоры, звон стаканов и даже песня под гитару. В конце коридора, из большой комнаты, видимо, приёмной, раздавался костяной стук – играли на бильярде.  За одними дверьми, увидел Степан Павлович, резались в шахматы, за другими зачем-то подбрасывали вверх спичечный коробок. Старик спросил какого-то бородача, выходящего из уборной, на ходу застёгивая ширинку (видно, очень торопился): «Где можно увидеть Эдуарда Иннокентьевича?» «Эдьку-то? – на ходу бросил бородач. – В самой последней комнате, на двери написано «Секретариат», он там в номер что-то кропает».
Не обманул. Эдик сидел за столом, обхватив руками лохматую голову, сосредоточенно смотрел в стенку. Листок бумаги перед ним был девственно чист.
«Эдик, здравствуй!» – окликнул старик внучатого племянника. Тот вышел из своего раздумчивого состояния, удивлённо посмотрел на деда: «Дядя Степа? Ты откуда тут взялся?» «Да вот, иду из горисполкома», – ответил Степан Павлович и тут же вывалил на парня всё, что пришлось ему пережить в этот самый, может быть, страшный в его жизни день. Эдик слушал нетерпеливо, смотрел то в стену, то на чистый лист перед собой,  ручку вертел в пальцах. Наконец не выдержал и перебил: «В общем, ясно. За что боролись, на то и напоролись. От меня-то ты чего хочешь?» «Ну, сам не знаю, – задумался старик, он действительно не очень ясно представлял, зачем пришёл сюда, – вы всё же пресса, может, продёрнете его, бюрократа? А может, – вспомнил он советы Наума Ивановича, – в ЦК написать или в «Правду?»
«Ну, ты, дядя Стёпа, как маленький, в самом деле, – с места в карьер возмутился родственник, – как ты себе представляешь – наша газета продёргивает, как ты говоришь, градоначальника? Начнём с того, что редактор не пропустит – он не самоубийца, да и лишнего партбилета у него нет. А если вдруг на него что-то найдёт – с похмелья не заметит или прозевает, тут такое начнётся – ты себе представить не можешь, вспомни опять же про партбилет. Что касаемо ЦК и «Правды – я тебе без гадалки расскажу что будет: что оттуда, что оттуда твою писанину перешлют… куда? Да туда же – товарищу Салатникову с резолюцией: разобраться и принять меры. А он уже и разобрался, и меры принял – послал тебя… сам знаешь куда». «А Ленин, – вспомнил Степан Павлович, – про Ленина так можно?»  «А что он такого сказал? – возразил Эдуард. – Что  Ленин был за справедливость? Попробуй с этим поспорь. Да и вообще – чтобы он ни сказал, у тебя доказательств нет. И свидетелей. Неужели ты думаешь, что те ребята, что там сидели, попрут против своего начальника? Да ни в жизнь! Знаешь песню: ничего не вижу, ничего не знаю, ничего никому не скажу? Это про них!» «Значит, всё бесполезно?» – совсем сник старик. «Извини, но это горькая правда, – явно торопясь закончить разговор, проговорил Эдик, – и меня прости, мне надо срочно в номер написать одну хреновину. А вообще-то не падай, дед, духом – всё же не на улице живешь, много ли тебе одному надо?» – чуть не слово в слово повторил родственник довод градоначальника.
Эту ночь Степан на удивление спал крепко, сказалось нервное напряжение последних дней. Правда, сны приходили какие-то сумбурные – снилась Наталья, как всегда, злая, она за что-то отчитывала его; приходили братья, они вроде бы не ругались, только смотрели укоризненно и молчали. А под утро вдруг приснился Ленин, больше похожий на Салатникова, правда, с лысиной и рыжей бородкой. Вождь ухмыльнулся своей знаменитой доброй улыбкой и сказал картаво: «А знаешь ли ты, Степан Павлович, что из всех искусств для нас важнейшим является кино? Так что бгосай, батенька, свою голяшку и пегеучивайся на киномеханика, и с квагтигой вопгос гешится – будешь жить в кинобудке!»  Пропел петухом и пропал.
От петушиного крика старик и проснулся – у соседей Смольковых такой голосистый петька ждал своей очереди попасть в суп, что регулярно будил всю округу. Степан полежал, ожидая, пока успокоится всколыхнувшееся сердце, и вдруг почувствовал – спокойно у него на душе! В самом деле, чего он дёргался, волновался, бегал куда-то, аж до такой высоты дошёл, что страшно подумать! Сколько лет он в этой хибаре прожил? Лет двадцать? Ну, и ещё поживёт – много ли ему осталось? А помрёт – Вадька похоронит, Иннокентий поможет, зароют, на земле не оставят. Правда, опять промелькнули в сознании белая ванна, душ, унитаз, промелькнули, да и исчезли – не про нас всё это, морозили задницу в деревянном сортире и будем морозить, а помыться можно и в бане, ещё и лучше.
Старик неспеша оделся, тщательно побрился, приготовил себе яичницу, поел с толком, не торопясь, ещё и рюмочку выпил, осталось после поминок. Посмотрел телевизор, правда, смотреть его – одно расстройство: старый «Рекорд» едва маячил, да и звук пропадал.
За всеми этими неспешным и не очень важными занятиями время подошло к одиннадцати. Степан выглянул во двор и удивился – видно, ночью пронесло хорошим ветром (а он так спал, что и не слышал), но теперь было тепло и тихо, однако листья с деревьев почти все облетели, только куст сирени стоял зелёный, почти летний. Да ёлочка в палисаднике Морозовых вдруг выделилась на сером фоне нарядной темно-зелёной хвоей.
Вдруг Степан вспомнил – а баян-то, я ведь давным-давно не брал в руки баян! Это они, тёмные, пусть твердят – голяшка! Вот он сейчас возьмет его в руки и покажет, голяшка это или замечательный музыкальный инструмент.
Старик, волнуясь почему-то, вынул из шкафа пыльный  футляр, обтер его влажной тряпкой и уж потом извлёк свой старый, видавший виды баян. Его тоже протёр, любовно касаясь мехов и кнопок, подул на сохранившиеся на панели буквы «Федя…», две последние отвалились, но следы от них остались, так что фамилию прочитать можно. Надел телогрейку и кепку. Из футляра достал кусок старого бархата, вышел на крыльцо, тщательно выхлопал его, подняв вокруг себя облачко пыли. Посидел на крыльце, покурил со смаком и потом пошёл в садик. Открыл калитку, сел на свою любимую скамью, аккуратно расстелил на коленях кусок бархата и уже на него положил  баян. Осторожно растянул мехи, и баян ему привычно и ласково откликнулся. Бросил пальцы сверху вниз по кнопочкам, и звонкая мелодия рассыпалась по садику, весело отталкиваясь от голых веток голого дерева ранетки и переговариваясь с ярко-красными яблочками.
Что же сыграть, задумался Степан. Классику какую-нибудь или хотя бы «Карусель»? Очень уж бравурно, не по настроению… Да и не играл давно,  пальцы могут подвести. «Врагу не сдаётся наш гордый «Варяг»? Тоже  не то, да и «Варяг», похоже, сдался… А-а, вот что как раз подойдет…
Баянист тронул лады,  мелодия тихо-тихо, как спокойная прудовая вода, разлилась между кустов. Старик запел. И хоть голос его подрагивал и слегка хрипел, ему нравилось петь, нравилась песня, и баяну мелодия нравилась.  Он пел: 
Лишь только вечер затеплится синий,
Лишь только звёзды зажгут небеса
И черёмух серебряный иней
Уберёт жемчугами роса —
Отвори потихоньку калитку
И войди в тихий садик, как тень.
Не забудь потемнее накидку,
Кружева на головку надень.
Калинка действительно потихоньку, со скрипом открылась. Первое, что увидел Степан – круглое улыбающееся лицо Наума Ивановича. И под ноги Степану бросился  жёлто-коричневый пёс – морда кирпичиком, обрубок хвоста в нескончаемом движении. «Мужик!» – обрадовался старик.  «Мужик, Мужик, – подхватил Наум, весь лучась весёлыми морщинками, – да не один! А это кто, как думаешь?» – и он бережно вынул из-за пазухи нечто маленькое – жёлто-коричневое, обрубок хвостика торчком, крохотная мордочка кирпичиком. Вынул и осторожно передал Степану. Тот бережно принял щенка, поднёс к лицу, увидел голубовато-мутные глаза, похожие на ягоду-голубицу, маленький кожаный носик рукавичкой, и горячий влажный язычок, алый, как  лепесток диковинного цветка, лизнул его в нос. Пахнуло запахом молочка. «Друг, – прошептал старик, – Друг!» «Конечно, друг, – подхватил Наум, – да какой – вернее не бывает».
И тут – хотите верьте, хотите – нет, на дерево, дружно заложив крутой вираж, слетела стайка хохлатых свиристелей, а посерёдке уселся важный толстый снегирь. Посмотрел одним глазом  на старика со щенком и тихонько свистнул. Высвистывал он свою обычную песню, но Степану Павловичу услышалось, что птица пропела:
«Не го-рюй!»


