Шива...

Погода была жаркая, в воздухе висела мелкая пыль. Я трясся в автобусе, пересекая Израиль
с севера на юг. Зная, что опаздываю, я искал себе всевозможные оправдания. Первый день шивы,
пришёлся на выходной день, с обычным для него отсутствием междугороднего транспорта.
Всё началось со звонка, которого я давно ждал и о котором не хотел думать, всячески занимая своё сознание другими мыслями.
- Данечка, здравствуй, - раздался в трубке голос, и я напрягся, всё ещё надеясь, что будет очередная отсрочка, - тебя искали из Арада, - продолжал голос.
- Что-нибудь с дедом? – спросил я.
Последовала пауза, - Дедушки больше нет…
В общем-то, опаздывал я почти сознательно, с готовностью выслушать любой упрёк со стороны отца или тётушки. Лишь бы уберечь себя от зрелища похорон. Снова и снова, в мозгу проплывала воображаемая картина: белый саван, жара, худые кости, опускаемые в яму неаккуратно и даже небрежно…
Глядя в запылённое стекло автобуса, на фоне тяжёлого рока, - завсегдатая моих наушников, -
я думал о том, что смерть настигает человека неизвестно где и неизвестно как, - хотя и в этом у меня были большие сомнения. Но - скажем правду, - «как?» - нам всем было уже заранее известно…
За два месяца до смерти у деда началась затяжная старческая бессонница. Чья-то незлонамеренная
рука отправила деда на психиатрический осмотр, - где ему и прописали сногсшибательные, в буквальном смысле, снотворные средства, от приёма которых у него развилось сильное головокружение.
Однажды, гуляя с палочкой по квартире, он упал и сломал шейку бедра.
Оперировать его боялись, - так как при его больном и изношенном сердце даже самая лёгкая анестезия могла привести к его остановке. Так, врач заявил, что ему вообще неизвестно, как мой дед продолжает жить при сердце, которое давно уже превратилось в тряпичный лоскут…
Я приехал, чтобы навестить его после операции. Тоже ехал через всю страну. Была поздняя ночь,
когда я вошёл внутрь нововыстроенного корпуса больницы "Сорока".
Дед спал, лёжа на спине, подогнув острые колени плотно обтянутые чистой простынёй.
Он проснулся и заговорил со мной так будто я давно сижу у его кровати, а он просто продолжает мне рассказывать никем не прерванную историю. Как будто продолжая давнишний разговор.
Всё что он говорил, тем не менее, было связано одной темой.
Он говорил о «судьбе», и слово это повторялось в его спокойной, лаконичной речи.
Я не узнавал его: тот ли это дедушка, - ироничный материалист, которого я всегда знал?
В его словах не проглядывало никакой иронии, - напротив, - сосредоточенная, спокойная серьёзность. Для меня это было настолько непривычно, что где-то в моём мозгу промелькнула ехидная реплика: «Ну, не может быть! Наконец-то догадался!?»
Я наблюдал за ним и не видел в нём никакой беспомощности, - никакого желания вызвать жалость,
более того – в нём не чувствовалось безысходности.
Я смотрел и думал, что, наверное, человек с таким количеством лет и хвороб за плечами
в конце концов, привыкает к мысли о смерти, мирится с ней. Я спросил его об этом, хотя чувствовал, что в вопросе моём много бестактности и, может быть, даже жестокости. Но мне хотелось знать, - непременно хотелось знать…
Он посмотрел на меня, - Знаешь, Данечка, человек ко всему приспособлен, он приспособлен к жизни настолько же, насколько и к смерти…
Когда я выходил из палаты, мне в нос ударил резкий, неприятный запах. За ширмой, по соседству с дедом, лежал парализованный старик, чьё постельное бельё было пропитано и вымазано фекалиями. Старика этого, видимо никто не навещал. Он лежал в собственных выделениях,
а медсёстры, не боясь никакого контроля со стороны, сидели за конторкой и играли в карты.         
На выходе из больницы у меня мелькнула неприятной тенью мысль, что деда я вижу в последний раз…
Я постарался от этой мысли отмахнуться.



