Священное служение искусству. Эссе о Гоголе
Эпиграф.
"Нет, в книге "Переписка с друзьями" как ни много недостатков во всех отношениях, но есть также в ней много того, что не скоро может быть доступно всем. Нечего утверждаться на том, что прочел два или три раза книгу, иной и десять раз прочтет, и ничего из этого не выйдет. Для того чтобы сколько-нибудь почувствовать эту книгу, нужно иметь или очень простую и добрую душу, или быть слишком многосторонним человеком, который при уме, обнимающем со всех сторон, заключал бы высокий поэтический талант и душу, умеющую любить полною и глубокою любовью."
Н.В.Гоголь. Авторская исповедь.
Предисловие.
Основной причиной, побудившей меня к написанию эссе о Гоголе, была давняя неудовлетворённость односторонней трактовкой исследователями некоторых биографических сведений о Гоголе и стереотипностью их представлений. Современники рассматривали феномен писателя в контексте двух периодов его жизни – до начала 40-ых годов 19 века и после. Гоголь первого периода – энергичный, целеустремлённый, полный юношеского задора и оптимизма, весёлый и общительный; второго, наоборот – болезненный, отрешённый, мрачный, сосредоточенный, замкнутый. Такое условное деление устраивало большинство литературоведов, которые первый период, почему-то, рассматривали как прогрессивный, а второй – регрессивный. При этом не бралось во внимание мнение самого Гоголя, высказанное им в «Авторской исповеди»: «Я не совращался с своего пути. Я шел тою же дорогою» <...> — и я пришел к Тому, Кто есть источник жизни». Недостатком многих исследовательских работ, особенно советского периода, является полное пренебрежение изначальной гоголевской установки на неуклонное стремление к нравственному совершенствованию, познанию истины во Христе. Диалектика этого процесса имеет вполне логичный переход от внешнего, поверхностного созерцания к внутреннему, глубокому самоанализу. К этому нельзя придти сразу, безошибочно – путь к нему долог и тернист, и часто сопряжён с кризисами, жизненными и творческими.
Феномен Гоголя неоднозначен. Некоторые факты его биографии остаются до сих пор неразгаданными, а потому обрастают многочисленными предположениями. Признаюсь, что и мне не удалось избежать подобного рода искушения - некоторые мои субъективные выводы читатель справедливо может отнести к домыслам. Однако я не ставил перед собой задачу произвести сенсацию или сделать опровержение, но попытался изложить уже известный материал в реферативном плане - сжато и доступно.
1.
Первое литературное произведение Гоголя «Италия» было опубликовано инкогнито в мартовском номере «Сына Отечества» в 1829 году. Вот оно:
ИТАЛИЯ
Италия – роскошная страна!
По ней душа и стонет и тоскует;
Она вся рай, вся радости полна,
И в ней любовь роскошная волнует,
Бежит, шумит задумчиво волна
И берега чудесные целует;
В ней небеса прекрасные блестят;
Лимон горит, и веет аромат.
И всю страну объемлет вдохновенье;
На всём печать протекшего лежит;
И путник зреть великое творенье,
Сам пламенный, из снежных стран спешит,
Душа кипит, и весь он – умиленье,
В очах слеза невольная дрожит;
Он погружён в мечтательную думу,
Внимает дел давно-минувших шуму.
Здесь низок мир холодной суеты,
Здесь гордый ум с природы глаз не сводит;
И радужный в сияньи красоты
И ярче, и ясней по небу солнце ходит.
И чудный шум, и чудные мечты
Здесь море вдруг спокойное наводит;
В нём облаков мелькает резвый ход,
Зелёный лес и синий неба свод.
А ночь, а ночь вся вдохновеньем дышит,
Как спит земля красой упоена!
И страстно мирт над ней главой колышит,
Среди небес в сиянии луна –
Глядит на мир, задумалась и слышит,
Как под веслом проговорит волна;
Как через сад октавы пронесутся,
Пленительно вдали звучат и льются.
Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!
Тот сад, где в облаке мечтаний
Ещё живут Рафаэль и Торкват!
Узрю ль тебя я, полный ожиданий?
Душа в лучах, и думы говорят,
Меня влечёт и жжёт твоё дыханье,
Я – в небесах весь звук и трепетанье!..
Автор этих строк никогда ранее не был в стране, о которой так восторженно и эмоционально искренне написал в своём стихотворении. Мечта «узреть… землю любви и море чарований…» осуществиться позднее, а великое произведение, написанное в этой стране, окажется для писателя роковым. Но это потом, а пока Гоголь совершает рискованное предприятие – он издаёт отдельной книжкой ещё одно поэтическое произведение под названием «Ганц Кюхельгартен. Идиллия в картинах». Книга выходит в июне 1829 года. Автор подписывается псевдонимом «В. Алов». В предисловии, написанном, яко бы от издателя, Гоголь, предвосхищая возможные отрицательные отзывы критиков, поясняет, что «предлагаемое сочинение никогда бы не увидело свет, если бы обстоятельства, важные для одного только автора, не побудили его к тому. Это произведение его восемнадцатилетней юности. Не принимаясь судить не о достоинствах, ни о недостатках его и предоставляя это просвещённой публике, скажем только то, что многие из картин сей идиллии, к сожалению, не уцелели; они, вероятно, связывали более ныне разрозненные отрывки и дорисовывали изображение главного характера. По крайней мере, мы гордимся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта».
Эта замысловатая гоголевская уловка не уберегла молодого автора от малоутешительных отзывов «просвещённой публики». Николай Полевой в «Московском Телеграфе» №12 за 1829 год писал: «Издатель сей книжки говорит, что сочинение г-на Алова не было предназначено для печати, но что важные для одного автора причины побудили его переменить своё намерение. Мы думаем, что ещё важнейшие причины имел он не издавать своей идиллии. Достоинство следующих стихов указало на одну из сих причин:
Мне лютые дела не новость;
Но демона отрёкся я,
И остальная жизнь моя –
Заплата малая моя
За остальную жизни повесть.
Заплатою таких стихов должно бы быть сбережение оных под спудом». Фаддей Булгарин в «Северной Пчеле» №87 за 1829 год дал убийственную характеристику: «В сочинителе заметно воображение и способность писать (со временем) хорошие стихи, ибо издатель говорит, что «это произведение его восемнадцатилетней юности»; но скажем откровенно: сии господа издатели напрасно «гордятся тем, что по возможности споспешествовали свету ознакомиться с созданием юного таланта». В «Ганце Кюхельгартене» столь много несообразностей, картины часто так чудовищны и авторская смелость в поэтических украшениях, в слоге и даже в стихосложении так безотчётлива, что свет ничего не потерял, когда бы сия первая попытка юного таланта залежалась под спудом. Не лучше ли б было дождаться от сочинителя чего-нибудь более зрелого, обдуманного и обработанного?»
Обескураженный первыми критическими отзывами, Гоголь скупает на последние деньги нераспроданные экземпляры и сжигает их у себя на квартире. С первыми поэтическими опытами покончено раз и навсегда. Будущий великий прозаик никогда не любил о них вспоминать. Впрочем, это и понятно.
Неожиданно для всех Гоголь отправляется за границу. Морским путём через немецкий Любек он отправляется в Швецию, а затем в Данию. Деньги на поездку берёт из присланых матерью в Опекунский совет. Матери же пишет следующее: «Не знаю, какие чувства будут волновать вас при чтении письма моего, но знаю только то, что вы не будете покойны. Говоря откровенно, кажется, ещё ни одно вполне истинного утешения я не доставил вам. Простите, редкая, великодушная мать, ещё доселе недостойному вас сыну… я решился, в угодность вам больше, служить здесь во что бы то не стало; но богу не было это угодно. Везде совершенно я встречал одни неудачи и, что всего страннее, там, где их вовсе нельзя было ожидать. Люди, совершенно неспособные, без всякой протекции, получали то, что я, с помощью своих покровителей, не мог достигнуть, наконец…».
Далее в письме Гоголь рисует образ некоего прекрасного и таинственного существа:
« Я бы назвал её ангелом, но это выражение – некстати для неё. - Это божество, но облечённое слегка в человеческие страсти. – Лицо, которое поразительное блистание в одно мгновение печатлеется в сердце, глаза, быстро пронзающие душу; но их сияние, жгучего, проходящего насквозь всего, я жаждал, кипел упиться одним только взглядом, только одного взгляда алкал я… Взглянуть на неё ещё раз – вот бывало одно единственное желание, возраставшее сильнее и сильнее, с невыразимою едкостью тоски. С ужасом осмотрелся и разглядел я своё ужасное состояние. Всё совершенно в мире было для меня тогда чуждо, жизнь и смерть равно несносны, и душа не могла дать отчёта в своих явлениях. Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя, если я хотел сохранить жизнь, водворить хотя тень покоя в истерзанную душу. В умилении я признал невидимую десницу, пекущуюся о мне, и благословил так дивно назначенный путь мне».
Кто был этим загадочным существом? Женщина? Однако Гоголь, предвосхищая вопрос, отвечает: «Нет, это существо, которое он послал лишить меня покоя, расстроить шатко-созданный мир мой, не была женщина. Если бы она была женщина, она бы всею силой своих очарований не могла произвесть таких ужасных, невыразимых впечатлений».
Это последнее дополнение разочаровывает читателя, всерьёз поверившего в романтическую привязанность молодого Гоголя, ищущего утешения в заграничной поездке. Наверное, на это он и рассчитывал, отправляя письмо матери, чтобы оправдать свой легкомысленный поступок, наверное. Во всяком случае, никто из приятелей, живших с Гоголем в Петербурге, не отмечают в нём какой-либо романтической перемены в это время. Многие исследователи приходят к заключению, что этот отрывок – есть не что иное, как обыкновенное «литературное упражнение в романтическом ключе». Хотя, впрочем, известная скрытность Гоголя, могла ввести в заблуждение кого угодно, даже его мать, увидевшую в откровениях сына аморальный подтекст, в чём пришлось её разубеждать уже в следующем письме:
«Как вы могли, маменька, подумать даже, что я добыча разврата, что нахожусь на последней ступени унижения человечества! Наконец решили приписать мне болезнь, при мысли о которой всегда трепетали от ужаса даже самые мысли мои!.. Вот вам моё признание, одни только гордые помыслы юности, проистекавшие, однако ж, из чистого источника, из одного только пламенного желания быть полезным, не будучи умеряемым благоразумием, завлекли меня слишком далеко… Ах, если бы вы знали ужасное моё положение! Ни одной ночи не спал я спокойно, ни один сон мой не наполнен был сладкими мечтами. Везде носились передо мною бедствия и печали, и беспокойства, в которые я ввергнул вас. Простите, простите несчастную причину вашего несчастия».
Пока биографы Гоголя вот уже два столетия ломают голову над гипотетическим олицетворением его любовной увлечённости, приведём объяснение самого Гоголя из "Авторской исповеди": "Мое расстроившееся здоровье и вместе с ним маленькие неприятности, которые я бы теперь перенес легко, но которых тогда не умел еще переносить, заставили меня подняться в чужие края. Я никогда не имел влеченья и страсти к чужим краям. Я не имел также того безотчетного любопытства, которым бывает снедаем юноша, жадный впечатлений. Но, странное дело, даже в детстве, даже во время школьного ученья, даже в то время, когда я помышлял только об одной службе, а не о писательстве, мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвованье и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от нее. Я не знал, ни как это будет, ни почему это нужно; я даже не задумывался об этом, но видел самого себя так живо в какой-то чужой земле, тоскующим по своей отчизне; картина эта так часто меня преследовала, что я чувствовал от нее грусть. Может быть, это было просто то непонятное поэтическое влечение, которое тревожило иногда и Пушкина, - ехать в чужие края единственно затем, чтобы, по выраженью его,
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России.
Как бы то ни было, но это противувольное мне самому влеченье было так сильно, что не прошло пяти месяцев по прибытье моем в Петербург, как я сел уже на корабль, не будучи в силах противиться чувству, мне самому непонятному. Проект и цель моего путешествия были очень неясны. Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей, чтобы натерпеться, - точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее. Едва только я очутился в море, на чужом корабле, среди чужих людей (пароход был аглицкий, и на нем ни души русской), мне стало грустно; мне сделалось так жалко друзей и товарищей моего детства, которых я оставил и которых я всегда любил, что, прежде чем вступить на твердую землю, я уже подумал о возврате. Три дни только я пробыл в чужих краях, и, несмотря на то что новость предметов начала меня завлекать, я поспешил на том же самом пароходе возвратиться, боясь, что иначе мне не удастся возвратиться. С тех пор я дал себе слово не питать и мысли о чужих краях, - и точно, во все время пребыванья моего в Петербурге, в продолжение целых семи лет, не приходили мне никогда на мысли чужие края, покамест обстоятельства моего здоровья, некоторые огорченья и, наконец, потребность большего уединенья не заставили меня оставить Россию".
2.
Каким внезапным и непонятным для всех был отъезд Гоголя за границу, таким же неожиданным было его возвращение. Николай Прокопович, однокашник и близкий друг Гоголя, квартировавший вместе с ним в Петербурге, так описывает встречу: «Гоголь сидел, облокотясь на стол и закрыв лицо руками. Расспрашивать, как и что, было бы напрасно».
Без того шаткое материальное положение было подорвано очередной авантюрой. В отчаянии Гоголь прибегает к решению попробовать себя на театральной сцене.
Необычайное актёрское дарование Гоголя отмечали все его однокашники по Нежинскому лицею, особенно его комедийное амплуа. С невероятной лёгкостью и достоверностью он мог перевоплотиться из фон-визинской госпожи Простаковой в какого-нибудь дряхлого старика из малороссийской комедии. Впоследствии многие, присутствовавшие на знаменитых гоголевских чтениях, восхищались неподражаемой способностью автора передавать интонацию и мимику диалогов. Вот как описывает свои впечатления один из слушателей: «Это было верх удивительного совершенства. Скажу даже вот что: как ни отлично разыгрывались его комедии или, вернее сказать, как ни передавались превосходно иногда некоторые их роли, но впечатления никогда не производили они на меня такого, как в его чтении. Читал он однажды у меня, в большом собрании, свою «Женитьбу», в 1834 или в 1835 году. Когда дошло дело до любовного объяснения у жениха с невестою – «в которой церкви вы были в прошлое воскресенье? Какой цветок больше любите?» - прерываемого троекратным молчанием, он так выражал это молчание, так оно показывалось на его лице и в глазах, что все слушатели буквально покатывались со смеху, а он, как ни в чём не бывало, молчал и поводил только глазами». Но есть и многочисленные свидетельства того, насколько тяготился Гоголь присутствием малознакомых людей при чтении. Эта природная робость приводила иногда в замешательство не только её обладателя, побуждая его к странным поступкам, но и оставляла в недоумении всех, кто был тому свидетелем, предоставляя им, в свою очередь, право делать поспешные и не всегда справедливые выводы. Выше приведённые свидетельства неслучайны и станут понятными читателю после изложения следующих событий.
После долгой и утомительной аудиенции у директора императорских театров князя Гагарина Гоголь получил разрешение на испытание и в назначенный день явился к инспектору труппы Большого театра Александру Храповицкому, приверженцу старых театральных традиций. По признанию присутствовавших на испытании артистов П. Каратыгина, М. Азаричевой, И. Борецкого и пр. (эти и другие сообщения взяты из воспоминаний секретаря при директоре театров Н. Мундта) «Гоголь читал просто, без всякой декламации, но как чтение это происходило в присутствии некоторых артистов и Гоголь, не зная на память ни одной тирады, читал по тетрадке, то сильно сконфузился и, действительно, читал робко, вяло и с беспрестанными остановками». Оценка Храповицкого была однозначной: «Гоголь-Яновский «оказался совершенно неспособным не только в трагедии или в драме, но даже в комедии… он, не имея никакого понятия о декламации даже и по тетради читал очень плохо и нетвёрдо… фигура его совершенно неприлична для сцены, и в особенности для трагедии…».
Предчувствуя провал, Гоголь не пришёл за ответом. Испытывал ли он те же муки уязвлённого самолюбия, какие пришлось ему пережить после недавних литературных неудач, или равнодушно покорился воле провидения, на которую он так часто уповал – можно только предполагать. Во всяком случае, судьбе было угодно свести героев этой истории вновь, и уже при других обстоятельствах. Мог ли себе представить тогда г-н Храповицкий, что пройдёт совсем немного времени, и этот тщедушненький, совсем несценогеничный человечек стремительно ворвётся в репертуар русского театра и, буквально, взорвёт его силой своего дерзновенного гения.
Хлопотами матери и расположением влиятельного родственника 15 ноября 1829 года Гоголь поступает на службу в Департамент государственного хозяйства и публичных зданий. Скудное жалование не удовлетворяет его потребностям, он вынужден подрабатывать в журналах переводами и написанием небольших статей. Он интуитивно нащупывает интерес петербургской публики ко всему, что связано с Малороссией. В письмах матери к докучливым просьбам о высылке денег добавляет другие: «Не сердитесь, моя великодушная маменька, если я вас часто беспокою просьбою доставлять мне сведения о Малороссии или что-нибудь подобное. Это составляет хлеб мой. Я и теперь попрошу вас собрать несколько таковых сведений, если где-либо услышите забавный анекдот между мужиками в нашем селе, или в другом каком, или между помещиками. Сделайте милость, описуйте для меня также нравы, обычаи, поверья. Да расспросите про старину хоть у Анны Матвеевны или Агафьи Матвеевны (тётки матери Гоголя): какие платья были в их время у сотников, их жён, тысячников, у них самих, какие материи были известны в их время, и всё подробнейшею подробностью; какие анекдоты и истории случались в их время смешные, забавные, печальные, ужасные. Не пренебрегайте ничем, всё имеет для меня цену».
Вполне возможно, что большая часть этих сведений были использованы Гоголем при написании своей первой повести «Бисаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала», а также статей по истории Малороссии, напечатанных инкогнито в «Отечественных записках» и «изрядно потрёпанных» их издателем, что побудило Гоголя отказаться от дальнейшего сотрудничества. Первые публикации не остались незамеченными. На них обратил внимание вице-президент Департамента Уделов Л. Перовский, брат А. Перовского, автора книги «Двойник, или мои вечера в Малороссии», вышедшей в 1828 году. С его протекцией Гоголь 10 апреля 1829 года поступает на службу в канцелярию Департамента Уделов, 3 июня получает чин коллежского регистратора, а уже 10 июля повышение – место помощника столоначальника. Такое скорое продвижение по службе не было оставлено без внимания влиятельного родственника и получило одобрение в виде денежного поощрения. «С июня месяца, - пишет Гоголь матери, - т.е. с тех пор, когда я не получал уже от вас, я пользовался его (родственника) благодеянием: на три месяца он мне выдал сумму, какую следовало бы мне получить от вас. Следовательно, за прошедшие месяцы июнь, июль и август вам нечего беспокоиться. Завтра или послезавтра Андрей Андреевич (Трощинский) уезжает отсюда, и потому вчера дал ещё мне и на первую половину сентября. Служба моя идёт хорошо; начальники мои все прекрасные люди. Вот только четыре месяца, как я служу, а получил место, до которого многие по пяти лет дослуживаются, иные даже по десяти, а всё не получают». Казалось бы, всё складывается как нельзя лучше – Гоголь определён, и со временем, приложив старание и терпение, обходительность и услужливость, необходимые для карьерного роста, смог бы добиться многого. Но червь гипертрофированного тщеславия и творческой неразрешённости гложет его сознание.
Свободное от службы время Гоголь посвящает посещению театров, урокам живописи в Академии художеств и творчеству. Размах его литературных начинаний впечатляет: исторический роман «Гетьман», первую глава которого публикуется накануне нового 1830 года в альманахе «Северные Цветы», издаваемом другом Пушкина бароном Дельвигом; в начале года в «Литературной Газете» печатается глава из малороссийской повести «Страшный кабан», а также статья «Несколько мыслей о преподавании детям географии». Автор, играя псевдонимами, прячется то под подписью ОООО (никОлай гОгОль - янОвский), то именем персонажа своего романа П.Глечик, то сокращениями своей фамилии Г. Янов. Но статью «Женщина», опубликованную в четвёртом номере «Литературной Газеты» подписывает уже своим настоящим именем – Н. Гоголь. Работа так захватывает его, что он пропускает выходы в службу, придумывая в оправдание разные отговорки. Незаурядная житейская рассудительность, приятные манеры, разносторонние интересы, безупречный художественный вкус и нравственная благонадёжность находят отклик у самых выдающихся представителей столичного бомонда. Дельвиг даёт молодому человеку рекомендательное письмо к Жуковскому, тот препоручает его Плетнёву. Благодаря содействию последнего, Гоголь получает место преподавателя в Патриотическом институте и домашнего учителя в самых известных и богатых семьях Петербурга. Это искреннее и доброжелательное участие едва знакомых ему людей глубоко запечатлелось в памяти молодого человека. Спустя много времени Гоголь в письме Жуковскому с искренней признательностью будет вспоминать об этом периоде своей жизни: «Едва вступивший в свет юноша, я пришёл в первый раз к тебе, уже свершившему полдороги на этом поприще. Это было в Шепелевском дворце. Комнаты этой уже нет. Но я её вижу, как теперь, всю, до малейшей мебели и вещицы. Ты подал мне руку и так исполнился желанием помочь будущему сподвижнику! Как был благосклонен твой взор!.. Что нас свело, неравных годами? Искусство. Мы почувствовали родство, сильнейшее обыкновенного родства. Отчего? Оттого, что чувствовали оба святыню искусства». Дельвиг, Жуковский, Плетнёв – люди близкого окружения Пушкина, которого Гоголь боготворил ещё со школьной скамьи. Встречу с Пушкиным он почёл бы за самое желанное событие в своей жизни. В этой связи его сотрудничество в «Северных Цветах» и «Литературной газете» неслучайно, так же, как и его новые знакомства. Но то, что ранее казалось маловероятным, теперь становится очевидным.
«Надобно познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее, - писал Плетнёв Пушкину в феврале 1831 года. - Ты, может быть, заметил в «Северных цветах» отрывок из исторического романа, с подписью оооо, а также в «Литературной Газете» - «Мысли о преподавании географии», статью «Женщина» и главу из малороссийской повести «Учитель». Их писал Гоголь-Яновский. Сперва он пошёл было по гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамёна: он перешёл в учителя. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и, как художник, готов для них подвергать себя лишениям. Это меня трогает и восхищает».
«Страсть к педагогике» и «любовь к наукам», обнаружившаяся у Гоголя, не была сиюминутным увлечением или очередной прихотью. Внезапно открывшиеся перспективы захлёстывают его новыми идеями. Занимаясь обучением детей в семьях Васильчиковых, Балабиных, Лонгиновых, он апробирует «синхронистические таблицы, которые впоследствии вошли в новую систему обучения истории, изданную Жуковским»(1). Гоголь знакомится со многими источниками по истории Малороссии и, не удовлетворившись «их цельностью и содержательностью», задумывает написание масштабного труда, который бы «охватил многовековую жизнь казачества от времени его образования до вхождения в состав России». Преподавая историю в Патриотическом институте, он «пренебрегает принятыми методами и схемами, считая их сухими и неинтересными, пытаясь силой художественного слова возбудить интерес слушательниц к науке»(2).
В сентябре 1831 года в книжные магазины Петербурга поступил в продажу сборник малороссийских повестей «Вечера на хуторе близ Диканьки, изданные пасечником Рудым Паньком». Пушкин, с которым Гоголь незадолго до этого познакомился на вечере у Плетнёва, даёт им восторженную оценку:
«Сейчас прочёл «Вечера близ Диканьки». Они изумили меня. Вот настоящая весёлость, искренняя, непринуждённая, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Всё это так необыкновенно в нашей литературе, что я до селе не образумился. Мне сказывали, что когда издатель вошёл в типографию, где печатались «Вечера», то наборщики начали прыгать и фыркать. Фактор объяснил их весёлость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно были бы рады рассмешить своих наборщиков. Поздравляю публику с истинно весёлою книгою». Эта доброжелательная и удивительно точная пушкинская характеристика предвосхитила головокружительный успех гоголевских повестей. Гоголь становится известным автором не только в Петербурге и в Москве, но и, что немаловажно для него, в Малороссии.
В начале 1831года в письме к матери он со свойственной ему самоуверенностью пишет о своих успехах: «Мне любо, когда не я ищу, но моего ищут знакомства», а уже к концу года смысл этого высказывания становится очевидным. С ним «ищут знакомства» известные литераторы, издатели, учёные, художники, актёры и, конечно же, земляки, приобретшие в Гоголе национальную гордость. В его тесной квартирке вечерами собирается много народа, большей частью знакомые по Нежинской гимназии. Здесь царит атмосфера веселья, искренности и непринуждённости – споры о литературе, театре, истории перемешиваются с приличными и неприличными анекдотами и розыгрышами. Гоголь не кичится своей известностью, хотя ему и льстит внимание окружающих. В этом общении он черпает силы и вдохновение.
В конце 1831 начале 1832 года Гоголь работает на износ – готовиться к изданию вторая часть «Вечеров». «Теперь, если бы ты увидел меня, – пишет он своему другу Данилевскому в апреле 1832 года из Петербурга, – то бы верно, не узнал: так я похудел. Твой сюртук на меня так широк, как халат. Здешний проклятый климат убийственен». Летний отпуск Гоголь решил провести в Малороссии, а по пути заезжает в Москву, где знакомиться с известным актёром Щепкиным, историком Погодиным, поэтом Дмитриевым, писателем Загоскиным, семейством Аксаковых и др. Московская элита по-русски, радушно и гостеприимно принимает молодую литературную звезду. С новыми знакомыми сразу же завязываются тесные дружеские контакты.
В конце 1831 года в письме к матери Гоголь заявляет: «Если бы вы знали, моя бесценная маменька, какие здесь превосходные заведения для девиц, то вы бы, верно, радовались, что ваши дочери родились в нынешнее время. Два здешние института, Патриотический и Екатерининский, самые лучшие, и в них-то, будьте уверены, что мои маленькие сестрицы будут помещены. Я всегда, хотя долго, но достигал своего намерения и твёрдо уверен, что, с помощью божиею, достигну и в этом». В Петербург Гоголь возвращается с сёстрами Анной и Елизаветой. Он, по-матерински, окружает их заботой и вниманием, занимаясь обустройством их быта, гардеробом и подготовкой к поступлению в институт, впрочем, не забывает и про развлечения. Елизавета вспоминает: «В Петербурге брат старался доставить нам всевозможные удовольствия: возил нас по нескольку раз в театр, зверинец и другие места. Раз повёз он нас в театр и велел нам оставить наши зелёные капоры в санях извозчика; кончается спектакль, зовём извозчика, а его и след пропал; пришлось, таким образом, брату заказывать новые. Квартиру брат переменял при нас два раза и устраивал решительно всё сам, кроме занавесок, которые шила женщина, но которые он всё-таки сам кроил и даже показывал, как шить».
13 ноября 1832 года начальница института Л.К. Вистингаузен подала представление на имя директора Патриотического института: «Учитель патриотического института 14-го класса Гоголь-Яновский, возвратясь из домового отпуска, привёз с собою двух сестёр в том предположении, чтобы определить их в Патриотический институт для воспитания. Девицы сии не могут поступить ни на правах штатных воспитанниц, ни пансионерок, но г. Гоголь просит, чтобы их поместить взамен его жалованья, коего производиться ему от института 1200 р. в год». 5 декабря на представление была наложена резолюция директора института Н. Лонгинова: «Её императорское величество соизволила утвердить сие представление, с тем чтобы милость сия не служила примером впредь для других, единственно по уважению к ходатайству г-жи начальницы института, повелев также и в списках воспитанниц и пансионерок девиц Гоголей-Яновских не считать, за неимением ими права на поступление в патриотический институт». Таким образом, мы видим, что самоуверенные обещания Гоголя матери не были голословными, и, несмотря на трудности, ему удалось поместить сестёр в престижное учебное заведение Петербурга.
Между тем в столице Гоголя настигает творческий кризис: «Как-то не так теперь работается! – пишет он Погодину в феврале 1833 года. – Не с тем вдохновенно-полным наслаждением царапает перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу из истории, уже вижу собственные недостатки… Я не знаю, отчего я теперь так жажду современной славы. Вся глубина души так и рвётся наружу. И я до сих пор не написал ровно ничего. Я помешался на комедии. Она, когда я был в Москве, в дороге, и когда я приехал сюда, не выходила из головы моей, но до сих пор я ничего не написал. Уже и сюжет было на днях начал составляться, уже и заглавие написалось на белой, толстой тетради: «Владимир 3-ей степени», и сколько злости, смеха и соли!.. Но вдруг остановился, увидевши, что перо так и толкается об такие места, которые цензура ни за что не пропустит… Итак, за комедию не могу приняться. Примусь за историю, - передо мною движется сцена, шумит аплодисмент, рожи высовываются из лож, из райка, из кресел и оскаливают зубы, и история к чёрту. И вот почему я сижу при лени мыслей». То же звучит и в письме Гоголя своему другу Данилевскому: «Ум в странном бездействии; мысли так растеряны, что никак не могут собраться в одно целое».
Драматургия и история занимают воображение Гоголя. И в том, и в другом он ставит перед собой поистине исполинские задачи. Интуиция подсказывает ему, что назрела необходимость в качественно новом решении драматургии - публика жаждала современного сюжета, и Гоголь берётся за комедию, как наиболее близкий ему способ самовыражения. Больше «злости, смеха и соли»! Вот рецептура, на которой, по его мнению, должна замешаться современная комедия. «Нетрадиционная завязка сюжета, мотивации героев, неожиданные повороты сюжетных линий и развязка, как заключительный оглушительный аккорд» – вот те проблемы, с которыми Гоголь столкнулся при написании своего первого драматического произведения, к сожалению, оставшегося незавершённым и дошедшего до нас в виде небольших отрывков.
Отложив на время драматургию, Гоголь переключил своё внимание на историю. «Если бы вы знали, какие со мною происходили страшные перевороты, как сильно растерзано всё внутри меня! Боже, сколько я пережёг, сколько перестрадал! Но теперь, я надеюсь, что всё успокоиться, и я буду снова деятельный, движущийся, – пишет он своему земляку, историку М.Максимовичу в ноябре 1833 года. – Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украйны. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу её, что я скажу много того, чего до меня не говорили».
В декабре 1833 года Максимович сообщает Гоголю об открытии Киевского университета и предлагает ему подумать о месте на кафедре истории. Эта предложение чрезвычайно воодушевило Гоголя, и он, не откладывая, занялся поиском протекции. «Если бы Уваров был из тех, каких немало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли… - пишет он Пушкину в письме, - но Уваров собаку съел… Во мне живёт уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты…». Через Пушкина он выходит на министра просвещения Уварова и предлагает ему свой проект преподавания всеобщей истории. Этот проект был одобрен министром и опубликован в февральском номере «Журнала Министерства Народного Просвещения» за 1834г. Позже она войдёт в числе прочих статей в книгу «Арабески».
В конце января 1834 года в журнале «Северная Пчела» в рубрике «Новые книги» Гоголь поместил заметку об издании Истории малороссийских казаков: «До сих пор ещё нет у нас полной, удовлетворительной истории Малороссии и народа… Я решился принять на себя этот труд и представить сколько можно обстоятельнее: каким образом отделилась эта часть России; какое получила она политическое устройство, находясь под чуждым владением; как образовался в ней воинственный народ, означенный совершенной оригинальностью характера и подвигов; каким образом он три века с оружием в руках добывал права свои и упорно отстоял свою религию; как, наконец, навсегда присоединился к России; как исчезло воинственное бытие его и превращалось в земледельческое; как мало-помалу вся страна получила новые, взамен прежних, права и, наконец, совершенно слилась в одно с Россиею…» Далее Гоголь обращается к читателям с просьбой предоставить ему имеющиеся в частных руках материалы, относящиеся к истории Малороссии, чтобы дополнить ими свою работу.
