Онкология на двоих - сборка драбблов

Название: Онкология на двоих
Автор:hoelmes9494
Пейринг Хаус/Уилсон
Жанр: сборка драбблов, всегда только броманс
Саммари: то, что осталось за кадром в финале восьмого сезона
Дисклаймер: и не пытаюсь

ФАК
Он смотрит в окно, и там, за окном, ровно ничего не видит. Потому что на самом деле смотрит не туда, а в своё средостение. Вот может ли вообще человек смотреть себе в средостение? Тому, кто далёк от медицины, от онкологии, этого не понять, а я такие взгляды видел и раньше – в просвет тонкого кишечника, в место бифуркации трахеи, в полость матки. Рак умеет притягивать к себе взгляд , если знаешь, куда смотреть.
- Что будешь делать?
Умнейший вопрос – когда это я успел подцепить олигофрению?
- Не знаю, - ответ стоит вопроса.
 Фазу отрицания он уже прошёл – проходил весь день, стоя вот тут, у стола, обхватив себя руками за локти, словно ему холодно. Мне почему-то так и  кажется, что ему холодно. Хочется подойти и тоже обхватить его сверху, согреть.
- Уилсон, это лечится.
- Знаю, - помолчав, говорит он. – Лечится... Только не вылечивается.
- Да ну? – старательно изображаю удивление. – Так за что же тебе, мошенник, такие гонорары всю дорогу платят? Надо быть настоящим евреем, чтобы всю жизнь сдирать бешеные бабки за лечение болезни, которая не вылечивается.
На это он не отвечает – открывает рот – и закрывает снова, и даже губы поджимает очень по-Уилсоновски. Подбородок начинает дрожать. Если он сейчас заплачет, я завою. Знаю это совершенно точно. Потому что меня убивает логичность происходящего. Онколог должен умереть от рака - в этом высший справедливый смысл. Я – мерзавец, разорвавший отношения со всем миром, должен лишиться своего последнего якоря -  тоже закономерно. Уилсону всегда не хватало внимания - как все интроверты, он страдал от собственной скрытности, теперь для внимания прекрасный повод. Он сможет ложкой есть это внимание, до тошноты, до неприятия.
- Ну, ты... держись всё-таки... - моя олигофрения явно прогрессирует. – Уилсон, слышишь? Не смей опускать рук. Это лечится, слышишь? Всё у тебя пройдёт.
- Вторая стадия, - говорит он сипло.  – Возможно, метастазы  в лимфоузлах.
- Плевать на метастазы. Вырежем. Чейз тебе вырежет все метастазы – он ювелир, я тебе отвечаю. По одной клетке выскребет.
- Твой Чейз... – начинает он – и умолкает.
- Мой навсегда. И ты тоже мой навсегда, а я не отдаю в чужие руки своих людей. Никого... никогда...
-Хаус, - угрожающе говорит он, - если ты сейчас заплачешь...
Я  кулаком с размаху ударяю в своё проклятое бедро – боль иногда тоже может сослужить службу, если знаешь, как взяться за дело. Из пальцев я складываю самый оскорбительный фак в мире и  направляю Уилсону в лицо:
-  Заплачу? А вот этого не хочешь?
Уилсон чуть улыбается углом рта – он прекрасно понимает, кому на самом деле я сейчас показываю этот фак.

