Отец отца моего

Отец мой в молодости был путешественником по натуре. Кочевали мои родители, как цыгане с тремя ребятишками, то есть со мной и двумя моими братьями. Только освоимся, обживемся, как снова срочно все продаем и переезжаем на новое место жительства.
Мне было лет пять, когда мы приехали на станцию, где жили мои бабушка с дедушкой. Дед счетоводом в леспромхозе служил, был уважаемым человеком в округе. И бабушка тоже известной портнихой была. К ней даже из города приезжали на примерки.
Вышли мы все из вагона поезда со всем своим скарбом. Я  забыла радость встречи, слезы и восторг, а помню одного лишь моего деда, и бороду его длинную, белую и волосы белые – это потом я узнала, что он был седой. А тогда я смотрела на него, как на Деда мороза, только до зимы было еще далеко – лето было в самом разгаре. Дед  взял меня на руки, я сначала испугалась, хотела зареветь. Но он говорил ласково, улыбался молодо, хотя у него был всего один зуб во рту.
– Вон оно что! У тебя тоже зубы меняются. Чем же ты ешь? –  завалила я его вопросами. Дед  поцеловал меня в щеку, погладил по голове. От его мягкой теплой бороды пахло табаком. Он курил мундштук, пальцы у него были желтыми от махорки. Фронтовая привычка осталась надолго.
 Всю войну прошел мой дед шофером, если можно так сказать. Ездил, конечно, на своей полуторке, с квадратной кабиной и кузовом. Дед до войны и не помышлял быть шофером. Работал себе в магазине продавцом. Призвали его, чуть ли не с работы на фронт. Не как в кино показывают – с проводами, да с песнями. А приехали за ним на машине, вручили письменное предписание, и на сборы полчаса. Благо, что дом через дорогу от магазина был.
Было у моих дедов три сына. Старшему десять годков - отцу моему, Георгию, а младшие «под стол пешком ходили». Только и успел мой дед детишкам малым по светлым головкам рукой провести, да старшему сыну в глаза посмотреть, по юному плечу похлопать, да сказать ему, что теперь тот за старшего остается, и чтоб мать берегли.  Бабушка моя, молодая красивая, даже всплакнуть не успела, вещи на скорую руку собирала. А потом бежала за машиной, ноги босые в кровь сбила, кричала вслед слова прощальные: «Возвращайся, Трифон, живым»!
Выучили  моего деда ускоренным курсом на танкиста. Только и выучили, что на танке ездить, да стрелять прицельным огнем. А пока ехали к фронту, поезд разбомбили с самолета, не доехали они до места назначения. Вот и определили деда моего временно водителем «полуторки». Так он танка то и не видел. Не очень дед любил рассказывать о войне. Два раза был тяжело ранен – пулей в плечо и осколком металла в ногу. Рано поседел бравый солдат, сколько друзей пришлось хоронить на дорогах войны. Тут под обстрелом и водителем и механиком приходилось управляться.
 
