XIII век. Уход и возвращение Руси

Нам, живущим в XXI веке, свойственно с некоторым чувством превосходства относится к предыдущим временам и эпохам. Но сие в корне не верно. Люди всегда оставались людьми: плакали, страдали, радовались, ликовали, объединялись и расставались. Жили, одним словом.
И, обращаясь к истории, мы, прежде всего, проводим параллели с нашими днями, пытаясь понять настоящее через прошлое.
В конце XX века Россия пережила самую настоящую катастрофу, когда рухнуло все то, что связывало нас. Духовные основы были подорваны и растворены. И сейчас мы пытаемся восстановить нашу самость, понимая, что иначе не выжить, иначе не сохранить самих себя. О, как же век XXI-ый похож на XIII-й. Не пора ли повернуть взгляд в глубь истории. Ведь там есть замечательные примеры стояния за Родину, которые могут помочь и нам. Предки всегда духовно помогают  потомкам, если последние обращаются к ним за помощью...
Тринадцатое столетие было одним из самых напряженных «эонов» отечественной истории. Первая половина века началась с настоящей духовной катастрофы. Захват западноевропейским крестоносным воинством в 1204 году столицы православного мира –  Константинополя был воспринят на Руси как подлинная трагедия.
Непосредственный отклик на падение Константинополя в древнерусской литературе  мы находим в Синодальном списке Новгородской первой летописи – это так называемая «Повесть о взятии Царьграда крестоносцами в 1204 году». С достаточным основанием неоднократно высказывались предположения, что «Повесть» была создана очевидцем и все события разворачивались прямо на его глазах.
Если бы ее опубликовали в современной нам газете, то она всенепременно воспринималась бы как репортаж. Несмотря на то, что архитектоника текста подчинена информационному императиву, религиозно-идеологические установки автора четко проявляются  и в способе подачи, и  в оценке информации. Поэтому в «Повести» осада Константинополя  называется «самочинным деянием», и неоднократно утверждается, что «цесарь немецкий» и римский папа не требовали захвата «Греческой земли». «Фряги же и все полководцы их помышляли о лишь золоте и серебре…, а повеление цесаря и папы забыли».
Кульминацией «Повести» является описание разграбления  храма св. Софии с подробным перечислением похищенного. Однако, нигде в «Повести» мы не находим слов типа: «По Божьему попущению» или «безбожные фряги». Кроме того, автор не использует ни один ветхозаветный эпизод (связанный, например, с разграблением Иерусалима, а уж такая то параллель казалась бы более чем уместной). И это не случайно! Создателю «Повести» нужно, чтобы в стороне от неприглядного итога IV Крестового похода находились и римский папа, и неитальянские феодалы.
Глава Католической церкви оказывается «вне игры» именно по религиозным мотивам. Хотя католики и признавались на Руси еретиками, они все же считались христианами. Разгром православных святынь крестоносцами по поручению или же по молчаливому согласию христианского епископа для русского человека казался делом немыслимым. А раз так, то все объясняется  корыстными побуждениями вождей  захватчиков и личной неприязнью венецианского дожа.
Сосредоточение внимания аудитории на главной роли итальянского воинства в походе имело другой смысл: не создавать у аудитории негативного впечатления о крестоносцах из условной Северной Европы.  Это было выгодно жителю Новгорода, ибо город имел самые тесные торговые связи с германскими землями. Важно отметить, что из руководителей захвата Константинополя, автор  особо отрицательно относится к дожу. Осуждается  и итальянский феодал – Бонифаций Монферратский, уроженец Вероны – только ему достается опосредованное обвинение в еретичестве (Бонифаций косвенно привязывается к «язычнику жестокому Теодориху» (см.: ПЛДР. XIII век. – С.113.). Теодорих (454–526 гг.) – правитель остготов, которые были не «погаными» (т. е. язычниками), а арианами). Граф же Бодуэн Фландрский – будущий латинский император вообще не подвергается критике…
Позволительно добавить и еще одно рассуждение. Но сперва приведем цитату: «Некто Мартин, аббат монастыря в Париже, вошел в эти дни в греческий храм, куда греки снесли из окрестных домов свои сокровища и святыни в надежде, что носители креста пощадят церкви Божии… Священник, видя, что имеет дело с духовным лицом, указал ему на окованный железом сундук, в который аббат запустил руки и выбрал то, что ему казалось более важным. Так аббату удалось похитить ковчежец с Кровью Спасителя, кусочек Древа Крестного, кость Иоанна Крестителя, часть руки св. Иакова» (Успенский Ф. И. История крестовых походов / Ф. И. Успенский. – М. : Даръ, 2005. – С. 271–272.). Нам видится весьма сомнительным, чтобы «наш» автор не знал о целенаправленном воровстве христианских святынь католическим духовенством. Но он не упоминает об этом. Если бы  сочинитель являлся представителем Южной Руси, он не преминул бы соотнести разграбление константинопольских святынь с такими же поступками Андрея Боголюбского в отношении киевских религиозных ценностей (1155 г. – увоз иконы Богородицы; 1169 г. – трехдневный погром «матери городов русских»).