Что бы как-то поправить своё материальное положение, Гоголь отдаёт в цензуру главу из исторического романа под названием «Кровавый бандурист». Цензор находит её слишком неприличной в нравственном смысле и запрещает её к печатанию. А вот «Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», напечатанная в альманахе Смирдина «Новоселье» весной 1834 года, напротив, отличалась глубоким моральным подтекстом. Эта история из жизни малороссийских помещиков, глупо повздоривших между собой из-за слова «гусь», заканчивается трагикомическим фарсом. Давние друзья становятся заклятыми врагами - мелочность и гордыня мешают им найти путь к примирению.
Между тем, место профессора истории в Киевском университете занимает выпускник Харьковского университета В. Цых. Фамилия «Яновский», в свете польских событий 1831 года, была вычеркнута из списка кандидатов попечителем Киевского учебного округа как неблагонадёжная. Возможно, эта одна из немногих причин, заставившая молодого тщеславного провинциала отказаться от своей приставки к фамилии раз и навсегда.
Гоголю предлагается место адъюнкта. Такое же место в Московском университете обещает ему и Погодин, пытаясь поддержать его научные устремления. Но амбиции Гоголя не приемлют ни первого, ни второго. Он отказывается от места адьюнкт-профессора в Киеве и Москве, однако, исчерпав все возможные протекции, соглашается, наконец, занять место адъюнкта на кафедре истории средних веков в Петербургском университете. «Итак, я решился принять предложение остаться на год в здешнем университете, получая тем более прав к занятию в Киеве, - пишет он Максимовичу в августе 1834 года. – Притом же от меня зависит приобресть имя, которое может заставить быть поснисходительнее в отношении ко мне и не почитать меня за несчастного просителя, привыкшего через длинные передния и лакейския пробираться к месту. Между тем, поживя здесь, я буду иметь возможность выпутаться из своих денежных обстоятельств».
На первую лекцию к известному писателю «навалили» студенты всех факультетов. Студент Иваницкий вспоминает о ней так: «Не знаю, прошло ли пять минут, как Гоголь овладел совершенно вниманием слушателей. Невозможно было спокойно следить за его мыслью, которая летела и преломлялась, как молния, освещая беспрестанно картину за картиной в этом мраке средневековой истории». Отклики о последующих лекциях были менее восторженные: «Мы с нетерпением ждали следующей лекции. Гоголь приехал довольно поздно и начал её фразой: «Азия была всегда каким-то народовержущим вулканом». Потом поговорил немного о великом переселении народов, но так вяло, безжизненно и сбивчиво, что скучно было слушать».
Об этом периоде жизни писателя много противоречивых мнений. Г-н Никитенко, коллега Гоголя по университету, так описал своё отношение к преподавательской деятельности Гоголя: «Молодой человек, хотя уже и с именем в литературе, но не имеющий никакого академического звания, ничем не доказавший ни познаний, ни способностей для кафедры – и какой кафедры – университетской! – требует себе того, что сам Герен, должно полагать, попросил бы со скромностью… Что же вышло? «Синица явилась зажечь море» - и только. Гоголь так дурно читает лекции в университете, что сделался посмешищем для студентов… На минуту гордость уступила место горькому сознанию своей неопытности и бессилия. Он был у меня и признался, что для университетских чтений надо больше опытности… Но это в конце концов не поколебало веры Гоголя в свою всеобъемлющую гениальность… Это смешное, надутое, ребяческое самолюбие, впрочем, составляет черту характера не одного только Гоголя…». Чижов, преподаватель математики в университете: «Я познакомился с Гоголем, когда он был сделан адъюнкт-профессором в Петербургском университете, где я тоже был адъюнкт-профессором. Гоголь сошёлся с нами хорошо, как с новыми товарищами; но мы встретили его холодно. Не знаю, как кто, но я только по одному: я смотрел на науку чересчур лирически, видел в ней высокое, чуть-чуть не священное дело, и потому от человека, бравшегося быть преподавателем, требовал полного и безусловного посвящения себя ей… Наконец, и самое вступление его в университет путём окольным отдаляло нас от него, как от человека». А вот воспоминания ещё одного современника Гоголя, напечатанные в Русской Старине за 1881 год и подписанные первой и последней буквой фамилии «М – н»: «Гоголь не был никогда научным исследователем и по преподаванию уступал специальному профессору Куторге, но поэтический свой талант и некоторый даже идеализм, а при том особую прелесть выражений, делавших его, несомненно, красноречивым, - он влагал и в свои лекции, из коих те, которые посвящены были идеальному быту и чистоте воззрений афинян, имели на всех, а в особенности на молодых его слушателей, какое-то воодушевляющее к добру и к нравственной чистоте влияние».
Очень скоро и сам Гоголь разочаровывается в преподавательской работе. «Знаешь ли ты, что значит не встретить сочувствия, что значит не встретить отзыва? – писал он Погодину в декабре 1834 года. - Я читаю один, решительно один в здешнем университете. Никто меня не слушает, ни на одном, ни разу не встретил я, чтобы поразила его яркая истина. И оттого я решительно бросаю теперь всякую художественную отделку, а тем более – желание будить сонных слушателей».
В начале 1835 года Гоголь занят изданием «Арабесок», подготовкой к печатанию «Миргорода», заканчивает работу над комедией «Женихи» и задумывает написание большого романа, название которому «Мёртвые души». Идею к последнему дал Пушкин. Сам писатель вспоминает об этом эпизоде в своей «Авторской исповеди»: «Пушкин заставил меня взглянуть на дело сурьёзно. Он уже давно склонял меня приняться за большое сочинение и наконец один раз, после того как я ему прочёл одно небольшое изображение небольшой сцены, но которое, однако ж поразило его больше всего мной прежде читанного, он мне сказал: «Как с этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдруг всего как живого, с этой способностью, не приняться за большое сочинение! Это просто грех!» Вслед за этим начал он представлять мне слабое моё сложение, мои недуги, которые могут прекратить мою жизнь рано; привёл мне в пример Сервантеса, который хотя и написал несколько очень замечательных и хороших повестей, но, если бы не принялся за «Дон-кишота», никогда бы не занял того места, которое занимает теперь между писателями, и в заключение всего отдал мне свой собственный сюжет, из которого он хотел сделать сам что-то в роде поэмы и которого, по словам его, он бы не отдал другому никому».
Чрезвычайно большая загруженность сказывается на физическом состоянии писателя. Летний отпуск он хочет провести на Кавказе, чтобы поправить своё здоровье минеральными водами, но материальные затруднения вносят свои коррективы – какое-то время он проводит в Крыму, затем гостит у матери в Васильевке, а на обратном пути в Петербург заезжает в Киев к Максимовичу. Здесь он встречается с однокашниками по Нежинскому лицею, подолгу гуляет по городу, упиваясь видами древнерусской столицы. «Нельзя было не заметить перемены в его речах и настроении духа, - вспоминает Максимович, - он каждый раз возвращался неожиданно степенным и даже задумчивым. Ни крепкого словца, ни грязного анекдотца не послышалось от него ни разу… Я думаю, что именно в то лето начался в нём крутой поворот в мыслях – под впечатлением древнерусской святыни Киева, который у малороссиян XVII века назывался русским Иерусалимом».
Должностные обязанности требовали его незамедлительного присутствия в Патриотическом институте, но Гоголь не спешит в Петербург, ссылаясь на затяжное течение болезни, в июне 1835 года начальница института вынуждена писать представление директору об увольнении Гоголя «ввиду невозможности по болезни выполнять им свои обязанности».
До начала осени Гоголь гостит в Москве у Погодина, сближается тесно с семейством Аксаковых, Щепкиным, знакомится с другом Пушкина П.Нащокиным. В Москве у Погодина он читает уже совсем оконченную комедию «Женитьба» (в старой редакции – «Женихи») и приводит в неописуемый восторг всех присутствующих слушателей. Этот ошеломительный успех подвигает его к мысли заняться вплотную современной комедией, и в октябре 1835 года он буквально умоляет Пушкина: «Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или несмешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит написать тем временем комедию. Если же сего не случится, то у меня пропадёт даром время, и я не знаю, что делать тогда с моими обстоятельствами. Я, кроме моего скверного жалования университетского – 600 рублей, никаких не имею теперь мест. Сделайте же милость, дайте сюжет; духом будет комедия из пяти актов, и, клянусь, куда смешнее чёрта! Ради бога, ум и желудок мой оба голодают». И Пушкин вновь ответил благосклонностью, подарив Гоголю сюжет будущей комедии «Ревизор». Комедия была написана в рекордные для Гоголя сроки - два месяца.
3.
1 января 1836 года «по случаю преобразования университета» Гоголь увольняется из Петербургского университета с выдачею годового оклада жалования и хорошей аттестацией. «Я расплевался с университетом, - пишет он Погодину, - и через месяц опять беззаботный казак. Неузнанный я взошёл на кафедру и неузнанный схожу с неё. Но в эти полтора года – годы моего бесславия, потому что общее мнение говорит, что я не за своё дело взялся, - в эти полтора года я много вынес оттуда и прибавил в сокровищницу души. Уже не детские мысли, не ограниченный прежний круг моих сведений, но высокие, исполненные истины и ужасающего величия мысли волновали меня… Мир вам, мои небесные гостьи, наводившие на меня божественные минуты в моей тесной квартирке, близкой к чердаку! Вас никто не знает, вас вновь опускают на дно души до нового пробуждения; когда вы исторгнитесь с большею силою и не посмеет устоять бесстыдная дерзость учёного невежи, учёная и неучёная чернь, всегда соглашающаяся публика… и проч., и проч. ‹…› Я тебе одному говорю это; другому не скажу я; меня назовут хвастуном, и больше ничего. Мимо, мимо всё это!» В этих словах обозначился душевный перелом, связанный с переосмыслением призвания писателя. «Бывает время, - напишет Гоголь позже в своей книге «Выбранные места», - когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости…». Эта идея и легла в основу новой комедии, которой писатель придавал первостепенное значение. Именно «Ревизор», а не «Женитьба», как планировалось раньше, должен был быть поставлен на сцене первым. Гоголь, беспрестанно переделывая явления, уже хлопочет о постановке в московском театре и просит Погодина обговорить эту возможность с директором императорских театров Загоскиным.
Почти готовая к постановке комедия была обыграна в лицах самим Гоголем на субботних вечерах у Жуковского. Вот некоторые впечатления слушателей, присутствовавших на этих вечерах.
Князь Вяземский: «Весь быт описан очень забавно, и вообще неистощимая весёлость, но действия мало, как и во всех произведениях его. Читает мастерски и возбуждает в аудитории непрерывные взрывы смеха. Не знаю, не потеряет ли пиеса на сцене, ибо не все актёры сыграют, как он читает…».
Барон Розен: «На блистательных литературных вечерах у В.А. Жуковского Гоголь частенько читал свою комедию «Ревизор». Сижу в кругу именитейших литераторов и несколько почтенных, образованнейших особ; все аплодируют, восхищаются, тешатся…». На этих же вечерах была впервые прочитана фантасмагорическая повесть «Нос», которую приятель Гоголя Погодин отказался печатать в своём «Московском Наблюдателе» по причине её «тривиальности и пошлости», но которая, однако была с радостью принята в пушкинском «Современнике».
Новаторство Гоголя в «Ревизоре» тоже не сразу были оценены петербургскими цензорами, и если бы не вмешательство влиятельных друзей Гоголя – Жуковского, Вяземского и Виельгорского, стараниями которых комедия в рукописном варианте была представлена самому государю и после прочтения высочайше одобрена для постановки. Но ещё сложнее давалась пьеса пониманию актёрам. Несмотря на то, что автор лично решил прочесть комедию для труппы Александринского театра, все они оставались в каком-то недоумении.
Актёр театра Григорьев: «Эта пьеса пока для нас всех как будто какая-то загадка… она такое новое произведение, которое мы, может быть, ещё не сумеем оценить с одного или двух раз».
Актриса Панаева-Головачёва: «Когда ставили «Ревизора», все участвующие актёры как-то потерялись; они чувствовали, что типы, выведенные Гоголем в пьесе, новы для них и что эту пьесу нельзя так играть, как они привыкли разыгрывать на сцене свои роли в переделанных на русские нравы французских водевилях».
Такая реакция актёров не стала для Гоголя неожиданной, и, несмотря на то, что его полномочия в театре были ограниченными, он принял деятельное участие в распределении ролей, присутствовал на репетициях и беспрестанно вносил изменения в текст, согласуя его с возможностями сцены. Чем ближе подходил день представления, тем всё более и более волновался её автор, как будто предчувствуя провал спектакля. Игра актёров на генеральной репетиции показалось ему неубедительной, «он был сильно взволнован, говорил почти вполголоса с исполнителем роли городничего Сосницким и изредка с начальником репертуара Храповицким, лично распорядился вынести роскошную мебель, поставленную в комнате городничего, заменив её простою мебелью, прибавив клетки с канарейками и бутыль на окне. Актёр, исполнявший роль Осипа, был наряжен в ливрею с галунами. Гоголь снял замасленный кафтан с ламповщика и одел в него актёра». Эти скупые свидетельства современников вряд ли передают в полной мере ту напряжённую, буквально, титаническую работу, которая предшествовала постановке комедии в Петербурге. Но ещё больших усилий потребовалось Гоголю пережить саму постановку, состоявшуюся 19 апреля 1836 года.
«На представлении соизволил присутствовать сам государь с наследником. Партер пестрел звёздами и орденами, в первых рядах министры». «Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах, словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной, - вспоминает П. Анненков. – Недоумение это возрастало потом с каждым актом. Как будто находя успокоение в одном предположении, что даётся фарс, большинство зрителей, выбитое из всех театральных ожиданий и привычек, остановилось на этом предположении с непоколебимой решимостью. Однако же в этом фарсе были черты и явления такой жизненной истины, что раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвёртом акте: смех, по временам, ещё перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряжённое внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мёртвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом».
А вот впечатления самого автора, записанные сразу после представления: «Ревизор» сыгран и у меня на душе так смутно, так странно… Я ожидал, я знал наперёд, как пойдёт дело, и при всём том чувство грустное и досадно-тягостное облекло меня. Моё же создание мне показалось противно, дико и как будто вовсе не моё… Хлестаков сделался чем-то вроде целой шеренги водевильных шалунов, которые пожаловали к нам повертеться с парижских театров. Он сделался просто обыкновенным вралем. А мне он казался ясным. Хлестаков вовсе не надувает, он сам позабывает, что лжёт, и уже сам почти верит тому, что говорит… И вот Хлестаков вышел детская, ничтожная роль! Это тяжело и ядовито-досадно… Вообще с публикою совершенно примирил «Ревизора» городничий. В этом, кажется я был уверен и прежде, ибо для таланта, каков у Сосницкого; ничего не могло остаться необъяснимым в этой роли. На слугу тоже надеялся, потому что заметил в актёре большое внимание к словам и замечательность. Зато Бобчинский и Добчинский вышли сверх ожидания дурны... Эти два человечка, в существе своём довольно опрятные, толстенькие, с прилично приглаженными волосами, очутились в каких-то нескладных, превысоких седых париках, всклокоченные, неопрятные, взъерошенные, с выдернутыми огромными манишками; а на сцене оказались до такой степени кривляками, что просто было невыносимо смотреть…».
Отзывы публики, описанные впоследствии Гоголем в «Театральном разъезде после представления новой комедии», были неоднозначными – от восторженных до критически - негативных. Молодёжь была в восторге от «Ревизора». В. Стасов вспоминает: «Мы наизусть повторяли друг другу, подправляя и пополняя один другого, целые сцены, длинные разговоры оттуда. Дома или в гостях нам приходилось вступать в горячие прения с разными пожилыми (а иной раз, к стыду, даже не пожилыми) людьми, негодовавшими на нового идола молодёжи и уверявшими, что никакой натуры у Гоголя нет, что это всё его собственные выдумки и карикатуры, что таких людей вовсе нет на свете, а если и есть, то их гораздо меньше бывает в целом городе, чем тут у него в одной комедии. Схватки выходили жаркие продолжительные, но старики не могли изменить в нас ни единой чёрточки, и наше фанатическое обожание Гоголя разрасталось всё только больше и больше».
Коммерческого направления журналы, издававшиеся Ф. Булгариным и О. Сенковским, в один голос называли новую комедию фарсом, карикатурой, без завязки и развязки, без идеи и характеров. В салонах высшего общества недоумевали: «Как не представить хоть одного честного, порядочного человека? Будто их нет в России?» Были и такие, которые вообще призывали сослать автора в Сибирь за подрывание государственных устоев. «Грустно, когда видишь, в каком ещё жалком состоянии у нас писатель, - писал Гоголь Погодину 15 мая 1836 года из Петербурга. – Все против него, и нет никакой сколько- нибудь равносильной стороны за него. «Он зажигатель! Он бунтовщик!» И кто же говорит? Это говорят люди государственные, люди выслужившиеся, опытные люди, которые должны бы иметь на сколько-нибудь ума, что бы понять дело в настоящем виде, люди, которые считаются образованными и которых свет, по крайней мере русский свет, называет образованными… И то, что бы приняли люди просвещённые с громким смехом и участием, то самое возмущает желчь невежества; а это невежество всеобщее. Сказать о плуте, что он плут, считается у них подрывом государственной машины; сказать какую-нибудь только живую и верную черту – значит в переводе, опозорить всё сословие и вооружить против него других или его подчинённых».
Шум, поднятый вокруг новой пьесы, только прибавлял ей популярности. На ближайшие представления были раскуплены все билеты. Москвичи, не имевшие возможности увидеть комедию на сцене, читали в тесном кругу с трудом добытые первые экземпляры «Ревизора». «Слухи, письма и приезжие из Петербурга возбудили общее нетерпение видеть скорее эту комедию», - сообщал «Московский наблюдатель».
Уставший и разочарованный премьерой в Петербурге Гоголь отказывается от участия в постановке «Ревизора» в Малом театре и поручает её своему близкому знакомому и земляку, знаменитому актёру – комику М. Щепкину, снабдив его письменно необходимыми рекомендациями.
Во второй половине июня 1836 года Гоголь вместе с другом Александром Данилевским уезжает за границу. «Еду за границу, там размыкаю ту тоску, которую наносят мне ежедневно мои соотечественники, - писал он Погодину накануне отъезда из Петербурга. – Писатель современный, писатель комический, писатель нравов должен подальше быть от своей родины. Пророку нет славы в отчизне». Это было похоже на добровольное изгнание.
4.
Измученные беспрестанными поломками парохода, через полторы недели пути Гоголь и Данилевский наконец-то пристали к берегам Германии. Пересев в дилижанс и благополучно миновав города Травемунде и Любек, решили остановиться на неделю в Гамбурге. Отсюда через Бремен сухопутным путём добрались до Ахена. Здесь приятели расстались – Данилевский отправился в Париж, а Гоголь в Манц.
«С Ахена множество городов, больших и малых, мелькнуло мимо меня, и я едва могу припомнить имена их. Только путешествие по Рейну осталось несколько в моей памяти, - пишет Гоголь в пути матери. – Два дня шёл пароход наш, и беспрестанные виды наконец надоели мне… В Майнце, большом и старинном городе, вышел я на берег, не остановился ни минуты, хотя город очень стоил того, чтобы посмотреть его, и сел в дилижанс до Франкфурта… Во Франкфурте очень хорошо дают оперу…».
Не задержавшись долго во Франкфурте, Гоголь направляется в Баден-Баден. Здесь он встречает многих петербургских знакомых, большей частью аристократов, приехавших на воды для лечения и приятного времяпровождения. Остроумный, деликатный и добродушный собеседник, Гоголь быстро находит расположение у женщин. В Баден-Бадене его особенно часто видят в обществе Марьи Петровны Балабиной и её матери Варвары Осиповны, а также Варвары Николаевны Репниной. Они всегда радушно принимали его у себя, старались угодить во всём. Специально для него Варвара Николаевна собственноручно приготовляла его любимый десерт – грушевый компот, который Гоголь шутливо называл «главнокомандующим всех компотов». Он в благодарность читает им «Ревизора» и «Записки сумасшедшего». Дружба этих, казалось бы, разных по социальному положению людей, найдёт продолжение в удивительно тёплой и интересной переписке, в коротких, но насыщенных встречах. Эту дружбу они пронесут до конца своих дней. Стараниями Марьи Петровны в Риме на фасаде здания, где Гоголь работал над «Мёртвыми душами», весной 1902 года представители русской колонии установят памятную доску; Варвара Николаевна Репнина, всегда оставаясь верной поклонницей Гоголя, напишет о нём отрывочные воспоминания.
«Города швейцарские мало для меня были занимательны, - делился Гоголь своими впечатлениями о поездке в письме к Прокоповичу. – Ни Базель, ни Берн, ни Лозанна не поразили. Женева лучше и огромнее их остановила меня тем, что в ней есть что-то столично-европейское…». В Женеве Гоголь пробыл более месяца, но с наступлением холодов перебрался в Веве, где было теплее. Здесь он начинает работу над «Мёртвыми душами», переделав почти всё начатое и ещё раз обдумав весь план. «Если совершу это творение так, как нужно его совершить, то… какой огромный, какой оригинальный сюжет! Какая разнообразная куча! Вся Русь явиться в нём! Это первая моя порядочная вещь, вещь, которая вынесет моё имя, - заявляет Гоголь в письме к Жуковскому в конце октября 1836 года. - Каждое утро, в прибавление к завтраку, вписывал я по три страницы в мою поэму, и смеху от этих страниц было достаточно, чтобы усладить мой одинокий день».
Заканчивались тёплые осенние деньки в Веве, и Гоголь решает уехать на зиму в Италию, однако свирепствующая там холера изменила его намерения – по приглашению Данилевского он приезжает в Париж. «Париж не так дурён, как я воображал, и мест для гулянья множество, - сообщает Гоголь в письме к Жуковскому по приезде, - одного сада Тюльери и Елисейских полей достаточно на весь день ходьбы… Бог сделал чудо: указал мне тёплую квартиру на солнце, с печкой, и я блаженствую. Снова весел. «Мёртвые» текут живо, свежее и бодрее, чем в Веве, и мне совершенно кажется, как будто я в России: передо мною всё наше, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, - словом, вся православную Русь. Мне даже смешно, как подумаю, что я пишу «Мёртвых душ» в Париже. Ещё один Левиафан затевается. Священная дрожь пробирает меня заранее, как подумаю о нём; слышу кое-что из него? Божественные вкушу минуты… но… теперь я погружён весь в «Мёртвые души». Огромно, велико моё творение, и не скоро конец его. Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать. Уж судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что моё имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слёз, произнесут примирение моей тени».
Эти строки, очерчивающие грандиозный замысел Гоголя и являющиеся своего рода программными, не лишены некоторой степени революционного задора: «Ещё восстанут против меня новые сословия…». Писатель позиционирует себя не русскому обществу в целом, а веками сложившейся системе беззаконности, базирующейся на человеческих пороках. Вскрыть эти пороки и показать их через призму смеха – вот та задача, которую ставил перед собой Гоголь перед написанием своего большого сочинения. Но мог ли он тогда думать, что эта книга окажется для него роковой. Сочинение Гоголя станет яблоком раздора для политических партий 40-ых годов 19 века (славянофилов и западников), каждая из которых, по выражению Герцена, будет видеть в этом произведении то, что желала видеть: одни – апотеозу Руси, другие – анафему Руси. К концу сороковых эта борьба приобретёт особенно острый характер, когда революционные идеи «призраком» будут ходить по всей Европе. Осознание своей сопричастности к происходящему подвигнет Гоголя к переосмыслению концепции второй части «Мёртвых душ», но, к сожалению, разные концепции войдут в противоречия, которые писателю разрешить уже было не по силам. Однако вернёмся в Париж.
В Париже Гоголь знакомится со своей землячкой Александрой Смирновой, фрейлиной императрицы, к которой благоволил сам император, а уму и красоте этой женщины поклонялись все известные поэты того времени. Смирнова сразу же приметила в молодом человеке живой ум, необыкновенную житейскую наблюдательность и оригинальный юмор. Она была без ума от «Вечеров на хуторе близ Диканьки», в которых так хорошо описывалась знакомая ей с детства малороссийская природа. С первой встречи они стали друзьями. У Смирновых Гоголь знакомится с сыном великого Карамзина – Андреем Николаевичем, подолгу беседует с ним и оставляет самое благоприятное впечатление о себе. Была ещё одна замечательная встреча, о которой невозможно упомянуть и которая оставила самые светлые воспоминания в душе Гоголя - встреча с Адамом Мицкевичем и Богданом Залесским.
Здесь же, в Париже, Гоголь узнаёт о гибели Пушкина.
«Никакой вести хуже нельзя было получить из России, – пишет он Плетнёву 16 марта 1837 года. – Всё наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его перед собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеётся, чему изречёт неразрушимое и вечное одобрение своё – вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет невкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу… Боже! нынешний труд мой, внушённый им, его создание… я не в силах продолжать его. Несколько раз принимался за перо – и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска». Совершенно потрясённый неожиданной утратой, страшась надвигающейся депрессии, Гоголь поспешил в Италию.
«Здесь тепло, как летом; а небо – совершенно кажется серебряным. Солнце дальше и больше, и сильнее обливает его своим сиянием. Что сказать вообще об Италии? Мне кажется, как будто бы я заехал к старинным малороссийским помещикам. Такие же дряхлые двери у домов, со множеством бесполезных дыр, марающие платья мелом; старинные подсвечники и лампы в виде церковных; блюда все особенные; все на старинный манер. Везде доселе виделась мне картина изменений; здесь всё остановилось на одном месте и дальше нейдёт. Когда въехал в Рим, я в первый раз не мог дать себе ясного отчёта: он мне показался маленьким; но чем далее, он мне кажется большим и большим, строения огромнее, виды красивее, небо лучше; а картин, развалин и антиков смотреть на всю жизнь станет. Влюбляешься в Рим очень медленно, понемногу – и уж на всю жизнь». В этой небольшой, но очень живописной зарисовке, сделанной Гоголем для своего друга Данилевского сразу по приезде, как нельзя лучше отражается его настроение и эстетическая потребность насладиться видами древней столицы, духовное родство с которой связывает его ещё со школьной скамьи. Об этом он красочно повествует в своём первом произведении «Италия», и то поэтически восторженное представление не противоречит его первому впечатлению. Гоголь влюбился в Италию на всю жизнь.
Однако благостное пребывание Гоголя в Риме длилось недолго, начавшаяся летом эпидемия холеры вынуждает его снова переехать в Швейцарию. «Холера, опустошающая теперь Рим, расстроила теперь все мои планы и предположения, - досадует Гоголь в письме к Прокоповичу. - Я уже так было устроился и распорядил дела свои, что мог жить в Риме, как у себя дома. Куда дешевле того, как жил в Петербурге. Теперь я таскаюсь бесприютно. В Швейцарии всё вдвое дороже против римского…Я соскучился страшно без Рима. Там только я совершенно спокоен, здоров и мог предаться моим занятиям…. И как вспомню, что я должен буду прожить месяц а может быть и более вдали от неё (холера, по всем вероятностям, не оставит Рима раньше месяца), то, мне кажется, я заживо вижу перед собою вечность». Спасаясь от депрессии, Гоголь проводит время в общении со старыми знакомыми А. Карамзиным, А. Смирновой. В Бадене он читает для узкого круга знакомых заново переделанную первую главу «Мёртвых душ».
В конце октября 1837 года Гоголь возвращается в Рим, теперь уже надолго.
5.
«Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне показалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это всё не то: не свою родину, а родину души своей я увидел, где душа моя жила ещё прежде меня, прежде чем я родился на свет…». Вот так поэтически восторженно передаёт Гоголь свои ощущения при своём втором свидании с Римом в письме к Марии Балабиной. Вряд ли бы нашёлся римлянин того времени, который бы сделал такое признание в любви своему городу. Рим обрёл своего настоящего ценителя и преданного друга: «Был у Колисея, и мне казалось, что он меня узнал, потому что он, по своему обыкновению, был величественно мил и на этот раз особенно разговорчив. Я чувствовал, что во мне рождались такие прекрасные чувства. Стало быть он со мною говорил. Потом я отправился к Петру (собор св. Петра) и ко всем другим, и мне казалось, они все сделались на этот раз гораздо более со мною разговорчивы. В первый раз нашего знакомства они, казалось, были более молчаливы и считали меня за форестьера». Этой любовью к Италии он пытался заразить и всех своих знакомых, неподражаемо описывая в письмах красоты древнего города. В разное время Рим посетили В. Жуковский, А. Данилевский, С. Шевырёв, М. Погодин, А. Смирнова, Н. Языков. Гоголь, изучив досконально все сколько-нибудь замечательные места, любил показывать каждому приезжающему город в своей перспективе.
Погодин вспоминает: «Привёл, например, он нас в первый раз в храм св. Петра и вот как вздумал дать понятие об огромности здания. «Зажмурь глаза!» - сказал он мне в дверях и повёл меня за руку. Остановились спиною к простенку. «Открой глаза! ну, видишь, напротив, мраморных ангельчиков под чашею?» - «Вижу». – «Каковы, - велики?» - «Что за велики! Маленькие». – «Ну, так оборотись». Я оборотился к простенку, у которого стоял, и увидел перед собою, под пару к ним, двух, почти колоссальных. Так велико между ними расстояние в промежутке: огромные фигуры издали кажутся только посредственными».
Многие проживающие вместе с Гоголем в Риме русские отмечают его чрезвычайный аппетит: «Бывало, зайдём мы, - вспоминает И. Золотарёв, - в какую-нибудь тратторию пообедать; и Гоголь покушает плотно, обед уже кончен. Вдруг входит новый посетитель и заказывает себе кушанье. Аппетит Гоголя вновь разгорается, и он, несмотря на то, что только что пообедал, заказывает себе или то же кушанье, или что-нибудь другое. Когда начинал писать, то предварительно делался чрезвычайно задумчив и крайне молчалив. Подолгу, молча, ходил он по комнате, и когда с ним заговаривали, то просил замолчать и не мешать ему. Затем залезал в свою дырку (так он называл одну из трёх комнат, отличавшуюся весьма скромными размерами), где и проводил в работе почти безвыходно несколько дней». Немногие дни отдыха он проводит на природе, упражняясь в рисовании. Натуру выбирает самую обыкновенную, и от его наблюдательности не ускользает ни одна деталь: «Вчера, например, когда я рисовал, - делиться он своими находками в письме к Жуковскому, - стал прямо против меня мальчишка, у которого были такого рода странные штаны, каких, без сомнения, ни один портной не шил. Я потом уже догадался, что они переделаны из отцовской разодранной куртки, но только дело в том, что они не перешиты, а просто ноги вдеты в рукава и на брюхе подвязано верёвкой, вход к… совершенно свободен, так что он может копаться в ней руками сколько душе угодно и, не скидая этих штанов, может по примеру отцовскому разводить коричневые плантации под стенами развалин».
В Риме Гоголь очень часто бывает в доме княгини Зинаиды Волконской, покинувшей Россию по религиозным соображениям. В её доме гостили католические священники, политические эмигранты, писатели, художники, дипломаты. Здесь её все называли г-жа Веata. Будучи ревностной католичкой, она и в других поддерживала любые симпатии к католицизму. И, несомненно, встретившись с Гоголем, очень надеялась обрести в нём своего единомышленника. Для идеологической обработки к нему были приставлены ксёндзы И. Кайсевич и П. Семененко, в прошлом участники польского восстания 1830-31гг., а ныне братья нового монашеского католического ордена в Париже, основанном другом Мицкевича Богданом Яньским. На Гоголя, известного русского писателя, к тому же, имеющего польские корни, они возлагали большие надежды. Пользуясь щедрым гостеприимством и особым расположением г-жи Беты, Гоголь не мог отказать ей во взаимности, поэтому охотно принял участие в беседах с монахами и даже позволил себе несколько смелых высказываний по поводу польского вопроса, но с отъездом княгини в Париж эти беседы прекратились, и стала очевидной двойственность Гоголя.
