Хосе Ортега-и-Гассет. Эссе о Прусте



Краткое содержание цикла.

По направлению к Свану

Время ускользает в краткий миг между сном и пробуждением.  В течение нескольких секунд повествователю Марселю кажется,  будто он превратился в то,  о чем прочитал накануне.  Разум силится определить местонахождение спальной комнаты.  Неужели это дом дедушки в Комбре,  и Марсель заснул,  не дождавшись,  когда мама придет с ним проститься? Или же это имение госпожи де Сен-Лу в Тансонвиле? Значит,  Марсель слишком долго спал после дневной прогулки: одиннадцатый час — все отужинали! Затем в свои права вступает привычка и с искусной медлительностью начинает заполнять обжитое пространство.  Но память уже пробудилась: этой ночью Марселю не заснуть — он будет вспоминать Комбре,  Бальбек,  Париж,  Донсьер и Венецию.

В Комбре маленького Марселя отсылали спать сразу после ужина,  И мама заходила на минутку,  чтобы поцеловать его на ночь.  Но когда приходили гости,  мама не поднималась в спальню.  Обычно к ним заходил Шарль Сван — сын дедушкиного друга.  Родные Марселя не догадывались,  что «молодой»  Сван ведет блестящую светскую жизнь,  ведь его отец был всего лишь биржевым маклером.  Тогдашние обыватели по своим воззрениям не слишком отличались от индусов: каждому следовало вращаться в своем кругу,  и переход в высшую касту считался даже неприличным.  Лишь случайно бабушка Марселя узнала об аристократических знакомствах Свана от подруги по пансиону — маркизы де Вильпаризи,  с которой не желала поддерживать дружеских отношений из-за твердой веры в благую незыблемость каст.

После неудачной женитьбы на женщине из дурного общества Сван бывал в Комбре все реже и реже,  однако каждый его приход был мукой для мальчика,  ибо прощальный мамин поцелуй приходилось уносить с собой из столовой в спальню.  Величайшее событие в жизни Марселя произошло,  когда его отослали спать еще раньше,  чем всегда.  Он не успел попрощаться с мамой и попытался вызвать её запиской,  переданной через кухарку Франсуазу,  но этот маневр не удался.  Решив добиться поцелуя любой ценой,  Марсель дождался ухода Свана и вышел в ночной рубашке на лестницу.  Это было неслыханным нарушением заведенного порядка,  однако отец,  которого раздражали «сантименты»,  внезапно понял состояние сына.  Мама провела в комнате рыдающего Марселя всю ночь.  Когда мальчик немного успокоился,  она стала читать ему роман Жорж Санд,  любовно выбранный для внука бабушкой.  Эта победа оказалась горькой: мама словно бы отреклась от своей благотворной твердости.

На протяжении долгого времени Марсель,  просыпаясь по ночам,  вспоминал прошлое отрывочно: он видел только декорацию своего ухода спать — лестницу,  по которой так тяжко было подниматься,  и спальню со стеклянной дверью в коридорчик,  откуда появлялась мама.  В сущности,  весь остальной Комбре умер для него,  ибо как ни усиливается желание воскресить прошлое,  оно всегда ускользает.  Но когда Марсель ощутил вкус размоченного в липовом чае бисквита,  из чашки вдруг выплыли цветы в саду,  боярышник в парке Свана,  кувшинки Вивоны,  добрые жители Комбре и колокольня церкви Святого Илария.

Этим бисквитом угощала Марселя тетя Леония в те времена,  когда семья проводила пасхальные и летние каникулы в Комбре.  Тетушка внушила себе,  что неизлечимо больна: после смерти мужа она не поднималась с постели,  стоявшей у окна.  Любимым её занятием было следить за прохожими и обсуждать события местной жизни с кухаркой Франсуазой — женщиной добрейшей души,  которая вместе с тем умела хладнокровно свернуть шею цыпленку и выжить из дома неугодную ей посудомойку.

Марсель обожал летние прогулки по окрестностям Комбре.  У семьи было два излюбленных маршрута: один назывался «направлением к Мезеглизу» (или «к Свану»,  поскольку дорога проходила мимо его имения),  а второй — «направлением Германтов»,  потомков прославленной Женевьевы Брабантской.  Детские впечатления остались в душе навсегда: много раз Марсель убеждался,  что по-настоящему его радуют лишь те люди и те предметы,  с которыми он столкнулся в Комбре.  Направление к Мезеглизу с его сиренью,  боярышником и васильками,  направление в Германт с рекой,  кувшинками и лютиками создали вечный образ страны сказочного блаженства.  Несомненно,  это послужило причиной многих ошибок и разочарований: порой Марсель мечтал увидеться с кем-нибудь только потому,  что этот человек напоминал ему цветущий куст боярышника в парке Свана.

Вся дальнейшая жизнь Марселя была связана с тем,  что он узнал или увидел в Комбре.  Общение с инженером Легранденом дало мальчику первое понятие о снобизме: этот приятный,  любезный человек не желал здороваться с родными Марселя на людях,  поскольку породнился с аристократами.  Учитель музыки Вентейль перестал бывать в доме,  чтобы не встречаться со Сваном,  которого презирал за женитьбу на кокотке.  Вентейль не чаял души в своей единственной дочери.  Когда к этой несколько мужеподобной на вид девушке приехала подруга,  в Комбре открыто заговорили об их странных отношениях.  Вентейль несказанно страдал — возможно,  дурная репутация дочери до срока свела его в могилу.  Осенью того года,  когда наконец умерла тетя Леония,  Марсель стал свидетелем отвратительной сцены в Монжувене: подруга мадемуазель Вентейль плюнула в фотографию покойного музыканта.  Год ознаменовался еще одним важным событием: Франсуаза,  поначалу рассерженная «бездушием»  родных Марселя,  согласилась перейти к ним на службу.

Из всех школьных товарищей Марсель отдавал предпочтение Блоку,  которого в доме принимали радушно,  невзирая на явную претенциозность манер.  Правда,  дедушка посмеивался над симпатией внука к евреям.  Блок рекомендовал Марселю прочесть Бергота,  и этот писатель произвел на мальчика такое впечатление,  что его заветной мечтой стало познакомиться с ним.  Когда Сван сообщил,  что Бергот дружен с его дочерью,  у Марселя замерло сердце — только необыкновенная девочка могла заслужить подобное счастье.  При первой встрече в тансонвильском парке Жильберта посмотрела на Марселя невидящим взглядом — очевидно,  это было совершенно недоступное создание.  Родные же мальчика обратили внимание лишь на то,  что госпожа Сван в отсутствие мужа бесстыдно принимает барона де Шарлю.

Но величайшее потрясение испытал Марсель в комбрейской церкви в тот день,  когда герцогиня Германтская соизволила посетить богослужение.  Внешне эта дама с большим носом и голубыми глазами почти не отличалась от других женщин,  но её окружал мифический ореол — перед Марселем предстала одна из легендарных Германтов.  Страстно влюбившись в герцогиню,  мальчик размышлял о том,  как завоевать её благосклонность.  Именно тогда и родились мечты о литературном поприще.

Лишь спустя много лет после своего расставания с Комбре Марсель узнал про любовь Свана.  Одетта де Креси была единственной женщиной в салоне Вердюренов,  куда принимались только «верные» — те,  кто считал доктора Котара светочем премудрости и восторгался игрой пианиста,  которому в данный момент оказывала покровительство госпожа Вердюрен.  Художника по прозвищу «маэстро Биш»  полагалось жалеть за грубый и вульгарный стиль письма.  Сван считался завзятым сердцеедом,  но Одетта была совсем не в его вкусе.  Однако ему приятно было думать,  что она влюблена в него.  Одетта ввела его в «кланчик»  Вердюренов,  и постепенно он привык видеть её каждый день.  Однажды ему почудилось в ней сходство с картиной Боттичелли,  а при звуках сонаты Вентейля вспыхнула настоящая страсть.  Забросив свои прежние занятия (в частности,  эссе о Вермеере),  Сван перестал бывать в свете — теперь все его мысли поглощала Одетта.  Первая близость наступила после того,  как он поправил орхидею на её корсаже — с этого момента у них появилось выражение «орхидеиться».  Камертоном их любви стала дивная музыкальная фраза Вентейля,  которая,  по мнению Свана,  никак не могла принадлежать «старому дураку»  из Комбре.  Вскоре Сван начал безумно ревновать Одетту.  Влюбленный в нее граф де Форшвиль упомянул об аристократических знакомствах Свана,  и это переполнило чашу терпения госпожи Вердюрен,  всегда подозревавшей,  что Сван готов «дернуть»  из её салона.  После своей «опалы»  Сван лишился возможности видеться с Одеттой у Вердюренов.  Он ревновал её ко всем мужчинам и успокаивался лишь тогда,  когда она находилась в обществе барона де Шарлю.  Услышав вновь сонату Вентейля,  Сван с трудом сдержал крик боли: не вернуть уже того прекрасного времени,  когда Одетта безумно его любила.  Наваждение проходило постепенно.  Прекрасное лицо маркизы де Говожо,  урожденной Легранден,  напомнило Свану о спасительном Комбре,  и он вдруг увидел Одетту такой,  как она есть — не похожей на картину Боттичелли.  Как могло случиться,  что он убил несколько лет жизни на женщину,  которая ему,  в сущности,  даже и не нравилась?