«Повесть о взятии Царьграда крестоносцами в 1204 году» является одним из наиболее ангажированных произведений древнерусской публицистики, особенно в анализе  всем известных фактов и событий. Автора «Повести» заботят не общерусские, а местные интересы, и, рассказывая о падении далекого, но духовно близкого Константинополя, он неизменно приноравливается к запросам «своей» аудитории, что свидетельствует о раздробленности общественного сознания Древней Руси в  первые годы XIII века.
Татаро-монгольское нашествие привело к относительной консолидации древнерусского социума. Сочинения этого периода, рожденные в лоне публицистики, получили широкое распространение по всей территории Древней Руси.
Летописные рассказы о погроме Руси Батыем (Бату-ханом) обладают высокой долей реализма. Религиозный  подход к интерпретации катастрофы чрезвычайно эсхатологичен. В Лаврентьевской летописи «погибель Руси» точно связывается с «учением о карах Божьих»: «За умножение беззаконий наших привел на нас Бог – нашествие поганых; ведь это бич его, чтобы мы свернули с нашего дурного пути… И было видеть страшно и трепетно, как в христианском роде страх, и сомнение, и несчастье распространялись. Мы согрешили – и наказаны, так что жалко было видеть нас в такой беде. И вот радость наша превратилась в скорбь, так что и помимо своей воли мы будем помилованы в будущей жизни. Ведь душа, всячески наказанная в этом мире, на будущем суде обретет помилование и облегчение от муки. О сколь неизреченно, Боже, твое человеколюбие! Именно так должен наказывать добрый владыка».
Почти в таком же ракурсе освещаются события 1237–1240 гг. и в цикле повестей, отражающем нападение монголов на Русь. Однако не следует полагать, что в текстах господствует пессимистический взгляд на мир и на  перспективы дальнейшего существования людей. Христианский оптимизм, выраженный в слове, настраивает русских на изменения к лучшему, при этом подчеркивается необходимость покаяния.
В рязанской части цикла оптимистический подход отлично прослеживается в описании возвращения князя Ингваря Ингваревича в родной город. В «Похвале роду рязанских князей» сообщается следующее: «Благоверный князь Ингварь Ингваревич, названный во святом крещении Козьмой, сел на столе отца своего великого князя Ингваря Святославича. И обновил землю Рязанскую, и церкви поставил, и монастыри построил, и пришельцев утешил, и людей собрал. И была радость христианам, которых избавил Бог рукою своею крепкою от безбожного и зловерного царя Батыя».
Так как татаро-монгольское нашествие понималось на Руси, как акт сакральной истории, то по христианской логике оно не могло не сопровождаться мученичеством. И действительно, в произведениях XIII в. есть примеры страдания и гибели за приверженность Господу Иисусу Христу. В летописях есть рассказ об убийстве князя Василька иноплеменниками, именно, за «стояние в вере» («А Василька Константиновича вели насильно до Шерньского леса, и когда стали станом, проклятые безбожные тататры упорно принуждали его принять их поганые обычаи, быть вместе с ними и воевать на их стороне. Но он не покорился их беззаконию и, не переставая, обличал их, говоря так: «О глухое царство скверное! Ничем не заставите вы меня отречься от христианской веры, хотя я и в великой беде пребываю. Какой вы ответ дадите Богу, погубив неправедно многие души, за которые Бог вас будет мучить в бесконечные веки; ведь Бог будет судить души тех, кого вы погубили». Татары же заскрежетали на него зубами, желая насытиться его кровью…»). Соответствие его реальным событиям проверить невозможно, но ничего невероятного в этом нет. Неизвестно, являлись ли обличительные слова Василька подлинными или же были сочинены благочестивым летописцем. Но, есть основания полагать, что современниками нашествия все воспринималось как произошедшее на самом деле.