С виллой Волконской связано ещё одно событие в жизни Гоголя. Здесь он встретил человека, в котором обнаружил необыкновенно умного и душевного друга. Имя этого человека – Иосиф Виельгорский. Воспитанный в аристократической среде, Иосиф получил прекрасное образование и подавал большие надежды в исследовании русской истории. Но внезапная болезнь (туберкулёз) подорвала силы ещё совсем молодого человека, и по совету врачей Виельгорский уехал на лечение в Италию, продолжая там работать над материалами по истории. Гоголь познакомился с ним, когда быстро прогрессирующая болезнь уже не предвещала ничего хорошего. Бессонные ночи, проведенные у постели умирающего И. Виельгорского, Гоголь опишет в незаконченной повести «Ночи на вилле».
Уникальный тип взаимоотношений между людьми, никогда не знавшими друг друга раньше, разными по воспитанию и общественному положению, но встретившихся по воле Господа перед ликом смерти, а значит, не случайно, рассматривается современными читателями неоднозначно. Некоторые читатели поверхностно видят в них элемент гомосексуализма, кощунствуют и забывают про человеческую подоплёку этих отношений. Иосиф умирал без родителей, его последним спутником на земле был Гоголь, и те доверительные отношения, которые сложились между ними, могут быть вполне понятны каждому, кто переживал уход близкого человека. Гоголь очень тонко чувствует трагизм этой ситуации, и в то же время хорошо видит свою роль, обозначенную божьим промыслом. Ухаживая за больным, он не устаёт, как будто кто-то свыше даёт ему силы, и преображается душой. Вот этим-то преображением души он и хотел поделиться со своими читателями.
«Я глядел на тебя, мой милый, мой нежный цвет! Во всё то время, как ты спал или только дремал на постели или в креслах, я следил твои движения и твои мгновения, прикованный непостижимою к тебе силою. Как странно нова была тогда моя жизнь и как вместе с тем я читал в ней повторение чего-то отдалённого, когда-то давно бывшего! Но, мне кажется, трудно дать идею о ней: ко мне возвратился летучий, свежий отрывок моего юношеского времени, когда молодая душа ищет дружбы и братства между молодыми своими сверстниками и дружбы решительно юношеской, полной милых, почти младенческих мелочей и наперерыв оказываемых знаков нежной привязанности; когда сладко смотреть очами в очи, когда весь готов на пожертвования, часто даже вовсе ненужные. И все эти чувства сладкие, молодые, свежие возвратились ко мне. Боже! зачем? Я глядел на тебя, милый мой цвет. Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился ещё в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целым десятком, чтобы отчаяннее и безнадёжнее я увидел исчезающую мою жизнь?». Эти удивительные откровения Гоголя найдут своё отражение в лирическом отступлении в одной из глав «Мёртвых душ» - «О, моя юность! О, моя свежесть!..».
Иосиф Виельгорский скончался 21 мая 1839 года.
«Я похоронил на днях моего друга, - писал Гоголь Данилевскому, - которого мне дала судьба в то время, в ту эпоху жизни, когда друзья уже не даются… Ты не можешь себе представить, до какой степени была это благородно-высокая, младенчески-ясная душа. Ум, и талант, и вкус, соединенённые с такою строгою основательностью, с таким твёрдым и мужественным характером, - это явление, редко повторяющееся между людьми. И всё было у него на двадцать третьем году возраста. И при твёрдости характера, при стремлении действовать полезно и великодушно такая девственная чистота чувств!".
Осенью 1839 года семейные обстоятельства, связанные с выпуском из института сестёр, вынуждают Гоголя оставить на время Италию.
6.
Из Рима он отправляется в Вену, отсюда вместе с Погодиным возвращается в Россию. По пути в Петербург останавливается в Москве, в доме Погодина на Девичьем поле. С. Аксаков так описывает свои впечатления о первой встрече с Гоголем после трёхлетнего перерыва: «Наружность Гоголя так переменилась, что его можно было не узнать. Следов не было прежнего, гладко выбритого и обстриженного, кроме хохла, франтика в модном фраке. Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по плечам; красивые усы, эспаньолка довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражалась доброта, весёлость и любовь ко всем; когда же он молчал или задумывался, то сейчас изображалась в них серьёзное устремление к чему-то невнешнему. Сюртук, вроде пальто, заменил фрак, который Гоголь надевал только в совершенной крайности; сама фигура Гоголя в сюртуке сделалась благообразнее. Он часто шутил в то время, и его шутки, которых передать нет никакой возможности, были так оригинальны и забавны, что неудержимый смех одолевал всех, кто его слушал; сам же он всегда шутил не улыбаясь».
В доме Погодина Гоголь ведёт почти уединённый образ жизни, тяготится новыми знакомствами и очень неохотно принимает посетителей. Изредка посещает семейство Аксаковых, с которыми очень близко подружился. В семье Аксакова он находит самый радушный приём, хозяйка дома во всём старалась ему угодить – для него отводилось особенное кресло за столом, подавались особенные блюда и вина. Некоторые случайные гости Аксаковых, присутствовавшие на этих обедах, капризы писателя воспринимали с недоумением и объясняли их обыкновенным высокомерием. Другие свидетельства современников добавляют к этой характеристике «самолюбие», «неискренность», «напыщенность», «заносчивость» и пр. Оставим без комментариев эти и другие высказывания и обратимся за объяснениями к самому Гоголю. В книге «Выбранные места из переписки с друзьями» есть такие слова: «Вообще в обхождении моем с людьми всегда было много неприятно-отталкивающего. Отчасти это происходило оттого, что я избегал встреч и знакомств, чувствуя, что не могу еще произнести умного и нужного слова человеку (пустых же и ненужных слов произносить мне не хотелось), и будучи в то же время убежден, что по причине бесчисленного множества моих недостатков мне было необходимо хотя немного воспитать самого себя в некотором отдалении от людей. Отчасти же это происходило и от мелочного самолюбия, свойственного только таким из нас, которые из грязи пробрались в люди и считают себя вправе глядеть спесиво на других».
Популярность Гоголя после смерти Пушкина чрезвычайно выросла, особенно в кругах, так называемой, прогрессивной молодёжи. В немалой степени этому способствовали критические статьи В. Белинского, который один из первых по достоинству оценил величие и многогранность таланта Гоголя. Сын Погодина Дмитрий Михайлович вспоминал: «Мне кажется, известность утомляла его, и ему было неприятно, что каждый ловил его слово и старался навести его на разговор; наконец, он знал, что к отцу приезжали многие лица специально для того, чтобы посмотреть на «Гоголя», и, когда его случайно застигали в кабинете отца, он моментально свёртывался, как улитка, и упорно молчал». На представлении «Ревизора» на московской сцене, зрители, большей частью молодёжь, устроили громкие и продолжительные овации, ожидая выхода автора на сцену. Гоголь, всегда тяготившийся вниманием к собственной персоне, вынужден был ползком покидать бенуар графини Чертковой. Вся публика была в недоумении, когда конферансье сообщил, что автора в театре нет. Многие сочли этот поступок «оскорбительным и приписывали его безмерному самолюбию Гоголя»(3).
Между тем, семейные дела торопят Гоголя в Петербург, и в конце октября он вместе с Аксаковыми отправляется в столицу, где останавливается ненадолго у Плетнёва, а затем перебирается к Жуковскому. «По поводу моих сестёр столько мне дел и потребностей денежных, как я никак не ожидал, - писал Гоголь Погодину по приезду, - за одну музыку и братые ими уроки нужно заплатить более тысячи, да притом на обмундировку, то, другое, так что у меня голова кружится…». Ограниченный в денежных средствах, Гоголь вынужден прибегнуть к помощи своих друзей. Добродушный старик Аксаков находит для него две тысячи рублей, княгиня Репнина любезно соглашается на время приютить у себя сестёр.
Несмотря на полную загруженность в устройстве сестёр, Гоголь не прекращает работу над «Мёртвыми душами». Некоторые главы из поэмы он читает на вечере у Прокоповича. «Общий смех мало поразил Гоголя, - вспоминает один из слушателей, - но изъявление нелицемерного восторга, которое видимо было на всех лицах под конец чтения, его тронуло… он был доволен». Он был очень внимателен к любым критическим замечаниям, и нередко, соглашаясь, замечал: «Если одному пришла такая мысль в голову, значит, и многим может придти. Это надо исправить».
В декабре 1839 года ударили сильные морозы, и Гоголь, плохо переносивший петербургский климат, спешит уехать в Москву. Погодин согласился принять его вместе сёстрами в своём доме. У Погодина на Девичьем поле Гоголь прожил до лета 1840 года. В продолжение всего этого времени Гоголь работает над поэмой, занимается подготовкой к изданию собрания своих сочинений, и, при всём этом, не забывает об устройстве сестёр. Весной 1840 года в Москву приезжает Марья Ивановна Гоголь, чтобы разделить заботы сына и повидаться с детьми. Старик Аксаков в своих воспоминаниях описывает её как очень «доброе, нежное, любящее существо, полное эстетического чувства, с лёгким оттенком самого кроткого юмора». «Она была моложава, - продолжает он, - так хороша собой, что её решительно можно было назвать только старшею сестрою Гоголя». Стараниями друзей писателя Елизавету, младшую из сестёр, удаётся пристроить на воспитание к старушке П. Раевской, женщине благочестивой, богатой и не имевшей своих детей. Старшую Анну, свою любимицу, мать увезла в деревню по причине её слабого здоровья.
Освободившись от груза семейных забот, Гоголь с радостью начал приготовления к отъезду в Италию. Накануне, в день своих именин, Гоголь приглашает всех своих друзей и знакомых на благодарственный обед. Эта добрая традиция найдёт своё продолжение и в последующие приезды Гоголя в Москву. «Разнообразие блюд, которые именинник лично оговаривал с поваром, достаточное количество напитков, доброжелательные и непринуждённые разговоры, благолепие погодинского сада создавали праздничную атмосферу». Нередко самыми желанными и запоминающимися моментами этих встреч было чтение Гоголем своих произведений. «Обаяние чтения было настолько сильно, - вспоминает сын Погодина Дмитрий, - что когда, бывало, Гоголь, закрыв книгу, вскочит с места и начнёт бегать из угла в угол, - очарованные слушатели его остаются всё ещё неподвижными, боясь перевести дух».
Момент расставания был трогательным и грустным. С. Аксаков, приводит в своих воспоминаниях один глубоко символичный эпизод: «Я, Щепкин, Погодин и Константин (сын Аксакова) сели в коляску, а Митя Щепкин и Мессинг на дрожки. На половине дороги, вдруг, откуда ни взялись, потянулись с северо-востока чёрные, страшные тучи и очень быстро и густо заволокли половину неба; сделалось очень темно, и какое-то зловещее чувство налегло на нас. Мы грустно разговаривали, применяя к будущей судьбе Гоголя мрачные тучи, потемнившие солнце; но не более как через полчаса мы были поражены внезапною переменою горизонта: сильный северо-западный ветер рвал на клочки и разгонял чёрные тучи, в четверть часа небо совершенно прояснилось, солнце явилось во всём блеске своих лучёй и великолепно склонялось к западу». Предчувствие друзей зловещей для Гоголя перемены, очень скоро подтвердилось. По пути в Италию писателя настигает тяжёлый кризис.
«Я испугался; я сам не понимал своего положения, - сообщал Гоголь Погодину в письме из Вены, - нервическое расстройство и раздражение возросло ужасно; тяжесть в груди и давление, иногда дотоле мною не испытанное, усилилось. К этому присоединилось болезненная тоска, которой нет описания. Я был приведён в такое состояние, что не знал решительно, куда деть себя, к чему прислониться. Ни двух минут я не мог остаться в покойном положении ни на постели, ни на стуле, ни на ногах. О, это было ужасно, это была та самая тоска, то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Виельгорского в последние минуты жизни. Вообрази, что с каждым днём после этого мне становилось хуже и хуже. Я понимал своё положение и наскоро, собравшись с силами, нацарапал, как мог, тощее духовное завещание, чтобы хоть долги мои были выплачены немедленно после моей смерти. Но умереть среди немцев мне показалось страшно. Я велел посадить себя в дилижанс и везти в Италию».
7.
Дорога оказала на Гоголя благотворное действие. «Я в Риме почувствовал себя лучше в первые дни,- писал он Погодину. - По крайней мере, я уже мог сделать даже небольшую прогулку, хотя после этого уставал так, как будто б я сделал десять вёрст. Я до сих пор не могу понять, как я остался жив, и здоровье моё в таком сомнительном положении, в каком я ещё никогда не бывал». Малороссийская трагедия под названием «Выбритый ус», задуманная Гоголем в Вене и начатая в Риме, пробудила в нём свежие силы. Ограниченность в деньгах, постоянные долги вынуждают Гоголя писать много и спешно. Привыкший к обстоятельному и размеренному темпу работы, он сетует друзьям на крайность своего положения: «Никак не хочется заниматься тем, что нужно к спеху, а всё бы хотелось заняться тем, что не к спеху. А между тем оно было бы очень нужно скорее. У меня почти дыбом волос, как вспомню, в какие я вошёл долги». В Риме Гоголь перерабатывает «Ревизора», желая выпустить его отдельной книжкой, в которую должны были войти «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после представления «Ревизора» к одному литератору», а также «Две сцены, исключённые как замедлявшие течение пьесы» и изменённое начало четвёртого действия. Издание этой книжки Гоголь возложил на С. Аксакова, но тот, будучи обременённым семейными обстоятельствами, поручил его Погодину. Погодин, распорядился по своему усмотрению, прежде поместив изменённые сцены в первом номере своего журнала «Москвитянин». Коммерческий успех для издателя Погодина оказался выше бескорыстной дружбы. Впрочем, были люди, не из близких друзей, которые помогать Гоголю считали для себя делом чести.
Такими были В. Панов и П. Анненков, любезно согласившиеся переписывать набело черновой вариант первого тома «Мёртвых душ». Их участие во многом было вознаграждено личным общением с писателем. П. Анненков оставил замечательные воспоминания об этом сотрудничестве. Вот некоторые выдержки из них: «Я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в неё и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома «Мёртвых душ» приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно-разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета.
Николай Васильевич ждал терпеливо моего последнего слова и продолжал новый период тем же голосом, проникнутым сосредоточенным чувством и мыслью… Случалось также, что он прекращал диктовку на моих орфографических заметках, обсуживал дело и, как будто не было ни малейшего перерыва в течении его мыслей, возвращался свободно к своему тону, к своей поэтической ноте. Помню, например, что, передавая ему написанную фразу, я вместо продиктованного им слова «щекатурка» употребил «штукатурка». Гоголь остановился и спросил: «отчего так?» - «Да правильнее, кажется». – Гоголь побежал к книжным шкафам своим, вынул оттуда какой-то лексикон, приискал немецкий корень слова, русскую его передачу и, тщательно обследовав все доводы, закрыл книгу и поставил опять на место, сказав: «А за науку спасибо»… Никогда ещё пафос диктовки, помню, не достигал такой высоты в Гоголе, сохраняя всю художественную естественность, как в этом месте (описание сада Плюшкина – авт.). Гоголь даже встал с кресел (видно было, что природа, им описываемая, носится в эту минуту перед глазами его) и сопровождал диктовку гордым, каким-то повелительным жестом. По окончании всей этой изумительной VI- й главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: «Я считаю эту главу, Николай, Васильевич, гениальной вещью». Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнёс тонким, едва слышным голосом: «Поверьте, что и другие не хуже её».
Анненков, увлечённый перепиской первого тома «Мёртвых душ», не мог себе и представить, что Гоголь уже начал работу над вторым томом поэмы. Об этом, в общих чертах, писатель сообщает только самым близким друзьям: «…дальнейшее продолжение… выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем кое-что колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет, которого первые невинные и скромные главы вы уже знаете».
В Риме Гоголь тесно сближается с художником А. Ивановым, работающим в это время над картиной «Явление Христа народу». Во многом сближению этих разных по темпераменту людей способствует общность эстетических мировоззрений, грандиозность творческих замыслов, самоотверженная преданность своему делу и почти аскетический образ жизни. «Гоголь – сообщает Иванов отцу в письме летом 1841 года, - человек необыкновенный, имеющий высокий ум и верный взгляд на искусство… человек самый интереснейший, какой только может представиться для знакомства. Ко всему этому он имеет доброе сердце». О том, насколько Гоголь ценил и уважал труд Иванова, свидетельствует написанная впоследствии статья «Исторический живописец Иванов», наряду с другими вошедшая в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». В ней писатель, указывая на всемирное значение ивановской картины и описывая трудности, с которыми столкнулся художник в процессе работы, просит своих друзей похлопотать перед правительством о поощрении его подвижнической деятельности: «Устройте так, чтобы награда выдана была не за картину, но за самоотвержение и беспримерную любовь к искусству, чтобы это послужило в урок художникам. Урок этот нужен, чтобы видели все другие, как нужно любить искусство. Что нужно, как Иванов, умереть для всех приманок жизни; как Иванов, учиться и считать себя век учеником; как Иванов, отказывать себе во всем, даже и в лишнем блюде в праздничный день; как Иванов, надеть простую плисовую куртку, когда оборвались все средства, и пренебречь пустыми приличиями; как Иванов, вытерпеть все и при высоком и нежном образованье душевном, при большой чувствительности ко всему вынести все колкие поражения и даже то, когда угодно было некоторым провозгласить его сумасшедшим и распустить этот слух таким образом, чтобы он собственными своими ушами, на всяком шагу, мог его слышать. За эти-то подвиги нужно, чтобы ему была выдана награда». Гоголь помог Иванову в разрешении не только житейских проблем, но и принял участие в составлении психологической характеристики персонажей картины. Следы этого сотрудничества видны на большом эскизе-варианте «Явления Христа народу» (ныне хранится в Русском музее), где в образе раба угадываются черты Гоголя. Иванов же послужил Гоголю прототипом художника-труженика в повести «Портрет», ставший антиподом продажного искусства. Авторитет Гоголя для Иванова и в это время, и в последующем оставался всегда непоколебимым, несмотря на неизбежные разногласия, возникшие в более позднем периоде их отношений. Даже после смерти писателя, Иванов ощущает его незримую поддержку: «Бог в помощь вам в ваших трудах! Не унывайте, бодритесь. Благословенье святое да пребудет над вашей кистью, и картина ваша будет кончена со славою». Эти слова из последнего гоголевского письма, которое Иванов приклеил к заглавному листу своего основного труда – цикла «библейских эскизов», в них он черпал силы для жизни и работы.
Чувство искреннего сопереживания, воспитанное на примере собственных лишений и постоянной нужды, потребность быть полезным, с годами начали приобретать в Гоголе характер христианского долга. Именно из этих побуждений Гоголь устраивает на вилле Волконской чтение «Ревизора» для состоятельной публики в пользу нуждающегося в средствах молодого художника Шаповалова.
К концу лета 1841 года переписанный набело первый том «Мёртвых душ» был уже готов к печати и Гоголь, следуя данному друзьям обещанию окончить в течение года поэму, отправляется в Россию. В походном чемодане у него бережно сложены рукописи переработанной повести «Тарас Бульба», драматического произведения «Отрывок», первой части «Мёртвых душ», повести «Шинель», «Рим» и малороссийской трагедии «Выбритый ус». Однако не всем им суждено было благополучно возвратиться домой. Как гласит легенда, проездом в Россию, Гоголь решил остановиться во Франкфурте. Здесь поселился после женитьбы на юной дочери своего друга Рейтерна пятидесятивосьмилетний Жуковский. Гоголь решил прочесть ему свою трагедию. Слушая чтение, хозяин, как не силился сдержаться, задремал, и Гоголь, со словами: «Вот видите, Василий Андреевич, я просил у вас критики на моё сочинение. Ваш сон есть лучшая на него критика», бросил рукопись в тут же топившийся камин. Что было в действительности причиной такого эксцентричного поступка Гоголя – художественное несовершенство произведения или старческая слабость Жуковского осталось неизвестно.
Как и в предыдущий свой приезд в Москву Гоголь поселяется у Погодина на Девичьем поле. Как и прежде, он надеется найти здесь уединение и отдохновение, так необходимые ему теперь для работы над второй частью «Мёртвых душ». Однако надежды писателя не оправдались.
Шевырёв и Погодин занялись изданием нового журнала «Москвитянин» и, чтобы обеспечить себе коммерческий успех, попытались привлечь к сотрудничеству Гоголя. Не желая принимать литературное направление какого-либо журнала, Гоголь от участия в издании вежливо уклонился. Однако чрезмерная настойчивость друзей и финансовые обязательства перед ними, вынуждают его сделать небольшую уступку. Скрепя сердцем, он всё же соглашается опубликовать в «Москвитянине» повесть «Рим». На эту публикацию ревностно отозвался Белинский, ранее предлагавший Гоголю сотрудничество в «Отечественных записках»: «Очень жалею, что «Москвитянин» взял у вас всё и что для «Отечественных записок» нет у вас ничего. Я уверен, что это дело судьбы, а не вашей доброй воли или вашего исключительного расположения в пользу «Москвитянина» и к невыгоде «Отечественных записок». Судьба же давно играет странную роль в отношении ко всему, что есть порядочного в русской литературе: она лишает ума Батюшкова, жизни Грибоедова, Пушкина и Лермонтова – и оставляет в добром здравье Булгарина, Греча и других им подобных негодяев в Петербурге и Москве; она украшает «Москвитянин» вашими сочинениями и лишает их «Отечественные записки».
Позднее Гоголь так прокомментирует эту неприятную для него ситуацию: «В приезд мой в Россию все литературные приятели мои встретили меня с разверстыми объятиями. Всякий из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто другим, пристрастившись к одной какой-нибудь любимой идее и встречая в других противников своему мнению, ждал меня, как какого-то мессию, в уверенности, что я разделю его мысли и идеи, поддержу его и защищу против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая даже того (невинным образом), что требования эти, сверх нелепости, были даже бесчеловечны».
Прохождение через цензуру «Мёртвых душ» также доставило Гоголю много неприятностей. Попытка получить разрешение на печатание в Москве оказалась неудачной. Цензоров напугало уже только одно название. «Нет, этого я никогда не позволю, - кричал президент цензурного комитета Голохвастов. – Душа бывает бессмертна; мёртвой души не может быть; автор вооружается против бессмертия». Когда же ему объяснили, что «речь идёт о ревижских душах», то произошла по выражению Гоголя «ещё большая кутерьма». «Нет, - кричал председатель, а за ним половина цензоров, - этого и подавно нельзя позволить… это значит против крепостного права». Видя такую реакцию московской цензуры, Гоголь спешно отправляет рукопись в Петербург вместе с Белинским для передачи князю Одоевскому. Он умаляет своих петербургских друзей выхлопотать разрешение у государя, как это уже было в случае с «Ревизором». Стараниями графа Виельгорского и попечителя московского учебного округа графа Строганова, было получено высочайшее позволение на печатание. Кроме этого Гоголю было выдано единовременное пособие из казны, ввиду его тяжёлого материального положения. Однако коллизии продолжались. Петербургские цензоры наотрез отказались пропускать эпизод с капитаном Копейкиным. На первый взгляд, невинный анекдотец об инвалиде войны 12 года, имел в действительности критическую социальную направленность. Переделанный Гоголем для цензуры вариант повести во многом уступал по выразительности первоначальному, и это не могло не огорчать автора.
В конце мая 1842 года печатание поэмы подходило к концу. Получив несколько десятков переплетенных экземпляров, Гоголь подписал их для своих друзей. Обложка первого издания была выполнена по оригинальному рисунку автора. Сразу бросалось в глаза название крупными буквами: «МЁРТВЫЯ ДУШИ», а сверху буквами поменьше: «Похожденiя Чичикова». Это, выполненное по цензурным соображениям прибавление, имело второстепенное значение, сохраняя, таким образом, первоначальную идею автора.
«Ничем другим не в силах я заниматься теперь, кроме одного постоянного труда моего, - сообщает Гоголь Плетнёву в письме из Москвы. - Он важен и велик, и вы не судите о нём по той части, которая готовится теперь предстать на свет. Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится. Труд мой занял меня совершенно всего, и оторваться от него на минуту есть уже моё несчастье… Притом уже в самой природе моей заключено способность только тогда представлять себе живой мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстаёт мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет передо мною… ДАВНО ОСТЫВШИ И УГАСНУВ ДЛЯ ВСЕХ ВОЛНЕНИЙ И СТРАСТЕЙ МИРА, Я ЖИВУ СВОИМ ВНУТРЕННИМ МИРОМ, И ТРЕВОГА В ЭТОМ МИРЕ МОЖЕТ НАНЕСТИ МНЕ НЕСЧАСТЬЯ, ВЫШЕ ВСЕХ МИРСКИХ НЕСЧАСТИЙ (выд. мной -Ю.К.)… Боже, думал ли я вынести столько томлений в этот приезд мой». Устав от изнурительных хлопот по изданию поэмы и не найдя спокойствия и уединения в Москве, Гоголь готовиться к отъезду за границу. «Через полторы недели еду, - пишет он другому адресату. – Это будет моё последнее и, может быть самое продолжительное удаление из отечества: возврат мой возможен только через Иерусалим».
В начале июня 1842 года Гоголь покинул Россию.
8.
Вся заграничная переписка Гоголя второй половины 1842 года переполнена просьбами тщательнейшим образом собирать и пересылать ему любые отзывы о «Мёртвых душах», только что изданных в Петербурге. «Ты не можешь вообразить себе, - пишет он Данилевскому, - как всё это полезно и нужно и как для меня важны все мнения, начиная от самых необразованных до самых образованных». «Ради дружбы нашей, - умоляет он Прокоповича, - доведи их (толки о «Мёртвых душах») до моего сведения, каковы бы они не были. Мне все они равно нужны. Ты не можешь себе представить, как они мне нужны…». «Записывайте всё, что когда-либо вам случиться услышать обо мне, - обращается Гоголь в письме к Балабиной, - все мнения и толки обо мне и об моих сочинениях, и особенно когда бранят и осуждают меня. Последнее мне слишком нужно знать. Хула и осуждение для меня слишком полезны…».
Эта странная, на первый взгляд, потребность Гоголя в критике, и более всего в отрицательной критике, была связана с началом работы над второй частью поэмы, обозначенный самим писателем как этап глубокого духовного очищения. «Скажу только, что с каждым днём и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитание души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей, что чаще и торжественней льются мои слёзы и что живёт в душе моей глубокая, неотразимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ТУ ЛЕСТНИЦУ (выд. мной -Ю.К.), которая предстоит мне, хотя я стою ещё на нижайших и первых её ступенях. Много труда и пути, и душевного воспитания впереди ещё. Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и только тогда я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда разрешиться загадка моего существования…». Эти слова из письма к Жуковскому во многом предопределяют дальнейшую жизненную и творческую позицию Гоголя в последнее десятилетие его жизни.
Между тем, выход «Мёртвых душ» в свет вызвал широкую дискуссию в обществе. Суть этой дискуссии попытался обрисовать в своём письме к Гоголю Константин Аксаков: «Без этой книги и предположить нельзя бы было такого различия мнений, которое вышло теперь на свет. Одни говорят, что только тут видят они Гоголя, который до сих пор не так поражал их, что только тут почувствовали они его колоссальность; другие провозгласили было в самом начале, что эта книга – падение Гоголя, смерть его таланта; но скоро должны были замолчать, оглушённые всеобщим шумом, поднявшимся над их главами; они ограничиваются тем теперь, что указывают на прежние ваши сочинения, на Малороссию… Литераторы, журналисты, книгопродавцы, частные люди – все говорят, что давно не бывало такого страшного шума в литературном мире; это говорят и печатно, и изустно: одни браня, другие хваля. Из последних одни – со слезами на глазах от того живого света русской жизни, проникающего наружу тёплым лучом, перед которым падает всякое сомнение и растёт надежда вместе с силами и бодростью духа. Другие - со слезами на глазах от совершенного отчаяния; они говорят, что тот не русский, у кого сердце не обольётся кровью, глядя на безотрадное состояние России; говорят: «Гоголь не любит России; посмотрите, как хороша Малороссия и какова Россия»; прибавляют: «Заметьте, что самая природа России не пощажена и погода даже всё мокрая и грязная»». В журналистской среде дискуссия приобрела чрезвычайно острый характер. Схлестнулись две литературные партии – славянофилы и западники, каждая из которых претендовала на своё объяснение сущности поэмы.
Представитель славянофильского направления К. Аксаков в своей статье «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мёртвые души» с воодушевлением констатировал «возрождение в литературе качественно нового, эпического созерцания русской действительности, ставшее возможным исключительно благодаря самобытности русского народа». Самого же писателя сравнивал с Гомером. Представитель западников В. Белинский оппонировал Аксакову в «Отечественных записках» статьёй с тем же названием. Аксаков ответил «Объяснением по поводу поэмы Гоголя «Мёртвые души» в «Москвитянине». «Неистовый» Виссарион ответил своим «Объяснением…» на «Объяснение» Аксакова. Возможно, это могло бы продолжаться и дальше, если бы последний, повинуясь здравомыслию, счёл нужным не отвечать. Гоголь воздержался от комментариев, тактично указав в письме к Аксакову о недопустимости поспешных и незрелых умозаключений.
Позднее в своей работе «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголь даст своё, довольно подробное «объяснение» по поводу «Мёртвых душ». В ней, помимо сугубо литературных, будут отражены те животрепещущие вопросы, которые были и остаются актуальными в России по сей день. Вот лишь некоторые выдержки из этой работы: «Вот уже почти полтораста лет протекло с тех пор, как государь Петр I прочистил нам глаза чистилищем просвещенья европейского, дал в руки нам все средства и орудья для дела, и до сих пор остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родной нашею крышей, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге, и дышит нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какой-то холодной, занесенной вьюгой почтовой станцией, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель с черствым ответом: "Нет лошадей!" Отчего это? Кто виноват? Мы или правительство? Но правительство во все время действовало без устани. Свидетельством тому целые томы постановлений, узаконений и учреждений, множество настроенных домов, множество изданных книг, множество заведенных заведений всякого рода: учебных, человеколюбивых, богоугодных и, словом, даже таких, каких нигде в других государствах не заводят правительства.
Сверху раздаются вопросы, ответы снизу. Сверху раздавались иногда такие вопросы, которые свидетельствуют о рыцарски великодушном движенье многих государей, действовавших даже в ущерб собственным выгодам. А как было на это все ответствовано снизу? Дело ведь в примененье, в уменье приложить данную мысль таким образом, чтобы она принялась и поселилась в нас. Указ, как бы он обдуман и определителен ни был, есть не более как бланковый лист, если не будет снизу такого же чистого желанья применить его к делу той именно стороной, какой нужно и какой следует и какую может прозреть только тот, кто просветлен понятием о справедливости божеской, а не человеческой. Без того все обратится во зло. Доказательство тому все наши тонкие плуты и взяточники, которые умеют обойти всякий указ, для которых новый указ есть только новая пожива, новое средство загромоздить большей сложностью всякое отправление дел, бросить новое бревно под ноги человеку! Словом - везде,куды ни обращусь, вижу, что виноват применитель, стало быть наш же брат: или виноват тем, что поторопился, желая слишком скоро прославиться и схватить орденишку; или виноват тем, что слишком сгоряча рванулся, желая, по русскому обычаю, показать свое самопожертвованье; не расспросясь разума, не рассмотрев в жару самого дела, стал им ворочать, как знаток, и потом вдруг, также по русскому обычаю, простыл, увидевши неудачу; или же виноват, наконец, тем, что из-за какого-нибудь оскорбленного мелкого честолюбия все бросил и то место, на котором было начал так благородно подвизаться, сдал первому плуту - пусть его грабит людей. Словом - у редкого из нас доставало столько любви к добру, чтобы он решился пожертвовать из-за него и честолюбьем, и самолюбьем, и всеми мелочами легко раздражающегося своего эгоизма и положил самому себе в непременный закон - служить земле своей, а не себе, помня ежеминутно, что взял он место для счастия других, а не для своего».