Марсель никогда не поехал бы в Бальбек,  если бы Сван не расхвалил ему тамошнюю церковь в «персидском»  стиле.  А в Париже Сван стал для мальчика «отцом Жильберты».  Франсуаза водила своего питомца гулять на Елисейские поля,  где играла девичья «стайка»  во главе с Жильбертой.  Марселя приняли в компанию,  и он полюбил Жильберту еще сильнее.  Его восхищала красота госпожи Сван,  а ходившие о ней толки пробуждали любопытство. Когда-то эту женщину звали Одетта де Креси.
Под сенью девушек в цвету

Первый семейный обед с маркизом де Норпуа надолго запомнился Марселю.  Именно этот богатый аристократ уговорил родителей отпустить мальчика в театр.  Маркиз одобрил намерение Марселя посвятить себя литературе,  но раскритиковал его первые наброски,  Бергота же обозвал «флейтистом»  за чрезмерное увлечение красотами стиля.  Посещение театра обернулось огромным разочарованием.  Марселю показалось,  что великая Берма ничего не добавила к совершенству «Федры» — лишь позднее он сумел оценить благородную сдержанность её игры.

Доктор Котар был вхож к Сванам — он и познакомил с ними своего юного пациента.  Из едких высказываний маркиза де Норпуа Марселю стадо ясно,  что нынешний Сван разительно отличается от прежнего,  который деликатно умалчивал о своих великосветских связях,  не желая ставить в неловкое положение соседей-буржуа.  Теперь Сван превратился в «мужа Одетты»  и хвастал на всех перекрестках успехами жены.  Видимо,  он предпринял еще одну попытку завоевать аристократическое Сен-Жерменское предместье ради Одетты,  некогда исключенной из приличного общества.  Но самой заветной мечтой Свана было ввести жену и дочь в салон герцогини Германтской.

У Сванов Марсель наконец увидел Бергота.  Великий старец его детских грез явился в образе приземистого человека с ракообразным носом.  Марсель был так потрясен,  что едва не разлюбил книги Бергота — они упали в его глазах вместе с ценностью Прекрасного и ценностью жизни.  Только со временем Марсель понял,  как трудно распознать гениальность (или даже просто одаренность)  и какую громадную роль играет здесь общественное мнение: так,  родители Марселя сначала не прислушивались к советам доктора Котара,  впервые заподозрившего у мальчика астму,  но затем убедились,  что этот пошлый и глупый человек — великий клиницист.  Когда Бергот воздал хвалу способностям Марселя,  мать с отцом тут же прониклись уважением к проницательности старого писателя,  хотя прежде отдавали безусловное предпочтение суждениям маркиза де Норпуа,

Любовь к Жильберте принесла Марселю сплошные страдания.  В какой-то момент девочка стала явно тяготиться его обществом,  и он предпринял обходной маневр с целью вновь пробудить интерес к себе — стал заходить к Сванам лишь в те часы,  когда её не было дома.  Одетта играла ему сонату Вентейля,  и в этой божественной музыке он угадывал тайну любви — непостижимого и безответного чувства.  Не выдержав,  Марсель решил еще раз увидеться с Жильбертой,  но та появилась в сопровождении «молодого человека» — много позднее выяснилось,  что это была девушка,  Истерзанный ревностью Марсель сумел убедить себя,  что разлюбил Жильберту.  Сам он уже приобрел опыт общения с женщинами благодаря Блоку,  который отвел его в «веселый дом».  Одна из проституток отличалась ярко выраженной еврейской внешностью: хозяйка сразу же окрестила её Рахилью,  а Марсель дал ей прозвище «Рахиль,  ты мне дана» — за удивительную даже для борделя сговорчивость.

Два года спустя Марсель приехал с бабушкой в Бальбек.  К Жильберте он был уже совершенно равнодушен и чувствовал себя так,  словно излечился от тяжелой болезни.  В церкви не оказалось ничего «персидского»,  и он пережил крушение еще одной иллюзии.  Зато в Гранд-отеле его ожидало множество сюрпризов.  Нормандское побережье было излюбленным местом отдыха для аристократов: бабушка встретила здесь маркизу де Вильпаризи и после долгих колебаний представила ей своего внука.  Таким образом.  Марсель был допущен в «высшие сферы»  и вскоре познакомился с внучатым племянником маркизы — Робером де Сен-Лу.  Юный и красивый офицер сначала неприятно поразил Марселя своей надменностью.  Затем выяснилось,  что у него нежная и доверчивая душа — Марсель в очередной раз убедился,  каким обманчивым бывает первое впечатление.  Молодые люди поклялись друг другу в вечной дружбе.  Больше всего Робер ценил радости интеллектуального общения: в нем не было ни капли снобизма,  хотя он принадлежал к роду Германтов.  Его несказанно мучила разлука с любовницей.  Он тратил все деньги на свою парижскую актрису,  а она велела ему на время уехать — настолько он её раздражал.  Между тем Робер пользовался большим успехом у женщин: правда,  сам он говорил,  что в этом отношении ему далеко до дяди — барона Паламеда де Шарлю,  встреча с которым Марселю еще предстояла.  Сначала юноша принял барона за вора или за сумасшедшего,  ибо тот смотрел на него очень странным,  пронизывающим и одновременно ускользающим взглядом.  Де Шарлю проявил большой интерес к Марселю и удостоил вниманием даже бабушку,  которая была озабочена лишь одним — слабым здоровьем и болезненностью своего внука.

Никогда еще Марсель не чувствовал к бабушке такой нежности.  Лишь однажды она разочаровала его: Сен-Лу предложил сфотографироваться на память,  и Марсель с раздражением отметил тщеславное желание старухи выглядеть получше.  Много лет спустя он поймет,  что бабушка уже предчувствовала свою кончину.  Человеку не дано познать даже самых близких людей.

На пляже Марсель увидел компанию ослепительно юных девушек,  похожих на стайку веселых чаек.  Одна из них с разбегу перепрыгнула через испуганного старика банкира.  Сначала Марсель почти не различал их: все они казались ему красивыми,  смелыми,  жестокими.  Полнощекая девушка в велосипедной шапочке,  надвинутой на брови,  вдруг искоса взглянула на него — неужели она как-то выделила его из безбрежной вселенной? Он стал гадать,  чем они занимаются.  Судя по их поведению,  это были испорченные девушки,  что внушало надежду на близость — надо было только решить,  какую из них выбрать.  В Гранд-отеле Марсель услышал поразившее его имя — Альбертина Симоне.  Так звали одну из школьных приятельниц Жильберты Сван.

Сен-Лу и Марсель часто бывали в модном ресторане в Ривбеле.  Однажды они увидели в зале художника Эльстира,  о котором что-то рассказывал Сван.  Эльстир был уже знаменит,  хотя настоящая слава пришла к нему позже.  Он пригласил Марселя к себе,  и тот с большой неохотой уступил просьбам бабушки отдать долг вежливости,  ибо мысли его были замяты Альбертиной Симоне.  Оказалось,  что художник прекрасно знает девушек из пляжной компании — все они были из очень приличных и обеспеченных семей.  Пораженный этой новостью Марсель едва не охладел к ним.  Его ожидало еще одно открытие: в мастерской он увидел портрет Одетты де Креси и Сразу вспомнил рассказы Свана — Эльстир был частым гостем салона Вердюренов,  где его именовали «маэстро Биш»,  Художник легко сознался в этом и добавил,  что напрасно растратил в свете несколько лет жизни.

