Мужчины не плачут. Пока без правки

Мужчины не плачут. Нелли Искандерова
Конкурс Копирайта -К2
Объем 26 763 зн.


***

Аннотация

Когда уходит близкий человек, в жизни образуется пустота. Потеряв отца, поручик гродненского гусарского полка пытается воскресить в памяти его образ. Кем он был – героем или предателем? Что значила в их жизни война, навеки разлучившая его с семьёй? Что делать, чтобы забыть обо всём, и прежде всего - о том, что они никогда больше не увидят друг друга?
Размышления о жизни, семье, о вечных проблемах, понятных и гусарскому офицеру, и молодому писателю, сыну погибшего воина-«афганца».

***


Мужчины не плачут, или исповедь поручика Р.


  Слышал я, что с уходом родителей теряем мы частичку нашей души. От кого слышал – не помню, хоть убей. Но спорил до хрипоты. Думал – тяжело, но у кого не случается. Не верил. Понял лишь теперь, когда жизнь вдруг стала пустой и никчёмной, а бытиё необратимо разделилось на «до» и «после».
Мой отец… Навязчивые, как осенние мухи, воспоминания кружат перед глазами, бередя душу и выхватывая из кромешного мрака образы - то яркие, то смутные, расплывающиеся неясной полумглой.
Каким он был? Что значил он в моей жизни? Он, так рано, так навсегда оставивший нас с маменькой?
Помню детство. Имение наше было под Ижорой, в нескольких милях от Петербурга, поэтому отец частенько нас навещал. Он был из гродненских гусар и в то время находился в чине поручика. Высокий, коренастый – косая сажень в плечах, в коротком синем доломане и небрежно откинутом на левое плечо ментике, батюшка мой  являл собою предмет восхищений незамужних тётушек и женской прислуги. С приездом его наш старый дом преображался. Густой, раскатистый смех взрывал сонную размеренность провинциального бытия, а жизнь бурлила, подобно ревущему потоку, искрясь и переливаясь в блеске его тёмно-карих глаз – то задумчивых, то ласково-озорных.
А как любил он играть со мной! Брал на руки и подкидывал вверх - высоко-высоко, почти до самого неба. Мне было страшно, я визжал как резаный, а он всё повторял одно и то же:
- Мужчины не плачут, сынок. Запомни.
А ещё он сажал меня на спину и таскал по дому, по огромному, заросшему кустами саду, прямо к высокому обрыву, нависшему над рекой. Тут уж было веселье для всех домочадцев! Лихо размахивая деревянной саблей, я орал во всю глотку:
- Впелёд, гусалы! В бой! За отетество!

