Под небом Питера, часть первая

Питерские прогулки (часть первая)
(повесть)

«Я ушел гулять по городу…»
Последняя запись в дневнике драматурга Е.Шварца

Севка прожил до тринадцати с половиной лет, не подозревая, как он несчастен. Вроде бы у него было все, что полагается человеку: мать и отец, младший брат – упитанный вредный Ленька, две бабушки, тетка по материнской линии – громкоголосая и краснолицая Ольга, двоюродная сестра-плакса и дискусы в столитровом аквариуме. Еще у Севки была своя двадцатиметровая комната, пусть и заваленная наполовину хламом, до которого у матери много лет не доходили руки, но все же! И в родительской комнате стоял компьютер. Отец требовал, чтобы сын играл не больше часа в день и исключительно под его присмотром, но поскольку и он, и мать пропадали на работе даже в выходные, Севка легко обходил отцовское требование. Еще у Севки еще был крутой мобильный телефон, который ему подарили на день рождения, и по ночам он чатился под одеялом, прислушиваясь к звукам из-за двери.
Родители работали юристами. Компьютерный стол в их комнате был захламлен документами. Рабочие папки валялись также на кухне, на холодильнике и микроволновке, и даже в коридоре, у розана, который все никак не мог помереть, хотя мать ждала, что он засохнет и его можно будет с чистой совестью снести на помойку. Впрочем, розан засохший по-прежнему стоял бы в углу и пылился, забытый всеми, – мать не располагала ни талантами домохозяйки, ни желанием вести дом. И от того жизнь в Севкиной семье была неряшливой и беспорядочной.
Если матери предстояли особенно важные переговоры с высокопоставленными клиентами, то она вставала часов в пять, чтобы отыскать в развале чистую блузку и колготки. Потом искала утюг, еще полчаса – гладильную доску. За это время успевала потерять отложенные вещи. Потом приходила очередь косметички. Не могла вспомнить, куда бросила любимую помаду или тушь для ресниц. Злилась, орала.
Отец был хитрее и держал в шкафу полку, куда складывал свою одежду. Он всегда знал, где лежат его документы. С высоты своего положения чистюли и аккуратиста посмеивался над матерью. Ту буквально начинало трясти от раздражения. Утренние скандалы были неотъемлемой частью жизни.
На лето детей забирала бабушка Надя, имевшая небольшой домик в Сестрорецке. Севке и Леньке там было хорошо. Во-первых, бабушка не ленилась готовить и делала это хорошо, так что ребята отъедались за три месяца. Во-вторых, в домике было чисто, а самое главное – тихо. Под присмотром бабушки Нади успокаивалась даже мать, изредка приезжавшая на выходные. Севка подозревал, что не тоска по детям приводила ее в Сестрорецк, а желание того уюта и покоя, которые она не могла создать в своем доме.
Отец тоже приезжал. Но Севка его немного сторонился. Потому что у отца имелась странная манера цепляться к старшему сыну по мелочам и портить настроение. Отец был убежден, что Севка растет «кисейной барышней», и в свободные минуты занимался мужским воспитанием, которое заключалось обычно в том, чтобы затеять возню, перераставшую в потасовку. Случалось, отец играя заламывал Севке руку и требовал, чтобы тот не плакал. Но сын не выдерживал, слезы сами начинали катиться из глаз, но не столько от боли, сколько от обиды и горького, до тошноты ощущения беспомощности. На помощь прибегала бабушка Надя с кухонным полотенцем, закрученным жгутом. Когда отец уезжал, в бревенчатом домике воцарялся привычный мир.
В общем, жизнь Севки была вполне обычной. До того дня, когда в доме не появилась одна гостья.
Вообще гостей в семье хватало. Мать и отец, в юности заядлые туристы, исколесили всю страну, и в каждом городе у них был друг или приятель, на худой конец, знакомый знакомого, у которого можно было поесть и переночевать. В ответ родители радушно распахивали двери собственной питерской квартиры на Литейном: потолки четыре с лишним метра, огромная кухня, три комнаты, куда можно вместить хоть целый фестиваль бардов.
Гости приезжали на день, неделю и даже месяц, жили своей жизнью. Куда-то уходили по делам, вечерами сидели с родителями на кухне, много курили, заталкивая бычки в банку из-под кофе, пили вино или водку, закусывали нехитрой снедью, а потом пели под гитару хором или по одиночке.
Детей на кухню не звали. Мать раскладывала по одноразовым тарелкам наспех слепленные бутерброды и выпроваживала отпрысков в комнаты:
- Нечего слушать взрослые разговоры.
