Друг, продолжение Если любишь

Неизмеримо далеко уносили Володю печальные мысли, но окруженный моей нежностью и заботой, он все же удерживался от срывов. Катя была с папой неотступно. Они пропадали с ним в училище искусств.
Большую часть времени мы все вместе проводили в мастерской. Здесь я шила, да и домашних забот хватало. Как-то сшила Володе трусы в цветочек, и он, довольный, вздумал перед зеркалом демонстрировать обнову. Он крутился, пританцовывая в ярких трусах, словно ему сшили не трусы, а классические брюки. Кавалер в трусах и тапочках на босу ногу галантно пригласил меня на вальс. Я была в нарядном платье, в туфлях на высоких каблуках, ответила согласием в шутливом реверансе. Сначала мы дурачились, танцевали на расстоянии вытянутой руки, смеялись, но потом ноги приступали ближе, и мы уже касались друг друга. Володя притянул меня к себе, и я пропала, утонув в его глазах. Катя, оглядев нас с головы до ног, сказала:
– Сказочная парочка! Ты, папа, просто похож на волка из «Ну погоди!». А мама на Мери Поппинс.
– Мери Поппинс! Зонтика не хватает, – подхватила я, смеясь.
– Я и есть волк! – кинулся он к Кате, разводя руки в стороны, крича во весь дух: – Ну, заяц, погоди!
Катя бросилась уносить ноги. Он, поймав ее в охапку, закружил, перехватывая в воздухе то за руки, то за ноги. Ей только этого и надо. А я умоляла отпустить ее, боясь, что добром это не кончится.
– Это же полезная процедура – вниз головой, – уверял Володя.
– Интересная полезность! Давай тебя перевернем вверх тормашками!
– Мама, мне нравится так! Пожалуйста, папа, давай вверх тормашками.
– А ну давай свои тормашки.
Слава богу, раздался резкий звонок. Володя забылся и, торопясь, в новых трусах пошел открывать дверь, и вернулся в сопровождении незнакомого мужчины. Мужчина сиял, улыбаясь, словно солнышко, а в руках у него две бутылки; в одной водка, в другой пиво. Первое впечатление – минута молчания. Потом незнакомец принципиально смотрел сначала на Катю, то ли с любовью, то ли с завистью, затем на меня открыто, но не без стеснения, не отводя глаз, живо и значимо произнес:
– Ну что, давайте знакомиться! Вовка, представь меня как полагается.
– Борис Десяткин! Художник! Мой друг!
– Для начала надень брюки! Что ты друга представляешь в нигляже, – попробовала я внести поправку.
– Что тебе не нравится? Сшила такую красоту, а я должен в брюки прятать, и все будет шито-крыто. Нет уж!
Видя, что сейчас серьезности ни от кого не добиться, я ответила детской скороговоркой: «У меня трусы в горошку, очень модные трусы»!
– Все ребята из детсада покажи да покажи, – продолжила Катя.
– Знатные трусы! – посмеивался гость.
– Можно сказать, индивидуальный пошив – в единственном экземпляре. – А
про гостя подумала, что он больше похож на бродягу, чем на художника: заросший, неухоженный и какой-то странный тип. Володя по сравнению с ним даже в трусах выглядел франтом. Бродяга, как я его про себя окрестила, поставил обе бутылки на стол.
– Вовка, черт возьми, неси стаканы, выпьем. Святое дело пиво с водкой.
– Да ты знаешь, Борис, я не буду…
– А тебе никто и не предлагает, ты в нигляжи, вот и лежи. Мы и без тебя выпьем, правда же, девочка?
– Я тоже водку не буду, – замотала головой,– а ты играть будешь с нами? – быстро спросила Катя, еще не остыв от игры.
– Давай пять, – и Борис протянул ей руку.
Она быстро подошла, а руку отвела за спину…
– Ну, давай смелее, – подбадривал Володя.
Оглядываясь на него, медленно подала руку потешному художнику.
– Вот молодец! Это совсем другое дело! Как тебя зовут, красавица?
– Катя.
– А маму твою как звать?
– Мама Вера.
– Вера! Хорошее имя!
Гость вел себя достойно, шутил столько, сколько было нужно. Быстрый смелый взгляд его и размеренные движения, не лишенные грации, выдавали в нем ребенка огромных размеров. Оба они с Володей чудесно играли с Катей. Я невольно наблюдала за ними: Борис артистично рассказывал что-то чуть хрипловатым голосом – видимо, любил выпить. Но не говорил лишнего. Это особенно чувствуют дети.