ХИМИОТЕРАПИЯ
Когда-то женщина, перенесшая трудные роды, рассказывала мне, что потеряла счёт времени, находясь в родовой комнате. Она не могла сказать, прошло несколько часов, дней  или недель с того момента, как она поступила туда, и спрашивала после, какое сейчас число и какого месяца.
Я не то, чтобы не поверил в это, но был удивлён. А теперь со мной происходит то же самое. Не знаю, сколько я нахожусь в этой комнате – несколько часов? Дней? Лет?
А самое любопытное, что меня это ничуть не занимает. Я даже не думаю о том, когда  - и тем более, как – всё это закончится.  Моя реальность сузилась до размеров дивана. Трубки капельницы и провода от датчиков тянутся уже в другую галактику, в другое измерение.
Возможно, там, за пределами комнаты, уже прошли тысячелетия, и никакого города там уже нет, вообще никаких Штатов – бродят, покачиваясь , странные существа с вытянутыми головами или ползают гигантские насекомые, а может, просто ничего там нет – серый песок и пыль.
Моя реальность содержит лишь один объект – хромой небритый призрак в мятых джинсах и чёрной несвежей футболке с кричащим логотипом. Иногда он исчезает в тумане – когда меня «накрывает», но каждый раз выкарабкивается из этого тумана, материализуется – то в виде руки, поднесшей к моим губам стакан с водой, то как бесплотный голос – усталый, с хрипотцой:
- Уилсон, ты как, живой? Хочешь ещё конфетку дам пососать? Подожди, раздавлю – порошок сблевать потруднее будет.
Говорит нарочито небрежно, но рука так бережно приподнимает мне голову, а другая удерживает стакан у губ с таким абсолютно точным, самым удобным для питья наклоном, что очередное проклятье я придерживаю. А вот стон придержать не удаётся.
- Уж больно ты неженка, Уилсон, прямо девчонка, - с болью говорит он, снова осторожно опуская меня на подушку.
Подкатывает к горлу. Я мычу, он помогает повернуться, и страшно болезненные, раньше мне совсем незнакомые ни по хворям, ни по пьянкам спазмы властно выворачивают мой пищеварительный тракт слизистой наружу.
- Ты врал... – хриплю из последних сил. - Порошок... не труднее.
- Не беда, повторим, - снова горечь викодина на языке. - Дыши носом. И это – не эвфемизм.
- Не могу, - само вырывается у меня, против моей воли. – Не могу больше... не могу...  Всё зря!
Он наклоняется надо мной. Близко-близко пронзительные синие глаза. Теперь он говорит очень серьёзно:
-  Мы с тобой прошли точку невозврата. Это – твой выбор. И ты прав. Ты прав, Уилсон. И ты сделаешь это, только не сдавайся. Нельзя сдаваться. Держись, Джеймс, ты справишься.
Ну что ж, я держусь. Я дышу носом. Я сжимаю зубы – ни за что не расстанусь с этими горьковатыми крошками – в них вся моя надежда на защиту от боли, на спасение.
В них. И в нём.

Я -ЖАЛОК
Вот об этой возможности  я как-то вообще не подозревал – о том, что я, взрослый, респектабельный человек, обделаюсь, как ребёнок, ещё не научившийся пользоваться горшком.
Впрочем, чем больше я об этом думаю, тем больше прихожу к мысли, что и вообще в этой жизни я крупно обделался. Всё время куда-то тянулся, рвался, хотел прыгнуть выше головы, предпочитал казаться чем-то большим, чем есть. Всё время беспокоился о том, о чём, по правде говоря, беспокоиться не стоило бы, заботился о тех, кому глубоко плевать на мою заботу. Никуда  без галстука. Ботинки – до зеркального блеска. Брюки – со стрелочками. Спал в сеточке для волос, в больничных картах – всё, до последней запятой. Чужого дня рождения ни разу не забыл. Безупречность.
И что в итоге? Глава онкологического отделения. Олицетворение респектабельности. Примерный гражданин. Надежда и опора.
Трижды нет. Одинокий, как пёс, небритый и провонявший тип, который ползает по полу, как муха с перерезанными крыльями, подвывая от боли. Который ещё неизвестно, доживёт ли до утра. А если не доживёт, его и оплакать-то будет некому, разве что...
Вот он. Остановился в дверях, изучает с непонятным выражением лица. Никогда не научусь до конца понимать эти его гримасы. Впрочем, сейчас у меня уже и учиться-то нет времени.
- Контактную линзу уронил?
Сдерживая себя, потому что хочется орать, отвечаю.
-Пытаюсь добраться до туалета.
- Вообще-то, эти штуки называются «памперсы для взрослых». Никогда не слышал? Пользуйся.
- Уже воспользовался ...
Он молча от слов переходит к действиям.
Я отталкиваю его руки:
- И если ты думаешь, что я позволю тебе их поменять...
- Да ладно тебе. Я – врач, всё-таки, - новая попытка.  Снова яростно отпихиваю его:
-Не смей!
- Ладно, - он отступает на шаг и смотрит на меня. И опять не поймёшь, что у него на уме. Не то жалеет, не то презирает. А может, всё вместе.
Пытаюсь встать, но скручивает такая судорога, что снова валюсь на пол. Хочется выть , и я говорю задыхаясь... Говорю, что заслуживаю лучшей участи, что вселенная несправедлива ко мне, что я всегда старался тянуться, рваться, прыгнуть выше головы. ..
- Да плевать на тебя вселенной, - устало говорит Хаус и усаживается рядом со мной.
- Зачем? Зачем мне было стараться жить по правилам? Меня тысячу раз спрашивали об этом  мои онкологические, буквально каждый спрашивал меня: в чём я провинился? Каждый чертовски надеялся на то, что хоть в чём-то провинился. А я отвечал: забей...
- Разумно.
- Жестоко! Вина хоть что-то объясняет, вносит хоть какой-то порядок. Будь я таким, как ты, живи так же,  разрушая всё, к чему ни притронусь...
- Рака всё равно бы не избежал... –  вполголоса замечает Хаус. Вот теперь у него боль в глазах – могу толковать почти однозначно.
- Но тогда я мог бы думать, что заслуживаю его.
- Думай и сейчас. Кто тебе мешает... Уилсон, скажи, тебе в самом деле нравится в грязных памперсах. То есть, я, в принципе, могу их стащить с тебя, когда ты снова вырубишься, но если ты с ними так уж сроднился, дай мне знать, и я воздержусь.
 Злые рыдания перехватывают мне горло:
- Я жалок!
- Не о том думаешь.  Вот это тебя, кстати, всегда и приводило в ту задницу, в которой ты так неуютно себя чувствуешь.  Хочешь, положу тебя в гроб в отглаженной рубашке с галстуком?
- Да! Да, представь себе! Если до этого дойдёт, то да!
- Ладно, - смиренно соглашается он -  А памперсы тогда заодно поменять?
Вот уж никак не думал, что смогу смеяться в таком состоянии.

