Посадский люд главы из повести

 
*  *  *

Усыпанное яркими звездами небо манило взор красотой и бесконечностью. Отливал серебром месяц. Над крышами городских домов и башнями замка, словно черная птица, распростерла свои объятия ночь. Город засыпал. Тишину нарушал редкий лай дворовых псов, озлобленно кидавшихся на случайных прохожих. По улицам медленно ехала верховая стража. Мерный цокот копыт глухо звучал по деревянной мостовой. Часы на замковой башне били полночь.
Стараясь быть не замеченными, по посаду быстро двигались два человека. Один, гигантского роста с широкими, в косую сажень, плечами, торопил товарища. Спутник гиганта, тучный низенький человек, оттирал с лица рукавом холстяной рубахи крупные капли пота, беззлобно огрызался. Достигнув большого деревянного дома в конце проулка, они остановились. Гигант негромко свистнул. Почти тотчас отворилась тяжелая калитка, впуская ночных гостей.
В небольшой горнице коптила сальная свеча. Слабый огонек едва рассеивал ночной мрак. Окно плотно занавешено грубым холстом. Хозяин усадил гиганта с товарищем на лавку у стены, сам сел на небольшой табурет. Окинул гостей беспокойным взором:
— Что скажешь, Петро?
Гигант мягко улыбнулся:
— Все добре, Михайло. Не тревожься.
Проведя рукой по своим черным непослушным кудрям, Петр произнес:
— Кваску бы. Намаялись мы с Семеном, покуль до тебя добрались, в глотке пересохло. Правда, Семен?
Он легонько толкнул локтем своего спутника. Тот благодарно глянул на Петра, кивнул.
Хозяин принес квасу. Испили, крякнув от удовольствия.
Гигант заговорил:
— Видел я купца Кожедуба. Сей день он в Берестье прибыл. Вести привез добрые. От атамана Горульки поклон передал купец всему люду посадскому. Ведет атаман свой загон к городу нашему, в двух днях пути козаки от Берестья. Задумали они учинить у нас последнее пирование ляхам, да опасаются замка нашего. Мало сабель в загоне, штурмом замка не возьмут. Просил атаман, коли будет то возможно и воля Божия – открыть ворота замковые. А, допреж того, выборным от посадских с ним встретиться. Кожедуб и место указал, где козаков сыскать можно.
— Добрый купец Кожедуб! Добрые вести привез! Откроем ворота! — воскликнул Михайло, довольный услышанным. Он поскреб бороду, задумался.
Михайло был не молод, лет пятидесяти. Русые с едва заметной сединой волосы, зачесанные назад, ниспадали на плечи. Взгляд голубых глаз строг и суров. Волевой подбородок скрывала русая же подстриженная борода. Будучи цехмистером кожевенного цеха, Михайло славился в городе неподкупной справедливостью и честностью. Живя в достатке и пользуясь доверием шановного панства, цехмистер не забывал своих корней и отеческой веры православной не менял. Праведный гнев закипал в Михайловой душе, когда видел он унижения и бесчинства, что творили над православным людом изуверы-иезуиты вкупе с униатами. Помнил Михайло слова берестейского игумена Афанасия: «Проклята уния Богом»! Помнил и верил им. Велик и учен был благочестивый игумен; как кость в горле мешал он латинянам. Убили игумена. Царство небесное мученику! Теперь пришел час поквитаться. За все даст ответ шановное панство с иезуитами. За все обиды сполна взыщется с них.
Чеботарь глянул на гостей. Те сидели тихо, думали о своем. У Петра лицо смуглое, прокопченное. Борода курчава и черна, как смоль. Петр — гордость кузнечного цеха, большим умением в деле Бог его наградил. Недруги побаивались огромных жилистых ручищ кузнеца и открыто враждовать не решались. Случись что — несдобровать, любого в дугу согнет. Семен хоть низок и тучен, но — душа-человек. Милостив и сердоболен. На церкви и монастыри жертвует, с братчиками богадельню устрояет. Промышляет Семен купечеством, в городе лавки держит.
С улицы в горницу ворвался чей-то крик, залаяли псы. Семен вздрогнул, перекрестился:
— Спаси, Господи, душу живую!
Михайло и кузнец встревожено глянули на закрытое холстом окно.
Казнь именитых и знатных берестейцев кровоточащей раной разбередила душу. Город лишился своих достойных сынов. Семнадцать человек сложили накануне буйные головы на городской площади, кто по делу, а кто и вовсе без вины.
- Потатчикам разбойников и татей Хмеля пощады не будет! – кричал с городского помоста воевода Масальский.
Гулкое эхо гнева катилось по толпе, замирая в узких улочках за площадью. Волны народного моря шумели, как шумят волны настоящего перед наступлением бури.
В тот же день, но тайно, за пределами города, был расстрелян берестейский игумен Афанасий. Вездесущие иезуиты во главе с Жембовичем добились дозволения Масальского на это убийство.
— Выйду на двор, послухаю, — решил Чеботарь и шагнул за двери.
Ночной воздух обдал прохладой и сыростью. Умолкли, залаявшие было, псы. Михайло прислушался — тихо. Вернулся в дом. Гости засобирались. Договорились встретиться через день у Семена.
Чеботарь устало опустился на лаву, сказывались дневные заботы. Словно луч солнца, предстал в памяти светлый образ игумена Афанасия. Будто вчера видел его, слышал тихую размеренную, как журчанье ручья, игуменову речь. Как люто ненавидели отца Афанасия поднявшие на него руку! Какого пастыря и учителя лишились православные берестейцы!
Цехмистер вздохнул. Печаль и горе, охватившие сердце после гибели игумена, вроде как отпустили. Но Чеботарь ясно понимал — прежнему миру с латинянами не бывать. Вот и черкесы, доведенные до отчаяния, поднялись. Дай Бог долгих лет жизни гетману Хмелю! Радостью забились сердца берестейцев, когда дошла в город молва о победах козачьего войска над Речью.
Михайло поднялся, затеплил лампадку. Искренняя молитва успокоила пылающее сердце.

