Ex Libris

Верите ли вы, друзья, что книги, совсем как мы, люди, живут своей жизнью и что в одну книгу тоже нельзя войти дважды? Я расскажу вам одну историю, которая, уверен, заставит вас иначе отнестись к этим озорницам в глянцевых обложках. Некоторое время назад ко мне попала стенограмма одного судебного заседания. Запись, имеющаяся в моем распоряжении и сделанная рукой секретаря суда, начинается с последнего слова обвиняемого (вероятно, не с самого начала речи) и им же оборвана. Здесь я привожу ее дословно.

5.05.1848
- ...Я убил его, но, видит Бог, не по своей воле. Слышите, не по своей! Любезные заседатели, чужая воля владела моей рукой, ровно так же, как чужой мотив привел сэра Хьюго в тот день к книжным стеллажам. Я убил, но вину мою должны разделить сотни, тысячи убийц. Я вижу изумления на ваших лицах: не безумен ли он, в самом деле? Не спешите с выводами, не пройдет и часа, как вы перемените свое мнение и никогда впредь не станете думать о книгах, как раньше.
(Кивок в сторону Суда).
- Все вы слышали про случай с Чарли Эвериджем – газеты писали об этом «Убийце под гипнозом». Вы помните также, что двадцать пять лет каторги были разделены мудрым судом почти поровну между собственно Чарльзом и неким Сью Итоном – врачом, введшим Эвериджа в состояние транса. Нечто подобное произошло в данном деле, за тем исключением, что медиумом был я, а гипнотизером – все вы. Вы убили, вы! Запаситесь терпением, и я расскажу вам историю несчастного Леонарда Бернстайна. Послушайте ее до конца и смело выносите свой приговор.
(Подсудимый обводит взглядом суд, присяжных, всех в зале и, видя немое согласие, начинает).
- Вам известно, что я журналист. Призвание мое сродни труду молочника, что ежеутренне доставляет к вашему порогу бутылочку парных сливок. Пусть мои сливки не столь белы, но, поверьте, они не менее свежи, хмельны и питательны, не будь я Леонард Бернстайн! Я хорошо делал свое дело, и мои статьи в Times и Observer хорошо известны той части публики, которая предпочитает сводкам со скачек криминальную хронику. Вы удивлены незнакомому имени, но тому есть объяснение: большую часть материалов мне дозволялось писать под псевдонимами или вовсе анонимно – слава хроникера невелика. Можете ли вы представить, что такое писать (тут я говорю об искусстве, а не ремесле), не имея возможности поставить под Творением своего имени. Вы когда-нибудь видели молочника-анонима? Или, быть может, мясника? Меж тем у хроникеров это дело обычное. Но погодите, я дам вам иные имена, но чуть позже, а пока еще раз скажу, что я делал свою работу хорошо, хотя и делал это вынужденно. Я мечтал быть автором романов, творить на века, но все мои замыслы летели в редакторские корзины, как баскетбольные мячи. Так было и с одним творением моих рук, на котором я хочу остановиться особо. Я говорю о «Тайне Уайтчепеля».
(Ропот по залу).
- Ваши взгляды говорят мне, что вам знаком этот роман как это... feuilleton. Занятная формула, не так ли? Ее изобретатель перед вами.
(Ропот по залу).
- Это сущая правда, я изобрел ее в тот великий день, когда тысячный редактор в тысячный раз указал мне на чрезмерный объем принесенной рукописи. Им, видите ли, нужно место, чтобы печатать всех этих ничтожных писак с памфлетами «на злобу дня»! Наиболее расхожая отговорка для случаев, когда редактор не «понял смысла» в произведении. Вы слышите, не понял смысла! Нет более глупого занятия, чем искать смысл в искусстве, ибо оно, искусство, заканчивается там, где начинается понятное. Я едва удержался тогда, чтобы не швырнуть бумаги в его горбоносое лицо. Низкий ханжа, да вся история искусства есть история борьбы со смыслом... Я останавливаю себя сейчас, как заставил остановиться тогда. «Оставьте себе, - проговорил я как можно более ровным голосом. – Оборвите повествование в любом месте, каком пожелаете; выпотрошите мой роман по своему вкусу; нашинкуйте из него рассказов – выйдет не меньше дюжины прекрасных, коротких и понятных рассказиков, как умишки ваших читателей; гонорар на ваше усмотрение». Я сказал это и с вызовом, настоянном на отчаянии, вперился в его нос. «Мы не печатаем рассказов, - добродушно прогнусавил горбоносый, не уловив, как видно, сарказма с моей стороны. – Но вы приходите, приходите еще. Как только почувствуете нашу форму – приходите. Интересно, чем там у вас все… закончилось. Всех благ».