Но Севка, влекомый гулом голосов на кухне, перекладывал подушку на кровати ко входу и засыпал, впитывая манящие звуки из-за приоткрытой двери.
Они с братом привыкли, что гости обычно не обращают на них внимания: изредка сунут шоколадку, спросят, как дела в школе, похлопают по плечу - и довольно.
Но однажды ранним сентябрьским утром, когда Севка, не выспавшийся и злой, собирал портфель в школу, в квартиру вошла рыжеволосая женщина в джинсовом костюме с дорожной сумкой за плечами. Перецеловалась-наобнималась с родителями, потрепала по голове Леньку и вдруг протянула Севке узкую руку:
- Привет! Я Дина.
Севка растерялся, но потом с солидным видом ответил на рукопожатие. Женщина засмеялась, показывая белые ровные зубы, и в уголках ее серых глаз собрались мелкие морщинки.
- Чай будешь? – радостно спросила мать.
- Лучше кофе. Если помнишь, я кофеманка, - призналась Дина.
- На кухне все найдешь. Я уже опаздываю. Держи ключи.
Мать бросила гостье связку ключей в красном футляре, Дина поймала ее одной рукой и озорно подмигнула зазевавшемуся в дверях Севке. Отец, заметивший старшего сына, тут же отвесил ему подзатыльник:
- Опять опоздаешь на уроки, лоботряс! Шевели конечностями!
Между бровями гостьи пролегла жесткая складка.
Дина была не похожей на тех гостей, что обычно приезжали в их дом. Сначала Севка не мог понять, что в ней не так, как в других, а потом увидел: да она же ведет себя, как девчонка. Хорошая такая девчонка, настоящая. И только эти, едва заметные, морщинки вокруг глаз да вертикальная складка, рассекавшая переносицу между бровями, выдавали ее взрослость.
Поселили Дину в родительской комнате. Черный надувной матрас, видавший виды спальник да тощая подушка в ситцевой наволочке – вот и все изыски.
После школы Севка несся домой, не разбирая дороги. Он хотел войти в квартиру и сказать:
- Я умею варить отличный кофе, тетя Дина!
Он в самом деле умел варить кофе – в одном из походов его научил кто-то из отцовских друзей. Но дома все пили чай, и умение Севки никому не пригождалось.
Дины дома не было. И Севке сразу стало скучно. Он сел на табуретку на кухне, засунул за щеку кусок подсохшего с вечера сыра и лениво принялся болтать ложкой в бокале с крепким чаем, размешивая сахар. Часы как будто замерли.
Пошел дождь, и все вокруг стало серым и унылым.
А потом в замке повернулся ключ, и Севка бросился в коридор. Продрогшая усталая Дина, забывшая дома зонт, села на банкетку в прихожей и принялась расшнуровывать мокрые кроссовки.
- Тетя Дина, хотите я вам кофе сварю? – закричал Севка и тут же покраснел. Он не собирался радостно прыгать перед гостьей, как вислоухий щенок при виде хозяйки. Он хотел быть серьезным и важным, как полагается пацану его возраста, но почему-то не сумел.
- Отставить «тетю Дину»! – засмеялась гостья. – Просто Дина и на «ты», договорились? А кофе будет в самый раз!
Она пошла в ванную за полотенцем, искала его несколько минут в куче белья, сваленного на стиральную машинку, потом поставила кроссовки сушиться на батарею. Она разрумянилась, согревшись, и глаза ее, серые, как питерское небо, заблестели.
- Ты что-нибудь ел, орел? – спросила Дина.
- Сыр.
- Тогда надо приготовить какую-нибудь шнягу.
«Шнягой» оказался омлет с помидорами, жареным луком и зеленым горошком. Дина занималась домашними делами так, будто всю жизнь прожила в их квартире. И Севке стало необыкновенно уютно на огромной запущенной кухне. Он следил одним глазом за кофе на плите, а другим за Диной: как неторопливо она моет посуду, повесив на плечо мятое кухонное полотенце, взбивает омлет, режет овощи, отмывает обеденный стол, заляпанный жиром и обильно посыпанный пеплом. От нее струилась необыкновенная, умиротворяющая тишина.
Дождь закончился. Небо на несколько минут расступилось, и в кухонное окно засочилось скупое северное солнце.
Хлопнула дверь – пришел из секции Ленька. Швырнул на пол куртку, наподдал рюкзаку с учебниками.
- Чувствуется, день удался, - Дина вышла из кухни и, скрестив под грудью руки, насмешливо смотрела на мальчишку. – Давай: куртку на вешалку, рюкзак в комнату, мыть руки и есть.