Эльстир устроил «прием с чаем?»,  и Марсель познакомился наконец с Альбертиной Симоне.  Он был разочарован,  ибо с трудом узнал веселую полнощекую девушку в велосипедной шапочке.  Альбертина слишком походила на других юных красавиц.  Но еще больше поразила Марселя застенчивая,  деликатная Андре,  которую он считал самой дерзкой и решительной из всей «стайки» — ведь именно она до полусмерти напугала старика на пляже.

Обе девушки нравились Марселю. Какое-то время он колебался между ними,  не зная,  какая ему милее,  но однажды Альбертина бросила ему записку с признанием в любви,  и это решило дело.  Он даже вообразил,  будто добился согласия на близость,  но первая же его попытка окончилась плачевно: потерявший голову Марсель опомнился,  когда Альбертина стала яростно дергать за шнур звонка.  Ошеломленная девушка сказала ему потом,  что ни один из её знакомых мальчиков никогда не позволял себе ничего подобного.

Лето кончилось,  и наступило грустное время разъезда.  Альбертина уехала в числе первых.  А в памяти Марселя навсегда осталась стайка юных девушек на песчаной полоске пляжа.
У Германтов

Семья Марселя Переселилась во флигель Особняка Германтов.  Детские грезы словно бы ожили,  но никогда еще граница между Сен-Жерменским предместьем и остальным миром не казалась юноше такой непреодолимой.  Марсель пытался обратить на себя внимание Герцогини,  подстерегая каждый её выход из дома.  Франсуаза также проявляла большой интерес к «нижним»,  как она называла хозяев дома,  и часто толковала о них с соседом — жилетником Жюпьеном.  В Париже Марсель пришел к выводу,  что снобизм является неотъемлемым признаком человеческой натуры: во все времена люди жаждут Приблизиться к «сильным мира сего»,  и порой это стремление превращается в манию.

Мечты Марселя обрели плоть,  когда он получил приглашение от маркизы де Вильпаризи.  Магический круг Германтов разомкнулся перед ним.  В ожидании этого важнейшего события Марсель решил навестить Робера де Сен-Лу,  полк которого квартировал в Донсьере.

Сен-Лу по-прежнему был поглощен страстью к своей актрисе.  Эта женщина вращалась в интеллектуальных кругах: под её влиянием Робер стал яростным защитником Дрейфуса,  тогда как другие офицеры в большинстве своем обвиняли «изменника».

Для Марселя пребывание в Донсьере оказалось благотворным.  Измученный безответной любовью к герцогине Германтской,  он обнаружил на столе у Робера карточку «тетушки Орианы»  и стал умолять друга замолвить за него словечко.  Робер согласился без лишних слов — правда,  пылкая рекомендация племянника не произвела на герцогиню никакого впечатления.  А Марсель испытал одно из сильнейших потрясений своей жизни,  когда Робер наконец представил ему свою любовницу.  Это была Рахиль, «Рахиль,  ты мне дана»,  которую Марсель и за человека-то не считал.  В доме терпимости она отдавалась всего за двадцать франков,  а теперь Сен-Лу бросал ей тысячи за право быть истерзанным и обманутым.  Подобно Свану, Сен-Лу был не способен понять подлинную сущность Рахили и жестоко страдал из-за женщины,  стоявшей гораздо ниже его как по развитию,  так и по положению в обществе.

На приеме у маркизы де Вильпаризи главной темой для разговоров стало дело Дрейфуса,  расколовшее страну на два лагеря.  Марсель увидел в нем очередное подтверждение текучести и изменчивости человеческой натуры.  Госпожа Сван превратилась в ярую антидрейфусарку,  когда поняла,  что это лучший способ проникнуть в Сен-Жерменское предместье.  А Робер де Сен-Лу объявил Марселю,  что не желает знакомиться с Одеттой,  поскольку эта потаскушка пытается выдать за националиста своего мужа-еврея.  Но самый оригинальный подход продемонстрировал барон де Шарлю: поскольку ни один еврей не может стать французом,  Дрейфуса нельзя обвинять в измене — он всего лишь нарушил законы гостеприимства.  Марсель с интересом отметил,  что слуги проникаются воззрениями своих хозяев: так,  его собственный дворецкий горой стоял за Дрейфуса,  тогда как дворецкий Германтов был антидрейфусаром.

По возвращении домой Марсель узнал,  что бабушке очень плохо.  Бергот порекомендовал обратиться к известному невропатологу,  и тот убедил близких,  что болезнь бабушки вызвана самовнушением.  Мама очень кстати вспомнила о тете Леонии,  и бабушке было предписано побольше гулять.  На Елисейских полях с ней случился легкий удар — Марселю показалось,  будто она отбивается от невидимого ангела.  Правильный диагноз ей поставил профессор Э.  — это была безнадежная стадия уремии.

Бабушка умирала мучительно: билась в конвульсиях,  задыхалась,  страдала от невыносимой боли.  Ей давали морфий и кислород,  делали прижигания,  ставили пиявки и довели до того,  что она попыталась выброситься из окна.  Марсель страдал от своего бессилия,  а жизнь тем временем продолжалась: родственники вели разговор о погоде,  Франсуаза заранее снимала мерку для траурного платья,  а Сен-Лу выбрал именно этот момент,  чтобы послать другу гневное письмо,  явно инспирированное Рахилью.  Только Бергот,  который сам был серьезно болен,  проводил в доме долгие часы,  стараясь утешить Марселя.  Мертвое лицо бабушки,  словно бы преображенное резцом скульптора-смерти,  поразило Марселя — оно было юным,  как у девушки.

Герцог Германтский выразил соболезнования родным Марселя,  и вскоре молодой человек получил долгожданное приглашение в дом своих кумиров.  Тем временем Робер де Сен-Лу окончательно порвал с Рахилью и помирился с другом.  В жизнь Марселя снова вошла Альбертина,  сильно изменившаяся и повзрослевшая после Бальбека.  Отныне можно было надеяться на телесную близость,  которая принесла Марселю несказанное наслаждение — он словно бы освободился от всех своих тревог.

Несомненно,  Германты составляли совершенно особую породу людей,  и теперь Марсель мог приглядеться к ним поближе,  выделяя присущие каждому черты.  Герцог постоянно изменял жене: в сущности,  он любил только один тип женской красоты и находился в вечном поиске идеала.  Герцогиня славилась остроумием и высокомерием.  Но самым загадочным из всех был брат герцога — барон де Шарлю.  Уже на приеме у маркизы де Вильпаризи он пригласил юношу к себе,  но этому воспротивилась крайне встревоженная хозяйка дома.  По просьбе Сен-Лу Марсель все-таки зашел к барону,  который внезапно обрушился на него,  обвиняя в коварстве и небрежении.  Разъяренный Марсель,  не смея поднять руку на человека старше себя,  схватил лежавший на стуле цилиндр и стал его рвать,  а затем растоптал ногами.  Де Шарлю неожиданно успокоился,  и инцидент был исчерпан.

Два месяца спустя Марсель получил приглашение от принцессы Германтской и сначала подумал,  что это злая шутка — салон прекрасной принцессы представлял собой вершину Сен-Жерменского предместья.  Марсель попытался расспросить герцога,  но тот отмахнулся от его просьбы,  не желая попасть в неловкое положение.  У герцога Марсель встретил Свана,  который выглядел совершенно больным.  На приглашение поехать в Италию он ответил,  что до лета не доживет.  Герцог,  собиравшийся на костюмированный бал,  был чрезвычайно раздосадован «бестактностью»  Свана — в данный момент его волновало лишь то,  что герцогиня надела красные туфли к черному платью.
Содом и Гоморра

Марсель открыл тайну де Шарлю,  став невольным свидетелем любовной пантомимы.  При виде Жюпьена надменный аристократ вдруг завилял задом и стал строить глазки,  а жилетник молодцевато приосанился и потянулся к барону,  словно орхидея к Неожиданно налетевшему шмелю.  Оба мгновенно распознали друг друга,  хотя прежде никогда не встречались.  Пелена спала с глаз Марселя: все странности де Шарлю сразу же получили объяснение.  Не случайно барон любил сравнивать себя с калифом из арабских сказок,  который прогуливался по Багдаду в одежде уличного торговца: обитатель Содома живет в мире,  где самые фантастические связи становятся реальностью — гомосексуалист способен бросить герцогиню ради отпетого мошенника.

