Мамин-Сибиряк. Из архива Л. М. Клейнборта

Д.Н.Мамин-Сибиряк

Пускай умру — печали мало.
Одно страшит мой ум больной -
Чтобы и смерть не разыграла
Обидной шутки надо мной;
Чтоб все, чего желал так жадно
И так напрасно я живой,
Не улыбнулось мне отрадно
Над гробовой моей доской.
                Добролюбов.

     Трудно переоценить Урал наших лет.
     Неисчерпаемые запасы, дремлющие в недрах Уральской земли, открывают все новые и новые богатства. Ныне эта окраина вышла на первое место по своим мировым данным и вместе с тем изменила весь облик Урала. Но за новым Уралом лежит старый, который остался позади, Урал старых укладов и старых накоплений, который так колоритно, с такой изобретательной силой запечатлел в своих произведениях Д.Н.Мамин-Сибиряк. Тот оригинальный замечательный талант, в свое время недооцененный, лишь теперь начинает приобретать принадлежащее ему место.
     Тем современнее ныне, когда родина Мамина вся в таком движении, вспомнить певца Уральского прошлого, Старого Урала с его огнем и железом, с его диким и вольным пейзажем.
     Познакомился я с Маминым-Сибиряком в доме Н.К.Михайловского. Бывая у старшего сына его, Николая, я надумал показать как-то Николаю Константиновичу свою работу о Мамине-Сибиряке. Я над нею усердно трудился все первые годы своей университетской жизни. Михайловский отклонил мою статью, нашел ее неподходящей для «Русского богатства», которое он в ту пору редактировал, но  тронула его, сердечно тронула любовь к писателю, которой был согрет мой труд от строчки до строчки. И, возвращая мне рукопись, он сказал:
     -Вот что, не покажете ли вы рукопись самому Дмитрию Наркисовичу?
     -Я польщен. Но где?
     -15-го ноября загляните к нам. Это день моего рождения. Я Вас познакомлю с Дмитрием Наркисовичем.
     С тех пор и началось мое сближение с Маминым.
     Он пригласил меня к себе. Я собрался к нему, чтобы вручить свою работу.  Но не успел я собраться к нему, как встретился с ним у «Давыдки». Так назывался третьестепенный ресторан Давыдова на Владимирском проспекте - «Капернаум», где бывали еще Салтыков-Щедрин, Шеллер-Михайлов, где собирались писатели.
     Помню этот день.
     Войдя в «Капернаум», я занял столик, примыкающий к выходу, спросил кружку пива и бутербродов с сыром. Час был еще ранний, но за столиками уже темнели всклокоченные бороды в облаках табачного дыма. Играл орган, и в глубине его мехов хрипел какой-то веселый мотивчик.
     Не успел я глотнуть из бокала, как из соседней комнаты вышел плечистый грузный мужчина с простоватым лицом восточного типа, точно дымом покрытым. Верхние веки нависали над глазами. Я тот час узнал его.
     -Дмитрий Наркисович! - Встал я.
     Он взял меня за руку своей мужественной рукой.
     -Приметил вас через дверь. Что же вы? Вот где писатели угощаются, - указал он на ту комнату из которой вышел.
     -Какой же я писатель, Дмитрий Наркисович?
     -Ну... говорил же мне Николай Константинович.
     -Он же отклонил мою статью.
     -А хвалил, душевно хвалил. Пойдемте.
     Мы вошли в помещение, где обычно царил Куприн со своими собутыльниками. Но Куприна сейчас не было. Мамин занял столик рядом с красивым, правда, небритым брюнетом, с винным запахом из рта. Жилет на нем был расстегнут, пенсне съехало на сторону. Он, что называется, уже выпил и закусил. Это был фельетонист «Петербургской газеты» - Ф.Ф.Тонзинер, дарование, подточенное коньяком и пивом.
     -Позавтракаете со мной? - Спросил меня Дмитрий Наркисович.
     Он заказал щи с солониной, бифштекс.
     -Как вы насчет спиритуозов? Выпьем со мной? Хороша настоечка.
     Он наполнил мне большую винную рюмку наливкой, пододвинул грибки, кислой капусты, кусочки нарезанного лимона. На машинке кипел кофе.
     -Знакомьтесь. Это Сэр-Пич-Бренди, сказал Мамин.
     Это был газетный псевдоним Тронзинера, которым он подписывал свои талантливые фельетоны. Тронзинер молча подал мне руку.
      Подали щи с солониной, бифштекс. К щам — пирожки с капустой, к бифштексу — моченые яблоки.
     -Ну, вот возблагодарим Бога за хлеб насущный. Кушайте.
     Как живой, сидит передо мной со своим хлебосольством, которым он так располагает меня к себе, этот уралец, уральский самоцвет.
     -Как прыгаете, зеленая юность?
     - Отлично! - Смеюсь я.
     -Ну и молодец, не то, что я старый волк.
     -А что?
     -Ну, дважды два — четыре и не может быть пять.
