Когда мы повзрослели глава 4

Глава четвёртая
Расплатившись с таксистом, я вошёл на кладбище. Дождь начинался без усилия — будто кто-то где-то далеко приоткрыл кран и забыл его закрыть. Первые капли падали редко, почти неслышно, но аллея уже темнела, камень становился влажным, а мелкий гравий под ногами начинал блестеть. Я всегда называл её про себя аллеей скорби. Не потому, что это звучало красиво, а потому, что другого названия для неё так и не придумал. За восемь лет я успел привыкнуть к этому месту настолько, насколько вообще можно привыкнуть к кладбищу. Знал, где после дождя собирается вода, какой тополь первым сбрасывает листья, на какой скамейке дольше всего держится солнце. Знал лица на фотографиях. Некоторые могилы я уже узнавал раньше, чем успевал прочитать имя. Дождь был тёплым, почти домашним, и от этого становилось ещё тяжелее.
Лейли называла дождь миротворцем. Каце — композитором. Я никогда не выбирал между ними. Обе были правы, каждая по-своему. Ещё до войны я однажды слушал дождь через стетоскоп. Сам не знаю зачем. Наверное, просто стало любопытно, что получится, если приблизить его к уху настолько, чтобы исчезло всё лишнее. Через резиновую трубку капли звучали совсем иначе: короткими ударами, неровными и живыми, ветер уходил куда-то вглубь и превращался в далёкий шорох. Тогда я подумал, что, наверное, именно так и должна звучать музыка, если её слушать не ушами, а изнутри. Сейчас я вспомнил об этом совершенно некстати и почему-то улыбнулся.
По обе стороны аллеи стояли знакомые могилы. За восемь лет они стали почти соседями. Иногда мне даже казалось, что здесь у меня больше знакомых, чем в городе. Я мог остановиться возле кого-нибудь, посмотреть на фотографию и мысленно рассказать, что происходит. Про погоду. Про цены. Про то, что опять не спал всю ночь. Про понедельник, который почему-то всегда наступает раньше остальных дней. Они, конечно, ничего не отвечали. Но в этом молчании было что-то человеческое.
Восемь лет назад, в первое утро после возвращения, меня разбудила Лейли. Она не сказала ничего особенного — просто произнесла моё имя тихо, почти шёпотом, словно проверяла, действительно ли я здесь. В комнате пахло свежим чаем и её волосами. Я лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок, который почему-то казался ниже, чем я его помнил. Всё вокруг было знакомым: стены, занавески, старый шкаф, трещина возле окна. Всё было моим и одновременно каким-то чужим. Наверное, за четыре года я просто слишком сильно привык к тому, что никакое место не принадлежит тебе надолго.
Тем же утром дядя Фариз предложил съездить в Бильгя — подышать морским воздухом. Он сказал это так, будто морской воздух действительно мог что-то исправить. Девочки остались дома. У каждой была работа, и в те дни работа больше напоминала способ не думать, чем настоящую занятость. Я сначала согласился, сел в машину, несколько минут смотрел на улицу через боковое стекло, а потом вдруг сказал:
— Давай лучше к Волчьим воротам.
Фариз только немного сбросил скорость.
— Почему без девчат?
— Не знаю. Просто это мой первый раз.
Это была половина правды. Другая половина сидела где-то внутри, сгорбившись и согревая ладони возле чего-то, чего уже не существовало. Я знал себя достаточно хорошо, чтобы понимать: если начну плакать перед девочками, они не смогут остаться в стороне. Они заплачут вместе со мной. А если заплачут они, я уже не смогу удержаться. Мы все слишком долго держались друг за друга, чтобы позволить себе рассыпаться в одном месте. Мне хотелось хотя бы первый раз остаться с Эмилем один на один.