У принцессы Германт-Баварской Марсель встретил профессора Э.  Узнав о смерти бабушки,  тот обрадовался — его диагноз был поставлен верно.  Марсель с интересом следил за маневрами барона де Шарлю,  который ревностно ухаживал за женщинами,  но провожал пронизывающе-скользящим взглядом всех красивых юношей.  Гости с упоением обсуждали новость дня: принц,  известный своим антисемитизмом,  сразу же увлек Свана в сад с очевидным намерением отказать от дома.  Марселя поразила трусость великосветских дам; герцогиня Германтская жалела «милого Шарля»,  но боялась даже поздороваться с ним.  А герцог порицал Свана за неблагодарность: его друг не должен был становиться дрейфусаром.  Слухи оказались преувеличенными; принц предпочел защищать Дрейфуса наедине со Сваном,  ибо не смел сделать это открыто.  Когда Сван появился вновь.  Марсель угадал близкую смерть на его лице,  изъеденном болезнью.

Отношения с Альбертиной перешли в новую стадию — Марсель Начал подозревать,  что она ведет какую-то другую,  скрытую от него жизнь.  Он решил прибегнуть к уже испытанному приему и на время расстаться с девушкой.  Госпожа Вердюрен настолько укрепила свои позиции в обществе,  что могла позволить себе снять на лето замок маркизы де Говожо (Ла Распельер),  расположенный рядом с Бальбеком.  Марсель приехал сюда в погоне за воспоминаниями,  и память настигла его: когда он наклонился завязать шнурки,  ему стало плохо от приступа удушья,  и перед ним вдруг возникла бабушка,  о которой он почти забыл.  Бабушка всегда была его спасительницей и опорой,  а он посмел читать ей нравоучения в Донсьере! Злополучная карточка истерзала ему душу,  и он понял,  что отдал бы все на свете,  лишь бы вернуть любимое существо.  Но настоящее горе он увидел,  когда к нему приехала постаревшая мать: она очень походила на бабушку и читала только её любимые книги.

Альбертина появилась в Бальбеке,  однако Марсель первое время избегал её.  Он стал бывать на «средах»  у Вердюренов,  чтобы послушать музыку Вентейля.  Старый пианист умер,  и его заменил красавец скрипач Шарль Морель.  Барон де Шарлю,  влюбленный в Мореля,  снизошел до салона Вердюренов,  которые поначалу отнеслись к нему свысока,  ибо не подозревали о его высоком положении в обществе.  Когда же барон заметил,  что лучших из их гостей не пустили бы дальше прихожей его брата герцога,  доктор Котар сказал «верным»,  что госпожа Вердюрен — женщина обеспеченная,  и по сравнению с ней принцесса Германтская — просто голь перекатная.  Госпожа Вердюрен затаила злобу на барона,  но до Времени терпела его выходки.

Марсель начал вновь встречаться с Альбертиной,  и ревность вспыхнула с прежней силой — ему казалось,  что девушка кокетничает и с Морелем,  и с Сен-Лу.  Однако мысль о Гоморре не приходила ему в голову,  пока он не увидел,  как Альбертина и Андре танцуют,  прижавшись к друг другу грудью.  Правда,  Альбертина с негодованием отвергла саму возможность подобной связи,  но Марсель чувствовал,  что живет в атмосфере распространившегося порока -так,  двоюродная сестра Блока жила с актрисой,  шокируя своим скандальным подведением весь Бальбек.

Постепенно Марсель пришел к убеждению,  что ему следует порвать с возлюбленной.  Мама не одобряла этой связи,  а Франсуаза,  презиравшая Альбертину за бедность,  твердила,  что с этой девушкой молодой хозяин не оберется беды.  Марсель ждал только повода,  но случилось непредвиденное; когда он упомянул о своем желании послушать последние веши Вентейля,  Альбертина сказала,  что хорошо знает дочь композитора и её подругу — этих девушек она считает своими «старшими сестрами»,  ибо многому у них научилась.  Потрясенный Марсель словно увидел наяву давно забытую сцену в Монжувене: воспоминание дремало в нем как грозный мститель — это было возмездие за то,  что он не сумел спасти бабушку.  Отныне образ Альбертииы будет связан для него не с морскими волнами,  а с плевком в фотографию Вентейля.  Представив возлюбленную в объятиях лесбиянки,  он залился слезами бессильной ярости и объявил испуганной матери,  что ему необходимо жениться на Альбертине.  Когда девушка дала согласие поселиться у него,  он поцеловал её столь же целомудренно,  как целовал маму в Комбре.
Пленница

Марсель,  измученный страстью и ревностью,  заточил Альбертину в своей квартире.  Когда ревность утихала,  он понимал,  что больше не любит свою подружку.  На его взгляд,  она сильно подурнела и в любом случае не могла открыть ему ничего нового.  Когда же ревность вспыхивала вновь,  любовь превращалась в муку.  Прежде Марселю казалось,  что Гоморра находится в Бальбеке,  но в Париже он убедился,  что Гоморра расползлась по всему миру.  Однажды Альбертина,  не открывая глаз,  нежно позвала Андре,  и все подозрения Марселя ожили.  Только спящая девушка вызывала у него прежний восторг — он любовался ею,  как полотнами Эльстира,  но одновременно терзался тем,  что она ускользает в царство снов.  Физическая близость удовлетворения не приносила,  ибо Марсель жаждал обладать душой,  которая никак не давалась в руки.  В сущности,  эта.  связь становилась тягост ным бременем: постоянный надзор требовал его присутствия,  и он не мог осуществить свою давнюю мечту — съездить в Венецию.  Но поцелуй Альбертины обладал такой же целительной силой,  как мамин поцелуй в Комбре.

Марсель был убежден,  что девушка постоянно лжет ему — порой даже без повода.  Например,  она сказала,  что виделась с Берготом в тот самый день,  когда старый писатель умер.  Бергот уже давно болел,  почти не выходил из дома и принимал только самых близких друзей.  Однажды ему попалась статья о картине Вермеера «Вид Дельфта»  с описанием изумительной желтой стенки.  Бергот обожал Вермеера,  но эту деталь не помнил.  Он поехал на выставку,  впился глазами в желтое пятно,  и тут его настиг первый удар.  Старик все же добрался до дивана,  а затем сполз на пол — когда его подняли,  он был мертв.

У особняка Германтов Марсель часто встречал барона де Шарлю и Мореля,  которые ходили пить чай к Жюпьену.  Скрипач влюбился в племянницу жилетника,  и барон поощрял эту связь — ему казалось,  что женатый Морель будет больше зависеть от его щедрот.  Желая ввести фаворита в высшее общество,  де Шарлю устроил прием у Вердюренов — скрипач должен был играть септет Вентейля,  спасенный от забвения подругой его дочери,  которая проделала титанический труд,  разобравшись в закорючках покойного композитора.  Марсель слушал септет в немом благоговении: благодаря Вентейлю он открывал для себя неведомые миры — только искусство способно на такие прозрения.

Де Шарлю вел себя как хозяин,  и его знатные гости не обращали ника

ого внимания на госпожу Вердюрен — лишь королева Неаполитанская обошлась с ней любезно из уважения к своему родственнику.  Марсель знал,  что Вердюрены настроили Мореля против барона,  но не посмел вмешаться.  Произошла безобразная сцена: Морель публично обвинил своего покровителя в попытке совратить его,  и де Шарлю от изумления застыл в «позе испуганной нимфы».  Впрочем,  королева Неаполитанская быстро поставила на место выскочек,  посмевших оскорбить одного из Германтов.  А Марсель вернулся домой,  полный злобы к Альбертине: теперь он понимал,  почему девушка так просила отпустить её к Вердюренам — в этом салоне она могла бы без помех встречаться с мадемуазель Вентейль и её подругой.