     Я смотрю на его фигуру, точно высеченную из камня.
     -Вам же жить и жить, писать и писать, Дмитрий Наркисович, - сказал я.
     Он  выпустил дым из трубки.
     -Конечно, я еще рвусь к солнцу, - отвечал он. - Ведь моя мысль, моя интуиция от уральского солнца, от уральских гор и лесов. Но остро чувствуется, что что-то гнетет мое тело, мое вдохновение. Чувствую слабость, первые приступы болезней.
     -Вот вам, - усмехнулся Тронзинер, - семидесятник, последний из могикан. А пятьдесят есть ли вам?
     Он вытер запотевшее пенсне платком.
     -Да, надо признаться — тихо и неуклюже катимся уже вниз.
     -Однако, вещь за вещью появляется в книжных витринах, - сказал я. - И нельзя сказать, чтобы все это было слабее.
     -Нет, слабее. Ум тускнеет. Голова полна замыслов, сюжетов. Мне уже не удается с той легкостью вскочить на коня, как в былые  дни. -Возразил Мамин. - Бывает так. В небе мелькнут журавли. Теплый еще ветер донесет их жизнерадостный крик. Но миг, один миг, и их нет, как ни вглядываешься в горизонт. Улетели.  Писал я, бывало, цепляясь крепко. Теперь же мелькнет подчас что-то, как эти журавли — и еще и еще. И вдруг пропадает. Одна любовь, неостывающая любовь к журавлям воображения. Не можешь попасть на рельсы.
     -Так и у меня, - сказал Тронзинер. - И мне иногда кажется, никогда не найду силы в себе писать так, как писал еще недавно, хотя свою тысячу выколачиваю аккуратно.
     -Сыты? Может быть, ветчины с горошком?.. Человек! - Он подливает мне пива.
    Я сделал движение, чтобы встать.
     -Собрались уже?
     -Надо же и чест знать...
     -А то посидели бы с нами. Ну, на дорогу. Это не крепко. Солененький огурчик. Заходите же ко мне и статью свою принесите. Впрочем, что вам, молодым, до нас, стариков. Мимо несется жизнь, мимо. Но надо же знать, что говорят о Мамине-Сибиряке, когда в печати о нем молчат.
      Уже темнело, когда я возвращался в свою студенческую комнату. Невеселое чувство было на душе.
     Выглядел весь этот самородок еще так, что ему износу не будет. Кряжистый дуб.  Коренастая фигура, Впечатление чего-то ядреного, неизжившегося, не подвластного действию лет. Землистая сила. А вот ощущение, что что-то в этом монолите подточено. Подточена, быть может, и фантазия, творческая фантазия, которую писатель вынес из уральских хребтов.
      Он пытался пить умереннее, сдерживаться во что бы то ни стало. Но все же надо было приходить к нему с утра, чтобы застать его со свежей головой.
     И я выбрал такое утро, чтобы вручить Дмитрию Наркисовичу мою работу о нем.
     Мамин жил тогда на Пантелеймоновской улице, дом 15, вблизи Летнего сада, в своей новой семье, только что переехав сюда из Царского, где прожил шесть лет. Встретил он меня с той же приветливостью.
      -Добро пожаловать, Лев Максимович.
      Он ввел меня в кабинет, усадил в кресло у книжных шкафов, а сам сел в качалку.
      Это была небольшая комната. В ней кроме письменного стола, стояли книжные шкафы, кожаная мебель, картины на стенах. На полу — медвежья шкура. На столе — исписанные листы бумаги.
      -Вот... переехал из Царского.
      Прежде всего мне бросилась в глаза картина, изображавшая завод. Зубчатые вершины гор.
     -Это Денисов, молодой художник рисовал.
     -А что это за завод, Дмитрий Наркисович?
     -Это — завод, где я родился и вырос.
     -А это? - Уперся я взглядом в портрет, изображавший батюшку, служителя церкви.
     -Это — портрет моего отца.
     -О! Наркиса?
     -Как сейчас вижу его с бородой. Умер в 1878 г.
     Дмитрий Наркисович задымил своей трубкой, взял в руки мою статью. Я же, пользуясь близостью к книжным шкафам, стал оглядывать книги.
     -Интересно, что читает Мамин-Сибиряк? - Усмехнулся он. - Я все покупаю, что мне сподручно.
     Дмитрий Наркисович перелестал мою рукопись.
     -Вот сколько нацарапали... Теперь верю Николаю Константиновичу. Кто-то почитывает. Изучает меня, хотябы из студентов.
     -А может быть и любят...
     -Ну, кроме отца, кто меня любил?
     -А мать?
     -И мать, конечно. Она по сей день жива. Аленушка! - Позвал он.
     Вошла золотушная девочка.
     -Как спала, мое золотце? - Мамин нежно поцеловал ее. - Скажи там.
     Она вышла, и тот часже внесла поднос с кофе, к кофе сардины, ветчина, масло, хлеб деревенский, чудесный хлеб, отлично выпеченный. Он стал наливать мне кофе.
