Касабланка
Я, как и все, ее не любила. Не боялась – скорее жалела. Я хорошо понимала, почему так страшатся её многие: почти невозможно было угадать, какая блажь зайдёт нынче Касабланке в голову.
Как-то раз шли мы по разводу на работу. Той весной я трудилась в закройном, который на самом деле «раскройный», но проще говорить «за». Шли мы по разводу и, как обычно, несли с собой разные ништяки: утренние пайки хлеба, печенье, пластиковые стаканы, конфеты, журналы, книги, косметику, и чего только мы не несли. Шли строем, хотя и не слишком ровным, как мордвины говорят «по;пять», то есть пятёрками. В строю шёпот, там, мол, или не там Касабланка, пришла или не пришла, авось прорвемся без приключений. Подходим ближе к ее будке - не выходит. Тут все вроде как расслабились, шагают привольнее, кто и платок успел с головы откинуть, подставив макушку тёплому весеннему солнцу, как вдруг из будки, пятясь, появилась Пережогина, «шестерка» Касабланки, таскавшая ей чай и сплетни. Она придерживала дверь, мелко трясясь от заискивания и желания угодить. За ней следом выкатилась Касабланка и застыла уродливым изваянием, перегородив отрядам путь. Стоит и смотрит, смотрит и стоит. А ты тоже глядишь на неё и думаешь: вот бы сейчас просто исчезнуть отсюда! Но нашему брату деваться некуда, и мы идём дальше, поддаваясь постыдному желанию вжать голову поглубже в плечи под тяжестью взгляда Касабланки.
За взгляд свой получила Ирина Валентиновна столь экзотическое прозвище. Глаза у неё были совершенно косые. Один смотрел куда-то вниз, на пол-восьмого, зрачок в нем был всегда расширен. Взгляд второго был устремлен вперед и чуть-чуть вверх, но не на собеседника, а сквозь него, в какую-то одному этому глазу известную даль. Понять, куда смотрит, что видит, о чём думает она, было почти невозможно. И стали называть её Касабланкой, а по-простому – Косей, Косой.
И вот стоят они вдвоём, словно какие-то случайно встретившиеся в природе диковинные уроды: толстая и тонкая. Тонкая – Пережогина. Скелет, обтянутый сморщенной обветренной кожицей, на голове - мятый ёжик крашеных красным волос, влажные маленькие огоньки во ввалившихся глазницах, смотрит зло, напряжённо, выжидающе. Тонкие злые губы, старый «****ский шрам» во всю щеку. Лет ей за пятьдесят. За плечами – три срока, в общей сложности пятнашка будет. Много стукачек на зоне, а эта - первая среди них. Касабланка возвышается рядом с ней страшной кособокой громадиной. Роста не то чтобы высокого, но и не маленького. Женщина в теле, камуфляжа казённого по её размеру нет, так что либо на заказ шей, либо клинья втачивай. Из рукавов торчат пухлые кисти рук, в экземе и бородавках, из-под дерматина дешёвых сандалий высовываются грязные пальцы с жёлтыми потрескавшимися ногтями. Голова, похожая на круглый жбан, лицо натурально жабье, а волосы сбиты в какой-то колтун, как шерсть у дворняги.
Подходим. Вокруг всё стихло, застыло в ожидании. Оксана, бригадир, звонко командует, как положено: «Закройный, внимание!» Мы почти дружным хором приветствуем: «Здра!», и замираем. И, надо было так случится, что в сладкой разряженной тишине весеннего утра, ничего не обещавшего, кроме чашки чефира в залитой солнцем «курилке», у намеловщицы Машеньки Аношкиной вдруг выпал на асфальт вафельный торт, который она бережно несла «на спине», под рабочим пиджаком.
Короче говоря, после этого торта вся зона, идущая на работу, вытряхнула свои карманы и «закрома», и осталась без припасов на целый день. На нас бы, конечно, все обиделись за такой «косяк», и затаили бы даже злобу, если б ни одно «но». В наказание за эту провинность, мы должны были весь тот день вместо перекуров приседать по сто раз, громко при этом скандируя: «Мы // закройный // охуевшие рожи // не реагируем на замечания // Ирины Валентиновны!»