Нашу форму, слыхали? Эта ухмылка Прокруста и сейчас стоит у меня перед глазами. Я никогда не вернулся к нему. В тот день Леонард Бернстайн навсегда исчез из горбоносых прихожих, чтобы уступить место Бернарду Айстенло...
(Шепот в зале).
Имеющие представление об анаграмме, конечно, прошепчут нечто складное. Остальных прошу верить на слово: Айстенло – это я. Ни один смертный не изобрел бы roman-feuilleton, не пройди он того, что пришлось претерпеть мне. Уже тогда, на пороге у Путнама, родился великий изобретатель, Леонардо от литературы, хотя в тот момент я не осознавал этого в полной мере. В горячечном бреду, не помню как, добрался я до своей каморки, все повторяя: «Чем там закончилось?» Я машинально потянул лист отрывного календаря на своей старой конторке и краем сознания отметил, что на дворе 15 июля. «В этот день, - известил меня всезнайка-календарь, - Галланом был сделан старейший перевод «1001 ночи». «Этот арабесочный пролонгированный половой акт», - ухмыльнулся я про себя, швыряя рукопись на стол. Да простят мне эту фривольность господа присяжные заседатели, я, видите ли, повар по основному своему ремеслу, точнее сказать, кок, по каковой причине привычен к несколько, с позволения сказать, натуралистичному восприятию шедевров мирового искусства. Адазерехаш… Тогда в голове моей мелькнул первый призрак грядущей идеи: Ada H. Zereh, хранительница бабкиных рецептов.
(Вздох женской половины зала).
- Да, господа, тогда еще не пришло время Бернарда, но у меня уже вырисовывался рецепт победы. Рецепты, эти «дружеские» советы, слепки чужих идей, кальки чужих жизней... Нет ничего отвратительней, чем проживать (прожевать, хо-хо!) чужую жизнь, но такова, что называется, злоба дня: мы с вами с ног до головы опутаны рецептами. Газетные развороты, журнальные рубрики, целые иллюстрированные фолианты – вот что загромождает первые ряды всех книжных лавок. Что же, Ада Аш Зерех со свойственным ей достоинством заняла эту нишу. Удивительно, но люди кушали (простите мне сей бульварного рода каламбур) эту полуфабрикатную продукцию лучше самых изящных романов. Не ошибусь, если предположу, что добрая половина из вас не раз откушала «у Ады». Что же, как повару мне не в впервой изобретать рецепты и смешивать ингредиенты. Так я «кормил» свою публику, готовя ее к основному блюду. Вы заметили, что я использую в своей речи сплошь гастрономические метафоры? Простите и эту слабость голодному репортеришке. Да и есть ли, в самом деле, высший способ познать нечто, кроме как съесть его? Не подобны ли мы тем диким племенам, что пожирают сердце своего врага, желая впитать его отвагу? Не зря так популярен этот журналистский штамп – «духовная пища». Да, господа, мы пожираем чтиво так же, как обгладываем рождественскую утку и называем книжные магазины под стать мясным и овощным рядам – лавкой. В этом, с позволения сказать, кулинарном направлении продолжала развиваться моя мысль. «Это же так просто, - вспоминал я свой разговор у Путнама, - выпотрошить, отбить, нашинковать, довести до готовности, подавать горячим». Как репортер я хорошо знал притягательный аромат жареных фактов, так отчего же, думал я, не подать уважаемой публике жареных фантазий? Мы с вами слишком огрублены, наши души слишком вытравлены паровыми выхлопами нашего жестокого века, чтобы сопереживать простым смертным столь же страстно, как романным героям. О, я знал рецепт успеха! «Отныне, - кричал я, - мне не придется выстаивать очереди за отказами, как нищему за похлебкой. Напротив, они будут ждать меня, как горячего в ресторане после легкого аперитива». Вы уже знаете этот рецепт: мне больше не нужны были тома и твердые тисненые обложки. Потому я отправил свою рукопись с приложением указаний касательно характера издания в пару-тройку журналов – лучших, заметьте, на туманном Альбионе. Их не пришлось долго умасливать. Эти дельцы споро раскусили весь, с позволения сказать, смак затеи. Раскусили его и вы. Еще бы: детективное расследование – «все как в жизни» - разрезанное на порции, как бекон по утрам, оборванное на самом интересном месте, как сказки Шахерезады. Издатели не хуже меня почуяли тысячегласный стон: «Еще! Еще! Мэри, Джонни, как вас там… Бэрримор, я же просил подать мой завтрашний Sun сегодня, черт вас дери!» И я, действительно, получал сии просьбы – от редакций или же восторженных почитателей - ежеутренне. Ха-ха! Легче солнце заставить взойти дважды за день, чем меня раскошелиться на двойную порцию. Morgen! Morgen! Nur nicht heute! Или, как придумал я, «Продолжение следует, джентльмены. Читайте в следующем номере».
