Когда мы повзрослели глава 12

В лёгкой белой рубашке, с растрёпанными прядями на лбу, Лейли лежала на ковре — на том самом, где мы когда-то засыпали детьми. Я сам перенёс её сюда с кровати несколько минут назад — не помню, как поднял, как донёс, помню только, для того, что я собирался делать, нужна была твёрдая поверхность. Сейчас казалось, будто она просто прикорнула — и ещё секунда — веки дрогнут, она моргнёт, взглянет с привычной насмешкой и скажет что-нибудь совсем обычное: «Ты чего, Тим?»

Я пытался разбудить её. Сначала легко, касаясь пальцами остывающей щеки, потом сильнее, ухватив за плечи и встряхивая, но тело не отзывалось. Как будто не я всего несколько минут назад делал ей искусственное дыхание — тридцать толчков в грудину, два вдоха, снова пальцы на шею в поисках пульса. Этот счёт держал меня над пропастью, заменяя молитву. Тридцать. Два. Снова тридцать. Я сбивался и начинал заново, считая вслух, потом беззвучно, шевеля губами в уверенности, что если не останавливаться, сердце тоже будет обязано работать.

Но оно не работало.

Пульса не было.

Я накрыл её руку своей — холодной. Всего несколько часов назад эта рука держала чашку, поправляла волосы, касалась моего лица, жила. Теперь она просто лежала в моей ладони. За стеной кто-то пустил воду, хлопнула дверь, наверху коротко засмеялись, на улице проехала машина, шурша шинами по мокрому асфальту.

Потом всё стихло. Или мне так показалось, потому что я больше не слышал ни шёпота хазри за окном, ни скрипа старых половиц, ни собственного дыхания, застряв в точке, где остановилось время. Какое первое движение сделать? Я не знал. В какой-то момент мне захотелось лечь рядом с ней, прямо на этот ковёр, и больше никогда не вставать, но я всё-таки поднялся — сам не знаю зачем. Дошёл до кухни, поставил чайник и только потом понял, что собирался заварить чай. На столе стояли две чашки. Я долго смотрел на них, потом выключил чайник. Её чашку не тронул.

Её глаза были широко открыты, и надо было закрыть их — так положено, — но пальцы не слушались. Казалось, будто она всё ещё смотрит, всё ещё гуляет по воображаемому ночному Лондону, куда мы собирались доехать из Ливерпуля. Лондон, Париж, Рим, Стамбул, Амстердам, Копенгаген. Я перебирал эти города, как чётки. Я вспомнил, как она сегодня сказала, что в Лондоне обязательно будет дождь и поэтому мне придётся наконец купить нормальное пальто. Я тогда ответил, что в Лондоне все ходят под дождём и никто не умирает, а она засмеялась. Теперь я думал именно об этом — о пальто, о дожде, о какой-то совершенно бессмысленной чепухе.

Скоро должен был наступить рассвет, но мне не хотелось света. Пока было темно, можно было делать вид, что ничего не закончилось, что она просто спит и впереди ещё есть утро, разговор, чай, её привычное недовольство тем, что я опять не спал всю ночь. Пока темно, смерть можно было не называть своим именем.

В девять зазвонил телефон. Я не шевельнулся, и он замолчал, но через полчаса зазвонил снова, становясь всё настойчивее, превращаясь в бесконечный треск, будто кто-то снаружи пытался достучаться до меня. Это был дядя Фариз. Я попытался подняться, но ноги затекли и почти не держали, и лишь спустя несколько секунд я кое-как дошёл до телефона. На другом конце звучал встревоженный голос, дядя что-то спрашивал про Лейли, а я слышал слова, но почти не понимал их — они доносились откуда-то издалека, будто сквозь воду. Нужно было ответить, хоть что-нибудь. Я открыл рот и сказал:

— Однажды, не так давно, жила-была девочка…

На другом конце повисла тишина. Я сам не знал, почему произнёс именно это, наверное, потому что всё остальное было слишком настоящим. Я сбросил звонок, подошёл к окну и посмотрел на телефон в руке — весь в мелких царапинах, ещё вчера Лейли положила его на край стола, и я сказал, что когда-нибудь разобью его, а она ответила: «Ты сначала научись заряжать его вовремя, а потом грозись разбить». Я открыл окно и выбросил телефон вниз. Он исчез в утреннем воздухе, а машины продолжали ехать, люди спешили на работу, покупали кофе, переходили дорогу, звонили кому-то.