Это был всего лишь один случай из многих. Примерно за год до этого я познакомилась с Касабланкой. Я пришла в закройный первый день. До этого сидела на «сетках» - швейном участке, где работали одни эпилептики и инвалиды. Там ничего толком не шили, кроме рукавиц, а шить рукавицы в зоне, где каждая мотористка выдает по тройной базе на нескольких операциях за смену, это всё равно, что ничего не делать. Поэтому про «сетки» говорили, что там трудятся мастера курить да чифирить. Там прокантовалась я зиму, проспала её, прячась от мороза в куче лоскута, точно какой медведь в берлоге. А весной запели пташки на голом еще кусте перед цехом, и пришло ко мне какое-то новое чувство, надоело прикидываться припадочной, захотелось трудового подвига, общения, воздуха... Я узнала, где работать было труднее всего, и на следующее утро уже стояла перед кабинетом «вольной» Любовь Васильевны, начальницы закройщиц. Пока ждала аудиенции, обсматривала себя в мутном узком зеркале. Криво ушитая телогрейка еле прикрывает поясницу, голова обмотана пуховым платком, форменная юбка укорочена до длины «мини», на ногах казённые ботинки, кирза вся потрескалась от мороза, вздулась чёрными завитками. Толстушка Любовь Васильевна, хоть и нехотя, взяла меня на работу. Встанешь за пилу, сказала. Я не поняла, что за пила такая, но радостно согласилась.
И вот я в закройном. Здесь хорошо. Привольно, весело, не то, что на «сетках», где цех не топлен, крыша провалилась, повсюду тазы, в которые капает талая вода. Здесь музыка играет, песни поются, работа спорится, форма на всех ладная, новенькая, брючная. Встала я у пилы: смотреть и учиться. На пиле, или «машине раскройной ленточной», высокая блондинка Маша из Тамбова вырезала детали костюмов из толстых тканевых настилов. Мне дали на день какую-то старую «рабочку» - рубашку и брюки, назавтра, сказали, новую выдадут. Я и бирку пришивать не стала. Смотрю, учусь, запоминаю, не заметила, как полдня прошло. Вдруг кричат с улицы, а в цеху передают по цепочке: внимание, внимание, внимание! Платки поправили, ждём. Входит Касабланка. Я впервые тогда её увидела. И она меня впервые. Смотрю на нее, и оторваться не могу: вот это чудовище, думаю. И вдруг она идёт прямо ко мне, да так стремительно, что я совсем опешила, когда блин её лица оказался прямо у меня перед глазами, а влажная рука намертво схватила меня за грудк;.
- Почему без бирки?
- Уберите руку.
- Почему без бирки? - уже громче.
- Уберите вашу руку.
- Почему, мать твою, без бирки?
- Уберите руку и не трогайте мою мать.
- Да знаешь ты, с кем разговариваешь! – она замахнулась для удара.
- Р-р-руку, - зарычала я, чувствуя, как в глазах моих вспыхнуло что-то страшное.
- Хорошо, - вдруг она словно сдулась, и, вся бурая лицом, уходя, крикнула мне, - бирку надеть!
Несколько минут в цехе стояла тишина. Никто не работал, кое-где шептались. Я была новичком здесь, но чувствовала, я сделала что-то такое, что поразило многих. Я не спеша подошла к вешалке, пытаясь наладить сбившееся дыхание. В висках тикало. Достала из кармана сигареты и уже хотела выйти курить, но вдруг раздались первые хлопки. В несколько секунд цех заполнился шумом аплодисментов.
Словом, Касабланку я не любила. Не боялась, нет. Но она была мало того, что непредсказуема, она была жутко навящива. Иногда она объявляла охоту на кого-то из осужденных, и тогда уже этой несчастной был обеспечен отдых в ШИЗО. Касабланка держала обширный штат озлобленных стукачей, и они помогали ей строить козни, загонять жертву. Говорили, что у нее есть дочь. Маленькая дочь, маленькая девочка, Катенька или Лизанька. Я в это не верила. Мне было страшно от того, что это чудище могло кого-то породить, и невероятным казалось то, что у этого ребёнка был и отец. Об искусственном оплодотворении в посёлке Парца навряд ли слыхали. Полюбить её невозможно, думала я. Значит, она кого-нибудь попросила, мол, сделай мне ребёнка. Приплатила? Нет. Пригрозила? Да, скорее уж так. Судачили о том ещё, что она налаживает контакты с родственниками зэчек там, за забором, и собирает дань за то, что их милую доченьку-жёнушку никто не тронет. Брала под покровительство. Так ли это, нет ли, не знаю. За что купила, за то и продаю.
Вскоре после тех приседаний я ушла из закройного. Я и недавно прибывшая в зону Фрида Шур, телевизионный оператор по профессии, жидовка-тихоня, оказавшаяся потом настоящим волком в овечьей шкуре, стали работать на блатном месте, в только что открывшейся телестудии. Мы снимали новости и небольшие фильмы, сидели в отдельном кабинете, жили в отдельных комнатах профилактория, спали на мягких кроватях, владели целым тайником «запретов» - вещей, которые нельзя было иметь в зоне - и жили припеваючи. Были, конечно, и здесь свои минусы, как например то, что мы вечно находились на глазах у «ментов», у так называемого начальства.