(Подсудимый хлопает ладонями, изображая, по всей видимости, захлопнутую книгу).
И продолжение следовало, господа, оно следовало! Леонард Бернстайн написал довольно, его ящик был достаточно долог, чтобы поставлять к утреннему столу респектабельных и не очень лондонцев дымящуюся сенсацию. Его с запасом хватило бы на год-другой, а за это время я написал бы еще столько же. И я написал! Стоит ли говорить, что газеты и журналы выстроились за мной колоннами, расхватывая мои рукописи, как горячие croissant? Мало того, книжные издатели стали атаковать меня телеграммами - сам Путман прислал лично подписанный адрес. И этот адрес был, скажу вам, по адресу! За годы блужданий по редакционным конторам я изобрел десятки фабульных ходов, сюжетных уловок, изощренных концовок, с помощью которых тщился овладеть публикой, заинтересовать, завести, заполучить ее в свое владение. Теперь, когда я удостоился ее взгляда, пришло время пустить арсенал в ход. О, я был гениальным любовником от искусства! Теперь, когда мне был открыт доступ к телу, эти приемы пришлись как нельзя к месту, чтобы поддерживать интерес аудитории, этот образчик любовного томления. Простите меня, господа заседатели, я увлекся и позволил себе подменить кулинарную тематику, так сказать, эротической. Простите мне этот зов Шахразады, впредь я буду придерживаться гурманской символики. Итак, я скармливал читателям свои ходы и ходики, все глубже заманивая его в дебри своего хитроумно спланированного лабиринта. Хочу лишний раз обратить ваше внимание, что я делал это добросовестно. Говоря «добросовестно» я имею в виду, что всегда высоко держал планку искусства, не позволяя себе опускаться до бульварного чтива «для всех и каждого», как, не мудрствуя, поступали мои эпигоны. Да, друзья, у меня были последователи, десятки их – разных, но одинаково нечистоплотных. Я говорю об этом столь спокойно по двум причинам: во-первых, иметь последователей, значит оставить след; а во-вторых, я отдавал себе отчет, что это произойдет непременно и скорее рано, чем поздно. Слишком проста и гениальна была изобретенная мной схема, которую, кроме того, я не посчитал возможным каким-либо образом патентовать. Да, господа, прошу отметить это в протоколе: я не посчитал возможным патентовать то, что сотворено задолго до меня. Я достаточно повидал, чтобы понять: ничто не ново на этом свете. Литературную пролонгацию изобрели до меня мудрые и любвеобильные арабы, до них – сластолюбивые шумеры, еще ранее – китайцы и так далее вплоть до шестого дня творения. Я знал это, как знал и то, что мои подражатели едко посмеются над подобным чудачеством. Я не боялся схватки лицом к лицу и шел в бой с открытым забралом. Я видел, как сбиваются с ног, или, точнее, с рук, все эти Гоноре Бальзацы и Александры Думасы, как лихорадочно строчат они свои фельетоны, окружив себя дюжиной негров. Меня лишь раззадоривали эти, с позволения сказать, конкуренты, не умеющие распределить сил на пятнадцать раундов. Сейчас я понимаю, что был несколько самонадеян и потому не сразу разглядел настоящего соперника. О да, настоящего! И появился он не из стана коллег-писателей. Он был (и должен был предвидеть это!) издателем. Эмиль Жирардин, таково имя моего врага и, боюсь, моего победителя. Внебрачный отпрыск, романист, дуэлянт, основатель газеты «Вор», депутат… карьере моего соперника позавидовал бы завзятый авантюрист, но не подумайте, молю, что я иронизирую или оправдываюсь. Я проиграл достойному сопернику в честной борьбе. Да, Жирардин вчистую скопировал мою идею, но и хорошо скопировать – уже искусство. К тому же он умел наполнить ее своим содержанием и отточить до совершенства. Это он, неистовый Эмиль, научил французов писать feuilleton. Это он переучивал романистов от привычки вызывать зевоту между томами, а новеллистов – увязывать одышечные рассказики в подобие связного сюжета. Пока я искусно форсировал концовку, переводя действие в свой угол, чтобы плюхнуться, только услышав гонг, и по первому зову вскочить обратно – навстречу читателю, часто дышавшему в своем углу, обмахиваемому прислугой, пока я делал все это, Жирардин, собрав вкруг себя подмастерьев с перьями, ковал в кулуарах Мельпомены свою технику боя. О да, это был бой за Публику, а ставки подобного рода требуют изощренной техники.