Отодвинувшись от окна, я снова сел рядом с Лейли.

Её глаза всё ещё были открыты. Я протянул руку — в этот раз пальцы послушались. Провёл кончиками по векам сверху вниз, медленно, будто боялся сделать больно. Веки поддались не сразу, потом опустились и остались опущенными. Я ещё немного подержал ладонь на её лице, пока не почувствовал, что могу убрать руку.

Спустя время приехал дядя Фариз. Он вошёл тихо, снял пальто, положил на стул, посмотрел на меня, потом на Лейли. Ничего не сказал. Я тоже. Несколько секунд он просто стоял посреди комнаты, потом о чём-то спросил, но я покачал головой.

— Хорошо, — сказал он. — Потом.

Он подошёл к окну, посмотрел на светлеющее небо, ничего не спросил и только закрыл раму.

Скорая появилась почти сразу, словно дежурила где-то неподалёку, принеся с собой холод улицы, запах лекарств и бумажные пакеты. Тело перенесли на кровать, санитар привычным движением подвязал ей челюсть марлей, связал ею же большие пальцы ног — всё спокойно, без спешки. Для них это была работа. Хорошо, что глаза я успел закрыть сам — это единственное, что мне удалось сделать для неё. Я стоял у стены и смотрел, как врач заполняет бланк: шорох бумаги, щелчок колпачка, короткие вопросы про адрес, возраст, время. Когда врач спросил, не поднимая глаз, как звали покойную, я бросился к нему через стол, сам не зная, что собирался сделать, просто не в силах услышать о ней в прошедшем времени. Меня перехватил дядя Фариз, удержал, прижал к себе, а я вырывался, хотя уже не понимал зачем, пока он крепко держал меня и тихо повторял: «Тимур. Тимур, хватит», а затем наклонился к самому уху: «Я всё сделаю сам».

Он не соврал. Он выпроводил чужих людей, вызвал похоронную бригаду, обзвонил соседей и сам с Салехом отвёз Лейли в мечеть на омовение, а позже, на кладбище, к ним присоединился Гаджи Закир, и её похоронили.

А я всё это время сидел на краю кровати — онемевший, сухой. Я не мог даже плакать, казалось, где-то внутри иссяк крошечный ручей, который ещё вчера нёс её голос, её смех, её дыхание. Дядя Фариз вернулся под вечер, поставил на стол пакет с едой и сказал: «Поешь». Я не ответил, он не стал уговаривать, сел рядом, и мы долго молчали, пока он тихо не произнёс:

— Она тебя любила.

Я посмотрел на него, а он будто пожалел, что произнёс это.

— Знаю, — ответил я.

И впервые за весь день мне захотелось заплакать, но не получилось.

Это случилось только через несколько дней — не при людях, а когда я наконец остался один. Я проснулся утром на ковре, хотя не помнил, как на него лёг. На кухне стояла её чашка. Я протянул руку, взял её и почему-то поднёс к лицу — чашка уже ничем не пахла, и тогда меня прорвало. Я плакал долго, до боли в животе, до судорог в горле, до полного изнеможения, и вовсе не потому, что хотел её вернуть, — я уже знал, что не верну, — а потому, что понял: что-то внутри меня окончательно сломалось. Не умерло, а именно сломалось.