Постоянные упреки Марселя привели к тому,  что Альбертина трижды отказалась поцеловать его на ночь.  Затем она вдруг смягчилась и нежно простилась со своим возлюбленным.  Марсель заснул умиротворенный,  ибо принял окончательное решение — завтра же он отправится в Венецию и избавится от Альбертины навсегда.  Наутро Франсуаза с нескрываемым удовольствием объявила хозяину,  что мадемуазель собрала чемоданы и уехала.
Беглянка

Человек не знает самого себя.  Слова Франсуазы причинили Марселю такую невыносимую боль,  что он решил вернуть Альбертину любыми средствами.  Ему стало известно,  что она живет у тетки,  в Турени.  Он послал ей фальшиво-равнодушное письмо,  одновременно попросив Сен-Лу воздействовать на её родных.  Альбертина была крайне недовольна грубым вмешательством Робера.  Начался обмен письмами,  и Марсель не выдержал первым — послал отчаянную телеграмму с мольбой приехать немедленно.  Ему тут же принесли телеграмму из Турени: тетка сообщала,  что Альбертина погибла,  упав с лошади и ударившись о дерево.

Мучения Марселя не прекратились: Альбертине надлежало разбиться не только в Турени,  но и в его сердце,  причем забыть надо было не одну,  а бесчисленное множество Альбертин.  Он поехал в Бальбек и поручил метрдотелю Эме выяснить,  как вела себя Альбертина,  живя у тетки.  Худшие его подозрения подтвердились: по словам Эме,  Альбертина неоднократно заводила лесбийские связи.  Марсель принялся допрашивать Андре: сначала девушка все отрицала,  но потом призналась,  что Альбертина изменяла Марселю и с Морелем,  и с ней самой.  Во время очередного свидания с Андре Марсель с радостью почувствовал первые признаки выздоровления.  Постепенно память об Альбертине становилась отрывочной и перестала причинять боль.  Этому способствовали и внешние события.  Первая статья Марселя была напечатана в «Фигаро».  У Германтов он встретил Жильберту Сван — ныне мадемуазель де Форшвиль.  После смерти мужа Одетта вышла замуж за своего старого поклонника.  Жильберта превратилась в одну из самых богатых наследниц,  и в Сен-Жерменском предместье вдруг заметили,  как она хорошо воспитана и какой прелестной женщиной обещает стать.  Бедный Сван не дожил до исполнения своей заветной мечты: его жену и дочь теперь принимали у Германтов — правда,  Жильберта избавилась и от еврейской фамилии,  и от еврейских друзей своего отца.

Но полное выздоровление наступило в Венеции,  куда Марселя отвезла мать.  Красота этого города обладала живительной силой: это были впечатления,  сходные с Комбре,  но только гораздо более яркие.  Лишь однажды умершая любовь встрепенулась: Марселю принесли телеграмму,  в которой Альбертина извещала его о своей предстоящей свадьбе.  Он сумел уверить себя,  что больше не желает о ней думать,  даже если она каким-то чудом осталась жива.  Перед отъездом выяснилось,  что телеграмму прислала Жильберта: в её вычурной росписи заглавное «Ж»  похожило на готическое «А».  Жильберта вышла замуж за Робера де Сен-Лу,  о котором поговаривали,  будто он ступил на путь фамильного порока.  Марсель не хотел этому верить,  но вскоре вынужден был признать очевидное.  Любовником Робера стал Морель,  что очень возмущало Жюпьена,  сохранившего верность барону.  В свое время Сен-Лу сказал Марселю,  что женился бы на его бальбекской подружке,  если бы у той было хорошее состояние.  Лишь теперь смысл этих слов вполне прояснился: Робер принадлежал Содому,  а Альбертина — Гоморре.

Молодая чета поселилась в Тансонвиле — бывшем имении Свана.  Марсель приехал в столь памятные ему места,  чтобы утешить несчастную Жильберту.  Робер афишировал связи с женщинами,  желая скрыть свои настоящие склонности и подражая в этом дяде — барону де Шарлю.  В Комбре все изменилось.  Легранден,  породнившийся теперь и с Германтами,  узурпировал титул графа де Мезеглиз.  Вивона показалась Марселю узкой и некрасивой — неужели именно эта прогулка доставляла ему такое наслаждение? А Жильберта неожиданно призналась,  что полюбила Марселя с первого взгляда,  но он оттолкнул её своим суровым видом.  Марсель вдруг осознал,  что истиная Жильберта и истинная Альбертина готовы были отдаться ему при первой же встрече — он сам все испортил,  сам «упустил»  их,  не сумев понять,  а затем напугал своей требовательностью.
Обретённое время

Марсель вновь гостит в Тансонвиле и совершает долгие прогулки с госпожой де Сен-Лу,  а потом ложится вздремнуть до ужина.  Однажды,  в краткий миг пробуждения от сна,  ему чудится,  будто рядом лежит давно умершая Альбертина.  Любовь ушла навсегда,  но память тела оказалась сильнее.

Марсель читает «Дневник Гонкуров»,  и его внимание привлекает Запись о вечере у Вердюренов.  Под пером Гонкуров они предстают не вульгарными буржуа,  а романтическими эстетами: их другом был умнейший и высокообразованный доктор Котар,  а великого Эльстира они любовно называли «маэстро Биш».  Марсель не может скрыть изумления,  ведь именно эти двое приводили в отчаяние беднягу Свана своими пошлыми суждениями.  Да и сам он знал Вердюренов гораздо лучше,  нежели Гонкуры,  но не заметил никаких достоинств в их салоне.  Означает ли это отсутствие наблюдательности? Ему хочется еще раз побывать в этом «удивительном кланчике».  Одновременно он испытывает мучительные сомнения в своей литературной одаренности.

Обострение астмы вынуждает Марселя покинуть общество.  Он лечится в санатории и возвращается в Париж в 1916 г.,  в самый разгар войны.  В Сен-Жерменском предместье уже никто не вспоминает о деле Дрейфуса — все это происходило в «доисторические»  времена.  Госпожа Вердюрен чрезвычайно укрепила свои позиции в свете.  Близорукий Блок,  которому не грозила мобилизация,  превратился в ярого националиста,  а Робер де Сен-Лу,  презиравший показной патриотизм,  погиб в первые же месяцы войны.  Марсель получает очередное письмо от Жильберты: раньше она признавалась,  что убежала В Тансонвиль из страха перед бомбежками,  зато теперь уверяет,  будто хотела оборонять свой замок с оружием в руках.  По её словам,  немцы потеряли больше ста тысяч человек в битве при Мезеглизе.

Барон де Шарлю бросил открытый вызов Сен-Жерменскому предместью,  защищая Германию от наладок,  и патриоты тут же вспомнили,  что его мать была герцогиней Баварской.  Госпожа Вердюрен заявила во всеуслышание,  что он либо австриец,  либо пруссак,  а его родственница королева Неаполитанская — несомненная шпионка.  Барон остался верен своим извращенным привычкам,  и Марсель становится свидетелем мазохистской оргии в гостинице,  купленной им на имя бывшего жилетника Жюпьена.  Под грохот падающих немецких бомб де Шарлю пророчит Парижу судьбу Помпеи и Геркуланума,  уничтоженных извержением Везувия.  Марсель же вспоминает гибель библейских Содома и Гоморры.

Марсель в очередной раз уезжает в санаторий и возвращается в Париж уже после окончания войны.  В свете его не забыли: он получает два приглашения — от принцессы Германтской и актрисы Берма.  Как и весь аристократический Париж,  он выбирает салон принцессы.  Берма остается одна в пустой гостиной: даже дочь с зятем тайком уходят из дома,  обратившись за покровительством к её счастливой и бездарной сопернице — Рахили.  Марсель убеждается,  что время — великий разрушитель.  Направляясь к принцессе,  он видит совершенно одряхлевшего барона де Шарлю: пережив апоплексический удар,  тот семенит с большим трудом — Жюпьен ведет его,  словно малого ребенка.

Титул принцессы Германтской принадлежит теперь госпоже Вердюрен.  Овдовев,  она вышла замуж за кузена принца,  а после его смерти — за самого принца,  потерявшего и жену,  и состояние.  Ей удалось подняться на самую вершину Сен-Жерменского предместья,  и в её салоне вновь собирается «кланчик» — но «верных»  у нее стадо гораздо больше.  Марсель понимает,  что и сам он тоже изменился.  Молодые люди относятся к нему с подчеркнутой почтительностью,  а герцогиня Германтская именует его «старым другом».  Надменная Ориана принимает у себя актрис и унижается перед Рахилью,  которую некогда третировала.  Марселю кажется,  будто он попал на костюмированный бал.  Как разительно изменилось Сен-Жерменское предместье! Все здесь перемешалось,  как в калейдоскопе,  и лишь немногие стоят незыблемо: так,  герцог Германтский в свои восемьдесят три года по-прежнему охотится за женщинами,  и его последней любовницей стала Одетта,  которая словно «заморозила»  свою красоту и выглядит моложе собственной дочери.  Когда с Марселем здоровается толстая дама,  он с трудом узнает в ней Жильберту.