Фариз ничего больше не спрашивал. Он только кивнул и повернул машину в сторону кладбища. Через несколько минут мы уже шли по той же аллее, по которой я сейчас шёл один. Восемь лет назад она казалась мне длиннее. Может быть, потому, что тогда каждый шаг приближал к тому, чего я не хотел видеть. Фариз шёл впереди, твёрдо, не оглядываясь. Красное покрывало на одном из табутов сразу выдавало, что хоронили молодого. Слишком молодого для такой тишины. Мне тогда впервые пришло в голову, что возраст человека иногда можно определить не по лицу и не по паспорту, а по цвету ткани, которой накрывают его тело.
— Мы пришли, — сказал Фариз, остановившись у чёрного мраморного ограждения.
Он открыл калитку и придержал её рукой. Жест был совершенно обычным, но мне почему-то показалось, что даже сюда нужно входить с уважением, будто за этой дверью начиналась не могила, а другой порядок вещей.
Внутри всё тоже было из чёрного мрамора. Строго, без лишних украшений. Только три прямоугольных участка земли — примерно два с половиной метра на полтора — напоминали о том, для чего здесь вообще оставили землю. Девочки всё устроили заранее. Позже они сказали, что даже после смерти мы должны оставаться рядом. Тогда я ничего им не ответил. Не потому, что не согласился. Просто не знал, что на такое отвечают.
— Побудь пока тут. Я найду муллу, — сказал Фариз и ушёл.
— Спасибо вам, — произнёс я ему вслед.
Он, наверное, не услышал. Да это было и неважно.
Я заставил себя посмотреть на надгробие Эмиля. Глаза не хотели останавливаться на камне, и мне пришлось буквально приказать им не отворачиваться. Смотреть на могилу восемнадцатилетнего друга было противоестественно. Против логики, против тела, против всего, чему нас учат с самого детства. Восемнадцатилетние люди должны опаздывать домой, спорить с родителями, влюбляться, ругаться из-за ерунды, мечтать о машинах и деньгах. Они должны жаловаться на армию, а потом возвращаться из неё повзрослевшими, но живыми. Им не положено лежать под камнем.
На фотографии Эмиль был изображён во весь рост. Сто семьдесят шесть сантиметров. У ног лежали свежие алые розы. Я тогда ещё не знал, кто их приносит, но сразу понял, что утром здесь кто-то был. Кто-то, кроме нас, продолжал считать его своим. Под фотографией стояла дата рождения. Дальше — ничего. Ни даты смерти, ни привычного тире между двумя числами. Только многоточие. Мне это нравилось. Не потому, что многоточие казалось мне красивым символом. Просто я не мог принять тире. Оно слишком уверенно соединяло то, что в случае Эмиля соединить было невозможно. Будто его жизнь уже закончена и теперь её можно аккуратно измерить расстоянием между двумя датами. Но Эмилю не дали даже этой возможности. Его жизнь оборвалась раньше, чем успела стать чем-то, что можно было измерять.
Я вспомнил, как Лейли однажды рылась в школьной библиотеке и нашла сборник Степана Щипачёва. Она тогда долго сидела у окна, листала страницы, а потом вдруг позвала меня и прочитала почти шёпотом:
Я знаю — смерть придёт, не разминуться с ней,
Две даты наберут под карточкой моей.
И краткое тире, что их соединит,
В какой-то миллиметр всю жизнь мою вместит.
Я тогда посмеялся над тем, как серьёзно она это читала. А теперь вспомнил каждое слово. Только у Эмиля не было даже этого тире. Его жизнь ещё не успела начаться настолько, чтобы её можно было вместить в миллиметр.
Я сел на скамейку и впервые посмотрел на фотографию внимательно. Снимок я раньше не видел. Скорее всего, его сделали за день или два до отправки в армию. Меня призвали чуть раньше, и когда пришла моя повестка, девочки настояли, чтобы меня сфотографировали.