На прощанье хотелось сказать ему что-то важное, запоминающееся.
Как мне казалось, - умное, полезное, примирительное…
«Знаешь, - сказал я, - мне пришлось читать в одном месте, что, для того чтобы сделать
смерть посильной,  - нужно отнестись к ней, как к самой большой авантюре своей жизни.
Это всё равно что прыгать в воду со скалы. Никогда не знаешь чем закончится прыжок…
Во всяком случае, никто, наверное, не станет отрицать, что смерть – это один из самых интимных
моментов между человеком и богом…
Дед оставил мою мысль без ответа, и в следующую секунду мне было уже стыдно своего
многозначительного умствования с потугами на мудрость.
- О чём ты думаешь? – спросил я.
- Так… ни о чём.
- Странно… такое бывает? 
- Бывает. Люди, почему-то, считают, что человек непременно должен всё время о чём-то думать.
Да когда-то, я тоже был таким. Теперь я могу целыми минутами смотреть на потолок, не продумывая  ни одной мысли. Я – старик.

Выходя из больницы, я корил себя за отсутствие в себе сентиментальности, за сухость.
Дед вплоть до последней минуты занимал себя умственно: он умер за чтением утренней газеты.
Быстро, как если бы просто упал в обморок…

Выйдя из автобуса, я пошёл по улицам Арада в направлении дедовской квартиры.
В городе что-то неуловимо изменилось, и я не сразу понял – что именно.
Вскоре я осознал, что в этом городе дедушки больше нет…
Дверь в квартиру была распахнута, шёл второй день шивы.
- А, вот и Данька! – услышал я голос отца, доносящийся изнутри столовой.
Отец был готов охотно говорить, но чувствовалось, что слова сейчас для него не имеют большого значения. Он говорил так, будто был пловцом, предпринимающим усилие сохранять правильное дыхание. Слова были способом отвлечься от происходившего внутри.
Тётушка была занята словообильной, не в меру беспечной болтовнёй, которая меня поначалу  возмутила.
Зеркала и экран телевизора были завешаны какими-то мешковатыми тряпками.
Я почувствовал в этом действии какое-то пошлое суеверие. Можно было подумать,
что с изобретением мониторов и зеркал, - душам стало сложнее уходить из мира.
Будто возникла какая-то новая, не бывшая раньше, помеха для исправного умирания…    
- Знаешь, Миша, - сказала Галя, - а ведь жаль, что сильнее всего он запомнится нам таким,
каким мы видели его в последний раз: в неодушевлённом облике.
Несмотря на то, что в остальных воспоминаниях – он навсегда останется для нас бойцом.
Просто последнее воспоминание превзойдёт и постепенно вытеснит все остальные…
Да что ни говори, - старость, - это ужасно. Всё время вижу его последние дни:
ограниченность в движении, прикованность к постоянно включённому радио.
Когда я буду стара, слаба и зависима, - то попрошу своих детей, чтобы они меня усыпили.




Вот он входит ко мне с прямой осанкой, с деревянной тростью, которая ему, кажется и не нужна.
В обычном своём замшевом сюртучке. Протирает очки, не спеша, деловито. Начинает говорить, как всегда, - будто продолжая давно взятую тему.
Да в такой-то статье, - обсуждается то-то и то-то. И - каково моё мнение?
Довольный отсутствием такового, дед продолжает с расстановкой в интонации.
Я слежу за его спокойной, уверенной манерой. Как странно он изменился, помолодел…
Я помнил его другим с последнего свидания: неуклюжего, большого, наивного ребёнка.
Он сидел тогда в кресле, немного сгорбившись, как-то неловко улыбаясь  своей наготе и слабости.
Я смотрел на его ноги и видел натянутые тонкие жилы и комочки жира под белой кожей.
Он почти никогда не бывал сентиментальным или размякшим. Только иногда, когда принимал немного водки, одиноко справляя свои печальные даты рождения и смерти, людей,о существовании которых я знал из его рассказов, или – по фотографиям из его семейного архива.
 А теперь – он снова молод и уверен в себе. Ни малейшей жалобы или сетования. Поддержание достойной дистанции в разговоре…
Вот кажется он сказал всё, что хотел. Довольный моим недоумением, он направляется к двери и, уже выходя из комнаты, заговорщицки мне подмигивает. Вот он скрывается из виду. Я только слышу, как постукивает его трость. Потом  – щелчок замка.
И вдруг, там – за дверью, - страшный шум! Звук похожий на звон падающего металлического таза, грохот опрокидываемой мебели, чей-то хрип и сдавленный стон.
Кто-то выламывает дверь, и в комнату вваливаются трое: два огромных санитара и мой дед в белой смирительной рубашке. Санитары толкают его перед собой и заламывают ему руки так сильно, что он с трудом разгибается, чтобы посмотреть на меня с нескрываемой бешеной яростью и презрением. На его лбу пульсирует вздувшаяся от сопротивления синяя вена. Никаких следов недавнего благообразия: передо мной стоит загнанный, дикий зверь. Его вид выражает нестерпимую, безвыходную муку и гнев. В его глазах сверкает безумие. Он ничего мне не говорит – ибо сейчас он забыл все человеческие слова. Только его взгляд пронизывает меня,
как резкая дрожь электрического тока…