*  *  *

Во дворе маентка пан Сигизмунд нещадно бил своего холопа. Лицо шановного блестело от пота. Пан был тучен, истязание мужика вызвало у него одышку и усталость.
- Будет с него, - решил Сигизмунд и, оборотясь к слугам, бросил. – Уберите эту собаку с глаз моих.
В доме он повесил плеть на крюк в стене и велел подать себе медовухи. Сидя в просторном кресле, пан Сигизмунд услышал шум тарантаса, въехавшего во двор.
«Кого там принесло?» - раздраженно подумал он. Нежданный гость явился некстати. Отпустив нелюбимую жену с маленьким сыном в Варшаву к ее сестре, Сигизмунд рассчитывал с пользой для себя провести время. Красивая холопка, которую, правда, пришлось наказать за строптивость, уже была в соседней горнице. Это ее отца, пришедшего просить за дочь, пан избил на дворе.
В горницу, улыбаясь, неслышно вошел иезуит Жембович, приходившийся Сигизмунду свояком. Жембович был моложе Сигизмунда и слыл за человека коварного и тщеславного.
При виде Жембовича пан вздрогнул от неожиданности.
«Что нужно здесь этой лисе?» - подумал он, а вслух произнес:
- Рад видеть тебя в добром здравии!
Жембович поклонился:
- Приятно слышать эти слова. Вижу, и ты здравствуешь.
Иезуит прошелся по горнице и без приглашения уселся в кресло напротив. Это был человек лет тридцати – тридцати двух с высокой и сухой как жердь фигурой. Черная сутана свободно болталась на его худых плечах. Лицо было гладким без единой морщинки. Тонкие губы и выдающиеся скулы указывали на решительность и твердость характера. Орлиный нос лишь подчеркивал эти черты. Сейчас на губах иезуита блуждала улыбка и только глаза по-прежнему смотрели холодно и настороженно.
Жембович догадывался о той неприязни, которую испытывал к нему пан Сигизмунд, но виду не подавал. Выпив принесенного квасу, он объяснил причину своего приезда.
Сигизмунд внимательно слушал. Сластолюбивый пан был далек от той религиозной фанатичности, которой обладал родственник, от слов иезуита ему стало не по себе.
Видя, что пан собирается возразить, Жембович улыбнулся и добавил:
- Не торопись, пане, с ответом. О какой это доньке убивается за воротами твоего маентка баба? Не в соседней ли горнице причина ее горя?
 Лицо Сигизмунда посерело. Пан до боли в пальцах сжал подлокотники кресла, глаза метали молнии.
- Ну, ну, пане! Зачем гневаться? – гость поспешил предотвратить бурю. – Ведь панне Алоизе знать о том нет нужды.
Пан Сигизмунд медленно успокаивался, устремив взгляд в окно. Он понял, что придется пойти навстречу Жембовичу. Иначе…
Наступившей ночью в одном из соседних сел вспыхнул пожар: горела православная церковь. Пан Николай Гордецкий, которому принадлежало село, приехал, когда от храма остались тлеющие головни. Сельские мужики видели верховых людей, ехавших в сторону леса, но более ничего путного сказать не могли.
Старик Гордецкий смахнул набежавшую слезу, решительно произнес:
- Еду в Берестье к воеводе! Доколе латиняне будут произвол чинить?! Пора прекратить злодеяния папских наймитов, раздирающих державу нашу на части!
Весть о сгоревшем храме в имении Гордецкого пришла в Берестье вместе с купцами к вечеру следующего дня. Жембович, слушая разговоры, прятал довольную усмешку. Некогда Гордецкий позволил себе довольно резкие слова в адрес ордена, осуждая последний за жестокость и варварство по отношению к православным. Теперь Гордецкий наказан.

