Месть

(глава из романа "Моя Немоя")


Не знаю, как пришла идея мстить ЕЙ. Считать по-спортивному нанесенные «туше». Загибать пальцы и пытаться опередить ЕЁ очередную неверность, предусмотрительно пополняя запас своих «побед». Чтоб потом при случае, а ОНА эти случаи предоставляла регулярно, иметь в рукаве козырных дам и все равно не вынимать их, ожидая впоследствии большей ставки.
После ЕЁ исчезновений, необъясненных, да и не требующих объяснения. Первого знакомства с устрашающей агитацией в районном КВД, нашего горестного молчания в коридоре и подозрительного переглядывания ожидающих приема граждан. После короткого моего «да» на вопрос отца «Ты и это простил?», имело ли смысл квитаться. У меня было свое отношение к ЕЁ изменам, в котором я не признавался даже себе, просто чувствовал внутри диафрагмы ноющее и приятное давление. Смысл этой конвульсии, этой сладкой судороги, маленького оргазма я таил от расшифровки нейронами. Просто мне было необходимо, чтоб люди знали, каким сокровищем обладаю я. Не понаслышке, не просто вожделея ее взглядом, а отведали, вкусили и выронили. А не удержав ЕЁ, утратили бы и радость, и смысл существования.
Но здесь был особый случай. ОНА влюбилась. Наверно ОНА и раньше влюблялась, или уверяла себя в этом, выискивая оправдание, перебирая внутри себя причины, достаточно уважительные для той легкости, с которой отдавалась. Но сейчас ОНА была уверена в этом настолько, что объявила об этом мне. Он был студент, но не первокурсник, как мы с НЕЙ, а полноценный, освоившийся в университетской среде, принимающий знания, как причастие, с пониманием и должным пиететом.  Отделяющий первостепенное от сопровождающих дисциплин. Свою немецкую филологию - как основную пищу, обогащающую его организм, необходимыми для строения клеток его будущего, белками и углеводами, а историю партии, морщась и уворачиваясь, будто рыбий жир. Он был хороший рассказчик. Его истории были не чета нашим, услышанным от приятелей баек. Они были книжными, и он своим мягким, проникновенным голосом раввина добавлял в них некий священный академизм. Непререкаемую мудрость пророков. Его одухотворенные еврейские черты уверяли нас в древности истин, освоенных им, и наше внимание было каким-то постыдно рабским, под благословением его риторики. То, что он немного бравировал своим еврейством, было также ново для нас. Мы закончили «английскую» школу, где, несмотря на однообразие пометок в журнале в графе национальность (там все были русские) училось много евреев, но это было принято скрывать, как небольшое расстройство желудка. Не отвечать впрямую, замалчивать как некое неприличие. Я родился в интеллигентной семье, мама моя занималась кибернетикой, бабушка - медициной, учился в университете, так что по совокупности этих признаков тоже был, в общем-то,  евреем, или хотя бы не отвергал такой возможности. Отец-геолог, правда, немного выбивался своим слишком трудоемким занятием из обще-еврейской картины, но мой длинный прямой и тонкий нос, доставшийся мне по семейному преданию от прабабки гречанки, сглаживал шероховатости моей иудейской неполноценности.