«Потом сравним, сколько мужества прибавится, когда вернёшься», — смеялась Каце. Эмилю, наверное, сказали примерно то же самое. Он смотрел прямо перед собой, чуть прищурившись, будто фотограф раздражал его своим существованием. В нём ещё не было ничего от человека, который скоро станет фотографией на камне. Ему всё ещё было восемнадцать.
Мне — двадцать два.
За эти годы я успел измениться. У меня появились новые привычки, новые шрамы, новые люди, которых я потом потерял. Я научился не задавать некоторых вопросов и отвечать на другие, не думая. Эмиль ничего этого не успел. Он остался там, где мы его потеряли, и потому стал для меня какой-то постоянной величиной. Я двигался, старел, ошибался, возвращался. Он — нет.
Восемь лет назад я сказал, что завидую ему. И с тех пор ни разу не отказался от этих слов.
Дядя Фариз однажды рассказал мне, что Эмиля часто навещает Айнур. К тому времени она уже закончила университет, вышла замуж, но всё равно приходила.
— Первую любовь не забывают, — сказал тогда Фариз.
— Не согласен, — ответил я. — Думаю, любовь либо есть, либо её нет. Если есть, она должна быть вечной. Независимо от порядкового номера.
Фариз улыбнулся, но не посмотрел на меня.
— Наверное, ты прав. Только тогда у неё вообще не бывает номеров. Просто одна.
Мне тогда было легко радоваться за Эмиля. Я представлял, как Айнур приходит сюда, садится рядом, разговаривает с ним. Может быть, рассказывает, как выросли дети соседей, кто женился, кто уехал. Может быть, просто молчит. Я много раз надеялся встретить её здесь, но всякий раз находил только следы её присутствия: свежие алые розы у ног фотографии.
Саму Айнур я увидел гораздо позже. Двадцать четвёртого декабря 1998 года. В день, когда Эмилю исполнилось бы двадцать четыре.
Ему всё ещё было восемнадцать.
Это был шестой день рождения, который мы не отмечали, а помнили. После кладбища я почему-то решил напиться. Наверное, именно поэтому и оказался в зоопарке — хотя, если честно, трезвому человеку объяснить такой маршрут было бы ещё сложнее.
Я сел на скамейку напротив клетки с рысью, закутался в старый плащ и достал флягу. Было холодно. Рысь смотрела на меня долго и совершенно спокойно. В её взгляде не было ни интереса, ни раздражения. Просто смотрела, как смотрят на предмет, который неожиданно оказался там, где его не должно быть.
— Вообще-то это я пришёл в зоопарк, а не ты, — сказал я.
Рысь не ответила. Я сделал глоток, закурил и продолжил смотреть на неё. Прошло минут пять. Может, десять. Мне казалось, что между нами идёт какая-то важная беседа, просто я пока не понял её условий. В конце концов первым отвернулся я. Рысь победила. Она вообще ничего для этого не сделала, и именно поэтому победа показалась мне честной.
В этот момент к клетке подбежали две девочки. Они начали бросать внутрь хлеб, смеясь и перекрикивая друг друга:
— Кушай, котик! Кис-кис-кис!
Рысь отступила в глубину клетки. Ей было всё равно на их любовь. Наверное, она просто хотела, чтобы её оставили в покое.
— Девочки, хватит бросать хлеб. Рысь его не ест.
Голос я узнал сразу. Я повернул голову. Айнур.
Она почти не изменилась. Только стала немного полнее, но ей это шло. В школе она была худенькой, и её часто дразнили «шваброй». Эмиль за такие шутки несколько раз награждал обидчиков синяками. Он вообще считал, что некоторые формы юмора должны иметь последствия.
— Тимур?
— Привет, Айнур.
Она несколько секунд просто смотрела на меня.
— Столько лет прошло.
— Неужели так постарел?
Она улыбнулась.
— Нет. Просто стал собой.
Я посмотрел на девочек.
— Эти маленькие вандалки твои?
— Эльмира и Эсмира.