     Опять взял рукопись в руки.
     Вы не очень расхваливаете меня?
     -То есть?
      -Не думайте, что я хотел бы стоять на башке. Я знаю свое место. Я — бытописатель Приуральского края.
     -Вы, Дмитрий Наркисович, не просто подвели к нам Урал. Вы делаете то, чего не найдешь ни в каких этнографических трактатах, тех, что стоят у вас в шкафах. Вы раскрыли перед нами душу Урала, его мышление. Недаром Скабичевский ставит Вас в своей статье выше Золя.
     -То ныне, ранее Скабичевский иначе писал обо мне. То недооценивает, то переоценивает.
     Помолчал. Медлительно подымил.
     -Вот Бухарин в «Новом времени» уже изобличает меня в плагиате.
     -Ну, «Новое время»! И разве то, что ныне выходит из-под пера вашего — ну, хоть бы те же «Падающие звезды» - слабее,  бледнее давно прежнего, Дмитрий Наркисович?
     -Нет?
     -Нет и нет!
     -Вы думаете? Скажите мне свой адресок. - Он записал адрес.
     Так вот и начались мои встречи с Дмитрием Наркисовичем. То на дому, то в Вольно-экономическом обществе.
     И каждый раз выделялся он, не похожий на обычный тип писателя ни своими манерами, ни ухватками, ни словечками. Всегда сам по себе. Человек уральский, суровый, сумрачный, как его герои, выходцы из уральских углов и лесных дебрей.
     Уральские люди ведь особливые, потомки беглых людей, что убегали когда-то от преследований, которым приходилось стучаться в тайгу, кормиться зверем. Отсюда эти сказания Маминские о всяких искателях староруского склада, начиная с подвижников, бродяг, уральского типа.
     -Рукопись вашу прочту, Лев Максимович. Вы же заходите ко мне, - говорил мне Дмитрий Наркисович. - Обедаем мы в пять часов. Но лучьше пораньше, к завтраку — вот как сегодня.
     -Вы же по утрам, верно,  работаете, Дмитрий Наркисович.
     -Не откладывайте, не помешаете мне.
     Мне было глубоко интересно, что скажет о моей работе, в которую было вложено столько молодого прозрения, сам Дмитрий Наркисович. Но не успел я собраться к нему, как морозным солнечным утром услышал звонок в квартире, где я жил, а затем голосок моей квартирной хозяйки в передней. Спрашивали меня.
     Я приоткрыл двери, полагая, что кто-нибудь из товарищей. Каково же было мое изумление, когда я увидел перед собой Мамина-Сибиряка в запорошенной меховой шапке.
     -Дмитрий Наркисович! Дмитрий Наркисович! - Воскликал я.
     Я не знал куда его посадить. Какая радость! Я так высоко ставил этого вольного художника, у которого было так много верного, проницательно угаданного в том, чем я был захвачен в те дни.
На столе у меня кипел самовар. Сняв с себя шубу, он сел к окну.
     -Светленько живете Вы. - Сказал он.
     В самом деле, в оба окна било январское солнце. Я стал наливать ему чаю.
     -Вот хорошо, - сказал он. - Калачи теплые, сметана, охотничьи колбаски. Как мне это напоминает моего Пепку! Но мы так не жили в ту пору. Нет...
     -Скудно Вас встретил Петербург, Дмитрий Наркисович!
     -Приехал я без средств, когда кончил семинарию. Вас поддерживает семя?
     -Да.
     -А у меня это были годы авансов, конечно., копеечных. Какая это штука — недоедание, да еще в годы, когда организм крепнет, растет. С утра до вечера бегаешь по городу, думаешь о еде, а в кармане — пусто. А мне пришлось так биться десять лет.
     Он вынул из портфеля мою рукопись.
     -Я не привык, совсем не привык, знаете, к ласке. А ваша статья так согрета ласковым словом. Тепло, мой дорогой друг, пишете Вы о Мамине-Сибиряке. Ну, а я сам... хотел бы быть ласковым, не могу. Огрубел, хотя знаю — без ласкового слова никак нельзя в нашей жизни, где так мало ценят человека.
     Я опять стал наливать его стакан.
     -Нет, я ведь на минуточку. Вот что, батюшка, поедем со мной в «Вену». Заодно поговорим.
     Мне очень хотелось услышать, что он скажет, но я ждал Николая Михайловского, который собирался ко мне в это утро к чаю.
     Мамин заметил мои колебания.
     Ну, о чем задумались?
     Мы вышли и короткое время спустя, сидели уже в «Вене», на Морской. Вот Мамин дымит уже своей трубкой, заказал коньяк, кофе с закусочными прибавлениями.
     -Не понимаю, почему Михайловский отклонил Вашу статью обо мне. Ничего в ней марксистского не вижу.
      Я сидел против него. Он, как и тогда, в «Капернауме», пил бокал за бокалом, закусывая ветчиной, капустой, лимоном. За клонившимся уже организмом стоял человек цельной породы, крепкий, сильный, точно весь высеченный из камня. И как же было жаль, что злой недуг разъедает эту глыбу, проводит по ней трещины!
