All My Loving

1.

     Ночное дежурство зимой - самый ужасный способ провести время с десяти вечера до шести утра. Больница опускается в вязкий кисельный туман зимней поволоки, по темным коридорам незримо бродят беспокойные тени, холодно, чайник с долгожданным кофе раздраженно дрожит на ржавой конфорке. Хочется спать и умереть. Больничная лампа над потолком мигает желто, страшно и раздраженно, в палатах гулко кашляют и влажно чихают спящие люди. Напарник клюет носом перед непредусмотрительно раскрытыми картами. В интенсивной терапии тихо и жутко. В окне мелькают случайные огни неспящего города, а от дырок в оконных рамах упоительно пахнет холодом и свежестью, и от этого терпкий запах боли, бинтов и лекарств становится совсем невыносимым.
     Да, трудны, долги и тоскливы ночные дежурства. Особенно незадолго до Рождества.
     Мы сидим в ординаторской со стариной Томасом. Снег за стеклом слегка дрожит и мягко стремится к земле, заставляя лучи большой рождественской елки на соседней площади косо расходиться и мельком заглядывать в комнату. Становится упоительно до отвращения. За стеной крепко спят медсестры. Старина Томас тоже спит, положив большую и безнадежно лысеющую голову на зеленоватый томик Ницше. Я не бужу его, пусть хоть кому-то будет хорошо в эту ночь потому, что некоторым совсем плохо.
     Пару часов назад всклокоченные санитары скорой помощи привезли безработного с третьего авеню, которого кто-то озорной трижды пырнул ножом в грудную клетку. Озорника не нашли, а с безработным сонные медсестры, старина Томас и я возились более часа. Раненый дышал одним легким, второе было безнадежно и трижды пробито. Долго и торопливо стаскивали мы с его дрожащего в агонии тела целые слои грязных лохмотьев, которыми он согревал себя зимой. Под одним из слоев мы нашли заляпанную кровью книжечку-блокнотик. Пока старина Томас зашивал безработного, я с любопытством полистал ее и обнаружил совершенно прекрасные стихи вперемешку с рисунками карандашом, написанные от руки.
     Чьи это стихи - безработного или еще кого-то, - неизвестно. Сам пациент об этом не сказал. Но мне показалось печальным то, что этот человек, питавшийся объедками и проводящий ночи на улице, да и к тому же попавший на лезвие, может писать такие чудесные стихи. Такие чудесные стихи.
     Мне вообще многое что кажется печальным.
      Сейчас безработный спит в реанимации. Мы его славно заштопали, и умирать он явно передумал, хотя определенно собирался. Книга со стихами покоится на тумбочке у его кровати, дожидаясь своего возможного хозяина.
     Я лениво тянусь за здоровыми наушниками и кассетному плееру. Так, что там у нас?
     Вообще, затыкать уши на дежурстве в американских клиниках, а в частности, в больнице имени Рузвельта, запрещено, особенно если ты хирург, а людям свойственно попадать в передряги. Но старина Томас, эта гора мяса и жира спит чутко, как ребенок. Да и руки у этого неуклюжего медведя маленькие и белые, как у девушки. И очень аккуратные, врачебные. В случае чего он быстро сориентируется.
     Там у нас был "Битлз". Откинувшись на жесткое больничное кресло, я блаженно закрываю глаза и в очередной раз жалею, что такой прекрасный коллектив приказал долго жить из-за простых и мизерных разногласий участников.
     В ленивой и мутной декабрьской ночи мелькают фары машин и светлячки фонарей. Сквозняк гоняет спертый воздух, словно молодой парень сварливую старуху. Когда слушаешь хорошую музыку, мир меняется. Не потому что он такой податливый, нет, а потому, что мир на три четверти создается внутри нас, и зависит он на три четверти от нашего состояния. Музыка - это эмоции, это стихи, наделенные страшной силой, спонтанные звуки, собранные в букеты чувств. Это почва для танцев, для жизни, для смеха и слез. Человек, неспособный любить и ощущать музыку никогда не сможет полюбить и ощутить другого человека, потому что музыка это и есть жизнь, воплощенная на слух.