           Слуги наши в один голос уверяли маменьку, что я непременно дослужусь до генерала. Не без доли лести, разумеется. Но в моих глазах подлинным героем был отец, и в детских мечтах своих я видел себя именно таким, как он – сильным, бесстрашным и великодушным.
Потом началась война. Настоящая. Сколько лет минуло мне тогда? Девять? Десять? На дворе стоял июнь, но проливной дождь хлестал во всю ивановскую. Рядом с крыльцом нетерпеливо прядали ногами кони в полной боевой упряжи. Отец садился в седло - сосредоточенный, чужой, далёкий. Чуть поодаль взнуздывали скакунов три прыщавых корнетика. Как твёрдо верил я тогда, что он вернётся с победой, и всё будет по-прежнему!
Ещё помню маменьку. Она стояла у колонны и куталась в плащ – такая одинокая, беззащитная. Тётушки утешали её, а я всё просился в полк – «бить негодяя Буонапарте». Думалось мне тогда, что война – это игра, забава для взрослых мужчин. Разве мог я понять, что она перевернёт мою жизнь, разрушит то милое, простое счастье, что царило тогда в нашем доме?
Затем настали страшные дни. Французы быстро продвигались вперёд, и вскоре прошёл слух, что на Петербург движется корпус маршала Удино. Маменька всё чаще говорила о переезде  в Саратов, в имение бабушкиной сестры.  Тягостное молчание воцарилось в доме. Слуги паковали вещи, а женщины всё шептались меж собою, уединившись в библиотеке. Не по себе было и мне, но я старался не подать виду и повторял, словно заклинание, отцовские слова:  «Мужчины не плачут».
К счастью, неприятности вскоре закончились. В конце июля русские победили под Клястицей. В наш дом потянулись люди, а отца вспоминали даже чаще, чем самого государя императора. Ещё бы! Все знали, что гродненцы остановили корпус Удино, а отец вывел людей из окружения после гибели генерал-майора Кульнева. Соседи восхищались его храбростью, а я был на седьмом небе от счастья. И, конечно, в детских мечтах своих воображал я себя таким же героем, достойным продолжателем славного рода Рыковых.
Потом закончилась война, а отец всё не возвращался. Ходили слухи, что полк его преследовал французов то ли до Берлина, то ли до Лейпцига и едва не захватил в плен самого узурпатора.  Правда то было или нет - не знаю, мы так и не успели об этом поговорить.
Ещё я помню тот день. Тихий, осенний, с нависшими над низким небосклоном свинцовыми тучами. Маменька с утра всё тревожилась. Забросив и книги, и шитьё, она то и дело выходила во двор,  всматриваясь в окутанные туманом аллеи. Я же бесцельно слонялся по саду и сбивал палкой висящие на ветках яблоки. Они глухо ударялись они об землю, а я подбирал их и надкусывал, с удовольствием пережёвывая кислую мякоть и наслаждаясь собственным бездельем.
Приятное моё времяпрепровождение прервало нервное цоканье лошадиных копыт  в глубине парка. Сердце ёкнуло. Сломя голову, бросился я в дом и завопил – громко, изо всех сил:
- Батюшка едет!
Маменька выбежала на крыльцо. Обняв меня за плечи, она всё пыталась разглядеть что-то вдали, а я чувствовал, как дрожит её рука.
Вскоре из-за поворота показался конный отряд. Ехали шагом, как на параде, и мундиры, подобно осколкам упавшего на землю неба, синели среди торжественного золота листвы. Маменька тихо охнула и подалась  вперёд, но почему-то остановилась.
Да, это был он, мой отец - живой, невредимый, но всё же…  Сколько раз вспоминал я тот день, но так и не смог понять, что за смутная, непонятная тоска овладела мною тогда. Может, это было предчувствие надвигающейся беды?
Всадники остановились и замерли на месте. Спешившись, отец уверенно направился к дому по песчаной дорожке. В мгновение ока забыл я о терзавших меня сомнениях. Не в силах совладать с нахлынувшей на меня радостью, я бросился навстречу, подпрыгнул и уцепился за его шею, прижавшись к колючей щеке. Небритое лицо  пахло порохом, крепким табаком и чем-то ещё - чужим и холодным. Руки мои тотчас же разжались. Соскользнув на землю, я отступил, глотая навернувшиеся на глаза слёзы.
  Отец опустился на колено  и потрепал меня по плечу:
- Ты уже мужчина, Алексей. Тебе нельзя плакать. 
Голос его по-прежнему был ласков, но в нём слышалось что-то незнакомое, странное. Я перевёл взгляд на маменьку и обомлел. Она была необычайно бледна, и мне почудилось, будто она вот-вот упадёт в обморок.
Отец кивнул:
- Иди к себе. Нам надо серьёзно поговорить.
Нехотя поплёлся я к дому, но, дойдя до двери, с тайной надеждой обернулся назад. Увы! Меня снова ждало горькое разочарование. Они с маменькой медленно брели по устланной пёстрой листвой дороге – пряча глаза, словно чужие. Потом заперлись в библиотеке, а я всё бродил по дому как неприкаянный.
        Вечером отец отбыл в столицу. Маменька ещё несколько дней ходила как тень – грустная, с красными опухшими глазами. Вскоре возвратились тётушки, и женщины подолгу сидели, запершись, в старой беседке над обрывом – «ласточкином гнезде». Мой воспитатель строго следил, чтобы я не мешал им, но однажды мне всё же удалось нарушить запрет.
В тот день захворал учитель арифметики, и я, пользуясь предоставленной  свободой, носился по саду и дрался на палках с тринадцатилетним увальнем – сыном приказчика. Сам не помню, как оказались возле беседки. Окна были открыты, и до слуха моего донеслись приглушённые голоса. Разумеется, боевой пыл тотчас же угас, а противник незамедлительно был отправлен домой. Спрятавшись, в густых зарослях шиповника и сирени, покрывавших нависший над обрывом бугор, я изо всех сил пытался разобрать долетавшие до меня обрывки разговора:
- Ты точно знаешь? 
- Да. Он сказал.
- Кто она?
- Француженка. Подобрал в каком-то обозе. То ли певичка, то ли маркитантка. Кокотка.