Упоминал ли я, что рожден в Южной Африке? Это так, и я неплохо играю на тамтамах, так что единый, так сказать, ритмический напор – моя стихия. В своих романах я ловко орудовал музыкальными приемами: crescendo, diminuendo, staccato, legato, синкопа, форшлаг… Мой соперник шел другим путем. Пока я навязывал свой маршрут, Жирардин – истинный француз! – потакал желаниям публики. Я всегда был ориентирован на вечность, а он бил здесь и сейчас. Я писал в духе, что называется, sapienti sat: фобия банальности – мой врожденный порок! Эмиль отталкивался от самого непритязательного из читателей. Взять эти несносные сноски... По мне, примечания – это балласт, мешочки с песком на воздушном шаре фантазии. (Помню, как негодовали издатели: люди не поймут! Кому вы пишите свои книги?) Несносный Жирардин не жалел сносок. Да что сноски! Он, домохозяйский угодник, умел любить слюнявые интрижки. В каждом номере, в каждой финальной главке его герои (я называю его героями героев его прикормленных писак) дежурно оказывались висящими на краю пропасти только для того, чтобы спустя неделю быть спасенным невесть откуда взявшимся конным «отрядом из-за холма». Я видел всю искусственную успешность этих трюков, но никогда не позволил себе встать на этот путь. Французская шрапнель била точно в цель, и только благодаря своей изобретательности я какое-то время сохранял дистанцию от преследователей. Сегодня, когда метод Жирардина полностью победил мой метод, я с чистой совестью могу заявлять: Леонард Бернстайн ни в единой строчке не позволил себе отойти от духа Искусства и пожертвовать правдоподобием и психологической достоверностью ради нагнетания интриги или иных мелодраматических эффектов. Прошу зафиксировать сей факт в протоколе, хотя он и не имеет прямого отношения к нашему делу.
Но все это было позже, гораздо позже, а пока, до явления Жирардина, я был, что называется один в поле. В какой-то момент, когда соперничество было в полной мере мнимым, я позволил себе небольшую шалость – завел себе французского двойника. Эссьен Жю, вы слышали о нем. Я вдоволь порезвился на чужой, так сказать, территории. Парижская читающая публика, надо сказать, во многом приятнее лондонской: более расторопна на овации и в то же время покладиста, если не сказать податлива. Истинная француженка: ею лестно овладеть, но она не держит тебя в струне. Надо отдать должное английской части моей паствы – это ее спортивные пристрастия помогли мне изобрести поистине самую необычайную из моих «штучек». И здесь мы подходим к центральной части всей истории.
(Подсудимый что-то шепчет судье и, заручившись кивком, выходит на середину зала, где встает, опершись на спинку стула).
- Про себя я дал название своей выдумке R;troaction, или, по-нашему Feed Back, подкормка. Как видите, кулинарная терминология пришлась мне по вкусу. А французы, признаться, непревзойденные кулинары от искусства: от Рабле до Бальзака путь от желудка к сердцу наиболее короток именно у французов. Из-под пера Мопассана, к примеру, вышла одна из самых аппетитных героинь мировой литературы, в чьем образе гастрономия слилась с анатомией в едином акте экстаза, поставив жирную точку в подобных исканиях... Простите, я отвлекся. Заранее признаюсь: я был не до конца честен в этой игре, хотя ни одного принципа, что называется, Честной игры, Леонард Бернстайн не нарушил. Итак, к делу. Как вы знаете, я позволил своим читателям не просто следить за перипетиями в режиме, как говорят французы, точного времени. Я позволил моим азартным поклонникам делать ставки относительно будущих сюжетных поворотов. За кого из претендентов выйдет Эмма? Кто последним останется в живых на острове? Кто из членов труппы – убийца режиссера? Все эти вопросы будоражили умы читателей, а какой зритель не желает стать частью действа? Идея со ставками, подсказанная мне ажиотажным интересом со стороны публики и пристрастием к бегам моего покойного батюшки, подогрела и без того кипучий интерес до состояния клокочущей массы. Люди с головой погрузились в процесс, почувствовав себя если не Творцами, то, по крайней мере, сопричастными миру Писательства. Но знаете, что восхитило меня более всего и заставляет до сей поры ощущать трепет между лопатками? Я сам оказался частью этого варева! Не спешите кривить рты, господа заседатели, я не вошел в сговор с кем-то из игроков и не организовал подпольной букмекерской конторы (хотя ко мне обращались с подобными идеями, по меньшей мере, трижды в неделю). Я не вошел в какую-либо связь коррупционного характера. Нет, господа, Леонард Бернсатйн не позволил бы подобным вещам отравить священное дыхание Литературы. Не обращая внимания на бум и возможность сверхприбылей, я оставался исключительно в русле психологической органики и, видит Бог, руководствовался единственно внутренним характером персонажей. Многие из здесь присутствующих, знакомые с опусами Бернарда или Ады, подтвердят мои слова.
