Дом, где разбиваются сердца

ДОМ, ГДЕ РАЗБИВАЮТСЯ СЕРДЦА


– Игра занимает меня сильно, – сказал Германн,
но я не в силах жертвовать необходимым
в надежде обрести излишнее.

А. С. Пушкин «Пиковая дама»


Счастливы не ведающие своих судеб. Те же, кому они ведомы, должны проявлять осторожность, как при переходе через железнодорожное полотно.


Мне открылась судьба после встречи с Людмилой. Я знал, что женюсь на ней, что мать её, свою тёщу, буду ненавидеть, а с тестем, Людмилиным отцом, прикладываться перед обедом к бутылочке, а после обеда развлекаться игрой в картишки. Это был почтенный отставной генерал, но в некотором смысле чудак, не устававший горевать о той счастливой поре, когда, говоря по-гоголевски, достаточно было послать вместо себя фуражку с околышем и адьютанта, чтобы приказания исполнились, а желания удовлетворялись.


Не сложно было предсказать, что у нас будут дети, много детей, хотя точного их количества назвать бы не смог. Причину следовало искать не во мне. Людмила относилась к детям, как к обязательной, хотя и бессмысленной дани общественным предрассудкам.


Подобное разномыслие, внося в наши отношения сумятицу, не воспринималось, тем не менее, как принципиальное. Рано или поздно, не утратившая здравого смысла женщина, убеждается, что «убоявшись мужа несвоего», извлечёт куда большую выгоду, чем при открытом неповиновении своему. Следование, пускай и притворное, библейской аксиоме предохраняет брачные узы от коррозии куда надёжнее, чем все адвокаты по семейному праву, вместе взятые. Как утверждают французы, а не доверять им у меня нет оснований, от женщины должен исходить лёгкий аромат рабства.


Зато промедление со свадьбой беспокоило меня по-настоящему. Впрочем, в этом не было предумышления. Мы с Людмилой должны были пожениться не прежде, чем умрёт её бабушка, мать отца. Согласно договорённости между всеми заинтересованными лицами, в этом прискорбном для родственников и неизбежном для бабушки случае,  её комнатка  переходила в наше с Людмилой полное и безраздельное пользование. Но, вопреки надеждам и расчётам, бабулька не помирала, хотя вид у неё был такой, как если бы уже побывала на том свете. Болезни липли к ней, словно таёжные комары, и я, студент-медик, твёрдо знал, что, по крайней мере, половина из них, признана наукой неизлечимыми.


Зову я смерть... Это у Шекспира. Мы с Людмилой не звали, но нас раздражала неторопливость Всевышнего. Ведь призвав бабушку на свой суд, Он только способствовал бы её благодати, ибо, за отведённое ей на этом свете время, совершила немало замечательного, подтверждением чему является оставляемая нам комната. С большой долей вероятия можно было предположить, что ей уготована райская смерть, коль скоро не сподобилась райской жизни.


Я бы не хотел, чтобы у кого-то возникло впечатление в некоторой, в наших отношениях с Людмилой, заданности. Ничего похожего. Как и положено людям разного пола и одинаково юного возраста, мы, отрешась от материального, частенько, говоря высоким слогом, возносились в эмпиреи. Любовь превозмогала рассудок, а бытие побеждало быт подобно тому, как Геракл побеждал Антея, отрывая его от земли.


Мы жаждали встреч и одиночества. Этим объяснялось наше пристрастие к тёмным и малолюдным местам. Иногда Людмилина школьная подруга Надя доверяла нам свою квартиру, и скоротечные часы, хотя и приносили удовлетворение, но — что грешок таить  —немало омрачались тенью нашего нетерпения. Покорное ожидание момента, когда тела у нас окажутся развязанными, и мы сможем заниматься тем, чем занимались здесь, когда и сколько захотим, без оглядки на стучащий будильник, представлялось непосильной нагрузкой для нашей психики.


У нас и прежде возникали ссоры, особенно после этих, предоставленных судьбой и Надей минут счастливого умиротворения, хотя определить, кто из нас оказывался заводилой, не решаюсь. Была какая-то непонятная закономерность в том, что удовлетворённая страсть переплавлялась в зловещую одурь, поцелуи сменялись упрёками, а объятия  — слезами и жалобами на загубленную молодость.


В тот роковой для нас обоих вечер я, помнится, не выдержал и потребовал от Людмилы откровенного разъяснения, чего, собственно, от меня добивается?


– Надеюсь, – сказал я, – убийство старушки не входит в твои планы, по крайней мере, осознанные. Я это к тому, что ты не Достоевский, а я не Раскольников. Моих сил достанет на то, чтобы взять в руки топор, но не поднять его. Чисто же медицинскими способами умерщвления пока не владею, поскольку не проходили по программе.


Смелость, несвойственную моему характеру, придавала уверенность, что претворение в жизнь Людмилиного замысла может рикошетом ударить и по мне. Моя подруга била, что называется, дуплетом по приметам, получая на выбор две равноправные возможности: спровадить меня в тюрьму, а — при удаче — и вслед за бабкой, что превращало её в единственную владелицу совместно нажитой нами собственности. Не желая, однако, доводить дело до разрыва, я сбавил тон, внося в него примирительные нотки:


– Подумай сама, какой смысл впадать в крайности? Бабулька явно не заживётся и было бы глупо торопить события.


Но Людмила уже завелась и сделалась неуправляемой. Я осознал, даже шаги к примирению она воспринимает, как удары электрошоком.


– Эх, вы, медики-педики! – произнесла она с непередаваемым ехидством, – То, что не способны вылечить, хоть как-то, но объяснить можно. Но, оказывается, и умертвить вам не по силам. Это для меня новость.


Меня поймут испытавшие удары по обнажённому самолюбию. Смолчать, значило бы унизиться не только самому, но и быть свидетелем унижения любимой профессии. Ничем иным не могу объяснить неожиданно проявленную мною твёрдость.


– Даже самый снисходительный пограничник, – ответил я, – демонстрируя непреклонность, как атлет бицепсы, – не допустит, чтобы на его участке границу переходили в неположенном месте. Твоя неспособность понять очевидное наводит на грустные размышления.


– Вот и оставайся дурак, со своей грустью! – выкрикнула Людмила и заметалась в поисках разбросанной по комнате одежды.


Едва она ушла, объявилась Надя, словно дожидалась под дверью своего часа. Казалось, ей доставляет удовольствие выставлять Людмилу в неприглядном свете. И хотя многое из услышанного, не было для меня новостью, ни утешить, ни отвлечь от размолвки с Людмилой Надя не сумела. И тогда прибегла к последнему, самому, как ей казалось, убедительному аргументу, опровергнуть который не решился.


По словам Нади, в квартире, где мы находились, всего несколько лет назад жила бабушка, её бабушка, подобно всем старикам отчаянно цеплявшаяся за жизнь.


– Разве я не могла, при желании, взвалить эту ношу на чьи-то плечи, – сказала она, – и за охочими дело бы не стало. Но предпочла обойтись собственными силами. Останься. На Людке свет клином не сошёлся. А я, со своей стороны, сделаю всё возможное, чтобы ты в этом убедился.


Пришлось покориться неизбежному. Я вообще быстро осваиваюсь с необходимостью, и к тому же нет крепче уз, чем отсутствие выбора. И всё же, когда стороной до меня дошли слухи о смерти бабушки и Людмилином замужестве, дрогнул. Я больше не мог оставаться там, где однажды и навсегда разбилось моё сердце.

Борис Иоселевич


Рецензии