     В 1905 году Мамин поехал в Крым, а в 1902 г. вместе с Михайловским и Фидлером был на Кавказе. Поездки подняли настроение Дмитрия Наркисовича.
     -Люблю эти путешествия, - говорил он. Видел Чехова в Ялте.
     Вернувшись же, он вновь перебирается в Царское, воздух которого был так благотворен и для дочки, и для него самого.
     Я побывал у Мамина в Царском, застал его на воклазе за буфетной стойкой.
     -Дмитрий Наркисович! - Окликнул я его.
     -Вот и Вы, Лев Максимович! Как это хорошо.
     -А что?
     -Смотрите денек какой, день ранней осени. Давайте пойдем в парк.
     Мы так и сделали — отправились в Екатеринский парк с его прудами, его цветниками, выбрали уединенную скамейку под рослым деревом с птичьими гнездами.
     -Чудесно, - сказал я.
     -Нет, - ответил он, - все это не то, не Урал. Там красота — да и люди под масть природе. Крепкие, цельные! Конечно, хищник на хищнике, но гиганты!
     Опять приехал я, помнится, в осенний день, и, прежде чем выйти из вокзала, зашел в буфет, чтобы купить газету, и опять за одним из столиков увидел Дмитрия Наркисовича.
     -Лев Максимович! - В  свою очередь окликнул он меня. - Вы не ко мне ли?
     На столе было пиво, пирожки, рыба заливная. В зале стоял говор. Официанты, носильщики, посыльные с подносами, с кульками сновали то здесь, то там. Мамин по обыкновению дымил своей трубкой.
     -Я здесь теперь утешаюсь, - сказал он. - «Давыдка» - тю-тю, в прошлом.
     -Утешаетесь? -Переспросил я.
     -Ну, да — разве огорчений у нашего брата мало?
     Он был чем-то огорчен, расстроен.
     -Надо утихомирить сердце.
     -В чем дело, Дмитрий Наркисович?
     -Вот оно дело какое.
     Он вынул из портфеля книжку журнала «Мир Божий», где была напечатана статья профессора Аничкова о нем.
     -Вот... вот... читайте.
     Я уже был сотрудником «Мира Божьего» и «Образования» и статью уже читал. Статья действительно могла расстроить, возмутить. Она побивала рекорд во всем несправедливом, что сопровождало литературную дорогу Мамина-Сибиряка.
     В то время, как у Мамина все было в такой степени без схем, в полной обнаженности, таким светом изысканий облит крепкий сюжетный узел, и клубок событий, портретных зарисовок. В то время, как его романы представляли такую ценность для экономистов, социологов, историков, для Чупровых, для Ключевских, для Туган-Барановских — Аничков сводил на нет всю эту сочность, почвенность. Аничков уверял, что Мамин лишен воображения, творческой интуиции, что это, в лучшем случае, рассказчик, и то, он не столько рассказывает, сколько «пересказывает»
свои сюжеты, берет их из вторых рук.
     Правда, впоследствиии он говорил мне, что его оценка Мамина — незрелый промах. Но пока что он высокомерно «изрекал».
     «Вот, например, «Хлеб», - Уверял он. -  изображения в романе нет. Воображение осталось вялым. И немудрено, «Сухая пересказанность». Вот «Золото». Роман построен на анекдоте, на анекдоте на 400 страницах. Все из вторых рук. Та же предвзятая манера персказывать лишает значения «Приваловские миллионы». И тут и там не то, что отсутствие самостоятельного замысла, но и подлинного эпоса. Ничего Высокого.»
     В первый раз я видел Дмитрия Наркисовича в таком возбуждении. Я знал, что он сангвиник
по натуре, вспыльчив подчас до бешенства, но столь возмущенным я его  видел в первый раз.
     Я старался успокоить Дмитрия Наркисовича. Я сказал ему, что в одной из книжек «Образования», где я уже состоял членом редакции, будет статья о нем. Он усмехнулся.
      -Дело Ваших рук?
      -Нет.
     -Кто же другой вспомнит обо мне?
     -Найдется, Дмитрий Наркисович! Пока же ждем Вашего сотрудничества.
     Он стал дымить трубкой.
     -Вы уже уходите? Я так и не зазвал Вас к себе. Ну, будьте добры, дружище, приезжайте в воскресенье.  К завтраку. Приедете?
     В воскресенье я приехал.
     Когда я подъехал к дому, сидела девочка-подросток, скромно одетая. Это была Аленушка.
     -Доброе утро, Аленушка!
     Она встала.
     -Папа дома?
     -Он ждет, ждет. Папа! - Крикнула она. - Лев Максимович.
     Дмитрий Напкисович, ласковый и нежный вышел навстречу.
     -Пойдемте в сад, пока накрывают на стол.