     Старина Томас поднимает тяжелую голову с Ницше, и мутно и благосклонно взирает на меня. Я настороженно стаскиваю наушники.
     - Все в порядке?
     - Да, капитан, - медленно и гулко басит мой напарник, - что слушаешь?
     - Битлов...
     Старина Томас понимающе и страстно чмокает губами.
     - Хороши были ребята, - мычит он. Его явно потянуло поговорить, что случается редко, и поэтому всегда бывает интересным. Старина Томас относится к диванным философам, неторопливым, толстым и добродушным. Такие знали, насколько паршивен этот мир, но относились к этому спокойно и с пониманием, - как их сильно жизнь-то разбросала... жизнь жестокая штука, она не любит сильной дружбы.
     Я внимаю, отложив наушники.
     - Вот все же интересные люди, - все больше расходится старина Томас, - четверо ливерпульских парней создали прекраснейшие песни, сняли талантливые фильмы, даже книги писали, внесли огромный вклад в музыку, искусство... всего лишь четверо парней, из которых доминировали всегда двое. А миллионы слушали их и слушают до сих пор, восхищенно затаив дыхание. Четверо против миллионов - странно, да? Странно и притягательно.
     - Ничего странного, - едко отвечаю я, - не всем дано подобное. Единицы создают бессмертные вещи, а миллионы наблюдают и завидуют.
     - Не всегда завидуют…
     - Почти всегда. Так уж сложилось, что все эти миллионы не могут смириться с тем, что не способны обессмертить себя. Это вызывает обратную реакцию, и эти люди - слабые и мелкие, как песок, начинают разрушать то, что кропотливо и мучительно создают великие. Сжигать книги, взрывать здания, убивать и загонять в тюрьмы поэтов, писателей, художников. Просто потому, что они не способны оставить след в этом глупом мире другим путем, кроме пути разрушения. Это Геростраты, сжигающие храмы для того, чтобы стать наравне с гениями, эти храмы построившими.
     Я тяжко перевожу воздух и ставлю чайник. Меня постоянно заносит, когда есть темы для обсуждений. Старина Томас задумчиво мигает на меня немного осоловелыми добрыми глазами.
     - То есть, существует лишь мизерный процент созидателей? - спрашивает он, - остальные разрушают все от собственного ничтожества?
      Я морщусь.
      - Ты грубовато выразил мою мысль, но да, так и есть. Что еще имеет ценность в этом мире, кроме умения создавать новое? Остальное пыль, такая же недолговечная и смертная, как и сам человек.
      В коридоре резко хлопает дверь. Мы вздрагиваем, поднимаемся и опасливо выглядываем из ординаторской. Амбулаторный старик-сифилитик из выживших из ума хиппи медленно, но целеустремленно бредет в сторону туалета. Мы облегченно переводим дух.
      Все-таки ночные дежурства зимой - это жуткая вещь.
      - Я тут подумал, - говорит старина Томас, - а почему это люди разрушающие хуже людей создающих? В индуизме существует два бога, одних из главных - Вишну и Шива. Каждую человеческую эпоху четырехрукий Вишну создает вселенную, а шестирукий Шива ее разрушает. Это равные начала, стоящие друг друга, ибо невозможно создавать без разрушения, тогда создавать будет просто не на чем. Разрушение - это тоже дар.
     - Глупо... - озадаченно бормочу я, - но почему тогда на сотню тысяч разрушителей рождается один творец, который в одиночку создает во много раз больше, чем разрушают эти люди?
      За окном медленно занимается рассвет, тоскливый и синеватый, когда холод пробирается до самых костей и не уходит, оставаясь в них на весь день. Старина Томас закрывает Ницше и медленно поднимается со скрипящего стула. Здание больницы медленно просыпается и копошится, словно большой мохнатый зверь.
     Ночь прошла спокойно.