Я ещё не знал этого слова, но понял: случилось что-то страшное, и в этом виновата та незнакомая женщина. Это из-за неё отец не появляется дома, а маменька плачет тайком и жалуется тётушкам на судьбу. В глазах моих потемнело. Чтобы не упасть, я ухватился за ветку, но, не удержавшись, пошатнулся и отступил назад. Раздался звук падающих камней, а нога, не найдя опоры, скользнула по крутому склону. Ещё крепче вцепившись в ветку, я рванул вперёд, продираясь сквозь высокие кусты шиповника. Лицо моё было исцарапано до крови, но сердце  щемило ещё больнее. Душу впервые в жизни переполнила горечь, и я понял: отец, мой кумир – худший из предателей. И пусть для других он был героем, но только не для меня… Стиснув зубы – до скрипа, чтобы не заплакать, я бросился бежать – домой, в детскую, где стены украшали деревянные сабли и пистолеты, а над кроватью висел его портрет…
Поначалу он всё ещё приезжал к нам - раз в два месяца, затем всё реже и реже. В те дни маменька обычно была сильно расстроена и не выходила к обеду, затворяясь в комнате. Я никому не раскрывал своей тайны, но каждый раз, когда отец бывал у нас дома, сказывался больным или просил воспитателя дать задание на два дня, чтобы иметь предлог отсидеться в детской. Отец также не искал встреч, ограничиваясь беседами с приказчиками и воспитателем. Лишь однажды, в день моего пятнадцатилетия, передано мне было его настоятельное повеление явиться для разговора в гостиную.
Войдя в комнату, я тотчас же увидел маменьку. Бледная, затихшая, она сидела в кресле у камина и зябко куталась в шаль. Отец нервно курил у открытого окна, покручивая усы и нетерпеливо поглядывая на оседланного коня во дворе.  Казалось, он тяготится пребыванием в  доме и хочет как можно скорее исполнить обязательства перед семьёй.
- Ну что, герой? Не передумал в гусары идти? – спросил он, едва я появился на пороге.
Замерев на месте, я молча уставился в пол. Что скрывать – мечтою моей с детства была военная служба, и никаким иным не мыслил я своё будущее. Но сейчас эти грёзы казались мне постыдными –  я покидал маменьку, и, кто знает,  может быть, навсегда. Искоса взглянув на неё, я вновь принялся рассматривать замысловатые узоры на ковре.
- Иди, сынок, - с грустью промолвила она,  - не стоит отказываться от мечты.
Прощание было коротким. Ни я, ни маменька, ни отец не желали говорить о прошлом. В будущем же пути наши расходились окончательно и бесповоротно. Выехали в час пополудни - с тем, чтобы к вечеру прибыть в полк. Шёл проливной дождь, я промок до нитки, но старался ничем не выдать своей усталости. Одна лишь мысль занимала меня - странности судьбы, навеки разделяющей близких людей.
К слову сказать, детская моя привязанность к отцу с годами переросла в мучительное, противоречивое чувство. Я любил его и ненавидел. Одновременно. Любил того, настоящего, из далёкого, невозвратного прошлого. Того, кто таскал меня по двору и души не чаял в нас с маменькой. Но этот чужой человек, ехавший со мною рядом… Я был уверен тогда, что никогда не смогу я простить ему - ни предательства, ни страданий моей несчастной маменьки.
Поздно вечером прибыли в полк. В то время он квартировал под Псковом и именовался Клястицким - в честь той самой победы, когда французы впервые отступили под натиском наших войск. Отца моего встретили с величайшим уважением, приветствуя как человека важного и значительного. Он же, перекинувшись парой коротких фраз с ротмистром, сухо простился со мною и немедля выехал в Петербург.
Меня, как и двух прибывших в тот же день новобранцев, причислили к эскадрону поручика Шепелева. Был я тогда несказанно горд полученным унтер-офицерским званием, но вскоре понял – служба моя ничем не отличается от солдатской. Напротив, тяготы её переносил я намного тяжелее, чем сослуживцы более скромного происхождения. Мне, избалованному барчуку, приходилось учиться чистить сбрую, амуницию, и даже стирать одежду – в общем, делать то, к чему в прежней жизни  не имел я ни малейшего касательства. Ежедневные построения, упражнения в верховой езде, стрельбе -  всё это составляло основу нынешнего моего бытия, где  на сон оставалось не более пяти часов, а для отдыха времени и вовсе не было. Вскоре, однако, я привык, а через два года был до срока произведён в корнеты. С тех пор в жизни моей появилось гораздо больше свободы и возможностей для приятного времяпрепровождения.