(Гудение в зале, которое при некотором усердии может быть истолковано как одобрение).
Однако так было лишь до поры. Спустя какое-то время – шел второй месяц с момента первых ставок – я начал замечать, что мои герои стали вести себя иначе. Подобно маскам итальянской комедии они как будто стали подыгрывать своему зрителю, норовя вырваться из-под пера создателя. Меня немало озадачила эта манера, которую я поначалу отнес на свой счет. Поразмыслив, я сосредоточился на судьбах героев, полагая, что увлекся сюжетом, позабыв про их интересы и пристрастия, но они продолжили удивлять меня своим поступками. Отныне они предпочитали лично выбирать судьбу, отведя мне роль хроникера. Почувствовав, что теряю квалификацию, я оградил себя от общения с внешним миром, перестал следить за тиражами и критиками и удалился в свою tour d’ivoire. Но и сквозь кость проникали невидимые нити, управляя моими – моими ли? – героями, как марионетками. Да покарает меня святая Мария, если я хотя бы на йоту погрешу против истины: я превратился в юродивого отшельника! Слепнущим монахом ночами напролет я прилежно записывал за героями их слов аи поступки, не смея привнести в этот высший порядок хотя бы крупицу своего графоманского хаоса. Бездыханный я спускался под утро в основание башни, где Арно, мой верный секретарь, вкладывал в мою ладонь единственную связующую нить - сообщал мне сводку: какой выбор сделал читатель. Бедняга! Он не знал, что спускаясь, я уже знал все. Вы не ослышались, господа. Я знал, что ночные перипетии – события очередной главы, бытописателем коих я был, с дьявольской точностью предвосхитили результаты читательских ставок. Признаюсь, в течение нескольких недель я на полном серьезе считал, что заключил, не ведая того, сделку с дьяволом. Как бы поступили вы, оказавшись на моем месте – обнаружив, что в один момент из исправного писателя превратились в письмоводителя при сатанинской канцелярии? Вы удивитесь, но сам я ни секунды не считал себя Пророком, ибо знал: не я пишу свой роман, но роман пишет мной. Позже я смог понять, кто был тот Вседержитель, управлявший моей рукой, но всему свое время. Прошу любезных заседателей о еще нескольких мгновениях перед Вечностью.
(Кивок судьи).
- Неведение мое длилось около трех месяцев, с апреля по июль 1847 года, в течение какового времени мой роман претерпевал величайшую популярность в истории литературы, тогда как я окончательно обращался в слепца при трехголовом огнедышащем поводыре. Я полностью отошел от мира, сведя сношения с ним до мимолетного обмена приветствиями с милым Арно. Я прекратил какое-либо чтение, да и вообще любые занятия помимо главного Обета. Я уподобился столпнику, заточившего себя в четырех стенах ради Всевышнего откровения, каковое, как мы знаем, дано было в полной мере без всякой молитвы, ели не считать ею мой Роман. Впрочем, не лукавлю ли я, называя его своим? Определенно лукавлю, но тогда я еще не мог придумать верного слова.
Время шло, и все продолжалось по заведенному не мной ритуалу, пока в самый момент, когда я полностью смирился с новым своим положением, взору моему предстали вещи, которые ранее, вероятно, я упускал из виду. (Сейчас я объясняю свою невнимательность единственно уединенностью и вынужденным постом, очевидно, ослабившим мой рассудок). Во-первых, я стал замечать, что мои герои (для простоты повествования я использую этот атавизм) некоторым образом опростились – поступки их стали более обыденны или, если угодно, жизненны; речь пространнее и в то же время приземленнее; отношения, как бы сказать, драматичнее. Одним словом, герои стали дюмасты и эссьенжюсты. До поры я объяснял это явление оскудением собственного таланта, пока новые наблюдения не заставили меня изменить мнение. Дело вот в чем. Изредка, раз в две или три недели, своеволие героев внезапно приостанавливалось, требуя от меня – о чудо!  - творческих усилий. Я не сразу заметил эту закономерность, но позже, признаюсь, привык ожидать этой метаморфозы с немалым воодушевлением, зная, что, по крайней мере, на одну ночь инициатива возвращается ко мне, словно футбольная передача с противоположной половины поля. Это наблюдение в купе с еще несколькими, о которых я умолчу, позволило мне в конечном итоге дознаться до истины.