Актированный день

Рассказ

Хорошо старый хрыч буржуйку раскочегарил! Аж красная! Когда после уличного дубака сразу в блаженное тепло попадаешь,  кажется – жизнь не такая уж плохая. Да ещё чифиром козырно пахнет… Через пару минут поневоле бушлат скинешь, а потом потянет до рубахи раздеться, присесть на лавку и начать кемарить, носом клевать.
Когда утром бригаду Федорченко вывели в рабочую зону, мороз уже был приличный, градусов сорок. Но ничего не поделаешь, надо идти работать: день актируется только при пятидесяти градусах. Начальник отряда лейтенант Шестаков, здоровый румяный парень, имеющий у зеков кличку Дурко, пижонские длинные волосы торчат из-под шапки с кокардой, прибежал на развод бодрый: «Ну, что, капитан, – обратился он к Олегу, – порядок в танковых частях?» «Так точно, гражданин лейтенант, – в тон ему ответил Федорченко, – только вот холодновато!» «Ничего, мужики, не замёрзнете, работа у вас жаркая», – бросил на ходу Дурко и побежал в спецчасть греться. Его правда – мужики из бригады Федорченко рыли траншею под фундамент для склада ГСМ, да не столько рыли, сколько оттаивали землю: по периметру прокладывали чурки и разные обрезки  досок  и брёвен, подливали соляры и поджигали. Потом оттаявшую землю бросали лопатами, откапывая траншею. Жечь и копать надо было много, склад собирались строить большущий, так что этой земляной работы должно было хватить месяца на два. И хоть костры горели жарко, языки пламени плясали весело, а дым вместе с паром поднимался в студёном воздухе почти до неба, всё равно особо-то не согреешься – около огня долго стоять невозможно, щеки спекаются, как картошка в мундире, а чуть отошёл – сразу холодрыга на тебя набрасывается, бушлат куржаком покрывается, валенки дубеют, рукавицы насквозь промерзают. Помахал как следует лопатой – вспотел под множеством одёжек, остановился – опять до костей пробирает, тем более что нижняя рубаха мокрая. Однако всё равно лучше, чем зимой на стройке загибаться,  обогреться всегда всё-таки  можно.
Вообще-то бригада Федорченко постоянно стояла на квалифицированных работах, есть в ней и плотники-бетонщики, и сварные, и каменщики хорошие, да и вообще почти все старательные работяги – кто условно-досрочное освобождение зарабатывает, кто мечтает к концу срока деньжат на карточке подкопить, а кто просто привык вкалывать и плохо это делать просто не умеет. Бригадир таких мужиков по одному подбирал. Вот недавно двух пацанов-подельников взял, Васю Жеребцова да Серёжу Петрухина. Они хоть и мало что на стройке умеют, но зато из деревни, к работе привычные, пока в подсобных походят, они в любой бригаде нужны, а потом и специальность получат, профессии обучатся. К тому же ребята крепкие, силёнкой не обижены. И сидят односельчане за пустяк – выпили на копейку, угнали у кого-то грузовик, гуся задавили и даже съесть побоялись, закопали в огороде – какие они преступники? Бугор их жалел – не хотел, чтобы отпетые уголовники мальчишек в свою веру обратили. 
На траншеи бригадир пошёл с расчётом – зимой на мёрзлой земле расценки  высокие, можно неплохо заработать, да у кострищ всю дорогу, не замёрзнешь особенно. К тому же хозяин попросил – мол, давай, Васильич, выручай, склад быстро надо поставить… Хозяину как откажешь, тем более дело выгодное… Хоть некоторые и ворчали, к примеру, Кутузов, по кличке Кривой, мрачный мужик, большесрочник, мол, я каменщик, а здесь что – бери больше, бросай дальше?! Бригадир спокойно объяснял – ничего, месяца два ради бригады пошуруешь лопатой, зато все подзаработают, к тому же никто мёрзнуть не будет. Олег Васильевич мастак объяснять, когда-то это было его работой – служил в танковых частях замполитом роты, до капитана дослужился, да нежданно-негаданно стал ЖОРА – жертва одностороннего разоружения армии. Из армии «ушли», и он, мужик предприимчивый, подался в торговлю. Поставили  завмагом в промтоварный магазин, а торговля, известно, дело рисковое, особенно при всеобщей нехватке… Подвели его эта самая предприимчивость да неопытность – что-то толкнул налево, пересортицей грешил, а заместительница, тётка пожилая и сто раз битая, его и подставила, да так умело, что сама вышла сухой из воды, а отставной капитан получил свой червонец и отправился на зону.
Но и там не потерялся. Новое начальство в погонах оценило его выдержку, спокойствие, умение разговаривать с людьми, организовать их. И вскоре бывший офицер стал одним из лучших бригадиров на зоне, если не лучшим. Хозяин, подполковник Таранов, старый гулаговский волк, начинавший свою карьеру ещё в лагерях для военнопленных немцев, беседовал с ним, не жалея времени, вовсе не для того, чтобы сделать из него стукача, наседку по-лагерному, да ему это и не надо, для этого у него есть опера, или, как их зовут заключённые, кумовья, это их работа. А хозяину зоны хороший бригадир куда нужней… И потому с Федорченко он подолгу разговаривал о том, как лучше организовать дела на стройке, что ему кажется неправильным в работе отрядных или планово-производственной части. Когда они сидели и беседовали, со стороны могло показаться, что  это равные друг другу люди, а может, даже родные, например, отец с сыном – подполковник был высоким сухопарым мужиком с впалыми щеками и блеклыми голубыми глазами, бригадир – ростом ему под стать, тоже не растолстел, сухощавое лицо и глаза тоже голубые, только поярче, да и помоложе он хозяина лет на двадцать. Зековская роба сидела на нём аккуратно, плотно облегала его спортивную фигуру, как, наверное, когда-то офицерский мундир. Держался он, в отличие от большинства зека, с достоинством, не заискивал, не заглядывал в глаза по-собачьи. 
Подружился Олег Васильевич и с нарядчиком Костей, крупным большеголовым мужиком, имеющим громадный срок по бандитской статье. Эти двое часто сидживали в персональной каптёрке Кости, могли засидеться и после отбоя, никто их не гонял, пили чай, а может, что покрепче, но всё это было между ними двумя, так же как никто не знал, о чём они говорили. Костя был на зоне человеком могущественным, по существу, вторым после хозяина – он распределял людей по бригадам, мог пристроить и на тёплое местечко – хлеборезом в столовую, библиотекарем или дневальным (по-лагерному, шнырём) в штаб. Олегу Костя был очень нужен – всегда мог приметить во вновь прибывшем этапе полезного человечка и передать его с рук на руки бригадиру. Олег же Косте, человеку, не лишённому любознательности, давно оторванному от воли, был попросту интересен – как много повидавший, образованный, начитанный.
Так, по человечку, подбиралась бригада. Бригадир, бугор по-лагерному, брал людей с расчётом, чтобы были классные специалисты разных профессий, чтобы бригада любую работу могла сделать. Но зона есть зона – ты предполагаешь, хозяин располагает. Вот так появились у Федорченко два зека, которых он на воле даже за солидную взятку не взял бы.
Ну, старик ещё ладно… Куда его денешь, если он даже в хозобслуге работать не может? Дворником – метлу не поднимет, прачкой – там руки нужны молодые, сильные, кочегаром – тем более. А время было такое, когда еще не было положения, что зек старше шестидесяти лет может не работать. Да будь ты хоть негром преклонных годов, всё равно что-нибудь делай.
Когда этого старика, Зотова Михаила Петровича, привезли на воронке на зону, все сбежались на него смотреть – такого чуда здесь не видывали: лет ему за восемьдесят, к тому же согнут в три погибели. Но когда узнали, что срок он тянет по убойной статье – старуху зарезал из ревности, труп в скотомогильник бросил, – ещё больше удивились.
Долго думали, куда его девать, хозяин с нарядчиком голову ломали, наконец, призвали Федорченко,  не приказали даже, попросили – ну, что вам стоит одного инвалида прокормить? Ничего не оставалось делать, только согласиться.
Но бугор придумал, как и его к делу приспособить, хотя бы на  зиму. Решил – будет выходить на объект с бригадой и за печкой следить. Дрова колоть ему не под силу, ну да это любой сделает,  и в тепляк, к самой печке, сколько надо на день наносит. А уж потом дед сиди себе у печурки да подбрасывай по полешку – разве это труд? Зато и в тепле, и вроде при деле, и пообедает вместе с бригадой горячей баландой, не будет сидеть в бараке голодным до ужина. И бригаде польза – лишние руки освобождаются, никому не надо дежурить в тепляке.
Когда старика первый раз повели на стройку – два мужика его почти на себе тащили, – вся колония  ржала. А дежурняк, капитан Огородников, кликуха Кум-в-юбке, думал, что это издёвка такая, орал как резанный, пока Федорченко не объяснил что к чему.
А вот второй-то уж совсем в бригаде был не нужен. Это был кореец по имени Эмба Пак, вор в законе. Время было такое, когда воров поприжали (недолго оно длилось), на зоне «честные воры» даже старались не раскрывать масть, некоторые свои законы нарушали, например, на работу выходили, правда, как правило, ничего там не делали – в пень колотили да день проводили. Так и Эмба – чаще всего стоял, опершись на лопату, или  сидел где-нибудь в сторонке, а больше в тепляке, варил чифир, покуривал да глядел по сторонам узкими, по-волчьи злыми глазам. Был он небольшого роста, но крепкий и даже на вид стремительный, как пуля. Когда кореец прибыл по этапу и разделся перед комиссией, его разглядывали с уважением – ни грамма подкожного жира, сплошное переплетение мышц и, что самое удивительное, – чистая смуглая кожа, игла его нигде не коснулась, ни одной татуировки, и это у вора в законе! Вот за него бугра не просили – приказали взять в бригаду, и всё, гоп стоп не вертухайся. Взять-то взял, но беспокоило его, что он подолгу с мальчишками беседует, с теми же Васей и Серёжей, да и из других бригад и отрядов пацаны к нему подтягиваются. А у воров, известно, ростить себе смену, вовлекать молодых – закон.
Был ещё в бригаде один очень неприятный человек, здоровенный чёрный мужик по имени Борис Кузьменко, довольно мрачный тип. На его громадную стриженую голову кое-как ушанка нашлась. При этом у него были надбровные дуги, похожие на две опухоли, маленькие неопределённого цвета глазки, глубоко упрятанные в глазницы, тонкие губы, которые, кажется, не умели складываться в улыбку. Друганов среди товарищей по несчастью не имел, всё его общение ограничивалось короткими производственными разговорами с бугром да одной-двумя репликами с соседями по шконке. Срок у него был большущий, сидел за убийство по пьяни нескольких человек. Зеки, понятно, в его приговор не заглядывали, но откуда-то знали, что он вырезал всю семью, среди них двоих детей. «Мокрушников», да ещё таких, на зоне не любят, но и портить отношения с Кузьменко никто не хотел – силы он был необыкновенной. «Вышку» тогда отменили, до пожизненного срока ещё не додумались… На спецрежим, где полосатую робу носят,  тоже не годился – первая ходка…  Так и тянул он свой срок сам по себе. А в бригаду его бригадир взял – сварщик он был классный, таких среди  зека днём с огнём не сыщешь.
Остальные, всего человек пятнадцать, были обычными работягами, мужиками, в основном получившими свои срока по «хулиганской» статье – такая тогда компания была, с хулиганством боролись. По этой статье срок схлопотать – делать нечего: подрался с соседом, поставил ему бланш, а он шустрей тебя оказался – побежал, снял побои и в ментовку. И вот тебе пожалуйста – получай по 206-ой части третьей свои три года и отправляйся на кичу. Среди них выделялись разве что два человека, два плотника-бетонщика. Один – пожилой  еврей по имени Лев Иванович Хорьков, человек самого смиренного нрава, сидел за тёщу – довела злобная баба до того, что он в неё кухонным ножом кинул. Не убил и даже не покалечил, поцарапал только, но срок получил солидный – шесть лет. Знаменит он был тем, что, кроме нынешнего лагеря, в войну попал в Освенцим – и  выжил, это при его-то национальности! Может, фамилия спасла… Хоть подкатило ему близко к шестьдесят годам, но был он ещё крепок,  дело своё знал хорошо,  топор или молоток держал умело.
Второй, Володя Гуцал, был лет на тридцать с лишним моложе Хорькова. Это был высокий статный парубок родом с Западной Украины, красивый, чернобровый, с большими карими глазами. К тому же сильный физически, спортсмен, да не абы какой – боксёр-перворазрядник. За это, умение драться, и сел. Приехал он в Сибирь на комсомольскую стройку денег подзаработать, жил в общежитии вдвоём с парнем из Прибалтики. И надо же было этому латышу отправиться одному на танцплощадку! Там повздорил с каким-то пацаном из местных, а их оказалось одиннадцать человек, измолотили они бедного блондина так, что едва в общагу притащился. Гуцал, увидев соседа в таком виде, сказал только два слова: «Кто?» и «Пошли…» Налетел на обидчиков приятеля как карательный отряд. Вообще-то он никуда не налетал, ходил по толпе и спрашивал плетущегося за ним латыша: «Этот?», и если тот кивал, бил всего один раз, но сильно и точно – глубокий нокаут! Да, как оказалось, не всегда силу удара рассчитывал – одному челюсть сломал, другому ещё что-то повредил. Вот и загремел на три года. Да как в насмешку – в эту же колонию двух обиженных им привезли – их тоже осудили за избиение прибалта. К тому же один из них попал в отряд лейтенанта Шестакова по кличке Дурко, ладно хоть в другую бригаду.
Гуцал имел на родине хорошую специальность – слесаря по ремонту химического оборудования, но на стойке стал добрым плотником-бетонщиком, на зоне – ещё лучше: надеялся выйти на волю с деньгами, во Львове его дивчина ждала, все очи выплакала.
Эти два таких разных человека – Хорьков и Гуцал – тем не менее, приятельствовали: шконки рядом, опалубку вместе ставят, как тут не задружить? Беседовали часто, старый всё больше про немецкий лагерь рассказывал, сравнивал с нашим…
Остальные бригадники – так, ничем не выделяющиеся работяги, вкалывают, о свободе мечтают, ждут не дождутся если не условно-досрочного, то хотя бы «звонка» – больших сроков ни у кого, кроме Федорченко, Пака, Кутузова да Кузьменко, не было. Может, стоит назвать ещё Кольку Вельяминова, очень кликуха у него запоминающаяся – Голимая Кость, да ещё потому, что уж больно прожорлив тощий парень, однажды на спор съел три килограмма конфет-подушечек, слипшихся в комок, все дёсна себе изорвал, а съел, и выспорил буханку хлеба, которую тоже сожрал. Но арматурщик был хороший.
Вот такая бригада заключенных исправительно-трудовой колонии №…, расположенной в самой серёдке Восточной Сибири, ввалилась в свой тепляк со страстным желанием хоть какое-то время побыть в ровном, блаженном тепле. Кое-то сел на лавку и сразу закемарил – у зеков подъём ранний, в шесть часов, по гимну Советского Союза (который по-лагерному напевается – «Союз нерушимый, голодный и вшивый… »). И потому для каждого заключённого урвать хоть минуту для дрёмы в тепле – святое дело. Сидели, клевали носами в ожидании обеденной баланды. А её всё не везли и не везли… Уж и время перерыва кончалось…
Но вместо баландёра в тепляк с морозными клубами пара ввалился долговязый лейтенант Дурко, на шее серый шарф болтается, шинель изморозью покрылась, патлы из-под шапки торчат, щёки как яблоки красные, нос, наоборот, белый. С порога закричал: «Ну, счастлив ваш бог, урки! Мороз за полста градусов зашкалил! Актированный день! Сидите, ждите, когда в рельсу на съём простучат. Баланду будете в жилой зоне, в родном дому хлебать!»
Взрыва радости, как можно было ожидать, не последовало – все продолжали пребывать в полудрёме. Только бугор проговорил тихо: «Чему радоваться? Полдня пропадает… Скореё бы закончили эту траншею грёбанную. Может, останемся до вечернего съема, гражданин лейтенант?». На него посмотрели, кто удивлённо, кто испуганно, а кто и с ненавистью. Но лейтенант сказал с подначкой: «Ага, вы будете  у костров греться, а солдаты на вышках – в ледышки превращаться? Из-за вас одних охрану держать?» Многие согласно закивали головами – тот редкий случай, когда интересы заключённых и вертухаев совпали.  А Голимая Кость засуетился, стал инструмент собирать, но остановился, извлёк откуда-то из-за пазухи краюху и принялся её жевать. Да ещё Пак перевёл волчий взгляд узких глаз с отрядного на бугра – с одинаковой ненавистью: он никак не мог смириться, что его, честного вора, затолкали в «красную зону» и теперь через колено гнут, чтобы он воровской закон нарушил.
Лейтенант бросил, уходя: «Ладно, мужики, на жилой зоне встретимся. Олег Васильевич, зайдешь ко мне в кабинет!»
Хотя на стойплощадке кое-где ещё шумели механизмы – недалеко от их тепляка ревел как зверь бульдозер, где-то стучал по мёрзлой земле отбойный молоток, но было ясно, что стройка замирает, звуков  становится всё меньше. Зеки блаженствовали в тепле, попивая чифир и подрёмывая. Некоторые и уснули, иные похрапывали, и даже рычащий мотор им не мешал. Только бригадир что-то писал в замызганной тетради, наверное, учитывал сделанное за день.
Наконец затих и бульдозер. Стало так тихо, что аж в ушах зазвенело. От этой тишины все проснулись, скинули дрёму. «Что-то долго в рельсу не бьют, – сказал, позёвывая, Голимая Кость, – пора бы уж… А до сигнала выходить – мёрзнуть только зря…»
И тут ударили в рельс. В морозной тишине удары слышались звонко и отчётливо. Дзинь…дзинь… ДЗИНЬ… Зеки замерли. Первым опомнился Голимая Кость: «Это  же… три удара… это что значит – конвой уходит, вертухаи с вышек снялись? Это им сигнал? А два удара на съём… мы проспали?» И он в одной рубахе выскочил на улицу. Но тут же вбежал обратно – глаза ошарашено раскрыты, нижняя челюсть отвалилась: «Мужики, на вышках солдат нет… зона пустая, все ушли… Про нас… забыли, оставили без охраны! СВОБОДА, МУЖИКИ! Пока не хватились, можно подорвать хоть куда!» 
С минуту в тепляке стояла такая тишина, какой тут отродясь не было. Первыми, как ни странно, опомнились пацаны, Васёк с Серёгой. Они переглянулись, перешепнулись и враз деловито зашаркали растоптанными валенками к выходу. Но у двери уже стоял бугор, крепко взявшись большими красными руками за окосячку. Лицо его было спокойно, только скулы отвердели. «Куда направились?» – спросил вполголоса. «Мы… это… деревня наша тут, километров сорок… автобус ходит… мы – туда и обратно….» – проговорил Жеребцов. «Ага, мальчики к мамкам собрались, домашних щей похлебать, – с кривой усмешкой проговорил Олег Васильевич, – а мальчики знают, чем эти щи могут кончиться?»  «Так мы же не сбегаем, – поддержал земляка Петрухин, – раз они нас забыли… Мы же вернёмся…» «Ну да, не сбегаете, – желваки на скулах у бугра заходили, как будто он что-то энергично жевал, не открывая рта, – а вы в уголовный кодекс заглядывали, по которому сидите? Надо, надо его знать, раз уж сюда попали. А там сказано: «Побег из мест лишения свободы ИЛИ ИЗ ПОД СТРАЖИ, совершённый лицом, отбывающим наказание или находящимся в предварительном заключении, наказывается лишением свободы на срок до пяти лет».  Как будто для нас написано – «ИЛИ из-под стражи».
Но тут уже все зеки повскакали со своих мест и окружили бригадира. Один только Пак как сидел на корточках в своём углу, так и остался сидеть, только щелками глаз поблескивал. Однако и среди тех, кто окружил Федорченко, не чувствовалось единого порыва – поскорее бежать, раз уж это стало возможно. Большинство мужиков растерялось, как дети, потерявшие воспитательницу, особенно после того, как узнали, что «свобода» может добавить к этим срокам ещё по пятерику. Определились и лидеры – большесрочники Кузьменко и Кутузов. Стояли, набычившись, смотрели на бугра. Снова установилась чуткая тишина, казалось, что слышно, как чьи-то наручные часы отсчитывают секунды – тик-так, тик-так… Секунды складывались в минуты, а их становилось всё меньше…
- Ну, что встал? – нарушил молчание Кузьменко, и его прокуренный, промороженный голос наполнил весь тепляк. – Время-то не резиновое. Уйди с дороги, Васильич…
- Ага, – так же ровно ответил Олег, глядя прямо в глаза мрачному, чёрному детине, – ему казалось, отведи он глаза, и случится что-то страшное, – время точно не резиновое, немного его у нас с тобой. Давай по-быстрому посчитаем.  Колонна идет до жилухи минут двадцать, от силы полчаса. Хотя мороз сегодня, быстро подорвут, минут за пятнадцать добегут. Да по пятёркам в зону будут пускать… ну, пусть ещё полчаса. Итого минут пятьдесят. Но скорее всего Дурко сразу заметит, что нашей бригады нет. Тогда – полчаса, не больше. И далеко ты за это время уйдёшь по снегу? Собак за тобой пустят – и всё, спёкся, получай в добавку пятерик. А то пристрелят за попытку к бегству.
- А ты,  бугор, меня пятериком не пугай, пуганый! И псов этих ментовских не шибко боюсь, я для них вот топорик прихватил, – и Кузьменко, хищно оскалившись, выдернул откуда-то из-за спины топор, которым рубили поленья  для печки и для кострищ.
- И что, топориком от автоматов думаешь отбиться? – Федорченко, не отрываясь, продолжал смотреть  в глаза Борису.
- Да что мне их автоматы? – прохрипел Кузьменко. На уголках его губ выступила пена, глаза побелели – явно начиналась истерика, а зек здоровый, как лошадь, да ещё с топором в руках, в истерике способен на всё. – Что автоматы? Я от четвертака только едва вторую десятку разменял, а за двадцать лет я всё равно загнусь! Порешат – значит, судьба такая,  повяжут  - пятериком больше, пятериком меньше, какая разница?  А может, повезёт, на свободе погуляю, хоть день, да мой! Уйди с дороги, не доводи до греха!
- Куда ты пойдёшь, на проходной сторож сидит, он сразу в охрану позвонит, – попробовал Олег зайти с другого бока.
- Ага, ты что, меня за дурака держишь? Как-нибудь через запретку да через забор перемахну, силёнка пока есть,  – осклабился мокрушник.   
Рядом с ним встал квадратный Кутузов:
- Отойди, бригадир, время уходит, – почти прошептал он сиплым дискантом, и поморщился – застуженное горло отозвалось болью.
Справа к Олегу спокойно, неторопливо подошёл Гуцал и встал рядом с бугром, крепко утвердившись на ногах.
- А ты куда, – уже почти визжал Кузьменко, – думаешь, боксёр, так я тебе грабки не поотрубаю?
Гуцал ничего не ответил, он просто стоял плечом к плечу с Борисом и чуть заметно улыбался. Было в его улыбке, в спокойствии этом что-то жуткое, и это выводило из себя готовых подорвать зеков сильнее, чем любые слова.
Но тут с другой стороны  к бригадиру встал Хорьков. Стоял и так же спокойно смотрел на смутьянов.
- А ты куда, старик, – изумился Кузьменко, – думаешь, если у немцев уцелел, так и тут проскочит? Не надейся, я тебе не фашист – махну топором, и поминай как звали…
- А я что, – удивлённо ответил ему Лев Иванович, – стал себе и стою где хочу. Можешь и ты рядом встать…
- Вы-то что, мужики, – Кутузов обвёл глазами остальных бригадников, – на воле погулять не хотите?
Мужики отворачивались, пряча глаза. Васька пробормотал: «Нет, пятерик  нам с Серёжкой ни к чему… Мы думали – раз забыли, уйдём да и вернёмся, и ничего нам не будет. А раз так – мы не согласны… Нам же меньше двух лет осталось…» Пять лет сверх срока, похоже, напугали многих. Только Голимая Кость колебался, и это было заметно – глаза бегали… При этом что-то прикидывал, какую-то задачку решал в уме…
- А ты-то что, Кореец, – нашел Кузьменко глазами сидящего в углу Пака, – идёшь с нами или остаёшься? Ты же честный вор, тебе зону топтать западло…
- Не тебе, мокрушник, меня законам учить, – раздалось из угла. – Я тебе не собака, чтобы пользоваться случаем, когда хозяин с поводка отпустил. Вот это мне правда западло. Будет возможность из-под конвоя или от вертухаев рвануть – будь спок, рвану, только меня и видели… Или братва поможет… А так – не надо…
Все понимали – как-то всё это должно разрешиться. «Если сейчас отойти или хотя бы глаза  опустить,  –  лихорадочно соображал бригадир, – эти  двое точно рванут, а может, и ещё кто-нибудь. Но если даже я отойду, Гуцал не отступится, он боксёр, не привык отступать… Да и Хорьков неизвестно как себя поведёт. А тогда – топор против голых рук, а это уже не пятериком пахнет, и неизвестно, чем кончится. Без кровянки едва ли обойдётся. Кузьменко – мокрушник, он уже убивал, а это, наверное, только в первый раз страшно…» Мысли метались лихорадочно, как в бреду – о том, что его ждёт, если уйдёт кто-то, затаскают опера, да ещё и виноватым сделают. Но эту трусливую мыслишку Олег отогнал как писклявого комара – дескать, я никого охранять не нанимался…
А может… До электрички здесь рукой подать, а там… каких-нибудь полтора часа езды, да ещё минут двадцать на трамвае и… вот она, знакомая дверь, сам обивал дерматином, он, правда, кое-где порвался, вата точит… А дальше -  звонок, два длинных и один короткий, знакомый голос «Кто там?», потом – радостный визг, тёплое под халатиком тело жены согреет озябшие руки, сладкая тяжесть Димки, повисшем на шее, а дальше… дальше ничего этого не будет. Потому что никуда он, Олег, не побежит… И другим постарается не позволить…
Бригадиру вдруг стало так пронзительно жаль этих мужиков, загнанных за колючую проволоку, охраняемых безотказными автоматами, свирепыми псами, людьми в военной форме, так же, как псы, натасканными для охоты на зеков. Жаль не кого-то конкретного, не себя даже и тем более не убийцу Кузьменко, которого на волю и выпускать нельзя – всех их, всю эту кучку людей в казённых бушлатах, в чёрной робе, оторванных от родных и друзей. И даже солдат ему стало жаль, этих в большинстве своём полуграмотных ребят из глухих деревень, кишлаков и аулов, которых увезли в чужой, промёрзший до глубин земли край, дали в руки оружие и приказали охранять таких же двуногих, внушая им, тёмным, что охраняют они не людей, а зверьё. Он не раз вглядывался в лица конвоиров, желая  прочесть на них пусть не сочувствие, но хотя бы живую человеческую мысль, но неизменно натыкался на ненавидящий взгляд. Особенно ему запомнилось коричневое от природы, мороза и ветра скуластое лицо совсем молодого солдата, видно, только что призванного, в узких глазах которого, пристально глядящих в лицо Олега, метались ненависть и страх. И этот взгляд вспомнил Федорченко, и ему так нестерпимо стало жаль того солдатика, что, кажется, вот-вот слезы побегут по щекам.
Вновь на какую-то минуту в тепляке воцарилась тишина. Слышно было, как от соска рукомойника отрываются капли и звонко шлёпаются в таз.
Напряжённое молчание разорвал Кузьменко.      
- Ну что, бугор, сам же сказал – время, сука, бежит… – большое лицо Кузьменко налилось кровью и стало совсем чёрным. – Нам  с Кривым пора подаваться. А может, и ещё кто-то с нами…
Из угла раздался старческий голос: «Сынки, да если вы все уйдёте, я-то как? До зоны мне одному не дойти… Замёрзну по дороге…» Старик Зотов смотрел на всех умоляющими слезящимися глазами.
Кузьменко засмеялся страшно, продолжая смотреть в глаза бригадиру: «Да ты, старина, не бзди, тут вон сколько зайцев, одного тебя никак не оставят, будет кому до клетки дотащить. Ну, хватит базарить, идти пора, и так времени сколь упустили… Прощай, бугор… отходи, или…» – он занес топор над головой.
Тут среди бригадников произошло какое-то движение. Пак из своего угла не сразу понял, что там случилось. Но только зеки расступились, и на пол грохнулся во весь рост громадный Кузьменко. Перед ним стоял в боксёрской стойке Гуцал, сзади, ещё не опустив лопату, безумно вытаращив глаза, верещал Голимая Кость: «Это я его, бугор, сзади лопатой! Не бойся, не замочил, плашмя бил! Замолви словечко перед отрядным, мне скоро на УДО идти!» Гуцал смотрел на лежащего зека с застывшей улыбкой, потирая косточки правой руки, и молчал…
…Когда лейтенант Дурко в расстёгнутой шинели, с развевающимся на шее шарфом впереди пятёрки надзирателей вбежал в зону, он увидел странную, непонятную, но порадовавшую его картину – бригада, проступая из морозного дыма, как толпа призраков, медленно и как-то торжественно шагала к проходной. Впереди, опустив крупную  голову в чёрной зековской шапке, шёл бригадир. За ним Гуцал с Кутузовым волокли Кузьменко, положив его руки к себе на плечи. Длинные ноги мужика чертили по снегу две неровные борозды. Следом Сережка с Васькой вели под руки старика Зотова. Все остальные шли неторопливо, среди них метался Голимая Кость, без конца треща языком. Сзади всех, вроде вместе со всеми, но всё же наособицу, пружинистой тигриной походкой шёл Пак.
Лейтенант подбежал к Олегу, слегка обнял его за плечи и зачастил: «Ну как, Васильич, никто не подорвал? Вот конвой, вот растяпы, надо же так зевнуть! Все на месте? Я знал, я в тебя верил! Подполковник мне – разбегутся, держи-лови потом! Я ему – там Васильич, всё будет путём! А этого что, – кинул он опасливый взгляд на Кузьменко, – не замочили?» «Да не опасайтесь, гражданин лейтенант, – устало проговорил Федорченко, – упал он, башкой ударился о печку. Башка у него крепкая… Дня два полежит и встанет…» «Башкой так башкой, – успокаиваясь, проговорил Шестаков. – Ну, а тебя мы поощрим – дополнительной отоваркой, передачкой или свиданием!» «Спасибо, гражданин лейтенант, – тихо ответил Олег, – большое спасибо…» Ему вдруг до смерти захотелось спать.
… Перед отбоем чуть ли не весь отряд, сто с лишним человек, собрались около шконки Олега. Толковище было азартное – ещё бы, такого никогда, ни на одной командировке не слышали, чтобы конвой целую бригаду в рабочей зоне забыл. Бригада ходила в именинниках, Голимая Кость болтал без умолку, всё о своём подвиге. Гуцал молчал, только раз сказал Вельяминову: «А ты не боишься, что он очухается и посчитается с тобой?» «Не-а, не боюсь, – лихо ответил Голимая Кость, – отрядный сказал – будет его в БУР или на крытку оформлять. Так что…» «Ну-ну…» – непонятно ответил Володя.
Олег в общих разговорах участия не принимал, лежал поверх одеяла, заложив руки за голову, поглядывал на крайнюю в ряду шконку, где, отвернувшись к стене, лежал с перевязанной головой Кузьменко. Вокруг кипели страсти, разгорались споры. Одни говорили: «Ну, и дураки же вы!» другие: «Правильно сделали, всё равно бы никуда не ушли!» Подошёл Костя-нарядчик, наклонился, потрепал по плечу, коротко сказал: «Молоток…» и ушёл к себе.
«А печку-то в тепляке забыли потушить», – засыпая, подумал Олег.      
   