Как-то раз зашёл начальник зоны, Александр Егорович, мужик грозный, большой, как скала, ограниченный, как валенок, словом, настоящий полковник. Был он и вправду полковник, говорил грудным голосом, хмурил брови, вальяжно закидывал ногу на ногу, любил давать советы и рисовать всякие схемы. Однажды рисовал мне, как правильно снимать марширующую колонну с нескольких точек, а другой раз вычерчивал амплитуду колебаний голоса диктора новостей. Я только молча качала головой, потому что возражать ему было лишним, и думала: по какому же принципу им звания раздают?
И вот начальник посмотрел последний выпуск новостей, призадумался крепко и говорит:
- А что это, осу;жденные, у вас форма такая, как бы сказать, некрасивая, поношенная?
- Так ведь одна форма-то, другой нет, носим её каждый день.
- Хм.
На следующее утро замполит принесла с планёрки добрые вести: велено выдать нам двоим по куску материи и пошить лучшие костюмы, но прежде поручить техотделу, чтобы придумали модель, и предоставили её на одобрение Александру Егоровичу. Сказано – сделано. Выписав наряд, взяв на складе рулон смесовой синей ткани, иду на промзону. Давно я не была там, уже и забыла, как она выглядит. Только вышла из дежурной части, ещё шага не успев ступить по «промке», вспомнила: Касабланка. Замедлив шаг, застегнула пуговицы, оправила платок. Поравнявшись с её будкой уже было успокоилась, но не тут-то было. Слышу: Образцо-ова, а ну-ка стой! Стою.
- Ты куда?
-Здравствуйте.
- Куда идее-ёшь? Кто разрешил?
- В техотдел. Костюм кроить. Начальник разрешение дал.
- А ну-ка, давай назад.
-?
-Поворачивай, поворачивай, нечего тут делать, костюм она пришла…. ты слышала? – поворачивается к какой-то новой шестёрке, притаившейся в углу. Та по-шакальи смеется, слышала, мол, слышала, переминается с ноги на ногу. Убила бы суку.
-Так мне, позвольте, начальник разрешил. Вот накладная, вот наряд, вот...
- Пошла вон! Начальник, начальник, кому начальник, а кому хер собачий, поняла?
-Поняла.
После этого случая я с Касабланкой почти не встречалась. Пару раз она выходила дежурить в жилую зону, но мне везло, и наши пути не пересекались. Лишь однажды, на воскресной службе в храме, куда я пришла снять небольшой сюжет, я увидела её. Касабланка стояла в толпе зэчек, в самой середине, прямо за спиной отца Иоанна. Она была в камуфляже, огромную голову покрывал бедный хлопчатобумажный платочек в голубой цветок. Вместе со всеми она отстояла службу, прошла на исповедь и надолго склонила голову под рукой священника. Приняла причащение. Я притаилась на лестнице, ведущей на колокольню, и всё смотрела в объектив, словно зачарованная, и всё снимала её лицо, её - слёзы.
Костюмы мы, конечно же, пошили. Благо и в «жилке» была своя портниха, которая обслуживала только ментов и блатных. Моя жизнь в зоне шла своим чередом. Мы всё время снимали жутко-проникновенные фильмы, срывали призы на местных фестивалях, носились по запретной полосе с камерой и микрофоном, ловя в кадр резво бегущих по тревоге грузных мордовок из охраны, чтобы потом слепить хронику или учебный ролик. С каждым днём я открывала в себе новые таланты: разбирала и собирала компьютеры, как-то раз ходила в ШИЗО чинить телевизор, и видела там бешеную малолетку из Перми, когда-то давно убившую всех своих родственников, но и теперь не унявшую своих бесов. На ней была кислотно-оранжевого цвета роба, как у смертников в американских фильмах, и я подумала, что и по этой красавице, верно, плачет электрический стул. Я овладела искусством сшивать папки с помощью шила, бечевки и огромной иглы, знала всю зоновскую документацию, подделывала журналы, списки, приказы, составляла планы для нескольких отделов, оцифровывала картотеку, и чего только не делала. Как-то раз попался мне в руки план по решению жилищного вопроса сотрудников. До этого я мало что знала о Парце, да и обо всей этой местности. Нет, я просматривала видеоматериалы, например, со Дня Победы, но там были только нарядные школьницы, несколько ветеранов, вечный огонь, да «знакомые всё лица» мордовских надзирателей.
«Конкина Светлана Васильевна. Проживает в общежитии п. Явас. Комната 13 метров. Сын, 13 лет. Сын, 17 лет. Без удобств. Якушкина Светлана Никаноровна. Проживает в общежитии п. Явас. Комната – 11 метров. Муж – Вешкин Олег Борисович. Сын, 7 лет. Без удобств. Тумайкина Наталья Николаевна. Проживает в квартире. П. Леплей. 22 метра. Без удобств».