После этого я перестал считать дни. Я так и лежал на том же ковре, почти не вставая, пока комната не пропиталась мной — потом, несвежей рубашкой, дешёвым спиртным, — пока изредка не раздавался стук: Гульшан приносила еду и оставляла свёрток у двери, тихо произнося: «Тимур, я оставлю здесь». Я слышал её голос, но не отвечал, и иногда она стучала ещё раз, прежде чем уйти. Был и другой стук, куда более частый, — тополь за окном: ветер раскачивал его, и ветки били по стеклу, и этот звук постепенно стал частью дома — мне казалось, что если он однажды замолчит, я окончательно пойму, что её действительно больше нет, поэтому я слушал.

Люди стали лишним шумом. Даже мысли раздражали. Хотелось, чтобы внутри стало тихо — остался только алкоголь. Я пил и закрывал глаза, иногда на несколько минут возвращаясь туда, где Лейли была жива — вспомнить её голос, смех, то, как она произносила моё имя. Иногда я действительно слышал: «Тим, ты опять не спишь?» — открывал глаза и видел пустую комнату.

По вечерам я уходил в мастерскую, где всё оставалось на своих местах: холсты, пустой мольберт, рояль с прикрытой крышкой и пожилая женщина с портрета, которая всё так же смотрела на меня своим прямым, волевым взглядом. В комнате стоял старый запах масляных красок и пыли — единственный запах, который ничего от меня не требовал, ничего не напоминал. Там было легче: холсты молчали, рояль молчал, портрет молчал, и я тоже. Однажды я поднял крышку рояля, провёл пальцами по клавишам. Одна нота коротко прозвучала в пустой мастерской и оборвалась. Я закрыл крышку. На чёрном лаке осталась полоса среди пыли — Лейли всегда вытирала её сама, а если я пытался сделать это вместо неё, говорила, что после меня только хуже. Я провёл пальцем по пыли, посмотрел на серый след — и вытер его о брюки. В мастерской снова стало тихо.

После полуночи я спускался вниз и долго брёл по улицам без цели, глядя на окна, за которыми люди жили своими обычными жизнями — ужинали, ругались, смеялись, укладывали детей спать. Я проходил мимо освещённых окон, видел кусочки чужих жизней, где женщина сушила волосы, мужчина курил на балконе, мальчик собирал игрушку, а в одной квартире двое стояли друг напротив друга и о чём-то спорили, и я завидовал им. Не их счастью, а самой возможности продолжать жить, не замечая, насколько она хрупка. Мне хотелось постучать в любое окно и попросить: «Пожалуйста, впустите меня, мне нужно немного пожить среди живых», но я никому не стучал.

В очередном пакете с едой от Гульшан я нашёл клочок бумаги, на котором дрожащим почерком было написано: «Всё пройдёт, Тимур. Нужно время. Ты только подожди». Я перечитал несколько раз, потом сложил бумагу. Глупая девочка. Память была не в этих строчках, а в холоде дверной ручки, в запахе сырого кирпича под нашими окнами, в следах на ковре, в стуке тополя по стеклу, в чашке, из которой Лейли пила чай, в белой рубашке, которую я не решался убрать. Она не спрашивала, хочу я её или нет, она просто оставалась — и иногда причиняла боль сильнее всего остального. Я хотел забыть хотя бы один день, один разговор, одно прикосновение — и в ту же секунду понимал: если забуду, от Лейли не останется ничего. Значит, помнить придётся.

Я закрыл глаза. В комнате было тихо, пахло чем-то знакомым, чему я уже не мог подобрать названия. За окном ветер качнул тополь, ветка тихо ударила по стеклу. Я лежал и слушал.

И вдруг мне послышалось тихое, почти невесомое:

— Я здесь, Тим.

Я знал, что её здесь нет.

Но всё равно продолжал слушать.


Рецензии
У вас даже смерть живёт! Живёт и обитает вокруг Тимура!

Бахтияр Гаджи   05.01.2013 22:42     Заявить о нарушении
Спасибо, но не перехваливайте. Зазнаюсь))

Заур Гусейнов   05.01.2013 22:54   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.