 
Под каштанами Праги

Правдивое повествование об одной турпоездке

Я долго думал, стоит ли публиковать этот опус, который написался как-то сам собой, между делом. Прочитавший его товарищ, чьё мнение я уважаю, пришёл в недоумение – зачем это, о чём это? Зачем, о чём – таких вопросов я перед собой не ставил и не ставлю никогда, стараюсь писать так, как душа требует… Ещё было возражение – какие-то люди у тебя ублюдочные, несимпатичные, в том числе и руководитель. А вот с этим я не согласен – люди у меня нормальные, обычные советские граждане, как все в то время (а происходило это в 197.. году), замотанные перевёрнутым бытом, озабоченные «доставанием дефицита», к тому же молодые, первый раз вырвались за границу и немножко растерялись от того, что увидели. Что же касается руководителя… Его, бедного, тоже можно понять – замороченный множеством инструкций, замученный последствиями деятельности скверных организаторов, он боялся всего на свете, в том числе – тлетворного влияния запада, происков иностранных разведок, в конце концов – просто потерять кого-нибудь из группы. Попытайтесь, если сможете, примерить  на себя его «шкуру», и вам, наверное, что-нибудь станет понятно.
А может, руководитель – это я сам? Или не я… Впрочем, какая разница?
Несколько слов про заголовок. Признаюсь, я беззастенчиво украл его у Константина Симонова. спектакль по этой его пьесе шёл тогда во всех театрах страны, от лагерной Колымы до вальяжного Сочи.  Я смотрел его студёной зимой в театре Якутска. Не помню ничего. Кроме названия. Очень оно тогда показалось мне красивым. Слова-то какие – каштаны, Прага… А я ведь, мальчик с дальнего севера, тогда сомневался даже в существовании Москвы, подозревал, что её выдумали взрослые, как, например, Изумрудный город. Запомнились ещё с советских  времён слова песни:
Злата Прага, красавица Прага,
Дорогая подруга Москвы…
Когда же довелось увидеть этот город…   Его сказочные мосты над Влтавой… Как бы парящий над городом Пражский Град… Эти фантастические часы на ратушной площади, напоминающие праздным туристам о бренности жизни… Да, Прага не может обмануть ожиданий человека, приехавшего сюда впервые.
А вот песня – может. Да, злата, да красавица…  Но разве  к «дорогой подруге»  ездят в гости на танках?

ГРУППА

Все они, двадцать семь человек, да и  руководитель группы, ехали за границу впервые. Все испытывали противоречивые чувства – любопытство, страх перед неизвестностью, надежду на то, что хоть краем глаза удастся увидеть, как они там разлагаются. Хотя в Чехословакии, куда они ехали, никто не «разлагался» – пропагандисты на танках доходчиво объяснили дружественному народу преимущества социалистического образа жизни, а также то, как должен вести себя гражданин государства, строящего социализм.
Группа считалась бамовской – предполагалось, что в братскую республику поедут молодые передовики стройки. На самом деле кого в ней только не было – воспитательница детского сада из Нижнеудинска, блондинка неопределенной профессии из Ангарска, горняк с женой из Бодайбо, тракторист из Алари, главный инженер узла связи из Усть-Илимска – тоже с супругой, несколько иркутян – инженерша из проектного института, кассирша, методист дома пионеров и на полном основании – повариха из Усть-Кута, которую одну можно было считать законной представительницей БАМа. Подавляющее большинство – двадцать два человека – женщины. Когда руководитель поинтересовался в местном  отделении Бюро молодежного туризма «Спутник», что за странный половой подбор в его группе,  молодые, но опытные функционеры ему спокойно объяснили, что он всегда такой: женщины копят деньги, ездят отдохнуть и отовариться, а мужики или пьют дома, или в армии служат, или, как Ленин, по тюрьмам да по ссылкам коротают дни.
Кстати, насчет опыта юных чиновников у руководителя потом было много случаев усомниться, но вид у них был очень серьезный и деловой, особенно когда они инструктировали будущих туристов, что им можно и чего нельзя – в основном чего нельзя: ходить в одиночку, общаться с иностранцами один на один, особенно употреблять с ними алкогольные напитки и вступать в интимные связи; нельзя посещать злачные места типа казино, баров со стриптизом и прочего (хотя тут же приватно и с сожалением сообщили, что в Чехословакии после того, как в 1968 году при помощи танков мы им разъяснили, как надо жить, ничего этого нет). А что можно? Все это легко сводится к одной формуле – демонстрировать высокий моральный облик советского человека.
У руководителя перед отъездом состоялась – не по его воле – встреча с человеком в штатском, который предъявил ему очень серьезные «корочки» и попросил о небольшой услуге: «Если к вам обратится некто и скажет условные слова – не откажите взять у него некую вещь и доставить ее нам». Руководитель, к большому удивлению посетителя, отказался. «Почему?» – спросил человек в штатском, очевидно, не привыкший к отказам. «Видите ли, – ответил  руководитель, –я  еду за границу впервые и предвижу немало хлопот и волнений. Лишние мне не нужны. К тому же Чехословакия – дружественная нам страна, а, значит, любую вещь можно доставить оттуда легально. Если же нелегально – значит, незаконно, а я нарушать закон не буду». Странный посетитель буркнул что-то в том смысле, что и они могут соответственно реагировать на отказ, и удалился, не прощаясь. 
Кто ездил за границу в советские времена, хорошо знает, как это было нервно. А тут еще дополнительный фактор беспокойства возник. Но руководитель постарался выкинуть его из головы и никогда о нем не вспоминать.
Сборы прошли в суматошной беготне, в бесконечных собеседованиях, в приеме множества бумажек, за все надо было расписываться в каких-то ведомостях. Судите сами: билеты на всех – поезд «Иркутск – Москва, «Москва – Прага», самолет «Прага – Киев», поезд «Киев – Москва», «Москва – Иркутск». Кроме того, руководитель, отправив группу поездом в Москву, сам летел самолетом – ещё казенные бумажки. Одна деталь: при всей своей неопытности руководитель заметил, что на билетах «Киев – Москва» нет компостеров – не проставлены дата и время отправления, а также места и номер вагона. На что и обратил внимание человека, называемого «куратор». Тот успокоил – не волнуйтесь, так делается всегда, представитель «Спутника» на пограничной станции Чоп сделает всё, что надо. Но что-то руководителя внутри карябало, как позже выяснилось – не зря…
Проводы на Иркутском вокзале были недолгими, но отчасти трогательными. Мама юной девочки Тани плакала на груди у руководителя, умоляя его не спускать с дочки глаз – она же совсем домашняя, нигде не была, ничего не видела, никакого жизненного опыта не имеет. В ходе поездки  оказалось, что насчет опыта дочери мамаша заблуждалась – родителям это свойственно. Остальные девушки были самостоятельны, разной степени привлекательности и весовых категорий. Общность интересов выявилась на месте.
Тут же выбрали старосту – главного инженера узла связи, солидного мужчину по имени Виталий. Руководитель сразу понял – на этого мужика положиться можно.
Стоит сказать про остальных мужчин, поскольку их мало. Бодайбинский горняк  Борис был коренаст, крепок, буйно кудряв  и состоял при жене, маленькой, но очень энергичной брюнетке с глазами-бусинками и тонкими губами. Еще было два Коли – аларский и братский. Коле из Алари только что исполнилось 18 лет, он нигде, кроме своего села, до этого не был, даже в Иркутске. Путёвку ему выделили как трактористу за хорошо проведенную посевную. Был он загорелый до черноты, по-мальчишески нескладен, имел тонкую шею и заскорузлые ладони мужика, которые сжимались в кулаки размером с небольшой чайник.   
Коля из Братска ничем примечателен не был. Он только что окончил ГПТУ по специальности столяр-плотник, ростом был мал, тщедушен, если чем и выделялся, так это длинными, до плеч, но довольно жидкими волосами – по моде тех лет. Кто ж мог подумать, что именно ему… Впрочем, не будем забегать вперед.



МОСКВА СЛЕЗАМ НЕ ВЕРИТ

Москва встретила руководителя африканским зноем и многими неожиданностями. В столичном отделении «Спутника» сидели столь же юные чиновники, но еще более важные. Осмотрев проездные документы, они огорошили вопросом: «А где у вас билеты для поездок по стране пребывания?» Руководитель не сразу понял, о чём речь. Оказывается, по маршруту Прага – Карловы  Вары – Хомутов – Прага нужны были отдельные билеты, на них надо было собирать с группы деньги и покупать их в Москве, в кассах гостиницы «Метрополь». «По сколько собирать?» – с провинциальной робостью спросил руководитель. «А я откуда знаю? - высокомерно ответил «консультант по Чехословакии» (так гласила табличка на его двери). – На всякий случай собирайте рублей по тридцать». «А кто же тогда должен знать, как не консультант по этой самой стране пребывания? Вы что, там никогда не были?» – спросил руководитель. «Как это – не был? – обиделся консультант. – Но неужели я билеты покупать буду? Меня на машине возят».
Назревал конфликт,  может, даже бунт. Большинству  читателей его природа, скорее всего, будет непонятна. Объясняю. Тридцать рублей тогда были не такими уж маленькими деньгами, если учесть, что на валюту меняли всего 130 рублей. К тому же по путёвкам «Спутника» ехал в основном народ молодой и не очень денежный, многие собирали на поездку последние рубли… Да ещё в  Иркутске с них потребовали какие-то денежки на добровольно-принудительную экскурсию по городу и поездку на Байкал, и тогда уже слышались глухие голоса недовольства.
Словом, руководитель ждал прибытия группы со страхом, плохо представляя себе, как он объявит своим комсомольцам о том, что с них ещё причитается… Он был совсем не чиновником по характеру, не нахрапистым, скорее застенчивым и даже робким, и потому давать руководящие указания, да еще связанные с деньгами, очень не любил. Кем он был по профессии – в этой ситуации неважно, ну, скажем, журналистом и даже небольшим руководителем областной газеты.
Поезд из Иркутска прибыл, естественно, на Ярославский вокзал. Группа вывалила на перрон возбужденная, стало очевидно, что за длинную дорогу она стала типично советским коллективом – с лидерами (к счастью, формально избранный староста оказался настоящим вожаком), с какими-то группками, симпатиями, антипатиями и даже интригами.
Зашли в автобус. И тут руководитель, собравшись с духом, объявил об этих злосчастных тридцати рублях. Первая реакция – напряженное молчание. Потом – глухой ропот, из которого вырывались отдельные реплики: «…сколько можно…», «… путевка дорогая…», «…а если денег нет…» В углу раздался девичий плач… Словом, назревал скандал, который грозил вылиться на безвинную голову руководителя – а кто еще олицетворял здесь этот коварный и сребролюбивый  «Спутник»? 
Положение спас староста Виталий. Он спокойно объяснил, что руководитель тут вообще ни при чём, что у него такой же отпуск, как и у всех; если кто не хочет платить, тот может спокойно ехать домой, деньги за путевку и дорогу ему вернут. Но стоит ли это делать, раз собрались в такую даль, да еще отдыхать? Тридцать рублей, конечно, деньги, но, уверен, такая сумма найдется у каждого.
Как-то всё сразу успокоилось. Избранная группой кассирша стала деловито собирать мятые купюры, отмечая в списке тех, кто уже сдал.
Окончательно эта ситуация разрешилась на следующий день – к всеобщему удовлетворению. В кассе «Метрополя» неожиданно выяснилось, что «консультант по Чехословакии» чуть-чуть ошибся – все эти поездки по стране стоят не тридцать рублей, а всего-то три с какими-то копейками. Вечерняя раздача лишних денег превратилась во всенародное ликование и добавила группе праздничного настроения накануне отъезда в страну, в которой никто из них ни разу не бывал. Как мало, оказывается, нашему человеку для счастья надо! Вернули ему его же деньги – радость хлещет через край.
В Москве расцветал ранний май, так не похожий на скудный иркутский: на клумбах вовсю соревновались в яркости одёжек тюльпаны, пахло сиренью, зелень была по-летнему буйной, на каждом углу продавали мороженое в бумажных стаканчиках и пиво «Жигулевское» в толстых бутылках тёмного стекла. Девушки разделись до допустимого предела и даже преодолев его. Но до наших сибирячек им было далеко. Тут уж кому что: Москве – цветы, пиво и мороженое, Иркутску – красивые девушки.