     Грузный, отяжелевший, несмотря на свои пятьдесят лет с небольшим, он шалил с Аленкой, то настигая ее, то, будто ускользая из ее рук. Сквозь черты сквозили лишь ласковость, нежность натуры. Уж из этого можно заключить, как он любил свою дочку.
     -Хорошо у Вас, Дмитрий Наркисович, - говорил я. - Не  то, что каменные корпуса Петербурга.
Черные лестницы с кошками, туманные дни с унылыми свистками пароходов.
     Мы вошли в дом. Что мне бросилось в глаза прежде всего, это опрятность. Везде, начиная с передней и кончая кабинетом хозяина, все блестело. Ольга Францевна пригласила нас к столу. Но с лица Дмитрия Наркисовича уже сошло то выражение, которое было у него в саду. Держался он уже без шуток-прибауток. И Аленка была уже не та, что в саду. Там она была шаловливая. Здесь же подтянутая, вышколенная.
     Завтрак состоял из блинов, кофе и пирожков с грибной начинкой. Все было вкусно, хотя и не в обильных дозах. И ели мы, перекидываясь разговором без оживления, которое не выходило почему-то.
     Несмотря на то, что он был в своей семье, но, казалось, невесело было ему; здесь был он тот же бобыль, что за ресторанным столиком.
     Еще в петербурге Мамина все реже навещали. Михайловского, Южакова, Давыдовой уже не было в живых. А с ними он был ближе, чем с другими. Препятствием для общения стал его недуг. Хотя у него бывали и Батюшков, и Скобичевский, и Богданович, и Короленко, и Анненский, но более в дни рождения. Навещали его Фидлер, Жихаревы, Денисов, а то и местные люди — учителя гимназии, врачи, какие-то батюшки, но с ними встречался он более на вокзале. Ольга Францевна не рождена была для приемов, и Дмитрий Наркисович жил больше прошлым, чем настоящим.
     -Когда мне делается грустно, я уношусь мыслями в прошлое, - сказал как-то он.
     Он женат был трижды. Первая жена его, М.Я.Алексеева, была наиболее культурной из его жен. Прожили вместе десять лет. Для него эта женщина с некрасивым лицом оказалась находкой. Она обладала не только культурным зеркалом, но и литературным вкусом. Она подготовляла ему черновые, вносила поправки, с которыми Дмитрий Наркисович всегда считался. Она была другом, играла ему ноктюрны в длинные, ненастные вечера.
     Но Мамин был художественной натурой. Женился он все же не по любви. И вдруг случилось то, что должно было случиться. Вдруг налетела  любовь, настоящая любовь, наполнила его вся, как стихия природы. Это была М.М.Абрамова. Больно было Дмитрию Наркисовичу разорвать с Марией Якимовной, даже поставить ее в известность о создавшемся конфликте.
     -Десять лет мы шли с тобой рука об руку, - сказал он ей. - Но бывают чувства. Это сильнее меня.
     Она печально выслушала его.
     -Что ж … Не хочу мешать. Будь счастлив с другой.
     Счастлив... Но кому любовь приносит счастье?
     Мария Морицевна готовилась стать матерью. Ребенок должен был явиться преждевременно. Пришлось прибегнуть к операции. Оказалось, что вопрос стал о жизни матери, или ребенка. Такой диагноз поставил акушер. И вот любовь закончилась печально. Мать умерла. Ребенок остался жить, хотя и с повреждениями для физического и духовного развития. Аленка явилась на свет при специфических условиях. То, что нависло над жизнью Мамина, сказалось и здесь. Эта бледная, с русалочьими глазами девочка родилась дефективной.
     Она страдала плаской святого Витта. Личико ее вдруг искажалось такими гримассами, подергиваниями, что становилось страшно за ее жизнь. Напряжением воли можно было как будто задержать это искажение лица. Но все же болезнь брала свое. Пляска святого Витта отравляла Аленке жизнь, заставляла уходить в себя, избегать подруг, забываться в мире воображения.
     Аленка переполнила чашу неудач, которую преподнесла Мамину жизнь, а А.А.Давыдова — издательница «Мира Божьено», с которой сблизился в тот момент Дмитрий Наркисович, поручила Аленку О.Ф.Гувале, жившей у Давыдовых. Но нянька, кухарка, бонна  не ладили между собой. Начался немалый  кавардак в доме. То и дело пропадали домашние вещи. К тому же бессемейная жизнь была не в натуре писателя, особенно теперь, когда у него была уже Аленушка. И вот он решается, по совету той же Давыдовой, жениться на Ольге Францевне.
      Аленушке становилось все хуже. До двенадцати лет врачи не могли сказать, выживет ли она
со своими повреждениями или нет. От того-то Дмитрий Наркисович — по совету специалистов — и перебирается во второй раз в Царское вместе с Ольгой Францевной. Здоровое местоположение  - вблизи с городом Пулково с его обсерваторией — весь в садах, парках городок этот как нельзя лучше отразился на дефективной девочке.