Творчество епископа Владимирского Серапиона (ум. в 1275 г.) находится в одном ряду с приведенным выше  летописным осмыслением реалий XIII века. О личности Серапиона известно достаточно мало. Из источников можно почерпнуть сведения о его «книжности», о том, что он был архимандритом Киево-Печерского монастыря и инициатором его «поставления во епископы» являлся митрополит Кирилл.
Епископу Серапиону достоверно принадлежат пять поучений (или слов).
Серапион трактует татаро-монгольское нашествие в соответствии с «учением о казнях Божьих». Краеугольный камень учения – самовластие человека как личности и соответственное отношение к нему Бога как личности  к личности. Епископ использует в своих творениях генеральную идею Ветхого Завета – монотеизм, некоторым образом скрещенную с другой идеей – эсхатологизмом  («… Так говорит Господь: вот, Я готовлю вам зло и замышляю против вас; итак, обратитесь каждый от злого пути своего и исправьте пути ваши и поступки ваши. Но они говорят: « не надейся; мы будем жить по своим помыслам и будем поступать каждый по упорству злого своего сердца». Посему так говорит Господь: спросите между народами, слыхал ли кто подобное сему? Крайне гнусные дела совершила дева Израилева. Оставляет ли снег Ливанский скалу горы? И иссякают ли из других мест текущие холодные воды? А народ Мой оставил Меня; они кадят суетным, споткнулись на путях своих, оставили пути древние, чтобы ходить по стезям пути непроложенного, чтобы сделать землю свою ужасом, всегдашним посмеянием, так что каждый, проходящий по ней, изумится и покачает головою своею. Как восточным ветром развею их пред лицем врага; спиною, а не лицем обращусь к ним в день бедствия их» (Иер 18, 11-17)).
 Серапион пишет (Слово 2): «Страшно, дети, подпасть под Божий гнев. Почему не думаем, что постигнет нас, в такой жизни пребывающих? Чего не навлекли на себя? Какой казни от Бога не восприняли? Не пленена ли земля наша? Не покорены ли города наши? Давно ли пали отцы и братья наши трупьем на землю? Не уведены ли женщины наши и дети в полон? Не порабощены ли были оставшиеся горестным рабством неверных? Вот уже к сорокам годам приближаются страдания и мучения, и дани тяжкие на нас непрестанны, голод, мор на скот наш, всласть хлеба своего наесться не можем, и стенания наши и горе сушат нам кости. Кто же нас до этого довел? Наше безверье и наши грехи, наше непослушанье, нераскаянность наша!»
Автор с помощью риторических вопросов создает нужный эмоциональный настрой аудитории. В дальнейшем ораторский накал спадает и разрешается спокойным рассуждением и рациональной нравственной сентенцией: «Гнев Божий престанет, и милость Господня изольется на нас, и все мы в радости пребудем на нашей земле, по уходе от мира сего придем радостно, как дети к отцу, к Богу своему и наследуем Царство Небесное, ради которого Господом созданы были. Господь сотворил нас великими, мы же своим ослушаньем себя претворили в ничтожных».
Зло и метко (иногда доводя до абсурда) епископ высмеивает суеверия в Четвертом поучении: «Из книг каких иль писаний вы слышали, будто от колдовства на земле наступает голод или что колдовством хлеба умножаются? Если же верите в это, зачем тогда пожигаете их? Молитесь вы колдунам, и чтите их, жертвы приносите им – пусть правят общиной, ниспустят дожди, тепло принесут, земле плодить повелят! Вот нынче три года хлеб не родится не только в Руси, но у католиков тоже – колдуны ль так устроили?»
