Такая вот война...

               Такая вот война…

Когда мой взгляд ненароком задерживался на руках соседки бабы Тани, то внутри обычно что-то съеживалось, каменело и возникало непроизвольное желание погладить руки. У бабы Тани были высохшие, выработанные ладони с сухой, изрезанной морщинами кожей, искривленными ревматизмом и тяжелой работой пальцами. Словно на древесном листке набухли на них жилки синеватых выпуклых вен. Перехватив мой взгляд, баба Таня обычно убирала ладони со стола, прятала под передник.
-Что, страшные?- спрашивала она.- Страшные,- утверждала сама же и грустная улыбка чуть трогала кончики губ.- Страшные…Корявые, как яблоневые сучки…Руки-крюки,- добавляла она.- А де им быть другими? Кака жизнь – такие и руки…
Баба Таня не жаловалась на прошлую жизнь, спокойно, как должное, воспринимала и теперешнюю, как она говорила, бешеную, перевернувшую все с ног на голову. Она лишь вздыхала, отправляясь в магазин, пересчитывала перед этим деньги, горестно, недоуменно качала головой: «Это ж сколько по-старому на эти деньги купить можно? Это ж подумать: килограмм яблок стоит почти как машина…Авой, авой…»
И это ее «авой-авой» тягучее, безысходное расставляло все по своим местам.
В этот раз из магазина баба Таня вернулась сердитая.
- Он, видите ли, воевал, а мы дурью маялись,- ворчала она, перекладывая из хозяйственной сумки в холодильник пачку маргарина, десяток яиц, пакет молока да сверток с полкило говядины.- Как танк по очереди пропер…Да на нем, бугае, пахать можно. Ни стыда ни совести. В войну по нам, бабам, ездили и теперь…локтями, словами отпихивают в сторону…Герой,- ворчала она.- Сейчас все герои…И герои – герои, и не герои – герои…
- Да ладно тебе, что ты завелась,- попытался утихомирить я старуху.- Вот еще: из-за куска мяса ругаться…Ну, порода такая людей есть, мало им все, кажется обделили, не достанется им при дележке…
-Вот то-то и оно,- не останавливаясь, бубнила баба Таня.- Кто честно воевал, тот не будет старух из очереди выпихивать…Ну-к, скажи, скок этих юбилеев было? Четыре, аль пять? Он вот вернулся к своим детям, а мой нет…Так кому война боком вышла? Мои-то ни отцовской ласки, ни отцовских денег не видели. В ремках проходили. Все жилы я вытянула, поднимая их на ноги…А этот герой всех снабдил до пятого колена: и мебелью, и холодильниками, и квартирами, и книги, все-то они под марку воителей тащили, а мы как были нищетой всю жизнь, так и под старость льгот не заработали, будто не гнули хребет, будто не робили для фронта…А для кого ж мы по двенадцать часов без выходных гнулись? Это не в зачет…Мы бумажки с печатью не заработали…Теперь все покрасившее да послезливее куда как захлебываются, а тех, кто мог осадить этих говорунов, нет, в земле давно лежат…А на нас при нахрапом, баба все стерпит…
Баба Таня была отходчива. Немного успокоившись, выговорившись, села на табуретку, провела ладонью по клеенке, собирая невидимые крошки.
- Вот, леший пронеси, и чего завелась,- осуждающе покачала она головой.- Всех не уровняешь, солдатики, они под пулями ходили…Мы что, мы хоть и голодные, раздетые, да под крышей своей хаты…А свистунов я повидала, знаю им цену…
В первые месяцы войны, когда немец проходом пер, нас эвакуировали за Волгу в рабочий поселок. Хорошо еще, что до зимы на новом месте оказались. Успели оглядеться, кое-как приготовиться к холодам. Что и захватила с собой, так по дороге на еду променяла. Поселок был при военном заводе, в четырех километрах от него. Пули да снаряды делали. Все бы ничего, если б не эти проклятущие четыре километра. Они выворачивали душу. Дождь ли льет, ветер, мороз, снег, а ты утром к девяти будь добр на работу и вечером смена после девяти кончается, и снова эти проклятые километры меряешь.
Одежонка плохая, продувалась насквозь. Да двенадцать часов за станком. Ни выходных ни проходных…Все для фронта, все для победы…Зимой в цехе ненамного теплее было чем на улице. И в таких условиях мы умудрялись норму делать. Стахановкой ведь я была, а за это кроме килограмма хлеба еще талон на продукты давали.
В конце месяца, когда выдавали карточки продуктовые и продукты за ударную работу, было особенно обидно и тяжело. В лесу скрывалось много дезертиров. И хулиганье свирепствовало. Кому война, а кому она и мать родна была. Кто-то и на людском горе наживался. Идем, бывало, со смены человек десять-пятнадцать баб, а из-за деревьев то там, то здесь свист. Свистнут и замолчат, свистнут и замолчат. Дорога лесная, деревья да кусты близко подступают. Темно. И не знаешь, с какого бока свистят. Да еще на полпути овраг. Заросший, страхолюдный. А дорога в него ныряла. Ветер шумит, звезд не видно, а дома дети малые в нетопленной избе. А эти свись да свись…Бабенки от страху в кучу собьются и выходят из-за кустов человек пять-шесть с винтовками, а то и просто с кольями. Нехристи, чтоб им на том свете тошно было. Эти обирают, а другие по сторонам посвистывают. Какие там слезы, какие уговоры, что дети голодные, что муж убит, что старуха-мать с голоду пухнет. Начнем, бывало, увещевать их, стыдить: «Что ж вы, сволочи, делаете, мы ж свои, русские…»