Я, cразу разглядела в нем человека заводного, не осевшего смолоду. Только у него еще был круто сложившийся дух с характером. Как все русские художники увлекался спорами о политике, искусстве и был как-то по-особенному простодушен. Но мне этот шумный взъерошенный художник показался не очень интересным и, главное все-таки, сумасбродным человеком. Сначала казалось, что он весь под влиянием мыслей, ошеломленный или сбитый с толку, что сам не мог ясно взглянуть на то, что делает.
Но случай заставил переменить мнение о нем. Обыкновенно вечером Борис зашел к нам и принес Кате в подарок куклу, но такую потрепанную, старую. Я подумала, он со своим простодушием просто сошел с ума.
– Где ты подобрал такой хлам? – неожиданно вырвалось у меня.
– Это моя любимая кукла, – процедил он, защищаясь как от непрошенной обиды, но все же не вышел из себя.
– Сколько ей лет, твоей любимице? – спросила я, сразу поняв ошибку, и увидев Бориса совершенно другими глазами. Для такого перелома, который разом изменил мои представления о Десяткине, потребовалось мгновение. Как оказалось потом, мысль моя, как самое быстрое на свете, была на этот раз справедлива.
– Я не знаю, – ответил он просто, – то есть, это игрушка не моя и не моих детей. Это чужая кукла, – было высказано им не иронически, а можно сказать, с обидой и тоской. – Брошенная она.
Для меня этого было достаточно. Я увидела в нем увлеченного, ошибающегося, независимого и вместе с тем страдающего человека. Одним словом, художника. С удовольствием разговорилась с ним, слушая его тонкие замечания по поводу всех страждущих кукол, я увлеклась. И мои печенья в духовке чуть больше чем надо зарумянились.
– Куклы это, конечно, хорошо, то есть печально. Но у нас теперь и люди покинутые, и собаки брошенные.
– Про собак я уже молчу, – сказал он. – Люди покинутые! – повторил он.
– Да уж, что есть, то есть. Потому и нападают друг на друга, как собаки,– представив почему-то свою невестку, отрешенно сокрушаясь, произнесла я.
– Посмотрите по цвету, как хороши твои печенюшки, не всякому художнику удастся такой цвет.
– Да, цвет хорош! Но ты мне скажи. Что важнее, цвет или вкус? – в свою очередь обиженно возразила я.
А Катя неожиданно выказала радость замечанию Бориса по поводу печенюшек, громко хлопала в ладоши, одновременно радуясь безобразно-страшному подарку Бориса.
– Ой, правда, какие красивые печеньки! А где ты, дядя Боря, взял такую куклу, и кто ее так?
– Люди, Катюха, люди! Кто ж еще!?
Большую куклу-замарашку, без ноги, с разбитой головой, она тут же стала «лечить». Сшила ей меховое манто и надела через голову. И теплые тряпочные сапоги, в один сапог натолкала ваты.
– Зачем ты это делаешь? – спросил Борис.
– Как зачем? Холодно! Ты, что ли, не понимаешь! Ей же хочется быть как все.
Она пришила к тряпочному обрубку куклы сапог, так мастерски, было даже не заметно, что кукла без ноги. На голову к зияющей дыре быстро прикрепила шапку, завязала бантом под подбородком, и куклу было просто не узнать. Десяткин полюбил Катю сразу и навсегда. Она стала для него близким по духу человечком.
Когда появлялся Борис, вечер превращался в шумное зрелище или концерт по заявкам. Володя играл на гармошке и пел. Потом они сидели за шахматной доской, изучая шахматные фигуры с Катей.
– Ну что, гроссмейстеры, прославите фамилию Лапина из Иркутска.
– Тут не до игры, – жизнь поставлена на карту, – шутил Володя.
– Жизнь давно проиграна! Эх, не везет мне в карты, повезет в любви, – отвечал Борис.
Поздними осенними вечерами, разговаривая с Володей, Борис старался убедить его взяться за дело, говоря, что только время и работа способны противостоять самой страшной беде. А Володя жаловался Борису:
– Будь со мной Михаил, я бы его все ровно заставил бы отказаться от «Белого братства». Если он был бы здесь, этого бы не случилось. Зачем Лида увезла его в Москву? Это Москва его довела до отчаяния, до боли и страха, – говорил он. – Мальчик мой, он был такой красивый, – глядя на фотографию, повторял Володя, словно в забытье. – С Михаилом расправились в его собственной московской квартире
Долго молчал, не желая выставлять свои чувства напоказ. Потом, скрипя зубами, он снова сжимал кулаки:
– Дура, зачем она его увезла в Москву?