Эта позиция Гоголя далека от критики Белинского, восхищённого замечательной карикатурой на помещичий строй, но и не близка пафосу Аксакова, упивающегося русской самобытностью. Гоголь «зрит в корень» проблемы – в глубоком моральном разложении людей, призванных для работы, а не для праздности, для опёки и заботы о ближних, а не для собственного обогащения, для любви, а не для ненависти. Ужас, творящийся на страницах, представляется вдумчивому читателю, возможно, не сразу. Фамилии умерших людей, записанные на бумажках точно так, как пишут в церкви поминальные записки, становятся предметом купли – продажи, оказываются в руках безбожника - афериста и служат основанием для его личного обогащения. Никто из «продавцов» не возмущается кощунством странного предприятия, напротив – каждый проявляет заинтересованность, поражая наглостью, цинизмом и меркантильностью самого «покупателя». Губернская вакханалия на страницах поэмы заканчивается бегством плута из города, опасающегося наказания за свои проделки. На выезде он встречает похоронную процессию, следующую за гробом прокурора. Эпизод глубоко символичный - олицетворение земного правосудия должно предстать перед правосудием небесным. Этим подчёркивается бренность земных законов перед небесными законами.
Конец лета 1842 года Гоголь проводит в Германии, где сближается с поэтом Николаем Языковым, находящимся здесь на лечении по поводу тяжёлого заболевания спинного мозга. Гоголь, увлекая Языкова перспективой совместного проживания в Риме, предлагает ехать вместе с ним на зимовку в Италию, тот соглашается, и уже в начале октября они поселяются в одном доме на Via Felice. Фёдор Чижов, знакомый Гоголя по петербургскому университету, проживающий по соседству, впоследствии так описывает свои впечатления о встречах с писателем: «Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча, повесив голову и опустив её почти на грудь, сидел в своих креслах; Иванов дремал, подпёрши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его. – «Вот, - говорит, - с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе господнем». И после, когда уже нам казалось, что время расходится, он всегда говаривал: - «Что, господа, не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?»».
Художник Иордан тоже отмечает разительную перемену в Гоголе в этот его приезд в Италию: «Исчезло прежнее светлое расположение духа Гоголя. Бывало он в целый вечер не промолвит ни одного слова. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, - и молчит…». Эта перемена Гоголя, обозначившаяся только сейчас в полной мере, будет доминировать и в более поздних воспоминаниях современников. Очень многие, знавшие Гоголя весёлым и жизнерадостным, теперь находят его молчаливым и сосредоточенным, а те, кто, наслушавшись об оригинальных выходках известного малоросса, жаждали с ним знакомства, будут глубоко разочарованы увидеть в нём религиозного мистика и аскета. Таким, отрешённым от всего суетного и сосредоточенным на своих внутренних переживаниях, запечатлён он в памятнике скульптура Андреева на Гоголевском бульваре в Москве.
9.
Сведения о работе Гоголя над вторым томом поэмы чрезвычайно скудные. По словам Языкова, Гоголь в Риме «ведёт жизнь очень деятельную, пишет много; поутру, т.е. до 5 ч. пополудни, никто к нему не впускается ни в будни, ни в праздники; это время всё посвящено у него авторству, творческому уединению». В конце февраля 1843 года Гоголь, подчёркивая важность и масштабность своей работы, обращается с просьбой к московским друзьям - С.Шевырёву, С. Аксакову и М. Погодину «взять на три или четыре года все его житейские дела», включающие, в основном, финансовые вопросы, связанные с изданием своих сочинений, чтобы иметь возможность полностью сосредоточиться на написании поэмы. «Что теперь я полгода живу в Риме без денег, - пишет Гоголь в письме к С. Аксакову, - не получая ниоткуда, это, конечно, ничего. Случился Языков, и я мог у него занять. Но в другой раз это может случиться не в Риме: мне предстоят глухие уединения, дальние отлучения. Не теряйте этого из виду. Если не достанет и не случиться к сроку денег, собирайте их хотя в виде милостыни. Я нищий и не стыжусь своего звания». Московские друзья с ропотом, но, всё же, согласились помочь писателю. «Оба эти письма не были поняты и почувствованы нами, - много позднее признается в своих воспоминаниях старик Аксаков. – Я принял их к сердцу более моих товарищей. Погодин мутил нас своим ропотом, осуждением и негодованием. Он был ужасно раздражён против Гоголя. Шевырёв хотя соглашался со многими обвинениями Погодина, но, по искренней и полной преданности своей Гоголю, от всего сердца был готов исполнять его желания. Дело в самом деле было затруднительно: все трое мы были люди весьма небогатые и своих денег давать не могли. Сумма, вырученная за продажу первого издания «Мёртвых душ», должна была уйти на заплату долгов Гоголя в Петербурге. Выручка денег за полное собрание сочинений Гоголя, печатаемых в Петербурге Прокоповичем (за что мы все на Гоголя сердились), казалась весьма отдалённою и даже сомнительною…».
Действительно, Прокопович, принявшийся было с воодушевлением за порученное ему предприятие, столкнулся с некоторыми трудностями. Типографы, воспользовавшиеся неопытностью издателя, постарались извлечь немалые для себя выгоды. «Подлец типографщик дал мерзкую бумагу, - выговаривал своё недовольство в письме к Прокоповичу Гоголь, - она так тонка, что сквозит, и цена 25 рублей даже кажется теперь большою, в сравнении с маленькими томиками… Буквы тоже подлые». Обиженный на Гоголя Прокопович прекратил с ним переписку, которая возобновилась лишь спустя четыре года. Все издательские дела Гоголя отныне взял на себя более опытный Шевырёв.
Время шло, и вот уже по Петербургу и Москве поползли слухи, что уже написан и готов к печати второй том «Мёртвых душ». Во многом руку к этому приложили люди, близкие к кругу писателя. Так, Погодин в своём «Москвитянине» за 1841 год писал: «Гоголь написал уже два тома своего романа «Мёртвые души». Вероятно, скоро весь роман будет кончен, и публика познакомится с ним в нынешнем году».
Свои предположения высказал в письме к Гоголю и Прокопович, за что поплатился выговором: «Что значат твои слова: Не хочу тебя обижать подозрением до такой степени, что будто ты не приготовил 2-го тома «Мёртвых душ» к печати? Точно «Мёртвые души» блин, который можно вдруг испечь. Загляни в жизнеописание сколько-нибудь знаменитого автора или даже хоть замечательного. Что ему стоила большая обдуманная вещь, которой он отдал всего себя, и сколько времени заняла? Всю жизнь, ни больше ни меньше. Где ж ты видел, чтобы произведший эпопею произвёл сверх того пять-шесть других. Стыдно тебе быть таким ребёнком и не знать этого!» Далее следует весьма любопытное замечание Гоголя: «А что публика желает и требует 2-го тома, это не резон. Публика может быть умна и справедлива, когда имеет в руках что надобно рассудить и над чем поумничать. А в желаниях публика всегда дура, потому что руководствуется только мгновенною минутною потребностью. ДА И ПОЧЕМУ ЗНАЕТ ОНА, ЧТО ТАКОЕ БУДЕТ ВО ВТОРОМ ТОМЕ? МОЖЕТ БЫТЬ ТО, О ЧЁМ ДАЖЕ ЕЙ НЕ СЛЕДУЕТ И ЗНАТЬ И ЧИТАТЬ В ТЕПЕРЕШНЮЮ МИНУТУ, И НИ Я, НИ ОНА НЕ ГОТОВЫ ДЛЯ ВТОРОГО ТОМА» (выделено мной –Ю.К.).
Между тем, второй том не только не был готов к печати, но и не получил ещё достаточного развития в черновом варианте. Об этом косвенно свидетельствует сам Гоголь в письме к Аксакову из Бадена, куда переехал из Рима летом 1843 года: «Ничего не сделано мною во всю зиму, выключая немногих умственных материалов, забранных в голову. Дела, о которых я писал вам и которые я просил вам взять на себя, слишком у меня отняли времени… Может быть, и болезненное моё расположение во всю зиму, и мерзейшее время, которое стояло в Риме во всё время моего пребывания там, нарочно отдаляло от меня труд для того, чтоб я взглянул на дело своё с дальнего расстояния и почти чужими глазами». Здесь Гоголь привирал: ни дела, которые полностью взвалили на себя его друзья, ни «мерзейшее время» были тому причиной. Причиной был творческий кризис. Та сверхзадача, которую обозначил Гоголь в письме к Жуковскому (см. выше), требовала долговременных усилий, интеллектуальных и физических. «Сочинение моё гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу, - делится Гоголь своими мыслями в письме к Шевырёву. – И если над первою частью, которая оглянула едва десятую долю того, что должна оглянуть вторая часть, просидел я почти пять лет, чего, натурально, никто не заметил, - рассуди сам, сколько должен просидеть я над второй… Верь, что я употребляю все силы производить успешно свою работу, что вне её я не живу и что давно умер для других наслаждений. Но вследствие устройства головы моей я могу работать вследствие только глубоких обдумываний и соображений, и никакая сила не может заставить меня произвести, а тем более выдать вещь, которой незрелость и слабость я уже вижу сам; я могу умереть с голода, но не выдам безрассудного, необдуманного творения».
Слова эти оказались роковыми. Мученические попытки Гоголя - максималиста объять необъятное потерпели неудачу. Второй том поэмы не был напечатан, и лишь по черновым наброскам, найденным в бумагах после смерти писателя, можно судить об их концептуальном направлении. И, тем не менее, сам процесс нравственного самовоспитания, творческого поиска и размышлений, нашедший отражение в «Выбранных местах из переписки с друзьями», последней книге Гоголя, характеризует мудрый и рациональный взгляд не только на события той эпохи, но и, как оказалось, будущие события России. Тема эта заслуживает отдельного внимания, и мы к ней обязательно вернёмся, а пока переместимся в Ниццу, куда по приглашению графа Виельгорского переехал на зиму Гоголь.
10.
«Ницца – рай, - делится Гоголь своими впечатлениями с Жуковским сразу по прибытии, - солнце, как масло ложиться на всём; мотыльки, мухи в огромном количестве, и воздух летний. Спокойствие совершенное». В Ницце Гоголя часто видят в обществе Александры Смирновой, и в Москве, и в Петербурге заговорили о романтической подоплёке этих отношений. Когда писателя забросали в письмах вопросами на этот счёт, ему пришлось в довольно деликатной форме объясняться. В частности, Данилевскому он ответил так: «Это, верно, сказано тобой в шутку, потому что ты знаешь довольно меня с этой стороны. А если бы даже и не знал, то, сложивши все данные, ты вывел бы сам итог. Да и трудно, впрочем, тому, который нашёл уже то, что получше, погнаться за тем, что похуже». Под «тем, что получше» подразумевается писательское призвание, имеющее у Гоголя своё конкретное смысловое значение – «служение» до самоотвержения.
Мифы о романтических увлечениях или желании Гоголя создать семью придумали доброжелатели, которым очень хотелось бы сделать его физиологически полноценным, забывая о том, что сам он комплексов неполноценности по этому поводу не испытывал. Отношения с женщинами у Гоголя всегда были платоническими, и нет ни одного доказательного свидетельства о его пылкой увлечённости, каких достаточно было, например, у Пушкина. В женском обществе Гоголь находил отдохновение, помощь и заботу, и, не оставаясь при этом в долгу, проявлял искреннее участие в их семейных проблемах, помогая им осмыслить их данность. Свидетельством пристального внимания к женщине являются статьи Гоголя: «Женщина в свете», «Что такое губернаторша» и «Чем может быть жена для мужа в простом домашнем быту, при нынешнем порядке вещей в России» из книги «Выбранные места…». Приведём несколько выдержек из этих статей, которые в полной мере раскрывают гоголевское видение роли женщины в обществе: «Влияние женщины может быть очень велико, именно теперь, в нынешнем порядке или беспорядке общества… Посмотрим на нашу Россию, и в особенности на то, что у нас так часто перед глазами, - на множество всякого рода злоупотреблений. Окажется, что большая часть взяток, несправедливостей по службе и тому подобного, в чем обвиняют наших чиновников и нечиновников всех классов, произошла или от расточительности их жен, которые так жадничают блистать в свете большом и малом и требуют на то денег от мужей, или же от пустоты их домашней жизни, преданной каким-то идеальным мечтам, а не существу их обязанностей, которые в несколько раз прекрасней и возвышенней всяких мечтаний. Мужья не позволили бы себе и десятой доли произведенных ими беспорядков, если бы их жены хотя сколько-нибудь исполняли свой долг.
Душа жены - хранительный талисман для мужа, оберегающий его от нравственной заразы; она есть сила, удерживающая его на прямой дороге, и проводник, возвращающий его с кривой на прямую; и наоборот, душа жены может быть его злом и погубить его навеки… Если уже один бессмысленный каприз красавицы бывал причиной переворотов всемирных и заставлял делать глупости наиумнейших людей, что же было бы тогда, если бы этот каприз был осмыслен и направлен к добру? Сколько бы добра тогда могла произвести красавица сравнительно перед другими женщинами! Стало быть, это орудие сильное».
Именно этой мотивацией объясняется интерес Гоголя к великосветским женщинам (Смирновой, Соллогуб, Виельгорским), укрепив их в православной вере как единственном способе спасения от праздности, излишеств и разврата, направить их деятельность, и опосредованно деятельность их мужей, на благотворительность, а вовсе не личными корыстными побуждениями, как считали его недоброжелатели. Нужно признать, что миссионерская роль Гоголя не всегда приносила ожидаемые результаты. Окрылённый успехом у женщин, Гоголь попытался перенести своё влияние на мужчин, однако почувствовал довольно внушительное противодействие. Старик Аксаков, которому Гоголь посоветовал приняться за чтение книги Фомы Кемпийского «Подражание Христу», отвечал ему так: «Я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы ещё не родились… И вдруг вы меня сажаете, как мальчика за чтение Фомы Кемпийского, нисколько не знав моих убеждений, да ещё как? в узаконенное время, после кофею, и разделяя чтение на главы, как на уроки… И смешно, и досадно… Я боюсь, как огня мистицизма; а мне кажется, он как-то проглядывает у вас. Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник».
В Ницце Гоголь тесно сближается с младшей дочерью графа Виельгорского – Анной. Они сразу же симпатизируют друг другу. Ей нравился его необыкновенный ум, глубокие познания, простота в общении. Он восхищался её детской душевной чистотой, которой ещё не коснулась полная гнусных интриг придворная жизнь. Им нравиться вместе проводить время. «Мне показалось, что я с вами где-нибудь сижу, как случалось в Остенде или в Ницце, - с ностальгией вспоминала Анна их совместные встречи, - и что вам говорю всё, что в голову приходит, и что вам рассказываю всякую всячину. Вы меня тогда слушали, тихонько улыбаясь и закручивая усы». Эти встречи положили начало пусть недолгой, но искренней и нежной дружбе, которая, возможно, могла бы перерасти в любовь. Но, к сожалению, многое из того, что невозможно уложить в логичную для человека цепь событий, может быть объяснено лишь божьим промыслом, нам же, простым смертным, остаётся только лишь строить свои догадки.
11.
Начнём с того, что Гоголь сразу же выделяет Анну из круга её семьи. «Вам дано недаром имя благодать. Вы будете, точно, божья благодать для всего вашего семейства и всех вас окружающих. Вам недостаёт только хорошенько всмотреться и узнать свойства и природу всех тех, которые вас окружают, для того, чтобы найти прямую дорогу к душе каждого. Вам недостаёт ещё спокойного размышления и воздержания от ранней готовности действовать, а вы будете иметь непременно благодетельное влияние на всех; я сужу таким образом, основываясь на тех данных, которые заключены в душе вашей и которые я потихоньку подсмотрел, хотя вы их ещё не можете видеть, как часто весьма многое в себе нам доводиться узнать уже после других… У вас будет очень твёрдый характер, твёрже, чем у всех ваших и даже, чем у Михаила Михайловича. Разумеется, вы этого ещё долго в себе не приметите, и даже тогда, когда будете более и более укрепляться».
Эти лестные и одобрительные слова, адресованные Анне Виельгорской, Гоголь написал по прибытию во Франкфурт весной 1844 года, куда его пригласил Жуковский. «Нози тронута была до глубины сердца вашим письмом, - пишет посвящённая в переписку мать Анны, - лицо её как бы просветлелось при чтении ваших пророческих наставлений. Она чувствует необходимость заслужить лестное ваше о ней мнение, только ещё не знает, чем и как начать сие великое предприятие». «Любезный Николай Васильевич! Я всё о вас думаю и провожаю вас мысленно по вашей дороге, стараясь вообразить себе, какая у вас теперь физиономия, куда вы смотрите, что думаете и играете ли усами или просто сидите с сложенными руками, с полузакрытыми глазами, не смотря ни на что и не думая ни о чём?»
Эти слова из письма Анны к Гоголю как нельзя лучше передают её настроение, в них и поразительная наблюдательность, и грусть вынужденной разлуки. Даже Париж, куда Виельгорские переехали в октябре 1844 года, ей кажется уже не таким привлекательным в сравнении с прошлыми впечатлениями, и чтобы разогнать хандру, она садиться за чтения «Вечеров на хуторе близ Диканьки», пытаясь отыскать в них образ автора. «Вы напрасно ищете в моих сочинениях меня, и при том ещё в прежних: там просто идёт дело о тех людях, о которых идёт дело в рассказе» - вынужден был прибегнуть к разъяснениям Гоголь, и далее иронично добавляет: «Вы думаете, что у меня до такой степени длинен нос, что может высунуться даже в повестях, писанных ещё в такие времена, когда был я ещё мальчишка, чуть вышедший из-за школьной скамейки». Степень доверия Анны к Гоголю возрастает с каждым последующим письмом: «Спасибо вам за последнее письмецо ваше, любезный Николай Васильевич! Оно маленькое, но многозначащее для меня. Вы порадовались моею радостью, и это ещё больше увеличило чувство счастья моего. Как достойно поблагодарить вас за то?...».
«Здравствуйте, любезный Николай Васильевич, как вы поживаете и что делаете? Может в эту минуту обо мне думаете и говорите себе: «Какая ленивая, давно мне не писала». Религиозные устремления Анны, которые Гоголь холил и лелеял, опекая её, таким образом, от дурного влияния высшего света, позволяют ей безошибочно отделять «плевелы от зёрен»: «…Здесь в Петербурге (письмо датировано мартом 1846г) и около города, свирепствует заразительная болезнь, le typhus, от которой множество людей каждый день умирает… Несмотря на то, всю зиму танцевали, веселились, и я с прочими, только с разницею, что мне почти всегда было скучно или близко к тому и что мне большой свет ужасным образом надоел. Множество лиц, и всё-таки находишься как будто в уединении. Едешь в свет, теряешь драгоценное время, и всё к ничему, даже не удаётся иногда ума себя развлечь. И о чём говорить с людьми глупыми, или неприятными, или для меня совершенно равнодушными? И всё-таки надобно с ним говорить, и каждый день повторяется тот же самый пустой вздорный разговор. И женщины стали мне противны: самые добрые портятся в этом гадком свете. Где же умные люди? где же возвышенные души? Наша молодёжь разделяется на две классы: первая, в которой находятся несколько умных людей, занимается картами; другая, составленная из самых молодых людей, живёт только ногами, то есть умеет только танцевать. Я вам в пример скажу, любезный Николай Васильевич, что самые модные франты нынешней зимы, с которыми все щеголихи старались танцевать, такие пустые люди, что с ними нельзя иметь даже светского глупого разговора».
Мотивы этих наблюдений перекликаются с темой, затронутой Гоголем в статье «Женщина в свете» из книги «Выбранные места из переписки с друзьями»: «Кто заключил в душе своей такое небесное беспокойство о людях, такую ангельскую тоску о них среди самых развлекательных увеселений, тот много, много может для них сделать; у того повсюду поприще, потому что повсюду люди. Не убегайте же света, среди которого вам назначено быть, не спорьте с провиденьем… С вашей робкой неопытностью, вы теперь в несколько раз больше сделаете, нежели женщина умная и все испытавшая с своей гордой самонадеянностью: ее наиумнейшие убеждения, с которыми она бы захотела обратить на путь нынешний свет, в виде злых эпиграмм посылаются обратно на ее же голову; но ни у кого не посмеет пошевелиться на губах эпиграмма, когда одним умоляющим взором, без слов, вы попросите кого-нибудь из нас, чтобы он сделался лучшим. Отчего вы так испугались рассказов о светском разврате? Он, точно, есть, и еще даже в большей мере, чем вы думаете; но вам и знать об этом не должно. Вам ли бояться жалких соблазнов света? Влетайте в него смело, с той же сияющей вашей улыбкой. Входите в него, как в больницу, наполненную страждущими; но не в качестве доктора, приносящего строгие предписанья и горькие лекарства: вам не следует и рассматривать, какими болезнями кто болен. У вас нет способности распознавать и исцелять болезни, и я вам не дам такого совета, какой бы мне следовало дать всякой другой женщине, к тому способной. Ваше дело только приносить страждущему вашу улыбку да тот голос, в котором слышится человеку прилетевшая с небес его сестра, и ничего больше. Не останавливайтесь долго над одними и спешите к другим, потому что вы повсюду нужны… Вносите в свет те же самые простодушные ваши рассказы, которые так говорливо у вас изливаются, когда вы бываете в кругу домашних и близких вам людей, когда так и сияет всякое простое слово вашей речи, а душе всякого, кто вас ни слушает, кажется, как будто бы она лепечет с ангелами о каком-то небесном младенчестве человека. Эти-то именно речи вносите и в свет».
Только лишь советами Гоголь не ограничивался. Планируя издание в конце 1846 года «Ревизора» с «Развязкой» в пользу бедных, он, в числе других светских женщин, привлекает Анну к сбору сведений о нуждающихся. Нужно отдать должное, она берётся за это поручение с нескрываемым энтузиазмом: «Вы хорошо отгадали, писавши мне, что деятельность мне непременно нужна и что одна деятельная жизнь может спасти меня от обычной хандры. Я вам также благодарна, что вы вспомнили обо мне в этом случае и что, поручивши мне исполнить часть вашего проекта, вы оказали мне доверие, которое возвышает меня в собственных моих глазах».
По совету Гоголя Анна берётся за изучение русской истории и литературы. Помогает ей в этом муж сестры Софьи Владимир Соллогуб. Таким образом Николай Васильевич пытался отвлечь графа от праздности и пагубной привычки к вину. И хотя уроки Анне даются нелегко, она уже спешит поделиться с Гоголем своей радостью: «Вы видите, любезный Николай Васильевич, что со всех сторон меня влечёт сделаться русскою, и как я не сопротивляюсь этому стремлению, но сама ему способствую, сколько могу, так надеюсь, что ваше и моё желание наконец исполниться и что я сделаюсь русскою не только душой, но и языком и познанием России».
«Знаете ли, однако же, что первое труднее последнего, - отвечал Гоголь. – Легче сделаться русскою языком и познаньем России, чем русской душой. Что такое значит сделаться русским на самом деле? В чём состоит привлекательность нашей русской породы, которую мы теперь стремимся развивать наперерыв, сбрасывая всё ей чуждое, неприличное и несвойственное? В чём она состоит? Это нужно рассмотреть внимательно. Высокое достоинство русской породы состоит в том, что она способна глубже, чем другие принять в себе высокое слово евангельское, возводящее к совершенству человека». Многие гоголевские недоброжелатели ставили в своё время под сомнение его компетентность в вопросах истории, имея в виду его преподавательскую деятельность на кафедре истории в Петербургском университете, считая его выскочкой и дилетантом. Если бы они знали, как много и серьёзно он работал над первоисточниками, то мнение их, возможно, не было бы столь категоричным. Его исторический анализ поражает глубиной познания и точной характеристикой: «В истории нашего народа примечается чудное явленье. Разврат, беспорядки, смуты, тёмные порожденья невежества, равно как раздоры и всякие несогласия были у нас ещё, быть может, и в большем размере, чем где-либо. Они ярко выказываются на страницах наших летописей. Но зато в тоже самое время светится свет в избранных сильней, чем где либо. Слышатся также повсюду в летописях следы сокровенной внутренней жизни, о которой подробной повести они нам не передали. Слышна возможность основанья гражданского на чистейших ЗАКОНАХ ХРИСТИАНСКИХ» (выд. Гоголем.)
Последнее заключение, рождённое в муках длительных раздумий, вскормленное опытом пристальных наблюдений, выросло в прочное убеждение и легло в концепцию книги «Выбранные места…» и второго тома «Мёртвых душ». «На корабле своей должности и службы должен теперь всяк из нас выноситься из омута, глядя на кормщика небесного, - писал Гоголь в статье «Страхи и ужасы России» (из книги «Выбранные места…»). - Кто даже и не в службе, тот должен теперь же вступить на службу и ухватиться за свою должность, как утопающий хватается за доску, без чего не спастись никому. Служить же теперь должен из нас всяк не так, как бы служил он в прежней России, но в другом небесном государстве, главой которого уже сам Христос, а потому и все свои отношения ко власти ли, высшей над нами, к людям ли, равным и кружащимся вокруг нас, к тем ли, которые нас ниже и находятся под нами, должны мы выполнить так, как повелел Христос, а не кто другой. И уж нечего теперь глядеть на какие-нибудь щелчки, которые стали бы наноситься от кого бы то ни было, нашему честолюбью или самолюбью, - нужно помнить только то, что ради Христа взята должность, а потому должна быть и выполнена так, как повелел Христос, а не кто другой. Только одним этим средством и может всяк из нас теперь спастись».
Эту концепцию Гоголя критично восприняли многие его современники, сочтя её слишком идеалистичной. Однако в следующем веке святой праведный Иоанн Кронштадтский озвучил концепцию власти, перекликающуюся с концепцией Гоголя: «От Господа подаётся власть, сила, мужество и мудрость Царю управлять своими подданными. Но да приблизятся к престолу достойные помощники, имеющую Божию, правую совесть и страх Божий, любящие Бога и церковь Его, которую Он сам основал на земле. И да бегут от престола все, у коих сожжена совесть, в коих нет совета правого, мудрого, благонамеренного…».
Прошло время, и мы с сожалением можем констатировать, что проблема власти в России по-прежнему остаётся неразрешённой.
12.
Время сороковых годов 19 века родило в беспокойной немецкой голове идею коммунизма. Подхваченная русскими социал-демократами, она превратилась в «красный» кошмар, терзающий Россию почти век. Но долгожданное избавление от этого кошмара не принесло успокоения России – состояние современного общества по-прежнему находится в когтистых лапах дьявольского обольщения. Коммунистические ценности сразу были заменены капиталистическими - карьера, власть, деньги и слава, и как следствие – пьянство, разврат, убийства и предательства. Но давайте посмотрим, всё ли так ужасно или есть ещё надежда? Из статьи Гоголя «Светлое воскресенье»:
«В русском человеке есть особенное участие к празднику светлого воскресенья. Он это чувствует живей, если ему случится быть в чужой земле… Ему вдруг представятся - эта торжественная полночь, этот повсеместный колокольный звон, который как всю землю сливает в один гул, это восклицанье "Христос воскрес!", которое заменяет в этот день все другие приветствия, этот поцелуй, который только раздается у нас, - и он готов почти воскликнуть: "Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!"
Разумеется, все это мечта; она исчезнет вдруг, как только он перенесется на самом деле в Россию или даже только припомнит, что день этот есть день какой-то полусонной беготни и суеты, пустых визитов, умышленных незаставаний друг друга, наместо радостных встреч, - если ж и встреч, то основанных на самых корыстных расчетах; что честолюбие кипит у нас в этот день еще больше, чем во все другие, и говорят не о воскресенье Христа, но о том, кому какая награда выйдет и кто что получит; что даже и сам народ, о котором идет слава, будто он больше всех радуется, уже пьяный попадается на улицах, едва только успела кончиться торжественная обедня, и не успела еще заря осветить земли. Вздохнет бедный русский человек, если только все это припомнит себе и увидит, что это разве только карикатура и посмеянье над праздником, а самого праздника нет. Для проформы только какой-нибудь начальник чмокнет в щеку инвалида, желая показать подчиненным чиновникам, как нужно любить своего брата, да какой-нибудь отсталый патриот, в досаде на молодежь, которая бранит старинные русские наши обычаи, утверждая, что у нас ничего нет, прокричит гневно:
"У нас все есть - и семейная жизнь, и семейные добродетели, и обычаи у нас соблюдаются свято; и долг свой исполняем мы так, как нигде в Европе; и народ мы на удивленье всем"… Как бы этот день пришелся, казалось, кстати нашему девятнадцатому веку, когда мысли о счастии человечества сделались почти любимыми мыслями всех когда обнять все человечество, как братьев, сделалось любимой мечтой молодого человека; когда многие только и грезят о том, как преобразовать все человечество, как возвысить внутреннее достоинство человека; когда почти половина уже признала торжественно, что одно только христианство в силах это произвесть; когда стали утверждать, что следует ближе ввести Христов закон как в семейственный, так и в государственный быт; когда стали даже поговаривать о том, чтобы все было общее - и дома и земли; когда подвиги сердоболия и помощи несчастным стали разговором даже модных гостиных; когда, наконец, стало тесно от всяких человеколюбивых заведений, странноприимных домов и приютов. Как бы, казалось, девятнадцатый век должен был радостно воспраздновать этот день, который так по сердцу всем великодушным и человеколюбивым его движеньям! …Нет, не воспраздновать нынешнему веку светлого праздника так, как ему следует воспраздноваться.
Есть страшное препятствие, есть непреоборимое препятствие, имя ему - гордость. Она была известна и в прежние веки, но то была гордость более ребяческая, гордость своими силами физическими, гордость богатствами своими, гордость родом и званием, но не доходила она до того страшного духовного развития, в каком предстала теперь. Теперь явилась она в двух видах. Первый вид ее - гордость чистотой своей. Обрадовавшись тому, что стало во многом лучше своих предков, человечество нынешнего века влюбилось в чистоту и красоту свою. Никто не стыдится хвастаться публично душевной красотой своей и считать себя лучшим других. Стоит только приглядеться, каким рыцарем благородства выступает из нас теперь всяк, как беспощадно и резко судит о другом. Стоит только прислушаться к тем оправданьям, какими он оправдывает себя в том, что не обнял своего брата даже в день светлого воскресенья.