  К тому времени отец вышел в отставку и поселился в Петербурге. Дослужившийся до ротмистра Шепелев не однажды  напоминал он мне о моём сыновнем долге, но я всё старался найти повод, чтобы задержаться в полку и избежать отпуска. Лишь два раза навещал я маменьку в имении, перед начальством своим ссылаясь на необходимость уладить срочные дела.
Наконец, Шепелев наистрожайшим образом наказал мне отправиться в Петербург и  навестить отца. Из части выехал с тяжёлым сердцем, в пути всё думал, вспоминал. Всё никак не мог понять, зачем  променял он нас на ту, которую и супругой-то законной назвать язык не поворачивался. Ни благородства в крови, ни доброго нрава. Одним словом, кокотка.
К вечеру был в квартире на Обводном. Отец встретил меня в домашнем халате и шлёпанцах.  Изрядно располневший, с красным отёкшим лицом, он беспрестанно курил и сильно мучился одышкой.
- Рад тебя видеть, сынок! – тяжело пропыхтел он, не вставая с кресла, - а то, смотрю, совсем дорогу ко мне позабыл!
Он был чем-то сильно расстроен, но бодрился, пытался шутить. Наверное, мне стоило поддержать его, но горечь переполнила душу, и я смог лишь зло бросить ему в лицо: 
- Ты сам оставил нас! Променял на свою кокотку!
Отец вздохнул. Отложив трубку в сторону, он глянул куда-то поверх меня и произнёс –странным, будто охрипшим, голосом:
- Поговорим начистоту, Алексей. Прошу, не суди строго. Уж скоро Господь судить меня будет. Думаешь, легко мне? Сколько лет жил, сердце надвое разорвать пытался. Вот и сдало оно - ещё не старый, а здоровье никуда не годное - того и гляди помру. 
Жалость острым когтем царапнула душу. Нет, я всё ещё ненавидел отца, но никак не ожидал я увидеть его таким. До срока состарившимся, с безнадёжной тоской во взоре. Я сел в кресло рядом с ним и осмотрелся. Окна в кабинете были занавешены плотными плюшевыми шторами, и в комнате царил прохладный полумрак. Шаркающие шаги старого слуги слышались за полуоткрытой дверью.  Казалось, что в квартире нет более ни души. Или, может быть, отец  не дозволял кокотке появляться при гостях, стыдясь её недостойного происхождения?
С недоумением взглянул я на сидящего против меня человека, всё силясь осознать, что передо мною – мой прежний кумир, тот, кого я когда-то почти боготворил. Несколько мгновений не могли мы начать разговор. Наконец, он протянул мне стакан с какой-то желтоватой жидкостью:
- Выпей немного. Сливовая наливка, точь-в-точь, как маменька твоя делает. До сих пор отвыкнуть не могу.
Почудилась мне тогда неискренность в его словах, и я недоверчиво хмыкнул:
- Но почему же…
- Не всё так просто в жизни, Алексей. Не поверишь, ведь я когда-то в полку самым верным мужем слыл. Все гуляли напропалую, а я – нет. Чуть время выдастся – к вам, в имение. О дочке мечтал, думал – будет копия твоей маменьки - умница, красавица, с такими же серыми, как у неё, глазами…
Он замолчал, глядя на лизавшее дрова пламя, а затем продолжил – медленно, с трудом подбирая слова.
- Всё расскажу тебе как на духу. Не раз ведь исповедался, просил Господа простить мне этот грех. Но видно не принимает он раскаяние моё, раз на душе ад кромешный.
Мне хотелось сказать – брось её, вернись к маменьке. И тебе легче станет, и ей счастье наконец-то улыбнётся. Ведь любит тебя, до сих пор любит, ждёт, когда опомнишься.
Отец понимающе кивнул.
- Не думай, что оправдаться сейчас хочу, просто постарайся понять. В июле дело было, в двенадцатом. К Волынцам мы шли, маршем. Кульнев отчаянный человек был - горячая голова, настоящий гусар. Опасность его только раззадоривала, а ты сам знаешь – удача сопутствует храбрецам. Вот и отступали французы, и это несмотря на то, что у них двенадцать эскадронов было, а у нас – восемь. За две недели две тысячи душ пленных взяли…