ГРАНИЦА НА ЗАМКЕ

Поезд «Москва – Прага» отправился с Киевского вокзала под вечер. Пока рассаживались по купе, готовились к поездной жизни, стемнело.
Наутро за вагонными окнами замелькали украинские хаты, утопающие в зелени, иные из них были крыты черепицей, некоторые – соломой или камышом. Начались  Карпаты, больше похожие на зелёные плоскогорья, чем на горы. Мужиков с трембитами – длиннющими трубами –  к сожалению, не увидели, наверное, они остались только в оперетте.
Как громадный сказочный замок, величественно проплыл мимо Львов. Его обычный вокзал никак не монтировался с готическими шпилями, которые маячили на горизонте, как видение из других времён – рыцарей в металлических доспехах, коней под длинными попонами, ломающихся копий, вышитых вензелями платков, которые падали на арену из лилейных рук белокурых красавиц. На вокзале тетки продавали кукурузу, жгучий перец связками, шматы сала, варёную картошку, прошлогодние яблоки. Как везде, слонялись полусонные бомжи, грязные и дурно пахнущие. Никаких рыцарей и красавиц не замечалось. 
В Чоп прибыли затемно. Помня о наказе иркутских чиновников, руководитель отправился искать представителя местного «Спутника», при этом очень боясь отстать от поезда. Правда, железнодорожники объяснили, что стоять будем долго, – здесь меняются колёсные пары: в Европе колея уже, чем в России.
Представителя «Спутника» руководитель нашёл, но не сразу и нелегко. Он долго бродил по полутемному зданию вокзала. Наконец отыскал дверь с надписью «Спутник». Долго стучал в неё. Когда отчаялся и хотел уходить, внутри что-то зашебуршало, звякнуло, раздался скрип ключа, дверь распахнулась, и перед очами руководителя предстал щирый хлопец в нательной рубахе, круглолицый и розовощекий (на одной щеке отпечатался рубец от подушки). От него отчётливо пахло чем-то алкогольным, но незнакомым. «Горилка с перцем», - на голой интуиции догадался руководитель, которому никогда не приходилось пробовать этого зелья.
Хлопец смотрел на неожиданного пришельца так ошарашенно, как будто перед ним была гоголевская панночка, прилетевшая в гробу, или сам Вий, которому требовалось поднять веки. Впрочем, кому из них двоих надо было поднимать веки –  большой вопрос.
Пока руководитель толковал ему про билеты от Киева до Москвы, про то, что на них не забронированы места, он постепенно приходил в себя. А именно – нашарил и натянул на себя белую рубашку, на шее затянул галстук, приодел черный пиджак с комсомольским значком и стал тем, кем и должен быть – юным чиновником. Приосанился, принял серьезный вид… И все равно ничего не понял из объяснений руководителя. Да тут он, пожалуй, не виноват – не он до предела запутал эту не такую уж сложную проблему. В его же еще не совсем проснувшемся мозгу была полная географическая окрошка – из Иркутска, Праги, Киева и Москвы. Представьте себя на его месте – вы, полупьяный и не проспавшийся как следует, находитесь в Чопе, а от вас требуют, чтобы вы обеспечили проезд от Киева до Москвы группе из Иркутска, следующей  в Прагу. Есть от чего прийти в недоумение, если не сказать больше. Но на то он и функционер, чтобы находить выход из любого положения. Неизвестно, читал ли он Ильфа и Петрова, но ответил почти в духе Паниковского: «Так вам надо до Киеву! Там вам всё сделают, там центральный «Спутник» Украины!» И облегченно вздохнул – выход найден!
Руководитель же поплёлся искать свой вагон, волоча за собой тяжелое предчувствие, что и в Киеве его тоже никто не ждёт.
Тем временем колёсные пары заменили, и поезд тронулся. Продвинулся на несколько сотен метров. До пограничного пункта. Раздался какой-то особый лязг открывающихся дверей, бряцание оружия, и в вагон ловко вскочили суровые ребята с зелеными погонами. Их вёл очень строгий капитан. Заходя в купе, он не здоровался, а только смотрел на всех по очереди так, что сразу хотелось в чём-нибудь признаться. А так как признаваться было не в чем, то оставалось только преданно смотреть офицеру в глаза и по-дурацки улыбаться. «Посторонние есть?» – задал он вопрос таким тоном, что захотелось стать посторонним, лишь бы ему было приятно. «Никак нет!» – бодро  ответил Коля аларский, который еще и армии-то не нюхал, однако сделал всё правильно. Ловкие ребята тем временем, светя себе фонариком, заглядывали под полки и в другие укромные места, где, согнувшись даже не в три, а в четыре или пять погибелей, мог укрыться нарушитель границы. После этого, не пожелав счастливого пути и не попрощавшись (впрочем, зачем прощаться, если не здоровались?), бравые воины отправились искать коварных перебежчиков в соседних купе.  Все облегченно вздохнули, как будто только что протащили через границу опасного шпиона.
Таможенники тоже не были вежливыми, но особенно группу не досматривали – понюхали и ушли.
Наконец настал торжественный момент – поезд пересёк государственную границу Советского Союза. Сначала был полосатый столб с гербом, у которого стоял солдат с автоматом и овчаркой на поводке. Потом – впечатляющие ряды колючей проволоки, за ними – широкая полоса, вспаханная значительно лучше, чем поле в передовом колхозе. Полоса была освещена мощными прожекторами, на ней было намного светлее, чем днем. «Так границу охраняют только мы да турки», – сказал  за спиной руководителя подтянутый седой мужчина. «Опытный, – безразлично подумал руководитель, – шпион, наверное».
Ночью в вагон вошли уже чехословацкие власти. Кто из них пограничник, кто таможенник – не разобрать: форма незнакомая, а мужики все заспанные, почёсывающие грудь и другие места, с солидными пивными брюшками. Ни к кому в купе они не заглядывали, никого ни о чём не спрашивали, поулыбались нашим напуганным расставанием с соотечественниками девушкам, расписались в каких-то бумагах у проводников и, лихо козырнув всему вагону, вышли.

ЗДРАВСТВУЙ, ПРАГА!

А поутру группа проснулась совсем в другой стране. Было бы банально описывать, какие там хорошие дороги, ухоженные деревеньки, аккуратные городки. Кто-то не раз до меня описал мрачные силуэты старинных замков, которые маячат на горизонте, как иллюстрации из волшебных сказок. Скажу только одно – первое, что удивило советских людей, это чистота, аккуратность везде – на дорогах, на улицах, во двориках, на кладбищах, в полях и лугах: никаких поваленных заборов и плетней, полуразобранных крыш, никаких куч мусора, огромных луж на проезжей части. Кажется, нет даже того, что у нас называется проселочными дорогами – самые маленькие деревни, в несколько домов, соединены между собой лентой асфальта.
И, конечно, типичная для нашего человека первая реакция: «Ё-моё, мы-то почему так не можем?» И тут же внутренний голос шепчет на ушко объяснение-оправдание: «Конечно, у них страна вон какая маленькая, а у нас – от Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей». И невдомёк этому внутреннему голосу, что самая большая страна тоже состоит из маленьких частей, и у каждой части есть свои правители. Впрочем, не будем сыпать соль на раны.
Пражский вокзал на группу особого впечатления не произвел, наверное, потому, что все ожидали увидеть что-то более величественное, а может, просто  очень хотелось кушать – время было обеденное, а последний раз принимали пищу вчера.
Прибыли в воскресенье, но группу должны были встречать. И встретили. Вернее, встретила. Это была одинокая женщина, девушка, даже скорее девочка. Она стояла чуть в стороне от людского потока с картонной табличкой на палочке, на которой не очень умело было выведено: «Иркутск – Байкал». Для чего рядом с названием города написали имя нашего великого озера – неведомо, может быть, в этой столь далёкой от нас стране подозревали, что в России есть еще один Иркутск, который к Байкалу не имеет никакого отношения.
Девочка, которая стояла с этой экзотической табличкой, была совершенно не похожа на своих будущих подопечных, которые в основном, несмотря на дефицит продуктов в стране победившего социализма, были упитанными. У этой было крохотное треугольное личико, почти полностью закрытое огромными роговыми очками, из-под которых торчал остренький подбородок. Даже за толстыми стёклами очков были видны широко открытые глаза, как потом выяснилось, от волнения и страха. Сложена она была из нескольких тоненьких палочек, про такие фигуры грубые сибирские мужики говорят: два мосла и чекушка крови.
Группа кинулась к этой субтильной девице, как к родной маме, – очень хотелось кушать. Руководитель даже опасался, что корпулентные русские дамы просто растопчут её, как стадо боевых слонов. Но этого, к счастью, не случилось. Когда руководитель смог, наконец, ввинтиться в эту плотную и пахнущую призывным дамским потом пополам с дешёвой парфюмерией толпу, эта пичуга еще была в состоянии что-то щебетать. У неё и имя-то оказалось птичье – Славка, есть в наших лесах такая пичуга. В руках, кроме самодельного плакатика, она держала толстенную потрёпанную книгу, настоящий фолиант, заложив в нее пальчик, который был не толще хорошей соломины. Солидный том ещё сыграет некоторую роль в этой истории.
Вскоре руководитель узнал, что Славка в прошлом году окончила школу, где учила русский язык (но английский знает лучше), это у неё – первая советская группа… Сведения эти, надо сказать, не очень вдохновили…
Поехали обедать. По широким красивым улицам, мимо домов, не похожих один на другой, мимо костелов, устремлённых в небеса, мимо магазинов – все женские носы прилипли к стеклам, зашелестели слова – кримплен, тюль, ковры, люстры… Намечались будущие покупки. Как они только всё это разглядели на ходу сквозь витрины – уму непостижимо.

ХЛЕБНАЯ ИСТОРИЯ

Наконец прибыли к месту кормежки. Это оказался рабочий клуб и при нем – довольно вместительный ресторан.
Расселись за столы, на которых уже стояла  скудная закуска – на каждой тарелке несколько листиков салата, чуть сбрызнутых уксусом. На стол – тарелка с четырьмя ломтиками белой булки.
Может быть, голодные козы в такой ситуации тоже не замешкались бы, но и группа не подкачала – невесомые бледно-зелёные листочки исчезли, как будто их и не было. Вместе с ломтиками так называемого хлеба, которые были чуть толще папиросной бумаги.
Принесли суп, по виду – из пакетиков. Но советский человек не привык потреблять какую бы то ни было пищу без хлеба. Все сидели, взяв в руки ложки, и смотрели на руководителя голодными глазами. Руководитель не растерялся, благо у него на этот счет была точная и ясная директива – напоминать принимающей стороне, что есть договорённость: русских в хлебе не ограничивать, иначе они сядут на танки и своё всё равно возьмут (шутка). Об этой дипломатической тонкости руководитель сообщил Славке и предложил ей пойти к обслуге и попросить еще хлеба. Чем привел ее в полный ужас: «Я не знаю… – растерянно  бормотала она, – хлеб  ведь уже был» (сама она, как тут же выяснилось, этот продукт не потребляла совсем и никогда). «Если вы не знаете, – как  можно тверже заявил руководитель, чувствуя себя в этот момент представителем великой хлебной державы – проконсультируйтесь со своим руководством. А сейчас идите и попросите, видите же, люди не едят».
Бледнея и стеная, гид всё же направилась на кухню, и вскоре на столах появились еще по четыре лепестка, которые нашим мужикам, да и дамам были ровно на один зуб. Как и тарелка супа – в игрушечных сервизах бывают разве что чуть поменьше…
Ситуация повторилась. Всё исчезло, сметенное могучими советскими аппетитами. Принесли какое-то мясо, но хлеба на столе опять не оказалось, и все взоры вновь устремились на руководителя. «Славка, – проговорил  он, уже сам мучаясь вместе с нею, – придётся  снова идти и просить…» «Не знаю,» – только и смогла вымолвить она и пошла на кухню, слегка покачиваясь.
В ресторанных кулуарах возник лёгкий переполох. Кто-то о чем-то горячо говорил, кто-то куда-то бегал.
Славка вернулась слегка побледневшая, но  успокоенная. Столь потребляемый продукт пока не появился. «В чём дело?» – спросил руководитель. «В ресторане больше нет хлеба, - ответила она почти спокойно, - послали в магазин». Причина успокоенности стала ясна – в любом обеде только три блюда, десерт же с хлебом не едят даже эти варвары из России.

КРИМПЛЕНОВЫЙ РАЙ

В послеобеденной программе значилось – прогулка по городу. Помня о том, что для наших женщин это равносильно походу по магазинам, руководитель предупредил: не растягиваться, не глазеть на витрины, ждать и искать никого не будем. «Я вам не пастух, – грубовато  добавил он, – сзади  с кнутом идти не стану. Я тоже в отпуске и хочу в этой стране увидеть кое-что кроме магазинов. Если же кто потеряется – не паниковать, русский язык здесь знают почти все, проезд в трамвае недорог. В конце концов, любой полицейский объяснит, как проехать в «Юнион-отель». «Для магазинов, – добавила Славка, – у  нас будет… как это… отделен специальный день, я покажу вам, где можно купить всё, что вы хотите и… как это… за малые деньги».
Но, как вскоре выяснилось, это говорилось в пустоту. Более или менее организованно группа шла до первого магазина. И вдруг довольно миловидная и по виду даже интеллигентная блондинка из благополучного города Ангарска издала боевой клич: «Кримплен!», и всю женскую часть группы втянуло внутрь какой-то лавки, как небольшую кучку мусора в мощный пылесос.
Там действительно было на что посмотреть и куда потратить не такие уж щедрые кроны. Кримплен, этот вожделенный материал, который на советских прилавках никто и никогда не видел, из-за которого в родной державе приходилось унижаться перед продавщицей или завмагом, переплачивать, дарить подарки – здесь совершенно открыто громоздился, поражая измученных дефицитом дам разнообразием расцветок, какими-то гарусными вставками и прочими изысками. Как тут не потерять голову?
Странно, что группа навсегда не исчезла в улицах и переулках незнакомого города. Потому что она мгновенно стала неуправляемой. Управляло ею одно – страсть к приобретению чего-либо. В этом было только одно преимущество – большинство женщин основную часть невеликих крон истратили в первый же день, и потом только совершали какие-то негоции между собой – чем-то  менялись, договаривались о каких-то обменах на родине и вообще жили полнокровной коммерческой жизнью, но без тотальных набегов на магазины. Одна хрупкая девушка купила на все обмененные деньги громадный рулон гардинного материала и таскалась с ним, как дурак с граммофоном, изредка бормоча: «У меня четыре окна… у Лизы – два… у мамы – пять… у Дороховых  - четыре… должно хватить». Ее полюбили пугать таможенниками, что, дескать, они ни за что не пропустят через границу такое количество мануфактуры, это подорвет отечественный рынок. Она боялась, но еще теснее прижимала к себе заветный тюк при переездах из одного города в другой.
В этот же первый день никто не потерялся. Почти. К ужину все собрались в «Юнион-отель», который располагался на рабочей окраине и своего пышного названия никак не оправдывал. Был довольно грязноват, имел по одной душевой на этаж, и, что особенно всех удивило, наблюдалась фауна в виде родных рыжих тараканов. Это всех возмутило так, как будто у себя на родине они видели хоть одну гостиницу без этой живности. Словом, наверное, это была самая дешёвая гостиница во всей златой Праге, что вполне соответствовало уровню благосостояния комсомольских туристов.
Выше было сказано, что почти никто не потерялся. Этим «почти» оказалась воспитательница детского сада из Нижнеудинска. Она ворвалась, пылая праведным гневом, когда группа уже смирно сидела за ужином, и бросила в пространство пламенную фразу: «Это какое-то… свинство!» Видимо, девяностокилограммовая девочка пережила немало ужасов, скитаясь беспризорной по площадям, улицам и проспектам чужого города в незнакомой стране. Что оставалось делать бедному, неопытному руководителю? Из книжек он знал, что бунт на корабле надо пресекать сразу, потом с ним не управишься. Потому пригласил наставницу дошкольников к себе в номер и сказал: «Если вы ещё раз позволите себе что-нибудь подобное, я обращусь в советское посольство с просьбой, чтобы вас немедленно вернули к исполнению прямых обязанностей. Дети, наверное, вас заждались». Воспитательница ревела, как морская корова, хотя неизвестно, ревут ли они, проживая в водной среде, – слез ведь все равно не видно. Согласимся с тем, что она ревела, как обыкновенная бурёнка, цитируя сквозь водопады слез самые примитивные сентенции своих малолетних воспитанников. «Я больше не буду», – шмыгая  носом, повторяла она. Конечно, пришлось её простить.
Да и было бы за что… Все девушки и молодые женщины, собравшиеся волей судьбы и «Спутника» в этой группе и отправившиеся в замечательную страну Чехословакию, были глубоко благонадежны, любили свою советскую родину, многие были комсомольскими активистками, с детских лет знали, что «лучше той родины нет». Не они виноваты, что эта родина не научилась производить модные тряпки, приличную губную помаду и даже жевательную резинку. И когда всё это видели в чужой стране, хорошего и много, они никак не связывали это с родиной, а если и связывали, то с грядущим коммунизмом, когда всё будет и не надо будет ни за чем ехать в другую страну.