СВОЛОЧЬ!
- Если ничего не выйдет...
- Ну-у,  Джимми-бой, знаешь, с таким настроением и браться не стоило... – похоже, он  думает, что сарказм может помочь там, где больше ничего не помогает .
- Подожди, не перебивай, мне трудно говорить, - урезониваю я.
Снова накатывает рвотный позыв. Они стали регулярными, словно родовые схватки,  и промежутки всё короче. Снова у меня возникает какая-то нездоровая ассоциация с роженицей. Хаус нашёл бы тысячу оскорбительных объяснений этой ассоциации. Но он только молча смачивает мне растрескавшиеся, в корках, губы мокрой салфеткой. На лице – сострадание. Это довольно страшно – видеть столь явное сострадание на его лице. Должно быть, мои лейкоциты неудержимо стремятся к нулю.
- Если ничего не выйдет... Если лечение не поможет...
- Ты его доведи до конца сначала, прожектёр...
Он нарочно перебивает меня, потому что догадывается, о чём я могу его попросить.  Ну что ж, он знает меня, он меня изучил. Я – тряпка, он прав. Я боюсь боли, боюсь мучений, даже совести собственной боюсь... боялся. Совесть подозрительно притихла.
- Хаус... ты... ты  обещаешь?
- Чего ещё я тебе должен обещать?
- Если лечение не поможет...  снова боль... не выдержу... боли...
- Так чего тебе, внеочередной рецепт на викодин выписать, что ли?
Это жестоко. Он знает, что это жестоко. Но то, о чём хочу просить я, вообще недопустимо. Нельзя. Сколько ни соревновался с ним, всегда проигрывал по всем статьям. Кроме жестокости. Тут я лидер.
- Обещай мне...
Он молчит и вроде не слышит моих слов.
- Хаус! – пытаюсь повысить голос, но меня снова рвёт. На этот раз не ощущаю его рук – он не пытается помочь мне. Сидит, устремив взгляд прямо перед собой, и моя рвота заливает его ботинки – я, кстати, вижу, что это почти чистая кровь.
- Уилсон, - тихо говорит он, наконец. – Никто никогда не называл тебя сволочью, правда?