2.

     Пару дней спустя, слякотным и прохладным утром я спускаюсь по одной из улиц  города. Прохожих мало, машины лениво ползут по промерзшей дороге, в небе кутаются грязные и плоские нью-йоркские тучи. У меня выходной, и я бесцельно и рассеяно шатаюсь по городу, ловя ветры, мысли и новости.
     На повороте я в буквальном смысле натыкаюсь на человека, бредущего прямо на прохожих, и чуть не сбиваю его с ног. Я неосознанно вглядываюсь в него: маленькие голубые глазки, толстое, некрасивое и неприятное лицо, неуклюжая походка. На лоснящемся носу нелепые полутемные очки-черепашки.
     Я иду мимо, но прохожий внезапно окликает меня. Голос у него мягкий и почти детский, какой-то незащищенный.
     Я медленно останавливаюсь.
     - Сэр, вы обронили ваш... пистолет... - тихо говорит он.
     Я опускаю глаза и вижу небольшой черный револьвер на грязи тротуара.
     - Это не мой, - говорю я немного удивленно.
     Прохожий волнуется, неврастенически тряся подбородком.
     - Но сэр, вы обронили... - бормочет он почти жалостливо.
     Я повторяю свои слова, прохожий нехотя наклоняется, и, покряхтывая, поднимает револьвер. На его толстом лице разочарование. Только сейчас я замечаю, что человек бережно держит за пазухой чехол виниловой пластинки.
     Я иду дальше, прохожий не противится. Только когда я отхожу на приличное расстояние, он вновь меня окликает и мелко семенит в мою сторону. Меня начинает это раздражать.
     - Хо... хотите посмотреть, сэр? - говорит он, тыча пластинкой мне в лицо. На обложке темноволосый мужчина нежно целует худую и безразличную с виду азиатку.
     - Я знаю этот альбом...
     - Да, но посмотрите, - перебивает меня молодой человек, - это не просто пластинка, сэр. Она с автографом... видите? Вот здесь. Смотрите. Даже дата стоит, сегодняшняя... смотрите, "8 декабря 1980 года".  Видите?
     На обложке альбома было написано тонким косым почерком "Марку Чепмену, 8 декабря 1980 года". Ниже красовалась знаменитая витиеватая роспись.
     - Поздравляю, - тяну я, - с трудом досталась?
     - Нет, не сказать, я просто... караулил... мне пришлось недолго ждать. Он был так любезен со мной, знаете... гений.
     Я неуверенно переступаю ногами на тротуаре. С парнем явно были проблемы. Неврастения, постоянные параноические оглядывания, несвязность речи. Депрессия в цветущей стадии налицо. Парню чуть более тридцати, такие юные городские психи - самые неприятные, и, к сожалению, распространенные типы. Однако некоторые совпадения меня забавляют.
      Нелепым движением молодой человек поправляет свои смешные сползающие очки. Он смущен.
     - Сэр, давайте поговорим. Просто постоим и поговорим. А то я... мне не хочется... этого делать. Мне не хочется домой. Как вас зовут?
     Я настороженно молчу, да и вопрос явно был риторическим. В голове моей интерес, вызванный скукой, борется с нормальным желанием обходить сумасшедших стороной.
     Парень замечает мою неуверенность и становится совсем жалким. Теребя меня за рукав пухлой ладонью, поросшей неровным волосом, он тянет меня к стене здания. Его трясет.
     - Вы больны, - спокойно замечаю я.
    - А вы врач?
    - Да.