Здесь я прерву свою исповедь последнего романтика и с позволения господина судьи обращу всеобщее внимание в сторону помянутого выше футбола. Я поминаю это уважаемое действо не развлечения ради, а в качестве уместной иллюстрации, хорошо известной большинству присутствующих. Мы же британцы, господа, не так ли? Уверен, каждому из вас доводилось если не играть, то выступать футбольным, что называется, болельщиком. Замечали ли вы, что на своем поле любая команда играет как будто лучше? На родном стадионе каждая кочка играет за своих, не правда ли? Хотя, казалось бы, что есть особенного в выездном матче? Мои любимые Hotspurs, к примеру, половину своих гостевых матчей играют, не покидая пределов Лондона, и на полях,  которые знают не хуже их хозяев. За последние пару лет у меня было достаточно времени, чтобы поразмышлять над этим явлением. И я сообщаю вам о своих открытиях единственно потому, что оно имеет непосредственное отношение к нашему делу.
Уверяю, при должном наблюдении прийти к тем выводам, к которым пришел я, не составило бы труда и  гимназисту. Поверьте, каждая из моих гипотез снабжена достаточным статистическим материалом, чтобы придать им характер закона - желающие могу справиться у Арно. Итак, я утверждаю, что причиной этого гостевого синдрома (а Spurs выиграли 82,3% домашних матчей в последние 3 сезона – тот период, за который я располагал достоверными сведениями) являются болельщики. Простые болельщики, господа, то есть многие из вас! Я буду говорить о довольно тонких материях и буду признателен, если вы не отнесете мои рассуждения на предмет месмеризма или прочих инсинуаций. Никакой мистики, ибо я говорю о материализованном желании, помноженном на многотысячный болельщицкий фронт. Вы, наверно, замечали, как подстегивают порой болельщицкие возгласы иную «заснувшую» команду. Уверен: наша британская привычка к песнопениям вносит немалую лепту в победы наших спортсменов.
(Выкрик из зала: Верно! Поклон подсудимого).
- В этом смысле футбольные песнопения следует относить по разряду трудовых песен, вроде «Йо-Хо-Хо и бутылка рому», суть которых состоит в синхронизации усилий множества человек. За тем исключением, что в случае фанатских (простите мне этот жаргон – я должен использовать точные термины) речевок, речь идет о синхронизации намерений, но не самих действий. Не буду здесь приводить обычный перечень таких намерений, дабы не оскорблять их простодушной скабрезностью эти стены. Ограничусь простой констатацией: все мы, находясь на трибунах, страстно желаем победы своей команды и неудачи, соответственно, ее противнику. Попробуйте вообразить в себе эту страсть, ее энергетический, так сказать, потенциал, накладывающийся на накал борьбы, и помножьте на 20-30-50 тысяч «родных» зрителей – и вы сможет ощутить тот резонанс, который продуцируется во время рядового футбольного матча. Я мог бы привести больше чисто физических доводов, вроде формулы эллипса (именно такую форму мудрые архитекторы придают трибунам со времен римского Колоссума) и фокусов концентрации, но сейчас опущу очевидные, как говорят математики, выкладки и резюмирую: футболисты реализуют на поле то, что поручили им болельщики. (Не тренеры, нет. Я говорю не о солдатах, которые исполняют приказы военачальников на поле, прощу прощения за высокопарность, брани. Тренер лишь лоцман, тогда как болельщик – вольный ветер, наполняющий паруса корабля). Ровно так же герои подчинены воле читателя.
(Подсудимый останавливается и в течение минуты внимательно слушает тишину).
- В том случае, разумеется, если читатели уподоблены футбольным болельщикам: их много, они возбуждены и, что самое важное, единодушны. И здесь скрыта вся гениальность нечаянно изобретенного мною жанра – единственного жанра литературы, в котором писатель, читатель и герой вплетены в единую ткань, именуемую Искусство. Вы не обнаружите такого ни в романе, ни в криминальной хронике, нигде больше – кроме Feuilleton. Именно этой Обратной связью элементарно объясняется та сатанинская, на первый взгляд, вещь, из-за которой мои герои вышли из повиновения. О, это просто! У них лишь появился более могущественный властелин – ожидание общества. У него появились вы, господа! Вы, едва ли ощутившие всю полноту своей власти, единственно управляли их судьбами на протяжении месяцев. Я же ничем не отличался от этой во всех отношениях почтительной барышни, что стенографирует каждое слово, произнесенное в этом зале.
