Две женщины

ДВЕ  ЖЕНЩИНЫ


Как-то прочёл я в книге такую сентенцию: «Чем меньше возраст человека, тем тоньше и острее воспринимает он жизнь, ибо юность ближе к вечности, которая умней будущего».


Сколько времени минуло! И вдруг сентенция ожила, вылившись из безграмотных уст.


Женщины не знали, что я слышу их.


Было темно. В небольшую комнату с несколькими рядами раскладушек для одиноких мужчин, приехавших за солёными брызгами пока ещё тёплого моря, не проникал даже свет луны, застревавший в кронах деревьев. Трое постояльцев спали, а я сначала вслушивался в ночь, а после — в голоса двух женщин.


Обе сидели на крыльце. У хозяйки там было постоянное место. Пожилая, сухонькая, одноцветная. Она с утра до позднего часа неизменно проводила на крыльце, не обращая внимания на приветствия проснувшихся, ни запоздало возвращающихся квартирантов. Непонятно было, спит ли она вообще, поскольку все засыпали раньше, а просыпались позже.


Мне в эту ночь не спалось. Не оттого ли, что я провёл последний день у моря, и женщина, одарившая меня своей любовью на короткий трёхнедельный срок, так горевала о моём отъезде, словно я уходил на войну, и она предчувствовала вечную разлуку.


Женщина мне нравилась. Нравилось её лицо, словно очерченное одним штрихом, придававшим ему одухотворённость. Нравились глаза, прикрытые не ресницами, но грустью. Нравились руки, обнимавшие меня с такой нежностью, словно всякий раз наново лепили моё естество, чтобы сотворить таким, каким хотели бы меня видеть. Нравились её рассказы о пятилетнем сыне, сказавшего ей перед разлукой: «Мама, если ты всегда будешь думать только обо мне, ничего плохого с тобой не случится».


Сейчас она сидел на крыльце рядом с хозяйкой и, наверняка, ждала, что я выйду и проведу с нею эту последнюю ночь. А я не выходил. Отчасти из-за глупого упрямства, а может быть из какого-то, непонятного мне самому, суеверного чувства, предостерегающего от излишних эмоций, при очевидной их бесполезности. Но ещё и потому, что, сверял каждый наш поцелуй с услышанными прежде  курортными историйками и анекдотами. А главное, мысли мои были далеко-далеко в старинном городе, обаяние которого действовало на моё воображение куда сильнее на расстоянии, чем вблизи.


Сначала голоса женщин доносились в виде гула, но постепенно, становясь отчётливее, позволили мне услышать о мудрости вечности, и я, заинтересованный, уже не упускал ни словечка. Молодой голос возражал, что вечность — взгляд назад, скорый и невнимательный, тогда как будущее — загадка любой жизни, даже оборвавшейся на полдороги. И тогда старая женщина начала свой рассказ. Он показался мне необычным, поскольку чистая правда вымысла, рождалась талантом, не подозревающим о своём существовании.


– Давно это было... Ох, как давно... Я была молода, стройна и черна, как самое синее вороново крыло. Прозвище моё было Цыганка, а у парня, меня любившего, Рыжий. Его лицо было усыпано веснушками, как кленовый лист божьими коровками. Мы с ним венчались ранней весной. По последнему снегу спешили в церковь, у самого входа в которую нарос большущий сугроб, намётанный за ночь сильным ветром. Но от того, что накануне снега не было, пошли слухи, будто сугроб намела судьба, а это, стало быть, дурная примета. Я бы доверилась предсказанию, но Рыжий отговорил.


– Моя судьба ты, а не какой-то сугроб, – сказал он. Схватил лопату, принесённую кем-то из церковных, быстро-быстро разметал сугроб, а меня взял за руку и повёл к алтарю. Но тут подходит ко мне маленький мальчик, соседа нашего Петра Даниловича сынок, и говорит:


– Настя, не ходи замуж.

– Тебя кто научил? – спрашиваю, а сама чувствую холод до самых пяток, обутых в новые сапожки.

– Никто, – отозвался и убежал.


Рыжий моей руки не выпустил, и мы вошли. Народу множество. Дышат любопытством. Батюшка изготовился, бородку пальцами причесал. Сама не объясню отчего, только сердце моё захолодало, будто его голёхоньким под кипучую воду выставили. Вдруг посередь толпы увидела я лицо и замерла навек. Жила в том лице такая сила, что нельзя было пройти мимо неё, не споткнувшись.


Не помню, как справили венчание. И что спрашивали, и что отвечала. И как надевали кольцо. И как целовала, ещё не мужа, но уже нелюбимого. Через неделю после свадьбы мелькнуло то лицо снова, на этот раз на базаре, в зелёном ряду. А после ещё и ещё, пока не набралась сил подойти и сказать:


– Чего, изверг, за мной шастаешь? Известно, поди, что венчана...

– Знаю только, что тебя люблю.


И целует меня прямо в губы при всём оглядывающемся народе. А я не то, чтобы прогнать, сама его пуще целую. Вечером мой Рыжий, обо всём донесённый, сделался красный, будто божьих коровок облили охрою. Прибил меня как следует. Из дома ушла сама, а он гугнил вослед:


– Шагай, шагай, непутёвая. Пускай для тебя другие сугробы обметают.


А я вся в радости, как барыня в шелку. Прибегаю к другому, любимому. Сначала, вроде, обрадовался, а, пораздумавши, сказал:


– С чего это, Настёна, мужик-то тебя прогнал? Хороших, поди, не прогоняют.


А сам смеётся, хотел, видать, чтобы призналась, будто из-за него. Но я горделивая, терпеть не стала, хотя и пошло во мне дитё. Растила его в одиночку. А имя дала Игнаша, в память сына Петра Даниловича, после помершего.


Долго рос мой Игнаша. Безотцовщина всегда долго тянется, как деревце на сухой земле. А, подросши, узнал о своей матери всё, что копили зловредные языки. Спросил, правда ли? Я ничего не сумела объяснить. А он возьми да уйди, не сказавшись. С той поры ни разу больше не видались. У кого узнаешь, жив ли он и есть ли у меня внуки...


– Как же вы смогли всё это  стерпеть?

– Эх, милая! Так и смогла. Мы, бабы, всё можем. И ты не кручинься. Спит, ну и пусть спит. Стало быть, ему сон милее твоей любви.


И тогда я догадался, что одна женщина учила другую на примере своей, или чьей-то близкой, жизни.

Борис Иоселевич


Рецензии