Она и говорила странно, отметил Севка. Не приказывает, а словно советует. И ее советов хочется слушаться.
И Ленька послушался. Доел омлет, напился горячего чаю с бутербродом.
- А ты что сидишь, друг мой сердечный? – Дина снова встала к раковине, зажурчала вода, замелькали тонкие кисти рук в пене. – Переодеваться и делать уроки. А то ничего не успеем.
- Что не успеем?
- Ничего не успеем, - загадочно ответила Дина.
Севка, заинтригованный, бросился в свою комнату. Он был готов махом одолеть противные домашние задания, но сразу споткнулся о геометрию и привычно заскучал. Погрыз минут пять шариковую ручку, измазался пастой и, с досадой отбросив тетрадь, уставился в окно.
- Севка, препятствия надо преодолевать, - Дина вошла в комнату, пододвинула к столу табуретку, присела. – Давай сюда учебник…
С Севкой никто никогда не делал уроки. Он оторопел, но не возражал. Дина задумчиво почесала в затылке карандашом, отлистала несколько страниц учебника по геометрии назад, походила по комнате энергичным шагом, а потом стала объяснять, как можно решить задачу.
Тут же в комнате нарисовался Ленька с английским. Обычно сам справлялся, хоть и на тройку, а сегодня прикинулся дурачком. Тоже захотел помощи Дины.
Потом она перезванивалась с кем-то, о чем-то договаривалась, чертила на листке бумаги замысловатые виньетки. И вдруг, опомнившись:
- Севка! Мы опаздываем!
И бегом-бегом собираться. Куда? Дина не сказала.
Ехали на метро. Шли пешком. Вынырнули из подворотни на широкую улицу, прямо перед зданием с белыми колоннами. Театр. Севка скис: еще этого ему не хватало!
Но Дина проскочила мимо центрального входа, где какой-то мужичок клянчил лишний билетик, открыла тяжелую дубовую дверь с табличкой «служебный вход», Севка шмыгнул следом и оказался перед ступеньками и стеклянной будкой с охранником.
И в следующую секунду из-за этой будки уже выплыла гордым фрегатом изящная, как резная шкатулка, женщина в роскошном платье с кринолином, ниткой жемчуга на открытой тонкой шее, высоком белоснежном парике, черной мушкой над уголком ярко накрашенных губ. Пахнуло пряной пудрой и томными духами. Севка от изумления открыл рот. Он быстро разглядел, что кружева на платье – накрахмаленная до хруста марля, а золотая вышивка – роспись красками, но выглядела женщина ослепительно.
- Дина, миленькая! – женщина бросилась на шею подруге, охранник посторонился. После жарких объятий женщина потрепала по волосам мальчика:
- Это кто с тобой? Юный паж?
- Это Севка, мой друг, - засмеялась Дина. – А это Аннета. Прима театра.
- Брось, брось! Какая прима! Прима у нас Большакова, и хотя она стареет, перешла в другую возрастную категорию, но своих позиций не сдает. Да пойдемте же!
Аннета схватила за руку Севу и потащила за собой куда-то по коридорам, выкрашенным в унылый оливковый цвет, со множеством дверей. Мелькали женщины в кринолинах, откуда-то доносились печальные звуки скрипки, выныривали из полутьмы мужчины в рабочих комбинезонах. Навстречу стремительно прошагал дирижер в белоснежной манишке и ладном фраке, длинноносый, похожий на грача. Севка оглядывался по сторонам, ловил звуки, запахи, движения, и ему казалось, будто находится в другом мире, другой эпохе, и готов был сам себя ущипнуть, чтобы убедиться – не сон!
Несколько поворотов, яркий свет, и оказалось, что Аннета вывела их к зрительному залу со служебной стороны. Передала пожилой женщине в строгом синем костюме – администратору. И та усадила гостей на лучшие места – восьмой ряд, центр. Отсюда сцена была как на ладони, головы впереди сидящих не мешали.
- А что мы будем смотреть, Дина?
- Мольера. Слышал о таком?
- Я вообще театр не очень, - признался Севка. – Вот кино бы! Боевик!
Дина тихо рассмеялась.