(Широкий жест в сторону секретариата)
- Я вступал в дело лишь в тех редких случаях, когда очередной виток сюжета приводил к разделению читателей на две более или менее равные группы, как это бывает на международных футбольных матчах, когда игра происходит на нейтральной территории. В этой зыбкой ситуации паритета герои вдруг замирали, обращая – о радость! – ко мне свои взоры, и Леонарду Бернстайну приходилось выступать в подзабытой роли верховного судьи.
(Кивок в сторону Суда).
- Я вижу недоумение в устремленных ко мне взглядах… Терпение, господа! Еще абзац-другой машинописного текста и вы сполна получите приличествующую ситуации сатисфакцию. Вы наверняка заметили, что все это время я веду речь о писании. То есть, если отбросить высокопарный штиль, - писательстве, или, попросту говоря, о литературных героях. Меж тем, как всем нам известно, деяниям уважаемого Суда вверены простые смертные. Противоречия тут нет: дело в том, что у героев «Тайны» были реальные прототипы. Вы понимаете меня: простые и, к сожалению, смертные британцы, взятые автором в качестве, так сказать, натурщиков. Одним из таких натурщиков был сэр Хьюго – вы без труда узнаете его в мистере Сандерсе.
(Ропот в зале).
- Я вижу, что сходство, как говорится, налицо. Нет-нет, не корите себя за то, что эта простецкая, признаться, задумка стала очевидной только теперь. Прототип – относительно новый прием в такого рода литературе. Мы слишком привыкли к романтическим повествованиям, в которых рисуются, что называется, вечные герои, не требующие связи с реальным миром, в то время как исторические личности воспеваются в эпосах или высмеиваются в памфлетах. Feuilleton, однако, требует новых приемов: его герои должны быть живыми и узнаваемыми, даже, если угодно, предсказуемыми – в том смысле, что каждый читатель должен ассоциировать поступки и переживания своего героя со своими поступками и переживаниями. Да, господа, в этом отождествлении состоит секрет популярности изобретенного мною жанра. Итак, в образе мистера Сандерса я позволил себе изобразить известного всем вас сэра Хьюго, то есть сэр Хьюго – прототип мистера Сандерса. Я лишний раз заостряю ваше вниманию на этом факте, ибо после этого шага нам остается лишь перекинуть мостик к самой сути дела. И я делаю это: суть заключена в природе помянутого мной явления Обратной связи.  Природа этого явления такова (и я выяснил это слишком поздно!), что связь эта распространяется в обоих, так сказать, направлениях: не только от читателя к героям, но и от героев – внимание! – к прототипам. Вы заметили: по мановению тире, этой волшебной палочки Писателя, из литературных эмпиреев мы в мгновение ока перенеслись в епархию совсем иного рода, непосредственно подпадающую под юрисдикцию уважаемого Суда Её Величества, то есть Вас, господа. (Подсудимый трижды кланяется). - Итак, я утверждаю, что причиной смерти сэра Хьюго выступила все та же неземная сила, для которой не существует преград, имя ей – Желание публики. И тут я возвращаюсь к тому, с чего начал. Все вы – убийцы. (Подсудимый обводит ряды вытянутым указательным пальцем). Леонард Бернстайн – слепое орудие судьбы, если не сказать – ножны. Я хочу обратить ваше внимание на результаты читательских ставок от 30.11.1847 года. Все бумаги находятся в распоряжении Арно, и, конечно, будут предоставлены господам присяжным в надлежащей форме. Сейчас я хочу отметить только одно: 87% читателей, а это почти 100 тысяч человек, недвусмысленно указали на желание  смерти указанному мистеру Сандерсу. То есть, говорю я, сэру Хьюго.
(Шум в зале).
- Прошу Суд обратить внимание на обстоятельства смерти – они известны – и сопоставить их с событиями, описанными в XXVII главе «Тайны Уайтчепеля». Вы позволите?
(Секретарь подсудимого зачитывает содержание двух страниц рукописи под нарастающий гул в зале).