ЭТОТ ДЕНЬ ПОБЕДЫ…

То, что они настоящие комсомолки и патриотки, все без исключения доказали на следующий день. Потому что это был святой день Победы.
В этот день никто даже не помышлял ни о каких магазинах. С утра купили на общественные деньги большой букет цветов и поехали на Ольшаны. На кладбище, где похоронены сотни советских солдат.
Куда девался алчный блеск в глазах приобретательниц материальных ценностей! Здесь, в середине Европы, они увидели ровные ряды аккуратных белых памятников, на которых были начертаны звания, русские имена и фамилии, иногда – только имя или только фамилия. У некоторых – даты рождения, время гибели – у всех одно: май 1945 года, начиная с 9-го. Эти ребята погибли уже после того, как Германия официально капитулировала, – пражское восстание против фашистов, которое поддержали советские войска, началось 9 мая.
Сибирячки, которые только вчера брали штурмом заурядный чешский магазин, ходили потерянные между этих скорбных помет. Похоже, они не знали, как себя вести. Демонстрировать скорбь не умели, вообще  не умели что-то демонстрировать – продавцы и лаборанты, бетонщицы и повара, они жили своей простой жизнью, где, в общем-то, всё было настоящим – радость так радость, горе так горе, гульба так гульба. Здесь они просто, по-бабьи, горевали над прахом своих ровесников, которые вполне могли быть им отцами и дедами. Другое дело – мелкие идеологические чиновницы – пионервожатая, воспитательница, учитель, комсомольская активистка: они чувствовали потребность в каком-то действии – то ли встать в почётный караул, то ли провести короткий митинг...
Их очень выручила откуда-то появившаяся аккуратная старушка в белом беретике,  белых носочках, в опрятном сером костюме. «Вы русские? – как-то даже не спросила, а вся потянулась она. – Я тоже».
Ее окружили как родную. Звали ее Евой, она была дочерью эмигрантов первой волны. Сюда приходит каждый день, по собственной воле присматривает за могилками, знает про ребят, что лежат под этими камнями, всё, что можно знать. «Вот это Васенька лежит, - говорила она с заметным чешским акцентом, - он ваш земляк, из Омска, из Сибири. К нему недавно сёстры приезжали. А это Олег, он из Симферополя, к нему никто не ездит». И так – про всех, про кого хоть что-то известно. Группа ходила за нею часа два, как большая семья за матерью. Наиболее сентиментальные девочки брали её морщинистые руки, гладили их. Успели о чем-то пошептаться, всплакнули вместе. Мужики держались в сторонке, но тоже погрустнели. 
Расставались трогательно. Целовались, обменивались адресами.  Сфотографировались на прощание рядом с общим памятником – солдат с автоматом в плащ-палатке.
А ведь Ева приходит сюда каждый день, и все время встречается с русскими. Знакомится, обменивается адресами. Интересно, хоть кто-нибудь написал ей письмо (кроме, конечно, родственников лежащих здесь солдат)? Да ведь не за этим она сюда ходит. Для неё это – как свидание с давно покинутой родиной, и ей совершенно неважно, продаётся ли там кримплен и жевательная резинка.      

САЛЮТ, СТРИПТИЗ И ЛЮБОВЬ

 Однако скорби хватило как раз на дорогу домой. Наш человек не привык долго унывать, особенно в праздник. Поужинали с привезённой из дому водкой – по бутылке на стол, и совсем взбодрились. Прошли какие-то секретные переговоры, и к руководителю пришла представительная делегация во главе со старостой Виталием. Он и огласил общее решение: «Давайте погуляем по улицам! Праздник всё-таки, салют будет. Зайдем в какой-нибудь ресторанчик, посидим, ничего страшного не случится, денег-то у нас немного».
Всё это было резонно, и отказываться причины не было, тем более что посмотреть действительно было что – Прага красива сама по себе, а в праздничной иллюминации, в весеннем цветении каштанов – как невеста. Мосты через Влтаву сверкали как драгоценные ожерелья, Пражский Град, освещённый призрачным бело-голубым светом, как будто парил в воздухе.
Но чего-то в этом празднике явно не хватало… Невозможно понять, чего…
Праздничный салют, который взвился над Пражским Градом, был великолепен. Описывать его – дело неблагодарное, это не под силу изобразить даже хорошему художнику: не хватит красок. Слова тут вообще бедны. Группа встретила водопад огней дружным ликованием. 
И тут стало ясно, чего не хватало празднику, – кроме кучки советских людей, никто не проявлял восторга. Да вообще ничего не проявлял, никаких эмоций. Стояли и молча смотрели на это великолепие. От кричащих, машущих руками и даже подпрыгивающих взрослых людей соседи осторожно отодвинулись в стороны, как будто оказались рядом с чем-то неприличным.
Представьте нашу толпу в такой ситуации – крики «Ура!», песни, может, и под гармошку, хохот, всеобщее братанье. Здесь же было тихо и неподвижно. Чехи молча стояли у Карлова Моста и  смотрели на это пиршество огня так же равнодушно, как каменные скульптуры их былых правителей, застывшие на  мосту. В глазах живых играли и переливались разноцветные огни, глаза статуй были мертвы – вот и вся разница.
На Вацлавской площади, среди величественных скульптур и фонтанов, бродила такая же многочисленная и молчаливая толпа. Группа отправилась на поиски ресторана, благо искать пришлось недолго – впереди замаячили громадные горящие буквы, которые явно складывались в какое-то знакомое слово. «Ялта…, - прочитал по слогам Борис, горняк из Бодайбо, - так это же Ялта, мужики, ей-богу!» Никто и не спорил – мы нашли заведение с родным названием. И хоть этот советский город был расположен куда ближе к Праге, чем к Иркутску, повеяло родным. Сомнений не было – все в «Ялту»!
Это оказался довольно большой ресторан с эстрадой, на которой неназойливо играла скрипочка да кто-то как будто от нечего делать бренчал на фортепиано. Группа чинно расселась за столики. Тут же появились галантные официанты. Услышав скромные заказы – по бутылке сухого вина на стол, солёные орешки, для кого-то – просто минералку, – они ничем не выявили своего разочарования столь скромными заказами и не стали менее обходительными. Напротив, удивили наш народ тем, что, прежде чем разлить вино по бокалам, давали глоток попробовать – вдруг не понравится. Нашим всё понравилось.
В это время  в зале началось что-то вроде концерта, наверное, это называлось – варьете. И то, что там  происходило, как-то сразу насторожило руководителя – это было, выражаясь по-спортивному, на грани фола: отчётливо отдавало страшным капиталистическим словом «эротика». Вышла некая мадам с куклой-мужчиной в человеческий рост  и под звуки танго принялась двигаться с ним, выделывая довольно смелые фигуры. И хотя манипулировала им дама, создавалось полное впечатление, что этот неприличный манекен очень смело хватает её за самые интимные места. Мужикам, которых к тому времени набился полный зал, эта игра очень даже пришлась по вкусу.   
Огненный цыганский танец в исполнении эффектной брюнетки демонстрировал не столько ее хореографические способности, сколько – особенности довольно смело одетой (точнее сказать – раздетой) фигуры. Несколько ярких тряпочек на причинных местах почти не оставляли простора для фантазии. При этом она привлекала к своему действу зрителей мужского пола, они реагировали на это по-разному: иные пытались как бы невзначай прикоснуться к аппетитным выпуклостям, некоторые шарахались как черт от крестного знамения, а неискушенный в таких играх Коля аларский так кинулся от цыганки в сторону, что чуть не снес столик. Но, в общем, всё кончилось благополучно.
И тут конферансье произнес слова, которые, очевидно, понятны на всех языках мира, кроме разве что людей из людоедских племен. «Мадемуазель Мими! Стриптиз!» – провозгласил  он.
Вот оно, – понеслось  в голове у руководителя, – а говорили – злачных мест нет…В самом центре Праги… А ведь дома обязательно узнают – известно ведь, что стукач есть в каждой группе?  Но что делать? Группу же увести невозможно… Пришлось смириться – будь что будет.
Под звуки вполне приличной музыки на подмостки вышла очень видная блондинка с длинными прямыми волосами,  в черном бальном платье до полу и перчатках до локтей. Она сделала несколько танцевальных па, причем темп музыки чуть заметно ускорился, неназойливо вступил барабан,  свет в зале начал мигать в ритме музыки.
Дама посмотрела в зал долгим призывным взглядом – в ответ вспыхнуло столько горящих мужских глаз, что в зале стало как будто светлей. Женщина сняла перчатки и бросила их под ноги. Сердце руководителя полетело туда же.
Музыка зазвучала быстрее, свет то гас, то вспыхивал, и в этом мерцанье взметнулось вверх и мягко легло на пол черное платье. Дива осталась в черных трусиках и лифчике, надо сказать, довольно скромных для ее занятия. Однако столики, за которыми сидели мужики, заметно сдвинулись в ту сторону, где происходило столь заманчивое действо. Некоторые  вообще покинули свои места и выдвинулись чуть ли не вплотную к подмосткам. На них цикали – не загораживайте, мол, другие тоже хотят посмотреть.
Бой барабана  быстрее, свет мигает стремительнее… И вот уже летит прочь лифчик. Но какой афронт – всё, что так хотелось увидеть, закрыто каскадом густых белых волос. Да что же это такое, черт побери, думал уже и руководитель, на время забыв о своих руководящих обязанностях и предавшись низменным инстинктам.
И вот – апогей, или, как говорит один мой знакомый, финал апофеоза. Музыка как будто взбесилась, барабан колотит по каждому темечку, свет гаснет, кажется, навсегда… Наконец он вспыхивает, и перед изумленным залом стоит… мужик, правда, с несколько женскими формами, сбросивший белый парик и оставшийся в одних черных плавках. В общем, обдурили нашего брата – к великой радости  (но и к некоторому разочарованию) руководителя и к неистовой горечи остальных мужиков в зале – они так надеялись увидеть, как это у них бывает, а потом со смаком рассказывать об этом в курилках и гаражах. Кстати, мужики, кажется, на все сто процентов оказались нашими, российскими – ростовчане, тюменцы,  саратовские… Все они пробирались к своим столикам, криво улыбаясь и стараясь не смотреть друг другу в глаза.
Группа, в которой, как уже было сказано, преобладали женщины, особого разочарования не испытала. Да если еще учесть руководителя, который сохранил моральный облик свой и группы девственным, да двух мужей при женах, да Колю аларского, который мал для таких игрищ, то… что же остается? Один Коля братский, но про него-то как раз разговор особый.
Началась эта вся история именно тогда, тем  праздничным вечером.. Вернее, началась она, может быть, и раньше, но заметил е руководитель именно тогда, когда  Прага, украшенная флагами и цветущими каштанами, была красива, как принцесса из сказки. Правда, в эту сказочную картину явным диссонансом врывался плакат, который красовался чуть ли не на каждом доме: на нем были изображены два обнимающиеся мужика, что при испорченном воображении могло навести на мысль о нетрадиционной ориентации. Но так как мужики были в военной форме советской и чехословацкой армий, то все становилось на свои места – это не двое мужчин слились в экстазе, а две братские армии.
Итак, незнакомый красивый город звал на свои улицы и площади, спать совершенно не хотелось, у кого-то в руках был портативный  магнитофон, и… что? Конечно, танцы! Да и мелодия нашлась подходящая. Машинка отечественного производства распевала:

Видел, друзья, я Дунай голубой,
Занесен был туда я солдатской судьбой.
Я не слыхал этот вальс при луне –
Там нас ветер качал на дунайской волне!

Влтава, конечно, не Дунай, но согласитесь, песня всё равно к месту: «Видел отважных советских ребят, славных друзей и хороших солдат…»  И закружились пары, в основном, исходя из ситуации, шерочка с машерочкой. Крупная выпускница сельскохозяйственного института галантно пригласила миниатюрную инженершу проектного института и в первом же туре чуть не стоптала её слоновьими ногами. Пионервожатая галантно вела по кругу бамовскую повариху, давно утешившаяся воспитательница пригласила обладательницу гардинного материала, и та,  может быть, в ритме вальса подсчитывала: «У мамы … четыре окна… у меня…. раз-два-три…. у сестры… раз-два… должно хватить…» Семейные дуэты были на высоте, чувствовалась многолетняя тренировка. Сам руководитель, как умел, кружился с блондинкой из Ангарска, которая прозрачно намекала, что не прочь стать его любимой женой в этом обширном гареме. Руководитель делал вид, что намёка не понял. Коля аларский старательно обтаптывал ноги молоденькой Танечке, о сохранности которой при отъезде так пеклась её мама, и на все ее обиды и вопли отвечал одной и той же фразой: «Если я тебе не парень, то и Волга не река».
Но вдруг руководитель заметил, что одна пара вальсирует как-то наособицу. Вроде бы вместе со всеми – и в то же время отдельно. Эти двое не реагировали на шутки, не смеялись и вообще, кажется, не замечали никого, кроме друг друга. Эта пара была – Коля братский и гид-переводчик Славка. Первая мысль руководителя была – а вдруг это любовь? Вторая – этого мне только не хватало!
Надо сказать, что для столь высокого чувства эта пара подходила вроде бы меньше всего. Если бы мне, автору этих строк, предложили подобрать исполнителей на роль Ромео и Джульетты, на них я остановился бы только в том случае, если бы спектакль ставился на необитаемом острове силами команды, уцелевшей после кораблекрушения. Впрочем, надо оговориться, что влюбленную пару из Вероны мы представляем по описанию Шекспира, по спектаклям и фильмам, а какими они были на самом деле – кто знает? Может, тоже не самыми красивыми в своем городишке.
Ну, да Бог с ними, мы – о своём. Коля – дитя братских бараков, гардемарин, освоивший светские манеры в профтехучилище, вид и вкус имел соответственный. Он был мал ростом, худ, бледен, но не благородной бледностью страдающего влюбленного, а тем меловым налетом, которым метит кожу нерегулярное и мало витаминное питание. Плюс – небольшие неопредёленного цвета глазки, жидкие, бесцветные и не очень ухоженные волосы до плеч. В этот торжественный вечер одет он был согласно тогдашнему стилю подъездов и подворотен – в ярко-синие кримпленовые брюки, невероятно расширенные книзу да еще украшенные колокольчиками, вверху держащиеся неизвестно на чем, настолько этот верх по крою напоминал обыкновенные и самые маленькие плавки. Голубая рубаха сильно приталена и по груди украшена бахромой и какими-то блестками. В общем, карнавал в Рио-де-Жанейро, только без негров.
Про Славку могу только добавить, что она была очень похожа на стрекозу. Стрекоза, несомненно, грациозное насекомое, но представьте девушку, на нее похожую… Был в советские времена очень популярный грузинский фильм, который так и назывался – «Стрекоза». Девушка, которую там сравнивали с этой летуньей, была по южному яркая, в хорошем теле, а прозвище получила за непоседливость. Наша же Славка, увы, была похожа на стрекозу чисто внешне – громадные очки на все крошечное лицо и почти полное отсутствие того, что называется плотью, – откуда ей, плоти, взяться, если человек даже хлеб не ест? Ну и, разумеется, никаких крыльев, а ведь они её очень бы украсили – прозрачные,  шуршащие, иногда голубоватые, порой фиолетовые… Господи, куда это меня понесло – откуда у земной девушки крылья?
Впрочем, как выглядеть – это личное дело каждого. Кому симпатизировать и даже кого любить – тоже. А ведь первая мысль, которая пронзила руководителя, как булавка – ту же стрекозу, выражалась в стихах, в чужих, а потому – хороших: «Я клянусь, что это любовь была, посмотрите, ведь это её дела…» Да нет, какая любовь, как муху, отогнал руководитель эту крамольную мысль, любовь, конечно, дело личное, но…если это касается граждан одной страны. Чушь какая-то, тут же подумал он, при чём здесь гражданство, ведь любовь не признаёт границ. Но назойливая муха и не думала улетать.
Праздник кончился. Все пошли в свой «Юнион-отель», пахнущий пивом, супом из пакетиков, кофе, немножко – мыльной водой из душа.