Без стыда и не дрогнув душой, говорит он: "Я не могу обнять этого человека: он мерзок, он подл душой, он запятнал себя бесчестнейшим поступком; я не пущу этого человека даже в переднюю свою; я даже не хочу дышать одним воздухом с ним; я сделаю крюк для того, чтобы объехать его и не встречаться с ним. Я не могу жить с подлыми и презренными людьми - нежели мне обнять такого человека как брата?" Увы! позабыл бедный человек девятнадцатого века, что в этот день нет ни подлых, ни презренных людей, но все люди - братья той же семьи, и всякому человеку имя брат, а не какое-либо другое… Есть другой вид гордости, еще сильнейший первого, - гордость ума. Никогда еще не возрастала она до такой силы, как в девятнадцатом веке. Она слышится в самой боязни каждого прослыть дураком. Все вынесет человек века: вынесет названье плута, подлеца; какое хочешь дай ему названье, он снесет его - и только же снесет названье дурака. Над всем он позволит посмеяться - и только не позволит посмеяться над умом своим. Ум его для него - святыня. Из-за малейшей насмешки над умом своим он готов сию же минуту поставить своего брата на благородное расстоянье и посадить, не дрогнувши, ему пулю в лоб. Ничему и ни во что он не верит; только верит в один ум свой. Чего не видит его ум, того для него нет. Он позабыл даже, что ум идет вперед, когда идут вперед все нравственные силы в человеке, и стоит без движенья и даже идет назад, когда не возвышаются нравственные силы. Он позабыл и то, что нет всех сторон ума ни в одном человеке; что другой человек может видеть именно ту сторону вещи, которую он не может видеть, и, стало быть, знать того, чего он не может знать. Не верит он этому, и все, чего не видит он сам, то для него ложь. И тень христианского смиренья не может к нему прикоснуться из-за гордыни его ума. Во всем он усумнится: в сердце человека, которого несколько лет знал, в правде, в боге усумнится, но не усумнится в своем уме. Уже ссоры и брани начались не за какие-нибудь существенные права, не из-за личных ненавистей - нет, не чувственные страсти, но страсти ума уже начались: уже враждуют лично из несходства мнений, из-за противуречий в мире мысленном. Уже образовались целые партии, друг друга не видевшие, никаких личных сношений еще не имевшие - и уже друг друга ненавидящие.
Поразительно: в то время, когда уже было начали думать люди, что образованьем выгнали злобу из мира, злоба другой дорогой, с другого конца входит в мир, - дорогой ума, и на крыльях журнальных листов, как всепогубляющая саранча, нападает на сердца людей повсюду. И человеку ли такого века уметь полюбить и почувствовать христианскую любовь к человеку? Исчезнуло даже и то наружно добродушное выраженье прежних простых веков, которое давало вид, как будто бы человек был ближе к человеку. Гордый ум девятнадцатого века истребил его. Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явился в собственном своем виде. Почуя, что признают его господство, он перестал уже и чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеется в глаза им же, его признающим; глупейшие законы дает миру, какие доселе еще никогда не давались, - и мир это видит и не смеет ослушаться. Что значит эта мода, ничтожная, незначащая, которую допустил вначале человек как мелочь, как невинное дело, и которая теперь, как полная хозяйка, уже стала распоряжаться в домах наших, выгоняя все, что есть главнейшего и лучшего в человеке? Никто не боится преступать несколько раз в день первейшие и священнейшие законы Христа и между тем боится не исполнить ее малейшего приказанья, дрожа перед нею, как робкий мальчишка. Что значит, что даже и те, которые сами над нею смеются, пляшут, как легкие ветреники, под ее дудку? Что значат эти так называемые бесчисленные приличия, которые стали сильней всяких коренных постановлений? Что значат эти странные власти, образовавшиеся мимо законных, - посторонние, побочные влияния? Что значит, что уже правят миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а божий помазанники остались в стороне?
Люди темные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят мненьями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, - и мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством! И к чему при таком ходе вещей сохранять еще наружные святые обычаи церкви, небесный хозяин которой не имеет над нами власти? И непонятной тоской уже загорелася земля; черствей и черствей становится жизнь; все мельчает и мелеет, и возрастает только в виду всех один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста. Все глухо, могила повсюду. Боже! пусто и страшно становится в твоем мире! …Отчего же одному русскому еще кажется, что праздник этот празднуется, как следует, и празднуется так в одной его земле? Мечта ли это? Но зачем же эта мечта не приходит ни к кому другому, кроме русского? Что значит в самом деле, что самый праздник исчез, а видимые признаки его так ясно носятся по лицу земли нашей: раздаются слова: "Христос воскрес!" - и поцелуй, и всякий раз так же торжественно выступает святая полночь, и гулы всезвонных колоколов гулят и гудут по всей земле, точно как бы будят нас?
Где носятся так очевидно призраки, там недаром носятся; где будят, там разбудят. Не умирают те обычаи, которым определено быть вечными. Умирают в букве, но оживают в духе. Померкают временно, умирают в пустых и выветрившихся толпах, но воскресают с новой силой в избранных, затем, чтобы в сильнейшем свете от них разлиться по всему миру. Не умрет из нашей старины ни зерно того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Разнесется звонкими струнами поэтов, развозвестится благоухающими устами святителей, вспыхнет померкнувшее - и праздник светлого воскресенья воспразднуется, как следует, прежде у нас, чем у других народов! На чем же основываясь, на каких данных, заключенных в сердцах наших, опираясь, можем сказать это? Лучше ли мы других народов? Ближе ли жизнью ко Христу, чем они? Никого мы не лучше, а жизнь еще неустроенней и беспорядочней всех их.
"Хуже мы всех прочих" - вот что мы должны всегда говорить о себе. Но есть в нашей природе то, что нам пророчит это. Уже самое неустройство наше нам это пророчит. Мы еще растопленный металл, не отлившийся в свою национальную форму; еще нам возможно выбросить, оттолкнуть от себя нам неприличное и внести в себя все, что уже невозможно другим народам, получившим форму и закалившимся в ней. Что есть много в коренной природе нашей, нами позабытой, близкого закону Христа, - доказательство тому уже то, что без меча пришел к нам Христос, и приготовленная земля сердец наших призывала сама собой его слово, что есть уже начала братства Христова в самой нашей славянской природе, и побратанье людей было у нас родней даже и кровного братства, что еще нет у нас непримиримой ненависти сословья противу сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе и которые поставляют препятствие непреоборимое к соединению людей и братской любви между ними, что есть, наконец, у нас отвага, никому не сродная, и если предстанет нам всем какое-нибудь дело, решительно невозможно ни для какого другого народа, хотя бы даже, например, сбросить с себя вдруг и разом все недостатки наши, все позорящее высокую природу человека, то с болью собственного тела, не пожалев самих себя, как в двенадцатом году, не пожалев имуществ, жгли домы свои и земные достатки, так рванется у нас все сбрасывать с себя позорящее и пятнающее нас, ни одна душа не отстанет от другой, и в такие минуты всякие ссоры, ненависти, вражды - все бывает позабыто, брат повиснет на груди у брата, и вся Россия - один человек. Вот на чем основываясь, можно сказать, что праздник воскресенья Христова воспразднуется прежде у нас, чем у других. И твердо говорит мне это душа моя; и это не мысль, выдуманная в голове. Такие мысли не выдумываются. Внушеньем божьим порождаются они разом в сердцах многих людей, друг друга не видавших, живущих на разных концах земли, и в одно время, как бы из одних уст, изглашаются. Знаю я твердо, что не один человек в России, хотя я его и не знаю, твердо верит тому и говорит: «У нас прежде, чем во всякой другой земле, воспразднуется светлое воскресенье Христово!».
Пророчество Гоголя удивительным образом перекликается с пророчеством святого Иоанна Кронштадтского о будущем России: «Я предвижу восстановление мощной России, ещё более сильной и могучей. На костях мучеников, помни, как на крепком фундаменте, будет воздвигнута Русь новая – по старому образцу, крепкая своей верой во Христа Бога и Святую Троицу! И будет по завету святого князя Владимира – как единая церковь! Перестали понимать люди, что такое Русь: она есть подножие престола Господня! Русский человек должен понять это и благодарить Бога за то, что он русский».
Я взял эти две цитаты, чтобы наглядно показать, насколько Гоголь был интуитивно близок по воззрениям с признанными духовными лидерами, и эти откровения – есть плод непрерывного молитвенного труда Гоголя о России.
Однако мы ушли от темы.
13.
Анна была одной из немногих, кто поддержал Гоголя в горькие минуты неудач, связанных с выходом книги «Выбранные места из переписки с друзьями»: «Я вас совершенно узнаю в ваших письмах - для меня всё в них просто, понятно; мне кажется, читая их, что я вас слышу, как вы часто с нами говорили. И я вхожу в ваши чувства, вижу вашими глазами и мыслю вашими мыслями»; «А как ваше здоровье, любезный Николай Васильевич? Неужели ваши бессонницы продолжаются до сих пор? Они ужасно действуют на нервы. Прежде всего постарайтесь спать и употребите для для сего все возможные средства, а во-вторых, постарайтесь быть как можно более спокойны духом, не думайте слишком много о нас, о России, о судьбе и влиянии вашей книги, словом, сделайтесь на короткое время эгоистом, заботитесь только о вашем здоровье, и, делая это, вы именно бедете заботиться о нас, которые так желаем вашего выздоровления и скорого приезда в Россию». В этих искренних, добродушных и заботливых словах двадцатичетырёхлетней девушки чувствуется глубокая душевная привязанность к Гоголю. Мог ли он, замечательный сердцевед, этого не замечать? Конечно же, не мог, но со своей стороны сознательно приложил все усилия, чтобы избежать этой привязанности.
В 1847 году Гоголь нарочно передаёт свою корреспонденцию Вьельгорским через молодого В.В. Апраксина, племянника своего друга графа А. П. Толстого, чтобы познакомить его с Анной. В письме он просит Анну рассказать о своём впечатлении и прибавляет: «Он на мои глаза показался совсем не похожим на других молодых людей, исполнен намерений благих и намерен заняться не шутя благосостоянием истинным своего огромного имения и людей ему подвластных». Но встреча Апраксина и Анны не состоялась. «Я его вовсе не видала, - отвечала Анна. – Он был раз у маменьки, а потом заболел на всю зиму, и весной, как только он выздоровел, он отправился в Москву». Неизвестно, затрагивалась ли в разговоре молодого Апраксина с матерью графиней тема возможной помолвки, во всяком случае, как мы можем теперь видеть, Анна не была в курсе благих намерений любезного Николая Васильевича.
Осенью Гоголь ненадолго приезжает в Петербург и останавливается в доме графа Вьельгорского. Большую часть времени он проводит с младшей дочерью графа Анной. К сожалению, Анна не вела дневник, и единственным источником сведений о характере их отношений может служить их переписка. Сразу по приезде в Москву 29 октября 1848 года, Гоголь отправляет Анне письмо, в котором справляется о том, как идут занятия по русской истории и литературе с участием Владимира Соллогуба, советует «рядом с русскою историей читать историю русской церкви», а также «бросить всякие, даже и малые выезды в свет» и стремиться к общению с людьми, от которых «многому можно научиться».
Кроме того, удивляет в письме та щепетильность, с которой Гоголь даёт рекомендации Анне о сбережении её здоровья: « Ради бога, не сидите на месте более полутора часа, не наклоняйтесь на стол: ваша грудь слаба, вы это должны знать. Старайтесь всеми мерами ложиться спать не позже 11 часов. Не танцуйте вовсе, в особенности бешеных танцев: они приводят кровь в волнение, но правильного движенья, нужного телу, не дают. Да и вам же совсем не к лицу танцы, ваша фигура не так стройна и легка. Ведь вы не хороши собой. Знаете ли вы это достоверно? Вы бываете хороши только тогда, когда в лице вашем появляется благородное движенье; видно черты лица вашего затем уже устроены, чтобы выражать благородство душевное; как скоро вы же нет у вас этого выражения вы становитесь дурны».
Далее в письме проскальзывает любопытная деталь: «Вы видите, что свет вам ничего не доставил: вы искали в нём душу, способную отвечать вашей, думали найти человека, с которым об руку хотели пройти жизнь, и нашли мелочь да пошлость». Таким образом, мы видим, что Гоголь был в курсе душевных устремлений своей подопечной, и это свидетельствует о степени их доверия друг к другу. Далее Гоголь предостерегает Анну: «Есть в свете гадости, которые, как репейники, пристают к нам, как бы мы ни осматривались. К вам кое-что уже пристало; что именно, я покуда не скажу. Храни вас бог также от поползновений на так называемую светскую любезность. Сохраняйте простоту дитяти – это лучше всего». Примечательно, что ещё в 1846 году Смирнова сообщала Гоголю о своём впечатлении от знакомства с графиней матерью и Анной Вьельгорской: «Меж нами будь сказано, я, живши в Павлине, разлюбила вашу графиню Вьельгорскую и Нази (Анну). Они обе заражены бароновской спесью, и Нази очень и очень увлекается польками и всем светским блеском. Добродетель их какая-то католическая, гордая и сухая. Софья и Апполина (сёстры Анны) и оба графы Вьельгорские(братья Анны) – вот мои любезные». Александра Осиповна, пресытившись слащавыми отзывами Гоголя об Анне, и не разделяя его восторга, решила добавить от себя ложку дёгтя. Но Гоголя это не смутило, напротив, с ещё большим энтузиазмом окунулся он в свою идею патриотического и церковного воспитания Анны. И пусть наивным мечтам Гоголя не суждено было сбыться так, как он этого хотел, пусть он обманулся в ней, и магнетическая зависимость Анны от света оказалась сильнее его целомудренных предписаний, пусть… Но он не остался в стороне, он не был равнодушен к судьбе Анны, и это безусловно заслуживает глубокого уважения.
В переписке Гоголя есть письмо без даты, которое первыми биографами писателя было отнесено к весне 1850 года. По их разумению, письмо было написано после неудачного сватовства Гоголя к А. М. Вьельгорской.
Вот оно: « Мне казалось необходимым написать вам хотя бы часть моей исповеди. Принимаясь писать её, я молил бога только о том, чтобы сказать в ней одну сущую правду. Писал, поправлял, марал, вновь начинал писать и увидел, что нужно изорвать написанное. Нужна ли вам точно моя исповедь? Вы взглянете, может быть, холодно на то, что лежит у самого сердца моего, или же с иной точки зрения, и тогда может всё показаться в другом виде. И что писано было затем, чтобы объяснить дело, может только потемнить его.
Совершенно откровенная исповедь должна принадлежать богу. Скажу вам из этой исповеди одно только: я много выстрадался с тех пор, как расстался с вами в Петербурге. Изныл весь душой, и состоянье моё так было тяжело, так тяжело, как я не умею вам сказать. Оно было ещё тяжелее оттого, что мне некому было его объяснить, не у кого было испросить совета или участия. Ближайшему другу я не мог его поверить, потому что сюда замешались отношенья к вашему семейству; всё же, что относится до вашего дома, для меня святыня. Грех вам, если вы станете продолжать сердиться на меня за то, что я окружил вас мутными облаками недоразумений. Тут было что-то чудное, и как оно случилось, я до сих пор не умею вам объяснить. Думаю, всё случилось от того, что мы ещё не довольно друг друга узнали и на многое очень важное взглянули легко, по крайней мере, гораздо легче, чем следовало. Вы бы все меня лучше узнали, если бы случилось нам прожить подольше где-нибудь вместе не праздно, но за делом. Зачем, в самом деле, не поживёте вы в подмосковной вашей деревне? Вы уже более двадцати лет не видали ваших крестьян. Будто это безделица: они нас кормят, называя нас же своими кормильцами, а нам некогда даже через двадцать лет взглянуть на них! Я бы к вам приехал также. Мы бы все вместе принялись дружно хозяйничать и заботиться о них, а не о себе. Право, это было бы хорошо и для здоровья и веселей, чем обыкновенная бессмысленная жизнь на дачах. А если бы при этом каждый помолился покрепче богу о том, чтобы помог ему исполнить долг свой, - мы бы, верно, все стали через несколько времени в такие отношения друг к другу, в какие следует нам быть. Тогда бы и мне и вам оказалось видно и ясно, чем я должен быть относительно вас. Чем-нибудь да должен же я быть относительно вас: бог недаром сталкивает так чудно людей. Может быть, я должен быть не что другое в отношении (вас), как верный пёс, обязанный беречь в каком-нибудь углу имущество господина своего. Не сердитесь же; вы видите, что отношенья наши хотя и возмутились на время каким-то налётным возмущением, но всё же они не таковы, чтобы глядеть на меня как на чужого человека, от которого должны вы таить даже то, что в минуты огорченья хотело бы выговорить оскорблённое сердце».
Неискушённый читатель наверняка согласиться с предложенной версией о сватовстве Гоголя, ведь психологический анализ письма свидетельствует в пользу этого.
Допустим, что Гоголь действительно сватался к А.М.Вьельгорской. Тогда вероятное время сватовства должно приходиться на пребывание Гоголя в Петербурге, т.е. до 14 октября 1848 года. Логика подсказывает, что получив отказ, он, должно быть, болезненно переживал его, и начало его письма: «Скажу вам из этой исповеди одно только: я много выстрадался с тех пор, как расстался с вами в Петербурге» - говорит в пользу этих предположений. Вероятно, и время написания этого письма должно быть близкое к приезду в Москву, пока, как говорится «не остыл пыл».
Но через две недели после приезда в Москву, т. е. 29 октября, Гоголь отправляет другое письмо, в котором справляется о том, как идут занятия по русской истории и литературе с участием Владимира Соллогуба, советует «рядом с русскою историей читать историю русской церкви», а также «бросить всякие, даже и малые выезды в свет» и стремиться к общению с людьми, от которых «многому можно научиться».
Далее выговаривает её за нерадение к своему здоровью и предостерегает её от излишнего увлечения светской жизнью: «Вы видите, что свет вам ничего не доставил: вы искали в нём душу, способную отвечать вашей, думали найти человека, с которым об руку хотели пройти жизнь, и нашли мелочь да пошлость(4). Бросьте же его совсем. Есть в свете гадости, которые, как репейники, пристают к нам, как бы мы ни осматривались. К вам кое-что уже пристало; что именно, я покуда не скажу. Храни вас бог также от поползновений на так называемую светскую любезность. Сохраняйте простоту дитяти – это лучше всего».
Мы видим, что в этом письме нет никаких фактов, указывающих на свершившееся сватовство Гоголя и, связанных с ним, недоразумений. Наоборот, в нём слышится отчасти диктат воспитателя, отчасти раздражение, отчасти разочарование своей подопечной. А единственным недоразумением может служить тот факт, что, несмотря на то, что Гоголь датировал его 29 октября, т.е. через две недели по приезде в Москву, Анна 7 ноября вопрошает его: «Любезный Николай Васильевич, вот уже месяц, как вы от нас уехали, и до сих пор мы не получили от вас никаких известий».
И 24 февраля 1849 года, отправляя Гоголю письмо, Анна по-прежнему в недоумении: «Любезный Николай Васильевич. Вы нас совершенно забываете или очень заняты, иначе я не могу объяснить себе ваше долгое молчание». Получается, что или Гоголь отправил его не вовремя, занятый переездом в дом графа Толстого, или Анна получила его по истечении почти пяти месяцев(!). Кстати, именно в письме от 24 февраля, Анна упоминает о планах семьи Вьельгорских посетить летом свою деревню, недалеко от Коломны: «Нам всем очень хочется поехать на нынешнее лето в нашу деревню, недалеко от Коломны, и там же случаем остановиться в Москве и хорошенько рассмотреть этот для нас совершенно незнакомый город». В ответном письме от 30 марта Гоголь признаётся, «что испытал в это время, как не проходит нам безнаказанно, если мы хотя на миг отводим глаза свои от того, к которому ежеминутно должны быть приподняты наши взоры, и увлечёмся хотя на миг какими-нибудь желаньями земными наместо небесных. Но бог был милостив и спас меня, как спасал уже не раз». О чём идёт здесь речь - сложно сказать, однако косвенно можно предположить, что описанные события могут иметь связь с теми, о которых Гоголь упоминает в своём письме без даты.
Затем уже Гоголь в письме от 16 апреля вопрошает Анну: ««Христос воскрес! На моё длинное письмо вы не словечка, Софья Михайловна тоже. А я писал и к вам и к ней за три дня до Светлого воскресенья. Если вы на меня за что-нибудь рассердились… Но нет, вы на меня не могли рассердиться, добрейшая Анна Михайловна. За что вам на меня сердиться? Верно, это случилось так само собою. Вам просто пришла лень, неохота писать, оттого и не написалось». Заметим, что Гоголь часто повторяет «рассердились», «рассердиться», «сердиться». Нет ли здесь отголоска того события, о котором мы ещё пока ничего не знаем?
22 мая Гоголь получает ответ, но не от Анны, а от её сестры Софьи, и с несказанной радостью сразу же отправляет ответ:
«Как вы меня обрадовали вашими строчками! Да наградит вас за них бог. День 22 мая, в который я получил ваше письмо, был один из радостнейших дней, каких я мог только ожидать в нынешнее скорбное моё время. Если бы вы видели, в каком страшном положении была до полученья его душа моя, вы бы это поняли. Приехал я в Москву с тем, чтобы засесть за «Мёртвые души», с окончанием которых у меня соединено было всё, и даже средства моего существования. Сначала работа шла хорошо, часть зимы провелось отлично, потом опять отупела голова; не стало благодатного настроения и высокого размягчения душевного, во время которого вдохновенно совершается работа. И всё во мне вдруг ожесточилось, сердце очерствело. Я впал в досаду, в хандру, чуть не в злость. Не было близких моему сердцу людей, которых бы в это время я не обидел и не оскорбил в припадке какой-то холодной бесчувственности сердца. Я действовал таким образом, как может только действовать в состоянье безумия человек, и воображая в то же время, что действую умно. Но бог милосерд. Он меня наказал нервическим сильным расстройством, начавшимся с приходом весны, болезнью, которая для меня страшнее всех болезней, после которой, однако же, если я выносил её покорно и смирялся, наступало почти всегда благодатное расположение. Внезапно растопившаяся моя душа заныла от страшной жестокости моего сердца. С ужасом вижу я, что в нём лежит один эгоизм, что, несмотря на уменья ценить высокие чувства, я их не вмещаю в себе вовсе, становлюсь хуже, характер мой портиться, и всякий мой поступок уже есть кому-нибудь оскорбление. Мне страшно за себя так, как никогда доселе. Скажу вам, что не один раз в это время я молил заочно и мысленно Анну Михайловну и вас молиться за меня крепко и крепко. Не знаю слышали ли это ваши сердца. Но всякий раз, когда я представлял себе мысленно вас обоих, молящихся обо мне, мне становилось легче, и надежда на милосердье божье во мне пробуждалась».
3 июня Гоголь сообщает Анне о получении долгожданного её письма (оно не сохранилось). В нём есть любопытный отрывок: «Понимаю, что прогулки без цели скучны. Вот отчего мне казалось, что жизнь в деревне могла бы больше доставить пищи душе вашей, нежели на даче. Сделать четыре, пять вёрст в день, затем, чтобы взглянуть на труд и работы поселян, какие производяться в разных местах имения, совсем не то, что наша обыкновенная прогулка. Там невольно можно ознакомиться с бытом тех людей, с которыми так тесно связано наше собственное существование, и чрез то прийти в возможность помогать им». В этом письме Гоголь вспоминает о факте, который упомянут им в письме без даты, т.е. о совете Анне посетить деревню. Таким образом, можно условно обозначить вероятное время написания Гоголем письма без даты, а именно - 24 февраля, когда Анна сообщила Гоголю о желании семьи посетить летом деревню, и письмо Гоголя от 3 июня, где он ссылается на своё письмо без даты.
Кроме того, в письме от 30 марта Гоголь досадует на то, "как не проходит нам безнаказанно, если мы хотя на миг отводим глаза свои от того, к которому ежеминутно должны быть приподняты наши взоры, и увлечёмся хотя на миг какими-нибудь желаньями земными наместо небесных". Таким образом, время написания письма становиться ещё более определённее.
Почему "земные желания" писателя литературоведами сводятся непременно к женитьбе, и почему они отказывают ему в простом земном желании пожить в деревне вместе с семьёй своей подопечной - вопросы к литературоведам. Известная практичность Гоголя в бытовых вопросах, а также жажда новых впечатлений могла подсказать ему такую идею. Другой вопрос, как отреагировали на это сами Виельгорские, и какие сделали для себя выводы.
Интересен ещё один факт из переписки Гоголя. 18 ноября 1848 года Гоголь в письме А. О. Смирновой из Москвы в ответ на её просьбу проявить участие в занятиях с младшей дочерью Аксакова отвечал: «Вашим советом позаняться хандрящею девицею также не воспользовался. Я думаю, что обращаться с девушкой есть дело женщины, а не мужчины. Поверьте, девушка не способна почувствовать возвышенно-чистой дружбы к мужчине; непременно заронится инстинктивно другое чувство, ей сродное, и беда обрушится на несчастного доктора, который с истинно братским, а не другим каким чувством подносил ей лекарство. Женщина – другое дело; у нее уже есть обязанности. Притом она не ищет уже того, к чему девушка стремится всем существом». Таким образом, Гоголь чётко видел ту грань в отношениях воспитателя и воспитанницы, переступив которую можно было оказаться в двусмысленном положении.
Известна реакция сестры Гоголя Анны Васильевны, ознакомившаяся с предположениями биографа Гоголя В. И. Шенрока о сватовстве писателя к Анне Вьельгорской: «Меня очень огорчил Шенрок, хотя еще не читала его статьи, но из его писем узнала, и писала ему, что это сватовство невероятно! Возвратясь из Иерусалима, он не в таком был настроении, говорил, что желает пожить с нами в деревне, хозяйничать, построить домик, где бы у каждого была своя комната <...> Мне кажется, он не думал о женитьбе, всегда говорил, что он не способен к семейной жизни! Я написала Шенроку об этом». Трудно себе представить, чтобы Гоголь, задумывая сватовство, не поставил в известность собственную мать, не испросив прежде у неё благословения.
Кроме того известна и сама позиция Гоголя в отношении замужества своих сестёр: «По мне, хоть бы даже и самая последняя вздумала пожертвовать безмятежием безбрачной жизни на это мятежное состояние, я бы сказал «С богом!» - если бы возможны были теперь счастливые браки. Но браки теперь не есть пристроение к месту, нет: расстройство разве, ряд новых нужд, новых тревог, убивающих, изнуряющих забот». Не лишним будет напомнить читателю пожелание самого Гоголя сёстрам, чтобы в родовом имении был выстроен дом для незамужних девиц, пожелавших остаться верными Господу. Всё это наводит на мысль, что Гоголь отраднее для себя воспринимал идею безбрачия.
Можно предположить, что подобные мысли он мог внушать и Анне, наравне с известными нам советами «бросить свет» и заняться попечением о своих крестьянах. Можно себе представить, как могла на всё это отреагировать мать Анны, графиня Луиза Карловна Вьельгорская, урождённая баронесса Бирон, не представляющая свою жизнь вне света. К тому же Анне шёл двадцать шестой год, и в мыслях своих о подходящей партии для своей дочери, она была далека от христианской морали Гоголя, если даже не раздражена диктатом новоявленного «духовника» Анны. К тому же свет всегда полон слухами и сплетнями - то, что Гоголь называет «гадостями», и внимание писателя к молодой девице не могло остаться незамеченным.
Недаром же Владимиру Соллогубу взбрело написать, что «Анна Михайловна (Виельгорская), кажется, единственная женщина, в которую влюблён был Гоголь». А Вьельгорским выдумать легенду о сватовстве писателя, и в передаче Шенрока она звучит унизительной для Гоголя: «Виельгорские, как большинство людей титулованных и принадлежащих высшему кругу, никогда не могли бы допустить мысли о родстве с человеком, так далеко отстоявшим от них по рождению. Анна Михайловна, конечно, не думала о возможности связать свою судьбу с Гоголем. Оказалось, что Виельгорские, при всем расположении к Гоголю, не только были поражены его предложением, но даже не могли объяснить себе, как могла явиться такая странная мысль у человека с таким необыкновенным умом».
Как бы там ни было, а «недоразумения» никак не отразилась на отношениях Гоголя и Анны, и после них продолжалась их переписка. Однако со временем она потеряла для Гоголя значимость, во-первых, потому, что он всецело теперь принадлежал другой идее – написанию «Мёртвых душ», а во-вторых, стало очевидным отсутствие перспективы в их отношениях с Анной, прельстившейся вниманием известного писателя к своей особе, но не сумевшей понять смысл его намерений.
Анна Виельгорская вышла замуж за князя А. И. Шаховского уже после смерти Гоголя, но брак этот не был долгим. Она пережила Гоголя всего лишь на девять лет.
Я умышленно нарушил хронологию событий, чтобы более не возвращаться к этой очень деликатной и не совсем однозначной теме. Вернёмся в 1844 год.
14.
14 декабря 1844 года Гоголь обращается в письме из Франкфурта к Шевырёву с таким заявлением: «Я наказываю себя лишеньем денег, следуемых мне за выручку собрания моих сочинений. Лишенье это, впрочем, мне не стоит никакого пожертвования, потому что я не был бы спокоен, если бы употребил эти деньги в свою пользу. Всякий рубль и копейка этих денег куплены неудовольствием, огорчениями и оскорблением многих; они бы тяготели на душе моей; а потому должны быть употреблены все на святое дело. Все деньги, вырученные за них, отныне принадлежат бедным, но достойным студентам; достаться они должны им не даром, но за труд».
С подобным же заявлением Гоголь обратился и к Плетнёву. Этот, безусловно, благородный поступок писателя, не нашёл одобрения у друзей. Шевырёв напомнил Гоголю о его долговых обязательствах. Смирнова, посвящённая в дело Плетнёвым, попыталась увещевать сыновним долгом перед матерью. Гоголь был непреклонен: «Оставим эти деньги на то, на что они определены. Эти деньги выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое. И если бы добрая мать моя узнала, с какими душевными страданиями для её сына соединилось всё это дело, то не коснулась бы её рука ни одной копейки из этих денег, напротив, продала бы из своего собственного состояния и приложила бы от себя ещё к ним». Отметим для себя, что это, возможно, один из немногих примеров в русской истории назначения частным лицом премии бедным, но способным (!) студентам, оставаясь при этом инкогнито, и добавим, что очень немногие литературные деятели века нынешнего могли бы лишить себя денежного довольствия в пользу бедных студентов.
1845 год оказался для Гоголя тяжёлым. «Здоровье моё стало плоховато, - пишет Гоголь Языкову в январе 1845 года из Франкфурта, - и Копп и Жуковский шлют меня из Франкфурта, говоря, что это мне единственное средство. Нервическое тревожное беспокойство и разные признаки совершенного расклеения во всём теле пугают меня самого. Еду, а куда и сам не знаю». Друг Гоголя А. П. Толстой и Виельгорские приглашают его в Париж, но эта поездка не принесла ожидаемого результата.
«Здоровье моё слабеет, и не хватает сил для занятий» - сообщает Гоголь из Парижа Смирновой. В марте он возвращается во Франкфурт. «Хотя можно сказать, что до Франкфурта добрался один только мой нос, - пытается бодриться Гоголь в письме к Виельгорским, - да несколько костей, связанных на живую нитку жиденькими мускулами, но дух бодр». Александра Смирнова, обеспокоенная болезненным состоянием друга, чтобы как-то поддержать его материальное положение, выхлопотала у царя для Гоголя пенсион на три года. Однако и это не улучшило положение. «Бог отъял на долгое время от меня способность творить, - писал Гоголь Смирновой. - Я мучил себя, насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие своё, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением, и ничего не мог сделать, и всё выходило принуждённо и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевали мною от этой причины…». Смерть, словно призрак, ходит за ним по пятам: «Тело моё дошло до страшных охладеваний; ни днём, ни ночью я ничем не мог согреться. Лицо моё пожелтело, а руки распухли и почернели и были ничем не согреваемый лёд, так что прикосновение их ко мне меня пугало самого» (из письма графу Толстому в конце марта 1845 года). В порыве отчаяния он сжигает (!) второй том «Мёртвых душ» и пишет завещание. Напомним читателям, что предыдущее завещание было писано Гоголем в 1840 году в Вене тоже в критическом состоянии. Однако это, опубликованное впоследствии в «Выбранных местах», сразу поразило всех странной основательностью. Вот некоторые выдержки из него, которые нашли своё отражение в событиях нашего времени, и до сих пор воспринимаются неоднозначно.