Марсель переживает период крушения иллюзий — надежды создать нечто значительное в литературе умерли.  Но стоит ему споткнуться о неровные плиты двора,  как тоска и тревога исчезают бесследно.  Он напрягает память,  и ему вспоминается собор Святого Марка в Венеции,  где были точно такие же неровные плиты.  Комбре и Венеция обладают способностью приносить счастье,  но бессмысленно возвращаться туда в поисках утраченного времени.  Мертвое прошлое оживает при виде мадемуазель де Сен-Лу.  В этой девочке,  дочери Жильберты и Робера,  словно бы соединяются два направления: Мезеглиз — по деду,  Германт — по отцу.  Первое ведет в Комбре,  а второе — в Бальбек,  куда Марсель не поехал бы никогда,  если бы Сван не рассказал ему о «персидской»  церкви.  И тогда он не познакомился бы с Сен-Лу и не попал бы в Сен-Жерменское предмес тье.  А Альбертина? Ведь именно Сван привил Марселю любовь к музыке Вентейля.  Если бы Марсель не упомянул имени композитора в разговоре с Альбертиной,  то никогда бы не узнал,  что она дружила с его дочерью-лесбиянкой.  И тогда не было бы заточения,  которое завершилось бегством и смертью возлюбленной.

Осознав суть задуманного труда,  Марсель ужасается: хватит ли ему времени? Теперь он благословляет свою болезнь,  хотя каждая прогулка на Елисейские поля может стать для него последней,  как это случилось с бабушкой.  Сколько сил было растрачено на рассеянную жизнь в свете! А решилось все в ту незабвенную ночь,  когда мама отреклась — именно тогда начался упадок воли и здоровья.  В особняке принца Германтского Марсель явственно слышит шаги родителей,  провожающих гостя к калитке,  и дребезжанье колокольчика,  которое возвещает,  что Сван наконец-то ушел.  Сейчас мама поднимется по лестнице — это единственная точка отсчета в безграничном Времени.  Пересказала Е. Д. Мурашкинцева