Само кладбище находится несколько на отшибе от города. Чтобы попасть туда нужно минут десять
трястись по пустыне на каком-нибудь транспорте. Мы всей семьёй едем на машине.
Вскоре, несмотря на расстояние, место захоронений начинает просматриваться издалека.
Это небольшой каменистый холм-возвышение, лишённый растительности и тени. Он – то поднимается над нами, то – теряется из виду загороженный от взгляда такими же, ничем не отличающимися друг от друга холмами.
Вот мы отпираем ворота, у специального крана совершаем омовение рук, - как того требует ритуал.
Узкими дорожками кладбища пробираемся к могиле деда. Могильной плиты, как таковой, до сих пор нет. Её заменяет пластиковая крышка призванная временно имитировать надгробье.
Какое-то время мы топчемся у могилы, переминаемся с ноги на ногу, не зная что сказать.
Все мы ждём человека, который должен произнести кадиш.
- Дед мне часто снится…, - говорю я, ни к кому конкретно не обращаясь.
- Мне – тоже, - говорит Галя, поправляя свой чёрный платок, - сегодня приснилось, будто он
жив-здоров и катается с моими детьми на роликах. Я подхожу к нему и говорю, - Папа, нельзя тебе на роликах кататься, - поскользнёшься, упадёшь, ударишься и снова умрёшь…
Все начинают непроизвольно улыбаться этой шутке. Можно сказать, что она уместна: деда,
будь он жив, или мог бы наблюдать за нами, вряд ли порадовали бы наши мрачные физиономии. Да он и сам был человеком с изумительным чувством юмора…
Была уместна эта шутка ещё и по тому, что содержала в себе лёгкое, - если не презрительное, -
отношение к смерти. Да и, не величайший ли абсурд, - родиться, чтобы умереть…
Галка просто на свой лад «разрядила» ситуацию, и в её «грубости», на самом деле, был большой
такт… во всяком случае так мне показалось.
После я понял,  что Галкино «легкомыслие» - было особой «данью» отцовской памяти…
- Для меня он всегда был боец, - это были слова, которые она постоянно повторяла.
Кадиш произносится без души. Мы кладём на могилу по камешку и медленно расходимся.
Снова омываем руки, выходим, садимся в машину. Сойтись здесь всем заново нам предстоит только через год…

Дедушка оставил нам после себя большую библиотеку. Почти в каждой книге была сделана закладка.
Наверное, он чувствовал, что развязка его жизни близка. Поэтому каждая из закладок была единственным для него способом связаться с нами уже оттуда…
Где-то были подчёркнуты строки, а где-то выделены целые абзацы и главы.
Всё это были плоды его долгих размышлений о собственной судьбе и о судьбах мира, которые его, как настоящего интеллигента, конечно же, волновали.
Потом, уже перечитывая отмеченные им книги, я увидел, что все вещи, на которых задержалось его внимание, носили характер сугубо философский. Его заметки состояли из каких-то на половину медитативных погружений в загадку времени и смерти, попыток вникнуть и предугадать ожидающую его потусторонность.
Существование закладок я обнаружил ещё до его ухода, и в тайне жадно вчитывался в их содержание, пытаясь проникнуться его мыслями, его последними настроениями. Зная, что из них составиться для меня его последний образ. Ведь давно известно, что слова, - это слепок нашего сознания, - если не души вообще… 
Изобретение закладок стало для него, наверное, «замещением»… Альтернативой частой невозможности просто с кем-то поговорить.