Они были почти одинаковыми. Различались только ростом. Младшая могла посмотреть на старшую и увидеть своё завтра, старшая — на младшую и увидеть своё вчера. А если бы обе посмотрели на мать, то увидели бы себя взрослыми. Им даже не нужен был семейный альбом — время само стояло перед ними в трёх экземплярах.
— Как ты, Тимур? Что делаешь в зоопарке?
Вопрос прозвучал спокойно. Без той осторожности, с которой обычно разговаривают с человеком, которого давно не видели и о котором слишком много слышали.
— Решил угостить рысь коньяком. Похоже, не тот сорт выбрал.
Она усмехнулась.
— Не везёт ей сегодня. Кто-то наливает, кто-то хлеб кидает.
Айнур села рядом, достала из сумки два шоколадных батончика и протянула дочерям. Они тут же забрали их и побежали немного в сторону.
Мы немного помолчали.
— Слышала, вы с девочками кафе открываете.
— Каце рассказала?
— Случайно встретились.
— Пока не получается. Ей взбрело в голову делать всё по закону. Сама знаешь наших чиновников.
— Знаю. Желание хорошее. Только не в этой стране.
Я сделал глоток из фляги и посмотрел на рысь. Она лежала, свернувшись, и казалась теперь не хищником, а просто большой уставшей кошкой. В ней было что-то человеческое — может, потому что она тоже смотрела на мир через решётку.
— Спасибо тебе, — сказал я.
— За что?
— Что не забываешь Эмиля.
Она ничего не ответила. Только посмотрела на рысь.
Через некоторое время Айнур сказала:
— Ты почти не изменился, Тимур. Такой же, как в детстве.
— Изменился. То было детство. Оно прошло.
Она посмотрела на дочерей и прижала их к себе.
— Прошло? У меня — нет. Вот оно. Путается под ногами. И тебе пора снова своё найти.
Мне стало не по себе. Я сидел рядом с ней с флягой в руках, в день рождения Эмиля, а она была здесь — с детьми, с шоколадками, с этой странной спокойной уверенностью человека, который всё-таки продолжил жить.
— Сколько им?
Я спросил не потому, что хотел узнать возраст девочек. Мне нужно было увидеть её лицо. Проверить, сможет ли она сегодня ответить спокойно.
Она поняла. Лицо на мгновение изменилось, будто внутри что-то сжалось.
— Эльмире недавно исполнилось пять.
Про младшую она ничего не сказала. Я и не спрашивал. Мы оба знали, о чём был вопрос.
Мы ещё немного посидели молча. Рысь открыла глаза и посмотрела в нашу сторону.
— Нам пора, — сказала Айнур. — Я очень рада была тебя увидеть.
Я ничего не ответил. Продолжал смотреть перед собой.
Она положила ладонь мне на плечо. Легко, почти невесомо.
— Прости. Если сможешь — прости.
Я не знал тогда, за что именно она просит прощения. Теперь знаю.
Прошло пять лет. Цветы на могиле Эмиля появлялись по-прежнему. Те же алые розы, те же даты, тот же человек, которого давно уже не было. Я стал приходить на кладбище после обеда, чтобы не встретить Айнур. Наверное, это было малодушием. Мне проще было видеть цветы, чем женщину, которая их приносила. А рыси, конечно, было всё равно, когда я прихожу. Но мне нравилось думать, что после обеда она смотрит только на меня.
Я перевёл взгляд на соседний камень, в той же ограде. Каце.
Четыре года назад она выехала на встречную полосу. «По неустановленной причине» — так это тогда звучало в протоколе. Столкновение с грузовиком. Я видел машину после аварии. Её перекосило так, будто огромный зверь наступил на неё и пошёл дальше, не заметив. Вокруг было много крови. От неё появился металлический вкус во рту, хотя я ничего не ел и не пил. Я закрыл глаза, но запах всё равно остался. Некоторые запахи не уходят. Они просто становятся частью человека.