ЛАДНО,НЕ ПЛАЧЬ
- Мне плевать, кем я тебе кажусь! Мне даже плевать, кто я на самом деле! Мне надоело вымучивать из себя положительного героя, Хаус! Да, я понимаю, что моя просьба тебя напряжёт, но почему, интересно, ты полагаешь, что меня это должно хоть сколько-нибудь волновать? Вспомни, сколько раз ты меня напрягал!
Хаус заводит глаза, словно считает в уме. И неожиданно говорит:
- Три. И ты заблевал мне кроссовки – можешь это вычесть из третьего раза. Да, и если вздумаешь прибавлять сюда откушенные у тебя бутерброды, вычти ещё огурцы – их я честно выплёвывал.
- С тобой нельзя говорить серьёзно! – сквозь зубы цежу я.
На этот раз он долго молчит, словно и впрямь задумался над моими словами, потом  вдруг кивает:
- Ладно. Могу даже сам за тебя озвучить весь тот бред, который ты так высокопарно называешь «серьёзное». Ты хочешь, чтобы я, если, конечно, твоя вилочка всерьёз вознамерилась превратиться в гигантский и очень злокачественный трезубец , несмотря на всю ту дрянь, которой ты пытаешься её пичкать , взял и убил тебя – я ведь правильно понял? Классная перспектива, Джимми-бой, не говоря уж о том, как  прикольно будет после объясняться с агентом по УДО. Хочешь, чтобы меня на электрический стул посадили? Вариант-лайт мы, помнится, уже прошли...
Намёк попадает в больное место – в незаживающее место, но я не подаю вида, что он попал.
Вместо этого я кривлю губы в надежде, что это сойдёт за улыбку:
- Ты же говорил: Тринити-парк и озеро...
- Это ты говорил: Тринити-парк -  у меня вкус куда лучше. Впрочем, я ещё оставляю тебе лазейку сделать вид, что ты не всерьёз. Считаю до трёх: раз, два... ну, и хватит с тебя, – он замолкает и растягивает губы в улыбке – вернее, в отвратительной  гримасе «я тебя опять надул».
- Сволочь!
- От сволочи слышу, - немедленно парирует он.
- Побереги кроссовки, гад!
На этот раз меня выворачивает так, что я почти отключаюсь. В глазах круги – тёмные и цветные, кровавые, горло раздирает, словно меня вырвало битым стеклом, сводит всё – желудок, руки, плечи. Боль невыносимая. Слёзы сами текут по лицу, я давлюсь ими, кашляю. В груди режет. Нечем дышать.
 Хаус – невидимый за накрывшей меня пеленой – прижимает к моему лицу кислородную маску:
- Пару глотков за счёт корпорации «Вентури».  Всё оплачено.
Некоторое время я просто дышу. В голове понемногу яснеет.
- Умирать страшно, - помолчав, говорит Хаус – на этот раз говорит совершенно серьёзно, глядя куда-то мимо меня, и его взгляд пронзительно печален.
- Тебе, наверное, нет, - я вспоминаю, как часто он провоцировал смерть своими безумствами, – ты со смертью на короткой ноге...
 - На правой, - уточняет он.
Меня вдруг начинает сотрясать от плача. Жалко его, жалко себя, жалко, что всё так нелепо получается.
- Не хочу умирать!
- Никто не хочет.
- Обещай мне!
- Вот что меня всегда в тебе покоряло, - говорит он, всё так же печально, всё так же глядя прямо перед собой, - так это твоя фантастическая последовательность мышления...  Сколько раз ты сам это делал для своих пациентов?
- Четыре, - без запинки отвечаю я.
- И все случаи помнишь? – его бровь чуть-чуть приподнимается. – Да ты дыши, дыши.
- Такое не забывается.
 - Сволочь...
- Обещай мне!
На этот раз молчание его длится вечность, наконец, он опускает голову, губы кривятся презрительно:
- Ладно, не плачь...