Но, в общем, было ничего. Правда, Севка половины истории не понял. Зал смеялся, и было немного обидно: они понимают, а я нет? Но зато все эти люди, собравшиеся в зале, - просто люди. А он сидит в ряду для важных гостей, для приглашенных. И знает, что вот эта красивая женщина в ослепительном наряде – Аннета. После спектакля все уйдут, а они сядут в гримерке (звучит-то как!) и будут говорить. Севка даже не заметил, как выпрямился в кресле. Спина ровная, никакого желания крутиться. И если чуть повернуть голову, то увидишь профиль Дины. Она захвачена историей, игрой актеров, смеется и аплодирует. На поклоне Аннета отправила им воздушный поцелуй. Может быть, кто-то из зрителей подумал, что это ему, но Севка знал: это им с Диной!
Как же томительно и сладко пахло на служебной половине! Актеры переоделись, сняли грим, превратились в обычных людей (встретишь на улице – мимо пройдешь), стали расходиться-разъезжаться по домам. У некоторых – цветы в руках. У того, кто играл Тартюфа, - даже несколько букетов. И сам он в жизни вполне приятный мужик, хотя на сцене приторный, нехороший.
Аннета была уже в джинсах в обтяжку и полосатом свитерочке. Мушки на щеке нет и в помине. Длинные темные волосы забраны простеньким «крабиком» в хвост. Заварила чай, достала из тумбочки рассыпчатое печенье, два мутных бокала на тонких ножках и початую бутылку вермута:
- Выпьем, что ли, за встречу?
- Только немножко, солнышко. Множко мне уже нельзя. Старею…
Рассмеялись, будто шутка удачная. Дрогнули.
- Ну и как ты, в своем глухом медвежьем углу?
- Ничего. Работа есть. Иногда режиссеры приличные приезжают.
- Что играешь?
- Елену Андреевну в «Дяде Ване».
- Твоя роль! Холодная красавица, пикантная такая, ленивая… Все еще замужем?
- Разошлись года два тому назад.
- Что так?
- Встретил другую. Жил на два дома. У меня – свежие рубашки и чистые носки, у нее – страсть, новые ощущения, избавление от комплексов.
- Актриса?
- Актриса. Была подругой.
- Старая история, – вздохнула Аннета. – Больно?
- Уже нет.
- А дочка?
Севка, навостривший уши и жадно ловящий каждое слово, чуть не подскочил в продавленном кресле:
- Как дочка? Дина, у тебя есть дочка?
- Скоро пятнадцать исполнится. Ростом – с меня, туфли – тридцать девятый размер. Много понтов, дурного настроения. Но голова светлая. Приличным человеком вырастет.
- А она как развод пережила? – полюбопытствовала Аннета.
- Я, когда узнала об этом романе, по полу каталась дома, волосы на себе рвала. Жизнь кончилась. Я же его любила! Вот только он один и был для меня на белом свете. А тут – ножом в спину. И с кем! Вероника час мои вопли послушала, потом вошла, платок мокрый в руки сунула и сказала: «Хватит пугать соседей. Вставай. Надо жить!»
- Умная девочка.
- Умная, - согласилась Дина.
- Квартиру-то хоть дали?
- Купили. Влезли в кредит. Лет пять на хлебе и воде сидели. Веришь, трусы себе штопала! Ему новые покупала, а себе – штопала. А он потом сказал: «Что ж ты себя запустила?»
- Скотина…
- Просто – мужчина. Хорошо еще, что я не продала квартиру матери, чтобы этот ипотечный кредит погасить. Сейчас сидела бы голая и босая.
- И что теперь?
- Ну а как ты однокомнатную квартиру на три доли разрежешь? Он уехал с подругой в Москву, мотается по халтурам да антрепризам. Правда, на Веронику денег дает, не скупится. А дальше видно будет.
- А ты в Питер перебирайся, - предложила Аннета. – Такую актрису с руками-ногами оторвут.
- Мы, кажется, опоздали, - засмеялась Дина.
- С ума сошла? Ну сколько тебе? Тридцать пять? Это что, возраст?
- Да причем тут возраст!
- А что тебя держит в этом гребаном Сарове?
- Друзья. Хорошие друзья. Надежные, верные. И дочь там хорошо растить. Спокойный город, тихий, пусть даже за колючкой.
- Почему за колючкой? – оторопел Севка.
- Да потому что город закрытый. Российский федеральный ядерный центр. Слышал о таком?
Севка залился краской.
Аннета громко захохотала:
- Вот так друг! Ничего про Дину-то и не знает!
- А мы только сегодня познакомились, - оправдался Севка.
- Ну, это в ее стиле: утром познакомились – к вечеру друзья.
- Не смущай молодого человека.
- А человека родители не спохватятся?
- Я им записку оставила. И смс уже сбросила.