Серапион Владимирский, как бы соглашаясь с паствой, желающей «очистить город от неверных людей», предлагает ей уподобиться ветхозаветному царю Давиду. Но образ из Священного Писания вводится автором не для оправдания применения жестоких мер наказания для чародеев и ведьм, а для отказа от преследования их: «Кто же из вас таким был судьей, как Давид? Тот страхом Божьим судил, видел Духом Святым и по правде ответ свой давал. Вы же, вы, как можете вы осуждать на смерть, если сами страстей преисполнены? И по правде не судите: иной по вражде это делает, другой – желая той горестной прибыли, третий – по недостатку ума…»
Язычество не признается Серапионом Владимирским  как религиозное воззрение разрушающее единство древнерусского общественного сознания. В Пятом поучении язычники противопоставляются  «маловерным» христианам: «Даже язычники, Божьего слова не зная, не убивают единоверцев своих, не грабят, не обвиняют, не клевещут, не крадут, не зарятся на чужое; никакой неверный не продает своего брата, но если кого постигнет беда – выкупят его и на жизнь ему дадут, а то, что найдут на торгу, – всем покажут; мы же считаем себя православными, во имя Божье крещенными и, заповедь Божию зная, неправды всегда преисполнены и, зависти, и немилосердья: братий своих мы грабим и убиваем, язычникам их продаем; доносами, завистью, если бы можно, так съели бы друг друга, – но Бог охраняет! Вельможа или простой человек – каждый добычи желает, ищет как бы обидеть кого…»
Мудрость Серапиона заключается в том, что он призывает к смирению перед своими соседями и родственниками, к организации защиты своего мира и своего собственного быта в условиях, когда они разрушаются и в хаотическом состоянии грозят гибели народа. Язычники приводятся в пример не для того чтобы возвысить их или призвать к принятию их веры. Здесь доминирует другой принцип: «Вы – христиане знаете больше язычников и должны быть лучше их, но вы – хуже татаро-монголов! Как низко вы пали! Покайтесь, станьте лучше врагов ваших и тогда сбросите поработителей со своих плеч!»
Владимирский владыка – не пораженец, а человек, кующий  «духовный меч» для будущей победы, без множества серапионов невозможно было бы появление митрополита Алексия Московского и Сергия Радонежского.  И нельзя не согласиться со словами Н. К. Гудзия (высказанными по поводу Третьего слова Серапиона): «Это страстная и взволнованная речь патриота, потрясенного несчастьями, выпавшими на долю его родной земли, и в духовном возрождении и очищении своих соотечественников видящего единственный путь спасения Русской земли». Образ епископа Серапиона Владимирского (вырисовывающийся из его текстов) явно перекликается с житийным образом Александра Невского.
Когда наступают смутные времена, времена духовного и физического разгрома, любой народ начинает искать образцы, идеалы, которые в смысловом плане позволяют ему выжить. В Тринадцатом столетии и были сформированы такие образцы, которые дали возможность восстановить самость русского народа, а впоследствии и создать то государство, кое мы теперь и знаем под именем Россия. Древняя Русь умерла, но она и воскресла (ибо "только живое может умереть и воскреснуть"). Наступила настоящая жизнь после смерти. И в этом есть главный урок нам, живущим ныне - после гибели СССР.
Для агиографической литературе XIII века знаковыми являются: «Житие Авраамия Смоленского», «Сказание об убиении в Орде князя Михаила Черниговского и его боярина Феодора» и «Житие Александра Невского». Эти три сочинения наметили на многие годы вперед три основные линии манифестации святости, справедливости и праведности.
«Линия Авраамия» – это наличие традиционного для Византии и Древней Руси образа святого, гонимого из-за зависти (или же по бесовскому наущению)  и  торжествующего  над  преследователями  по воле Бога.
«Линия Михаила» – это «призыв мученичества за веру», похожий скорее на раннехристианское житийное направление, чем на подобный житийный комплекс Домонгольской Руси («Сказание» не может быть присоединено к  борисоглебскому циклу : убийство в Орде святого, по приказу высшей власти, совершается по чисто религиозному признаку (совсем как в годы преследования христиан в Римской империи)).
«Линия Александра» – это освещение и апология такого явления как самопожертвование «за други своя» не телом, а душой. Данная линия стала открытием древнерусской агиографии (Раннехристианские и византийские жития юродивых в данном случае учитывать нельзя (и именно в публицистическом аспекте). Юродивые жертвуют своей душой, представая перед окружающими в провокационном измерении, Александр же никого не провоцирует, а в «Житии» намеренно акцентируется сознательность поступков князя. «Линия Александра» нашла свою особую востребованность в XX веке, в период гонений Советской власти на РПЦ. Образ патриарха Тихона идеологически напрямую связан с житийной иконой Александра Невского). 