На похоронах мулла спросил, есть ли среди молодых родственник, который сможет спуститься в могилу. Нужно было во время молитвы, услышав её имя, дёргать тело за плечи, будто она всё ещё может услышать и понять, что происходит. Шагнул её двоюродный брат, прилетевший из Москвы, но дядя Фариз остановил его одним взглядом. Потом посмотрел на меня. Только на меня. Я не пошёл. Не смог. Я смотрел в землю и думал, что если достаточно долго не поднимать глаза, то можно каким-то образом избежать всего этого. Мне не хотелось видеть Каце в саване. Я хотел сохранить её такой, какой она была: смеющейся, злой, упрямой, с вечными планами и способностью превратить любую простую вещь в проблему государственного масштаба. Отец понял. Он кивнул племяннику. Начался ясин, а я просто ушёл к воротам, как будто это происходило не со мной.
Когда все разъехались, я вернулся.
Земля ещё была тёплой и парила сыростью. Я опустился на колени и прижался к свежему бугру, словно мог обнять её через землю. Не тело — её саму. Мне хотелось отдать ей немного своего тепла, как будто там, под глиной, ей могло быть холодно. Я долго так лежал, потом поднялся и подошёл к соседней могиле. Эмиль. Всё тот же.
Я положил ладонь на холодный мрамор и похлопал его, как когда-то хлопал по плечу.
— Присмотри за ней, старик.
Он, конечно, ничего не ответил. И не должен был.
Ветер подул между деревьями так тихо, что я сначала даже не заметил его. Только листья качнулись, и мне на мгновение показалось, будто кто-то прошёл рядом.
С тех пор прошло четыре года. И сейчас, когда я снова иду от его могилы к выходу, я произношу те же слова почти беззвучно. Потом поднимаю глаза и вижу женщину в чёрном платке.
Она стоит возле небольшой могилы без какой-либо ограды и дорогих украшений. Плачет тихо, почти незаметно. Я знаю эту могилу. Здесь похоронена Амина. Ей было пять лет. Она умерла двадцать пятого мая, пять лет назад.
Я знаю эту женщину тоже. Вернее, знаю её лицо. Пять лет она встречается мне здесь. Каждый раз, когда я прохожу мимо, она провожает меня взглядом. И каждый раз я отвожу глаза. Не потому, что боюсь, будто она меня узнает. Я боюсь другого — что она узнает меня слишком хорошо.
Шесть лет назад мне казалось, что я поступил правильно. Сейчас от этой мысли тошнит. Шесть лет назад в нашу дверь постучали. Я открыл и увидел молодую женщину лет двадцати пяти. На ней была модная куртка, под глазами — следы бессонной ночи, а глаза были распухшими от слёз.
— Здравствуйте… моей дочери нужна операция… пожалуйста…
Я почему-то сразу решил, что она врёт.
— Почему вы стучитесь в двери?
Она посмотрела на меня, словно не поняла вопроса.
— Потому что у меня серьёзно больна дочь.
— Пусть Аллах даст ей здоровье. Но почему именно так? Почему не в метро, не с табличкой?
Она опустила глаза.
— Отчаяние.
Я тогда усмехнулся.
— Это не отчаяние. Это расчёт. Люди боятся отказать человеку в лицо. Перед протянутой рукой можно пройти мимо, а дверь приходится захлопывать.
Она хотела что-то сказать, но из комнаты выглянула Каце.
— Тимур, кто там?
Я даже не повернулся.
— Аферистка одна. Говорит, ребёнку на операцию нужны деньги. Могу, конечно, предложить работу…
— У меня есть работа, — сказала женщина.
Она развернулась и пошла к лестнице. Медленно, будто каждый шаг давался ей отдельно. Я всё ещё не понимал, что происходит.
— В следующий раз справки приготовьте. Больше доверия будет.
У лестницы она остановилась. Обернулась. Посмотрела на меня спокойно, без злости. И именно поэтому её слова запомнились.
— Будь ты проклят.