     Уязвленный, молодой человек вновь поправляет очки. Его глаза бегают за коричневыми стеклами и не могут нигде остановиться.
     - Со мной все в порядке. Меня зовут Марк. Видите, вот мое имя. Это он мне написал. Он мне это написал…. я из Техаса. Знаете… все это так удивительно. Такие люди, как он, скажите, это будто не просто люди, не такие люди, как все. Они делают куда больше… раздвигают грани разумного во всем, создают новое, гениальное, красивое, отличаются от нас… от меня, слабого и маленького, такого ничтожного, неспособного ни к чему – щеки его с пучками темной щетины яростно трясутся, слабый голос понемногу фальцетит, - а они не люди. Они почти что боги, и внешне, и внутренне.  Мы все слабые… куски мяса, тех подручных материалов, из которых слепил нас Господь, а они… они - нет.
      Усмехаясь (вспомнился недавний разговор со стариной Томасом), я наблюдаю за молодым человеком. Да, ты и правда ничтожен, думаю я. И много вас таких, чертовски много, миллиарды, живете и умираете, таракашки, которые боятся всего на свете. Набираете жирок, забываете бриться, носите смешные очки… спиваетесь, стареете, вешаетесь. Песок, так, чепуха. А над вами носится дух тех, кто создает великое, смотрит с экранов, говорит со страниц книг, кричит с полотен картин, распинает себя на желтоватом нотном стане. И эти люди, такие немногочисленные и одинокие – они и являются смыслом существования и вас, и вашего мелочного недолговременного мира.
     Люди, презревшие обыденность. Гении. Да, мне жаль тебя, юный дурак, клерк, учитель, автомеханик… кем бы ты ни был, к сожалению, то, что до твоей пластинки дотронулась рука этого человека, станет величайшим достижением твоей короткой жизни.
     Прохожий продолжает трясти щеками, облокотившись на сероватую стену здания.
     - Ведь как вы думаете, сэр…
     Он замолкает. Я нехотя поднимаю на него глаза. Он нервно перебирает руками, жует пухлые губы, морщит блестящий нос.
     - Как вы думаете… они вообще смертны? Да, смертны, понятное дело, они умирают… от старости, иногда они убивают себя, да, но... способен ли… способен ли обычный, совершенно обычнейший человек оборвать жизнь гения? Уничтожить сотни мелодий, книг, фильмов, хотя сам никогда не сделает и десятой доли всего этого? Смогу ли я… черт. Нет… нельзя думать. Нельзя. Сэр, как вы… считаете?
     - Конечно, способен, - утешительно отвечаю я. Мне хочется домой, и мне плевать, что хочет этот юноша и зачем ему револьвер. Такие много говорят. Они вообще все много говорят. Он придет домой, всплакнет, покушает и ляжет спать. Или закажет проститутку. Или поругается с женой, - они все равно остаются людьми. А люди смертны, без исключений, и это печально. Да…
     Я встаю, медленно бреду прочь.
     - Но сэр! Это же… несправедливо, разве не так? Простое, низменное, может уничтожить великое! И должно уничтожать! И уничтожает! Но имеет ли… сэр, постойте! Имеет ли оно, это большинство на это право? Сэр!
     Я оборачиваюсь. Прохожий бредет за мной.
     - Мне пора.
     - Но постойте? Давайте поговорим… давайте постоим… может, это все зря. Может… это не нужно делать… сэр…
     Голос его понемногу сходит на отрывистые рыдания. Я ускоряю шаг.
     - Удачи тебе, юный Герострат. Удачи с разрушением вселенной, - шепчу я на ходу.
 