ЧТО ТАКОЕ «СЕКС-ФИЛЬМ»

Настало утро, за ним другое, третье… Группа продолжала жить праздной туристической жизнью. В старинных замках надеялись и боялись встретить привидение. Ездили в маленькие городки и крохотные деревеньки. Изумлялись обилию дичи: зайцев, фазанов,  вольно бродивших в полях и на лесных опушках, уток, которые плескались в  городских фонтанах («У нас бы они не попрыгали, не поплавали», – сказал  кто-то из наших). Долго ходили по Пражскому Граду, дивились на президентский дворец. Забрели в Собор Святого Витта, и вовремя – ангельские голоса пели «Ave Maria». Оказывается, это случайно оказавшийся здесь хор мальчиков из Вильнюса решил проверить, какова в храме акустика. Она оказалась выше всяких похвал. Голоса мальчиков тоже.
А вот существование руководителя несколько изменилось. Он и раньше-то был не очень доволен, как гид справляется со своими обязанностями, – Славка неважно знала русский язык, да и свою страну. Назначение потрепанного фолианта с заложенным в него пальцем-тростинкой выяснилось быстро – это был путеводитель по стране, и девочка держала палец на нужной ей странице. А так как надо было на ходу переводить с чешского на русский, то её комментарий без конца прерывался паузами, задумчивым мычанием, бормотанием. Иногда даже приходилось ей подсказывать нужное русское слово. Это стало уже привычным, и отношение вызывало снисходительное – что делать, девочка молоденькая, научится, первая русская группа, ну, не повезло, не жаловаться же на нее руководству.      
С того праздничного вечера дело пошло куда хуже. Славка просто перестала выделять руководителя как главный объект внимания. Появился другой… Обычно они усаживались где-нибудь на последнем сидении автобуса, он держал в руках ее птичью лапку, она не сводила с него глаз под очками-консервами, и они о чем-то говорили или молчали. Когда руководителю край нужно было что-то спросить, он окликал её, она как бы просыпалась, некоторое время думала, кто же это отвлек е внимание от столь привлекательного объекта, и уж потом отвечала – как правило, нехотя и коротко. Приходилось привыкать обходиться самому.
Однажды после обеда, не спросясь, исчезла пионервожатая. Но так как она была женщина взрослая (старше всех девушек в группе), к тому же окончила иняз, то есть владела иностранными языками, руководитель особенно не встревожился – не пропадет…
К ужину она объявилась. Но какая-то странная – чему-то улыбалась, иногда посмеивалась и даже порой фыркала от смеха. Руководителя разбирало банальное любопытство, и, наконец, он не выдержал, спросил: «С вами что-то интересное приключилось?» «Не знаю даже, как и сказать, – не  переставая улыбаться, ответила женщина, – пустяк, в общем-то, но смешной. Ну, ладно, признаюсь… Приметила я тут один кинотеатр. Название фильма – неважно, но там маленькими буквами было написано что-то вроде «секс-фильм». Никому говорить не стала, знаю, что вы не одобрите, решила тихонько сходить одна. Пришла, купила билет, сижу. Народу в зале немного, неужели, думаю, у них это в обыденность вошло? Начался фильм. Идёт себе и идёт, о чём-то люди разговаривают, что-то делают, я ничего не понимаю… Но  ни на какой секс даже намёка нет. А дело уже к концу… Вышла я, спрашиваю у контролерши: а почему никакого секса нет? Она смотрит удивленно… Да вот же, показываю я на афишу, написано – секс-фильм. Как она смеялась! А потом говорит – девушка, вы бы спросили, прежде чем билет брать. Это не «секс-фильм», а просто-напросто «чешский фильм».
Посмеялись вместе. «И чего это вас на запретный плод потянуло?» – просмеявшись, спросил руководитель. «Кто его знает? Да мало ли на что потянет беременную женщину». «Кто беременная женщина?» – ошеломлённо поинтересовался руководитель – он знал, что женщин в интересном положении близко к загранице не допускают. «Ну, не вы же, – добродушно  ответила пионерка, – да  вы не бойтесь, у меня всего-то два месяца, я это хорошо переношу, не первый раз. А медсправку мне подруга сделала».    

ДЕВУШКИ ЛЮБЯТ ВОЕННЫХ!

Тем временем группа переместилась в Карловы Вары и поселилась в «Юниор-отеле». Кажется, велика ли разница – в одной букве. На самом деле, всё чудесным образом изменилось. Тут были уютные комнатки на двоих с душем в каждом номере. Сам отель располагался на опушке симпатичного леса, и по утрам под окнами кувыркались зайцы, предаваясь своим загадочным весенним играм. Группа лазала по горам, пила противную теплую (а иногда и горячую) минеральную воду, любовалась городком, как будто нарисованным на цветной открытке, и чувствовала себя причисленной к аристократической верхушке. Каково же было всеобщее удивление, когда «взрослая», профсоюзная группа из Ленинграда, поселенная в этот же отель, устроила настоящий бунт с вызовом советского консула – их не устроили условия проживания. Они что-то выкрикивали про какие-то «пять звезд», которые им положены, о предназначении, да и о самом существовании которых юная группа даже не догадывалась – разве только на коньяке, да и то теоретически.
Здесь приключился небольшой инцидент, в котором причудливо сплелись такие, казалось бы, далёкие друг от друга понятия, как футбол, русская водка, доблесть чехословацких солдат и прелести советских девушек.
Дело в том, что руководитель был большим любителем футбола вообще и киевского «Динамо» – в частности. А в этот день его любимая команда выясняла отношения в финале Кубка кубков с венгерским «Ференцварошем», и происходило это где-то, по сибирским меркам, совсем рядом – в Вене, что ли… Конечно, о поездке туда речи быть не могло – денег нет, группу нельзя оставить без присмотра, да и визы никто не даст. Но  по телевизору отчего бы не посмотреть? Оказывается, не так просто – не берет телевизор эту волну, хоть тресни.
Вызвался помочь местный истопник, словак по имени Франта. Он сбегал домой за какой-то особой антенной, долго с нею колдовал (руководитель нервно посматривал на часы – игра уже началась). Все остальные болельщики, не столь рьяные, устали ждать и разошлись. Но руководитель упрямо глядел в мелькающий экран, оставшись один, если не считать вспотевшего от усердия Франту. И терпенье было вознаграждено, да еще как! К началу второго тайма по экрану забегали туманные фигурки, которые обозначались ярче и  ярче, и, наконец, стало возможно различить, что в белом – наши, в темном – венгры. И тут – о радость! – показали табло (нерусского диктора понять было невозможно), и оказалось, что наши ведут – 2:0! До конца игры киевляне забили еще один гол, окончательно закрепив свой триумф, к  ликованию  единственного болельщика в Карловых Варах.
Ну как было не отметить такое событие?! Руководитель пригласил истопника в номер и достал заветную бутылку русской водки: наша водка – вот что является символом интернациональной дружбы!. Счастью представителя рабочего класса дружеской страны не было предела. Видели бы это наши футболисты, они, может быть, постарались и забили бы еще штуки три.
Сказалась отечественная привычка пить на троих – к концу матча подтянулся бодайбинец Борис и разделил застолье. Пили за победу, за дружбу, за что-то еще. Где-то в середине торжества Франта – он прилично говорил по-русски – сообщил между прочим, что завтра покупает автомобиль. Несколько позабыв, где находится, но зато хорошо помня, как трудно купить эти четыре колеса в родной державе, руководитель спросил: «Очередь подошла?» «Что есть очередь?» – не понял словак. «О, прости, – спохватился  руководитель, – это  наше специфическое понятие, долго объяснять».
Наконец водка была выпита, и троица после долгого прощания с Франтой распалась. Словак пошел по своим загадочным делам (интересно, чем истопники занимаются в теплое время года?), а наши соотечественники отправились подышать свежим вечерним воздухом.
Картина, которая предстала перед их изумлёнными глазами, ввергла руководителя, да и не только его, в настоящий шок. По цветущим аллеям гуляли наши девушки, комсомолки – рука  об руку… с чехословацкими военными. И даже не только рука об руку – некоторые позволили иностранцам положить руки на свои идейно выдержанные талии. От звёзд рябило в глазах – в чехословацкой армии существовали странные знаки различия: молодые люди, больше похожие на сержантов, чем на капитанов и даже лейтенантов, носили на погонах очень большие звезды, и руководителю показалось, что на группу напала команда юных майоров, полковников, а то и генералов. Господи, такой тесный контакт не просто с иностранными гражданами, а ещё и с военными! И хотя лично руководитель против этого ничего не имел, но, вспомнив строгие речи инструктирующих и снова – обязательное присутствие в группе стукача, внутренне похолодел.   
На этом звездном фоне Коля и Славка, приютившиеся на укромной скамье среди зелени, показались чуть ли не привычной супружеской парой.
Но еще больше был изумлен Борис – навстречу ему по аллее шествовала его законная жена, томно опершись на руку высокого блондина с тремя большими звёздами на погонах. Трудно сказать, почему она не предвидела этой встречи, но реакция её была довольно странной. «Боря, пойдем с нами», – на ходу бросила  она на время потерявшему дар речи мужу. Боря от изумления застыл на месте соляным столбом.
Позже Борис поделился с руководителем фрагментами семейного объяснения, и аргументы жены не показались логичными. «Да, – сквозь  слёзы говорила она, – тебе  хорошо, а я по сыну соскучилась». Трудно сказать, что двигало бедной женщиной, может быть, она увидела в высоком военном неуловимое сходство со своим  малолетним сыном, или от тоски по чаду решила усыновить блондина хотя бы на время поездки… И даже утверждение о том, что мужу «хорошо», не получило сколько-нибудь вразумительного объяснения. Если имелась в виду выпитая водка, так бутылки на троих явно мало, чтобы стало «хорошо».
Но самое большое потрясение руководитель пережил, когда,  кое-как покончив со смычкой советских комсомолок и иностранных военных, собрал своих воробушков в стайку и пересчитал их. Одной не хватало… Кого же? «Да Таньки нет, – наябедничала  владелица гардин, – села  с каким-то чехом в машину и уехала». Та самая неопытная, не знающая жизни юная Танюша, провожая которую, потрясенная разлукой мамаша рыдала на груди руководителя и умоляла не спускать с девочки глаз… Где теперь эти трогательные светлые кудряшки, широко распахнутые голубые глазки, щечки, как яблочки сорта «Апорт», яркие нецелованные губки? Словом, «где вы теперь, кто вам целует пальцы?» Такой вопрос руководитель, разогнав свою любвеобильную группу по номерам, прикуривая одну сигарету от другой, отправлял в неведомое иностранное пространство. И представлял, что подобные вопросы, но не в столь  лирической интерпретации, будут задавать различные организации и частные лица, начиная от советского консульства, учреждения на Лубянке и его филиала в Иркутске и кончая мамой пропавшей невинной девушки. И еще они спросят: «Чижик-пыжик, где ты был?» И придется ответить: «… водку пил», да добро бы  на Фонтанке, а то за пределами родного государства в обществе иностранного подданного. 
Время близилось к полуночи, загородная улица совершенно опустела, а несчастный руководитель, как бездомный король Лир, вышагивал по ночным благоухающим аллеям, приканчивая вторую пачку болгарских сигарет «БТ».
Вдруг впереди по дороге заметались огни фар. Они явно приближались. Вот уже совсем близко! И, наконец, у крыльца отеля, на котором, как девушка с веслом, замер руководитель, остановился автомобиль марки «Шкода». Открылась передняя левая дверца, из нее вышел мужчина вовсе не первой молодости, брюнет с характерным для местного мужского населения пивным брюшком. Он галантно открыл правую дверцу, и оттуда выпорхнула наша невинная девушка, почти пионерка, которая, очевидно, хорошо усвоила девиз «Будь готов! – Всегда  готов!» Она со смаком поцеловала спутника в его видавшие виды губы и вспорхнула  в двери отеля. Образ домашней девочки, впервые отцепившейся от маминой юбки, рассыпался и превратился в пепел.
Объяснение произошло наутро. Ничего интересного там не было. Таня не обладала фантазией бодайбинской мамаши и не додумалась даже сказать, что ее ночной спутник похож на отца, старшего брата или товарища по школе. Она только ревела, шмыгала покрасневшим носиком, повторяя «Я больше не буду» и «У нас ничего не было». Тоже не очень-то логично – если «ничего не было», тогда что «больше не буду»?

«ШПРЕХЕН ЗИ ДОЙЧ?»

Предстояла еще поездка в Марианске-Лазне, знаменитый Мариенбад, где даже престарелый Гёте пережил свою последнюю романтическую любовь к юной Ульрике фон Левенцов. А в группе этих Ульрик – человек двадцать, не считая тех, что при мужьях. На каждую из них Гёте, конечно, не напасешься, но чем черт не шутит…
Что всех и сразу покорило в Марианске-Лазне – так это минеральная вода. Она была не горячая и не теплая, как в Карловых Варах, а восхитительно холодная! Вот только горняк Борис никак не хотел поверить, что она так и выходит из недр земли газированной. «Не может быть, – спорил  он со всеми, кто хотел спорить, – у  них где-то баллоны с газом стоят».
Городок был крохотный, сонный, какой-то безлюдный. А хотелось общения. В ожидании обеда пытались поговорить с шофером автобуса, который привез группу. Это был молодой вальяжный немец, который глядел на всех девушек одинаково влажными, лениво-похотливыми глазами. Всем хотелось вспомнить что-нибудь по-немецки, наверное, чтобы показать, что и мы не лаптем щи хлебаем. Но как-то все выходило, что именно лаптем… Вспоминались слова и выражения, совсем неуместные – с первых страниц школьного учебника: «Анна унд Марта баден», «Их бин хойте орднер» и прочая чепуха. Объяснялись жестами и отдельными словами. Вдруг в центр этой странной беседы ворвалась выпускница сельхозинститута, самая крупная девушка в группе. Она просто разбросала товарок, как кутят, встала перед немецким мужчиной в позу Зои Космодемьянской, наехав на него могучей грудью, и сообщила, ужасно картавя при этом (раньше этого дефекта не было – так, видимо, её учили говорить по-немецки): «Их бин агхоном!» Известие о том, что эта большая девушка «есть агроном», водителя нисколько не удивило, он только, очевидно, не понял, зачем ему об этом знать. А она, может быть, просто продемонстрировала весь свой словарный запас немецкого языка, а может, намекала на то, что крупная девушка-агроном в немецком хозяйстве очень даже может пригодиться – водитель смог сообщить, что он, конечно, холост.
Марианске-Лазне, видимо, не зря носил второе немецкое название, потому что второй человек, которого руководитель здесь встретил после ленивого донжуана-шофера, оказался опять-таки немцем. Причем престарелым, может быть, в том же возрасте, в каком Гете влюбился в свою прекрасную Ульрику. Он сидел на лавочке, на берегу небольшого живописного озерца и задумчиво смотрел на воду. Может быть, ждал, что в этом месте и его посетит столь же возвышенная страсть, как и его великого соотечественника.
То, что он немец, стало ясно сразу, как только руководитель сел на эту же лавочку, чтобы спокойно, не слыша щебета своей стайки, выкурить сигарету. «Гутен таг», – сказал  старик, и наш соотечественник не посрамил земли русской – ответил соседу на его  языке. У того услышанные родные слова, видимо, вызвали иллюзию, что можно продолжать беседу и дальше, и он, не меняя тона, указал на озеро и произнес: «Фиш найн», что собеседник, покопавшись на дне (впрочем, не таком уж глубоком) памяти, перевел как: рыбы нет. И кивнул понимающе. Старик принял это как знак к продолжению беседы и проговорил недовольно: «Вассер шлехт». Как ни странно, руководитель понял и это: дескать, вода плохая. И решился задать вопрос, который всплыл из глубин его сознания как едва живая  рыба на поверхность  воды. «Варум?» – спросил он, что означает «Почему?» Это был неосторожный поступок: на него тут же вылился фонтан длинной и очень страстной речи. Причём фонтан – не совсем в переносном смысле слова: соотечественник Гёте и Шиллера изрядно брызгал слюной. Руководитель не понимал ничего, кроме все тех же «фиш», «вассер», «шлехт», «найн» да еще «ферфлюхтер швайн», что значит «проклятые свиньи» – так в военных фильмах фашисты ругали пленённых партизан. Видимо, судьба свела с очень пылким «зеленым», защитником природы, догадался руководитель. Вспомнив кувыркающихся под окном зайцев, уток в городском фонтане, стайку фазанов на опушке пригородного леска, руководитель подумал с подавленным вздохом: «Нам бы ваши заботы!»  Воспользовавшись паузой (впрочем, может быть, защитник природы просто перевёл дыхание), он произнес слово, которое в нашей стране знает каждый пацан: «Ауфидерзеен!» – бросил он и чуть ли не бегом кинулся к своим русскоговорящим девушкам, оставив «зеленого» старика с открытым ртом.               