Она произнесла это не как проклятие. Скорее как диагноз.
Каце дёрнулась было к двери, но я остановил её.
Через десять минут мы уже сидели на кухне и пили чай.
Забыли.
Мы забыли о ней в тот же вечер. Она, скорее всего, нет.
Пять лет я встречаю её здесь, на кладбище, в чёрном платке. И каждый раз вспоминаю собственный голос. Не её. Свой.
Я не верю в проклятия. Никогда не верил. Но её слова почему-то не отпустили меня. Вспомнил я их не сразу. Не в тот день. Даже не в день смерти Каце. Через год. Стоял такой же дождь, мокрые деревья шевелились над могилами, и вдруг я увидел эти глаза. И понял, кто она.
С тех пор каждый раз, когда вижу её здесь, мне кажется, что я снова стою у той двери.
В тот день рядом со мной сидела Лейли. Мы молча смотрели на портреты ребят, которых уже не было, но которых продолжали любить так, будто любовь могла каким-то образом удержать человека в мире.
На фотографии Каце сидела за фортепиано. Лицо спокойное, немного рассеянное, пальцы зависли над клавишами, будто она просто остановилась на секунду и сейчас продолжит играть. Я вспомнил наши вечера. Она садилась за рояль, когда в комнате становилось тихо, и начинала играть. Тогда мне казалось, что музыка действительно способна вытащить человека из собственного тела. Я сидел рядом, слушал, и на какое-то время всё вокруг становилось ненастоящим: стены, мебель, разговоры. Оставались только её руки и звуки. А потом музыка заканчивалась, и душа возвращалась обратно — неохотно, словно ей было жаль покидать то место.
Я часто представлял, что там, по ту сторону, Каце всё ещё играет. Только теперь ей никто не мешает. Она сочиняет музыку, которой не успела написать здесь, а Эмиль сидит рядом и слушает её, наконец не пытаясь подпевать и портить всё вокруг.
— Я выбираю крайнюю, — сказала Лейли.
Я не сразу понял.
— Что?
Она посмотрела на два оставшихся свободных участка земли.
Тогда я понял.
— Это не тебе решать. Здесь всё в порядке очереди.
Лейли улыбнулась.
— Я просто хочу, чтобы ты был окружён нами.
— Надеюсь, так и будет. Но не сейчас. Не начинай.
Она ничего не ответила. Просто продолжала смотреть на землю, будто действительно что-то рассчитывала. Я достал флягу и сделал несколько глотков. Руки почему-то дрожали.
— За меня уже всё решено, — сказала она вдруг.
Я посмотрел на неё. Голос у неё был совершенно спокойным.
— У меня лейкоз. Скоро я присоединюсь к ним.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять услышанное.
Она сказала это буднично, без нажима. А я остался сидеть на скамейке. С флягой в руке. Среди могил. Рядом со мной сидела последняя из троих, кто ещё был жив.
На войне я не чувствовал страха. Или, если чувствовал, не оставлял ему места. Страх там был роскошью, которую нельзя себе позволить. Сейчас всё было наоборот. Никакой стрельбы, никакого дыма, никакого взрыва — только дождь, мокрый камень и её голос. Но мне казалось, что внутри меня снова что-то взорвалось.
— Ты что такое говоришь?
— Правду.
У меня перехватило горло, будто кто-то сжал его рукой изнутри. Я начал говорить быстро, сбивчиво — не столько ей, сколько себе. Сам не слышал собственных слов. Деньги. Израиль. Германия. Штаты. Лучшие врачи. Новые препараты. Химиотерапия. Пересадка. Иммунотерапия. Всё, что приходило в голову. Я перечислял варианты один за другим, будто если назову достаточно много способов её спасти, один из них обязательно сработает. Самое страшное было в том, что я не верил ни одному собственному слову.
Лейли слушала. Потом улыбнулась. Устало, почти ласково.