- Ну, тогда еще по одной…
Разговор плавно перешел на однокурсников: этот служит в омском театре, а тот вернулся в Питер, одни развелись, другие сошлись, Тишкин спился, а ведь хорошим парнем был… Горячо обсудили последний спектакль какого-то Фоменко. Аннета, томно закатив глаза к облупившемуся потолку гримерки, поведала о своем головокружительном романе с та-аким человеком! Да вы его знаете. Только, понимаешь, никому не полслова – папарацци достанут.
Севка по-свойски обустроился в кресле, подобрав под себя ноги (правый носок с дыркой). Шумно пил чай. Оглядывался: много фотографий в разнокалиберных рамках, на столах – высоченные парики, обсыпанные то ли пудрой, то ли мукой. Стоптанные балетки под расшатанным стулом. На стенах – афиши с автографами и шутливыми поздравлениями с премьерой.
Было тепло и уютно. И не хотелось уходить от румяной Аннеты, пахнущей жасмином, от этих волшебных париков, от вешалок с парчовыми платьями. Севка уже потерял нить разговора и только таращил на женщин глаза, изображая таким образом активное слушание.
Но все-таки пришлось расставаться. С Аннетой простились на перекрестке. Она по-матерински поцеловала Севку в лоб и, смеясь, стерла следы розовой помады. Ушла, цокая каблучками по мокрому асфальту, слегка пританцовывая. Обернулась – замахала рукой…
Возле дома зашли в круглосуточный магазин. Дина купила бутылку хорошего вина, пакет креветок. Угостила Севку чипсами. Тот сначала отказался:
- Мне родители не разрешают.
- Аллергия?
- Нет. Просто нельзя. Фаст-фуд вообще вредный. Но вкусный.
- Ну, тогда ешь по дороге и никому ничего не рассказывай.
Мать встретила Дину куда ласковей, чем утром: спешка прошла, можно уже и душевность проявлять. Сыну сразу задала вопрос в лоб:
- Уроки сделал?
- Сделал почти все…
Но мать, как обычно, ответ не интересовал. Она подхватила пакет с едой, попятилась на кухню, скороговоркой оправдываясь:
- Живем так, что посуду мыть некогда… Это вы в провинции полторы песни Налича и - дома. А у нас – опера Верди туда и опера Глюка обратно…
Дина ободряюще подмигнула расстроенному Севке: у нас еще будет время поболтать…
Родители просидели с Диной допоздна. Пили вино. Курили. Севка пытался вслушиваться, но слишком много важных событий случилось за день, и уснул он легко, будто ангел крылом коснулся переносицы. Снилось закулисье. И Аннета в платье с кринолином. Аплодирующие зрители, цветы, афиши на стенах гримерки…
Дни с Диной потекли волшебные. Что ни вечер – театр. И вход  - только со служебного подъезда. Элегантные подтянутые мужчины, красивые женщины, которым рукоплещут залы. Увидев одного актера, Севка потерял дар речи: да это же из «Ментов»! Робко пожал приветливо протянутую мощную руку, стушевался, и просидел весь вечер в театральном буфете посреди жарких разговоров оглушенный, скомканный.
Днем, пока родителей не было, полез в интернет. Набирал имена тех, с кем его знакомила Дина, смотрел фотографии, робел: лучшие из лучших, великие, знаменитые, а он – как дурачок, ничего не знает! Ну ладно, в следующий раз он будет подготовлен…
Ленька смотрел на брата с завистью. Ему тоже хотелось внимания Дины. И, конечно, он его получал, но не столько, сколько старший брат. Ленька был готов расплакаться, когда к семи часам брат и Дина уходили в театр. Но не плакал: все же парень, а не девчонка! Дина обещала ему, что через пару лет они непременно будут ходить все вместе.
Однажды с актерской компанией пошли в боулинг. Выпросили себе у родителей Леньку. Тот пыхтел на дорожке: самый легкий шар весил три килограмма. И дырки в нем большие – пальцы выскальзывали. Но все-таки несколько раз ему удалось сбить кегли. Леньке дружно аплодировали. А Севка впервые обратил внимание, что Дина под вечер устает. Глаза западают, меркнут. Дышит тяжело. И на шее истерично пульсирует тоненькая синяя жилка. Видимо, не под силу бешеный ритм.
- С тобой все хорошо? – шепотом спросил Севка.
Дина как всегда рассмеялась, потрепала по волосам.