Сам хотел разобраться во всем. А может, причиной был страх, с которым Володя вернулся из Москвы...
Тьму надвигающейся ночи рассеивало кружево мерцающих огней. В окнах зажигается свет, значит, люди возвращаются в свои дома. Десяткин заходил к нам вечерами, как правило, с шумом и прибаутками. Играл с Катюшей: было что-то притягательное для нее в этом бородатом художнике. А он шутил:
– Вам же скучно, вот я и пришел. Я понятия не имею, где ты, Вовка- морковка, взял такую девчонку. Она такая интересная, вот сейчас я ее буду рисовать.
– Нет, это я тебя сейчас буду рисовать, – тут же заражалась Катя.
И они рисовали друг друга. Борис сделал карандашный рисунок. А Катя без промедления кирпичной сангиной нарисовала такого Десяткина! Это был Десяткин! С бородой и усами, с его ноздрями, лохматой шевелюрой. А глаза! Это были глаза Бориса, это был взгляд рыжего мальчишки с усами и бородой. Этот детский, самостоятельный рисунок говорил о многом.
– Ну, ты, Катюха, талантливая! Вы только посмотрите, хороший рисунок. Художником надо родиться. Талант – он или есть, или его нет. – И Борис еще долго застенчиво улыбался в усы, как ребенок, которому подарили то, что он так долго искал, его мечту.
Володя и Борис наперебой уверяли друг друга, что из Катюхи получится настоящий мастер.
– Чтобы так ухватиь характер, художник будет месяц работать над портретом, – отметил воодушевленно Володя.
Потом мы вместе ужинали. Но и за столом продолжалась беседа художников. Они говорили о живописи, о статическом начале, которым обладают очень немногие художники; что почти ни в одной картине у посредственного художника нет движения. Как бы невзначай, Борис нарочно перешагивал грань и убеждал Володю.
– В самом-то деле, Вовка, ты же художник! Перестань хандрить, берись за дело, не изводи себя.
– Да, я и так думаю, что надо начать писать, да тут еще дел невпроворот, с квартирой.
– Как твоя жена вкусно готовит, Вовка! Для семьи это важно.
– Она еще смирная и ласковая, другой такой не найти, – шутил Володя, – мужик должен играть первую скрипку, а жена не должна над ним верх брать. Вот что самое важное.
– Да, пора женщинам угомониться и делами домашними заниматься, больше толку от этого будет. Святое дело! Добытчиком должен быть мужчина, – подбадривал Борис.
– Я не против домашних дел, если муж добытчик! – поддерживала я, а может, и не следовало мне говорить об этом.
Борис искренне советовал нам не терять времени даром:
– Хандра – это плохое чувство, как и чувство мести. Бывают тяжелые минуты – повеситься можно от ярости, – глаза его подернулись чем-то прозрачным, он как будто не видел нас, – сила противостоит силе и приводит к равновесию.
– А мне кажется, к разрушению, – попробовала я не согласиться, но они меня не слышали, продолжая разговор:
– А справедливость? Есть справедливость на свете? – спрашивал Володя.
– Восстановление правды – дороже мести! – решительно произнес Борис.
– В тяжелые минуты человеку нужна помощь друга, – пыталась я разрядить страстное сочувствие Бориса.
Они были дороги друг другу как личности. Борис, конфузясь, предлагал выпить, а Володя отказывался, улыбаясь. Борис тоже улыбался:
– Наконец-то слышу слова не мальчика, но мужа. Святое дело!
Мы просиживали до поздней ночи. Я провожала Бориса. Теперь смутно вспоминаю эту историю. Высокий и неухоженный Борис, в каких-то поношенных штанах, не то в куртке, не то в коротком плаще, с чужого плеча. (Позднее, зимой, он носил офицерскую шинель). А сколько в нем было воли, глубокой, неподдельной истины и веры! Он поднял на меня глаза:
– Прекрасное сердце у тебя. Повезло Вовке, – и ушел в темноту, в осень. Сгорбленная, фигура уходила в мир, где ждали его нелегкие испытания бытия.


Рецензии
Мне представляется - Владимир казнился, что оставил сына без поддержки. Читателю приходится догадываться об этом по его "хандре", но это нелегко.

Алексей Головко   17.07.2012 16:12     Заявить о нарушении