Ини и Ян

Мир состоит в гармонии двух начал, мужского и женского. Посмотри, белая рыбка – это мужчина, он над женщиной нависает, довлеет. Черная – женщина, она мужчине уступает, потворствует. Но на то знак и круглый, что его в раз перевернуть можно. Гармония гармонией, а в названии все ж таки женщина на первом месте идет: Инь. Потому я его вверх ногами ношу, черной рыбкой вверх.
«Артист»

***

- ...Такую солдатку и я, было дело, едва не окольцевал.
Полковник Ян Григорьевич Турчин опустился в кресло на верхней палубе и закурил, поглядывая сквозь клубы на примолкшего племянника – светловолосого студента лет девятнадцати.
- И как вы можете курить, дядя? Это же такая дрянь, вред, и не вкусно, в конце концов!
- А ты пробовал?
- Да... Однажды... Очень редко. Всякий раз мне кажется, что не я курю, а сигарета курит меня.
- В этом твоя беда, Славик. Ты весь в пассивном залоге. А это действительно вредно для мужского здоровья.
- Именно для мужского, вы шутите?
- Женщина, а я говорю о русской женщине, она вся в пассивном залоге, том, что зовется страдательным. Эта страстная пассивность, так поражающая европейцев. Это та пассивность, которая от слова passion. Мы же с тобой мужики, Яро. Пассивный залог, боже упаси! Нельзя так. Этот залог, это же как... Ломбард!
- Бросьте вы эти свои загоны. Что там с солдаткой?
- Ага. Дай бог памяти, в лето тысяча девятисотого стояли мы в Маньчжурии, под Мукденом. Долго стояли, скучно, душно – все не могли решиться войну китаезам объявить. По счастью был у меня в полку приятель – Едыгин Егор – из тех мест миляга, с Благовещенска. Сам путеец, на стройке Китайско-Восточной дороги работал, когда возле Хайлара на них ихэтуани напали. Отца его тогда убили, братьев старших – досталось им крепко: мало рабочих – охрану всю порезали. Командира их, Валевского, в Ляоян отвезли, да там и обезглавили. Кажется, только Верховского, инженера главного, и пощадили. Да Егорке скрыться удалось – в топке паровозной отсиделся. В общем, записался Едыгин добровольно, охотником – по смерти родных ему непризывной жребий положен был. Поклялся трех китайцев обезглавить, а головы домой привезти – в счет убитых, значит, родных. Пока, говорит, трех узкоглазых не порешу, на хутор не вернусь – засмеют. А в Благовещенске у него, оказалось, невеста томится. Все повторять любил: краше, мол, моей Соньки, во всей России нет. Вернется он из дозора в лагерь, и за письмо зазнобе садится. Описывал, сколько голов до возвращения осталось. Тосковал без боев, потому в каждый пикет вызывался – долг ему отдать не терпелось. И так он меня своей удалью уел, аж завидно стало. Вот счастливый человек, думаю, жизнь свою устроил: здесь подвиги, там зазноба, и во всем смысл имеется, цель жизненная. Головы, то есть, посчитать да зазнобе похвастаться.  А я бобылем хожу и стержня в жизни, как говорится, не имею. А тут еще карточку мне кажет – зазнобы, значит, Соньки. Вот, говорит, какая у меня Чио-Чио-сан! Смеется моему удивлению да про имя разъясняет. Оказалось, режиссер к ней из Хабаровска приезжал, в театр звал, да та отказалась. Егорка, отвечает, у меня тут, никак мне нельзя с хутора-то. Уехал режиссер ни с чем, только карточку прислал – в гриме там она, аккурат с репетиции. Глянул я на фото – так и ахнул: Еж-моешь, и вправду сан! Вроде Клео Мерод, только попышнее да по раскосее – с местным, так сказать, колоритом. Ну, тут я совсем с катушек слетел: бой ли, отбой – только о ней и мыслю. Сон потерял, исхудал весь, осунулся. Ты не подумай: это я со скуки все, злого умысла не держал, пока сам бес не попутал. В военное время значение женщины возрастает, как говорится, экспоненциально - вот какая, понимаешь, геометрия! На гражданке ты эту Машку, положим, и не замечал вовсе: ну, Машка и Машка, мало ли вокруг Машек. А на войне, Славик, не то. На войне, как говорится, коленкор другой. Это там она Машка, а тут, прошу пардона, Марья Семеновна. Хлыщ! - и ты перед ней на цыпочках ходишь, как за будь здоров, усами про себя причмокиваешь. Была в нашем училище средь юнкеров одна пышечка, комендатова дочурка. Помню, побежит она по плацу, так мы в дюжину глоток грянем: «Под знамя Павловцев мы дружно поспешим, За славу Родины всей грудью постоим». Она смеется, а мы млеем. Же-енщина!