Она такая: смеется, будто мир состоит из веселья и радости. И люди рядом с ней расцветают. Севка это тоже видел ясно и отчетливо. Она и не говорит им ничего серьезного, не дает советов, не смотрит жалостливыми глазами, а только улыбается или смеется. Но эти элегантные знаменитые мужчины, эти красивые известные женщины вдруг начинают светиться изнутри. Мир становится простым и добрым, как советские фильмы.
А еще Дине уступают место в метро и автобусе. Совсем незнакомые мужчины проявляют элементарную вежливость, ту самую, которую в них почему-то не пробуждают другие женщины.
Эти были сладкие дни. Из школы бежал домой с космической скоростью. Жадно набрасывался на уроки: быстрей-быстрей, сдавайтесь, вредные предметы, иначе не успеем, и Дина уйдет одна.
Мать с отцом в ее присутствии перестали ссориться. Приходили в прибранный дом, ели из чистых тарелок хороший ужин, который Дина успевала приготовить без шума и суеты. И улыбались друг другу. С лица матери исчезло выражение вечной загнанности. Ленькины игрушки сами собой обрели места. Не терялись школьные тетрадки. Отец по утрам надевал выглаженную рубашку, завязывал свежий галстук.
Когда, скажите на милость, Дина все успевала?
Дина все любопытствовала: как ему мир театрального закулисья? Севка честно отвечал: волшебно, но непонятно.
В один из дней Дина поехала встречаться со своим бывшим педагогом по актерскому мастерству, Льву Ивановичу, режиссером одного из крупных театров. Севку взяла за компанию. Вошли уже привычно – со служебного входа. Охраннику пообещали самим найти дорогу, но сначала, как показалось Севке, Дина заблудилась в бесконечных коридорах и переходах. Дневная репетиция уже закончилась, коридоры были пустынны и темны, гримерки притихли. Дина нырнула в какой-то высокий черный прогал в стене, потянула Севку за руку за собой, и он почти сразу ткнулся лицом в черные шторы, в серые, снова в черные. Потом ударил яркий свет, запах свежевымытых досок. Дина толкнула его в спину, и Севка неожиданно сам для себя оказался перед огромным пустым залом. На него смотрели ряды кресел, зачехленных длинными серыми полотнами. И стало ясно – он на сцене!
Когда смотришь из зала, она обычно кажется небольшой, даже если почти нет декораций и реквизита. Оказалось – сцена безгранична!
Севка судорожно сглотнул. Он чувствовал себя крошечным, просто какой-то букашкой, беззащитным и беспомощным, голым. Под взглядом зачехленных кресел бешено застучало сердце, по спине потекли холодные струйки пота.
Несколько минут он стоял растерянно, сглатывал и таращился в пустой зал.
За спиной посмеивалась Дина:
- Ну, как?
- Ужасно, - шепотом признался Севка. – Как можно два часа быть под этими прицелами?
- Ты про зрителей?
- Угу.
Дина прошлась легким шагом от кулисы к кулисе, распахнув руки, словно хотела обнять все это пространство, которое при ней в долю секунды обрело границы, вернулась в центр, к Севке, и отчетливо стала читать, глядя в пустынный зал:
Углем наметил на левом боку
Место, куда стрелять.
Чтобы выпустить птицу – мою тоску –
В бессонную ночь опять…
Дверь в конце зала открылась, узкая полоска света метнулась по проходу к потолку и исчезла. Кто-то вошел.
- Читаешь лучше, чем в годы учебы, - раздался голос из глубины зала.
По проходу шел старик – высокий, прямой. Будь это не театр, Севка решил бы, что это военный в отставке – столько стати было в его фигуре, шаге. И лицо – тонкого рисунка, благородное, ни дать – ни взять – дворянин.
- Лев Иванович! – Дина легко, танцуя, перепрыгнула на доску тонкой стенки оркестровой ямы, а потом в сам зал.
Обнялись.
- Сын? – спросил режиссер, кивнув в сторону Севки.
- Друг.
- Читай!
- А я все забыл, - взволнованно проскрипел Севка. В горле пересохло, голос не слушался.
- Пространство подчиняется тому, кто желает им управлять, - сказал старик.
- Я только на табуреточке стихи читал на публику, и то в детстве, - признался Севка. Ему было немного обидно выставить себя эдаким остолопом, но уж какой есть.
- Ну не всем же работать в театре, - успокоил его старик. – Талантливые зрители нам тоже нужны.
Снова кабинет, особый запах театра, в котором трудно различить что-то одно, самое главное, веселый прозрачный чайник и ваза с печеньем, афиши по стенам, стопка пьес на столе и расчерченные листы с непонятными пометками – экспликация. Разговор был душевным, мягким.