«Завещаю тела моего не погребать по тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться... Будучи в жизни своей свидетелем многих печальных событий от нашей неразумной торопливости во всех делах, даже и в таком, как погребение, я возвещаю это здесь в самом начале моего завещания, в надежде, что, может быть, посмертный голос мой напомнит вообще об осмотрительности. Предать же тело мое земле, не разбирая места, где лежать ему, ничего не связывать с оставшимся прахом; стыдно тому, кто привлечется каким-нибудь вниманием к гниющей персти, которая уже не моя: он поклонится червям, ее грызущим; прошу лучше помолиться покрепче о душе моей, а вместо всяких погребальных почестей угостить от меня простым обедом нескольких не имущих насущного хлеба».
В 1931 году специальным правительственным постановлением было принято решение о переносе праха Гоголя, Хомякова и Языкова и других известных лиц из Данилова монастыря, на месте которого устраивалась детская колония. 31 мая 1931 года прах Гоголя был перезахоронен на кладбище Новодевичьего монастыря. В эти годы в творческих кругах Москвы ходили слухи(5).
Слухи распускали участники эксгумации (несмотря на предписание органов НКВД о неразглашении). Сейчас трудно понять, чем являлись на самом деле слухи – скрытым сигналом обществу, что не всё было благополучно с перезахоронением, или желанием прославиться «на костях», как трудно понять нездоровый интерес ко всему, что связано с Гоголем…
Е.М.Феоктистов, свидетель похорон Гоголя, писал Тургеневу в 1852 году: « Он лежал в лавровом венке, а в руках был букет иммортелей. Я сорвал листок с венка и взял цветок иммортелей – на память».
То же упоминает в письме Иванову художник Иордан: «Он лежал в сюртуке… с лавровым венком на голове, который при закрытии гроба был снят и принёс весьма много денег от продажи листьев сего венка. Каждый желал обогатить себя сим памятником».
Можно ли полагать, что деятели века другого, ставшие свидетелями эксгумации, будут удерживать себя от соблазна взять что-нибудь из гроба себе «на память»?
В 2009 году журналистам удалось обнаружить в государственных архивах «Акт» о произведении эксгумации праха Гоголя. В нём, к сожалению, нет ничего, кроме констатации факта перезахоронения и подписей лиц, участвующих в этом перезахоронении.
Любопытно, что могила писателя в разные годы 19, 20 и настоящего века претерпевала изменения. Это убедительно доказывают художественные зарисовки и фотографические снимки.
МОГИЛА ГОГОЛЯ НА КЛАДБИЩЕ ДАНИЛОВСКОГО МОНАСТЫРЯ В МОСКВЕ (Картина маслом Голованова. Писана в первые месяцы после погребения писателя, 1852 г.)
http://feb-web.ru/feb/litnas/texts/l58/l58-760-.htm
http://www.grafika.ru/item/03-003247?r=6568
http://www.bibliotekar.ru/rusGogol/85.htm
Последовательно изучив все изображения, можно сделать вывод, что версия насчёт возможной утраты останков Гоголя (или перенесение на кладбища останков, не принадлежащих писателю) не является такой уж неправдоподобной, если учесть множество преобразований могилы, совершённых с момента захоронения Гоголя на Даниловском кладбище до переноса его на Новодевичье кладбище. Мы видим, как изменялся задний и близкий фон могилы, её размеры, появление надгробья и голгофы с крестом, а также чугунной ограды.
Так, например, на графическом изображении русского художественного журнала №31 за 1853 год могила писателя представляла поросший травой холмик, обозначенный бордюром. Примечательно, что на ней нет… креста, который мы видели на картине художника Голованова, писаной в год смерти Гоголя. Жалкий вид могилы как отображение отстранённости внимания общества, сосредоточенного на межпартийной борьбе или личного пожелания покойного «ничего не связывать с оставшимся прахом»?
В пятидесятую годовщину смерти писателя газета искра помещает материал художника В.Волкова о посещении родины Гоголя, и фотографические снимки могилы писателя в Даниловом монастыре. Здесь же помещена литография картины заброшенной могилы 1853 года.
http://www.bibliotekar.ru/rusGogol/85.htm
Сразу бросаются в глаза колоссальные преобразования места погребения, которые произошли за этот временной промежуток. Во-первых, на заднем плане мы уже не видим белого величественного обелиска с соседней могилы, на месте его возвышаются постройки новых монастырских корпусов, то есть кладбище урезалось в размерах за счёт построек. Ещё более отчётливо это заметно на фотографическом снимке 1930 года.
Конструктивно для установки массивного надгробия и валуна с крестом требовалось сооружение фундамента. Это предполагает выкапывание грунта, но не вскрытие могилы. Таким образом, технологическая задача земле копателей 19 века отличалась от технологической задачи земле копателей 20 века, занимающихся эксгумацией. К тому же земле копателям 20 века предстояло выполнить колоссальный объём работ в ограниченные властями сроки.
Писатель В.Г. Лидин, составивший подробное описание эксгумации, вспоминает, что «могилу Гоголя вскрывали почти целый день. Она оказалась на значительно большей глубине, чем обычные захоронения. Начав её раскапывать, натолкнулись на кирпичный склеп необычайной прочности, но замурованного отверстия в нём не обнаружили; тогда стали раскапывать в поперечном направлении с таким расчетом, чтобы раскопка приходилась на восток (т. е., именно головой к востоку, по православному обряду, должен был быть предан земле покойник), и только к вечеру был обнаружен еще боковой придел склепа, через который в основной склеп и был в своё время вдвинут гроб».
Выходит, что для нагромождения памятников на могиле писателя, в 19 веке пришлось выкапывать гроб, сооружать склеп с боковым пределом и вставлять туда гроб? Мне представляется маловероятным, что заказчики и исполнители этих работ в 19 веке пошли на то, чтобы беспокоить прах изыманием из могилы гроба. Хотя, я не и исключаю такой возможности по техническим причинам. Ответ на этот вопрос могли бы дать сведения из архива С.Шевырёва, занимающегося организацией установки памятника(6).
«Завещаю не ставить надо мною никакого памятника и не помышлять о таком пустяке, христианина недостойном. Кому же из близких моих я был действительно дорог, тот воздвигнет мне памятник иначе: воздвигнет он его в самом себе своей неколебимой твердостью в жизненном деле, бодреньем и освеженьем всех вокруг себя. Кто после моей смерти вырастет выше духом, нежели как был при жизни моей, тот покажет, что он, точно, любил меня и был мне другом, и сим только воздвигнет мне памятник».
Памятник Гоголю работы скульптора Н.Андреева, созданный на добровольные пожертвования благодарных граждан России, был торжественно открыт в Москве к столетию рождения писателя в 1909 году. Гениальное решение скульптора не нашло понимания у идеологов пролетарского искусства, и памятник убрали на задворки Москвы. На место согбенного и отрешённого от всего внешнего Гоголя встал статный и гордо взирающий свысока антипод. О гоголевском значении памятника никто никогда не думал.
«Объявляю также во всеуслышанье, что, кроме доселе напечатанного, ничего не существует из моих произведений: все, что было в рукописях, мною сожжено, как бессильное и мертвое, писанное в болезненном и принужденном состоянии. А потому, если бы кто-нибудь стал выдавать что-либо под моим именем, прошу считать это презренным подлогом. Но возлагаю вместо того обязанность на друзей моих собрать все мои письма, писанные к кому-либо, начиная с конца 1844 года, и, сделавши из них строгий выбор только того, что может доставить какую-нибудь пользу душе, а все прочее, служащее для пустого развлеченья, отвергнувши, издать отдельною книгою. В этих письмах было кое-что послужившее в пользу тем, к которым они были писаны. Бог милостив; может быть, послужат они в пользу и другим, и снимется чрез то с души моей хотя часть суровой ответственности за бесполезность прежде написанного».
Последнее пожелание Гоголь успел выполнить сам, но об этом позднее. Господь даровал ему ещё семь лет жизни.
«Существование моё было в продолжение некоторого времени в сомнительном состоянии, - писал Гоголь Плетнёву 28 ноября 1845 года из Рима, куда переехал после длительного лечения в европейских лечебницах, - Я едва было не откланялся; но бог милостив: я вновь почти оправился… Много, много в это трудное время совершилось в душе моей, и да будет благословенна вовеки воля Пославшего мне скорби и всё то, что мы обыкновенно приемлем за горькие неприятности и несчастия. Без них не воспиталась бы душа моя как следует для труда моего; мертво и холодно было бы всё то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как сама правда».
Почувствовав себя лучше, Гоголь приступил к работе. Замысел новой книги не выходил у него из головы. Измучавшись поиском концептуально нового художественного решения второго тома поэмы, Гоголь поспешил обратиться к публицистике. Материалом для книги должны были послужить «выбранные места из переписки с друзьями», затрагивающие злободневные вопросы общественно-политической, культурной и религиозной жизни России. Принявшись за обработку материала, Гоголь, к своему удивлению, почувствовал необыкновенный прилив сил и вдохновения. «И всё мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, - делился позднее он своими мыслями в письме Плетнёву, - и продолжалось всё это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это просто чудо и милость божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращение трудных, болезненных моих припадков». Уже к концу октября 1846 года Гоголь отправляет Плетнёву последние тетради «Выбранных мест…» с настойчивой просьбой незамедлительно начать печатание книги: «Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит это моё сердце и необыкновенная милость божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной».
Вместе с выходом книги в свет Гоголь озабочен новой постановкой на сцене и печатным изданием «Ревизора с Развязкой», которые должны были последовать сразу же за печатанием «Выбранных мест». Михаил Щепкин в роли «первого комического актёра» должен был донести до зрителя замысел автора «Ревизора», побудить их к переосмыслению комедии: город, в котором разворачивается действие комедии – есть «наш же душевный город», ревизор – «наша проснувшаяся совесть»; «В безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей». Однако аллегорические намёки Гоголя в театре были восприняты в штыки, и прежде всего самим Щепкиным. «Не давай те мне никаких намёков, - в сердцах писал он Гоголю, - что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки: это люди, между которыми я взрос и почти состарился, - видите ли, какое давнее знакомство. Вы из целого мира собрали несколько лиц в одно сборное место, в одну группу, с этими людьми в десять лет я совершенно сроднился, и вы хотите их отнять у меня. Нет, я их вам не отдам, не отдам, пока существую. После меня переделывайте хотя в козлов, а до тех пор я не уступлю вам даже Держиморды, потому что и он мне дорог». Старик Аксаков тоже не остался в стороне: «Скажите мне, положа руку на сердце: неужели ваши объяснения «Ревизора» искренни? Неужели вы, испугавшись нелепых толкований невежд и дураков, сами святотатственно посягаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их аллегорическими лицами? Неужели вы не видите, что аллегория внутреннего города не льнёт к ним, как горох к стене, что название Хлестакова светскою совестью не имеет смысла?»
Сценическая постановка «Ревизора с Развязкой» была запрещена цензурой по причине нарушения «принятых при императорских театрах правил, исключающих всякого рода одобрения артистов – самими артистами» (по сюжету пьесы артисты театра в прощальный бенефис возлагают «первому комическому актёру» на голову венец). Категоричность друзей поколебало решение Гоголя издавать пьесу – в переработанном виде она вошла, наряду с другими неизданными произведениями, в посмертное собрание сочинений писателя.
Между тем, Гоголя ожидало ещё одно разочарование, связанное с выходом «Выбранных мест».
15.
«По делам моим произошла совершенная бестолковщина, - пишет Гоголь Смирновой из Неаполя в начале 1847 года, сразу же по получении экземпляра только что изданной книги. – Из книги моей напечатана только одна треть, в обрезанном и спутанном виде, какой-то странный оглодок, а не книга. Плетнёв объявляет весьма холоднокровно, что просто не пропущено цензурой. Самые важные письма, которые должны составить существенную часть книги, не вошли в неё, - письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бедами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу государю и всем моим соотечественникам». Как и в случае с «Мёртвыми душами», он просит всех близких присылать ему любые суждения о книге. Восторженные отзывы Плетнёва, Смирновой, Жуковского, Анны Виельгорской и некоторых других растворились в бурном потоке беспощадной критики его бывших почитателей.
«Друг мой! – писал Гоголю старик Аксаков. - Если вы желали произвести шум, желали, чтобы высказались и хвалители, и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если эта была с вашей стороны шутка, то успех превзошёл самые смелые ожидания: все одурачено. Противники и защитники представляют бесконечно разнообразный ряд комических явлений… Но увы! Нельзя обмануть себя: вы искренне подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучений, которых образчик содержится в вашей книге… вы грубо и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога, и человека».
Шевырёв был ещё категоричнее: «Ты избалован был всей Россиею: поднося тебя славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство».
Белинский, некогда первым рассмотревший многогранность таланта Гоголя, без всякого подобострастия возвысивший его в родоначальники нового направления русской литературы – «натуральной школы», во втором номере «Современника» за 1847 год опубликовал разгромную статью по поводу выхода новой книги Гоголя, в которой открыто обвинил его в измене своему писательскому призванию. Гоголь, взволнованный такой неожиданно жёсткой рецензией, поспешил в письме объясниться: «Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженого, а потому почти всё приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые покамест, ещё загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом». Белинский получил письмо Гоголя, находясь на лечении от чахотки в Зальцбрунне. «Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, - вспоминал позднее Анненков, живший в это время вместе с критиком, - Белинский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: - «А! Он не понимает, за что люди на него сердятся, - надо растолковать ему это. Я буду ему отвечать».
Жёлчь, излитая Белинским на бумагу, вошла в советскую литературу под названием: «Знаменитое письмо Белинского Гоголю из Зальцбрунна». А вот ответ Гоголя на долгое время ушёл из поля зрения советских литературоведов и историков как не отвечающий коммунистической идеологии.
«Не стану защищать мою книгу, - писал Гоголь Белинскому. - Как отвечать на которое-нибудь из ваших обвинений, когда все они мимо? Я сам на неё напал и нападаю. Она была издана в торопливой поспешности, несвойственной моему характеру, рассудительному и осмотрительному. Но движенье было честное. Никому я не хотел ею польстить или покадить. Я хотел ею только остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке, в каком вдруг очутились все вещи мира. Я попал в излишества, но, говорю вам, я этого даже не заметил… Никакого не было у меня своекорыстного умысла. Ничего не хотел я ею выпрашивать. Это не в моей натуре. Есть прелесть в бедности. Вспомнили б вы по крайней мере, что у меня нет даже угла, и я стараюсь только о том, как бы облегчить мой небольшой походный чемодан, чтоб легче было расставаться с миром…
Вам показались ложью слова мои государю, напоминающие ему о святости его званья и его высоких обязанностей. Вы называете их лестью. Нет, каждому из нас следует напоминать, что званье его свято, и тем более государю. Пусть вспомнит, какой строгий ответ потребуется от него. Но если каждого из нас званье свято, то тем более званье того, кому достался трудный и страшный удел заботиться о миллионах…
Вы говорите кстати, будто я спел похвальную песнь нашему правительству. Я нигде не пел. Я сказал только, что правительство состоит из нас же. Мы выслуживаемся и составляем правительство. Если же правительство огромная шайка воров, или, вы думаете, этого не знает никто из русских? Рассмотрим пристально, отчего это? Не оттого ли эта сложность и чудовищное накопление прав, не оттого ли, что мы все, кто в лес, кто по дрова? Один смотрит в Англию, другой в Пруссию, третий во Францию. Тот выезжает на одних началах, другой на других. Один суёт государю тот проект, другой опять иной. Что ни человек, то разные проекты и разные мысли, что ни город, то разные мысли и проекты… Как же не образоваться посреди такой разладицы ворам и всевозможным плутням и несправедливостям, когда всякий видит, что везде завелись препятствия, всякий думает только о себе и о том, как бы себе запасти потеплей квартирку?..
Вы отделяете церковь от Христа и христианства, ту самую церковь, тех самых пастырей, которые мученической своей смертью запечатлели истину всякого слова Христова, которые тысячами гибли под ножами и мечами убийц, молясь о них, и наконец утомили самих палачей, так что победители упали к ногам побеждённых, и весь мир исповедал это слово. И тех самых пастырей, этих мученников-епископов, вынесших на плечах святыню церкви, вы хотите отделить от Христа, называя их несправедливыми истолкователями Христа. Кто же, по-вашему, ближе и лучше может истолковать теперь Христа? Неужели нынешние коммунисты и социалисты, объясняющие, что Христос повелел отнимать имущества и грабить тех, которые нажили себе состояние? Опомнитесь!..
Что мне сказать вам на резкое замечание, будто русский мужик не склонен к религии и что, говоря о боге, он чешет у себя другой рукой пониже спины, замечание, которое вы с такой самоуверенностью произносите, как будто век обращались с русским мужиком? Что тут говорить, когда так красноречиво говорят тысячи церквей и монастырей, покрывающих русскую землю. Они строятся не дорами богатых, но бедными лептами неимущих, тем самым народом, о котором вы говорите, что он с неуваженьем отзывается о боге, и который делится последней копейкой с бедным и богом, терпит горькую нужду, о которой знает каждый из нас, чтобы иметь возможность принести усердное подаяние богу…
Отзывы ваши о помещике вообще отзываются временами Фонвизина. С тех пор много, много изменилось в России, и теперь показалось многое другое. Что для крестьян выгоднее, правление одного помещика, уже довольно образованного, который уже воспитался в университете и который всё же стало быть, уже многое должен чувствовать или быть под управлением многих чиновников, менее образованных, корыстолюбивых и заботящихся о том только, чтобы нажиться? Да и много есть таких предметов, о которых есть каждому из нас подумать заблаговременно, прежде нежели с пылкостью невоздержного рыцаря и юноши толковать об освобождении, чтобы это освобожденье не было хуже рабства.
… Ещё меня изумила эта отважная самонадеянность, с которою вы говорите: «Я знаю общество наше и дух его», и ручаетесь в этом… Живя почти без прикосновенья с людьми и светом, ведя мирную жизнь журнального сотрудника, во всегдашних занятиях фельетонными статьями, как вам иметь понятие об этом громадном страшилище, которое неожиданными явленьями ловит нас в ту ловушку, в которую попадают все молодые писатели, рассуждающие обо всём мире и человечестве, тогда как довольно забот нам и вокруг себя… Я встречал в последнее время много прекрасных людей, которые совершенно сбились. Одни думают, что преобразованьями и реформами, обращеньем на такой и другой лад можно поправить мир; другие думают. Что посредством какой-то особенной, довольно посредственной литературы, которую вы называете беллетристикой, можно подействовать на воспитание общества. Но благосостояние общества не приведут в лучшее состояние ни беспорядки, ни пылкие головы. Брожение внутри не исправить никаким конституциям. Общество образуется само собою, общество слагается из единиц. Надобно, чтобы каждая единица исполнила должность свою. Нужно вспомнить человеку, что он вовсе не материальная скотина, но высокий гражданин высокого небесного государства. Покуда он хоть сколько-нибудь не будет жить жизнью небесного гражданина, до тех пор не придёт в порядок и земное гражданство.
… Слова мои о грамотности вы приняли в буквальном, тесном смысле. Слова эти были сказаны помещику, у которого крестьяне земледельцы. Мне даже было смешно, когда из этих слов вы поняли, что я вооружался против грамотности. Точно как будто бы об этом теперь вопрос, когда это вопрос, решённый уже давно нашими отцами. Отцы и деды наши, даже безграмотные, решили, что грамотность нужна. Не в этом дело. Мысль, которая проходит сквозь всю мою книгу, есть та, как просветить прежде грамотных, чем безграмотных, как просветить прежде тех, которые имеют близкие столкновения с народом, чем самый народ, всех этих мелких чиновников и власти, которые все грамотны и которые между тем много делают злоупотреблений. Поверьте, что для этих господ нужнее издавать те книги, которые, вы думаете, полезны для народа. Народ меньше испорчен, чем всё это грамотное население. Но издать книги для этих господ, которые бы открыли им тайну, как быть с народом и с подчинёнными, которые им поручены, не в том обширном смысле, в котором повторяется слово: не крадь, соблюдай правду или: помни твои подчинённые люди такие же как и ты, и тому подобные, но которые могли бы ему открыть, как именно не красть и чтобы точно соблюдалась правда».
Повинуясь ли христианскому смирению или сочувствуя болезненному состоянию Белинского, но Гоголь не отправил это письмо своему оппоненту. Вместо него был отправлен мягкий ответ, в котором Гоголь признавал:
«Мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писания до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что, укорившие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон, обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон. Не все вопли услышаны, не все страданья взвешены. Мне кажется даже, что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух построенья полнейшего, нежели когда-либо прежде: как бы то ни было, но всё выходит теперь внаружу, всякая вещь просит и её принять в соображенье, старое и новое выходят на борьбу, и чуть только на одной стороне перельют и попадут в излишество, как в отпор тому переливают на другой. Наступающий век есть век разумного сознания; не горячась, он взвешивает всё, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной средины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря прошедших времён; мы ребёнки перед этим веком. Поверьте мне, что и вы, и я виноваты равномерно перед ним… Точно таким же образом, как я упустил из виду современные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете…». Не дано было Белинскому и сотоварищам понять значение этих слов - слишком цепко держал их дьявол в своих объятиях: «Какая запутанная речь! – заметил Виссарион Григорьевич после их прочтения, – да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту».
Черновые наброски неотправленного письма, в разорванном виде, были найдены среди прочих бумаг после смерти писателя. Стараниями первого биографа Гоголя П. Кулиша, а позднее Г. Фридлендера, письмо было реконструировано и вошло в академическое издание сочинений писателя. Время – великий судья - всему определил своё место, и гоголевские предостережения России прозвучали в истории как горькое предсказание прошлому веку и строгое напоминание веку настоящему.
16.
В начале 1848 года Гоголь предпринимает поездку в Иерусалим. Ещё в мае 1842 года, уезжая за границу, он писал своему другу Данилевскому: «Это будет моё последнее и, может быть, самое продолжительное удаление из отечества: возврат мой возможен только через Иерусалим». Пережив испытания болезнью, муки творчества и неудачу, связанную с выходом книги, которую он называл своей «единственной дельной книгой», Гоголь вдвойне ощущает потребность духовного обновления и приобщения святых тайн у гроба Господня. С просьбой о выдаче беспошлинного паспорта для поездки в Иерусалим он обращается к самому царю. Николай I, содействуя благим намерениям писателя, просьбу удовлетворил и распорядился министерству иностранных дел снабдить его ещё и рекомендательными письмами ко всем консулам для оказания всевозможного содействия ему на всём пути следования.
Из Неаполя на пароходе «Капри» Гоголь добрался до Мальты. «В Мальте должен я отдохнуть, - сообщал он друзьям. - Против всякого чаяния, в Мальте почти вовсе нет тех комфортов, где англичане: двери с испорченными замками, мебель простоты гомеровской, и язык невесть какой. Аглицкого почти даже и не слышно. Плохой отелишко, в котором я остановился, разве только после скверного парохода «Капри» может показаться приятным». Минуя водным путём Константинополь и Смирну, Гоголь прибыл в Бейрут, где остановился у русского генерального консула Константина Базили, своего однокашника по Нежинскому лицею. Из Бейрута в Иерусалим, Гоголь отправился в сопровождении Базили и взятых в провожатые арабов. Длинный и утомительный путь проходил через знойные пустыни Сирии. Базили, в записи первого биографа писателя Н. Кулиша, вспоминает, что физически слабый и привычный к комфортам Гоголь очень тяжело переносил этот переезд. Беспрестанно жалуясь Базили на дорожные неудобства и, нередко сопровождая свои жалобы весьма экспрессивными жестами, Гоголь, совершенно не замечая присутствия воинственных арабов, перешёл в крайность по отношению к своему товарищу, призванному олицетворять могущество Российской империи на Ближнем Востоке. Базили, понимавшему опасность такого поворота событий, пришлось, в довольно жёсткой форме, указать зарвавшемуся приятелю его место. «Это заставило поэта молчать, - пишет Кулиш, - а мусульманам дало почувствовать, что Базили всё-таки полновластный визирь «великого падишаха», и что выше его нет визиря в империи».
Поездка в Иерусалим освежила силы, но не принесла ожидаемого душевного устроения. «Моё путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика чёрствость моего сердца. Друг, велика эта чёрствость! – делится своими ощущениями Гоголь в письме Жуковскому в апреле 1848 года. – Я удостоился провести ночь у гроба спасителя, я удостоился приобщиться святых тайн, стоявших на самом гробе, - и при всём том я не стал лучше, тогда как всё земное должно бы во мне сгореть и остаться одно небесное». Горькое чувство неудовлетворённости приводит его к мысли, что он ещё не достоин милости божьей, а посему должен проявить больше усердия не только в молитве, но и в конкретных делах. Этому непреложному правилу Гоголь будет следовать до конца своих дней.
Весной 1848 года Гоголь вместе с Базили прибывают в Одессу. Отбыв положенное время карантин, спешит домой в Васильевку, однако успевает встретиться с братом Пушкина Львом Сергеевичем, княжной Репниной и Александром Стурдзой. Встреча с последним оставила в его памяти незабываемое впечатление. «Мы виделись мало: час с небольшим, - писал Гоголь Стурдзе через два года. - Только прошлись по саду вашего приютного обиталища, да едва тронулись в разговоре таких вопросов, о которых хотелось бы душе поговорить подольше. Но, несмотря на это, этот час и эта прогулка осталась в памяти моей как что-то очень отрадное». Александр Стурдза служил при императоре Александре I в министерстве иностранных дел, в 1819 году вышел в отставку. В истории России памятен своим крайне негативным отношением к немецким университетам, считая их рассадниками революционного духа и атеизма. Своё мнение отразил в докладе царю, подготовленном к Аахенскому конгрессу. Гоголю, интуитивно пришедшему к подобным взглядам, было приятно найти в Стурдзе своего единомышленника. В конце 1850 года Гоголь не преминёт возможностью ещё раз посетить Одессу, чтобы встретиться с этим умнейшим и, как оказалось, дальновидным человеком.
9 мая, в день своих именин, Гоголь приехал в Васильевку. Сестра Елизавета записала в этот день в своём дневнике: «1848г. 9 мая именины брата. - В четыре часа получаем письмо из Полтавы от С.В.Скалон с нарочным, что брат будет сегодня или завтра. Это очень нас обрадовало; я плакала от радости. После человек открыл, что он уже едет и сейчас будет. – Как он переменился! Такой серьёзный сделался; ничто, кажется, его не веселит, и такой холодный и равнодушный к нам. Как мне это было больно». Мать и сёстры, почувствовавшие перемену в Гоголе, попытались развеять его грустное настроение, устроив в честь его приезда сельские гуляния с любимыми паничем украинскими песнями и плясками, но тот оказался ко всему равнодушным. С таким же равнодушием Гоголь воспринял торжественно обставленный в его честь приём у попечителя Киевского учебного округа М. Юзефовича, чем глубоко разочаровал присутствовавших молодых профессоров, жаждавших встречи с великим писателем и специально для такого случая приодевшихся в новенькие вицмундиры. Многие объяснили для себя такое поведение Гоголя гордынею, свойственной большинству людей, выбившихся из грязи в князи, и не преминули упрекнуть его в этом в своих жалких воспоминаниях. То же разочарование предстоит испытать при встрече всем его старым знакомым, никак не ожидавшим увидеть совершенно другого Гоголя. Но очень немногие попытаются найти и понять истинную причину этой перемены – желание самого писателя быть другим.
Лето 1848 года выдалось в Украине необычайно жарким - выгорали большие поля с хлебом, во всей губернии разыгралась эпидемия холеры. Не избежал болезни и Гоголь. Едва почувствовав себя лучше, он уже спешит на полевые работы, чтобы поддержать морально крестьян, заботу о которых считал для себя святым долгом. Испытывая сам нужду в деньгах, обращался к друзьям о присылке денег, из которых большая часть отдавалась бедствующим крестьянам. Вспомоществование крестьянам оказывалось Гоголем и в дальнейшем, где бы он не находился и в каком бы затруднительном материальном положении не был. Верным помощником ему в этом была младшая сестра Ольга. Ольга, не получившая, в отличие от своих сестёр Елизаветы и Анны, институтского образования, была очень набожной девушкой и имела от бога дар - силой молитвы и природными средствами лечить людей. Повинуясь воле Всевышнего, она просила Его иногда в молитвах наслать на неё болезнь, чтобы на себе испытать новое лечебное средство. Гоголь её очень ценил и уважал за это.
В начале сентября 1848 года Гоголь приезжает в Москву, но из старых знакомых застаёт только Аксаковых – все остальные пребывали на дачах или в деревнях. И Гоголь уезжает в Петербург, где поселяется на квартире графа Виельгорского. Многие петербургские знакомые находят его поздоровевшим и даже немного пополневшим, а щеголеватая наружность Гоголя, по выражению Плетнёва, «никак не вписывалась в образ автора «Переписки»».
А вот на встрече с молодыми писателями, организованной по инициативе Гоголя А.Комаровым (преподавателя русской словесности и одного из приближённых к Белинскому людей) Гоголь производит весьма невыгодное для себя впечатление. Так, по крайней мере, отзываются в своих воспоминаниях сами приглашённые, среди которых были Гончаров, Григорович, Некрасов, Панаев и Дружинин. «Я, - пишет Некрасов, - Белинский (Некрасов ошибается – Белинский умер весной 1848 года), Панаев и Гончаров надели фраки и поехали представляться, как к начальству. Гоголь и принял нас, как начальник принимает чиновников; у каждого что-нибудь спросил и каждому что-нибудь сказал. Я читал ему стихи «Родина». Выслушал и спросил: «Что же вы дальше будете писать?» - «Что бог на душу положит». – «Гм!..» - и больше ничего. Гончаров, помню обиделся его отзывом об «Обыкновенной истории».
Панаеву тоже не понравилось чванство Гоголя. Будучи по природе своей человеком ветреным, склонным к досужим домыслам и преувеличениям, Панаев не преминул в своих воспоминаниях указать на следующий факт. «На предложение хозяина откушать, Гоголь отказался, ссылаясь на плохое самочувствие и позднее время, согласившись разве только выпить рюмку малаги, которой в доме только и недоставало». «Хозяин дома, - пишет Панаев, - умолил его подождать малаги. Через полчаса бутылка была принесена. Он налил себе полрюмочки, отведал, взял шляпу и уехал, несмотря ни на какие просьбы. Не знаю, как другим, мне стало как-то легче дышать после его отъезда». Встреча с молодыми писателями, задуманная Гоголем, видимо, для того, чтобы реабилитировать себя после недавнего провала «Переписки», оставила лишь чувство глубокого разочарования. Антураж этой встречи, напоминающей своей помпезностью встречу с молодыми профессорами в Киевском учебном округе, разумеется, не могла способствовать близкому и откровенному разговору. И вина в этом не только самого Гоголя, искушаемого вниманием молодых литераторов, но и самих литераторов, сотворивших из него кумира.
В Петербурге Гоголь встречается с Прокоповичем и Анненковым, свидетелем революционных событий в Париже. «Всё, что рассказывает он, как очевидец, о парижских происшествиях, просто страх: совершенное разложение общества. Тем более и это безотрадно, что никто не видит никакого исхода и выхода и отчаянно рвётся в драку, затем, чтобы быть только убиту. Никто не в силах вынесть страшной тоски этого рокового переходного времени, и почти у всякого ночь и тьма вокруг. А между тем слово молитва до сих пор ещё не раздавалась ни на чьих устах» - пишет он Данилевскому из Петербурга. Предсказания, описанные Гоголем в его последней книге, начали сбываться, но пока не в России.