Прошло так с полмесяца. Наконец, задвигались мы, оживились. Слухи ходили, что китайцы наши корабли на Амуре обстреляли. Ну, наконец-то, думаем, живое дело, дождались! В первый же день вызывают нас с Едыгиным и заданием осчастливливают: разведать подходы к Чунчуну – штурм крепости готовить будем. Мы с дружком переглянулись – и вперед, в пекло: он вендетту свою оформлять, я – тоске в крови разгон дать. И все у нас сперва ладно пошло, да угораздило на засаду нарваться, на отходе уж. Троих наших постреляли, а нас с Егором в плен скумекали – не успели и сигнала подать. Застоялись, видно, оборот утратили, ну и поплатились. Бросили нас в колодец – больно любит это дело китаец, - чуть что – в колодец головой вниз: кувырк! Места там степные, дырок в земле много – отчего ж русой головой не заткнуть? И патронов тратить не надо. Хорошо еще повезло нам – сухой колодец оказался, не утопнешь. Это я потом узнал, что нарочно так сделано было – обменять нас решили: накануне важного сана подстрелили, так он в лазарете очухался и стал лопотать, что какому-то там китайскому мандарину чуть ли не сыном приходится. Вот из-за этого цитруса мы уцелели тогда. То есть как уцелели: я-то ничего себе господи приземлился, спасибо выездке, с лошади научили падать, а Егорке не свезло – аккурат темечком пришвартовался, рук толком не сумел подставить, а сложиться там вовсе нельзя было – узкий, зараза, лаз. В общем, хрястнула у него шейка. Ну, думаю, испустил дух, подлец – кое-как уложил его впотьмах, ощупываю - у самого руки окоченели, пульс нащупать не могу. Так до ночи с ним провозился, и все сам помирать готовился.  Вот, думаю, и хоронить не надо – уже под землей. Только когда звезды надо мной вылупились, вспомнилось мне, какая она, жизнь-то. Понял, что не земля - небо над головой: хоронить, видать, рановато. С этой мыслью до утра проваландался. Утром поднялся кое-как, огляделся. Товарищ мой так и лежит недвижим. Только к полудню, когда солнце в наши тартарары показалось, разглядеть смог что к чему: рот в крови, голова в земле, сам весь холодный и не понять: жив ли, мертв? Пожалел я его, да себя ощупывать стал – все ли цело? Все. Только предплечье левое не чувствую – то ли затекло, то ли повредил, когда приземлялся. Поглядел я наверх – до земли сажени четыре, зато до звезд – рукой подать. И так мне захотелось до них дотянуться, прямо до слез! Выпрямился я, потянулся к небу – и как будто росту во мне прибавилось! Огляделся: стены у колодца узкие, ровные, если хорошо упереться, пожалуй, можно карабкаться. Мужик сказал, мужик сделал. Поплевал я на ладони и пополз. Левая не помощница оказалась – заныла сразу, так я иначе наловчился: спиной да ногами в стены упираюсь, а правой рукой упор нахожу – и подтягиваюсь. В час по чайной ложке выходило, ну да не беда - времени у меня хоть отбавляй. С горем пополам через час добираюсь я до середины: руки дрожат, ноги подгибаются, до верха еще далеко, но и вниз упасть охоты мало. А тут новая напасть: аккурат посредине в шахте утолщение обнаруживается. То ли вода свод размыла, то ли зверь какой – так или иначе, нащупал я вкруг себя подобие площадки. Подтянулся из последних сил, поднатужился – и на уступ перевалился. Дух перевел, штаны подтянул и пошел дальше обследовать. То есть как пошел – пополз. Под ногами у меня ступень в аршин шириной, надо мной потолок – не разогнешься. Кругом я пропластался и на то же место вернулся. А что делать? Дальше не двинешься: до ствола не достать, и вверх не прыгнешь, над головой потолок, а выше стенки опять узко идут. Смекнул я, что ствол колодезный по форме как бы крестом вырыт, а я, стало быть, в поперечной нише распят, как Варрава. И до свободы ведь всего ничего - полторы сажени! Коли б кто на плечи меня подсадил, да о противоположную стенку через пролет упереться пособил – до края допрыгнуть можно было б. Только кто пособит, когда товарищ мой с переломанным хребтом внизу лежит.