     Присматриваясь к Мамину, я составлял себе представление о его личности. Он на вид безразличен — со своей трубкой во рту - безразличен, как его герои. Но это наружное безразличие. На самом деле он не холодной крови.
     В глубине души его запасы радости, даже нежности. Недаром размах страстей, уральских страстей, и тихий лепет детства одинаково ему сродни, он в плену своего темперамента, но этот темперамент упрятан в подполье его уральской души.
     Мамина считали неудачником. Это его судьба. Одним жизнь — скатертью дорога, другим все загороженно волчьими ямами. Вот  и  он «не вспыхнул успехом», как говорил он сам. Его не  интервьюировали, не снимали иллюстрированные издания. Около его произведений не создавалось горячки. Чехов, Короленко, Горький проходили в Академию наук мимо его.
     Хотя его чтили, читали, книги его не залеживались на полках — особенно в провинции — все же его не замечали как-то. У него не было «большой публики», и он избегал говорить о себе, о своих произведениях. Он не носился со своим Я, но жалоба писателя раз и навсегда засела в глубине его столь одаренной души. И от этой несправедливости, от этих волчьих ям, он не раз искал утешения.
     Всем, как-то всем выделялся он из круга писателей, среди которых жил в Петербурге. В нем
не было нетерпимости, «несгибаемости», от чего круг его связей был так разношерстен, начиная от старообрядцев, консерваторов, обывателей и кончая народниками, толстовцами, марксистами типа П.Ф. Якубовича, Б.И.Засулич. Он был, конечно, литератор, только литератор. Он был весь в литературе потому, что здесь ему легче было оберегать свою независимость, которую он впитал вместе с Уралом, вместе с молоком матери. А он весь от Урала и ростом, и сложением, и складом чувств и мышления.
     От него так и несло столетними лесами, кристальными озерами, горными вершинами Урала. Исходив его с ружьем, изъездив его верхом, исколесив в лодках и барках, он до могилы был с Уралом, хотя вторую половину жизни прожил в столице.
     Детское, юношеское залегло в его душе - это древнее неутраченное чувство природы, зверя, человека, то, что было так цепко в людях старого склада: у охотников, бурлаков, молитвенников, ушедших в леса, в горы. Недаром он всегда равный самому себе. Так любил все коренное, натуральное и такое нерасположение питал к пафосу, эффектам, декламации, театральным чувствам.
     Он бывал в литературном фонде, на редакционных журфиксах, легко сходясь с людьми. Друзей у него не было. Он был сдержан лишь с теми, кого мало знал, но с прителями был общителен, доброжелателен.
     Правда, бывал резок, и когда одобрял, и когда не одобрял. Его остроты подчас задевали. Со Скабичевским был ядовит, несмотря на то, что тот ставил его выше Золя; Введенского чуть не побил. Но то, чего другому не простили бы, у него  сходило с рук в силу его склада чувств и мышления.
     Расчеты почти не существовали для него. За гонорары он не торговался, авансов не брал подобно Андрееву, Куприну, Арцыбашеву, частенько дарил свои произведения даже таким изданиям, как «Мир Божий». Никто не сделал столько для этого журнала пока он не стал на ноги. Но жил он хорошо. Романы, сборники его расходились бойко — издание за изданием. Он, бывало, острил, что «Хлеб» его не кормит, «Золото» не попадает в карман. Одни детские издания, издаваемые Тихомировым, обеспечивали его потребности, его существование с Ольгой Францевной и Аленкой.
     Как-то осенью приехал ко мне Дмитрий Наркисович. Я жил уже в Лесном и не зазывал его ибо он был плох для таких передвижений. Но вот он — цвет лица серый, глаза тусклые.
     -Захотелось Вас повидать, Лев Максимович.
     Заехал в писчебумажный магазин утром. Он ведь так любит писчебумажные принадлежности, покупает их лишь в лучших магазинах.
     -Ну, вот и пришло в голову, хоть Вы меня и не звали.
     Я уже был женат, жил собственным домом с тенистым садом. Он ходил из комнаты в комнату, хозяйским оком оглядывая дом, службы, сад. Все ему нравилось. Стены, двери дубовые! Все морозы и холода к монахам. Он взглянул на жену и присел к ней в гостиной, у открытой двери на балкон. Солнце еще светило, хотя сад стоял уже голый, как несколько дней назад, когда я был у него.
     -Я Вам привез свои «Аленушкины сказки», - сказал он ей и вынул книгу из портфеля и сделал надпись: «Марии Францевне ради первого свидания от Мамина-Сибиряка». Это было , сколько мне помнится, семнадцатое издание Д.И.Тихомирова.
      -Вы, наверное, не знаете моих сказок, - говорил Дмитрий Наркисович. - Ведь у Вас нет детей.
     -Кто же их не знает, - улыбнулась жена. - Это же как ключевая вода.