Выжил солдат, вернулся с фронта, но весь израненный, больной. Дали первую группу инвалидности. Потом сняли, решили, что может работать. Дело было зимой, в феврале. И вот поехал мой дед в Москву подтверждать свою инвалидность. Осколок  остался на всю жизнь в его ноге. Заноза сидит и то больно, а тут кусок железа. Но удалять нельзя, задеть можно жизненно важные нервные окончания. Дед ходил в валенках, трудно было надевать другую обувь.
Дело прошлое, – рассказывал он, – освидетельствовали: крутили, осматривали – рентген, флюорография. Проверка за проверкой. Еле  выдержал, чуть не сбежал из военного госпиталя. Ну вот, наконец, все закончилось, отпустили домой. Да он и сам уж проситься стал. Весна на дворе, огород, скотина, какая-никакая, и бабка одна. Военный врач сказал: «Ну, давай дед», – и руку подал на прощание.
И вот, иду я, значит, по Красной Площади в валенках,– рассказывал дед. Народ - то всякий в Москву едет. Ну, кто первый раз – по сторонам глазеют, им не до меня. А кто москвичи – тем не такое видеть приходилось. А я чуть не растаял, ну, натурально, Дед Мороз в лето, да и только.
Борода седа, да отросла, мать ее, за время. Целых три месяца я тут отъедался, – рассказывал дед. – Думаю, остригу хоть бороду, а то бабку напугаю, будет на старости лет заикаться. Прибыл, значит, я на Казанский  вокзал, взял билет. Время есть, пошел значит бороду подровнять. Захожу в парикмахерскую, через порог, значится в валенках на босу ногу, куды денешься. Но тут, видно, и негров видели и иностранцев, не показали виду, что удивляются. Обходительные все такие, куколки в белых халатиках. Усадили  в кресло, салфетку белую завязали на шею, спрашивают:
– Вас дедуля побрить?
– Дак, ить,  я уже лет тридцать не брился.
– Вот и побреем.
Ну, побрили подчистую, и прическу чертовка произвела. Она уж колдовала над моей головой. Сама, значит, мне зубы заговаривает – то да се. Я значит, и сам немного испугался вида своего. Мать честная! Ну, представь себе, хоть меня и откормили, малость зажирел на харчах военного госпиталя союзного значения. А рот то без зубов, оно ведь, как не крути, щеки бородой прикрыты были, а тут, сама понимаешь, смерть, да и только.
Вот при полном параде приехал, значит, я домой, – продолжает рассказ дед, – а время к вечеру, уж солнце стало прятаться за горизонт. Ну, я, не видя себя в зеркало, уж подзабыл, значит, про свой внешний вид. Да только вечерняя прохлада напомнила, что-то зябко стало лицу. Ну, язви ее, вспомнил он тут куколку-колдунью. Понемногу попривык, значит. Пока до дома шел, ни кого не встретил. Подхожу ближе, сердце  защемило, родным повеяло. Тепло даже стало, будто силы добавило. Я ведь хромаю, а тут, чего доброго, бегом устремился. Дом стоит сиротливо – темный, на краю, мне жалко стало дом. Вспомнилось вдруг, как семьей то жили, ребятишки, смех, радость. Дом - то оказывается, живой был, а тут словно омертвел, обиженный. Ворота только как бы отшатнулись. Думал, собачонка выскочит. Нет, тихо. Только курица квохчет на весь двор, видно, заблудилась. Я по лестнице, ноги сами несут на крыльцо, и стучу так спешно, сам тревожно прислушиваюсь к звукам. Сердце бьется чего-то, будто не радость, а беда какая. Вот слышу, бабка моя топает в сенях. Подошла ближе, спрашивает с нотками недовольства в голосе:
– Кто там?
– Открывай, Марфуша, это я, –  чуть не кричу я радостно.
Ну, голос то мой она из тысячи узнает, ждет. Дверь открывается неожиданно быстро. И, такого испуга в глазах у людей, я даже на фронте не видал. Бабка, значит, дверь одной рукой прикрывает, другой крестится. И спрашивает, значит:
– К худу или к добру?  Свят, свят, спаси, сохрани и помилуй нас, грешных, Царица Небесная. – И опять, с опаской, повторяет.
Я уже молчу, думаю, как быть, ведь напугаю. Подумает, с того света явился. Сам думаю, если дверь закроет на засов, потом ни за что не откроет. Все это в доли секунды пронеслось. Если про парикмахерскую ей ахинею понесу, не поверит.
– Меня в госпитале подстригли, когда обследовали. Марфуша, мать мох детей, чем тебе доказать что это я, а не призрак.
– Побожись!
– Вот те крест! – перекрестился я несколько раз кряду.
 Дед улыбался, показывая свой единственный зуб, на обнаженных деснах, довольный своими не хитрыми воспоминаниями.


Рецензии