Тут я загрустил: близок локоток, да не укусишь. Ну, делать нечего, спустился прежним макаром, скрючился на дне (Егора пришлось вместо подушки приспособить) и уснул мертвецки. Проспал я, видать, немало. Когда глаза продрал, солнце уж полпути проплыло – аккурат площадку освещало: будто дразнило лучиком, смотри, мол, как я легко по стеночке фьють – и на воле! Вскочил я на ноги, плюнул с досады и первым делом – члены разогревать. Холодина, и не развернуться никак: как пес – калачиком дрых. Оглядел себя другой раз: рука ноет, но не гниет – хорошо, кость цела как будто; жажду не то от холода, не то от неподвижности не ощущаю совсем; аппетит зверский, но даже приятный – словом, жив-здоров. Что делать, куда силу применить? Уселся я по-китайски на пятки – с волками жить, по-волчьи жить – и стал думать. В те шесть дней, скажу тебе, обо всем передумать успел. За всю жизнь, почитай, столько не думал. С недожору мозги работают как заведенные: кругом тишь-гладь, и голова чистая-чистая! Будто отродясь наедине с собой не бывал. Тогда столпников понимать начал. Колодец он ведь что столб, только не вверх – вниз растет. Знаешь Никиту-столпника, с Переславля? Он двадцать лет в погребке просидел, и я – неделю; у него одно окошечко, у меня – жерло колодезное, крестом высеченное; у него под боком мощи святые, да у меня Егор ни жив, ни мертв. Вот тебе и пост, шесть дней творения! Тогда понял: в жизни мы себе занятия придумываем для того только, чтоб наедине с собой не очутиться. Потому как страшно это – наедине. Э, да ты не слушаешь! А знаешь ли ты, племяш, что и в разгар дня можно видеть на небе звезды? Правда сущая! Со дня моего колодца они были видны днем ничем не хуже, чем ночью.
Так у меня и пошло. С утра встаю: зарядка, молитва и до полудня медитация. Уж больно земля китаянская меня пробрала – даже думать как китаец стал, тьфу-тьфу! После медитации пять минут блаженства – солнечные ванны, ворочаюсь к небу тем боком, который змерз больше. После – упражнения. С Егором беседовал, стихи вспоминал, даже песни пел! Через каждые полчаса разминка – махи-приседания. Через каждый час – сигнал: ору во всю глотку, как волчара на луну, ощущения человеческие в себе поддерживаю, в остальное время спать пытаюсь. Голодно, конечно, да ничего: терпеть можно. А на третий день, представь, дождь прошел – вот же манна небесная! Да уж я к тому готов был: выкопал на дне ямку, утрамбовал, как мог, камушком кое-где выложил – флягу себе смастерил. Много-мало, а с полдня вода в ней стояла, да после я штаны в жиже промокнул и с них еще полдня сцеживал – словом, не день у меня выдался, а разговение. После того дождя будто веселей дело пошло. На четвертый день только медитация у меня настроилась – опять обновка! Не успел я третий закон Ньютона пересказать, вижу – что-то вверху мелькает. Глаза раскрываю – батюшки, матушки! – летит на меня сера огненная, еле увернуться успел. На ноги я вскакиваю, а в глазах огни пляшут: прямо под ногами - факел. Схватил я его, вверх выставил, замахал, кричу:
- Эге-гей! Есть кто живой, значит.
Из-за огня не вижу ничего толком, да только чую – движенье наверху какое-то.
- Эй, - кричу, - братцы! Русский я, капитан Турчин, со мной Едыгин Егор, погиб... Эй!
Покричал я еще, покричал, да плюнул – тишина в ответ.