- Вы видите, что все детали совпадают в точности: мистер Сандерс один в своей библиотеке; он желает воспользоваться приставной лестницей, дабы добраться до верхней полки; он неосторожно облокачивается на полку и опрокидывается, увлекая за собой тома Британники. Вам хорошо известны эти тисненые тома в золоченых окладах – по дюжине фунтов каждый. Роковым оказывается том VII этого прекрасного издания – тот, что на букву M. Вот оно – ненайденное «холодное оружие», проломившее голову сэру Хьюго. Так написано в моей книге. Я не знаю, как все было на самом деле, однако уверен, что при должном усердии полиция легко обнаружит частицы крови на страницах этого тома. Особое внимание прошу уделить разделу Mu – My.
(Инспектор отдает знак и один из констеблей покидает зал).
- Я не виню следование в халатности. Все это происшествие настолько фантастично, что до сих пор не уложится в моей голове. Да, господа, в это трудно поверить, однако еще Анаксагор утверждал, что мысль материальна. Бойтесь своих желаний, господа, иногда они сбываются!
(Подсудимый поворачивается спиной к залу).
- Итак, господин судья, я назвал вам обстоятельства этого дела и указал суду на истинных убийц. Что же касается меня, в указанное время я был на своем месте, в своей Башне – это вы легко можете подтвердить у Арно, а также у моего любезного издателя, который не выпустил бы меня, не получив гранки утреннего номера.
(Второй констебль по указанию инспектора покидает зал).
- Это все, господин судья, что я, Леонард Бернстайн, находясь в трезвом уме и ясной памяти, имею сказать по существу означенного дела. Как и обещал, я сказал правду, только правду и ничего кроме правды. Вы замечали, к слову, что лукавая эта формула позволяет утаить правду, умолчать истину, сказать не всё. Я имею в виду, что повтор в ней избыточен: «только» и «ничего кроме» - это же об одном. Вместо «только» должна быть «всю». Но нет. Негласная договоренность, как в театре: мы решаем верить в спектакль. Уверяю, что я сказал не «только», но и ВСЮ правду.
(Подсудимый вновь поворачивается к залу).
- Господа присяжные заседатели, господин судья, произнося это несколько затянувшееся последнее слово, я  всецело рассчитываю на вашу мудрость, справедливость и великодушие, но более всего я взываю к вашему сочувствию, ибо условия, о которых я веду речь, родственны тем, в которые поставлены вы по долгу своей службы. Как вы, должно быть, поняли, я перехожу к заключительной фазе отчета о своем скромном эксперименте. Вы, надеюсь, не считаете, что он окончен и что я потратил четыре года жизни – лучших года! – на простую констатацию наблюдений досточтимого сэра Ньютона?
(Тишина в зале).
Моя последняя просьба проста. Прежде, чем любезные присяжные удалятся на совещание, я прошу всех присутствующих положить свой остракон – разумеется, чисто формальный, - на импровизированные весы правосудия. Это не потребует от вас усилий: сообщите простым росчерком пера, желаете ли вы, чтобы податель сего был казнен или же полностью реабилитирован. Ваша честь, надеюсь, вы позволите мне эту последнюю журналистскую прихоть?
(Кивок судьи).
- Чудесно. Тогда еще одна просьба. Я хотел бы довести эксперимент до логического, с позволения сказать, конца, после чего тема будет полностью исчерпана. Для этого не хватает сущей малости: я хотел бы дать возможность высказать свое мнение о предпочтительном разрешении всего этого дела, которое, если по совести, и яйца выеденного не стоит, еще одному участнику – я говорю о Читателе. Вы поймете всю обоснованность этой просьбы, если учтете, что именно Читатель был единственным полноправным, так сказать, фигурантом этого дела на всем его протяжении.
(Его честь разводят руками).
О, это не займет много времени, у меня все подготовлено. С позволения вашей чести, мы направим копию протокола, приняв его от помянутой выше достойнейшей барышни, в редакцию.
(Поклон в сторону президиума).
Станки уже заряжены и все готово, чтобы подать этот материал – каких-то два разворота – срочно, простите мне это профессиональный сленг, в номер. Для скорости мы ограничимся в этот раз лишь тридцатью тысячами экземпляров – аудитория провинциального дерби – и, дождавшись, пока все смогут ознакомиться со стенографией этой скромной речи, экстренно получим результаты читательского голосования. Поверьте, это займет не более двух суток – аккурат среднее время принятий решения в этом зале за последние четырнадцать лет (вся релевантная статистика у Арно), мы как раз поспеем к пятничному совещанию господ присяжных.
(Взор подсудимого отчего-то обращен прямо на меня).
Читатель, прошу вас, - вы же позволите, ваша честь? – слово за Вами.
(Суд удаляется для совещания).


Рецензии