3.

     Тем же вечером, примерно в 23:00, больница имени Рузвельта взрывается. Рев сирен слышен издалека, и миролюбивая зимняя ночь опасливо прячется, пропуская карету скорой помощи, рассекающую огромный город. Во внутренний двор машина въезжает с буквально поразительной скоростью, чуть не припарковавшись в стволе ели у входа. Возбужденно стучат двери, врачи бегают по коридорам, сбивая друг друга на полном ходу. Нас со стариной Томасом вызвали в операционную, мы спокойны. Мы видели и не такое.
     В операционной молоденькая медсестра с круглыми серыми глазами опережает летящие носилки на колесах.
     - Срочно, совсем срочно! – кричит она так, будто у самого мистера президента случился инфаркт. Новенькая.
     - Что там? – спрашиваю я, спешно оттирая руки пемзой.
     - Мужчина, около сорока лет, четыре огнестрельных ранения в область груди и левой ключицы, состояние критическое, не дышит!
     Старина Томас охает. Я слышу, как приближается скрежет носилок. Медсестра продолжает кричать, но я прикладываю палец к губам.
     - Помолчи. Слышишь, по больничному радио играет «Beatles»?
     Я подмигиваю старине Томасу, и под «All My Loving» в операционную ввозят каталку.
     На мужчине кожаная куртка, хорошие джинсы, лицо не повреждено и мученически запрокинуто. Свесившись набок, висят полутемные круглые очки. Нос, и без того длинный и прямой, заострен, губы белее белого. Я четко ощущаю, что шансов нет, хотя ран я еще не видел. Врачебная интуиция – это ужасная вещь.
     С мужчины аккуратно стаскивают окровавленную куртку, разрезая ее специальными ножницами. Мы видим ранения и у нас перехватывает в горле. Судя по всему, использовались полые пули, которые расширяются при  попадании в тело. В таком случае, внутренние органы будут почти полностью разорваны и убиты.
     Я хватаю инструменты и быстро вскрываю грудную клетку мужчины. Старина Томас и подоспевший третий хирург ассистируют мне. Я стараюсь не смотреть на лицо мужчины, так мне легче убедить себя, что у него есть шанс выжить.
      Аорта и большинство других артерий разворочены, сердце задето и не бьется, легкие пробиты.
     Некоторое время мы делали прямой массаж сердца мертвому человеку, который чудом пережил транспортировку в больницу и умер у нас на руках минуту назад.
     Старина Томас подходит ко мне, кладет огромную лапищу на плечо, и говорит:
     - Ничего, Стефан. Ты сам все понимаешь.
     Я киваю, размазывая еще теплую кровь на ладонях и, не отрываясь, смотрю на лицо убитого. Благородное и красивое, оно могло принадлежать кому угодно, но точно не одному из тех людей, которые способны только к бессмысленному разрушению.
     Мертвое лицо мне кого-то напоминает.
     - Что у нас там? Родственники?
     - Жена.
     - Черт…
     - Кто пойдет?
     Я киваю, мою руки, снимаю окровавленный костюм и выхожу из операционной. Меня ждет высокая и худая женщина с серьезными и холодными раскосыми глазами.
     - Вы жена пострадавшего? – спрашиваю я, хватая со стола ручку и бланк регистрации. Я чувствую огромную усталость. Ужасный день…
     Совершенно черные азиатские глаза смотрят на меня в упор. Она медленно кивает.
     Я делаю дежурное лицо и сообщаю, что пациент скончался от полученных ран. Женщина спокойна, Она пока что не верит. Но это все работа ребят-психологов.
     - Имя пострадавшего? – спрашиваю я, кусая ручку.
     Не моргая, женщина смотрит на меня холодно и даже насмешливо.
     - Джон Уинстон Оно Леннон, - говорит она.
     - Вы что сме…
     Ручка выпадает из моих рук. Лицо женщины кривится, словно искажаясь, и она издает нечеловеческий, страшный стон. Ребята-психологи хватают ее и уводят прочь. Она отбивается и кричит:
     - О нет, нет, нет, нет… скажите мне, что это неправда! Этого ведь не может быть!
     Я замечаю на рукаве пятнышко крови. Бросая бланк регистрации на землю, я, не отрываясь, смотрю на небольшую бурую кляксу. За окном мелькают веселые огни, сияет рождественская елка. Люди спокойно пересекают здание больницы. Крик женщины медленно затихает.
      Я смотрю на пятно крови у себя на руке, маленькое, невзрачное пятно крови, такое же, как у всех людей на этом свете. Я смотрю на пятно крови Джона Леннона. На мне кровь бога, и она ничуть не краснее моей.

Эпилог

     Сержант Гриллз, работник полиции Нью-Йорка, морщится и закрывает окно, в которое лезет мягкий утренний свет. На площади перед отделением полиции стоит толпа разъяренных людей, и их крики настойчиво пробиваются сквозь стекло.
     За столом сидит молодой человек, прикованный наручниками к обшарпанной столешнице. На нем полутемные очки-черепашки, его полное лицо подрагивает от тика. Изредка он по-совиному косится в окно и слегка ухмыляется.
     Сержант Гриллз садится напротив молодого человека, и рассматривает найденные при нем предметы. Их немного: музыкальная пластинка, разряженный револьвер и «Над пропастью во ржи», Сэлинджера.
     Парень опускает голову к столу и нелепо поправляет прикованными руками очки на толстом потном лице. Сержант Гриллз запрокидывает голову и тяжело вздыхает.
     - Итак, ваше имя?
     Молодой человек мигает и кладет голову набок. За это ночь его имя стало известно почти всему миру.
     - Марк Дэвид Чепмен, - отвечает он мягким, почти женским голосом.
     Сержант Гриллз хватается за голову, крики на улице ввинчиваются ему в мозг. Он никогда не любил музыки, куда больше ему нравилось гонять на велосипеде и ходить на охоту. Точнее, первое по прошествии некоторых лет сменилось вторым. Такой ажиотаж был ему непонятен.
     - Вы знаете, что совершили, и полностью сознаете свою вину? – устало спрашивает он, опуская формальности.
     Лицо молодого человека расплывается в широкой, по-детски радостной улыбке. Руки беспокойно шевелятся под столом.
     - Да, сэр. Я убил Джона Леннона, - улыбаясь, медленно говорит он.

Андрей Исаев-Апостолов,
2012, апрель.
      


Рецензии
Несомненно, мое любимое. Развел на слезы)

Алина Каргина   20.09.2012 09:41     Заявить о нарушении