- Возвращайся в Питер, деточка, - советовал Лев Иванович. – Хочешь, заберу тебя к себе?
- Поздно, поздно…
- Боишься?
- Есть города, в которых хорошо делать карьеру. А есть – где хорошо жить.
- Тебе удобно в Сарове?
- Веронике удобно. Вся ее жизнь – там: друзья, школа, хорошие педагоги, художественная школа и все такое. Я не хочу сломать ее жизнь так, как когда-то сломала свою. Даже овощ опасно выдергивать из грядки и пересаживать на новое место – не приживется. А тут – человек, личность. Вырастет – определится, где ей лучше.
- Столько лет молчала, нос в Питер не высовывала. Что пригнало?
- Дела.
- Какие?
- Пришло время раздать долги.
Лев Иванович удивленно приподнял правую бровь:
- Какие могут быть долги в твоем возрасте, деточка?
- Оказывается, самые разные. Меня разрывает на части ощущение недоделанного, недосказанного… Смотришь на часы – стрелочки бегут, а я не успеваю…
- Это кризис среднего возраста, - резюмировал старик.
Дина улыбнулась печально и немного иронично, не соглашаясь с поставленным диагнозом, но не видя смысла затевать по этому поводу спор.
- Мне шестьдесят три, - напомнил Лев Иванович. – И я стараюсь не смотреть на стрелочки и не думать о них, а думать о том, что нужно сделать сегодня и сейчас. В конце концов, наше время знают только на небесах.
- Вы всегда были оптимистом…
Дина ушла мыть чашки. И, оставшись наедине со Львом Ивановичем, Севка полюбопытствовал, отчего-то шепотом:
- А что она имела в виду под словами «сломать жизнь»?
- А почему у тебя такие знакомые глаза? – так же шепотом спросил режиссер.
- Глаза как глаза. Один правый, другой левый…
- Родители часом не актеры?
- Нет.
- А Дину откуда знаешь?
- Она у нас гостит.
- А говоришь, родители не актеры…
- Честно-честно!
Лев Иванович энергично прошелся по кабинету:
- Дина твоя – одна из лучших. Помню ее вступительный экзамен. Она читала Аверченко. Хорошо читала. Мы хохотали. Я подумал, что вот оно, счастье педагога: перспективный талантливый ученик! Но представляешь: первые два курса дурака валяла. Ей все так легко давалось, что в какой-то момент она перестала прикладывать усилия. Решила, что возьмет актерское ремесло с наскока. И знаешь, я ведь хотел ее отчислить, когда она завалила сцендвижение. Кипел и подпрыгивал, как чайник на плите. Ко всем чертям эту талантливую дуру! И тут – умирает ее мать. В девятнадцать лет остаться круглой сиротой – это испытание. Приехала с похорон – взрослый серьезный человек. За спиной никого нет. Одна. Никто не поможет. Вцепилась, наконец, в профессию. Пахала на износ. Ты даже не представляешь, что это были за времена. Безденежье, причем лютое, хроническое. Актеры бегут из театров в бизнес. Кино скончалось. Кругом бандиты, малиновые пиджаки, золотые цепи. Тогда с курса у нас ушли несколько человек. Одна девочка, кстати, на юридический перевелась.
А Дина осталась. По ночам где-то вахтером сидела. Что ела – одному Богу известно. Зато в ее игре нерв появился. Просто на разрыв аорты стала работать. Честно, я предвкушал, как перед ней откроются двери лучших театров.
Но тут – как чертик из табакерки – этот Андрюша, курсом старше. То есть он был, учился, звезд с неба не хватал, но в жизни Дины именно выскочил. Очень хорошо видно, когда мои студенты влюблены. И я, признаюсь, корю себя порой: надо было влезть в эти отношения, развалить их, но… Он-то как раз питерский. Жил на готовом. Мама-папа, деньги на кармане. Да кому я рассказываю? И ему захотелось самостоятельности. Взял и уехал в этот городишко за колючей проволокой. И она за ним, как жена декабриста. И чем все закончилось? Андрюша нынче сияет в московском театре, а Дина – выше его на три головы в своем мастерстве, с Божьим даром, искрой - в провинции…
Дверь отворилась, вошла Дина с мокрыми чашками.
Лев Иванович осекся. Севка моргал, переваривая информацию.
- Сплетничали? – строго спросила Дина.
- Скажи, деточка, не Машин ли это сын?
- Машин! А как вы догадались?
- Глаза материнские. Говорящие.
- Вы знаете мою маму? – изумился Севка и окончательно растерялся.
Лев Иванович и Дина переглянулись и рассмеялись.