ВРЕМЯ, РАССТОЯНИЕ И ФОРМА В ИСКУССТВЕ ПРУСТА




      Вот и еще одной жизни пришел конец, а заодно и праздникам нашим конец настал. Немало людей во всех странах предвкушали наслаждение от новых книг Пруста. Чтобы публика "ждала" выхода книги, такого уже давно не бывало. Конечно, есть весьма уважаемые писатели, мы часто принимаем их в читательских клубах. Но преувеличенная почтительность, с которой мы их приветствуем, говорит о том, что не так-то уж они и желанны. Для этих господ писать - значит принимать некую позу. С завидным постоянством они демонстрируют нам свой скудный арсенал стереотипных "пластических" картин. Последствия не заставляют себя ждать: после нескольких представлений у нас пропадает охота еще раз смотреть спектакль.
      Но есть другой род писателей - это те, которым повезло "напасть на жилу". Их положение очень схоже с судьбой научных первооткрывателей. Просто и с ошеломляющей очевидностью они обнаруживают, что их ноги топчут не торенные искусством. тропы. Если по отношению к писателям, о которых говорилось выше, можно воспользоваться случайным и невнятным определением, назвав их "творцами", то последних следовало бы именовать первооткрывателями. Они набредают на невиданную фауну неведомых земель и обнаруживают новый способ видения с необычным показателем преломления, некую простую оптическую закономерность. Положение таких авторов много устойчивее, и, хотя их творчество всегда равно самому себе, оно сулит нам новизну, первозданную свежесть, зрелище, от которого трудно отвернуться. Вот и Платон, когда ищет, куда бы ему вписать философов, помещает их в разряд filotheamones, или друзей созерцания[1]. Может статься, Платон считал визуальную страсть наиболее стойкой человеческой добродетелью. Пруст - один из таких "первооткрывателей". И среди нынешней продукции, столь манерной, столь никчемной, его творчество предстает насущно необходимым. Если из литературы XIX века изъять произведения Пруста, то на этом месте останется дыра с четко очерченными краями. И еще одно нужно сказать, чтобы подчеркнуть неизбежность его искусства: оно было несколько запоздалым, и тот, кто к нему приглядится, различит в его облике следы легкого анахронизма.
      "Изобретения" Пруста капитальны, потому что они относятся к самым основополагающим параметрам литературного объекта. Речь идет не более и не менее как о новой трактовке времени и пространства. Если для того, чтобы не читавший Пруста мог составить себе о нем представление, мы перечислим, о чем он пишет - о летнем отдыхе в родовом поместье, о любви Свана, о детских играх на фоне Люксембургских садов, о лете в Бретани, о роскошном отеле, о морских брызгах в лицо, о фигурах скользящих по волнам нереид, о лицах девушек в цвету и т. д., - то, перечислив, мы поймем, что решительно ничего не сказали и что сами эти темы, множество раз использовавшиеся романистами, не позволяют определить вклад Пруста. Много лет назад в библиотеку Сан Исидро захаживал один бедный горбун, такой маленький, что не доставал до стола. Он неизменно подходил к дежурному библиотекарю и просил у него словарь. "Вам какой? - вежливо спрашивал служащий. - Латинский, французский, английский?" На что маленький горбун отвечал: "Да знаете, любой, мне под себя положить".
      Ту же ошибку, что и библиотекарь, совершили бы и мы, если бы попытались определить искусство Клода Монэ, сказав, что он написал Богоматерь или вокзал Сэн Лазар[2], или искусство Дега, отметив, что он изображал гладильщиц, балерин и жокеев. А ведь для обоих художников эти объекты, кажущиеся темами их картин, не более чем предлог, - они действительно их писали, но могли писать что угодно другое. Что им было важно, что поистине было темой их полотен - это воздушная перспектива, зыбкое радужное марево, окутывающее вокруг все без исключения. Нечто похожее происходит с Прустом. Тематика его романов представляет интерес вспомогательный, второстепенный, - эти внезапно возникающие темы напоминают дрейфующие в глубоководном потоке памяти поплавки. До недавнего времени писатели чаще всего пользовались воспоминаниями как материалом, с помощью которого выстраивается прошлое. Но поскольку того, что может предоставить в распоряжение память, недостаточно и к тому же она удерживает из прошлого только то, что ей заблагорассудится, то романист, следующий традиции, дополняет эти данные наблюдениями, сделанными позже, всякого рода догадками и предположениями, смешивая истинные воспоминания с подложными.
      Такой метод работы имеет смысл, когда целью является, а это так всегда и было, реконструкция прошлого, придание ему свежего и злободневного вида. Но намерение Пруста прямо противоположно: он не желает, прибегая к помощи памяти как поставщика материала, реконструировать былую реальность, но, напротив, он желает, используя все вообразимые средства - наблюдения над настоящим, размышления, психологические выкладки, - смочь воссоздать собственно воспоминания. Итак, не вещи, которые вспоминаются, но воспоминания о вещах - главная тема Пруста. Впервые память из поставщика материала, с помощью которого описывается другая вещь, сама становится вещью, которая описывается. Поэтому автор обычно не добавляет к вспоминаемому того, чего ему не хватает, он оставляет воспоминание таким, как оно есть, объективно неполным, - и тогда и возникают в призрачном отдалении изувеченные временем несчастные калеки.
      У Пруста есть поразительные страницы, на них говорится о трех деревьях, что растут на склоне, - за ними, помнится, было что-то очень важное, да забылось что, выветрилось из памяти. Автор напрасно силится вспомнить и воссоединить уцелевший обрывок пейзажа с тем, что уже не существует: только трем деревьям удалось пережить крушение памяти.
      Таким образом, романические темы для Пруста всего лишь предлог, и как через spiracula, отверстия в улье, через них вырывается наружу растревоженный рой воспоминаний. Не случайно он дал своему произведению общий заголовок "A la recherche du temps perdu"[3]. Пруст предстает исследователем утраченного времени как такового. Он наотрез отказывается навязывать прошлому схему настоящего, практикуя строгое невмешательство, решительно уклоняясь от какого-либо конструирования. Из ночной глубины души отделяется, воспаряя, воспоминание, и это похоже на то, как в ночи над горизонтом загорается созвездие. Пруст удерживает желание восстановить воспоминание и ограничивается описанием того, что сохранилось в памяти. Вместо того чтобы реставрировать утраченное время, он довольствуется созерцанием его обломков. Поэтому можно сказать, что жанр Memoires[4] у Пруста обретает достоинство чистого метода.
      Мы говорили о временном порядке. Но еще больше ошеломляют его открытия в области порядка пространственного. Не раз подсчитывали количество страниц, понадобившихся Прусту для того, чтобы сообщить, что бабушка ставит градусник. Действительно, невозможно говорить о Прусте, не упомянув о его многословии и растянутых описаниях. И однако это тот случай, когда растянутость и многословие перестают быть недостатками, превращаясь в два могучих источника вдохновения, в авторских муз. Прусту не обойтись без растянутости и многословия уже по тому простому соображению, что он ближе обычного подходит к предметам. Ведь Пруст был тем, кто установил между нами и вещами новое расстояние. Это немудреное нововведение дало, как я уже говорил, ошеломляющие результаты, - прежняя литература в сравнении с творчеством этого упоительно близорукого таланта кажется обзорной, кажется литературой с птичьего полета.
      Дело в том, что для удобства нашей жизни каждая вещь является нам на определенном расстоянии, на том расстоянии, с которого она наиболее привлекательно выглядит. Тот, кто хочет хорошенько разглядеть камень, приближается к нему настолько, чтобы мочь различить прожилки на его поверхности. Но тот, кто пожелал хорошенько разглядеть собор, вынужден отказаться от рассмотрения прожилок и должен, отойдя подальше, распахнуть свой горизонт. Этими расстояниями заведует та естественная целесообразность, которая властвует над всей нашей жизнью. И все же поэты ошибались, когда считали, что расстояние, пригодное для реализации жизненных планов, пригодно также и для искусства. Прусту, вероятно, наскучило любоваться изображением руки, выглядящей уж слишком скульптурно, и он наклоняется над ней, она заполняет весь горизонт, и он с изумлением различает на первом плане поразительный пейзаж с пересекающимися долинами кожных пор, увенчанных сельвой волосяного покрова. Естественно, это метафора, Пруста не интересуют ни руки, ни вообще телесность, а только фауна и флора внутреннего мира. Он утверждает новые расстояния по отношению к человеческим чувствам, ломая сложившуюся традицию монументального изображения.
      Я думаю, имеет смысл заняться немного этим вопросом и выяснить, как же произошло это столь радикальное преобразование литературной перспективы.
      Когда старый художник рисует кувшин или дерево, он исходит из предположения, что каждая вещь имеет свои очертания или внешнюю форму, которая четко отграничивает одни вещи от других. Точно уловить абрис предметов - вот страсть старого художника. Импрессионисты, напротив, полагают, что эти очертания иллюзорны и нашему взору не дано их различить. Если мы присмотримся к тому, что мы видим, когда смотрим на дерево, нам откроется, что у дерева нет четких контуров, что силуэт его смутен и неотчетлив, что отделяют его от всего прочего вовсе не несуществующие очертания, но многоцветная гамма внутри самого объема. Поэтому импрессионизм не ставит себе цели нарисовать предмет, - он добивается изображения, нагромождая маленькие цветные мазки, сами по себе неопределенные, но в совокупности рождающие представление о мерцающем в воздушном мареве предмете. Импрессионист пишет кувшин или дерево, а на его картине нет ничего, что имело бы фигуру кувшина или дерева. Живописный стиль импрессионизма заключается в отрицании внешней формы реальных вещей и воспроизведении их внутренней формы - полихромной массы.
      Этот импрессионистический стиль властвовал над европейскими умами конца века. Представляется любопытным, что то же самое происходило в философии и психологии того времени. Философы поколения 1890 года полагали единственной реальностью наши чувственные ощущения и эмоциональные состояния., Что касается простого смертного, то он, точно так же как и старый художник, считает мир чем-то неподвижным, тем, что находится вне нас и не подвержено переменам. Но это простой смертный, а импрессионист убежден в том, что универсум - исключительно проекция наших чувств и аффектов, поток запахов, вкусовых ощущений, света, горестей и надежд, бесконечная череда неустойчивых внутренних состояний. Психология на раннем этапе своего развития тоже считала, что личность имеет некое незыблемое ядро, и вообще личность представлялась чем-то вроде духовной статуи, с несокрушимым спокойствием взирающей на то, что вокруг происходит. Таков Плутарх. Человек Плутарха[5] предстает нам погруженным в водоворот жизни, он терпеливо сносит удары жизни, как скала сносит удары волн, а статуя - непогоду. Но уже психолог-импрессионист отрицает то, что именуется характером, это чеканное воплощение личности, - он предпочитает говорить о бесконечных мутациях, о последовательности смутных состояний, о вечно новом выражении чувств, идей, цветовых ощущений, ожиданий.
      То, что я сказал, поможет разобраться в творчестве Пруста. Книга о любви Свана - пример психологического пуантилизма. Для средневекового автора "Тристана и Изольды" любовь - чувство, имеющее четкий контур, любовь для автора этого раннего психологического романа - это любовь, и ничего кроме, как любовь. Напротив, у Пруста любовь Свана ничем не напоминает любовь. И чего только в ней нет: огненных вспышек чувственности, темно-лилового тона ревности, бурого - скуки, серого - угасания жизненных сил. Единственное, чего нет, - это любви. Она возникает, как возникает на гобелене фигура, когда вдруг переплетутся несколько нитей, и не важно, что ни одна не имеет очертаний этой фигуры. Без Пруста осталась бы невоплощенной та литература, которую надлежит читать так, как рассматривают картины Манэ, - прищурив глаза.
      Приглядимся повнимательнее к Стендалю. Во многих смыслах Пруст и Стендаль полярны, они антагонисты. Стендаль прежде всего фантазер. Он придумывает сюжеты, ситуации, персонажей. Он ничего не списывает с действительности. У него все выдумка, сухая и отточенная фантазия. Его герои так "продуманны", как продуманна линия на изображениях мадонн в картинах Рафаэля. Стендаль твердо уверен в том, что характеры есть. И его обуревает желание создать некий безошибочный портрет. У персонажей Пруста, напротив, нет четких контуров, они, скорее, напоминают изменчивые атмосферные скопления пара, облачка души, которые ветер и свет каждый миг преображают. Он, конечно, из того же цеха, что и Стендаль, этот "исследователь человеческого сердца". Но в то время как для Стендаля человеческое сердце твердо очерчено, для Пруста наше сердце - некое непрерывно меняющееся в непостоянстве воздушной среды неуловимое испарение. От того, что рисует Стендаль, до того, что пишет Пруст, то же расстояние, что от Энгра до Ренуара. Энгр изобразил прекрасных женщин, в них можно влюбиться. Совсем не то Ренуар. Его манера этого не допускает. Мерцающие светоносные точки, составляющие женщину Ренуара, дают нам сильнейшее ощущение телесности: но женщине, для того чтобы быть поистине красивой, надо обрамить это половодье телесности правильными очертаниями. Психологический литературный метод Пруста тоже не позволяет ему сделать женские фигуры привлекательными. Несмотря на авторские симпатии, герцогиня Германтская нам кажется некрасивой и сумасбродной. И конечно, если бы возвратилась пылкая юность, несомненно, мы снова влюбились бы в Сансеверину, женщину с таким безмятежным выражением лица и таким смятенным сердцем.
      В конечном счете Пруст приносит в литературу то, что можно назвать воздушной средой. Пейзаж и люди, внешний и внутренний мир - все пребывает в состоянии мерцающей неустойчивости. Я бы сказал, что мир у Пруста устроен так, чтобы его вдыхали, ибо все в нем воздушно. В его книгах никто ничего не делает, там ничего не происходит, нам является только череда состояний. Да и как может быть иначе - ведь для того, чтобы что-то делать, надо быть чем-то определенным. Действия животного осуществляются целенаправленно, его поведение можно изобразить в виде прямой линии, ломающейся тогда, когда она наталкивается на какое-то препятствие, и неизменно возрождающейся, свидетельствуя о наличии борющегося с препятствием субъекта. Эта ломаная линия, воплощающая в данном случае действия животного - человека или зверя, полна скрытого динамизма. Но прустовские персонажи живут растительной жизнью. Ведь для растений жить - это пребывать и бездействовать. Погруженное в воздушную среду растение неспособно противостоять ей, его существование не приемлет никакой борьбы. Так же и персонажи Пруста: как растения они инертно покоряются своим атмосферным предназначениям, ботанически смиренно сводя жизнь к выработке хлорофилла, всегда анонимному, идентичному химическому диалогу, в котором растения повинуются приказам среды. В этих книгах ветры, физический и моральный климат гораздо более, нежели конкретные личности, являются передатчиками витальных побуждений. Биография каждого героя покоряется воле неких духовных тропических вихрей, поочередно взвивающихся над ними и обостряющих чувствительность. Все зависит от того, откуда рождается живительный порыв. И как существуют ветры северные и ветры южные, персонажи Пруста меняются в зависимости от того, дует ли шквал жизни со стороны Мезеглиз или со стороны Германтов. Потому-то и не удивляет частое упоминание cotes[6], что для автора мироздание есть метеорологическая реальность, но тогда все дело в направлении ветра. Вот и получается, что гениальное забвение условностей и внешней формы вещей обязывает Пруста определять эти вещи со стороны внутренней формы, в зависимости от их внутреннего строения. Однако это строение можно рассмотреть только под микроскопом. Поэтому Пруст был вынужден подходить к вещам ненормально близко, практикуя метод своеобразной поэтической гистологии. На что больше всего походят его произведения, так это на анатомические трактаты, которые немцы имеют обыкновение Называть "Uber feineren Bau der Retina des Kaninehens" - "О тонком строении глазной сетчатки у кроликов". Микроскопический метод ведет к многословию. А многословие требует места. Атмосферная интерпретация человеческой жизни, кропотливая тщательность описаний связаны с очевидным недостатком. Я имею в виду особую усталость, которой не избежать даже самому завзятому поклоннику Пруста. Если бы речь шла об обычной усталости от глупых книг, говорить было бы не о чем. Но усталость того, кто читает Пруста, носит совершенно особый характер и не имеет ничего общего со скукой. С Прустом никогда не скучно. Почти всегда это страницы захватывающие, и даже очень захватывающие. Тем не менее в любой миг книгу можно отложить. С другой стороны, в процессе чтения все время не покидает ощущение, что нас удерживают насильно, что мы не можем идти по своей воле куда хотим, что авторский ритм не так легок, как наш, что нашему шагу постоянно навязывают некое "ritardando"[7].
      В этом неудобстве - завоевание импрессионизма. В томах Пруста, как я говорил, ничего не происходит, нет столкновений, нет развития. Они состоят из ряда очень глубоких по смыслу, но статических картинок. Ну а мы, смертные, - мы по природе существа динамичные, и интересует нас только движение.
      Когда Пруст сообщает нам, что на воротах сада в Комбрэ звенит колокольчик и в сумерках слышится голос приехавшего Свана, наше внимание сосредоточивается на этом и мы напружиниваемся, готовясь перескочить к другому событию, которое само собой должно последовать, потому что то, что произошло сейчас, только подготовка к нему. Мы равнодушно оставляем то, что уже произошло, во имя того, что должно произойти, потому что полагаем, что в жизни каждое событие всего лишь предвестие и исходная точка для следующего. И так одно за другим, пока не выстраивается траектория, наподобие того, как за математической точкой следует другая точка, образуя линию. Пруст умерщвляет наш динамический удел, понуждая нас непрестанно задерживаться на первом эпизоде, растягивающемся иногда на сотни с лишним страниц. За приездом Свана не следует ничего. К этой точке не прибавляется никакая другая. Но напротив, появление Свана в саду, этот простой факт, это мгновение жизни, распространяется, не двигаясь вперед; оно наливается соками, не обращаясь в нечто иное. Оно разбухает, текут страницы, а нам никак не сдвинуться с этого места; эпизод раздувается как резиновый, обрастает деталями, наполняется новым смыслом, растет как мыльный пузырь и, как мыльный пузырь, вспыхивает всеми оттенками радуги.
      Итак, чтение Пруста в некотором роде мука. Его искусство действует на нашу потребность активности, движения, прогресса наподобие постоянной узды, и мы чувствуем себя как мечущаяся и ударяющаяся о проволочные своды клетки перепелка. Музу Пруста можно было бы назвать "ленью" - ведь его стиль заключается в литературном воплощении того самого delectatio morosa[8], которое так осуждалось вселенскими соборами.
      Вот теперь стало совершенно ясно, к чему приводят основополагающие "открытия" Пруста. Вот теперь стало совершенно ясно, что изменения обычного расстояния - естественное следствие отношения Пруста к воспоминанию. Когда мы пользуемся воспоминанием как одним из способов интеллектуальной реконструкции действительности, мы берем только тот обрывок, который нам нужен, а потом, не дав ему развиться согласно собственным законам, отправляемся дальше. Рассудок и простейшая ассоциация идей развиваются по траектории, переходят от одной вещи к другой, последовательно и постепенно смещая наше внимание. Но если, отвернувшись от реального мира, предаться воспоминаниям, мы увидим, что таковое предполагает чистое растяжение, и нам никак не удается сойти с исходной точки. Вспоминать - совсем не то, что размышлять, перемещаться в пространстве мысли; нет, воспоминание - это спонтанное разрастание самого пространства.
      Я не знаю, как писал Пруст. Но похоже, эти прихотливые усложненные абзацы, после того как их написали, претерпели некоторые изменения. Заметно, что они предполагали быть вполне соразмерными, но заключенное в них воспоминание внезапно выпустило росток, образовав "мозоль", и эта странная и, на мой взгляд, пленительная грамматическая завязь чем-то напоминает мозоли от колодок на ножках китаянок. Отталкиваясь от этих заметок по поводу основополагающих параметров в творчестве Пруста, следовало бы повести речь о произведениях самих по себе и о темпераменте их автора. И тогда выявилось бы поразительное соответствие между обусловившим интерпретацию времени, расстояния и формы тяготением Пруста к покою и всеми прочими особенностями. Весьма любопытно, что порой самого немудреного органического принципа оказывается достаточно, для того чтобы объяснить все стороны творчества Пруста, например сверхъестественную проницательность при описаниях приключений кровообращения у его персонажей, необычайную чувствительность к атмосферным перепадам и нюансам телесной жизни - и, в конце концов, его бесконечный, всеобъемлющий снобизм.


