Унизительный

 




    Когда Ивану стукнул тридцать один год, начальник подарил ему поездку в один из красивейших городов страны, носившей когда-то простенькое имя СССР. Город, если смотреть на карту, прочно обосновался на юге. Причем вполне разумно выбрал его наименее  прожариваемую солнцем сторону.
    «Ну что, Пупырин,  – сказал начальник, – поедешь  в Туда, по обмену опытом».
    «Так у меня, Илья Прохорович, – смутился Иван, – опыта этого самого лишь по щиколотку». Никакого желания ехать к черту на кулички, в Туда, где, судя по газетным полосам, недавно проснулось национальное самосознание, у него не было. Параллельно описанию этого события – ссылки его в отдаленную от центра провинцию, – Пупырин приводит факт, заставивший страну, тогда еще трепетавшую от любой несправедливости, сначала демонстративно замереть, потом деланно содрогнуться, а после всего привычно простонать сказ о затерявшемся во времени поколении.
    Именно в Туда группа местных жителей, тудяков, встретив на своем пути влюбленную парочку, задала ей провокационный вопрос на местном наречии, с явной целью застать врасплох зацеловавшихся молодых, выявить незнание, непонимание ими языковых прелестей. Однако неожиданно парень экзамен по лингвистике достойно выдержал, тогда как девушка его провалила, за что была бита и многократно и разнообразно изнасилована – на глазах любимого, залитых слезами, – под восторженные крики на тудяцком собравшейся толпы: «Знай наших, пришлая ****ь!»
    «Я твой юмор, надо признать, какого-то грязно-серого оттенка, с намеком на яйца, Пупырин, не принимаю». Как и у всех руководителей, у Ильи Прохоровича Самоедова очень было развито чувство насиженного стула, располагавшееся не, как должно, в грудной клетке и не, как многие думают, в ягодичных запасниках, а – в голосовых связках.
    «Что же, – опечалился Иван, – спорить с вами, то же самое, что вращать руками во время полета двигатель воздушного корабля».
    Самоедов уткнулся в бумаги, давая знать, что аудиенция закончилась, спорить с ним бесполезно, а лучше всего – держать рот на запоре. Потому что помимо отнюдь не захолустной Туда, есть еще города помельче, поскромнее, срубленные из беспросветности и пьяного отчаяния, без псевдостоличных замашек, ненавидящие свою задвинутость на периферию и потому  отыгрывающиеся на командированных. Пупырин понял это. Все его попытки украсить речь неожиданными сравнениями провалились.
     Вот что произошло в апреле, пишет он, стремясь найти общий знаменатель для двух случаев. Илья Прохорович отправил провинившегося в чем-то Каревича в мертвый городишко Сюда. Усилиями побывавших там название населенного пункта, забредшего на окраину страны, вошло в обиходную речь, подкрепляемую обычно выразительным жестом. «Эхма, мне всю жизнь вставляют сюда». Или – в ссоре, с экспрессией в голосе: «знаешь что, засунь свои слова сюда». И вот исконно русский город Сюда поместил сначала Каревича в гостиницу, полную тараканов и мышей, затем впустил в его вынужденное одиночество местную жительницу, волоокую обольстительницу, словно взятую напрокат из детектива, напоил из трехлитровой банки самогоном, пощекотал ребра ножом, подбил глаз и в довершение раздел догола и выбросил на весенний холод. Каревичу не на что было даже звонить на родину, чтобы сообщить о беде. «Уж лучше трясущаяся от национальной лихорадки Туда, чем воткнутая во льды, грозящая голизной каждому разлюбимая Сюда», – рассуждает Иван перед тем, как пуститься в воспоминания.
    Первый день прошел весь в хлопотах. Однако, как заметил Иван, тудяки наотрез отказывались говорить с ним на русском, причем было видно по их лицам, что его они как раз понимают. И в учреждении, куда он был направлен, и в магазинах, где он просто глазел на полки, сравнивая тамошнюю пыль с центральной, знакомой ему до боли, и в гостинице разговор велся через переводчика. «Вот стоит передо мной такой боборыка, – пишет с горечью Пупырин, – и, выуживая из меня слово за словом, отвечает намеренно, чтобы меня унизить, придавить морально, на тудяцком. Я ему, значит, напевным некрасовским слогом, красотой языка надеясь взять за душу, уши ласкаю, а он мне, собака, черт знает что выдает на своем: гав-гав, хоть тресни!»
    А на второй день понесло Ивана какого-то лешего на центральный проспект, который обозначен был, на его взгляд, довольно примитивно: Проспект Тудяцкой Независимости. Спасибо славному прошлому, не страдавшему нерешительностью и накрепко въевшемуся в русские буквы на уличных указателях, иначе бы затерялся в догадках.
    Вот вышел Иван из боковой улочки, два шага сделал и – остановился как вкопанный. Остановился, чувствуя, как между лопатками, крадется мороз, холодом пробивает тело – до сердца пытается достать. На Ивана надвигалась толпа, заполонившая проспект от края и до края – и не было просвета в этой грозно шумящей массе. И над головами полоскались знамена с гербом Тудяцкой республики, на котором вместо обязательных колосьев ныне размещался  нацелившийся в глобус болт – символ того, что тудяки повернулись лицом к прогрессу и цивилизованности, в отличие от других народов, менее технически развитых и не таких сознательных. И плыли по воздуху многочисленные плакаты с призывом к нему, Ивану, убираться из тудяцкого края, ставшего для него враждебно-чужим: «Иван – чемодан – вокзал». Минута-другая и его, кабы он продолжал разинутым ртом кормить мух, растоптали бы.
    «Мать твою!» – выругался вслух Пупырин, чувствуя, как загулял в душе сквозняк, и, развернувшись, побежал. Побежал резво, в какой-то момент показалось ему даже, что он летит, а взглядом все искал проулочек, из которого так нечаянно выронился в городское месиво и куда бы мог обратно запасть. Исчезла узенькая загогулинка, не мощеная, со старыми покосившимися домиками, не присутствующая, должно быть, и на карте. Не найти! И такой страх, такой ужас охватил его, что сейчас кто-то, догоняющий, сзади окликнет его по имени и предложит: «эй, Иван, собирай манатки, нечего тебе здесь делать!»
    Ведь с намятыми боками да пересчитанными зубами за горизонт жизни не заглянешь, в тоску-меланхолию втянешься, все и всех будешь винить и клясть – до конца дней своих. А воткнувшую тебя предательским образом в центр координат географию возненавидишь – так, что от простого названия какой-нибудь речушки печень будет вызванивать забродившей желчью.
    Двести пятнадцатая и двести шестнадцатая страницы воспоминаний Пупырина хранят описание того времени – с подробным перечислением событий. Они скучны и утомительны для глаз. Ну, бежал, перебирая ногами асфальт быстрее, чем они могли это делать. Ну, в голове застучал мотор. Не он первый, не он последний у кого возникали проблемы с перегретым движком. Селезенка рвалась на волю с перепугу! Сердце свалилось в промежность! Подумаешь! Потому весь интерес заключен в заключительной части.
    Не перекошенные злобой лица, а пресловутый чемодан, покачивающийся на плакатном море, подталкивал Ивана вперед. А подсознание, не видящее спасительных для Ивана заворотов, но заручившееся поддержкой чувства сопричастности к великому народу, довело его удивительным образом до крохотного книжного магазина, куда он, в поисках убежища, ввалился и, промчавшись мимо опешившей продавщицы, спрятался. Забился под прилавок. Лишь спустя полчаса, отдышавшись и придя в себя, Пупырин обратил внимание, что приютил его отдел не тудяцкой литературы, не иностранной, а – русской, сохранившийся здесь, еще не выброшенный на свалку, – чудом. Пушкин, Лермонтов и Зощенко окружали Ивана, заботливо осматривали его со всех сторон – защищали беглеца, как могли, книжными переплетами.
Пупырин не пишет как выбрался из передряги: ждал ли он, когда взойдет на небо луна, чтобы в темноте покинуть магазин, или, может, прикинулся глухослепонемым – и так и вышел навстречу опасностям, вдыхая руками воздух и изображая из себя усталый от жизни перекати-камень, который стоит обойти стороной. Он размышляет. Философствует.
    Любой страх мельком, хотя зачастую и несправедливо, указывает на трусость. Вспоминая «наших» – так он ласково и нежно называет любимых писателей, взявших его под защиту, – Пупырин сам себя спрашивает: было бы место в толпе Достоевскому? И – отвечает: скорее нет, чем да. И – это как посмотреть – если только в виде несомой над головами иконы. А могла бы сбиться масса под пушкинским лозунгом: «Я вас любил, любовь еще быть может»? Вывод Ивана категоричен: такие слова способны людей лишь, напротив, одухотворять, объединяя их в разумный коллектив. Толпе же надобен для распарки агрессии ничем не примечательный, бесчувственный, хорошо вписывающийся в реальность предмет. Например, тот же чемодан.
    Иван – на своем примере – предлагает кожаному сундуку уделить вообще особое внимание. «Ни одна вещь так не амбивалентна по сути, как чемодан, – пишет, глубоко копая, взволнованный Пупырин. И продолжает. – С одной стороны, он прочно обосновался в подсознании толпы. Потому что чем обычно наполняют сундук? Старой ненужной рухлядью. Которую надобно, когда-то решившись, вынести прочь. Помимо этого он символ сборов, переезда, нежданного нашествия. С другой, именно вид погромщиков вызывает так называемое «чемоданное настроение» у того, кто не разделяет их устремлений».
     Что же, поверим Ивану, познавшему изнанку страха под прилавком, и его удачливым ногам, испытавшим утроенную силу земного притяжения.