Отец воодушевился. Глаза его загорелись, а голос звучал громко, почти как в те далёкие времена. Я собирался напомнить ему, что он хотел рассказать про француженку, но, увидев преобразившееся лицо его, замолчал. Он мысленно был там, в далёком двенадцатом, что покрыл его славой и, в то же время, запятнал его имя несмываемым позором. В моих глазах, разумеется. Моих и маменькиных.
- Не думай, я не хочу сейчас пред тобою героем казаться. Нет, не герой я. Вот сижу здесь, о чести воинской рассуждаю,  а сам – подлец подлецом… Но всё же пойми - одно дело – долг, а другое – когда сердце молнией пронзает, да так, что хоть в бой, хоть пулю в висок – всё равно не забудешь её… Наверное, то судьба была, а может… Тогда ведь и встретил её, свою Жаклин.
Впервые тогда я услышал её имя и, не в силах сдерживать раздражение, выругался. Отец закашлялся и, отдышавшись, продолжил:
- Ну вот, наконец настал тот день. До сих пор помню, будто вчера всё было. Подошли мы к Якубово 18 июля, к двум часам пополудни. Я лейб-эскадроном командовал, а ротмистр Гротус вслед за нами шёл. Выслал я вперёд двух разведчиков, а остальным наказал ждать. Вдруг слышу – выстрелы, вот и рванулся вперёд со своим эскадроном, а вскоре и Гротус подоспел. До темноты бились с французами, пока не отступили они. Вскоре и наш арьергард подошёл, ещё затемно...
Я молча глядел на него. Он уже успокоился и задумчиво глядел на лизавшие дрова языки пламени в камине:   
- К семи утра к берегу Ниши вышли. Мост через реку всего один был, а французы стояли на другом берегу, у Клястиц. Обстреливали изрядно, но на нашу сторону переходить не решались. Решил тогда Кульнев в обход идти. Вниз по реке мы спустились, да и двинулись вброд, а с нами - драгуны ямбургские. Павлоградцы же по горящему мосту прорывались. В общем – погнали мы тогда француза, почти бегом отступал. Обозы вдоль дороги бросали, бумаги…  Поначалу мы всё подбирали – а вдруг что полезное найдём, но потом решили время даром не терять. Лишь однажды остановился  – когда обоз тот увидел. Поначалу собирался мимо проехать, но потом – будто сердце ёкнуло. Уговорил себя, в общем, думаю – порох, оружие, да и что греха таить – винца доброго в обозе найду. Спешился, да и в обоз, а там, среди бумаг, тканей и всякого барахла французского…
Он перевёл дыхание и закрыл глаза, будто воскрешая перед мысленным взором видения прошлого:
- Почувствовал тогда – смотрит на меня кто-то из темноты. Откинул полог, а там девчонка. Молоденькая, от страха сжалась, нахохлилась – как воробей под стрехой. Дрожит вся, а глазёнки чёрные в темноте светятся. Жаль её стало. Оставить – невесть что сотворят с ней мародёры. Вот и взял с собой, поручил юнкеру с обозом в арьергард доставить, а сам вперёд, вслед за Кульневым. Когда под Боярщиной под обстрел попали, впервые сердце дрогнуло – думаю, что с ней станется, коли помру я? А как упал Кульнев, решил – видно Бог меня хранит, чтобы её защитить. Уж не помню, как людей своих из-под обстрела вывел, но как воротился – сразу к ней. Офицеры смеются -  сам чудом смерти избежал, а думает о какой-то француженке. Она же -  в слёзы, говорит, думала, погиб её спаситель. Меня увидела – тотчас рассмеялась, слезинки все просохли. Смех хороший такой, детский - будто колокольчик звенит. Поначалу надеялся, что с оказией в Петербург отправлю, квартиру сниму, и пусть живёт как знает. Юнкера с нею послал, наказал квартиру купить, нанять прислугу. Думал, долг свой выполнил сполна, да понял вдруг – не забыть мне её. Смех её, и глазёнки чёрные, что тогда из-за полога на меня таращились – всё вспоминал  – и в бою, и на привале. Как воротился - сразу к ней, а она – снова в слёзы. Говорит, боялась, что погиб я, а без меня ей не жизнь…
         Вот так беседовали мы с батюшкой моим дотемна, до тех пор, как солнце за крыши домов не закатилось. Я не видел Жаклин, но почему-то вдруг незримо почувствовал её присутствие. В сердце то и дело вспыхивала  жгучая ненависть - и к нему, и к ней, лицемерной кокотке, ловко затянувшей в сети благородного дворянина. Ещё бы! Кем бы она была, если бы не он? Теперь думается мне, что нарочно разжигал я в себе эту ненависть, чтобы не примириться со злом, что причинил маменьке отец. Простились холодно, будто чужие. Точнее, не совсем. Он попытался обнять меня, а я отстранил его и молча вышел вон.