Вот я, отец и мой младший брат Илька  проводим время в бассейне. Ильке пошёл всего-навсего
шестой годик. Он плещется в детском "лягушатнике", занят игрой с новым водным пистолетом.
Илька пребывает в блаженной, бездумной беспечности детства и своего малого возраста.
Время от времени, его одолевает заливистый смех, он подбегает к отцу, - Папа, посмотри!
Но отец его не слышит, он погружён в себя, в свои невесёлые мысли. Даже мне приходится
повышать голос и усиливать свою интонацию, чтобы вывести его из оцепенения…
Кажется, что он смотрит в самую суть мира, в его теперь уже ничем неприкрытую мощь и немощь…
В глазах отца – сосредоточенная мужская скорбь, а белки как будто залиты расплавленным чёрным пластилином.
Он смотрит на своего сына, кувыркающегося в воде и не понимающего полной разницы между наслаждением и горем. Их смысла. Ещё не осознающего полюсов чувства…
У отца пагубная привычка – давняя, зависимость от алкоголя.   
Если когда-то выпивка делала его весёлым, разговорчивым и компанейским, то теперь водочный дурман превращает отца в угрюмого, резкого и замкнутого человека. Он давно уже перешёл тот порог, после которого человек начинает пить в одиночестве. Бывало, вернувшись после дружеского бражничанья или – одинокого возлияния, отец мог спустить всех собак на деда, с которым он некоторое время жил вместе.
Услышав очередные робкие увещевания деда о здоровье сына, отец мог вспыхнуть, злобно гаркнуть на деда, не пренебрегая даже матерной бранью.   
Теперь он сидит, потрясённо глядя в пустоту, - не на кого поднять голос, некого терзать…
- Батя, батя, - говорит он, полунемыми губами, сам себе, - ничего-то теперь с тебя не спросишь, "мёртвые сраму не имут". Весь срам – на нас  - на живых, а с мёртвых – взятки гладки…            

   

Вот и закончилась Шива. Я пришёл в дедовскую квартиру в последний раз, чтобы запереть её на ключ. Все комнаты пусты и аккуратно выметены. Несмотря на это всюду едкий запах многолетней
невыводимой пыли. Книжные стеллажи пусты: часть библиотеки забрана отцом, часть – Галей.
Жильё было сонно, безжизненно, - как и тело которое недавно его населяло.
В общем, я знал для чего здесь появился. Искал одну определённую вещь. 
Я чувствовал, что она должна здесь быть. Хотя не мог бы объяснить каким чутьём я это понял.
Это был вид интуиции, - как будто не я, а сама эта вещь меня искала. Плюс какие-то тонкие не вполне осознанные эмоции притягивали меня, как мне казалось, к ней. Потому что я эту вещь, как никто другой, понял, вник в её тонкую адресованность ко мне.
Когда я увидел её на полу у ножки письменного стола, то вздрогнул, настолько откровенно она просилась ко мне в руки. Тут содержался какой-то, почти нереальный «намёк».
Это был самодельный коллаж, сделанный дедом несколько лет назад.
Он состоял из большого куска белого картона, обведённого надписями на нескольких языках:
каждая надпись гласила «ЧЕЛОВЕК!». Внутри этой словесной окантовки были помещены два изображения: небольшая фотография деда
и крупная журнальная вырезка с выпуклой головой примата гориллы. Так, что маленькая фотография деда находилась на фоне большой фотографии гориллы, в верхнем её углу.
Дед – в тюбетейке и очках, - глаза невеселы. Голова гориллы являет собой нечто особенное:
под мясистыми надбровьями – абсолютно очеловеченный взгляд, осознанность какой-то ясно наличествующей мысли в выражении морды. Глазки – острые, насмешливые с огромной долей иронии к тем, кто в них всматривается. Волосатая лапа приложена в задумчивости к
высокому, такому же волосатому черепу. Этакий лесной "Мыслитель" Родена.
В тонкой улыбке обезьяны – скорбный умышленный скепсис разумного существа…
Внизу под фотографией, крупными буквами выведено:
«МУКИ МЫСЛИ – ДАР ИЛЬ КАРА?
   ВОТ, ГДЕ, «HOMO», - КУБАТУРА ШАРА!»
Рядом с гориллой – на выбеленном газетном клочке, надпись на латыни: «ESSE HOMO SAPIENS!»
Не стоит, наверное, говорить, что устанавливая разумность человека и обезьяны, мой дед отдал предпочтение последней… 