«Житие Авраамия Смоленского» в качестве публицистической доминанты использует сам образ старца, который должен служить примером-руководством для христианской жизни. Авраамий обладает смирением, доброжелательностью и терпением. «Житие» с достаточной долей истины можно рассматривать как священную биографию святого. Авраамий Смоленский является неким образцом священнослужителя, несущего все тяготы пасторского служения (в том числе и гонения со стороны «коллег», вызванные завистью). В России начала XXI века публицистическая икона Авраамия имеет вполне актуальное значение для внутрицерковной среды: имеются случаи и, отнюдь, не редкие, когда удачливый православный проповедник подвергается обструкции не сектантами, а самими православными.
«Слово о Михаиле Черниговском», отразившее одну из самых горьких страниц истории Руси, воочию показало святость патриотического христианского поступка. В условиях иноземной агрессии, когда под угрозой находится самость народа, подвиг князя Михаила свидетельствует о стремлении  личности,  вплоть  до  смерти,  защитить  и  свое  личное  «Я», и самосознание народа. «Сказание об убиении в Орде» сообщает, что не смотря на приказание монгольского правителя, на уговоры приближенных и друзей, князь сознательно принимает решение «пострадать за веру христианскую»: «… Борис и бояре начали уговаривать и просить его, чтобы послушался их. Михаил же ответил им: «Не внемлю я вам и душу свою не погублю». После этого Михаил сорвал с себя княжеский плащ свой и швырнул его в ноги к ним, говоря: «Возьмите славу света этого, к которым вы стремитесь!» …На месте же том было много христиан и поганых, и все слышали, что ответил Михаил царю. После этого Михаил и Феодор стали отпевать себя и, свершив отпевание, приняли причастие…»
Описание мученической гибели князя Михаила и боярина Феодора, как результата отказа исполнить языческий обычай прохождения между очищающих огней, послужило весьма значимым символическим императивом для древнерусской православной аудитории во время татаро-монгольского ига (для  современной     православной   аудитории  «Сказание»  («Слово», «Житие»)  неожиданно приобрело актуальность и злободневность в годы Чеченской войны, в связи со смертью солдата Евгения Родионова (отказавшегося снять крест по требованию боевиков-ваххабитов). Нам кажется далеко не случайным, что св. князь Михаил Черниговский является небесным покровителем спецподразделения «Альфа» (см. : Поляков Сергей. Впервые о Боге я задумался в Буденновске / Сергей Поляков // Фома. – 2006. –  №6. – С. 66.)).
«Повесть о житии и о храбрости Благоверного и Великого князя Александра» (иначе, «Житие Александра Невского») разительно контрастирует с «Житием Михаила Черниговского». Александра невозможно представить в виде мученика, он больше думает не о спасении своей души, а об реальном сохранении русских земель от нашествия врагов (и с Запада, и с Востока) – князь готов и воевать и даже унижаться ради этой цели. Английский славист Джон Феннел (впрочем, не первым!) даже высказал идею о предательстве Александром Невским интересов древнерусского государства. С точки зрения Феннела князь Александр должен был соединиться с другими князьями, прибегнуть к помощи Запада и разбить монголов, а он же вступил в союз с кочевниками.
Формально Джон Феннел прав, но только без учета исторического контекста. Полноценной помощи европейские государства оказать не могли (в Европе противостояние гвельфов и гибеллинов в начале 50-х гг. XIII в. достигло точки разрешения : римский папа Иннокентий IV наконец добился победы над германскими императорами), и печальный опыт деятельности князя Андрея Ярославича, направленной против власти монголов служит лишним подтверждением тому (в 1252 г. Андрей после вторжения «Неврюевой рати» был вынужден бежать в Швецию). Кроме того, если бы союз с Европой и состоялся, то «для Руси это означало, даже в случае победы, разорение, так как на ее территории должна была пройти война, введение унии…, а, в конце концов, завоевание Владимирской и Новгородской земли рыцарями-крестоносцами, подобное тому, что произошло в Прибалтике»( Гумилев  Л. Н. Древняя Русь и Великая степь. – С. 534.). В. О. Ключевский считал, что «Житие Александра Невского» – «…своеобразный, не повторившейся в древнерусской литературе опыт жития, чуждого приемов житийного стиля» (Ключевский  В. О. Древнерусские жития святых как  исторический источник / В. О. Ключевский // Русская история. В 5 т. Т. 4. Боярская дума древней Руси. Древнерусские жития святых как  исторический источник. Статьи / Вступит. статья А. Ф. Смирнова; сост., примечание и указатель А. М. Кузнецова. – М. : РИПОЛ КЛАССИК, 2001. – С. 537.).