Что делать, потушил я факел, чтоб не коптил, и за медитацию. Что смотришь? Распорядок дня в нашем положении нарушать смерти подобно. Да только недолго я хокки сочинял. Опять, чувствую, замельтешило в поднебесьи. Открываю глаза, гляжу: не сера уж – дождь на меня сверху проливается, чуть с ног не сбило: как из ведра, как говорится. Так оно и было – сверху ведро на нас выплеснули! Тут уж не до сантиментов – вскочил я и к лунке. Половину сразу осушил, после спохватился, осторожничать стал. Кто его знает, когда в другой раз хляби разверзнутся? Отжал я шаровары свои во флягу, оделся и вверх пялюсь – углядеть пытаюсь. Не кричу уж, силы берегу: все одно если б хотели – ответили. Тишина.
- Пожрать бы хоть кинули, черти! Четыре дня тут сижу, да перед тем еще, как скинули, полдня не ел!
Бесполезно, ушли. Возвращаюсь я к своим заботам. Друг мой по-прежнему недвижим, но и не гниет – гляди ж ты! Вот какая холодина, думаю.
- И согреться б!
Крикнул в сердцах и чуть не остолбенел – летит ко мне с неба ангел с крылами. Отпрянул, гляжу – натурально наседка к ногам моим падает. Курицу, значит, послали. Живую! Ничего себе думаю, какой молитва действенной бывает...
Полковник прервался, хлопнув себя по лбу:
- Что же я тебе сочиняю, когда у меня запись имеется! Конечно, дневник жеж я вести стал.
Он поднялся с кресла и скрылся в каюте, вернувшись спустя минуту с потрепанным кондуитом:
- Это я на третий день события записывать догадался, чтоб с голодухи не перепутать. Погоди...
Турчин перелистнул пару страниц и стал читать:
«...Через минуту я изглодал эту нежданную добычу, не успев, кажется, толком ощипать ее. Впрочем, голод не в полной мере затмил мой рассудок, ибо, насытив собственное чрево, я не забыл поделиться с товарищем. Он по-прежнему не выказывал никаких признаков тления, и я посчитал верным считать его живым. Я капнул ему на губы немного птичьей крови и постарался влить в рот немного воды из ямы. К удивлению своему я ощутил нечто вроде сытости и позволил себе подремать час или около того».
Полковник поднял глаза:
- Каково, а? Чем не писатель, скажи! Почище Эдгара Поэ.
- Продолжайте, дядя, - с усмешкой ответствовал племянник.
«...Только когда небо надо мной начало бледнеть, я приступил к медитации. Поскольку пятачок, который я выделил для упражнений, оказался замусоренным, мне пришлось собрать остатки еды и факел и сгрудить их возле Егора, да простит он мне эту вынужденную меру. Я посчитал, что обстоятельства мои достаточным образом изменились и вздумал хорошенько поразмыслить над своим положением. Ответ пришел столь скоро, что я не принял толком позы лотоса. Решение показалось мне очевидным; тот факт, что я не принял его в первую же минуту, может быть объяснен лишь помрачением рассудка на фоне голода и тревог. Не мешкая, я склонился к товарищу и самым бесцеремонным образом принялся копаться в куче костей. Я легко нашел, что искал – два сухожилия из куриной голени. (Тогда я не отдавал отчета в том, каким счастьем было, что я не сожрал их вместе с плотью. Благородная привычка не обгладывать костей не оставила меня даже на грани голодной смерти и тем спасла жизнь). Я скрутил сухожилия жгутом и довольно прочно приладил к верхушке факела – подарку судьбы, без которого я не сидел бы сейчас в этом кресле».
- Нет, ты погляди, как пишет! Ведь в преисподней сидел, а слог кладу – будто из гостиной. Ай да Турчин, ай да сукин сын!