А те: « То-то что свои, были б чужие – так не тронули, чужие не выживут, а вы привычные, дети с голоду не помрут, а помрут, так еще нарожаете…Без мужика соскучились, поди…Вы как кошки живучи…А мы на племя оставлены…Айда стряпухами к нам…»
Что насмехались – это еще ладно, а то стращали так, что и жизнь не мила становилась И не пожалишься. У каждого свое горе, как тут со своим к чужому примериться. Вот и отводили душу на детях, доставалось им. Когда и отлупишь, попадутся под горячую руку, а потом и плачешь вместе с ними. У меня ведь двое было, как у голодных галчат рты вечно открыты, хлеба просят. Где ж им хлеба-то взять…
Местным еще ничего – обберут их, так в деревне у родни можно было хоть картошкой разжиться, да и коров иные держали, картошку забелить молочком можно было, хоть так стакан, пусть и без хлеба, выпить. А для нас эти поборы – беда бедучая. Доходило, что из отрубей лепешки пекли. Куда ж без хлеба-то. Крапивы туда подмешаешь, благо крапива до холодов росла, и ешь эти зеленовато-рыжие лепехи. Вот уж где животами-то помаялись.
Зимой совсем худо стало. Немец до Москвы дошел. План по выпуску снарядов увеличили. Свистуны совсем обнаглели, отбирали все, чуть ли не раздевали баб. К этому времени на заводе начальство сменилось. Директора нового поставили. Полковника. Однорукого. Иван Васильевич звали, как сейчас помню. Не давал спуску никому. Раз по десять за день по цеху туда-сюда промелькнет. Как-то раз идет, а токарь, хорошая такая женщина, раз, и упала за станком. Отнесли ее в кабинет, отлежалась она малость. Врач и признал, что у нее голодный обморок. Полковник тут за голову схватился. Почему, откуда? Ведь все делалось, чтобы поддержать рабочих. Стал расспрашивать. Женщина сначала молчала, а потом расплакалась, рассказала, как оно есть на самом деле. Полковник, говорят, помрачнел, выматерился, закурил этак нервно, заходил по кабинету туда-сюда. Спросил только, когда больше всего обирают.
Прошло какое-то время. Как раз за победу под Москвой выдали премию. Собрание было. Кому и материи дали и продукты, талоны усиленные. Вот веселые да довольны, что и немцев поколотили, и продукты несем, пошли мы домой. Идем, чуть ли песни не поем. Луна светит. И мороз нам нипочем, войны как бы и нет. А к оврагу подходить стали – опять свист, опять дезертиры да хулиганье. Опять сбили в кучу, обобрали. Опять бабы в рев, какая не хотела отдавать, так ей по шеям накостыляли…Вот тебе и вся радость…
Поплелись, рукавом сопли да слезы размазывая. Отошли метров на двадцать. Крики сзади, шум. «Бросай оружие. Руки вверх…Туды-т твою мать…»Выстрелы, ругань. Мы со страху опять в кучу…Кто его знает, что там такое, может, по нам палят…Потом глядим, бежит к нам мужик, солдатик с перевязанной рукой. Машет, мол, вертайтесь. Зовет. Подошли. От страху трясемся. Те свистуны из оврага под светом фонарей сбились в кучу, стоят испуганные. А уж их-то рожи нам до ужасти знакомые были. Свет прямо на них светит. Сумки наши, свертки на снегу брошены. И директор с наганом перед ними. А кругом солдатики. Полковник их из госпиталя собрал, какие выздоравливали. У кого рука, у кого голова забинтована, винтовки при них.
Полковник скомандовал свистунам, чтобы выстроились в шеренгу. Продукты велел положить в сторону. Те и стали. Кто в полушубке, кто в шинели. Закутанные не то что мы, бабы. Молчат, озираются.
- Эти?!- спрашивает у нас полковник, показывая пистолетом на свистунов.- Эти вас обирали? Узнаете?- А как их не узнать, когда их лица во сне мерещились, когда в голодной дреме, во сне, не раз просили о жалости,- всхлипнула от воспоминаний баба Таня, смахнула слезинку с глаз.- Видите подлецов?- говорит полковник.- Это их последнее дело. Они хуже фашистов. Эта мразь в спину, из-за угла, голодом…
Ты вот знаешь,- повернулась ко мне баба Таня,- а ведь он их всех застрелил. Никого не пожалел. Двое уж больно просили, на коленях ползали перед ним. А он опрокинул сапогом их в снег, процедил: «А вы их жалели? Баб наших жалели?...»
Потом его от нас куда-то забрали,- помолчав, вздохнула баба Таня.- Не он, поди, и не выжила б…Нет-нет, да и вспомню, помолюсь за его душу…Никто после этого нас не обирал…
А ведь иные свистуны выжили, мурло отъели за счет нас, баб. Может, где и очередь распихивают, в грудь себе стучат…Вот так-то, сынок,- баба Таня опять смахнула невидимые крошки с клеенки.


Рецензии