     Эта детская литература стояла особняком от основного русла его писаний. Но все же это была большая литература. Как в свой кабинет, входил он в детскую душу, бросал в нее семена, которые потом так плодотворно всходили. Что у нас было для детей, кроме Кота-Мурлыки Гарина-Михайловского? Это была наша детская гордость. «Аленушкиным сказкам» равных не было. Так они были поэтичны, хорошо иллюстрированы. Елизавета Морицевна, сестра Марии Морицевны, жена  А.И.Куприна, говорила мне, что одно время она иллюстрировала Маминские сказки. Жена любила детей и нежным взглядом ласкала книгу.
     -Семнадцатое издание, - сказала она. -Давно ли она вышла первым?
      -Я раньше не думал о детском творчестве, но вот родилась Аленка, и появились «Аленушкины сказки», - отвечал он. - Я рад, что вы знаете мои сказки.
     -Как же... я не раз наблюдала, как их читают дети. Как даны для  детей эти леса, горы, реки! Как выписаны животные, как изображена душа каждого в детском аспекте!
     -Над выработкой пейзажа я потрудился.
     Он не учился выписывать природу у писателей, хотя бы у величайших. Нет, он учился у Урала, когда вдоль и поперек исходил его с ружьем, изъездил на коне. Затем — у художников. Только здесь он понял, насколько пейзажисты Левитан, Куинджи обогнали Тургенева, Толстого, Гончарова в описании природы. Вот, где сумерки и рассветы, северные леса, разливы рек... Это вот отразилось на его сказках. Наблюдательный талант!
     -Вы Аленушке читаете свои сказки? - Спрашивает  жена.
     -Каждый вечер, когда укладываю спать ее. Это ты, папа, все сочиняешь, - говорит она мне.
     Ведь не будь Аленки, этих сказок не было бы. Давно это было. Ехал он из Петербурга в Москву. Было так тоскливо на душе, и вышел он со своей трубочкой на площадку вагона. Вспомнил,  жена умирая сказала ему: «Смотри, Митя, береги нашу девочку, работай для нее.» Что он мог дать Аленушке? Отсюда вот и эти сказки. Они выливались чаще всего у постельки девочки.
     Дмитрий Наркисович встал, взялся за портфель.
     -Дмитрий Наркисович, а позавтракать с нами? - Попросила жена.
     -В другой раз. Теперь я дорогу к вам знаю.
     -Нет, мы вас не отпустим. Такой редкий гость у нас.
     Он заколебался.
     -Боюсь застрять у вас, я чувствую некоторую усталость. Я не совсем здоров, Лев Максимович
В голове моей день и ночь бродят дурные мысли.
      -Я Вас провожу на вокзал.
      -Тогда я откушаю с вами.
      На столе уже стояло все, что Дмитрий Наркисович любил.
      Но когда я усадил его на извозчика, он скис. Стал чего-то рассказывать про отца, про сугробы снега, зимние поездки в санях.
     И вдруг уснул и стал похож на покойника.
     Однажды холодным зимним утром столкнулся я с Маминым в трамвае, шедшим к Никольскому кладбищу. Я поздоровался с ним.
     -Куда это, Дмитрий Наркисович?
      -Куда? На Никольское... Там же похоронена моя Мария Морицевна.
      Я этого не знал. Лицо его точно обрюзгло. Рука дрожала, когда он здоровался со мной.
      -Лев Максимович, Вы не проводите меня? Я проснулся после полуночи и всю ночь сидел, не смыкая глаз.
     -С радостью, Дмитрий Наркисович. А что с Вами?
     -У меня какое-то предчуствие. Может быть Вы спешите куда?
     -Дело не волк, в лес не убежит.
     Он заглянул в окошко. До кладбища было неблизко.
     -Вот  похоронил я ее, - заговорил  он вдруг со мно на тему, которой до сих пор не затрагивал -     Сколько лет, как похоронил, а острота чувств не слабеет. Надо думать, что большая эта тоска умрет со мной.
      Он был взволнован, глаза были влажны.
      -А вот Ольга, Ольга... портрет ее куда-то убрала. Даже Лизу — сестру Марии Морицевны — выжила из дома. А кто же так любил Аленушку, как Лиза?
     Мы вышли из вагона и пошли по мосткам между памятниками. Летом здесь все утопало в зелени, носились птицы с куста на куст. Теперь могилы, ограды были усыпаны снегом, и печалью веяло от мест вечного успокоения.
     -Холодно лежать Марусе в земле сырой. Снега. Метели свистят.
     Мы стояли над могилой Марии Морицевны. Он перекрестился, постоял, вынул трубочку. Мы опустились на скамеечку, которая была около.
     -Как я любил ее. Но вот, что остается от того, что мы любим. Кости, и то сомнительно.
                «Их моют дожди, засыпает их пыль,
                И ветер волнует над ними ковыль.»
      Дмитрий Наркисович курил, и отрывисто звучал его голос.
      -Пройдет немного времени, и сам я лягу рядом с ней. Меня забудут, как и ее. Забудут наши лица, наши голоса, наши писания. Кому вспомнить? Иногда просыпаюсь ночью, и мне кажется, что я уже иду ко дну. Но я не боюсь. Моя загробная жизнь рядом с Марусей. Опять соединимся.