17.
14 октября 1848 года Гоголь возвращается в Москву и поселяется, по обыкновению, у Погодина, на Новодевичьем поле, но уже через два месяца перебирается в дом графа Толстого, на Никитском бульваре. Здесь он находит покой и отдохновение, так необходимое ему для занятий. «Соображаю, думаю и обдумываю второй том «Мёртвых душ» - делится он своими творческими планами с Плетнёвым. - Читаю преимущественно то, где слышится сильней присутствие русского духа. Прежде, чем примусь серьёзно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка». Эти слова из письма, написанного в конце ноября 1848 года, показались для Плетнёва обнадёживающими, но уже в мае 1849 года он получает от Гоголя совершенно другое письмо: «Я не снёс покорно и безропотно бесплодного, черствого состояния, последовавшего скоро за минутами некоторой свежести, пророчившими вдохновенную работу, и сам произвёл в себе опять тяжёлое расстройство нервическое, которое ещё более увеличилось от некоторых душевных огорчений. Я до того расколебался, и дух мой пришёл в такое волнение, что никакие медицинские средства и утешения не могли действовать. Уныние и хандра мною одолели снова».
Несмотря на болезненное состояние, работа на второй частью поэмы продолжается. И уже летом 1849 года Гоголь, гостивший у Смирновой в Калуге, читает ей и домочадцам первую главу второго тома поэмы. Ту же главу он читает Аксаковым в подмосковном Абрамцеве. Ивану Капнисту, сыну известного украинского драматурга Василия Капниста, исполнявшему должность гражданского московского губернатора, Гоголь, по слухам, прочитал, чуть ли не девять глав поэмы. Если брать в расчёт суеверие Гоголя не читать никому и ничего из написанного вплоть до окончания работы, то становиться очевидным, что чтение первых глав могут косвенно свидетельствовать об окончании второго тома, по крайней мере, в черновом его варианте. Однако Гоголь почему-то не спешит с заверениями об окончании работы.
Из письма Жуковскому 14 декабря 1849 года: «Творчество моё лениво. Стараясь не пропустить и минуты времени, не отхожу от стола, не отодвигаю бумаги, не выпускаю пера – но строки лепятся вяло, а время летит невозвратно. Или, в самом деле 42 года есть для меня старость, или так следует, чтобы мои «Мёртвые души» не выходили в это мутное время, когда, не успевши отрезвиться, общество ещё находиться в чаду и люди ещё не пришли в состояние читать книгу как следует, то есть прилично, не держа её вверх ногами? Здесь все, и молодёжь и старость, до того запутались в понятиях, что не может само дать себе отчёта. Одни в полном невежестве дожёвывают европейские уже выплюнутые жеваки. Другие изблёвывают своё собственное несворенье. Редкие, очень, очень редкие слышат и ценят то, что в самом деле составляет нашу силу. Можно сказать, что только одна церковь и есть среди нас ещё здоровое тело".
В письме Плетнёву от 21 января 1850 года он сетует на возраст, недостаток времени, болезненное состояние и тому подобное, и заключает: «Конец делу ещё не скоро, т.е. разумею конец «Мёртвых душ». Все почти главы соображены и даже набросаны, но именно не больше, как набросаны; собственно написанных две-три и только. Я не знаю даже, можно ли творить быстро собственно художественное произведение».
«Болен, изнемогаю духом, требую молитв и утешения и не нахожу нигде. С болезнию моей соединилось такое нервическое волнение, что ни минуты не посидит мысль моя на одном месте и мечется, бедная, беспокойней самого больного». Это из письма Смирновой, написанного в феврале 1850 года.
«С нового года напали на меня разного рода недуги. Всё болею и болею: климат допекает. Куда убежать от него, ещё не знаю; пока не решился ни на что. Болезни приостановили мои занятия с «Мёртвыми душами», которые пошли было хорошо. Может быть, - болезнь, а может быть, и то, что, как поглядишь, какие глупые настают читатели, какие бестолковые ценители, какое отсутствие вкуса… - просто не подымаются руки. Странное дело, хоть и знаешь, что труд твой не для какой-нибудь переходной современной минуты, а всё-таки современное неустройство отнимает для него спокойствие». А это уже из письма Прокоповичу, датированного 29 марта 1850 года.
Гоголю, на тот момент, сорок один год - можно сказать, расцвет жизненных и творческих сил, а впечатление производит человека больного и уставшего от бремени прожитых лет. Но, как это не покажется странным - Гоголь действительно устал. Устал от житейской неустроенности, от претензий на него литературных партий, от возложенных на него надежд и ожиданий друзей, от непонимания читателей, а главное, от творческой неразрешённости. В наше время психотерапевты прекрасно лечат подобные пограничные состояния человеческой психики, названия которым – неврозы. Во времена Гоголя лучшее, что могли предложить доктора – водные процедуры, которые отчасти оказывали на пациента благотворное действие. В случае с Гоголем дело обстоит сложнее. Гоголевские неврозы и фобии формировались годами, с детства, поэтому психокоррекция такого пациента потребовала бы достаточно усилий. Предположения, высказанные ещё графом Соллогубом (7), а затем получившие развитие у некоторых псевдоисследователей, о наличии у Гоголя психического заболевания, т.е. патологического расстройства психики, не имеют достаточно убедительного подтверждения психиатров. По крайней мере, нет ни одной публикации с полным профессиональным разбором истории болезни Гоголя.
Высказывания же отдельных представителей медицины можно рассматривать, как попытку произвести сенсацию, обратить на себя внимание - не больше.
К сожалению, психосоматическая патология Гоголя долгое время рассматривалась однобоко, с акцентом на психическую составляющую, а соматическая (органическая) оставалась почему-то в тени. Так кому-то было выгодно выстраивать образ психопатической личности. Это, на их взгляд, рационально объясняет состояние Гоголя, побудившее его к сожжению второго тома поэмы. А соматические жалобы писателя, отражённые в его переписке, рассматривались как аггравация.
В последнее время у некоторых изыскателей появились предположения в пользу рецидивирующей малярии, которой писатель переболел в Италии. Совершенно неопределённо можно говорить об онкологическом заболевании (желудка?)(8), сопровождающиеся кахексией, т.е. крайним истощением, упомянутым почти всеми знакомыми писателя, в том числе и Верой Аксаковой:
«Мы все были поражены его ужасной худобой. Ах, как он худ, как он худ страшно", - говорили мы...». Более того, проследив переписку и хронику современников за 1849 -1852гг. можно вывести заключение о прогрессировании имеющегося заболевания или возникновения нового уже с весны 1849 года.
Именно весной Гоголь почувствовал себя плохо, и это было свидетельством не только затянувшегося творческого кризиса и нервного расстройства. Здесь имеют место очевидные соматические проблемы.
"Я нашёл Гоголя хуже здоровьем, чем оставил: он опять расстроился было нервами, похудел очень..." (из письма И. Аксакова А.Смирновой 16 мая 1849 года).
"Он казался худым и испитым человеком..." (из записок И. Тургенева о впечатлении, произведённом на него Гоголем в Большом театре Москвы в середине октября 1851 года).
"Нездоровится что-то. Голова, как в тисках...» . Этот ответ Гоголя на вопрос гостей о причинах его преждевременного ухода, приводит в своих воспоминаниях Г.Данилевский. Он, как и другие гости, принял это за отговорку, и далее высказывает свои догадки на этот счёт, никак не согласующиеся с плохим самочувствием Гоголя.
То есть Гоголю не верят. А, может быть, зря?..
5 ноября 1851 года наблюдательный Тургенев, присутствовавший при чтении Гоголем "Ревизора" для актёров московского театра, снова отмечает болезненный вид писателя: "В тот день он смотрел, точно больным человеком...".
Протоиерей Ф. Образцов в своих воспоминаниях о ржевском священнике отце Матфее Константиновском приводит такие слова отца Матфее о внешности Гоголя: "Гоголь был не прежний Гоголь, а больной, совершенно больной человек, изнурённый постоянными болезнями, цвет лица был землянистый, пальцы опухли...".
Казалось бы, самое время обратиться к врачам за помощью. Однако Гоголь не только не спешит обратиться к врачам, напротив - он их избегает. Об этом свидетельствует и доктор Тарасенков.
Вера Сергеевна Аксакова вспоминает, что 3 февраля 1852 года Гоголь зашёл к ним, Аксаковым, и сразу же сел, со словами: "Я пришёл к вам пешком прямо от обедни и устал".
"В лице его точно было утомление," - подтверждает Вера Сергеевна.
4 февраля Гоголь вновь зашёл к Аксаковым, и Варвара Сергеевна вновь отмечает "какое-то томление и сонливость" в лице. На предложение Аксаковой поехать к общим знакомым, Гоголь отказался, ссылаясь на то, что ему необходимо ещё зайти к Хомякову, а затем быть дома, чтобы пораньше лечь спать. "Сегодня ночью я чувствовал озноб," - объяснял он, - "впрочем, он мне особенно спать не мешал.".
"Это, верно, нервный", - высказывает Аксакова свои предположения Гоголю. "Да, нервное," - соглашается Гоголь.
4 февраля уже Шевырёв замечает перемену в лице Гоголя. 5 февраля Шевырёв посетил Гоголя в его доме: "Он жаловался мне на расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали". Дали ему каломель, антисептическое средство, учитывая бродившую по Москве тифозную инфекцию, то есть ничего криминального.
В это время Гоголь начинает поститься, осознавая, что слаб и, вряд ли, сможет выдержать пощение. В этом многие увидели суицидальную попытку, то есть желание уморить себя голодом. Однако мне представляется, что причина лежит глубже. Психологически так ведёт себя тот, кто понял неотвратимость скорого конца. Иррациональность такого поступка состоит в том, чтобы достойно принять этот конец пощением, исповедью и причастием. В этом христианский подвиг Гоголя.
Могут рассматриваться разные версии соматической патологии с позиций кардиологии, гастроэнтерологии, эндокринологии и т.д., и все они будут гипотетическими, т.к. не сохранилось никаких документальных врачебных свидетельств, за исключением записок доктора Тарасенкова, часто увлекающегося внешними, не относящимися к медицине, подробностями. Разумеется, это не могло способствовать удовлетворению запросов будущих поколений исследователей истории болезни великого писателя, представляя им полное право на собственные измышления.
Психическая составляющая гоголевской истории болезни может рассматриваться, на мой взгляд, в контексте своеобразного восприятия больным происходящего с ним, неосознанной трансформации ощущений в высказываниях, часто вводящих посторонних больше в заблуждения, сомнения и недоверия, нежели приближающих к пониманию. И это уже особенности творческой натуры. Кроме того, в сознании писателя постоянно доминировала мысль о фатальности своей болезни по аналогии с рано почившими братом Гоголя Иваном и его отцом, Василием Афанасьевичем. Такие ожидания существенно ограничивали во времени творческую и жизненную перспективу писателя, заставляли его работать в непомерно жёстком ритме и, таким образом, ускорили его уход.
В вопросах медицины Гоголь придерживался тех позиций, что действия врачей посредственны в сравнении с безграничными возможностями божественного вмешательства в тот или иной исход болезни. Гоголь – православный христианин, ищет душевного успокоения в усердных молитвах и в общении со своим духовником – отцом Матфеем Константиновским. Именно этому человеку он поверяет свои мысли, испрашивает совета и благословения на труд: «Никогда ещё не чувствовал так бессилия своего и немощи, пишет Гоголь о. Матфею. – Так много есть, о чём сказать, а примешься за перо, - и не подымается. Жду, как манны, орошающего освежения свыше. Видит бог, ничего бы не хотелось сказать, кроме того, что служит к прославлению его святого имени. Хотелось бы живо, в живых примерах, показать тёмной моей братии, живущей в мире и играющей жизнью, как игрушкою, что жизнь не шутка. И всё, кажется, обдумано и готово, но перо не подымается. Нужной свежести для работы нет, и (не скрою перед вами) это бывает предметом тайных страданий, чем-то вроде креста. Впрочем, может быть, всё это происходит от изнуренья телесного. Силы физические мои ослабели. Я всю зиму был болен. Не уживается с нашим холодным климатом мой холоднокровный, несогревающийся темперамент. Ему нужен юг. Думаю опять, с богом, пуститься в дорогу, в странствие, на Восток, под благотельнейший климат, навеваемый окрестностями святых мест. Дорога всегда действовала на меня освежительно – и на тело, и на дух».
Местом своего будущего паломничества Гоголь избирает святой Афон в Греции. Греческая святыня, представляющая собой конгломерат православных монастырей с величайшей историей и богатейшим собранием древних церковных рукописей, не могла не заинтересовать писателя, занимающегося в то время художественной адаптацией старых церковнославянских произведений к современному литературному языку. Ещё в 1845 году, находясь в Париже, Гоголь знакомится с учителем - эллинистом Федором Беляевым и берёт у него уроки греческого, чтобы читать в подлиннике тексты Божественной Литургии Иоанна Златоуста, Василия Великого. Это было крайне необходимо ему для работы над книгой «Размышления о Божественной Литургии» - произведении, которое «должно было донести юношеству сокровенный смысл этого священного действия». Книгу Гоголь хотел издать инкогнито, малым форматом и продавать по низкой цене, чтобы она была доступна широкому кругу читателей, однако, в связи с подготовкой к печати «Выбранных мест», не успел закончить работу. «Размышления» были опубликованы уже после смерти писателя и более не переиздавались. Широкому кругу читателей они не известны до сих пор, как и другие духовные произведения Гоголя – «Правило жития в мире», «Светлое воскресенье», «Христианин идет вперед», «Несколько слов о нашей Церкви и духовенстве».
К сожалению, поездке Гоголя на Афон не суждено было осуществиться, зато господь сподобил его посетить, и не раз, величайшую русскую православную святыню – Козельскую Введенскую Оптину пустынь, расположенную в калужской губернии. «Я заезжал на дороге в Оптину пустынь и навсегда унёс о ней воспоминание. Я думаю, на самой Афонской горе не лучше. Благодать видимо там присутствует, - писал он графу Толстому в июле 1850 года. – Это слышится в самом наружном служении, хотя и не можем объяснить себе, почему. Нигде я не видал таких монахов. С каждым из них, мне казалось, беседует всё небесное. Я не расспрашивал, кто из них как живёт: их лица сказывали сами всё. Самые служки меня поразили светлой ласковостью ангелов, лучезарной простотой обхождения; самые работники в монастыре, самые крестьяне и жители окрестностей. За несколько вёрст, подъезжая к обители, уже слышишь её благоухание: всё становится приветливее, поклоны ниже и участия к человеку больше». Наблюдения Гоголя справедливы и через сто пятьдесят с лишним лет. Это с полной уверенностью могу подтвердить и я, имевший счастье посетить пустынь в паломнической поездке. Святость этой земли не омрачили и годы большевистского лихолетья.
В середине июня 1850 года Гоголь вместе с М. Максимовичем отправляется в Малороссию. Семейные обстоятельства, связанные с неурожаями и голодом, обязывают его быть в Васильевке. По пути Гоголь заезжает в Подольск, где встречается с семьёй Хомякова, затем в Малый Ярославец в Николаевский монастырь отслужить молебен, после чего в Калугу к А. Смирновой. Из Калуги путники свернули в Оптину пустынь, где Гоголь отстоял всенощную, имел долгую беседу с преподобными игуменом Моисеем и старцем Макарием, познакомился с новыми монастырскими изданиями, с огромным интересом прочёл рукописный вариант книги пустынника-аскета Исаака Сирина. Результатом этого прочтения явилась запись карандашом на полях 11 главы первого издания «Мёртвых душ»: «Это я писал в "прелести" , это вздор - прирожденные страсти - зло, и все усилия разумной воли человека должны быть устремлены для искоренения их. Только дымное надмение человеческой гордости могло внушить мне мысль о высоком значении прирожденных страстей - теперь, когда стал я умнее, глубоко сожалею о «гнилых словах», здесь написанных. Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь, вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение "Мертвых душ". Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здравую психологию и не кривое, а прямое понимание души, встречаем у подвижников-отшельников. То, что говорят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, - не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимания природы души».
Из пустыни на непродолжительное время заезжают к И. Киреевскому в Долбино и к А. Елагиной в Петрищев.
В Глухове 25 июня друзья расстались, условившись встретиться через два месяца в Васильевке. В продолжение всего путешествия, вспоминал Максимович, Гоголь пребывал в спокойном расположении духа: «Он был немножко рассеян, немножко прихотлив, порой детски затейлив, порой как будто грустен, но постоянно спокоен, как бывает спокоен старик, переиспытавший много на веку своём и убедившийся окончательно, что всё в мире совершается по строгим законам необходимости и что причина каждого неприятного для нас явления может скрываться вне границ не только нашего влияния, но и нашего ведения». То же безмятежное настроение отмечают родные Гоголя во всё время пребывания его в деревне. «Меня часто просил играть ему на фортепиано малороссийские песни, - вспоминала младшая сестра Ольга. - «А ну-ка, - говорит, - сыграй мне чоботы». Стану играть, а он слушает и ногой притоптывает. Ужасно любил он малороссийские песни. Видела я, как он раз нищих позвал, и они ему пели. Но это он хотел сделать так, чтобы никто из нас не видел: он позвал их к себе в комнату. Брат жил тогда во флигеле».
В том же расположении духа Гоголь оставался и в Одессе, куда приехал на зимовку в конце октября 1850 года. Вспоминает княжна В. Н. Репнина: «В Одессе, где Гоголь прожил довольно времени, он почти ежедневно бывал у моего брата, который отвёл ему особенную комнату с высокой конторкой, чтобы ему можно было писать стоя; а жил он не знаю где. У моего брата жили молодые люди малороссияне, занимавшиеся воспитанием его младших сыновей. Жена моего брата была хорошая музыкантша; Гоголь просил её аккомпанировать хору всей этой молодёжи на фортепиано, и они под руководством Гоголя пели украинские песни». По словам княжны, «все в доме брата, не исключая прислуги и дворни, восхищались, во-первых, тем, что «сочинитель» молится совсем как простой человек, кладёт поклоны и, вставая, сильно встряхивает волосами, и во-вторых, что он любит петь и слушать простые песни».
А. Толчёнов, актёр одесской труппы, случайно встретивший Гоголя в компании своих коллег, так описывает свои впечатления: «Соколов (член дирекции театра) представил меня. «А! Добро пожаловать, - сказал Гоголь, вставая и с радушной улыбкой протягивая мне руки. – Милости просим в нашу беседу… Садитесь здесь, возле меня, - добавил он, отодвигая и с радушной улыбкой протягивая мне свой стул и давая мне место. Я сел, робость моя пропала. Гоголь, с которого я глаз не спускал, занялся исключительно мной. Расспрашивая меня о том, давно ли я на сцене, сколько мне лет, когда я из Петербурга, он, между прочим, задал мне также вопрос: «А любите ли вы искусство?» - «Если бы я не любил искусства, то пошёл бы по другой дороге. Да, во всяком случае, Николай Васильевич, если бы я даже и не любил искусства, то, наверное, вам в этом не признался бы». – «Чистосердечно сказано!» - сказал, смеясь, Гоголь. – Но хорошо вы делаете, что любите искусство, служа ему. Оно только тому и даётся, кто любит его. Искусство требует всего человека. Живописец, музыкант, писатель, актёр – должны вполне безраздельно отдаваться искусству, чтобы значить в нём что-нибудь… Поверьте, гораздо благороднее быть дельным ремесленником, чем лезть в артисты, не любя искусства». Слова эти, несмотря на то, что в них не было ничего нового, произвели на меня сильное впечатление: так просто, задушевно, тепло они были сказаны. Не было в тоне Гоголя ни докторальности, ни напускной важности».
Гоголь в это время, можно сказать, самая известная в России личность, и чем далее от столиц - тем более ощутимо бремя славы. Его узнают на улицах Одессы и даже… преследуют, так, что иногда ему приходиться спасаться бегством от тяготившего его внимания публики. Аристократические семьи желают видеть его у себя, слышать его экспромты, жаждут заполучить его автограф. Любой пишущий человек, имевший мало-мальски случай его видеть и слышать, уже спешит нацарапать у себя в дневнике памятную запись, чтобы хоть на миг прикоснуться к бессмертию. Графиня Луиза Карловна Виельгорская, урождённая принцесса Бирон, в одном из писем как-то призналась Гоголю: «И вам, любезный друг, и Жуковскому, Пушкину, Языкову, и некоторым другим предстоит бессмертие и на земле, а нам несчастным, совершенное забвение. Эта мысль меня часто огорчает. Дайте мне хороший совет, чтобы сделаться как можно скорее известною, выдумайте что-нибудь необыкновенное». Как эта наивная мысль честолюбивой женщины разнилась с мыслями самого Гоголя, пекущегося ежеминутно не о земном, а о небесном бессмертии! А вот пожилая девица Екатерина Александровна Хитрово себя обессмертила, хотя и не стремилась к этому. Её дневник - «дневник неизвестной» - достоин восхищения. Сведения о пребывании Гоголя в Одессе приводятся в точных диалогах ярко, живо, как будто списаны с диктофона. Вот лишь некоторые выдержки:
«29 дек. 1850 г. – Он обедал здесь… о том, что я ему сказала: «Мудрено воспитание». – «Нет не мудрено. Сделали мудрёным. Стоит отцу и матери сидеть дома и чтоб ребёнок рано почувствовал, что он член общества. А читать надобно, и читать можно: книги - подспорье хорошее для всех, хорошо и для детей».
24 янв. – m-m Гойер выехала с вопросом: «Скоро ли выйдет окончание «Мёртвых душ»? – Гоголь: «Я думаю, - через год». – Она: «так они не сожжены?» - Он: «Да-а-а… Ведь это только нача-а-ло было…» Он был сонный в этот день от русского обеда.
1 февраля. – На вопрос княгини (В. Н. Репниной): был ли Пушкин импровиза¬тор или творец, Гоголь сказал: «Пушкин был необык¬новенно умен. Если он чего и не знал, то у него чутье было на все. И силы телесные были таковы, что их достало бы у него на девяносто лет жиз¬ни... Но я уверен, что Пушкин бы совсем стал другой».
3 февраля. – Гоголь: «Совсем другое дело творчество и импровизация: всё то же, что смелый и пьяный. Когда бывает лихорадка, когда? Когда воплощается мысль? Нет, тогда спокойным чувством настроена душа» Возражения. «Это лихорадка бывала прежде. Это молодое чувство, когда напишешь что- нибудь пламенное. Если мысли писателя не обращены на важные предметы, то в них будет одна пустота. Надобно любовью согреть сердца; творить без любви нельзя. Иногда бывает самодовольство: делаешь, что-нибудь хорошо, доволен собою, а после увидишь, как недостаточно. Святые падали, гордясь тем, что благодать им сошла» и т. д.
9 февраля. – Гоголь говорил об одном англичанине, который дошёл до духовной жизни не так, как другие, которые с молоком всасывают правила и убеждения и веру, заповеданную родителями, неприкосновенно сохраняют. Он, напротив, сомневался во всём и не знал, что избрать себе незыблемою опорою. Погружённый раз в такие думы, он увидел покойника, которого несли мимо. «Да вот, - он подумал, - самое верное! Вернее смерти ничего нет!» И с этой мысли началось его обращение. Княгиня рассказала об одной девочке, которую заставили сохранять свято воскресенье у англичан. Когда ей говорили о боге, она отвечала: «Ах, нет! Слишком будет скучно!» Гоголь: «Странно требовать от детей больше того, чтобы они ходили в церковь». – Княгиня: «Не лучше ли им бегать и резвиться по воскресеньям?» - Гоголь: «Когда от нас требуется, чтоб мы были, как дети, какое же мы имеем право от них требовать, чтоб они были, как мы?»
В Одессе Гоголь находит приятным и полезным для себя общение с преподавателем богословия и философии Павловским, профессором Н. Мурзакевичем, М. Моршанским, А.Богдановым, А.Соколовым, Н. Ильиным и со своими старыми знакомыми – А. Стурдзой и Л. Пушкиным. Пушкин сообщал в декабре 1850 года князю Вяземскому из Одессы: «…Гоголь в Одессе с начала осени и пробудет здесь до конца зимы. Он вам кланяется и надеется увидеться с Вами весною в Петербурге. Здоровье его поправилось, и я никогда не видел его таким весёлым болтуном, каким он теперь сделался…»
Знаком особого расположения можно расценивать неожиданное желание Гоголя прочесть комедию Мольера «Школа женщин» для актёров, занятых в постановке, для уяснения сложных драматургических моментов. «По совести могу сказать – такого чтения я до сих пор не слыхивал, - вспоминал актёр Толчёнов. - Поистине, Гоголь читал мастерски, но мастерство это было особого рода, не то, к которому привыкли мы актёры. Чтение Гоголя резко отличалось от признаваемого в театре за образцовое отсутствием малейшей эффектности, малейшего намёка на декламацию. Оно поражало своей простотой, безыскусственностью и хотя порою, особенно в больших монологах, оно казалось монотонным и иногда оскорблялось резким ударением на цензуру слушателя, и, по мере развития действия, лица комедии принимали плоть и кровь, делались лицами живыми, со всеми оттенками характеров». Это мнение профессионала.
А вот впечатление простого слушателя, добавим, умного слушателя: «Гоголь так вошёл в роль старика, так превосходно выразил горько-безнадёжные страсти, что всё смешное в старике исчезло: отзывалась одна несчастная страсть, так что последний ответ Агнесы кажется неуместным. Немного великодушия, с чем и Гоголь согласился. Гоголь был вне себя. Лицо его сделалось, как у испуганной орлицы. Он долго был под влиянием страстных дум, может быть разбуженных воспоминаний». Это из дневника неизвестной. Великий русский актёр М. С. Щепкин как-то сказал, что, если бы Гоголь не стал писателем, то из него получился бы талантливый актёр. По моему мнению, именно нереализованные актёрские и режиссёрские способности, позволили Гоголю стать гениальным русским драматургом, далеко опередившим своё время. Драматургия Гоголя, кажущаяся, на первый взгляд, простой, требовала сложного режиссёрского анализа и совершенно другого типа актёрской игры. Актёры, занятые в его пьесах, всегда с трепетом воспринимали появление Гоголя в театре. Иногда, его одобрение значило для них больше, чем дружные рукоплескания зрителей. Гоголь – предтеча А.Островского в русской драматургии, но по духу к нему, всё-таки, ближе стоят А.Чехов и К.Станиславский.
В конце марта Гоголь покидает Одессу и направляется в Кагарлык к двоюродному дядюшке А.А. Трощинскому, у которого в это время гостила Мария Ивановна Гоголь с дочерьми. Здесь он проводит не больше месяца, и уже в конце апреля семья возвращается в Васильевку. Настроение Гоголя в деревне резко меняется. Если раньше он принимал деятельное участие в решении хозяйственных вопросов, то теперь не проявлял к ним никакого интереса. «Часто, - вспоминала сестра Гоголя Ольга, - приходя звать его к обеду, я с болью в сердце наблюдала его печальное, осунувшееся лицо; на конторке, вместо ровно и чётко исписанных листов, валялись листки с бумагами, испещренные какими-то каракулями; когда ему не писалось, он, обыкновенно царапал пером различные фигуры, но чаще всего - какие-то церкви и колокольни». Эти рисунки - грустные свидетельства назревающего душевного кризиса сохранились. Каждый желающий может увидеть их в интернете на страницах сайтов, посвящённых творчеству писателя.
Угрюмое настроение писателя разбавляет своим приездом с семьёй друг детства Александр Данилевский. Гоголь долго не хотел отпускать его, несмотря на то, что обстоятельства, связанные с положением жены Александра Семёновича (она была на последнем сроке беременности) обязывали их быть дома. Здесь, в Васильевке, в ночь на 12 мая у Данилевского родился сын, которого назвали в честь Гоголя Николаем.
В конце мая Гоголь торопиться в Москву. Мария Ивановна, по воспоминаниям Данилевского, «просила его не торопиться с отъездом и говорила ему: «Останься! Бог знает, когда увидимся!», и Гоголь несколько раз оставался и снова собирался в дорогу, и наконец, отслужив молебен с коленопреклонением, причём он весьма горячо и усердно молился, расстался с ней навсегда…»
18.
По пути в Москву Гоголь заехал в Оптину. Здесь он отслужил панихиду на могиле рано почившего монаха Порфирия (в миру Петра Григорова), с которым познакомился ещё в свой первый приезд в пустынь. Гоголю было достаточно одной встречи с этим человеком, чтобы составить о нём следующее мнение: «Он славный человек и настоящий христианин; душа его такая детская, светлая, прозрачная! Он вовсе не пасмурный монах, бегающий от людей, не любящий беседы. Нет, он, напротив того, любит всех людей как братьев; он всегда весел, всегда снисходителен. Это высшая степень совершенства, до которой только может дойти истинный христианин». Впечатление Гоголя после знакомства с монахом и монастырём было настолько сильным, что он советует своему племяннику Николаю Трушковскому, едущему поступать в Казанский университет, непременно посетить обитель и увидеться с отцом Порфирием.