*  *  *

На лесной поляне многолюдно и шумно. Старые вековые ели, потревоженные в своем дремотном покое, словно с удивлением взирали на людей, собравшихся здесь в невиданном ранее количестве. Горели костры. Смолистый дым слался по земле, выедал глаза. Но люди терпели — дым прогонял полчища комарья, жаждущего своей поживы.
Солнце склонилось за полдень, а набежавшие серые облака и вовсе скрыли дневное светило от человеческого взора. Сумеречная, лесная сырость навевала уныние, но возле костров царило веселое оживленье. То и дело раздавались шутки, слышался чей-то задорный смех. Словно и не было тяжелых походных будней, жарких схваток с королевскими войсками и опасностей, подстерегавших на каждом шагу.
То были черкесы. Длинные козацкие чубы и характерный для запорожцев говор наводнили лес. Пройдя с боями по Полесью, сжигая и разоряя на своем пути панские фольварки, козачий загон остановился неподалеку от Берестья на отдых. Не удивительно, что рядом с черкесами, мелькали полеские зипуны и свитки, белели, выстриженные, под кружок, головы. Вооруженные как попало, холопы и дворня вливались в загон, как маленькие ручьи в реку во время половодья. Говор полешуков смешивался с козацкой речью, поражая слух колоритом и разнообразием.
Чуть в стороне от костров, на старой, поваленной бурей березе сидел человек. Он задумчиво теребил скрашенный сединой ус, поглядывая на пламя ближнего костра и, стоящих рядом, сотников и верного джуру. Это был атаман загона Ондрий Горулько. Тревожные думы не давали покоя. Нелегкое дело предстояло козакам. Берестье — не маентак, нахрапом не возьмешь. Для штурма города надобны кулеврины и осадные орудия. А где их взять? Да и людей в загоне немного — сабель пятьсот будет. Одна надежда на посадских.
— Шо скажете, браты? — обратился Горулько к сотникам.
— А шо казаты, батько?! — ответил седой сотник с серьгой в ухе. — Как порешили, так и зробимо.
— Тай видкрыюць берасцейцы ворота! — уверенно заявил Богдан Горчак. Молодой чернявый сотник славился среди козаков неуемной отвагой и храбростью.
— Ага!.. — хохотнул седой. — Тебе видкрыюць, як Алена видкрыла.
Горчак усмехнулся. Было дело, познакомился он с молодой полешучкой. Дюже понравилась ему дивчина, да и он, знать, ей непротивен был. Пригласила его как-то Алена к себе: отец с матерью на ту пору в соседнее село поехали. Принарядился козак, вечера с нетерпением ожидал. Да как к Алениной хате пришел, так за дверями полночи и простоял. Не открыла ему Алена. А тут, как на беду, дождь начался.
— Видкрый! — просил Богдан.
— Не! — отвечала ему дивчина с другой стороны. — Уходи, Богдан. Боязно мне.
— Да шо ж боязно? — спрашивал козак.
— Боязно, и боязно.
Вернулся к себе Богдан промокший и злой на дивчину. Долго потом над Богдановым дверным стоянием в загоне шутили. И как только прознали?
Атаман посмотрел на Горчака и тоже улыбнулся.
— Хватит шутковаты, — лицо Горулько посуровело. — Дело надо решать.
До позднего вечера совещался атаман с сотниками. Но и лежа на постели из еловых лап, накрытых плащом, долго не мог заснуть. Глядел сквозь верхушки елей на звездное небо и, в который раз, обдумывал в деталях предстоящий штурм.

*  *  *

Пан Гордецкий в сопровождении трех всадников неторопливо ехал по берестейскому посаду. Старик был крепким и предпочитал верховую езду. Заметив на улице городского писаря Никиту Головченю, Гордецкий спешился.
- Как здравствуешь, пане? – встретил его Головченя.
- Да вот, приехал к Масальскому, – неторопливо ответил пан.
- Пошли, пане, к Абрамке, согреем душу. Масальского до вечера в городе не будет.
У кабака Гордецкий дал знак спутникам дожидаться и вслед за Головченей втиснулся в узкие двери. В кабаке было пусто. За стойкой пьяно дремал одинокий посетитель. Появившийся невесть откуда Абрамка, радостно кинулся навстречу вошедшим. Головченя с паном устроились за дальним столом. Писарь заказал себе обед, Гордецкий ограничился стаканом водки. Единым махом опорожнив стакан, старик оттер рукавом пышные усы, шумно выдохнул. Молча, ожидая пока Головченя утолит голод, пан следил за резкими движениями паука, подбиравшегося к своей жертве.
Насладиться победой пауку однако не довелось. Пущенный меткой рукой писаря надкушенный огурец разорвал паучьи хитросплетенья. Несостоявшаяся жертва радостным жужжанием огласила в полете пространство.
- Так! – Головченя был доволен эффектным броском.
Старый пан усмехнулся.
- Ты, пане, не усмехайся, - промолвил писарь. – Мы все аки мухи в тенетах латинян.
- Ты, да! - согласился Гордецкий. – А я веры отеческой не предавал.
Писарь обиженно засопел. Краска смущения залила лицо. Из-за боязни потерять доходное место согласился Головченя принять унию. Православные в Речи были лишены многих прав и возможностей, а у него деток малых орава. Вот и пришлось, их-то кормить надобно. Да и супруга уговорами посодействовала.
- Да я што! – забормотал, оправдываясь, писарь. – Детки малые, да баба моя…
- Баба-баба, - оборвал его Гордецкий. – А ты, чай, не мужик, чтоб бабьим умом жить. На нем долго не протянешь.
Пан минуту помолчал, затем примирительно произнес:
- Ладно, говори, что тебе ведомо.
Головченя обрадовался возможности переменить тему беседы. Отпив браги, писарь оглянулся, желая убедиться, что никто его не будет подслушивать и вполголоса заговорил:
- Спалили церковь наймиты соседа твоего Сигизмунда Збышевского.
Глаза Гордецкого гневно сверкнули, руки сжались в кулаки.
- А до того, - продолжал Головченя, - у него побывал своячник его, Жембович.
При упоминании имени ненавистного ему иезуита старый пан порывисто встал, чуть не опрокинув стол. На шум выглянул испуганный Абрамка и тут же исчез.
- Тише, пане! Прошу тебя, тише! Что еще скажу, - с трудом писарю удалось успокоить разъяренного пана и усадить за стол. – Воевода помощи тебе не окажет. У него теперь беда другая. Говорят черкесы рядом.
- Черкесы?.. – повторил Гордецкий. – Кто сказывал?
- Знающие люди, - ответил писарь. – Сказывают, что загон великий идет к Берестью. Да пушек при себе у черкесов немало. Ежели король али гетман не помогут, возьмут козаки город.
Писарь замолчал. Молчал и Гордецкий. Сказанное Головченей заставило старика задуматься. Пан решил не дожидаться Масальского. Распрощавшись с писарем на пороге кабака, Гордецкий вернулся в свое имение.