— У поляков есть поговорка: «Надежда — мать дураков». Но мы с тобой вроде не очень похожи на дураков.
— И что мне теперь? Сидеть и смотреть, как ты умираешь? Есть лечение. Есть новые протоколы. Есть врачи. Можно попробовать всё.
Она посмотрела на меня так, как смотрела в детстве, когда я говорил какую-нибудь очевидную глупость и она не хотела меня обидеть.
— Тимур, помимо того, сколько я проживу, есть ещё как. Я не хочу превращать оставшиеся годы в войну с тем, что уже стало частью меня. Год, два — что они изменят? Я не сдаюсь. Просто выбираю жить, пока живу. У меня хронический миелоидный лейкоз. Это моё решение.
— Я бы бился...
Она не дала мне договорить. Просто подняла руку и положила ладонь мне на губы.
Ладонь была тёплой. Живой.
— Поставь себя на моё место. Ты бы говорил моими словами. Я — твоими. Мы одинаковые, Тимур. Просто один из нас сказал это первым. И знаешь… мы оба не хотим оказаться здесь последними. Поэтому не превращай мою боль в свой эгоизм.
Я замолчал.
И тогда вспомнил женщину в чёрном платке.
Шесть лет назад она стояла у моей двери и просила спасти свою дочь. Я назвал её аферисткой. Через несколько месяцев Амина умерла.
Мы поменялись местами.
Только тогда ещё, возможно, что-то можно было сделать. Теперь — нет.
Мне хотелось попросить у этой женщины прощения. Я представлял, как подхожу к ней, как называю себя, как говорю, что помню. Но каждый раз останавливался — не из гордости, а потому что тешил себя мыслью, будто она меня не помнит. Что за эти годы у неё было слишком много дверей, слишком много людей, слишком много боли, чтобы помнить одного человека, который не помог. Но я знал: даже если не помнит, это ничего не меняет.
Лейли коснулась моего плеча.
— Эй, всё нормально. Не уходи далеко.
Я не сразу понял, что она говорит мне. Пять лет я старался не возвращаться к тому воспоминанию — оно возвращалось само, обычно тогда, когда я меньше всего его ждал. Но только сейчас я понял, почему оно пришло именно в этот день.
Я посмотрел на Лейли. Она сидела рядом — живая, тёплая, ещё здесь. И от этого становилось только хуже.
— Я рядом, — сказал я.
Она посмотрела на меня так, как смотрела в детстве, когда я пытался соврать и думал, что получилось убедительно.
— Нет, — сказала она тихо. — Не рядом.
Я хотел рассказать ей. Про женщину. Про Амину. Про тот день. Но не смог. Я только накрыл её руку своей.
— Просто я кое-что понял.
— Что?
Я посмотрел на мокрые камни, на фотографию Каце, на место, где однажды должен был оказаться Эмиль.
— Что...
Договорить не смог.
Лейли ничего не ответила. Только сжала мои пальцы.
Я держал её руку и чувствовал её тепло.
Когда-то я стоял у двери и решил, что чужая беда меня не касается. Теперь чужой беды не было. Передо мной сидела Лейли. Моя.
И я вдруг понял, что всю жизнь боялся не смерти. Я боялся однажды снова оказаться у закрытой двери — только уже по другую сторону.


Рецензии
да...ужасно.
Всё-таки я права.Лучше быть дурой,которую обманули, чем не поверить человеку,если у тебя нет доказательств его вранья.Презумпция невиновности должна жить в сердце и грызть мозги, иначе беда.

Лена Ануфриева   27.09.2012 18:29     Заявить о нарушении
У моего героя скверный характер по отношению к людям, не входящим в его круг

Заур Гусейнов   27.09.2012 21:14   Заявить о нарушении
...смотря как этот характер проявляется.

Лена Ануфриева   27.09.2012 23:46   Заявить о нарушении
хе...ограниченный кругозор)

Лена Ануфриева   27.09.2012 23:53   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.