Я просыпаюсь в своей квартире. Внутренние часы подсказывают, что сейчас около трёх ночи.
Хочу встать и чувствую, что мои ноги погружаются по щиколотку в холодную воду. Из ванной слышно шипение прорванной водопроводной трубы. Шлёпая босыми ногами по воде, я выхожу в зал.
Рука тянется к выключателю света, но её что-то останавливает. Я осознаю, что дышу спёртым, нездоровым воздухом, и через секунду понимаю, что в моих ноздрях – едкий, удушливый запах растекшегося газа. Я вижу, что все окна квартиры закрыты и что концентрация газа – предельно высока. Хорошо что я не поддался панике первой минуты и не включил свет.
Я перекрыл газ, открыл все окна, проветрил квартиру и, лишь потом, вызвал водопроводчика.             
Если бы в эту ночь утечка газа не совпала с утечкой воды, я и моя подруга могли угореть и отравиться, и, в конце концов, – умереть. 
Я воспринял это событие достаточно спокойно, но мама моя была потрясена.
- Знаешь, Данька, - сказала она, - в таких случаях говорят, что над человеком есть Ангел-Хранитель…
Утром я заглянул в календарь: было второе мая – день рожденья деда…

P.S.

Отрывок... Из письма к деду...

Здравствуй дорогой…..
Вот, выкроив час свободного времени, решил попытаться тебе написать.
Вчерашним вечером перечитывал твои комментарии к стихам В.Ф. Ходасевича,
в письме, датированном 94ым годом. Время – бежит…
( будто – не складывалось, а – вычиталось )

Что я могу сказать о тебе ?
Знаю ли я тебя достаточно хорошо ?
Что приходит прежде всего на ум ?

Человек – любящий хоть и немного иронично, людей и жизнь. Какая-то гениально
мудрая двуличность, которую, я иногда чувствую и в себе.
Вспоминается Измайловский Парк – летний ветерок в кронах деревьев, скаредный крик ворона. Главы из Шалом Алейхема.  Время, застывшее в раздумье, над поблескивающей водой.

Возвращение домой: пломбир, запах метро, много зелени, необъяснимо уютная квартирка, ждущая тебя в конце прогулки…

Человек, ценящий время не как обузу, а как некий повод к правильному заполнению. Хранитель семейной памяти. Архивариус мысли.
Создавший между нами Альтерманами круговую поруку интеллектуальности.

Ты говоришь о поэзии…

Я полностью согласен с тем, что поэзия – есть возвышающее душу занятие.
Но только я заболел поэзией – гораздо прежде – чем мне начали её прививать.
Всё началось в 15-ть лет, когда мне в руки попал томик Блока.
Вместо того чтобы аккуратно посещать школьные предметы, я часто уединялся
с книгой  и наслаждался гармонией слова, чувствуя за каждой строфой – родной дух, я бы даже сказал – братский дух. Дух старшего брата-наставителя, если можно так выразиться.

Жизнь – многообразна, сумбурна ( из того – о чём не думалось и не мечталось ).
Сохранить себя, не сбиться с пути, и самое важное – сберечь разум, – не так-то просто.
Выясняется, что большинство людей, не только не имеют представления о гармонии, не только к ней не стремятся ( подчас обратное ), но и готовы жить
всяческими эклектическими видами реальности.

Поэзия – есть некий продукт пережитого и выношенного одиночества. Правда, жить в башне из слоновой кости бесконечно долго - невозможно, и поэт несет выстраданные красоту и мудрость
в мир.


 P.P.S.

Стихотворение В. Ходасевича, отмеченное дедом.


И весело  и тяжело
Нести стареющее тело.
Что буйствовало и цвело, -
Теперь набухло и дозрело.

И кровь по жилам не спешит,
И руки повисают сами,
Так яблонь осенью стоит,
Отягощённая плодами.

И не понять, О, юным вам,
Всей нежности неодолимой,
С которой хочется ветвям,
Коснуться вновь земли родимой…





 


Рецензии
Спасибо Вам за это. Как ни спорить о бессмертии, но оно есть только пока мы помним. И если суметь поделиться этой памятью, то значит и внести свой скромный вклад в бессмертие.
Правда, внесите поправку. Шива, которую сидят, - с буквой айн, а возвращение -- без нее.

Сергей Левин 2   09.11.2013 18:52     Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.