*  *  *

Пригожая дивчина — Маруся Левдах, дочь управляющего панским имением под Берестьем Онисима. По всей округе краше не сыскать. Добра, и душой на чужую беду и боль отзывчива. По сердцу пришлась она молодому кузнецу Белевичу. Да знал Петр — не по себе шапку примеряет. Хоть и хороший коваль он, и деньга водится, но Онисим и слышать не захочет о таком зяте. Со шляхтой мечтает породниться управляющий, на простого человека, хоть и богатого, не глянет.
Вот и встречались Петр и Маруся тайно от всех, когда Онисим Левдах уезжал в имение. Жили Левдахи на посаде, ближе к центру города. Дом их, под стать самому хозяину, гляделся напыщенно и чванливо. Белевич жил ближе к окраине, и дом имел скромный.
Любила Маруся красавца-коваля всем чистым девичьим сердцем. Радостно замирала ее душа, когда встречались их взоры.
— Я люблю тебя, Маруся! — слышала она нежный ласковый шепот Петра.
— И я люблю тебя! — отвечала дивчина.
Мгновение казалось им вечностью, а редкие встречи — мгновением. Незыблемой преградой к взаимному счастью была воля отца Маруси. Печаль, словно тень, касалась прекрасного лица, и в глазах гас огонек счастья. Как мог, утешал Петр любимую, но комок горечи подкатывался к горлу при мысли, что выдаст Левдах свою дочь за чванливого и гордого шляхтича. Сжималась в грозный кулак ковальская рука, а молодое сердце разрывала горечь.
Была и еще одна причина, отдалявшая кузнеца от дома Левдахов. Хитрый и корыстный Онисим принял унию. Далекие планы строил управляющий, а латинянам и униатам в Речи Посполитой везде дорога. Хотел Онисим и жену с дочерью в унию склонить, но тихая и забитая супруга, впервые, за семейную жизнь, воспротивилась мужниной воле.
— Схизматка! Холопка! — кричал, давясь слюной, Онисим, но отступил.
Плакала мать на коленях дочери:
— Не думала я, доньку, что батька твой таким станет! Не мыслила, что веру правдивую отеческую предаст он в угоду поганному латинству и опаскудится!
— Не плачь, мамо! — утешала Маруся. — Не плачь!
В этот вечер Маруся, как обычно, встречалась с Петром на глухой окраине посада на берегу Мухавца. Густые кусты орешника и акации делали недосягаемым для чужих взоров место их встреч. Едва поспела дивчина вернуться домой к приезду отца. Онисим Левдах был хмур. В ответ на приветствия домочадцев сердито буркнул, велел подать медовухи.
От слуги Пахома, бывшего у отца за возницу, Маруся узнала о причине отцовского гнева. В имении взбунтовались холопы и смерды, управляющему чудом удалось бежать. Весть о близости козачьего войска подтолкнула чернь на расправу. Панский дом и дворовые постройки были сожжены. Дым от пожара Левдах и возница увидели уже издали, на пути к городу.
От крепкой медовухи Онисим быстро опъянел. Он вышел на двор, ноги сами понесли его к дому Изи Брама, с которым Левдах состоял в дружественных отношениях. Изя был богат и занимался ростовщичеством. Через влиятельных друзей он получил на сейме право на аренду земли, где находилось православное кладбище и деревянная церквушка при нем. Уж как Брам измывался над людьми, сдирая последние гроши за дозволение хоронить или совершить заупокойную в кладбищенской церквушке! За что и получил от берестейцев хлесткое клеймо — « душехват ».
Онисима встретил настороженно. Что могло привести управляющего в такой поздний час, да еще и в таком виде? Внимательно выслушав Левдаха о бунте в имении, Брам задумался. Хорошего мало. Знать права молва, что рядом черкесы. Иначе чернь сидела бы тихо. Теперь Изя радовался своей предусмотрительности: большую часть денег и драгоценностей он отправил в Краков, для сохранности у надежного человека. Пришла пора позаботиться о собственной безопасности, Левдах ему в этом поможет.
Ход мыслей прервал голос Онисима:
— Да ты меня не с-слухаешь!
— Прости, — пробормотал Изя, — задумался.
— Ишь, з-задумался! — ответил Левдах. Язык плохо слушался хозяина, и Браму пришлось напрягать слух, чтобы понять речь управляющего.
— С-слухай меня! — вещал, между тем, Онисим. — Я — уп-правляющий, ты — жид. П-пощады нам н-не будет, коли ко-козаки возьмут город. В Варшаву н-надо бежать.
Сказанные слова вторили желанию самого Брама. Не раз ловил он на себе гневные взоры берестейцев и видел сжатые кулаки. Таких жидов, как он, чернь и козаки не любят и казнят неминуемо.
Изя глянул на умолкнувшего Левдаха. Тот спал, пьяно навалившись на стол. Брам брезгливо поморщился, велел слугам уложить Онисима, а сам поднялся к себе.

