Литературная игра

(Стилизация с множеством аллюзий)


1
-Гумволь Великолепный, Герберт Прекрасный, Гертруд Неповторимый, - заверещат молодые журналисточки с прелестными тоненькими талиями и пухлыми алыми губками, когда будут брать у меня очередное интервью (сотое или тысячное – какая разница? я баснословно знаменит и неприлично богат (или наоборот), чтобы вести подсчет таким мелочам), - а правда ли то, что вы любили ту малопривлекательную актрисочку? - они нахмурят свои тонкие выщипанные бровки и скривятся, будто съели что-то несвежее, освернившее их изнутри, будто в их вечно открытые рты (вы понимаете, что я имею в виду, не правда ли?) влетела муха, будто они проглотили омерзительную склизкую мошку, продолжающую барахтаться и шевелить своими крылышками в их вечно пустых и плоских, как равнины Южной Дакоты, животах; они намеренно скажут «актрисочка», подвергнув сомнению её бездарную игру в малобюджетных театральных постановках (на самом деле бездарную, что и греха таить, ведь таланта у нее никогда и не было: она, как справедливо заметил один писатель, выстрел которого в свой висок все приняли лишь за разбившуюся склянку с эфиром, только и умела, что хорошо умирать).
Я же, скручивая итальянскую папироску с своих руках, только и сделаю что недовольный скучающий вид, придав выражению своего лица немного самодовольства и деланного безразличия. Закурив, я выпущу тонкую струю сизого дыма (о, как ты любила этот дым: я дышал тебе в лицо, а ты втягивала его своими симметричными ноздрями!).
-Вы действительно хотите знать, любил ли я её? Эту актриску замызганных постановок и угасших, как свет неоновых ламп, театров? Эту женщину, проводившую свою ночь в дешевых мотелях с прокуренными насквозь комнатами? Нет, - я мягко улыбнусь, - никогда, - вдруг ни с того ни с сего вскрикну я, и стая черных воронов, сидящих на линиях электропередач, подхватит мой звероподобный рык, мое гневное восклицание и разнесет его по всему району, городу, штату, стране, миру, Вселенной… «Никогда – кар-кар-кар! – никогда, никогда, никогда!» - вторят мне они в то время, как в моей голове теплится только одна мысль, которую я повторяю вновь и вновь сродни молитве: «Только бы она этого не услышала, только бы не она, только бы не услышала, только бы, только бы…».
Журналисточки хищно улыбнутся и начнут что-то строчить в своих тоненьких (как и их талии, что я недавно описывал и что приковывали мой взгляд) блокнотиках. «Сенсация, откровенное признание знаменитого автора!» - зашепчутся между собой они, а я, сделав вид, что ничего не слышал, продолжу:
-Разве вы, - умолкну я, дождавшись тишины в стройных (во всех смыслах этого слова) рядах, - не читали мою автобиографию? В ней все детально и ясно описано, - произнесу я и, послав воздушный поцелуй одной из «акул пера» (неважно какой, я все равно её больше никогда не увижу), величаво выпрямлюсь, позируя фотографам.

2
Никто, слышишь, никто и никогда не узнает, как сильно я тебя любил, какой глубокий след (я бы даже сказал, расхлябанную колею) ты оставила в моем больном сердце, как вскружила голову ты мне, молодому и глупому болвану, не мыслящему без тебя жизни ныне (и все же, в чем парадокс судьбы, живущему и поныне)!
Ты навсегда останешься (до дня моей смерти, моей сладкой и желанной смерти, моего гибельного горького увядания) похороненной внутри самого чуткого и самого трепетного сердца, останешься моей частью, тайным уголком, которого я никому не покажу; останешься моей… и ничьей более, кто бы ни был с тобой рядом.
Я сохранил все твои фотографии (в отличие от своего не совсем приятного почти-что-тезки, который только и делал, что убивался от того, что не сумел запечатлеть объект своей любви на фото- или кинопленке, чтобы любоваться им в, как он говорил, проекционной камере своего отчаяния), я помнил все твои слова, которые ты говорила мне (шептала на ухо, обнимая своими хрупкими прозрачными руками), хранил все твои письма, которые ты писала мне нелепым и шатким почерком на обрывках газетных листов недельной давности, - словом, я сохранил тебя такой, какой ты была (и слава богу, что не такой, какой ты сейчас есть, потому что, мне кажется, ты чудовищно поглупела, сойдясь с тем инженером средней руки из Миллуоки).
Все те олухи, что прочли мои книги (попутно, конечно, читая и меня самого) никогда не умели читать между узоров строк (или швов моего пиджака) – в моей книге (и во мне, следовательно) они вряд ли смогут разглядеть то, что я чувствую к тебе, ту жгучую страсть, разъедающую меня, как кислота разъедает ткани человеческого тела; никогда они не увидят бессловесную, немую, оглушающую любовь, которую я питал к тебе и, прости меня, дорогая, питаю до сих пор, до сегодняшнего дня.
Я никогда не предам тебя. Никогда не расскажу о тебе.
Ибо зачем мне тревожить тебя: счастливую без цента в кармане, свободную от моих цепких пальцев и объятий, радующуюся безмятежной и беспечной жизни в нищете?
Пусть та правда, которую я о тебе знаю, навсегда останется на заднем дворе моего сознания, куда лишь изредка забредаю я сам в надежде разглядеть не заросшее сорняками кладбище с покосившимися крестами и треснувшими надгробиями, а цветущий сад и твое отражение, смотрящее на меня с каждого листочка вишневых деревьев, еще не тронутых топором сумасшедшего купца.

3
Когда-то давно я написал тебе письмо. Я дословно помню его.

«Милая М (зачеркнуто),
Прости за беспокойство. Я лишь хотел сказать тебе пару слов.
Точнее, три строфы.

Мой план был чудом первобытного искусства –
о, как желал; о, как хотел её!
Она ушла – на сердце стало пусто,
и «nevermore» свистело воронье…

Внезапно чаша чувств наполнилась до края,
забрезжил свет, полился он сквозь тьму –
милее мне лишенье чуда Рая,
чем вероятность жизни одному.

Сквозь пыль и цветень средь седой равнины
бежишь ко мне, и кажется, что все
обман и ложь, иллюзия с картины –
но вороны мне шепчут – «nevermore».

Поэт из меня посредственный. Еще раз прости.
Твой, Гумбольдт (зачеркнуто), Германн (зачеркнуто)».

Я перечитал это письмо на несколько раз, взял в руки желтый конверт (как близок я был тогда к этому цвету, к его печальным оттенкам, означавшим не то золотистое солнце, не то сумасшедший дом, пригревающий в своих стенах таких же сдвинутых, как и я) и дрожащими руками свернул лист достаточное количество раз для того, чтобы засунуть его внутрь. Облизав своим шершавым языком клейкую полосу, я заклеил конверт.

Минуту спустя письмо уже горело в пламени камина.


Рецензии