«...К свободному концу жгута я привязал пару куриных лапок и получил таким образом нечто наподобие казачьей нагайки – азиаты называет такое оружие камча. Схода я разгонять не собирался, однако рассудил, что такой нагайкой я мог бы зацепить, скажем, перекладину – будь она в моем распоряжении – и подтянуться на добрую сажень. В тот момент мне не хотелось рассуждать о практичности затеи, и я решил испытать прочность жгута. Увы! Я быстро выяснил, что сухожилия готовы лопнуть, едва я потянул их в пол силы. Этот факт немало обескуражил меня, так что я был готов изорвать нагайку, но по счастью мудрый восточный бог остановил меня. Новый день показал, что не все потеряно. Ровно в тот же час, что и днем ранее, насколько я мог судить по лучам на стене, сверху раздался шорох и на меня слетела живая курица. Свой шанс я держал обеими руками. Выждав с четверть часа, пока уйдут, я покончил с курицей и выдрал жилы, вплетя их в уже имеющуюся косу. Тщательно скрутив и закрепив на древке, я убедился, что прочность жгута многократно выросла – во всяком случае моих усилий не хватало, чтобы разорвать нагайку. Я запрыгал от радости, наивно полагая, что одной ногой нахожусь на воле. Успокоившись, я тут же предпринял подъем, который проделывал ранее. В этот раз совершить его было сложнее: во-первых, мне мешала нагайка (ее мне так и не удалось забросить на уступ), а, во-вторых, выяснилось, что я изрядно ослаб за эти дни. Однако запах свободы придал мне сил. Добравшись до уступа, я тут же стал пытаться закинуть свою удочку на поверхность в надежде зацепиться за куст или большой камень. Тщетно! Скрутив жилы в жгут, я потерял в длине ровно столько, сколько выиграл в силе. Проклиная Архимеда, Ньютона и на всякий случай Джоуля, я закидывал орудие раз за разом но даже в неимоверном прыжке (он напоминал, скорее, брыкание, ибо прыгал я, согнувшись в две погибели, ежемоментно рискуя свалиться в шахту) мне едва удавалось дотянуться коготками куриных лап до края колодца. Эх, если бы что-то заставило желтолицего боксера свеситься внутрь скважины! Видит бог, я достал бы его! Скрежет моих зубов был слышен, кажется, и снаружи. Я мог бы прождать еще сутки, в надежде получить в свое распоряжение еще два жгута, но азарт, обуявший меня, не позволял ждать и минуты. К тому же меня не покидало ощущение, что даров свыше больше не будет. Я приготовился встретить рассвет здесь же – на полоске земли шириной в две ладони. Ей богу, в ту ночь я с легкостью смог бы сдать экзамен в тибетскую школу и стать практиком йоги Туммо!»
Ян Григорьевич озорно подмигнул слушателю и продолжил, водя смуглым пальцем по строчкам: 
«...Наутро, когда надо мной появился китаец с огнем, я ждал его во всей готовности. Предчувствия не обманули меня: курицы при нем не было, а вместо того в руках мелькнул лук. Мерзавцы решили прикончить нас, видимо, не договорившись об обмене! Он нагнулся, выцеливая мишень на дне колодца. Его узкоглазая физиономия была в какой-то сажени от меня, так что я мог видеть, как расширились его глаза, когда на дне он обнаружил лишь моего недвижимого товарища. Китаец щелкнул языком, огляделся и сделал то, что стало спасительным для меня и гибельным для него. Он перевесился через край и стал водить факелом, надеясь увидеть меня карабкающимся по стене. Я не медлил ни секунды. Как тигр взвился я из своего укрытия, желая выпрыгнуть как можно выше вдоль ствола шахты и рассчитывая на помощь нагайки. Я тщился оплести жгутом его руку, и от моей точности всецело зависело, не рухну ли я на дно колодца, где я тотчас бы принял мученическую смерть подобно Святому Себастьяну. Вышло, однако, по-моему: я умудрился обвить косу и повиснуть всем телом, заставив китайца взвизгнуть... Святые угодники, в этот момент я понял, что передо мной женщина!..»
Полковник стал размахивать руками, не замечая, что пересказывает историю по памяти:
- ...Да не просто женщина – красавица! Чио-Чио-сан! Вот те крест!
- Точь-в-точь Сонька на фотокарточке?
- Никогда не сравнивай женщину с кем-либо, не говори: она похожа. Это мы с тобой по образу и подобию, женщина даже самая безобразная бесподобна.
- Дядя, не к тому вы придираетесь. Я говорю о сути image, поглощения образа смыслом, а вы, напротив, смысл в форме ищете.