Вскоре получил отпуск и в имение отправился. Маменька собралась меня сватать, но мне всё не по себе было. Думал, а вдруг вот так, на войне любовь свою встречу, неужели вот так же, как он, супругу свою предам? Но к соседям поехать согласился. Отправились с рассветом, но не успели и полмили проехать, как вдруг ёкнуло в груди что-то. Будто сердце остановилось. Глянул на маменьку, а она нехорошо как-то побледнела и на спинку откинулась. Воротились домой, а там уже гонец с депешей…
Вот так кончилось всё. Умер отец. Врачи говорили - сердце не выдержало. Помню, маменька поначалу ходила как оглушённая, а потом приказала вещи собирать, чтобы в Петербург ехать. В карете ехала чуть живая. Хорошо, что тётушки тогда в имении были – утешали её как могли.
Потом - похороны. Много людей проститься пришло – родня,  полк мой в полном составе. О чём говорили? Не помню. Пустой перезвон бессмысленных слов, никчёмное славословие. Вот она – действительность. Отец в парадном мундире генерал-майора, недвижно лежавший в обитом бархатом гробу… Ненужная роскошь и страшная явь. Но ещё горше – для маменьки, всю жизнь любившей лишь одного мужчину…
На похоронах я встретил Жаклин. Она стояла поодаль, стараясь казаться незаметной. Щупленькая такая, в потёртой заячьей шубке, скорее похожая на прислугу, чем на жену полкового офицера. Наверное, ей было очень холодно – она зябко ёжилась и прятала в потрепанной муфте тонкие ручонки. По бледному лицу размазались слёзы.
«Ну что, девка бесстыжая», - со злостью подумал я, - «поймёшь теперь, что чувствовала  маменька».  Но вдруг… Сам не понимаю – то ли презрение, то ли жалость какая в сердце шевельнулась. Разозлившись – и на неё, и на себя самого, вытащил я из ташки три тысячи ассигнациями и остервенело швырнул на землю, прямо ей под ноги. Порыв ветра едва не унёс бумаги, но она присела и красными от холода руками стала их подбирать, а затем спрятала в муфту и смущённо опустила глаза. Сжалась – то ли от страха, то ли от стыда. В тот миг почудилось мне, будто отец шепнул мне на ухо: «как воробушек»… Но я развернулся на каблуках и прошёл мимо, даже не обернувшись.
После похорон огласили завещание, а затем маменька с тётушками и дядюшками отправились в имение. Я же закатился в кабак. Ненавижу слезливые вздохи, плачи, неуклюжие попытки утешить тех, кто потерял близких! От всего этого на душе тошно, да так, что мочи нет никакой. Что пил? Не помню. Кажется, водку, джин, вина французские - всё вместе, лишь бы залить этим зельем сгорающую в адском огне душу. Топил остатки навязчивых воспоминаний в винных парах, смешанных с густым табачным дымом. Не помню, как добрался домой, на Обводный. Говорят, на дрожках.  Кажется, в кабаке я поссорился с кем-то и вызвал его на поединок. До сих пор помню эту мерзкую красную рожу с торчащими, как у таракана, усами. Он смеялся мне в лицо – дерзко, нагло, выкрикивая отвратительные проклятия. А может быть, это был я сам? Я, будто в кривом зеркале увидевший собственное отражение? Во всяком случае, те немногие друзья, что отважились посетить меня после ночного дебоша, уверяли, что эта ссора лишь пригрезилась мне спьяну. Вновь и вновь заливал я свою боль. Вино, водка, джин пузырились в голове, вспениваясь искрящимися брызгами шампанского. Всё кружилось перед глазами, плыло куда-то, а я всё пил и пил – и так до самого вечера. Потом рубил саблей всё подряд – шторы, покрывала, мебель. Молча, яростно палил по стенам из пистолетов. Думал, станет лучше. Но нет, не помогло. И вот, уже протрезвев после двухдневного беспробудного пьянства, сижу в опустевшей, разрушенной мною квартире и пишу это письмо. Зачем пишу? Отец когда-то учил меня, говорил – записывай все впечатления, потом дети твои читать будут, да и самому будет что вспомнить в старости. Он тоже записки оставил. Я всё хотел прочитать, но нет, не могу… Может быть, когда боль немного утихнет…
Что буду делать дальше? Поеду в полк, попрошусь на войну. На Кавказ или в Польшу,  сражаться с…  Да какая разница, с кем и за что сражаться? Главное – уехать туда, где нужны отчаянные рубаки и где я смогу забыть… Забыть о том, что больше никогда не увижу отца…