*  *  *

Горели в округе панские фольварки… Шановные в страхе бежали в города, бросая нажитое добро. Следом бежали ксендзы, управляющие имениями, панские приспешники – все, чья совесть была нечиста, все боявшиеся скорой черкеской расправы. Под ногами бежавших горела земля.
Переполнилась чаша терпения людского. Переполнилась и перелилась через край, дав выход веками копившемуся гневу угнетенных и обездоленных православных руссов. И жгли вчерашние холопы и дворня панские фольварки и усадьбы, предавали казни панов, верша справедливое мщение за свои слезы и боль, обиды и поругания.
Поздним вечером пан Сигизмунд Збышевский был разбужен шумом за окнами. В панскую опочивальню вбежал растерянный и бледный слуга.
- Пане! Пане! Там мужики бунтуют! Торопливо проговорил он, рукой указывая в сторону окон.
- Какой бунт?! – разъярился пан. – Пся крэв, где люди?
Слуга развел руками.
- Пшел вон. – Збышевский запустил в слугу подвернувшимся подсвечником.
Пан начал торопливо одеваться, лихорадочно обдумывая положение. В это время раздались крики, треск и грохот выбитых дверей. В опочивальню ввалились мужики вооруженные вилами, косами, кто и просто вырванным из оградой дрекольем. Впереди всех стоял мужик, дочь которого пан обесчестил неделю тому. При виде пана мужики поначалу растерялись. Ободренный, Збышевский прокричал:
- Что это?! Бунт?! Вон из моего дома, быдло!
Лучше бы он молчал. Мужицкие лица потемнели от гнева, а один из них произнес:
- Все, пане! Молись. Смерть за тобой пришла.
Збышевский словно надломился. Упав на колени перед мужиками, заголосил:
- Не надо! Не губите! Пощадите! – плакал пан, ползая на коленях.
Мужики надвинулись и обступили плотным кольцом. Короткий вскрик и все было кончено. Ночную мглу разогнало разбушевавшееся пламя над усадьбой Збышевского. Уцелевшие слуги и гайдуки разбежались кто куда.
Когда к Гордецкому дошла весть о расправе над Збышевским, старый пан произнес:
- Собаке – собачья смерть.
В тот же день в сопровождении десятка верховых он выехал в сторону Берестья. Понятливый и честный мужик Евхим, бывший в имении за управляющего объяснял людям:
- Свои счеты у пана с латинянами.
Мужики понятливо кивали.
Лет двенадцать тому погиб единственный сын Гордецкого – Андрей. Дело было у корчмы неподалеку от Варшавы, когда молодой Гордецкий возвращался домой. На его беду гуляли тогда в корчме сынки знатной шляхты. Опъяненные брагой и вседозволенностью, они обратили внимание на скромно одетого юношу, начав осыпать последнего насмешками. Андрей не выдержал. Завязалась ссора. В последовавшей за ней драке Андрей, будучи один против пятерых, был убит.
Спустя месяц после похорон сына, умерла супруга Гордецкого – не выдержало сердце. Старый пан остался один.
В поисках справедливого суда над убийцами сына Гордецкий дошел до короля. Но заступничество католического бискупа и сановитых родителей оставили убийц безнаказанными.

*  *  *

Берестейский каштелян Казимир Тышкевич сорокадвухлетний статный красавец пользовался огромной популярностью в среде городских паненок. Атлетически сложенный, с красивыми и правильными чертами лица, он отличался большим умом, не в пример напыщенному глупцу Масальскому. И если последний был бездарен и занимал свой пост благодаря родственным связям, Тышкевич душой болел за вверенное ему дело. Будучи католиком, Казимир не разделял убеждений фанатиков латинства в насильственном насаждении унии.
«Кто в какой вере родился, тот в такой и жить должен», - рассуждал он. – «Все едино кто ты – православный, католик, лютеранин. Был бы человеком, законы блюл, да службу исправно нес».
Еще за год до восстания Хмеля и запорожцев говорил Тышкевич своей супруге:
- Нельзя в угоду Костелу разорять державу нашу. Испокон веку край этот был православным. Негоже нам глумиться над народом нашим, которого панове иезуиты обвиняют в схизме.
- Да что ты! – смутилась супруга. – Речи какие дерзновенные говоришь. Гляди, донесут недруги!
- Не дерзновенные, - возразил каштелян, - а правдивые. И попомнишь мое слово – бедой великой оборотится к нам уния.
Вот и сбылось его предсказание. Теперь Тышкевич был озабочен подготовкой к отражению черкесских загонов, которые, по слухам, подходили все ближе и ближе к Берестью. По его инициативе в воеводстве собралось ополчение шляхты, ставшее лагерем неподалеку от города. Каштелян замечал, что не все шляхтичи охотно становились под хоругви созванного им ополчения. Некоторые и вовсе не явились. Нашлись среди панов и такие, которые вместе со своими людьми ушли в козачьи загоны. Вот и о старике Гордецком, которого Казимир уважал за честность и благородство, сказывают, что принял-де пан сторону черкесов. Да мало ли что сказывают.
Воевода Масальский будто сторонний человек наблюдал за действиями каштеляна и в распоряжения последнего не вмешивался. Воевода попросту растерялся ввиду надвигавшейся опасности, что не помешало ему отдать распоряжение о казни семнадцати человек из числа посадских, заподозренных в подготовке восстания в городе. И без того сложная обстановка накалилась до предела.
- Я отпишу королю и сейму о твоем безрассудстве! – возмущался поступком воеводы Тышкевич. – Ты отдал на расправу иезуитам ни в чем не повинного симеоновского игумена Афанасия, ты казнил известных и уважаемых горожан! Да понимаешь ли ты, что натворил своим безрассудством?
- Так виновны они. Верный человек донес. – Попытался оправдаться Масальский.
- Коли виновны, а не оклеветаны завистником, - перебил воеводу Казимир, - под замок посадил бы, а потом и судом судить по справедливости. Погляди, что творится на улицах города! Сидим как на бочке с порохом, а ты сам еще и фитиль поджег. Не забудут берестейцы твою милость, когда черкесы объявятся. Вмиг растворят ворота.
Тышкевич, не попрощавшись, ушел. Масальский в сердце затаил обиду на каштеляна.
«Ужо тебе будет, - мысленно злорадствовал он, - когда все утрясется. Вспомню я речи твои. Поглядим, кто из нас более безрассуден».
Воевода с тоской поглядел в окно – погода была под стать испорченному Тышкевичем настроению. Зарядивший с утра мелкий моросящий дождь наконец прекратился. Но небо оставалось пасмурным и о солнце приходилось лишь мечтать. Белобокая сорока, сидевшая на крыше городской ратуши, как-то обиженно затрещала, поглядывая вниз. Масальский подошел поближе к окну. Около ратуши собралась небольшая толпа посадских. До ушей воеводы долетели возмущенные, полные негодования и угроз, выкрики горожан. Пущенный чей-то рукой камень высадил одно из окон ратуши, раздался звон битого стекла. В этот момент на площади появился отряд верховой стражи и рейтар под предводительством любимца воеводы капрала Войцеховского. Раздалась короткая команда и всадники, размахивая ногайками, ринулись на людей. Посадские разбежались – площадь опустела.
- Нашел Казимир кем стращать меня, - сам себе сказал довольный воевода. – Да это быдло одного вида плети боится, бегут как овцы. А того кто окно в ратуше разбил надо будет непременно сыскать.