ЧЕГО ТОЛЬКО НЕТ В ХОМУТОВЕ!

Вы когда-нибудь слышали, что в Чехословакии (теперь – в Чехии) есть город с простецким названием Хомутов (с ударением на втором слоге)? Оказывается, есть, недалеко от Карловых Вар (впрочем, у них все недалеко, хоть Прага, хоть Берлин или Париж). Говорят, когда-то в Хомутове делали конную упряжь, сейчас же стоит трубопрокатный завод, от которого в основном кормятся (и неплохо) местные чехи, аж сорок тысяч человек.
Хомутов – городок очень симпатичный, чистенький, аккуратный; в нём есть масса достопримечательностей, непривычных для советского туриста, да еще приехавшего, например, из какого-нибудь нашего Тулуна, где живёт примерно столько же народа, а всех «чудес» – стекольный завод, грязь по колено да какой-нибудь зачуханный ресторан. Здесь же – старинные здания и современные индивидуальные домики, каждый – как игрушка, создан по проекту хозяина; один умелец соорудил у себя саду уменьшенные  копии всех(!) старинных замков своей страны; большое озеро с яхт-клубом; и, наконец, маленький зоопарк, где звери не смотрят на туриста голодными глазами, прикидывая, каков он на вкус, – все гладенькие и ухоженные.
Для туристической группы, которая для тебя, мой терпеливый читатель, надеюсь, стала уже не совсем чужой, этот городок оказался особенным. Во-первых, потому, что это была первая советская группа, в чей маршрут включили  Хомутов, потому и прием был особый; во-вторых, в этом милом городке с группой произошли некоторые не совсем обычные события…
Началось все с пустяка, который никто, кроме руководителя, не заметил. Группа только размещалась в гостинице, как его нашел некий безымянный чех, молодой, довольно высокий и плотный. «Здравствуйте, – сказал он на хорошем русском. – Вы руководитель советской группы?» Пришлось признаться, добавив: «А в чём, собственно, дело?» «Вы вечером где будете?» «У нас по программе встреча в Доме молодёжи». «Я вас найду», – решительно  сказал парень. У руководителя стало нехорошо на сердце – вспомнился визит гуманиста в штатском и просьба, в которой пришлось отказать. «Значит, – подумал он – всё-таки решили не оставлять в покое…»
В номере единственной городской гостиницы обнаружилась какая-то неполадка с электричеством. Пришел электрик, большой, как старинный замок, но совсем не такой мрачный. Он быстро сделал, что нужно, и начал общаться. «Вы русские? – спросил, улыбаясь. – Я люблю русских. Хотя русский Медведь (это фамилия, а не зверь) победил меня на Олимпийских играх, но бронзовую медаль я всё же получил».
Руководитель открыл от удивления рот – кажется, он впервые увидел своими глазами призёра Олимпийских игр, да ещё по борьбе, да  в тяжелом весе! «Сочиняет электрик, – мелькнула  мыслишка, – такому заслуженному человеку нашли бы получше работу, наверняка в этом городке он один такой». «Я на заводе работаю, – как  будто ответил на эти мысли здоровяк, – а  это… так, в свободное время, на пиво!»  И загрохотал-засмеялся.    
Позже была возможность убедиться, что бывший борец ничего не сочиняет.
А дальше началась настоящая работа. Советских туристов растащили по школам. Им отдавали рапорта, пели песни, дарили цветы и всякие мелкие предметы – вымпелы, значки и поделки школьных умельцев. Их уже некуда было складывать.
Возвращаясь со встречи в обществе очень милой учительницы, руководитель заметил на перекрестке небольшую толпу, центром которой были полицейский и какая-то девушка экзотической наружности. «Да это же явно бурятка, – ошеломлённо  подумал руководитель. – Откуда здесь бурятка? – Всмотревшись, стукнул себя по лбу: – Да это же наша!» Пожилой полицейский что-то очень строго говорил девушке, а она… плакала. В его речи повторялось слово: «Закую!», которое можно было перевести как «Посажу!» или «Арестую!»
В чём же провинилась иностранка в этом маленьком чужом городе, который казался таким гостеприимным? Да она нарушила правила дорожного движения, перейдя улицу на красный свет! В этом крохотном местечке! У себя в Бохане она никаких светофоров сроду не видела, в Праге кое-как с ними мирилась – большой город, много машин, но здесь-то, здесь, где и народа, и машин мало, почти как в родном райцентре, оказывается, тоже надо переходить улицу на зелёный свет. Это было непонятно и потому обидно до слёз. А тут ещё такой грозный дяденька, и кричит что-то не по-русски!
Надо было выручать соотечественницу. Руководитель склонился к уху блюстителя порядка и сказал шёпотом: «Она больше не будет». По-русски сказал, а как еще, не по-чешски же!?  И страж дороги, кажется, понял, во всяком случае,  засмеялся, махнул рукой (в белой перчатке, между прочим!), взял под козырек и удалился.   
В этот же день, после обеда, группе была оказана невиданная для туристов честь – приём в ратуше у мэра. Хозяин города оказался очень симпатичным и живым толстеньким человеком, он познакомился со всеми, поцеловал дамам ручки (отчего некоторые дымы пришли в страшное смущение), угощал пивом и вином, хлопал мужчин по плечам, и довольно сильно. Показывал заветные реликвии, в том числе – ту самую бронзовую олимпийскую медаль, которую завоевал борец-электрик – не наврал мужик! Подарил руководителю громадный ключ от города, с которым потом пришлось таскаться как с ребёнком – ни  в один чемодан он не входил, а коробку имел очень хрупкую. Правда, объясняться было довольно затруднительно – Славка всё время находилась где-то на периферии, в состоянии, близком к летаргическому – она не сводила глаз с Коли, слышала только его. Когда же без нее нельзя было обойтись и удавалось докричаться до той дали, в которой она находилась, она сначала долго не могла понять, что от нее  хотят, потом соображала, как это будет по-русски, в чём ей активно помогал мэр, его помощница, да и руководитель, который от всех этих мытарств, кажется, начал кое-что понимать по-чешски. Коля держался индифферентно, а может быть, тоже пребывал в той дали, из которой хоть изредка выныривала Славка.
Расставались друзьями, впрочем, как и встретились, только что в финале стали очень близкими друзьями. Мэр обещал подружиться с находящимся под Иркутском селом Хомутово и каждый праздник посылать туда бочку пива. Руководитель собирался задарить Хомутов омулем. Оказывается, выпили не так уж мало…


«ТЕБЕ, ЛЮБИМАЯ, РОДНАЯ АРМИЯ!»

То, что называлось торжественно «Вечер встречи в Доме молодёжи», оказалось обыкновенными танцульками с пивом и вином, на которые у советских гостей уже практически не было ни крон, ни геллеров. Поэтому в основном сидели смирно и наблюдали, как веселится местная молодежь. Пока…
Пока кто-то не прошептал в большом волнении: «Девчонки, посмотрите туда!»  Все посмотрели «туда», где в небольшой нише, полуприкрытой тяжёлым занавесом, сидела группа мужчин в военной форме. В нашей, родной, советской военной форме! Не знаю, как сияли глаза у девчат, которые встречали наших солдат в освобожденных от немцев городах и селах, но… вряд ли ярче, потому что ярче уже невозможно. Эти горящие глаза все,  до единой пары, повернулись к руководителю, и в них было гораздо больше невысказанной словами мольбы, чем в той, «хлебной» истории.
Что было делать? Руководитель встал, подтянул живот, мысленно поправил ремень и пилотку и строевым шагом двинулся к товарищам по армии, которая числила его в запасе.
За занавеской сидело человек пятнадцать рядовых и сержантов и при них – два капитана (Каверин тут ни при чем, что делать, если их было именно два?). Все высокие, подтянутые, спортивные – позже выяснилось, что это волейбольная команда из соседнего гарнизона.
- Здравия желаю! – по-военному приветствовал руководитель братьев по оружию
-  Ну, здравствуйте, здравствуйте, – сурово  ответил один из капитанов, – что нужно?
- Мужики, да я же свой, советский! Со мной – группа туристов из Союза. Двадцать девушек.
-  Где? – разом выдохнули пятнадцать здоровых глоток.
- Вон, – указал  руководитель в направлении своего стола, где уже вовсю шла подготовка к торжественной встрече – подкрашивались губки, подмалевывались глазки, взбивались прически.
- Товарищ капитан, разрешите?! – как на пружине вскочил высокий прапорщик, похожий на артиста Юматова в молодости.
- Что с вами сделаешь – валяйте, – как  бы нехотя ответил капитан, который постарше, и всё воинство из-за стола как ветром сдуло.
И вот уже прапорщик крутит в вальсе блондинку из Ангарска, высокий брюнет по-хозяйски держит за талию пионервожатую, воспитательница томно склонила головку на плечо с тремя сержантскими лычками, и даже для нашего «агхонома» нашёлся «столб» повыше и помогутней ее, а противницу светофоров из Бохана облюбовал очень симпатичный азиат, может, казах, а может, якут. Инженерша Марина, как всегда, оставаясь оригинальной, смотрит снизу вверх на высокого чеха по имени Ян, местного комсомольца, который взял над группой шефство (приключения этой пары еще попортят руководителю нервы). К общему веселью присоединились супружеские пары, а также Коля со Славкой, как всегда, кружащиеся в каком-то своем, замкнутом пространстве. За столом остался одинокий Коля аларский, но и он был не обижен – кто-то поставил перед ним две громадные кружки светлого пива, и он утопил нос в ароматной пене. В общем, дело сладилось устроилось к обоюдному удовольствию. 
Руководитель остался за столом с офицерами, которые оказались не только в одном звании, но и с одинаковыми именами – оба Жоры. Смуглый Жора (армянин, как выяснилось) служил в должности заместителя командира подразделения по физподготовке, а русый и более строгий – замещал того же командира по политико-воспитательной работе.
- Ну, как там, в Союзе? – набросились офицеры с вопросом.
–  А как там, в Союзе? Развитой социализм уже построили, теперь коммунизм вовсю строим. Вот продовольственную программу выполним, и тогда…
- Ты мне эту лапшу на уши не вешай, – помрачнел  замполит, - я сам ее километрами на ушах у солдат сушу. Жизнь-то как?
- Ну, как, как и была, – со скукой в глазах ответил  руководитель, человек в быту, надо сказать, не очень практичный, спроси его, что почём на базаре – ни за что не ответит. – Кримплена вот нет, – оживился  он, вспомнив ажиотаж женской части группы, – с  гардинами плохо. Да, вот еще ковров не хватает, – добавил  он, вспомнив, как в Карловых Варах «взрослая» группа грузилась в поезд, заталкивая, на потеху чехам, свернутые в трубку ковры в вагонные окна. Трубки не лезли, во что-то упирались, стояла ругань, постепенно переходящая в матерную.
- Что ты мне лепишь, какие гардины, какие ковры?! – замполит оказался нервным, наверное, его таким сделало единство и борьба противоположностей. – Жрут чего? Очереди за хлебом не стоят, как при Хрущёве?
- Очереди не стоят, – сказал руководитель, это он знал точно. – А жрут – кто что: кто картошку, кто мясо, а кто и икру. Что достанешь… В общем, – вспомнил  он актуальный бодрый лозунг (все-таки за рубежом, да с политработником беседует) – как  поработаем, так и будем жить.
- Да? – вмешался Жора-физкультурник. – У меня все работали – прадед, дед, отец. Землю пахали (знаешь, какая у нас земля, как трудно ее пахать?), виноград выращивали, строили. А как жили с того, что вырастят, так и живут. Колхоз совсем не платит, не знаю, зачем он нужен.
- Выходит, он прав, – кивнул  на гостя замполит, – как  работаем, так и живем. Натуральное хозяйство…
- Слушайте, мужики, – решил  сменить тему руководитель, – а  чего это вы здесь отдельно сидели, с местными не общались, с девчатами не танцевали?
- Ты думаешь, они нас шибко любят, местные-то? – снова завёлся русый Жора. – Это они на словах такие любезные, а так… дай автомат, каждый второй из-за угла стрелять будет. Танцуй с ними… они ещё чего доброго  не пойдут, а пойдут – станут морду кривить. А то их парни драку затеют…
-  А ты чего хотел, если ты к ним на танке приехал, – невпопад  ляпнул руководитель – здрасьте-пожалуйста, вот и мы! Сильно бы ты обрадовался, если бы к тебе домой на БТРе прикатили?
- Я-то как раз не на танке, мы здесь и до 68-го стояли. Да не в этом дело…
- А в чем?
- В том… Ты им не очень-то верь. Они тебе улыбаются, а сами говорят – лучше бы нас немцы захватили…
- Вот вы где! – раздался бодрый голос, на который все трое обернулись.  Руководитель помрачнел – перед ними стоял тот самый молодой здоровый чех, который еще в гостинице обещал его найти.– А я вас везде ищу…
- Тебе чего надо, – встал перед ним Жора-физкультурник,– кого  ты ищешь?
- Советского товарища ищу, – не  гася улыбку, ответил парень.
- Это твой товарищ? – помрачнев, блеснул зубами кавказский человек.
- Вот… сегодня в гостинице познакомились, – ответил  руководитель, – о  чём-то поговорить хочет…
- Да, мне надо… – несколько  смешался парень, – я  хотел бы поговорить. Можно, мы сходим тут…
Оба офицера поднялись плечом к плечу, как будто двумя телами собирались закрыть один дзот.
- Куда? – рявкнул замполит. – Никуда не пойдешь. Тоже мне… товарищ…
- Да вы что, мужики? – на этот раз возмутился руководитель. – Я  же не мальчик. Человеку поговорить надо. Мы же недолго… Недолго?
- Да… очень скоро, – заволновался  и чех. – Немного слов… поговорить.
- Ну, смотри, – замполит  говорил так, как будто инструктировал своего разведчика в глубоком тылу противника, – мы  тебя предупредили. Будь осторожен. Учти, мы без тебя не уйдем, в любом случае дождемся. Долго не придешь – пойдем искать. А ты, если что, кричи.
- Зачем кричать? – от  всех этих страстей чеху вдруг стало весело. – Не надо… Все будет хорошо. Мы скоро вернемся.
Чех – как выяснилось, его звали Драгомил – очень быстро повёл руководителя куда-то далеко, а если точнее, глубоко – в Доме молодёжи оказалась длинная и запутанная сеть подвалов. Мелькнула трусливая мыслишка – может, и правда, зря пошел? Может, уже начинать кричать? Но это было бы забавно – здоровый мужик стоит в подвале и кричит дурноматом. Драгомил, наверное, очень бы удивился.
Наконец, выяснилась цель, к которой шли. Любитель приключений или детективов не дождется ни пещеры с сокровищами, ни пыточной камеры, ни сходки международных шпионов. Это был всего-навсего бар, и довольно приличный.
Сели у стойки. «Что будешь пить – коньяк, пиво, водку, виски?» – спросил Драгомил. Остановились на коньяке, который тут же выставили на стойку в стеклянных напёрстках. Здесь и выяснилось, чего хотел от советского гражданина этот загадочный чех. Не  был он никаким разведчиком, не имел никакого задания от КГБ. А хотел он всего-то… никогда не догадаетесь… общения! Не так давно Драгомил окончил в Москве высшую партийную школу, вернулся в свой родной городок, где русских людей если и было, то очень мало, да и всё равно они уже не русские жители. А он затосковал именно по общению с людьми из России. И когда узнал, что в Хомутов приезжает первая группа из Советского Союза, решил во что бы то ни стало пообщаться. Вот такой немудреный сюжет.
Они выпили по несколько напёрстков, поболтали, в общем, ни о чем, как два студента. Пытались вспоминать Москву, но руководитель, глубокий и потомственный провинциал, знал ее плохо, а Драгомил в Сибири и вовсе никогда не был. Потому общение получилось действительно недолгим.
Тем не менее, когда новые приятели поднялись наверх, на лестничной площадке их уже ждала застава богатырская, которой явно не хватало то ли Добрыни Никитича, то ли Алеши Поповича, в общем, кого-то крайнего, третьего.
- Что-то вы долго, – сурово  проговорил комиссар, – всё  в порядке?
- Все в полном порядке, товарищ капитан, – несколько экзальтированно отрапортовал руководитель.
- Всё хорошо, товарищ! – в  той же тональности поддержал его Драгомил, на что кто-то из Жор пробормотал нечто неразборчивое. Это можно было понять в трех вариантах: «Гусь свинье не товарищ» (хотя что гусь, что свинья – одинаково обидно, а третьего не дано); «Тамбовский волк тебе товарищ» (что было бы географически неверно – где Тамбовщина, а где чешский город Хомутов); и, наконец, «Да здравствует чехословацко-советская дружба», что было бы наиболее предпочтительно.
Тем временем выяснилось, что в танцевальном зале советских почти не осталось, ни воинов, ни туристов. Только староста Виталий да его жена дисциплинированно ждали дальнейших распоряжений. Даже семейных пар не было, наверное, ушли в гостиницу. Руководитель вопросительно посмотрел на офицеров.
- Порядок, командир! – улыбнулся Жора-замполит. – Ты имеешь дело с Советской Армией, а у нее – железная дисциплина. Воины отпущены в увольнение до одиннадцати ноль-ноль, вверенные вам девушки при них, за их сохранность можешь не беспокоиться.
В каком смысле капитан использовал слово «сохранность», руководитель интересоваться не стал, потому что его интересовал только один синоним этого слова – чтобы в одиннадцать ноль-ноль они были на месте и в комплекте – с руками, ногами и,  желательно, с головой, пусть и замороченной, чего в столь боевых условиях избежать вряд ли возможно.
И что вы думаете – ровно в назначенное время все собрались в холле гостиницы, слегка помятые, улыбающиеся, некоторые счастливо, иные смущённо или задумчиво. Не было только инженерши Марины и, как ни странно, Коли аларского. «А Маринку Ян в пивной бар пригласил – привычно  доложила обладательница гардин, – Колку  она с собой позвала, чтобы не страшно было».
Это немного успокоило – с комсомольцем все же, хоть и иностранным. Но и встревожило – на город Хомутов опустилась бархатная майская ночь. Хотя на улице фонарей хватало…