Поставив последнюю точку, вынырнул из придуманного мною мира. «Сохранить» - привычным движением курсора. Шевельнул пальцами закованных в гипс конечностей. Боль в ногах – тупая, нудная. В памяти всплыл последний, безумный полёт  «Харлея». Без тормозов, на скорости двести пятьдесят, обгоняя прячущихся за стёклами авто холёных очкастых дяпонов. Помню одного – со сверкающей, словно начищенная сковородка,  лысиной. Зыркнул на меня бесцветными айзами, а я зло газанул и  рванул вперёд, скользя колёсами по мокрой от дождя дороге. Мог ли остановиться? Помню, щёлкнуло в мозгу: «Притормози». Но тут же её  слова - хлёстким эхом. «Ваш папа умер…». Голос ровный, ни тени волнения. Будто не случилось ничего. А я ведь не поверил поначалу. Мало ли чего наврёт эта подобранная им в Афгане шлюха? На похороны не пошёл. Не было сил видеть следы лживого горя на её лице, слышать пустословие траурных речей. Хотел сохранить в памяти отца – живым, смеющимся, родным и бесконечно любимым. Просто сел на мотоцикл и рванул по мокрой от дождя дороге.
«Плевать. Будь что будет», - газанул,  отвергнув доводы разума. Раненой птицей взвился ревущий «Харлей». Скользнувшее юзом колесо, мгновение полёта и прервавшая его вековая сосна на обочине. Боль. Уход в небытие…
Нудный, тягучий звон. Мобильник на тумбочке. Секретарша шефа.
- Как ты? – знакомый голос на другом конце гулкой бесконечности.
- Порядок, - отвечаю. Будто не я, а чужой кто-то, как эхо в горах. 
- Принести что-нибудь?
- Нет, спасибо. Хочу отоспаться,  - говорю с деланным спокойствием, преодолевая подступающую к горлу тошноту и неотвратимое желание разразиться нецензурной бранью. Ненавижу показное сочувствие, охи-вздохи больничных посетителей! Фрукты-яблочки в целлофановых пакетиках, аккуратные полотенчика, всё чинно-правильно-благоразумно до омерзения...  «Да пошли вы все...»
- Работу на адрес шли, - добавляю сквозь зубы, - комп в палате, со мной.