- Поглощение смысла образом? Это ли не суть всякой женщины? И формы, если повезет, найдутся... Да не о том сейчас. Слыхал я, что жинки полегших боксеров за ихэтуаней своих воевать идут, да вот видать не доводилось. Довелось... Признаюсь, опешил я. И пока, значит, в себя приходил, чуть было всей операции не загубил. Мне бы подтянуться да за шкирки ее прихватить, а я вишу, зенки раззявив, - хорошо еще рук не отпустил! А боксерка тем временем ножичек из-за пояса тянет, да косу себе режет. Чик-чик – и оборвана жизни нить. Зажмурился я, пустоту в кулаке ощутив, подобрался, упасть изготовился... Только чую – будто замер я в воздухе: не падает дядька оземь и все тут! Вновь глаза раскрываю – предо мной ее очи китайские, огня вперемежку с ужасом полные. Не поверишь, до сих пор во снах мне являются! Тут она взвизгнула опять, и как пелена с меня спала. Стал я заново за жизнь хвататься, что к чему разуметь... А ну, угадаешь, что меня к левитации сподобило? А я тебе скажу, что к чему.
Полковник отыскал нужное место и продолжил чтение, держа дневник в вытянутой руке:
«...Вышло так, что крест мой нательный с ее оберегом сошелся. Переплелся, верно, пока я ее за косу цеплял, да намертво! Вишу я на нем и понимаю: чья вера крепче окажется, тому и жить. На бога надейся... В общем, собрал я последние силы, подтянулся, рванул китаечку за волоса и тем из колодца выскочил. Да так ловко, что соперница моя на мое же место полетела. Не хотел я жизни ее лишать, да, видно, так заведено было».
Он захлопнул дневник и с минуту смотрел сквозь мутное стекло иллюминатора.
- Так что же дальше было?
- А что было, жизнь была.
- Нет же, дядя, про солдатку вы рассказать обещались.
- А, это. Погоди.
Турчин запалил папиросу, затянулся, выпустил сизый дым и только после продолжил.
- Огляделся я тогда, осмотрелся – ни души вокруг. Повезло мне, что одна она была. Это я позже узнал, что из-за китайки этой меня живым держали. Оказалось, ее муженька наши пленили, вот она и удумала обмен делать, да не дождалась: не то помер ее благоверный в плену, не то помог кто. В общем намерился я к сопкам путь держать, к нашим заставам поближе, только тронулся, слышу – всхлип! Матерь родная - китаяночка моя стонет. Я к колодцу: не видать ни черта, только слышу – жива она. Вроде меня приземлилась: хоть и с хрустом, да не как Егорка.
- Ну а вы что?
- Веришь ли, взяла меня гордыня мужская, не мог я ее там погибать оставить. Да и товарища вызволять надо. Вернулся я к колодцу, да не один, с отрядом уж – те меня похоронить успели. И что ты думаешь? Пока я за подмогой ходил, да по штабам рапортовался, китаечка мало того, что сама оклемалась – Егорку воскресила! То ли падением своим, то ли секретом каким женским – только подымали мы его уже в сознании. Постанывает, на свет щурится, да шишку на голове трет. Смеется! Они с боксеркой этой, видишь ли, там, в подземелье, спеться успели. Не знаю, уж что там между ним стряслось, да только не отходила она от него, пока не выходила. Да и Егор ее за свою сразу принял, другой Соньки уж ему не надо было.
- Ну и дела! А с той что же сталось, с артисткой?
- Вот ты что спросил! Молодей, племяш, в корень зришь. С ней так было. Я, как Егорка с боксершей жить стали, смекнул что к чему да порешил сам к Соньке на хутор идти – Едыгин только рукой на меня махнул. Прихожу я к ней на порог, сама мне дверь отворяет. Я при виде ее обомлел. Истинно Клео Мерод! Карточку ей протягиваю да речь кое-как веду: так, мол, и так, красна девица, погиб твой Егорка смертью храбрых, да перед смертью велел мне зазнобу свою сыскать, да весточку ей передать. Краснею, главное, шапку в руках мну, но глаз не отвожу. Ну и в обиду, мол, давать не велел. Вот он я, говорю, как есть перед тобой Турчин Ян.
- А она что?
- Что. Молчала все. Фото взяла, в хату пустила, напоить, накормить, в баню сводить – все было. И молчит, главное, все. Пол надраивает и молчит. Гигиена, Славочка, женщине заменяет гений. Я давно понял: бабская страсть к гигиене - от лукавого. Уничтожая сор, они нечистого изгоняют, с хаосом вселенским войну ведут. И ведь побеждают же, только им дай. А ты дай! Гигиена - самое святое в женщине, мешать ей в этом - грех. О чем бишь я?