Рецензии
"Пушкин, Лермонтов и Зощенко окружали Ивана, заботливо осматривали его со всех сторон – защищали беглеца, как могли, книжными переплетами."
Знаете, давно не радовался так чтению.

В этой гарантированно стабильной вонище, где все еще тянет дымком и гарью, где Тут - совсем не как Там, и единственно свой дом ты можешь еще считать родиной, - это ли не ОНА - застенчивая скромница наша?
Ставлю во-о-оот такой плюс! Кстати, на нем можно установить елочку новогоднюю! А рассказ этот прямо как подарок. Спасибо.

Александр Богданов 2   28.12.2012 16:27     Заявить о нарушении
Спасибо за теплый отзыв! И Вас - с праздником, кстати, моим самым любимым.
Литература, не та, я имею в виду, что была обвешана медальками по случаю и находилась в услужении у власти, - всегда была в России и отдушиной, и защитницей от неправды. Еще, без всякого пафоса, добавлю известное и, может быть, даже поднадоевшее: если и есть чем гордиться по-настоящему России, так это - своими именами, теми именами, что искали смысл, истину в слове, а не просто водили пером по бумаге (как сегодня - пальцем по клавиатуре). У каждого свой ряд, конечно, выстроенный. У меня свой: Чехов - Набоков - Платонов - Шукшин - Довлатов - Аксенов. Вот там, где тире - еще с десяток замечательных имен.

Gaze   28.12.2012 20:47   Заявить о нарушении
Упустил, такое имя в тире нельзя прятать. Предваряющий Чехова Гоголь.

Gaze   28.12.2012 20:50   Заявить о нарушении