ОБЕЩАЙ!
Девятый круг ада. Моё тело – в глыбе льда, но лёд отчего-то огненно горячий и жжёт мне кожу до пузырей. Я не могу говорить, не могу вдохнуть. Меня корчит. Снова захлёбываюсь кровавой рвотой, мучительно хочу потерять сознание, но, видимо, чего нет, того не потеряешь. Потому что сказать, что я сейчас в сознании – значит, быть отъявленным лгуном. Я галлюцинирую. Понимаю, что мы в квартире Хауса одни, но стоит у окна, вальяжно опершись на подоконник и скрестив ноги, Эрик Форман. Он полупрозрачен – сквозь него я вижу оконный переплёт.
- Вы отдаёте себе отчёт в своих действиях, доктор Уилсон? Вы действительно хотите передать свою правую ногу пациенту Грегори Хаусу? Подпишите донорскую карту.
- Нужно проверить, нет ли метастазирования в бедренную кость, - робко подаёт голос Чейз – он сидит за пианино, тихо перебирая клавиши.
- Зачем трогаешь инструмент? – укоряет Форман. – Не умеешь ведь. Проверь на метастазы.
- Как? МРТ?
-Зачем всё усложнять? Просто отрежешь и посмотришь.
Чейз послушно встаёт, открывает крышку пианино, вытягивает струну. И это уже не струна, а пила Джильи – ржавая, допотопная. Этой пилой он деловито начинает распиливать мне бедро. Я ору от невыносимой боли, захлёбываюсь криком, и меня снова рвёт. Должно быть, режут не одного меня – совсем рядом кто-то тоже пронзительно визжит.
Что-то, а не кто-то. Захлёбывается зуммером кардиомонитор.
- У тебя тахикардия, - Хаус держит меня за плечи, говорит настойчиво, прямо мне в лицо, в рот, чтобы пробиться сквозь призрачность болезненных иллюзий, чтобы донести. – Кислород падает. Лейкопения критическая. Дыхательная недостаточность растёт, давление падает. Нужно ехать в больницу.
На мгновение представляю себе, как он мчится по ночным улицам на своём мотоцикле, перекинув меня через седло.
- Нет. Не нужно!
- Уилсон, ты умрёшь! У меня здесь нет реанабора, нет ИВЛ...
- Нет! Мы идём до конца – победить или погибнуть. Ты обещал.
Зуммер пищит. Кислород сделался вязким и застревает в лёгких. Глаза Хауса – два синих провала в небытие, два факела, освещающих мне путь в тартар.
- Уилсон, «или» больше нет – только погибнуть. Ты умираешь.
- Хочу умереть здесь, - я цепляюсь за него, задыхаюсь, плачу, комкаю в пальцах его футболку. – Не в скорой! Не в больнице! Обещай мне, что не отвезёшь! Хаус! Обещай! Обещай мне!
Несколько мгновений я понимаю, знаю, что сейчас стряхнёт мою руку, потянется за телефоном. Он всегда поступает правильно. Рационально. Вот только для меня сейчас эта рациональность – плотно схвативший за горло ужас.  Ржавая пила Джильи. Не могу ничего поделать. Не могу. Я в его власти. И я уже не требую – умоляю:
- Хаус... Хаус... обещай...
Я уже сам не знаю, о чём прошу его. Не отвозить в больницу? Убить меня? Спасти? Забрать эту боль? Вылечить рак? Просто быть со мной до конца?
- Обещай...
- Ладно, Джимми-бой, - он гладит меня по голове, как маленького. – Ладно, я обещаю. Успокойся. Всё будет хорошо. Ты не умрёшь. Всё будет хорошо, - и, протянув руку, отключает визжащий монитор. Я прекрасно понимаю, что это значит. Всё. Медицина кончилась. Осталась судьба.