С этим рассуждением следует согласиться. Текст «Жития» слишком динамичен для жанра жития, отсутствуют обычные фразы-клише, содержательную основу определяют рассказы о битвах и людях в них участвовавших. Невольно создается впечатление, что автор использует известные имена с какой-то определенной фарновой целью. Стиль «Повести» («Жития») экспрессивен и напорист. Житийный Александр Невский лишь отчасти похож на образы византийских святых – выходцев из военного сословия. Собственно говоря, автор, практически, не приводит классических аргументов в пользу праведности Александра Ярославича. Все религиозные моменты только прикрывают светскую направленность произведения. Из  чудес же, которые являются непременным атрибутом классической житийной литературы, автор упоминает всего лишь два: явление свв. Бориса и Глеба накануне Невской битвы и принятие разрешительной грамоты после смерти. При этом автор намеренно раскрывает имена из малого круга свидетелей чудес (в традиционных житиях часто свидетели анонимны или же их бывает достаточно много). Все эти факты наталкивают нас на мысль, что автор упорно старается донести до аудитории идею о полной правдивости своих сведений.
Возвращаясь к сказанному ранее,  можно утверждать, что уже в XIII веке личность князя Александра воспринималась неоднозначно: для одной части древнерусских интеллектуалов он казался приспешником восточных завоевателей, для другой же – защитником родной страны. «Повесть» и была порождена желанием – укрепить позиции вторых, и, хоть в какой-то мере, убедить первых в патриотизме князя. Отсюда и необычный стиль, и другие особенности произведения. В жанровом же отношении «Житие» (по крайней мере, в период создания) ни житием, ни панегириком не являлось. Перед нами типичная апология.
История показала, что в своем политическом курсе Александр был прав, а поэтому он был оправдан и политически, и религиозно. А автор «Жития» сумел создать удивительно значимый литературный образ святого князя, оказавшийся, в силу публицистической «мерцательности», актуальным и при Петре I, и в годы Великой Отечественной войны.
Любопытно как уже в наши дни свершаются некоторые празднования памятных дат русской истории. Широкомасштабно были отмечены в XXI веке юбилейные даты Куликовской битвы (значимой вехи, спору нет!) и как скромно и тихо прошли памятные дни сперва Невского сражения, а затем и «Ледового побоища». Современная интеллектуальная и правящая элиты России в большей степени ориентированы на Запад и образ Александра Невского закономерно отходит на второй план… 
И. Л. Солоневич отмечал: «… влияние степных набегов и завоевания можно объяснить так – удары приходились по преимуществу: а) по массе и б) по центрам. Верхи могли зарыть в землю свои запасы драгоценных металлов – их по тем временам было на Руси довольно много – и выйти из погрома если в сильно потрепанном виде, то все же не совсем нищими. Низы теряли почти все – иногда и вообще все… Разоренные низы были вынуждены идти в кабалу к тому, кто хоть что-нибудь сохранил от военного погрома. Эти – «сохранившие» – верхи общества, феодальные элементы страны, безмерно усилились – и за счет крестьянства и за счет центральной власти, то есть и за счет единства страны и за счет социальной справедливости».
Рассуждение Солоневича кажется при первом приближении слишком осовремененным. Но в оправдание этого представителя российской эмиграции свидетельствуют и исторические факты XIII столетия и древнерусская публицистика. Если признать правильными взгляды Ивана Лукьяновича, то «Житие Александра Невского» становится более понятным в смысловом плане, а проповеди Серапиона Владимирского начинают восприниматься более адекватно. И Александр, и Серапион предстают перед нами (в историческом контексте) как носители социальной справедливости и выразители интересов «низов».
(Впервые в сокращении опубликовано на сайте "Однако")


Рецензии