     -Верите Вы в это?
     -Нет, но когда думаю о Марусе, все надежды мои там, за гробом. Я Пасху встречаю около нее. С ней первой христосуюсь
     В книжке «Образование» была уже напечатана статья о нем, и довольно давно. Книжка оказалась со мной. Я подал ее Дмитрию Наркисовичу. Он взял меня за руку.
     -Вы хороший.
     Но о книге забыл тотчас.
     -Ведь как не везет мне, - указал он на могилу. - Несчастно рожденный. Меня так мало любили. Правда, первая жена, но то ведь был друг мне...
     Он поднялся, сосредоточенно перекрестился, помолчал, и мы побрели мостками назад.
     Он шел, слегка прихрамывая, словно тело его потеряло твердость. Голова опущена, спина согнута.
     Я точно не узнавал его движений.
     Мамин стал очень мнителен.
     Стоило лопнуть у него глазному сосудику, чтобы ему уже казалось, что он теряет зрение; почувствовать неловкость в руке или ноге, чтобы твердить, что у него отнимается рука или нога. Тогда его переполняло уныние, похожее на предчувствие.
     Но что особенно бросалось в нем в глаза — это забывчивость. Точно иссякла память. Казалось, порой он не отдает себе отчет, когда что имело место.
     Мамин был весь в предчувствиях, и смерть, каждая смерть сверстника, с которым было связано прошлое, не выходила у него из сердца, из головы.
     -Боже мой, Боже мой, - силился он затаить в себе вздох, - это что-то роковое.
     -Что, Дмитрий Наркисович? - Спрашиваю я.
     -Пушкин, Лермонтов, Гаршин, Помяловский... Все это до тридцати, сорока лет не доплелось. И вот Антон Павлович! Какое сердце, какой талант! Ведь этот на гроши учился, как и я. А какая сила нашего времени. Не то, что мы.
     За четыре года до своей кончины Дмитрий Наркисович решил вернуться в Петербург.
     Его все менее навещали в Царском. Полузабытый, он доживал свой век в семейном кругу. Но Аленушка вышла из критического возраста. Сам же Дмитрий Наркисович все более катился по наклонной плоскости. Было ясно, что надо было жить поближе к врачам и Мамин переехал в Петербург, поселившись на Верейской улице.
     Врачи дали ему предостережение, но, то и дело, встречал я его, нетвердой походкой шествующего куда-нибудь, как ни оберегала его Ольга Францевна.
     Куда девать часы? - Жаловался он. - Последние годы кажутся мне длиннее всей жизни. До жути примелькнется день, а ночи длинные, длинные.
     Болел он смертельно два раза за свою жизнь. Один раз, плывя на полубаке, - это было еще в ранней юности — он простудился, схватил плеврит. Долго пролежал пластом. Другой раз студентом у Самсониевского моста, где он жил тогда. Чрезмерная беготня репортера, дурное питание. Лежал, как и в тот раз, пластом. Чужие люди приносили ему хлеб пеклеванный.
     Теперь Дмитрий Наркисович от сидячей жизни пополнел, глаза стали выпуклые.
      Близост конца особенно бросалась мне в глаза в один из моих приездов в Павловск. У Мамина были гости: Глинский, Жихарев, Фидлев. Он радовался солнечному дню, вестям, Аленке. Но вдруг как-то за столом смяк, опустил голову, стал недвижим. Все смотрели на него.
      Было ясно. Долго не прожить Дмитрию наркисовичу. И то, что должно было случиться, случилось.
      Мамин любил музыку и летом появился на павловских концертах. Стоял августовский день. Он сидел со своей Аленушкой в креслах. Оркестр исполнял «1812 г.» Чайковского. Вещь, которую Мамин так любил. Вдруг левая часть лица омертвела. Один глаз закрылся. Судороги в бровях. Теперь он лежал в кабинете, превращенном в спальню. Бесшумно двигалась Ольга Францевна, поднося ему лекарства. Однотонно тикали часы. Я пришел навестить больного.
     Он лежал, покрытый белым одеялом. Весь организм томился в жару. Глаза смотрели безжизненно, нос заострился, рот был полуоткрыт. Говорить ему было запрещено. Он медленно умирал.
     Я стоял у гроба и на память приходили слова:
                Его посевов не заглохнет нива,
                Как ни темнит его туманный день,
                Как ни глушит бурьян его ревниво,
                Недаром было звонкое огниво
                В былые дни — его талант — кремень.
     Мир праху твоему, дуб русской литературы, мир праху твоему, писатель столь многострадальный, дорогой мне человек, Дмитрий Наркисович!


Рецензии
Нашла здесь много интересного.
Спасибо за представленные материалы.

Марина Некрасова 3   28.04.2014 08:37     Заявить о нарушении
Спасибо.
Заходите еще.

Леонид Пауди   28.04.2014 14:37   Заявить о нарушении