СВИНГ
«Мой друг умирает». В этом есть что-то горделивое, заносчивое. Сколько раз эту фразу обыгрывали в милых моему сердцу «мыльных операх». Фраза, обещающая эмоциональный надрыв, слёзы, сдержанную горечь – в общем, интересное кино.
Монитор, визжащий, как насилуемая истеричка, наконец, заткнулся и перестал стегать меня плетью-погонялкой. Мы – рабы плантаторов - кардиомониторов. Ведь если монитор визжит, надо действовать. Это в подкорке у нас, в спинном мозге, в нервных окончаниях: визжит – действовать. И я – такой же идиот, как и все: монитор отключил, а за стетофонендоскоп схватился и прижал к его груди – прямо под присоской датчика. Ну не кретинизм ли? Сердце пляшет джигу, то и дело путаясь, с какой ноги делать следующее па: «Тра-та-та-та-тра-та-та-тра-та-та-та-та», - сыплет быструю тихую скороговорку, словно шепчет на ухо: «сейчас замерцаю, сейчас затрепещу – лови». У меня есть дефибриллятор – предусмотрительный Уилсон свистнул в приёмном, пока я стоял на стрёме и заговаривал зубы охраннику. Свистнул очень по-Уилсоновски – с нелепо невозмутимой миной, виновато озираясь, вынес в пластиковом пакете из супермаркета.
Вот только чему поможет дефибриллятор, если кровь Уилсона – значительная её часть – плещется в вонючем ведре под столом, а остальная разведена всей периодической таблицей элементов, и по ней, как брёвна по реке в половодье, плывут в сердце сморщенные трупы лейкоцитов, призраки эритроцитов  и жалкие обломки кровяных пластинок.
Странно, что он ещё жив. Ещё более странно, что до него даже можно ещё докричаться – он мычит в ответ что-то невнятное, но это явно реакция на мои слова.
Снова его рвёт. Вот без чего мы оба могли бы обойтись. Сердце обрадовано закидывается: «Тр-р-р-р-рах –та-та-та-тр-р-р-р-р... – и тишина. Зрачки Уилсона вдруг расширяются, словно он невесть что увидел там, куда сейчас, вот сию минуту, заглянул.
Тянусь за уже приготовленными электродами, но в следующий миг вдруг его тело сотрясает удар и – пошло, пошло, чёрт возьми, само: «Тра-та-та-та-та-та-та». Крепкий ты, оказывается,  парень, Уилсон. Парень, что надо! Держись, Уилсон, держись – это гонка на выживание.
- Держись! Держись, не сдавайся! Ты можешь!
Зрачки сузились. Не могу понять, где он сейчас – больше здесь или больше там. С хрустом ломаю ампулу. Кто знает, может быть, я бросаю горящую спичку в бочку пороха, но меня ведёт наитие, а я привык ему доверять. Как у тебя всегда получалось осенять меня, Джимми-бой! Ну, давай, осени, что мне с тобою делать. Пытаюсь проколоть резинку капельницы, и не могу попасть в неё иглой – только тогда соображаю, что руки ходят ходуном.
Перестань, дурак! Возьми себя в руки – ты же врач!
Чёрта с два! Я – врач, который отключил кардиомонитор, чтобы не слышать, как он радостно визжит мне о том, что мой друг умирает.
Уилсон, сволочь, идиот, не умирай! Не смей, скотина! Ты мне нужен живой! С твоим занудством, морализаторством, привычкой укладывать волосы феном, с твоими проклятыми модными галстуками и пижонскими носками!
- Джеймс! Джимми-бой! Джейми!
Кажется мне или ритм чуточку лучше? Нервно капитулирую – поворачиваю тумблеры монитора, настраиваю своего плантатора на злорадство.
«Пии-и-и-и-и-и»
- Заткнись, зараза! Снова выключу!
-«Пиии – пип», - и, словно маслом по сердцу: «Пип...пип...пип...»
Вытащил! Боже мой, неужели вытащил? Ещё одна ампула хрустит в пальцах – осколки больно впиваются, капает кровь.
Это правда, что при боли выделяются эндорфины. Обычно люди в это не верят, кажется странным: боль – и вдруг гормоны счастья.
 Но вот сейчас нога вгрызается в меня, как особо крупная пиранья, в подушечку пальца я засадил стекло, а на моём лице застыла счастливая улыбка. Кардиомонитор исполняет своё прерывистое пиканье снова и снова – на бис, кислород чуть слышно шипит, в уши через стетофонендоскоп двухтактное «та-дам – та-дам – та-дам», и всё это складывается в дикий жизнеутверждающий свинг. И я уже знаю, как я  создам  его из какофонии красок и звуков и подарю Уилсону – за то, что он жив, затем, чтобы он жил.


Рецензии
Нужно самому быть онкобольным, чтобы понять то, о чем вы написали. Но увы, я лишь врач. И не совсем онколог. Я не знаю, что чувствуют пациенты, когда у них находят карциномы и другие опухоли, но часто слышу то, что они говорят. А еще есть: Отрицание, гнев, торг, депрессия, и смирение. Был бы я режиссером сериала, за кадром остались бы именно эти пять постулатов, каждый станицы на четыре-пять.

Конечно же, бога нет. Конечно, в конце концов наша жизнь абсолютно бессмысленна и есть только лишь нелепой случайностью, может, даже ошибкой природы. И да, наша планета красивая. Была. Когда-то. А мы - её рак.

Каждый человек - отдельная раковая клетка. Слышали ли вы про апоптоз?!

Ладно, не важно. Я каждый день просыпаюсь с одной и той же мыслью: когда-нибудь меня не станет. Меня вообще не будет. Может завтра, или через 50 лет - я не смогу мыслить, видеть, чувствовать. Но это я. Другие отгораживают свою тризну ширмой "бога". Ну. Это их дело.

Я во многом не согласен с тем, о чем вы написали, но у вас чудесный слог! Я не пожалел о том времени, которое затратил, читая ваше произведение.

Марк Антре   07.05.2013 01:51     Заявить о нарушении
Спасибо. Это произведение в стиле "фанфик". т.е. своё, но по чужой вселенной, не ориджинал. но вы. наверное, поняли. Ещё раз спасибо.

Ольга Новикова 2   07.05.2013 14:59   Заявить о нарушении