Ещё один звонок. Холодный голос редактора. Торопит с повестью.
- Всё готово. Высылаю.
Отправить? Нет, ещё немного… В последний раз – кто знает, а вдруг? Отыскав в записной книжке номер отца, упрямо жму кнопку вызова. Молчание. «Телефон абонента выключен или находится вне зоны действия сети», - мёртвым, металлическим голосом. Снова молчание – включился автонабор. «Время ожидания истекло». Связь прервалась. Со всей силы швыряю мобильник об стену. Всё. Больше не зазвонит. Тишина.
С трудом преодолев желание запустить туда же ноутбук, пролистываю повесть. Забыл. Как это обычно пишут? «Светлой памяти…» Нет, не так. Приторно. Бездушно. Стираю. «Памяти моего отца. Люблю тебя, папа. Прости». Так лучше. Искренне. Сглотнув слезу, отправляю повесть в молчащий эфир киберпространства. Мужчины не плачут…
В одноместной палате - мёртвая тишина. Нудно-ритмичный спад капель в подвешенном к шесту сосуде. Тошно. Муторно. Ещё горше – от распахнутых синих глаз стоящей у изголовья медсестрички. Прибежала на шум девчушка - молоденькая совсем. Глядит молча, с сочувствием. Наверное, так же, как та  шлюха на раненого отца в госпитале под Кабулом… А может, она вовсе и не была шлюхой?
- Сделайте снотворного, сестра. Спать хочется…


Рецензии
Сильно. Впечатлило. Передать свои чувства, представив себя персонажем совершенно другого времени - ход оригинальный и, судя по получившемуся произведению - правильный.
Браво!

Валерий Латышев   18.07.2016 13:42     Заявить о нарушении
Благодарю, Валерий!

Нелли Искандерова   23.07.2016 14:28   Заявить о нарушении
На это произведение написано 7 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.