Мы встречали его в популярном среди студентов кафе на Кировском, теперь Каменноостровском, проспекте. Вокруг него всегда кто-то был. Независимые девицы, томно покуривающие с отвлеченным вниманием следившие за разговором, и с действительным, но сокрытым, за реакцией своего гуру к другим независимым девицам. Восторженные милашки, бурно реагирующие «не в тему» и пытающиеся втолкнуть в беседу своих скучающих дворовых кавалеров, попавших на эти посиделки случайно и ненадолго. Какие-то подозрительно щедрые темные личности, привлеченные в компанию обильем независимых девиц. Тесно сплоченные, на не умещающихся у стола стульях мы составляли его паству. Размеренные фразы, благоговейное покачивание в такт произнесенным словам, делали иллюзию молитвы и поклонения сказанному им, совершенной. Я не могу припомнить ничего из того, о чем он вещал. Вероятно, впоследствии я обрел те же знания из других источников, возможно из тех же, что и он, и таким образом закрыл затронутые им темы. Величавые жесты его немного страдали от мелковатых кистей рук с заостренными, излишне тонкими пальцами, которые он придерживал горстями. Будто раздавал нашей ораве хлеба, которых у него было не более пяти,  или манну, неистощимый запас которой он делил справедливо и точно, спасая нас от греха обжорства. Одесную от него всегда была рыжая красавица. Гибкая и равнодушная к его ораторству. Только рыжая позволяла себе эту неслыханную дерзость, чем вызывала жгуче непримиримые взгляды независимых девиц. Впрочем, рыжая оставалась холодна и к призывным ухмылкам темных личностей, оплачивающих наши встречи.
Я замечал ЕЁ взгляды, брошенные в него. Не те утекающие вниз, по подолу бесформенных пальто, что использовали независимые девицы, и не те восхищенно блаженные и непонимающие ни черта, которыми лучились милашки, и конечно не тот, равнодушно рассеянный взгляд, какой демонстрировала рыжая. ЕЁ взгляд был особым. Наполненный силой, проминающий, деформирующий предмет, на который был направлен. Очень красноречивый, информативно обогащенный, куда более чем его проповедь. Он не сбивался, не умолкал, не смачивал горло остывшим кофе, но знакомая мне беспомощность вдруг повисала над ним, как шаги священника по тюремному каземату к дверям камеры, где осужденный уже не сомневается, что сейчас увидит перед собой его участливую мину. В нем была та безнадежная обреченность, что уже не молит о продлении жизни хотя бы на одну сигарету. Я уже знал, что будет, и самоуверенно выпускал дым сигареты через нос, опуская глаза к коленям, предвкушая сокращение диафрагмы, уже тогда подававшей сигналы о своей, затаенной под ребрами, эрекции.
Но все пошло не по плану. Впрочем, ЕЁ план  всегда бил мой. Правила устанавливала ОНА и потому надежды на джекпот у меня не было. ОНА тихо, без дрожи, коротко сказала мне, что влюблена. Включив в эту убийственную фразу и то,  как ОНА любит меня. Не спохватившись, не вздрогнув от оговорки. ОНА лишь кивнула в подтверждение того, что такое возможно,  и даже, наверно,  это лучший для нас выход. Я не впал в ступор, не побрел униженный и обобранный в темноту дождя. Я решил не осознавать обрушившееся на меня известие. Задвинуть его в темный угол, раздать прохожим, вернуть рассеянной незнакомой тетке, поднятую из лужи перчатку, не рассматривая и не примеривая на себя. ОНА не отходила от меня, и это было не потому, что ЕЙ хотелось продлить прощание, запечатлеть его в разных позах, как у услужливого фотографа на южном курорте фотографируется семья с непослушным ребенком. Просто наше объяснение было короче, и не встретило нужду в расстановке знаков препинания и пояснений, чем то, что развернулось в полную матросскую грудь в нескольких шагах от нас. Не знаю,  думала ли ОНА, что со мной «не будет проблем». Уверяла ли его в этом. Или просто дала понять, что он должен уйти с НЕЙ, и не оставлять себе даже зыбких мостков к рыжей, гибкой и равнодушной к его красноречью. Я могу лишь предположить, что ОНА передала это послание «целым куском» в одном взгляде в упор, и захлопнула его, не предполагая возражений.  Связь у них была односторонней. Обсуждать ОНА ничего не собиралась.