- О бане. Кто о чем...
- О, знатная была банька! Сама Сонька топила. А как к ночи дело – стелет мне в хозяйских покоях постель белую и сама, главное, в нее ложится. Не веришь? Так оно и было. Гляди, тут все написано
Турчин перевернул еще пару страниц:
«Вот она абсолютно нагая расчесывает скрипучие после купания волосы, гребень из таежной березы скользит по смоляным волнам. Ей зябко стоять на голом полу, она опустилась на край табурета – подушечки пальцев целуются с половицами. Видны ее ступни, немного вытянутые, без выраженного подъема, как это бывает у женщин миниатюрных. Худощавые гладкие ноги неплотно сжаты и несколько отведены в сторону, так что вместе с линией туловища они выписывают зигзаг молнии. Когда глаза оправляются от этой вспышки, чуть ниже поясницы, там, где конается линия ягодиц и темной ложбинкой уплывает вверх позвоночник, можно разглядеть ромбик. Он покрыт волосками. Кажется, они даже рассеивают свет. Руки ее, такие же гладкие и худощавые подняты вверх, так что в отражении зеркала можно видеть ее голые подмышки. На них совсем нет волос, так же как нет их на ногах. Представляете, у нее не растут волосы! Не растут от рождения, такова ее Природа. Оттого подмышки ее так беззащитны и вместе с тем притягательны. Голова ее наклонена влево, так что волосы свободно упали вниз, кончиками касаясь теплых, как свежая сдоба, бедер. В уголках губ блуждает улыбка, нет, только дымка улыбки. Вы не видите ее, она мерещится, мешает проследить линию губ, отчего они растекаются по лицу как крем на пирожном. Ее нельзя увидеть, но можно ощутить ее росистый запах, а может, каких чудес только не бывает, попробовать ее на вкус. Наверняка он похож на березовый сок. Да, определенно: пьяный березовый сок, каким истекла однажды та таежная береза.  Она заставляет стихнуть все вокруг, она дарует умиротворение и прохладу, но она же может вознести на стрежень молодого ветра, пронести над землей и пустить обратно, чтобы ты мог почувствовать легкость, будто ступаешь по мху. Одно но. Чтобы остаться с ней тебе придется взять топор. Ты можешь разбить ее грудь, чтобы напиться соком, и она будет покорно поить тебя своей грудью, усыхая на твоих глазах, и теряя ослабшие сережки. Ты можешь оторвать несколько ее локонов и хлестать ими в бане, ты можешь заломать ее и согреваться долгими зимними вечерами, но чтобы быть с ней, тебе придется стать грибом в ее корнях»
- Как-то грустно, дядя Ники.
- Ты прав, я называю это чувством «ускользающей красоты». Но ведь и оно – чувство. Порой мне кажется, что это и есть самое истинное чувство мужчиной женщины, если он конечно мужчина, а она – женщина. Инь и ян: у них нет шанса ощутить друг друга, ибо у них нет пересечений, но только древнее стремление слиться, составить некое множество. У меня есть желание описать именно это чувство, а про любовь и взаимопонимание есть уже миллион мыльных опер и ночных серенад. Грустное, да. В этом трагедия жизни, но в этой разности потенциалов и есть залог взаимного интереса. Так и у нас вышло. В один день случилось все то, о чем я в колодце за неделю подумать боялся. Любились мы так, как не каждому в жизни случается. Душа в душу, тело в тело. Что там на седьмом, мы на каждом небе постоловаться успели. И за всю ночь ни слова! Только наутро открываю глаза – нет Соньки. Я в сени, на двор – и след простыл. Прознала она, видно, про Егорку-то. Не поверила мне, сердцем женским расчуяла, а может и до того донес кто. На другой день я ее в гарнизоне нагнал. Да поздно уж. Она обоих голубков прямо в палатке серпом порезала, а потом, у кордона, и себя тож. Я за руку успел схватить, да куда там – меня саданула, и себя под живот усекла – точно самурайка. После уж мне на шею кинулась да так и опала – оберег в кулаке с собой утащила. Тот, китайский. Оставил ей.
Он выкинул папиросу за борт и подсел к племяннику.