*  *  *

Слухами земля полнится. Вот и получалось по слухам, что в лесах под Берестьем появился козачий загон в несколько тысяч сабель. Будто видели у черкесов пушки и кулеврины, которыми те собираются стрелять по стенам и башням городского замка. Слухи охотно передавались из уст в уста посадским людом, доходили до воеводы и шановного панства.
Город охватила паника. Закрывались крамы и лавки. Напряженные взоры с тревогой глядели в сторону, подступавшего к городу, леса. По приказу воеводы были усилены отряды городской стражи, всех рейтар и драгун перевели в замок, на стенах которого появились часовые. Пушкари возились около пушек, готовили порох и ядра.
Шановное панство пребывало в страхе: круты на расправу черкесы. За грехи ответ взыщут строгий. Вот и Пинск, уж на что крепкий город был, и тот пал. С тревогой озирались на посадских. Коли откроют ворота черкесам, не помогут ни стены, ни пушки.
Иезуит Жембович с беспокойством смотрел в окно кельи иезуитского монастыря. Страх, доселе неведомый, закрался в душу. Жембович ясно представлял, что будет, если козаки возьмут Берестье. Кому-кому, а ему ждать пощады не придется. Вспомнят «схизматы» свои обиды.
«Бежать, бежать пока не поздно!» — думал иезуит, глядя на опустевшую улицу города. Надежд на военное искусство Масальского у Жембовича не было, да и войск в городе недостаточно для обороны. Коли верить слухам, то черкесы в великой силе подошли к Берестью. Не сегодня-завтра обложат город плотным кольцом и мышь не проскочит.
Жембович вышел из кельи. На монастырском дворе увидел кучку иезуитских студиозусов, державших в руках алебарды. Вид у студиозусов был воинственный.
«Тоже мне, вояки», — с горькой усмешкой подумал Жембович. — «Разбегутся при первом же пушечном выстреле»
В монастырские ворота въехал возок и Жембович заметил спешащего к нему ксендза Халецкого. Ксендз был единственным человеком, которому Жембович мог доверить свои думы. Иезуит обрадовался встрече и увел Халецкого к себе.
В то же время на берегу Мухавца происходила другая встреча. Ожидавшая кузнеца Маруся Левдах, испуганно ойкнула, когда тот неслышно подкрался и обнял девушку.
- У, ты, медведище! – девичьи кулачки застучали по широкой груди Петра. – Напугал меня до смерти.
- Прости, любая, – произнес Белевич, нежно прижимая Марусю к себе.
Девушка проворно высвободилась из объятий кузнеца и, отбежав в сторону, подразнила:
- Как есть, медведище, хоть и любый!
Петр улыбнулся, быстро приблизился и поцеловал девушку в губы. От неожиданности Маруся растерялась, залилась краской смущения.
- Не серчай, любая, – примирительно попросил Петр, обнимая девушку. – Жить без тебя не могу и свет мне не мил. Любо-дорого с тобою сердцу моему.
Девушка доверительно прижалась к кузнецу.
Маруся первой нарушила затянувшееся молчание:
- Мой тату уехал из города утром, и Брам, сосед наш с ним. От черкесов в Варшаву подались, а нам с мамой тату сказал: « вас не тронут, с бабами черкесы не воюют, а мне, управляющему, несдобровать».
Петр отпустил девушку.
- Значит, бежал Брам, – задумчиво произнес он. – Жаль, не довелось с ним свидеться.
- Петр, правда, что козаки рядом? Что на город наш идут они загоном великим? Чтой-то будет?
- Не бойся ничего, Маруся. Не против нас идут козаки, на панство и латинян гнев их и оружие обращены. Мы с козаками братья по вере и крови, и держаться нам с ними заодно.
Ближе к вечеру кузнец встретился с Чеботарем. Петр рассказал цехмистеру о бегстве из города ростовщика Брама.
- Сбежал, гад, от гнева людского! – проговорил Михайло. – Но ничего, жить будем свидимся. Петр, надобно к козакам отправить кого, предупредить, что у города шляхта отрядом собралась до тысячи человек. Да и с атаманом нам бы поговорить, чтобы единым разом выступить.
- Так я Тишку, моего брата сынка, к ним отправлю. Он пацан бойкий, языком, как сорока, зря трещать не будет. Мигом обернется и все, что надобно, атаману расскажет.
- Добре, – согласился Михайло. – Как люди ваши, готовы?
- Готовы! Сотни две при оружии цех наш выставит.
Довольный Чеботарь распрощался с Петром, наказав сего же дня отправить Тишку к козакам.