В этих списках я нашла и имя Касабланки. Она жила в половине деревянного дома. Дом в аварийном состоянии, под снос. У нее действительно была дочь трёх лет, не было мужа и удобств. Тогда, возможно впервые, в моей голове родилась мысль: бедные, как же они тут живут?
Освобождалась в декабре. Зима еще не вступила в свои права, снега толком не было, дни стояли бледные и унылые. Ночь перед этим я не спала. А утром позвали в «автобус». Так называют в зоне дежурную часть, но почему так, не знаю. В «автобусе» нас было двое освобождающихся: я и дневальная штаба. И еще мешок кошек, но это мы поняли не сразу. Вошли, расположились. Лежит себе и лежит мешок. Только запах странный. Но вот он зашевелился, застонал. Мы переглянулись и без слов поняли, вспомнили, что с утра был дан приказ - каждому отряду изловить по семь кошек.
Дневальная поминутно смотрела в зеркальце, пудрилась – нервничала. Я уставилась в стену и так просидела, наверное, несколько часов. Пришёл этап. Их запустили в «автобус» на шмон, и мы наблюдали за тем, как двенадцать женщин, ничего не понимающих, жалких в своей наивности, с «вольными» ещё понятиями, смеются, шутят, хамят дубачкам, трясутся над добром, которое те безжалостно выбрасывают из баулов в одну кучу.
- А куда положат наши вещи? На каптерку? – спрашивает одна бойкая бабушка.
Мы знаем эту каптерку. Потом вся Парца будет щеголять в московских, воронежских, тамбовских обновках. Бывало, заедет в зону за помоями телега, запряженная толстой кобылой. Смотришь на оборванца-работника, который с ней приехал, и не сразу поймешь, что в его облике такое родное привиделось. Приглядишься, вспомнишь. Так это ж моя кепка на его сальной башке! Носи на здоровье.
Увели этап, а за нами всё не приходили. Уже и есть хочется, и вообще, пора. Дежурная по прозвищу Светильник повела нас по малой нужде на дальний край «промки». Я шла по вязкой грязи, не смотря по сторонам, и думала: а может, если Касабланка на месте, зайти, да сказать ей напоследок пару ласковых, объяснить, кто она есть и где её место в этом мире.
За ворота меня выводила начальница отряда, смешливая мордовка с грустными глазами спаниеля.
-Ты чёй-то красоту не навела? – спросила она.
- О чём вы?
- Ну как, девки-то вон, освобождаются, все - как принцески, а ты чего, без прически даже? – не унималась она.
- Слушайте, - говорю, - вы делайте, что положено, а мне сейчас не до вас. Мне совсем разговаривать не хочется, - и, чтобы смягчить как-то, добавила, - момент такой, четыре года здесь.
- Ладно, ладно, ишь! Момэнт!
Момент действительно был, но был он растянут, невнятен, и совсем не торжественен. Ничего не хотелось. Свобода. Сейчас бы закурить, да уже полгода, как бросила. Потом увидела отца, дядю, мы сели в машину, и дядя сказал, что вот точно такой же день был, тёплый, и такое же второе декабря, когда пятнадцать лет назад он освобождался с Можайска, и дальше была дорога, разговоры, разговоры…
Я часто вспоминаю о Мордовии. Если честно, то каждый день находится повод. Сидишь в кафе, рассеянно ешь крученой вилочкой какой-нибудь чизкейк, и вдруг подумаешь: а ведь были дни, когда один клёклый казённый хлеб ели, а вместо десерта - карамелька «Дюшес» на двоих, и вот сейчас, сию минуту, там, в Парце, за колючей проволокой сидят девушки, сидят женщины, ковыряют алюминиевой ложкой в котелке с баландой, чтобы выкинуть волосатое сало, и мечтают каждая о своём. Пирожном.
Я вспоминаю грязный поселок, где дома не покрашены, стоят, все серые, гниющие на сыром болотном воздухе. Где-то там живёт и Касабланка, страшная и смешная, некрасивая, озлобленная, но к кому-то наверняка добрая, может и справедливая. Простая, как чурбак, и такая непонятная. И каждый день она ходит и ходит, и ходит по грязной дороге в зону, где её никто не любит. И начинает казаться, что её жестокость, как жестокость и чёрствость всех прочих парциан, явасцев, леплейцев, сосновцев, потьминцев и других жителей посёлков и деревень на ветке Дубравлага, это не их личное качество, но витает оно прямо в воздухе, поднимается со смрадом с болот, где некогда гибли беглые зеки, отравляет всё кругом, просачивается под кожу, в мышцы, суставы, кровь, убивает душу. И гаснут тогда обиды и злость, и ничего не остается в душе, кроме жалости к ним, вечно осужденным жить в этих местах, навечно лишенным свободы, словно пуповиной привязанным к зоне.
Свидетельство о публикации №212052502453