В ДВУХ ШАГАХ ОТ КОНФЛИКТА

Пробуждение было ужасным… На ошалевшего со сна руководителя надвигалась тёмная фигура, произносящая бессвязные слова: «Всё… всё… подрались… полиция… всё». Кое-как продрав глаза, руководитель узнал Колю аларского, до его сознания дошли страшные ключевые слова этой речи «Подрались» и «Полиция». Кое-как натянув штаны, спустился в холл. И застал там идиллию – длинный Ян сидел на скамье и держал на коленях миниатюрную беленькую Марину. Лирическая сцена была выразительно озвучена приближающейся полицейской сиреной и паническими воплями  Коли аларского.
Выяснять детали не было времени. Руководитель буквально оторвал Марину от губ страстного чеха (раздался примерно такой же звук, как будто лопнула футбольная камера) и совсем не по-джентльменски, чуть ли не пинком направил ее в сторону комнаты. С Колей обошелся ещё грубей, Яна вытолкал за дверь гостиницы. Что с ним было дальше, неизвестно. Во всяком случае, сирена смолкла. Пусть лучше полиция с ним разбирается, решил руководитель, во всяком случае, они на одном языке говорят.
Сон пропал. Пришлось выслушать рассказ о трагических ночных событиях в изложении Коли. Если выбросить все междометия, звукоподражания и ненормативные выражения, которые иногда срывались с языка от избытка чувств и недостатка слов, то все это выглядело так. Марина (между прочим, 28-летняя инженерша с высшим образованием) действительно была приглашена в пивной бар, и в качестве телохранителя взяла с собой Колю (как уже говорилось, восемнадцати  лет, окончил сельское профтехучилище по специальности «механизатор широкого профиля»). Коля чешское пиво очень полюбил, а так как Ян пообещал ему этого напитка сколько осилит, то он не только не сопротивлялся, а напротив, почувствовал горячее желание помочь влюблённой паре.
Заняли столик. Простой арифметический расчёт показывает, что одно место за ним пустовало. Вечер был воскресный, бар переполнился, и к ним постоянно подходили с вопросом, не свободно ли место. На что Ян отвечал: занято. Это не понравилось группе парней за соседним столиком. Так же, как и русская речь. Один из них подошел к Яну и спросил: «Ты что, забыл 68-й год?» Горячая комсомольская кровь взыграла, присутствие прелестной иностранки позвало на подвиг, который выразился в хорошем боксёрском ударе. Товарищи обиженного не остались безучастны. До поры до времени конфликт носил характер внутреннего. Однако, видя, что полюбившийся ей чех не может совладать с тремя соотечественниками,  инженерша Марина сказала Коле: «Что сидишь? Иди помоги». И Коля, обманчиво похожий на подростка, но обладающий, как было сказано, хорошими мужицкими кулаками, ринулся в гущу драки, сшибая хиловатых чехов, как кегли. Конфликт мгновенно перерос в международный. К тому же аборигены, поняв, что в нашей глубинке, как в добрые старые времена, вырастают чудо-богатыри (хоть по виду и особенно по тонкой шее не скажешь) и с ними совладать трудновато, решили призвать на помощь полицию. Нашей героической троице удалось бежать.
А если бы не удалось? Трудно представить, как стали бы развиваться события. Не исключено, что два капитана Жоры подняли бы по тревоге своих воинов-волейболистов, и тогда в дело вступили бы регулярные войска. Конечно, на первых порах наши союзники по Варшавскому договору превзошли бы нас в живой силе и технике, но  маршал Штеменко достал бы из сейфа несколько пожелтевший план, датированный августом 1968-го года, отдал бы приказ, и «громя огнем, сверкая блеском стали, пойдут машины в яростный поход»… Эх, ребята, не впервой!.. В  общем, победа всё равно была бы за нами, и, кто знает, может быть, тогда советской девушке Марине и чешскому парню Яну удалось бы слиться в экстазе. Правда, цена была бы дороговата. Но ходили же мы в ту же Чехословакию защищать некий призрак, который бродит по Европе. А тут всё-таки любовь…
Да ладно, чего уж там фантазировать, всё обошлось…

«Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ УВИЖУ…»

А потом был последний день в Праге. Сумрачный, душный, суматошный. Мужики тратили на пиво последние геллеры, девушки с бессильной тоской во взорах смотрели на прилавки и витрины.
Пришло время обеда. Группа в полном составе разместилась за столами.
Собрались все. Кроме Коли братского.
Первая мысль: она его спрятала. Группа улетит, а он останется и попросит… чего он попросит? Политического убежища? Политика-то здесь при чём? Тем более что она у нас с чехами одна, марксистско-ленинская. А можно просить любовного убежища? Можно-то можно, но не у властей…
Фу ты, какая чушь лезет в голову!
- Славка, где Коля? – спросил руководитель грозно.
- Я… не знаю, –  подняла она глаза из-под огромных очков. Совершенно невинные глаза. – Правда, я… не знаю… 
Знаем мы эти невинные глаза! Спрятала, точно спрятала!
Но что делать? Не пытать же ее! Аппетит пропал, как будто его и не было. Куда бежать? В посольство? В полицию? На смех поднимут – мальчик обедать не пришел! А ну поднять на ноги всех чрезвычайных и полномочных, всех комиссаров полиции, всех сыскных собак, всё наружное наблюдение. Приметы…
Руководитель брел по чужой улице чужого города чужой страны и чувствовал… что он чувствовал? Может быть, то же, что Наполеон после Ватерлоо или Гитлер перед тем, как отравиться. Какое там Ватерлоо! Он уже видел, как стоит в огромном кабинете, и генерал с седыми висками и черными проницательными глазами, сидя под портретом Феликса Эдмундовича Дзержинского, спрашивает его противным отеческим голосом: «А скажи-ка ты, мил человек, куда ты дел нашего дорогого товарища Колю братского? Какой разведке ты его продал? Интеллидженс Сервис? ЦРУ? Сигуранце? А, может, Моссаду? Для того мы его столько лет учили, столько денег грохнули, для того дали блестящее образование в лучшем профтехучилище легендарного и песенного города Братска, чтобы он этими знаниями приносил пользу нашему классовому врагу?»
И ведь возразить-то нечего…
…Кто-то тихонько тронул его за плечо.
«Началось…» – подумал руководитель и резко повернулся. Перед ним стоял… Коля братский. Рука сама сжалась в кулак и… «Но ты же руководитель, коммунист!» –  строго прикрикнул внутренний голос. Кулак разжался.
«Простите, ради бога, – чуть  не плача, бормотал мальчишка, – я знаю, что вы волнуетесь. Я тут… заплутал немного…» Пацан, совсем пацан… А туда же, любовь… Эй, постойте, сколько было тому Ромео, что из города Вероны?
Ну, вот и настал он, момент прощания. Руководитель еще раз пересчитал своих воробушков – все на месте: и влюбчивая инженерша, и воспитательница, и любительница гардин в обнимку с тюком, и беременная пионервожатая, и могучая «агхоном», и такая неопытная Танюша, и Коля аларский, и Коля братский рядышком со Славкой… Про семейные пары и говорить нечего. Поехали!
Прощай, злата Прага, твои цветущие каштаны… Прощай, хорошее чешское пиво, магазины, полные кримплена и прочего дефицита… Взмахнули пролетами мосты над Влтавой… Прощайте! Взвились строгие линии костёлов… Прощайте! И ты, пивная «У чаши», в которой сиживал бравый солдат Швейк, прощай, хоть мы к тебе так и не попали… Прощай, ни разу не встреченный нами кумир всех советских девушек Карел Гот…  Прощай, композитор Сметана – мы  только тут узнали, что твоя фамилия и по-чешски произносится с ударением на втором слоге, а не на первом, как считает вся Россия…
И ты, памятник нашему замечательному танку Т-34, тоже прощай. Хотя теперь совсем не ясно, освободитель ты для Праги или оккупант…
В порту группу ждёт большой советский самолет, который так называемым чартерным рейсом понесет ее на родину. В город Киев. Ее и ещё пять советских групп – из Перми и Ленинграда, Донецка, Архангельска и Ростова… Больше ста человек…
И на глазах у этой сотни идейно закалённых советских комсомольцев разыгрывается сцена из спектакля «Юнона и Авось». Граф Резанов прощается с Кончитой. Коля братский прощается со Славкой из Праги.  Их поцелуи невозможно сосчитать. Их объятия невозможно разорвать. Да никто и не пытается. Руководитель думает только об одном – когда же это кончится? Потому что весь этот жизнерадостный чартерный рейс, вся сотня советских комсомольцев радостно регочет и тычет в пару пальцами.
Да чего же тут смешного, дорогие товарищи? Разве они виноваты, что так некстати полюбили друг  друга? Да разве любовь бывает «кстати» или «некстати»? Неужели этот неказистый мальчишка виноват, что родился в студеном городе Братске? В чём провинилась эта худенькая девочка? В том, что довелось ей родиться и жить в далеком от Сибири городе Праге? А границы, будь они неладны, разве они, эти двое, придумали? Они там колючки понавесили, прожектора включили, полосы вспахали, лютых собак при автоматчиках поставили? Что смешного в том, что они  никогда не встретятся? Сочувствовать надо, а не смеяться… Так думал руководитель, в то же время мучаясь стыдом перед этой жизнерадостной толпой советских комсомольцев-туристов.
Но вот кончилось и это прощание. Славка, вся в слезах, осталась за барьером, Коля, поминутно оглядываясь, пошёл в жизнерадостной толпе… Всё, порвалась ниточка…

ХЭППИ-ЭНД

Самолет зажужжал, как большой шмель, и полез за облака. В сердце руководителя ожила и противно засвербела до времени дремавшая тревога – как добираться от Киева до Москвы? Места-то в билетах не обозначены. Чуяло оно, сердце, что и в столице  радяньской Украины никому до этой тревоги дела не будет, как в Иркутске и Чопе. Не зря чуяло…
Ночной Киев встретил их, как положено, дотошными таможенниками и бдительными пограничниками. Заспанный прапорщик с длинным лошадиным лицом долго переводил очи с лица руководителя на фотографию в паспорте и обратно … Туда – и обратно… И снова… «Что, не похож?» – наконец, не выдержал оригинал. «Почему? Похож», - равнодушно ответил воин и вернул паспорт хозяину.
Ещё украинские петухи не пропели (если они в Киеве есть), а руководитель уже маялся под солидными дверьми киевского «Спутника». Часам к десяти стали подтягиваться одна за другой гарны дивчины, все в мини-юбках, вошедших тогда в моду, как на подбор, голенастые и бедрастые. Это, наверное,  про них неизвестный поэт сочинил стихи, начертанные на стене монументального Киевского дворца спорта: «Струнка, як лань, мицна, як кинь, в сияньи солнечных проминь», что по-русски означает: «Стройна, как лань, мощна, как конь, в сиянии солнечных лучей». Они были не только мощны, «як кинь», но так же величественны и так же смотрели на странного человека свысока. «Мы этим не занимаемся, – едва снизошла до ответа одна «лань», – не мешайте работать». В это время все они красили губы, поправляли прически и  заваривали кофе. «Куда же мне идти?» – впадая  в тихое отчаяние, спросил несчастный сибиряк. Все дружно пожали покатыми плечами, а одна прошепелявила: «На вокжал», - у ней был полон рот шпилек.
Вышел бедолага на залитый майским солнцем Крещатик, встал, как витязь на распутье, почесал затылок и стал думать: значит, что мы имеем? Двадцать семь билетов от Киева до Москвы – и ни одного места. Но впереди – целый день. Есть двадцать семь мест на поезд Москва – Иркутск, но в Москве надо быть завтра утром. В противном случае… Руководитель даже представить себе не мог, что будет «в противном случае»… Противно будет, и это еще слабо сказано.
На вокзал пришел, скорее всего, от отчаяния – куда еще идти? Кто помнит заваленные людьми, как бревнами, вокзалы тех лет, тот поймёт, что это за предприятие – достать двадцать семь мест на один поезд в конце мая. Кассирши спрашивали: «Сколько, сколько?», и крутили пальцами у виска.
Наконец одна сердобольная пожилая женщина, видимо, слегка напуганная бледным видом просителя, посоветовала: «А вы пийдите до Сергея Никаноровича. Он чоловик добрый. Пассажирскими перевозками заведует».
С вами когда-нибудь случалось чудо? Это – как раз тот редчайший случай. Сергей Никанорович и оказался тем чудом. Хотя на вид не скажешь – обыкновенный пожилой мужик, седой, в костюме, при галстуке. Он быстро всё понял – ну, как же, группа, двадцать семь билетов от Москвы до Иркутска пропадут, это разве шутка? Вызвал какую-то Анну Петровну и приказал: «Найдите товарищу двадцать семь мест  на поезд №…, желательно в одном вагоне, крайне – в двух соседних». Анна Петровна сделала круглые глаза, но Сергей Никанорович не заметил: «Вот возьмите у товарища билеты и принесите с местами. А мы пока чайку попьем. Сибиряки ведь чай любят».
Вот такое случилось чудо. Автор понимает, что это смахивает на сюжет из времен социалистического реализма или ненаучной фантастики, но что поделать, если так оно и было? Могу дать честное комсомольское, если вам это поможет поверить…
Тем временем группа, не зная, какая их миновала беда, поснимала с аккредитивов деньги и кинулась на разграбление киевских магазинов. Вышли из них с вытянутыми лицами – грабить оказалось нечего. По сравнению с пражскими прилавки столицы Советской Украины казалось нищими. Женщины приуныли – что тогда говорить о сибирской глубинке, куда им предстояло вернуться?
А вечером все уже смирно сидели по купе, и поезд разрезал сумерки между Москвой и Киевом. В одном купе собрались староста Виталий, бодайбинец Борис, Коля аларский и руководитель. Было грустно, тихо… «А что, мужики, – попытался  оживить настроение Виталий – нормально  съездили, посмотрели, будет что вспомнить…» Все согласились – нормально съездили.
Вошел, постучавшись, Коля братский. Принес бутылку водки. «Вот, –  сказал он, – у меня осталась… Все как-то времени не было». Он был тих, спокоен.
Выпили по полстакана, другой тары в купе не было. «Ты… это… не расстраивайся, – начал  Коля аларский и вдруг живился. – Ты  знаешь что – приезжай к нам. У нас село большое, работы много, и девчат сколько хочешь, да не такие худые… Доярки, знаешь…» «Молчи ты, пацан – шикнул  на него Борис. Коля братский не сказал ничего. Вскоре разошлись по своим купе – спать.
Утром на Ярославском вокзале мужики взяли по бутылке пива «Жигулевского», чуть отпили… и все дружно поставили бутылки в урну. «Смотри ты, – удивлённо  сказал Борис, – а  раньше казалось – пиво как пиво… К хорошему быстро привыкаешь»
Распрощались трогательно. Руководитель остался на перроне. Группа отправилась в длинный путь по Транссибу. Домой.

ЭПИЛОГ

Вернувшись в семью, руководитель долго еще в панике соскакивал по ночам, кричал: «Где я? Где я?» «Да дома ты, дома, успокойся, все в порядке», – отвечала  жена. «А ты кто? – ошалело спрашивал он. «Да я это, я, твоя жена. Спи. Вот довели человека… Отдохнул, называется…» – шептала она, засыпая.

         
 
      







        
   
 
      
          
               
   
               

       
   
 
   
   
 
 
               
   
 
   

         
               
 
               
      
   

.

      


Рецензии