*  *  *

Утреннее солнце с трудом пробивалось сквозь верхушки вековых сосен. Напоенный дымкой воздух обдавал сыростью и прохладой. Щебетание птиц, звонкими трелями разносившееся по лесу, временами прерывалось монотонным перестукиванием дятлов – труженики леса занимались любимым делом.
По едва заметной лесной дороге с тихим поскрипыванием ехала телега, запряженная пегой кобылой, едва волочившей ноги по причине своего древнего возраста. Сидевшие в телеге мужчины выглядели убого, одеты были в заношенные крестьянские лохмотья, которые вполне могли сойти за нищенские. Сразу и не поймешь, то ли это действительно обнищавшие крестьяне, то ли воры, уведшие у какого-нибудь сельского бедолаги единственную кормилицу. Один из ехавших был высокого роста, причем невероятно сутулился. Его товарищ был тучен, обладал густыми усами и упитанным лицом. Все это, несмотря на лохмотья, выдавало в нем человека зажиточного, привыкшего к покою и достатку.
Путники тревожно озирались на окружавший их плотной стеной лес. Когда впереди замаячил просвет и показалась небольшая поляна залитая солнечными лучами, они облегченно вздохнули.
- Тпру! – тучный человек, бывший за возницу, натянул поводья.
- Чего стали, Онисим? – спросил спутник. – Случилось чего?
- Переждать надо, - ответил Онисим, кряхтя выбравшись из телеги. – Лес скоро закончится, так и на козаков угодить недолго.
Спутник согласно закивал головой и вслед за Онисимом покинул телегу.
Онисим Левдах и Изя Брам, это были они, некоторое время потоптались на поляне, разминая затекшие от долгой езды ноги, затем принялись за трапезу. Левдах ел много, жадно, громко чавкая и поминутно оттирая рот тыльной стороной ладони. Его спутник лишь слегка притронулся к еде.
Мирная картина была внезапно нарушена. Только Онисим успел подняться с земли, заслышав приближавшийся шум, как на поляне появились вооруженные всадники. Испугавшиеся было Левдах и Брам облегченно вздохнули – то был небольшой, числом около десяти, отряд польских драгун.
Но радость от встречи была преждевременной. Гарцующие всадники плотным кольцом окружили берестейских беглецов. Один из них, видимо старший, грозно приказал:
- На колени, пся крэв! Кто таковы и куда путь держите? Ну!
Брам растеряно молчал. Ответил Онисим:
- С Берестья мы. От злодеев-черкесов бежали.
- Брешешь, собака!
- Не гневайся, пане! Правду говорю. – Левдах повалился в мокрую от утренней росы траву.
- Брешешь! – грозно сдвинул брови старший. – Обыскать!
Несколько всадников спешились для исполнения приказа.
- Ну, жид, говори, куда остальное припрятал? – нагло ухмыляясь поинтересовался старший, любовно поглаживая отнятый у Брама мешочек с монетами.
Брам, испуганно втянув голову в плечи, молчал.
- Ну, племя жидовское! Чего молчишь?
Старшой привстал на стременах, резко взмахнул рукой. Раздался крик. Брам, как подкошенный, свалился к ногам драгунского коня. Старшой вновь замахнулся плетью.
- Пане, пощади! Не надо! – всхлипывая закричал Брам. – Нет ничего боле!
Плеть опустилась на плечи согбенного человека. Поляну огласил истошный вопль и, последовавшие за ним, рыдания. Старшой, презрительно щурясь, глянул на распятую на земле фигуру, коротко позвал:
- Ян!
Тотчас за его спиной очутилась массивная фигура всадника.
- Дознайся!
Всадник послушно махнул головой и спешился. Ошеломленный происходящим, Левдах не думал о судьбе товарища, больше переживал о своей участи. Дерзкая мысль бежать, лишь на короткое мгновение всплыла в сознании и тотчас исчезла. Раздумья Онисима были прерваны внезапно наступившей тишиной. Левдах вначале не сообразил в чем дело и только, когда безвольное тело Брама рухнуло на поляну, когда старшой недовольно глянул на Яна, понял – его друг, почтенный и зажиточный мещанин Берестья Изя Брам – мертв. Смерть пришла от тех, на чью защиту они рассчитывали. Онисим попятился.
- Стой! Куда собрался? – закричал один из драгунов и, навалившись, принялся вязать Левдаха. Товарищи поспешили ему на помощь.
Только лежа в телеге, на которой ранее они ехали с Брамом и, глядя в спину драгуна, ставшего на время возницей, Онисим пришел в себя. Ехавшие по обе стороны от телеги всадники молчали, лишь старшой раза два злобно зыркнул в его сторону. Тогда Левдах опускал глаза.
На лесной поляне остался белеть песчаный холмик, местами присыпанный сосновыми иглами и кусочками мха – все, что осталось от Брама.