Они ушли. ОНА своей мягкой поступью,  не встречающей препятствий. Он, или мне это только подвернулось в качестве обезболивающего, примятый сознанием своей неправоты. Не грехопадения или подлости, а именно неправоты, она убивала его стремительнее любого проклятия, так как быть правым – его стержень, на который была нанизана и его плоть,  и его величие. Мы остались стоять поодаль с рыжей, гибкой красавицей. Не делая попыток приблизиться или заговорить, мы,  мазнув глазами по лицам друг друга, пошли в одном направлении, сближая свои траектории, под долгим углом, словно признавая параллельность своего курса и все же неизбежное его столкновение. Я знал ее имя. Она знала мое. Но уж если имен не было у НЕЁ и у МЕНЯ, то какой смысл вносить разнообразие звуков в существовании той, что была лишь инструментом, весьма острым и весьма опасным, для того чтоб забавляться им, и уж конечно для того, чтоб его неумело использовать. Просто она стала ЕЙ, я так и остался МНОЙ, восхищаясь своим постоянством в обрушенном и испепеленном мире. Мы с ней были последние жители этого нового мира, не способного к прогрессу, утратившему свою цивилизацию, деградировавшему и населенному только шайками мародеров.
Мы шли быстро и молча, не тратя дыханья на слова. Я не указывал ей путь, она не справлялась о нем. Она предугадывала вектора моих ботинок, и если бы длина ее ног позволяла увеличить размашистость шагов, она обгоняла бы меня, крутила вокруг меня петли и скулила бы, требуя поторопиться.  Она была стремительна, легка и неутомима как самка лисицы, в своем желании опередить  их, и,  добравшись до норы  в несколько звериных прыжков, похожих на очень низкий полет, не требующих опоры, а лишь скольжения по поверхности луж, начать первой… Им еще предстояло добираться  к нему в новостройки,  а я жил неподалеку. Она была безудержна, порочна и холодна. Не отогревшись, едва юркнув в комнату, она выскальзывая из одежды и белья, негодовала на мою недостаточную торопливость. Холодными были ее хищные, приподнятые к вискам, прищуренные глаза, ее мягкие, послушные, красиво и презрительно изогнутые губы, ее острый, ищущий язык. Ее сухие изящные ладони, ее белый живот, даже ее промежность и внутренности были холодными. Как будто отдав все свое тепло, не чувствуя обледенения, она лютовала зимой, укрытой в ее инейстом теле. Она отрекалась от горячности, выплескивая ее наружу. Она выплевывала из себя жгучие слова, относящиеся и к Нему и ко мне в равной степени. Она выкрикивала оскорбления Его маленькому  червяку, что оставил ее опустошенной, и заставил ее вытеснять из себя вакуум более толстым и длинным, о чем она с наслаждением говорила мне, отнюдь не восхищаясь моими достоинствами, а используя возможность унизить его. Она мстила неистово и безудержно, торопилась отбросить свою верность с гадливостью и остервенением, как будто стряхивала с плеч паука, одновременно и ужасаясь, и понимая необходимость избавиться от омерзительной твари. Она непременно должна была быть сверху, как исполняющий казнь палач нависала она надо мной. Она была неутомима, как и я. Ничего не испытывая к ее рыжей, лисьей гибкости, я мог вести  этот неистовый пляс, сколь угодно долго. Она была изобретательна и проявляла все свои многочисленные умения. Она старалась быть непревзойденно распущенной, даже более того, что она представляла себе о той «грудастой потаскухе», забравшей ее принадлежность, превзойти ее в безнравственности. Какая, к черту, нравственность в мире обитаемом лишь нами и шайками мародеров. Она подставляла мне все свои отверстия, чтоб я непременно побывал во всех местах обласканных Им, и даже те, куда она не позволяла Ему проникать, осквернил их, и изгнал оттуда  все воспоминания о Его благочестивой плоти. Она не испытывала ни физического наслаждения, ни боли. По беспощадному закону ее эгоцентричной справедливости  я должен был получить больше, чем она давала Ему, единственному из людей, кому она хоть что-то давала. Она опять проявляла все способности своего красивого и холодного рта, поглощала меня  невероятно глубоко, будто пыталась накормить кого-то поселившегося в ней. Ненасытного и пугающе голодного. Снова изрыгала меня наружу, впрыгивала верхом, и в бешенной скачке завывала страшную, заунывную колыбельную своему дикому , черному уроду, разрывавшему ее изнутри.


Рецензии