- Погляди-ка.
Полковник расстегнул запонку и скатал рукав рубашки, обнажив рыжеватую жилистую руку до локтя. Почти у самого сгиба синела потекшая солдатская наколка, перечеркнутая к тому же розовым инеем давнишнего шрама.
- Знаешь, что такое? Не знаешь. Да и узнать трудно: кольщик контуженный был, китаец, пленный. Он мне эту монаду бил. Смотри что тут к чему: верхний головастик, на рцы похожий, у китайцев Яном зовется, мужчиной, значит. Нижнее добро - это Инь, женщина. Вместе они – Род, создатель всего сущего. Всесильное Божество, живущее в слиянии мужчины и женщины...
- Ну уж этого могли бы не пояснять, дядя. Обыкновения ваши известны. Вы в анфиладах Эйфеля видите кружева дамского белья.
- Погоди, я же главного не сказал, того, что от досужего глаза скрыто.
Турчин с силой, до вздутых сухожилий сжал кулак, пригнув его внутрь, отчего чернильный рисунок взбугрился.
- Посмотри на этот глазок. Видишь, точка на белом. А эта вот она же, белая на черном. Понимаешь, что это такое?
- Догадываюсь.
- Догадываюсь! Через этот глазок узрел я тот ужас! Вместе мы, мужчины и женщины, может, и род, только кроме рода ничего общего и иметь не можем. По природе, понимаешь? Так уж она нас нарисовала, что эта черная дыра только и доступна мужчине, других общих мест у нас с Инеем нет. И не предвидится. Манит нас она, звезда путеводная, и емлет, емлет. А знаешь, почему? По природе! Так им Бог положил, что ничего им от нас не надобно, окромя рода этого. Точка белая на фоне черном, вот кто мы в женщине. Остальное растворено, обволочено, один грех оставлен. И ужас, Славочка, не в том состоит, что грешишь, а в том, что грех этот – единственное, что только и быть может между мужчиной и женщиной. Единственное, что люди могут делать как мужчина и женщина это иньяниться. Все остальное они делают как люди. Страшно это.
Он опустил рукав и с щелчком скрепил его запонкой.
- Оттого все трагедии на этом свете. Не от непонимания даже, а от невозможности его -  природной, изначальной невозможности. Так оно задумано, Яро! Когда, кем? И не понять этого, не простить. Ты, положим, с ней общения взыщешь, понимания, там, солидарности, да тщетно все! Нет у вас общих точек и все тут! Одна только вложена, да ложем пустоты не заполнишь. Сам посуди, если ты женщину на свою сторону склонил, что это значит? А то, что цвет она поменяла, перетекла из Иня в Ян – женщиной быть перестала в тот самый момент понимания. И наоборот, вот же ужас, истинно: пока не понимает она тебя, только тогда она и женщина. Потому говорят: бабы дуры. А они, знаешь ли, и не мудрствуют. Они, Славочка, по привычке своей прекраснопольной нам с тобой эту ношу доверили: вы мужики, вы и решайте, а мы тут постоим, подождем, дескать, пока вы нам гармонию обеспечите. Не обеспечим мы, Славочка! Никак нет. Невозможно. Нельзя. Нету. И в Китае нету. Женщина давно на нас рукой махнула, а нам одно остается - философствовать.
- И род продолжать.
- И род.   
Турчин взъерошил волосы и затряс головой, фыркая, как конь.
- Род – ничего еще. Бывает, когда и его меж вами нет. Подобное случается, когда и не с женщиной жизнь сталкивает, а с... девицей будто, вроде Соньки. Какой там род, у нее в голове черт знает что творится, черти в голове, а из глазка ветер свищет. Полюбился ты с ней и все – нет ее, улетела, а ты остался с дырой в Яне.
Он помотал головой и усмехнулся.
- Я же как из колодца вылез, стал крест свой под гимнастерку заправлять, тогда только увидал, что на нем ее оберег китайский болтается, прямо вместе с цепочкой сорванный. Я и наколку так бить решил – кверху ногами против обыкновенного: у них Ян сверху положен, а у меня, думаю, Инь будет.
Он поднес ладонь к лицу и поводил пальцем по темной половинке символа.
- С той поры, видно, под Женщиной жизнь живу. Не дай бог каждому.


Рецензии