КОММЕНТАРИЙ

ВРЕМЯ, РАССТОЯНИЕ И ФОРМА В ИСКУССТВЕ ПРУСТА

      (Tiempo, distancia у forma en el arte de Proust).
      - O. C., 2, p.703-711.
      Написано в 1922 г., опубликовано в январском номере парижского журнала "La Nouvelle Revue Francaise" за 1923 г. Включена автором в сборник "Наблюдатель-VIII" (1934).
      Наряду с "Эссе на эстетические темы..." это еще одна работа, в которой Ортега указывает на явления "дегуманизации" в искусстве XX в., отмечая поворот части новых художников от больших вопросов современности к обыденным сторонам действительности, к тому, что он называет "периферийным" жизни. Это изменение "перспективы" отражается в "технике", приемах художественного творчества: объект берется в статике, дробится на бесконечное число частей, каждая из которых исследуется дотошно, "микроскопически". Эта ситуация в искусстве свидетельствовала, как считал Ортега, о "восходе жизненного разума".



      [1] Собирательный образ философов, который дает Платон в кн. 5 диалога "Государство", включает: вожделение ко всей мудрости в целом (475 в), любовь к усмотрению (созерцанию) истины (475 е) и способность "подняться до самой красоты и видеть ее самое" (476 е) (см.: Платон. Соч., т. 3 (1), с. 277-279).
      Что касается "визуальной страсти", то о предпочтительности зрительного восприятия среди других форм восприятия высказывался Аристотель, который видел причину этого в том, что "зрение более всех других чувств содействует нашему познанию и обнаруживает много различий (в вещах)" (Аристотель. Метафизика, 986 а 20-30. Соч., т. 1. М., 1975, с. 6).

      [2] Парижский железнодорожный вокзал северо-западных направлений.

      [3] "В поисках утраченного времени" (франц.).

      [4] Мемуары (франц.).

      [5] Имеются в виду герои "Сравнительных жизнеописании".

      [6] Стороны (франц.).

      [7] Замедление темпа (итал.).

      [8] Упорное наслаждение (латин).


Рецензии