*  *  *

Тревожным было утро наступившего дня. Туманная дымка плотно окутала город. Тишина была мертвая. Лишь беззаботное щебетанье пичуг, да нетерпеливое ржанье лошадей напоминали о продолжавшейся жизни. Город замер. Редкие прохожие бесплотной тенью на мгновение появлялись на улицах и тут же исчезали. Время от времени со стороны замка доносился лязг железа, голоса часовых, но и эти звуки замирали в предрассветном тумане.
Воевода Масальский с опухшими от бессоной ночи глазами и отекшим, словно после долгого винопития, лицом, мрачно взирал на окружающих. Под его взглядом люди тушевались, будто чувствовали свою вину за происходящее. Даже капрал Войцеховский, выпивоха и балагур, любимец воеводы, стоял понурив голову. Тягостное молчание овладело всеми. Никто не решался выступить первым.
Затянувшуюся тишину нарушил пучеглазый немец фон Шварц, начальник отряда рейтар. Высокий и сухой, как жердь, он обвел взглядом присутствующих и остановился на воеводе.
- Это не есть карашо, когда уныние, - проговорил фон Шварц, с трудом подбирая слова. – Пришла война – надо воевать. Когда унывать воевода, беда для зольдат!
Масальский поморщился от напыщенной бравады немца, но в душе согласился с его доводами. Воевода никогда не считал себя военачальником и надеялся в тишине и мире провести свои дни на берестейском воеводстве. Теперь он находился в растерянности и с надеждой смотрел в сторону шляхетского лагеря, разбитого возле города по приказу каштеляна.
Тышкевич, сидя в поставленном ему, посреди лагеря, шатре, прислушался. Внимание каштеляна привлек донесшийся снаружи шум. Появившийся слуга доложил:
- Там лазутчика поймали. Пан Мржецкий допрос ему устроил.
- Какой допрос?! – возмутился Тышкевич. – Почему мне не сказали?
Он порывисто поднялся и покинул шатер. Слуга поспешил следом.
На небольшой площадке возле входа в лагерь собралась плотным полукольцом толпа вооруженных людей. Завидев каштеляна, они посторонились.
Представшая взору картина покоробила Тышкевича. Пан Йозеф Мржецкий, которого каштелян назначил своим ближайшим помощником и которому вполне доверял, словно заправский палач, с расстегнутой рубахой и закатанными рукавами, сжимал в руках плеть. У ног Мржецкого Казимир увидел исполосованную до кровавого месива спину мальчишки.
- Вот, пся крэв, байструк холопский! Молчит! – произнес истязатель, завидев начальника. – На глаза объезду дозорных попался, когда из леса выходил. Хотел убежать, да не вышло.
Лицо каштеляна потемнело от гнева. Сжав кулаки, Тышкевич двинулся на палача.
- Как ты мог избить ребенка?! Как у тебя рука поднялась?!
Мржецкий испуганно попятился. Весь боевой петушиный задор, сопутствовавший пану при истязании мальчишки, сняло как рукой, и он поспешил спрятаться за спины гайдуков.
- Мржецкого боле видеть не хочу, - бросил каштелян через плечо слуге. Затем, присев, склонился к телу ребенка. Мальчишка лежал в беспамятстве, дыхание было таким слабым, что Тышкевичу показалось, будто тот мертв. Убедившись в обратном, Казимир поднялся.
- Лекаря сюда! Быстро!
Кто-то кинулся исполнять приказ. Казимир нашел глазами слугу:
- Проследи лично, да после пацана в город отправь.
Оттолкнув в стороны нерасторопных, Тышкевич зашагал прочь.
Белевич, обеспокоенный долгим отсутствием племянника, тем не менее,на следующий день, подошел к условленному месту вовремя. Цехмистер, заметив Петра, махнул рукой.
Пробираясь густыми зарослями орешника и акаций вдоль берега Мухавца, Петр вполголоса делился переживаниями:
- Тишка должен был еще вчера воротиться. А я его так и не видал. Гдей-то пострелец эдакий?
- Должно в городе задержался у кого. Может, и домой заявился. Батька то его, поди, волнуется. – успокаивал друга Чеботарь.
- Добро, коли так. – Соглашался кузнец. – Да на сердце тревожно. А что, коли не смог Тишка с козаками встретиться?
- А это мы скоро узнаем.
На малой, едва заметной со стороны, лесной поляне, заросшей густым ельником, под большим, наполовину засохшим дубом, Чеботарь остановился.
- Ну вот, пришли ко времени, - заметил он.
- Чегой-то козаков не видать.
- Будут, время терпит, - успокоил Белевича цехмистер.
В подтверждение его слов ветки ближайшего ельника раздвинулись и, в образовавшемся просвете показалась голова. Смуглое, обветренное походными дорогами лицо, оригинально сочеталось с длинными седыми усами. За одной головой появилась вторая.
- Мы вас уже дожидаемся, - теплые нотки прозвучали в голосе атамана, когда он здоровался с посадскими.
«Молодец, Тишка! Все как надо сделал!» - радостно подумалось Петру. Он с интересом разглядывал атамана и седоусого сотника. Вроде и ранее приходилось видеть козаков, но чтобы вот так, вблизи, глядеть и говорить с героями, восставшими против панского и папского засилья, то впервые. Петру о многом хотелось расспросить козаков: хоть о том, как живут там, на освобожденных от панов и латинян землях. Да не время сейчас. «После, прилучится свободная минута – тогда и поговорим», - решил кузнец.
- Город наш силен замком, - говорил Чеботарь козакам. – Да и там, даст Бог, думаю, управимся. Солдаты, что в гарнизоне замковом служат, из деревень набраны, обучены слабо. Да и большой охоты за панов кровь свою лить, как я понимаю, не имеют. Другое дело – драгуны и рейтары немецкие. Будут биться до последнего. Но воевода, по всему видать, решил отсидеться за высокими стенами, ожидая помощи от короля. Беды великой от него не будет. Вот каштелян берестейский Тышкевич, тот умнее и опаснее. В лагере его, под городом, до тысячи человек шляхетского ополчения собрано. Укреплен и защищен лагерь надежно. Ежели только внезапным ударом, да на самой что ни на есть ранней зорьке, когда шановные тяжки на подъем, можно овладеть лагерем. В открытом поле нам со шляхтой не совладать.
- А если, на то время, с замка на помощь ляхи выйдут? – спросил атаман.
- Не выйдут! – заверил Чеботарь. – Масальский Тышкевичу не поможет. Они, как кот с собакой, терпеть друг друга не могут. В Масальском шляхетного чванства и гордыни на пятерых с избытком хватит. Тышкевич, тот толковее и проще, потому воевода его не жалует.
Почти стемнело, когда Петр с Чеботарем воротились обратно.
Кузнец поспешил к дому брата. Еще издали он увидел освещенные в доме окна. Порыв ветра донес до его слуха женский плач и причитания. Сердце Белевича сжалось в предчувствии беды.
Осунувшийся до неузнаваемости, с опухшими от слез глазами, Степан Белевич встретил брата на пороге.
- Беда, Петро! Сынка моего, Тишку, паны …
Подбородок мужчины дрогнул. Горячие, крупные слезы оросили огрубелое мужественное лицо. Петр обнял брата. Стоявшие рядом мужики опустили глаза.


Рецензии