Сохранилось письмо Порфирия от 26 января 1851 года, которое Гоголь получил вместе с посылкой, находясь в Одессе: «Препровождаю к вам обещанные мною книги затворника Задонского Георгия... Вы увидите, что и он был поэт и душа его стремилась к небу... Я надеюсь, что и жизнь его прочтете с удовольствием». Гоголь отправил 6 марта ответ: «Много благодарю вас и за письмо и за книгу Затворника. Как она пришлась мне кстати в наступивший Великий пост!.. Как мне не ценить братских молитв обо мне, когда без них я бы давно, может быть, погиб. Путь мой очень скользок, и только тогда я могу им пройти, когда будут со всех сторон поддерживать меня молитвами», далее Гоголь просил передать душевный поклон настоятелю и всей братии монастыря. Но этого письма адресат, по всей видимости, уже не получил – отец Порфирий мирно почил о Господе 15 марта 1851 года сорока семи лет от роду, приобщившись за несколько минут до кончины Святых Таин. И в этот свой приезд в обитель Гоголь беседовал со старцами Моисеем и Макарием. Отец Макарий благословил Гоголя на написание книги для юношества по географии России. Идея написания этой книги родилась давно. По этому поводу Гоголь обращался к официальным лицам для получения всесторонней поддержки, мотивируя своё предприятие следующим: «Нам нужно живое, а не мертвое изображенье России, та существенная, говорящая ее география, начертанная сильным, живым слогом, которая поставила бы русского лицом к России еще в то первоначальное время его жизни, когда он отдается во власть гувернеров-иностранцев... Книга эта составляла давно предмет моих размышлений. Она зреет вместе с нынешним моим трудом и, может быть, в одно время с ним будет готова. В успехе ее я надеюсь не столько на свои силы, сколько на любовь к России, слава Богу, беспрестанно во мне увеличивающуюся, на споспешество всех истинно знающих ее людей, которым дорога ее будущая участь и воспитанье собственных детей, а пуще всего на милость и помощь Божью, без которой ничто не совершится…»
Утром в воскресенье 3 июня Гоголь отстоял Литургию в соборе и после обедни уехал в Москву. «Пишу тебе из Москвы, усталый, изнемогший от жары и пыли, - сообщал Гоголь Плетнёву о своём приезде. - Поспешил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовления к печати «Мёртвых душ», второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером. Гораздо лучше просидеть было лето дома и не торопиться; но желание повидаться с тобой и Жуковским было причиной тоже моего нетерпения. А между тем здесь цензура из рук вон. Ради бога, пожертвуй своим экземпляром сочинений моих и устрой так, чтобы он был подписан в Петербурге. А второе издание моих сочинений нужно уже и потому, что книгопродавцы делают разные мерзости с покупщиками, требуют по сту рублей за экземпляр и распускают под рукой вести, что теперь всё запрещено». Гоголь начинает подготовку к печати второго тома «Мёртвых душ», планирует второе издание своих сочинений, в которое должны войти все напечатанные произведения, в том числе «Выбранные места из переписки с друзьями», и новые произведения религиозного содержания. Работа предстояла большая, и, несмотря на ужесточение цензуры в России, связанное с революционными событиями в Европе, Гоголь полон энтузиазма. Плетнёв обещает ему содействие. Всё, казалось бы, идёт благополучно…
Летом Гоголь получает письмо от матери, в котором она сообщает о свадьбе сестры Елизаветы Васильевны Гоголь с сапёрным офицером Владимиром Быковым. Свадьбу назначили на 3 октября. Гоголь, недовольный поспешностью сестры, пишет ответ: «Не подумайте, чтобы я был против вступления в замужество сестёр; напротив. По мне, хоть бы даже и самая последняя вздумала пожертвовать безмятежием безбрачной жизни на это мятежное состояние, я бы сказал «С богом!» - если бы возможны были теперь счастливые браки. Но браки теперь не есть пристроение к месту, - нет: расстройство разве, - ряд новых нужд, новых тревог, убивающих, изнуряющих забот. Только и слышишь теперь раздоры между родителями и детьми, только и слышишь о том, что нечем вскормить, не на что воспитать, некуда пристроить детей! И как вспомнишь, сколько в последнее время дотоле хороших людей сделалось ворами и грабителями из-за того только, чтобы доставить воспитание и средства жить детям! И пусть бы уж эти дети доставили им утешение, - и этого нет! Только и слышишь жалобы родителей на детей. Вот почему сердцем так неспокойно за сестёр!.. А к сёстрам моя теперь просьба. Если желают, чтобы супружество было счастливо, то лучше не составлять вперёд никаких радужных планов. Лучше заранее приуготовить себя ко всему печальному и рисовать себе в будущем все трудности, недостатки, лишения и нужды; тогда, может быть, супружество и будет счастливо». Сестру Лизу Гоголь укорил в отступлении от православного обычая - не давать согласия на брак без получения родительского благословения и призвал к молитвенному покаянию: «Молись Богу ото всех сил души, сколько их в тебе достанет. Шаг твой страшен: он ведет тебя либо к счастью, либо в пропасть. Впереди все неизвестно; известно только то, что половина несчастья от нас самих. Молись, отправься пешком к Николаю Чудотворцу, припади к стопам угодника, моли его о предстательстве, сама взывай ото всех сил ко Христу, Спасителю нашему, чтобы супружество это, замышленное без совещания с матерью, без помышленья о будущем и о всей важности такого поступка, было бы счастливо».
22 сентября Гоголь выезжает из Москвы. В Васильевку он отправляет письмо следующего содержания: «Я решился ехать; но вы никак не останавливайтесь с днём свадьбы и меня не ждите. Мне нельзя скоро ехать. Нервы мои так расколебались, от нерешительности, ехать или не ехать, что езда моя будет нескорая; даже опасаюсь, чтобы она не расстроила меня ещё больше. При том я на вас только взгляну, и поскорее в Крым, а потому вы, пожалуйста, меня не удерживайте. В Малороссии остаться зиму – для меня ещё тяжелей, чем в Москве. Я захандрю и впаду в ипохондрию… Расстройство же нынешнее моего здоровья произошло от беспокойства и волнения и в тоже время от сильного жару, какой был во всё это время, который так же, как и холод, раздражает сильно мои нервы, особенно если дух неспокоен. А виной этого неспокойства был я сам, как и всегда мы сами бываем творцы своего беспокойства, - именно оттого, что слишком много даём цены мелочным, нестоющим вещам». Пребывая в мятежном состоянии духа, Гоголь сворачивает в Оптину пустынь, чтобы испросить совета у иеромонаха Макария, известного своей прозорливостью, стоит ли ему предпринимать дальнюю поездку на юг или всё-таки вернуться в Москву. Макарий посоветовал Гоголю положиться на волю божью, которая, после молитвенного обращения, явиться в душевном успокоении и твёрдой мысли. Гоголь, как истинный христианин, так и поступил. 24 сентября он вернулся в Москву. Это неожиданное возвращение вызвало радость и, одновременно, недоумение у его друзей. «Он был постоянно грустен, - вспоминал старик Аксаков, - и говорил, что в Оптиной пустыни почувствовал себя очень дурно и, опасаясь расхвораться, приехать на свадьбу больным и всех расстроить, решился воротиться. И прибавил, смеясь, что «к тому же нехорошо со мною простился». Он улыбался, но глаза его были влажные, и в смехе слышалось что-то особенное. Заметно было, что Гоголь смущался своим возвращением без достаточной причины, по-видимому, и ещё более тем, что мать и сёстры будут огорчены, обманувшись в надежде его увидеть».
Что вызвало беспокойство Гоголя, побудившее искать совета и утешения в Оптиной пустыни, а затем изменить свои планы? На мой взгляд, только одно – предчувствие скорой смерти... Причём, не сама смерть страшила Гоголя, но страх оказаться застигнутым ею врасплох, не будучи предуготовленным к ней по-христиански – без причастия и исповеди. Отсюда душевные терзания перед долгой дорогой и обострённое восприятие каждого сказанного Макарием слова. «Отчего вы, прощаясь со мной, сказали: «В последний раз?» - обращается Гоголь с вопросом в письме к иеромонаху, написанном сразу же по прибытию в Москву. Мысль о смерти с этого времени начинает доминировать в сознании Гоголя, всё больше и больше возбуждая его болезненное восприятие и изнуряя приступами необъяснимой меланхолии на фоне кажущегося для окружающих благополучия. «Смерть» будет частым словом его разговорного лексикона. К ужасу своих собеседников, Гоголь будет произносить его так, как будто это дело давно решённое, но отсроченное на неопределённый срок. Поневоле возникает мысль, что он знал, какой срок ему определён, и спешил, спешил работать, чтобы умереть в работе.
"Как ни возмутительны совершающиеся вокруг нас события, - делиться Гоголь сокровенным с Жуковским, - как ни способны отнять мир и тишину, необходимые для дела, но тем не менее нужно быть верну главному поприщу; о прочем позаботиться бог. Что мы можем выдумать теперь для нашего земного благосостояния или обеспечения себя или обеспечения близких нам, когда всё неверно и непрочно и за завтрашний день нельзя ручаться? Будем же исполнять то, для чего нам даны богом силы и способности и в истине чего залогом служат те сладкие минуты, которые мы в жизни ощущали, после которых и лучше молилось, и лучше благодарилось, и лучше чувствовалось добро. Что нам до того, производят ли влиянье слова наши, слушают ли нас! Дело в том, остались ли мы сами верны прекрасному до конца дней наших, умели ли возлюбить его так, чтобы не смутиться ничем, вокруг нас происходящим, и чтобы петь ему безустанно песнь даже и в ту минуту, когда бы валился мир и всё земное разрушалось. Умереть с пеньем на устах - едва ли не таков же неотразимый долг для поэта, как для воина умереть с оружием в руках."
После таких монументальных слов - уместны ли какие-нибудь комментарии?
19.
1 октября в день именин своей матери Гоголь посетил Троице-Сергиеву лавру, чтобы помолиться о её здоровье. 3 октября в семейном кругу Аксаковых в Абрамцеве пил за здоровье молодых – сестры Елизаветы Васильевны и её мужа, сапёрного офицера Владимира Быкова. В этот же день возвратился в Москву, в дом графа Толстого на Никитском бульваре - последнее своё пристанище. Здесь его наведывают старые и новые знакомые, среди которых молодые писатели Иван Тургенев и Григорий Данилевский. Тургенев с живостью начинающего физиономиста так описывает наружность Гоголя:
«Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили ещё цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась временами весёлость – именно весёлость, а не насмешливость; но вообще, взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами; в их неопределённых очертаниях выражались – так, по крайней мере, мне показалось – тёмные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный чёрный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское, - что-то, напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, и странное, и больное существо!» - невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семёновичем (Щепкиным) и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нём такого мнения».
А вот описание Григория Данилевского: «Среднего роста, плотный и с совершенно здоровым цветом лица, он был одет в тёмно-коричневое, длинное пальто и в тёмно-зелёный бархатный жилет, наглухо застёгнутый до шеи, у которого, поверх атласного чёрного галстука, виднелись белые, мягкие воротнички рубахи. Его длинные, каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, тёмные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была крохотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо весёлое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим по его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-горделивое».
Я умышленно привёл вместе эти два художественных портрета Гоголя, чтобы наглядно показать читателю, насколько многогранной и, вместе с тем, неопределённой с первого взгляда была его натура. Нечто похожее мы находим в изображении Гоголя художниками Моллером, Иорданом и Ивановым. Моллер увидел в Гоголе наглухо застёгнутого интроверта, с грустными умными глазами и улыбкой Джоконды. Художник Иордан, выполнивший гравюру с известного моллеровского портрета, придал гоголевским глазам больше весёлости. Гоголь у Иванова с выразительными, просветлёнными, слегка задумчивыми глазами и добродушной улыбкой. Сохранился единственный дагерротипный снимок 1845 года, на котором Гоголь запечатлён в окружении русских художников в Риме. Здесь Гоголь не похож ни на один из своих портретов – несколько тяжеловатый, проницательный взгляд, открытый лоб, аккуратно уложенные длинные волосы, статная осанка и ни тени улыбки на лице.
В Москве Гоголь не живёт отшельником. Он любит бывать у Аксаковых, где вместе с приглашёнными певцами и земляками распевает свои любимые украинские песни, в том числе собранные и записанные им в Васильевке. Их оказалось 228. Некоторые из них переложила с голоса Гоголя на фортепиано Надежда Сергеевна Аксакова. Неожиданным для всех оказалось посещение Гоголем представления «Ревизора» в Большом театре с последующим пожеланием автора лично прочесть актёрам пьесу для уяснения сложных сцен, особенно для исполнителя роли Хлестакова, которая всегда давалась с трудом. Знакомясь с молодыми людьми, Гоголь никогда не преминул возможностью поинтересоваться, что читает столичная молодёжь, чем увлекается, искренне радовался появлению новых талантов. О поэзии Майкова он выразился с восторгом горячего поклонника: «Это так же закончено и сильно, как терцеты Пушкина, - во вкусе Данта. Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его… А выбор сюжета, а краски, колорит?»
Гоголь, будучи убеждённым монархистом, категорически отвергал взгляды так называемой прогрессивной молодёжи о необходимости коренных изменений в России, но всегда с доброжелательностью относился к лучшим её представителям. Об этом свидетельствует интерес Гоголя к публицистике А. Герцена, эмигрировавшего в 1847 году за границу, и желание с ним лично познакомиться, о чём лично Николай Васильевич сообщал в письме к Анненкову в том же 47-ом году. В сентябре 1851 года Гоголь получает рукописный перевод работы Герцена «О развитии революционных идей в России», опубликованной на французском языке. «Он начал защищать то, что прежде разрушал, - писал Герцен, - оправдывать крепостное право и в конце концов бросился к ногам представителя» благоволения и любви». <…> От православного смиренномудрия, от самоотречения, растворившего личность человека в личности князя, до обожания самодержца один шаг».
И вот, не успели утихнуть толки вокруг «Выбранных мест», как вдруг, раздаётся голос Герцена из Парижа, шельмующего Гоголя за отступничество от прежних идеалов. Гоголь в полном недоумении. Своё недоумение он высказывает близкому к Герцену И.С.Тургеневу, пригласив его к себе в дом на Никитском. «Гоголь, - вспоминал Тургенев, - начал уверять нас внезапно изменившимся, торопливым голосом, что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал…» .
Возникает вопрос – действительно ли Гоголь не понимал, какое влияние имели его прежние произведения на «развитие революционных идей в России», и за что на него так обозлились новоявленные революционеры? Думаю, что очень хорошо понимал. Ещё в 1836 году, начиная поэму «Мёртвые души», Гоголь с революционным задором писал Жуковскому из Парижа: «Огромно, велико моё творение, и не скоро конец его. Ещё восстанут против меня новые сословия и много разных господ; но что ж мне делать. Уж судьба моя враждовать с моими земляками. Терпение. Кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом. Знаю, что моё имя после меня будет счастливее меня, и потомки тех же земляков моих, может быть, с глазами, влажными от слёз, произнесут примирение моей тени». Идея Гоголя – перевернуть сознание общества в сторону нравственного совершенствования, совершить революцию в душах. Но благими намерениями, как говорят, выстлана дорога в ад. Мог ли он представить тогда, во что извратится главная идея его книги, и как будут трактовать её революционно настроенные критики типа Белинского.
Прозрение наступило позже. "Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастанья и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся..." Это слова из гоголевского завещания. Осознание своей сопричастности к разыгравшейся после выхода «Мёртвых душ» борьбе славянофилов и западников, побуждает его к переосмыслению концепции второго тома поэмы. Второй том «Мёртвых душ», по мысли Гоголя, должен быть безукоризненным в понимании тех сверхзадач, которые ставил перед собой автор, и не давать оснований для двусторонних трактовок.
Писатель стремиться показать во втором томе "живые примеры добродетели в образах положительных героев, чтобы осветить ими путь к воскрешению душ мёртвых". «Бывает время, - писал Гоголь в «Выбранных местах», - когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого”. Но «незримый» и тут не дремлет - писатель, который всю свою жизнь изображал пошлость, оказывается, не смог изобразить добродетель. Это, как в театре, предложить комику сыграть трагическую роль - получится, но неубедительно. Тогда Гоголь прибегает к публицистике. Здесь большой простор для самовыражения. Появляются «Выбранные места», как результат долгих размышлений, душевных терзаний, творческих мучений. Эта книга, действительно, вымучена. Но «незримый» и здесь не дремлет. Книгу не принимает публика. Слишком в ней Гоголь разнится с автором «Ревизора» и «Мёртвых душ». Другой Гоголь публике не нужен. Тот, кто вчера ещё называл его прогрессивным писателем, совершившим эпоху не только в русской – в мировой литературе, сегодня шельмует его, как последнего реакционера.
«В самое последнее свидание с моей женой, - вспоминал Аксаков в письме Шевырёву в 1852 году, - Гоголь сказал, что он не будет печатать второго тома, что в нём всё никуда не годится и что надо всё переделать».
«Не гневайся, что мало пишу: у меня так мало свежих минут и так в эти минуты торопишься приняться за дело, которого окончание лежит на на душе моей и которому беспрестанные помехи, что я ни к кому не успеваю писать. Второй том, который именно требует около себя возни, причина всего. Ты на него не пеняй. Если не будет помешательств и бог подарит больше свежих расположений, то, может быть я тебе его привезу летом, а, может быть, и в начале весны». Это из письма Гоголя Данилевскому, написанного в середине декабря 1851 года.
Встреча нового 1852 года у Гоголя прошла в работе. Ещё в конце прошлого года Гоголь получил цензурное разрешение на печатание полного собрания сочинений, и сейчас занимался их правкой. «Я тружусь, - писал он Жуковскому, - работаю в тишине по-прежнему. Иногда хвораю, иногда же милость божия даёт мне чувствовать свежесть и бодрость, тогда и работа идёт свежее, а работа всё та же, с той разницей, что меньше, может быть, юношеской самонадеянности и больше сознания, что без смиренной молитвы нельзя ничего». И Гоголь молится, молится усердно: «Влеки меня к Себе, Боже мой, силою святой любви Твоей. Ни на миг бытия моего не оставляй меня; соприсутствуй мне в труде моем, для него же произвел меня в мир, да, свершая его, пребуду весь в Тебе, Отче мой, Тебя единого представляя день и ночь перед мысленные мои очи. Сделай, да пребуду нем в мире, да обесчувствует душа моя ко всему, кроме единого Тебя, да обезответствует сердце мое к житейским скорбям и бурям, их же воздвигает сатана на возмущение духа моего, да не возложу моей надежды ни на кого из живущих на земле, но на Тебя единого, Владыко и Господин мой! Верю бо, яко Ты един в силах поднять меня; верю, яко и сие самое дело рук моих, над ним же работаю ныне, не от моего произволения, но от святой воли Твоей. Ты поселил во мне и первую мысль о нем; Ты и возрастил ее, возрастивши и меня самого для нее; Ты же дал силы привести к концу Тобой внушенное дело, строя все спасенье мое: насылая скорби на умягченья сердца моего, воздвигая гоненья на частые прибеганья к Тебе и на полученье сильнейшей любви к Тебе, ею же да воспламеняет и возгорится отныне вся душа моя, славя ежеминутно святое имя Твое, прославляемое всегда ныне, и присно, и во веки веков. Аминь». Эта одна из рукописных молитв, найденных в бумагах Гоголя после его смерти.
20.
28 января неожиданно умирает Екатерина Михайловна Хомякова, сестра поэта Языкова, женщина необыкновенной душевной чистоты и прочной христианской веры. Гоголь был с ней дружен и чрезвычайно высоко её ценил. Ей он доверял больше, чем кому бы то ни было из своих друзей. Екатерина умерла в возрасте тридцати пяти лет, будучи беременной, оставив мужу семеро детей. Эта смерть, по воспоминаниям современников, потрясла Гоголя больше, чем её мужа, Алексея Степановича Хомякова. На панихиде по покойной Гоголь сказал ему: «Всё для меня кончено!» Смерть Хомяковой стала для него предвестником собственной смерти.
С этого времени он целиком сосредоточен на приготовлении к смерти.
За неделю до Великого поста он начинает поститься. 5 февраля Гоголь встречается со своим духовником Иоанном Никольским и просит его о причащении Святых Тайн. Тот советует ему подождать поста, но затем соглашается. В этот же день Гоголь исповедовался отцу Матфею, приехавшему к графу Толстому из Ржева. Вечером Гоголь провожает отца Матфея на железнодорожную станцию. Свидетельством мучительных противоречий, охвативших его в момент встречи со своим духовником, может служить следующее письмо: «Уже написал было к вам одно письмо ещё вчера (письмо не сохранилось –Ю.К.), в котором просил извиненья в том, что оскорбил вас; но вдруг милость божия, чьими-то молитвами, посетила и меня, жестокосердного, и сердцу моему захотелось вас благодарить крепко, так крепко! Но об этом что говорить! Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубами. Ваша лучше бы меня грела. Обязанный вам вечною благодарностью и здесь, и за гробом, весь ваш Николай». Что послужило причиной разногласий между Гоголем и отцом Матвеем, осталось неизвестным.(9)
7 февраля Гоголь причастился. «Пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался» - вспоминал Погодин. Но причастие не принесло душевного успокоения – Гоголь по-прежнему ощущает себя недостойным милости божией и наказывает себя голоданием, далеко выходящим за рамки поста. В ночь с 8 на 9 февраля он призывает к себе приходского священника и говорит, что не удовлетворён причастием и хотел бы ещё раз причаститься и собороваться, добавляя, что одержим какими-то ужасными видениями во сне. Священник успокоил его и посоветовал ему перенести причастие и соборование на другой день. 9 февраля Гоголь посетил своего крестника – сына Хомякова, долго с ним играл. 10 -го позвал Толстого и попросил передать все свои бумаги в распоряжение московского митрополита Филарета. Толстой убедил Гоголя оставить бумаги у себя. В ночь с 11 на 12 после долгой коленопреклонённой молитвы Гоголь, по общепринятой версии, сжигает рукопись второго тома «Мёртвых душ». 18 февраля Гоголь ещё раз исповедался, причастился Святых тайн и соборовался. Последние девять дней проходят в безмолвной молитве.
Толстой, обеспокоенный состоянием Гоголя, приглашает к нему лучших врачей того времени, но Гоголь отказывается от медицинских пособий - просит оставить его в покое и дать ему спокойно умереть. Тогда его понуждают к лечению насильно, применяя меры, несовместимые с врачебной этикой. Не выдержав врачебных экзекуций(10), Гоголь 21 февраля 1852 года в восемь часов пополудни скончался. Такова хронология последних дней жизни великого русского писателя. Всё, казалось бы, зафиксировано точно. Однако остались вопросы.
Что побудило Гоголь сжечь почти готовый к печати второй том?
А был ли вообще второй том готовым к печати?
Почему Гоголь сохранил черновики, ведь, если сжигать поэму по причине художественного несовершенства, зачем оставлять «следы» этого несовершенства?
Что сжигал в действительности Гоголь?
Какова причина скоропостижной смерти Гоголя?
Версии начали выдвигать уже сразу после смерти писателя. С годами они обрастали, как снежный ком, но к единодушному мнению исследователи так и не пришли. Прозорливыми, на мой взгляд, оказались православные священники.
Смысл духовного кризиса Гоголя лучше всего раскрывают слова летописца оптинской обители иеромонаха Евфимия: «Трудно представить человеку непосвященному всю бездну сердечного горя и муки, которую узрел под ногами своими Гоголь, когда вновь открылись затуманенные его духовные очи и он ясно, лицом к лицу, увидал, что бездна эта выкопана его собственными руками, что в нее уже погружены многие, им, его дарованием соблазненные люди и что сам он стремится в ту же бездну, очертя свою бедную голову... Кто изобразит всю силу происшедшей отсюда душевной борьбы писателя и с самим собою, и с тем внутренним его врагом, который извратил божественный талант и направил его на свои разрушительные цели? Но борьба эта для Гоголя была победоносна, и он, насмерть израненный боец, с честью вышел из нее в царство незаходимого Света, искупив свой грех покаянием, злоречием мира и тесным соединением со спасающею Церковию. Да упокоит душу его милосердый Господь в селениях праведных!»
Вместо послесловия.
19 мая 1853 года в день именин Николая Васильевича Гоголя его мать, Мария Ивановна Гоголь, отправила в Оптину пустынь письмо и деньги. Игумен монастыря Моисей отвечал ей 30 мая: «Почтеннейшее ваше письмо от 19-го сего мая и при оном пятьдесят рублей серебром от усердия вашего имел честь получить, согласно христианскому желанию вашему на приношение в обители нашей при Божественной Литургии выниманием частей о упокоении незабвенного и достойного памяти сына вашего Николая Васильевича. Благочестивые его посещения обители нашей носим в памяти неизгладимо. По получении нами из Москвы печального известия о кончине Николая Васильевича, с февраля прошлого 1852 года исполняется по душе его поминовение в обители нашей на службах Божиих и навсегда продолжаемо будет с общебратственным усердием нашим и молением премилосердого Господа: да упокоит душу раба Своего Николая во Царствии Небесном со святыми, а вам да ниспошлет свыше благословение, здравие и небесное утешение в огорчительном лишении единственного сына».
В 1857 году на Пасху Мария Ивановна приехала в Оптину со своим внуком Николаем и провела там девять дней. Господь призвал к Себе родительницу Гоголя в возрасте семидесяти шести лет, как и его отца, - на Светлой седмице.
Примечания.
(1) М.Н.Лонгинов. Воспоминания о Гоголе.Сочинения М.Н.Лонгинова.Т.1.М.1915.Стр.4-8.
(2) М-н.Воспоминания из дальних лет. Рус. Стар.1881, май157
(3) С.Т.Аксаков. История знакомства, 56
(4) Эти строки из письма Гоголя Анне Виельгорской свидетельствуют, что Николай Васильевич был в курсе романтических исканий своей подопечной. Гоголь акцентирует внимание Анны на ложности её исканий, чтобы ориентировать её сознание в сторону жертвенного служения людям, то есть внушает ей идею безбрачия.
(5) Самым разговорчивым оказался преподаватель литинститута Лидин, делившийся со своими студентами воспоминаниями: «...Могилу Гоголя вскрывали почти целый день. Она оказалась на значительно большей глубине, чем обычные захоронения. Начав ее раскапывать, наткнулись на кирпичный склеп необычной прочности, но замурованного отверстия в нем не обнаружили; тогда стали раскапывать в поперечном направлении с таким расчетом, чтобы раскопка приходилась на восток, и только к вечеру был обнаружен еще боковой придел склепа, через который в основной склеп и был в свое время вдвинут гроб. Работа по вскрытию склепа затянулась. Начались уже сумерки, когда могила была, наконец, вскрыта. Верхние доски гроба прогнили, но боковые с сохранившейся фольгой, металлическими углами и ручками и частично уцелевшим голубовато-лиловым позументом были целы. Вот что представлял собой прах Гоголя: черепа в гробу не оказалось, и останки Гоголя начинались с шейных позвонков: весь остов скелета был заключен в хорошо сохранившийся сюртук табачного цвета; под сюртуком уцелело даже белье с костяными пуговицами; на ногах были башмаки... Башмаки были на очень высоких каблуках, приблизительно 4-5 сантиметров, это дает безусловное основание предполагать, что Гоголь был невысокого роста».
Далее В.Лидин высказывает предположение, что череп мог похитить известный московский купец А.А. Бахрушин в 1909 году во время реконструкции могилы писателя к юбилею его рождения, подговоривший монахов данилова монастыря извлечь череп из могилы. У этого странного коллекционера, по предположению Лидина, хранились ещё два черепа - актёра Щепкина и некоего неизвестного.
Дневниковая запись писателя А.Я. Аросева тоже подтверждает факт исчезновения черепа: «...26 мая 1934 года. На днях был у Вс. Иванова, Павленко, Н.Тихонова. Рассказывали, что отрыли прах Гоголя, Хомякова и Языкова. У Гоголя головы не нашли».
Другие участники вспоминали, что череп был, с остатками каштановых волос, и что патологоанатом передал его растроганной М. Блауберг - Барановской, которая гладила голову писателя и плакала. А.Смирнов утверждал, что головы не было, от того и плакала Барановская. По мнению С.Соловьёва гроб вообще отсутствовал, а из ямы на поверхность выходили какие-то медные трубки, которые используются на кораблях для голосовой связи.
Существует также предположение, что прах Гоголя не был найден, и что перенесены останки другого человека, вероятно, из соседней могилы. Предположение основывается на том, что кладбище Данилова монастыря, где были похоронены известные и богатые люди разных времён, при советской власти оказалось без присмотра и подверглось мародёрству с целью добычи драгоценностей. Таким образом, взору комиссаров от культуры представился вид разграбленных могил, от которого впору было плакать не только товарищу Барановской.
(6) Как устанавливается письмом А. И. Кошелева к С. П. Шевыреву от 28 февраля 1852 г. (неизд. — ГПБ), хлопоты по сооружению надгробного памятника Гоголю, по предложению попечителя Московского учебного округа В. И. Назимова, взял на себя Шевырев. В архиве последнего сохранились письма к нему Н. А. Рамазанова с подробными расчетами стоимости работ. Значительную сумму для этой цели внес К. Т. Солдатенков (неизд. — ЦГЛА, ф. 563, ед. хр. 39, лл. 1—3).
(7) «Я сохранил от этого времени много писем и документов, любопытных для определения его психической болезни», - писал Соллогуб о Гоголе. - … Он страдал долго, страдал душевно – от своей неловкости, от своего мнимого безобразия, от своей застенчивости, от безнадёжной любви, от своего бессилия перед ожиданиями русской грамотной публики, избравшей его своим кумиром. Он углублялся в самого себя, искал в религии спокойствия и не всегда находил; он изнемогал под силой своего призвания, принявшего в его глазах размеры громадные; томился тем, что не причастен к радостям, всем доступным, и изнывал между болезненным смирением и болезненной, несвойственной ему по природе гордостью».
(8) Нина Молева в своей книге Гоголь в Москве указывает на слова профессора П.Герцена о возможном онкологическом заболевании у писателя. Гоголь в Москве Автор: Нина Михайловна Молева Издательство: ООО «Агентство „КРПА «Олимп“ (Москва) Год: 2008
(9) Большинство гоголевских современников считают отца Матфея виновником трагедии на Никитском. Ярый православный аскет, бескомпромиссный поборник веры, грубый и непросвещённый в вопросах искусства, ржевский священник Матвей Константиновский воздействовал, по некоторым предположениям, гипнотически (не правда ли, очень смахивает на типаж Распутина?) на слабого, колеблющегося Гоголя и подтолкнул его к сожжению второго тома поэмы. Таково основное содержание обвинительных высказываний. Да и сейчас ещё можно встретить в интернете пространные статьи на эту тему.
Друзья! Трудно разобраться в правдоподобной лжи, если она исходит от признанных литературных авторитетов. Читателю иногда нравиться красивая байка больше, чем побуждение к собственному анализу. Полагаю, события последних дней жизни писателя необходимо рассматривать в плоскости православной веры. Нелепо предполагать, что всегда осторожный в дружеских привязанностях Гоголь, не рассмотрел в этом человеке таящуюся для него угрозу. Напротив, знакомство с ним обогатило его мировоззрение. Ведь сам он как-то написал, что ему тем и интересен человек, если может дать что-то от себя. В лице священника он обрёл нечто больше, чем просто советчика. Для него это был истинный человек христианской веры. Очень деликатный, доброжелательный, искренний и, в то же время, бескомпромиссный в вопросах веры - таким человеком был отец Матфей, духовник великого писателя. Да, как священник, отец Матфей мог выразить писателю свои принципиальные замечания, могущие не совпадать со взглядами мирского писателя. Но ведь здесь кроется не ошибочность воззрений священника, а, скорее, заблуждения писателя, пытающегося связать одно с другим, пренебрегая кажущимися ему условностями.
(10) «Печально сознаться в этом, но одною из причин кончины Гоголя приходиться считать неумелые и нерациональные медицинские мероприятия… Он скончался в течение приступа периодической меланхолии от истощения и острого малокровия мозга, обусловленного как самою формою болезни, - сопровождавшим её голоданием и связанным с нею быстрым упадком питания и сил, - так и неправильным, ослабляющим лечением, в особенности кровопусканием. Следовало делать как раз обратное тому, что с ним делали, - т.е. прибегнуть к усиленному, даже насильственному кормлению и вместо кровопускания, может быть наоборот, к вливанию в подкожную клетчатку соляного раствора.» Д-р Н.Н.Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. Москва. 1902. с.38.
Использованная литература:
1. Вересаев В.В. «Гоголь в жизни». Московский рабочий, 1990г.
2. Воропаев В.А. «Благодатная обитель».
3. Воропаев В.А. «Монастырь ваш – Россия».
4. Воропаев В.А. «Николай Гоголь. Опыт духовной биографии».
5. Гоголь Н.В. Комедии. – Л.: Искусство, 1988.
6. Гоголь Н.В. «Молитвы».
7. Гоголь "Авторская исповедь"
8. Гоголь Н.В. «Выбранные места из переписки с друзьями».
9. «Переписка Н.В.Гоголя в двух томах». М. – «Художественная литература», 1988г.
10. Прохоров Ю. «Тайна исчезновения черепа Гоголя».
11. «Праведный Иоанн Кронштадтский».М. – Издательство Московского подворья Свято-Троицкой Сергиевой лавры, 2010г.
2006 – 2012гг.
Свидетельство о публикации №212051601378
где Вы так подробно и так бережно, с любовью рассказываете нам о великом, русском писателе. Но у меня такое чувство, что Вы рассказываете все же сперва для себя,
как-будто хотите понять что-то очень важное... и эта, может быть, самая важная мысль снова вернет Вас к Гоголю... ведь эта тема бесконечна... мы знаем...
А я недавно прочитала Владимира Набокова "Гоголь" - другой взгляд, но очень интересный, и я точно знаю, что перечитаю эту книгу...
Меня радуют встречи с Вами.
Желаю Вам от всей души здоровья, вдохновения и новых книг на радость нам!
С огромным уважением,
Г.К.
Галина Кузина 20.05.2015 08:10 Заявить о нарушении
Спасибо за душевные пожелания!
Юра.
Юрий Кавказцев 22.05.2015 10:51 Заявить о нарушении