По дороге домой Дина призналась:
- Да мы с Машкой однокурсницы. Только я осталась на актерском, а она ушла.
Севка был совсем оглоушен: ничего себе поворот событий! И галочку где-то внутри себя поставил: надо расспросить маму…
А потом пришел день, когда вещи Дины были упакованы в дорожную сумку. Она была еще в коридоре, но в лице ее, в серых усталых глазах уже мерещился Саров. Мальчишки повисли на ней, намертво сцепив руки. Отец был мрачен. Мать расплакалась:
- Не забывай нас!
- Ну что ты! Через пару месяцев свидимся… Вот увидишь!
И ушла, озорно подмигнув на прощание.
Села на поезд и поехала сначала в Нижний, а потом за колючку, к товарищам-бомбоделам, перед которыми играет холодную красавицу Елену Андреевну. А они понимают, кто сейчас на сцене? Вообще хоть что-нибудь понимают об этом сокровище? Вряд ли. Даже муж Дины ничего про нее не понял. Разве можно уйти от женщины-солнца? Ушел. И не просто ушел – ножом в спину ударил. Неужели это она каталась по полу и рвала на себе волосы? Где же справедливость?
Дина уехала. А они остались. Лицом к лицу все с теми же проблемами: приготовленной наспех едой, заброшенностью, с обеденным столом, заляпанным жиром, и кучей нестиранного-неглаженного белья.
Разбрелись по своим уголкам. Разве это семья?
Вот когда Севка понял, что тринадцать с лишним лет на самом деле был несчастен. Горчицу кушал, а ему говорили, что это мед.
Он стал зол на родителей. На то, что у них нет свободной минутки для них с Ленькой. Впрочем, вранье это. На посиделки с друзьями они время находят! А может, дело совсем не во времени? Может, они просто они не знают, что делать с собственными детьми? Есть родители, которые знают. А эти – нет.
По театральному закулисью Севка тоже скучал. Попросил у матери денег на билет. Та отмахнулась: ну и кто тебя поведет на вечерний спектакль? Ах сам! Нет уж, Питер – не Саров, тут по темным улицам подростки не ходят. Жди, может, через неделю… Или в следующем месяце… И вообще – ты уроки сделал? Лучше бы и не просил ничего. Да, ничего не надо просить. Противно.
Зато тоска по Дине сблизила Севку с младшим братом. Леньку он обычно держал за дурачка. От скуки дразнил, иногда поколачивал. А тут – никакого желания. Потому что Дине это бы очень не понравилось. И что на слабого-то накидываться? Мужик он или так просто?
В какой-то момент Севка поймал себя на том, что пытается заменить Дину. Приходил из школы – мыл посуду, оттирал стол, ругаясь про себя на неряшливость родителей. Неужели трудно после завтрака по столу тряпкой пройтись? Теперь отдраивай засохшие пятна.
Ему хотелось сохранить тот порядок, который завела Дина. Чтоб тетради стопочкой в верхнем ящике стола, и карандашики остро наточены, и рубашки свежие, наглаженные. Пока учился гладить – одну прожег. Получил от отца по шее. А и фиг с ним. Разве переделаешь взрослого человека?
Через пару недель Севку осенило: забрался в мобильник матери и узнал телефон Дины.
Вечером написали с Ленькой смс-ку: «Ты как? Мы по тебе скучаем!» В ответ: «Я на спектакле». Обрадовались! Так и стали перекидываться сообщениями по секрету от родителей. Ну, потому что они бы не поняли. Отец сказал бы: «Прекратите доставать Дину! У нее своих проблем хватает!» Зачем все портить? Если они надоедят, она сама скажет.
Но Дина не говорила.
Смс-ки связывали Питер и Саров невидимой нитью. Севка специально заходил на сайт саровского театра и показывал Леньке фотографии со спектаклей. И про бомбоделов они немножко поняли. Город, судя по всему, был ничего: чистенький, спокойный. Вот тут – дом Дины. Во дворе – мачтовые сосны. Она писала, что здесь не редкость белки или дятлы. Один повадился к ней на балкон, стучит по дверной раме. А чем бы его подкормить? И смайлик. Озадачились с братом: это Дина всерьез? На всякий случай, искали в интернете, чем кормят дятлов.
Мать однажды сказала отцу:
- Жаль, что Дина так далеко.
- Жаль, - согласился отец. – Ты рядом с ней на человека становишься похожей…
Мать обиделась. А что обижаться? При Дине она была мягкой, уверенной в себе, ей жить хотелось. Без нее – еле ноги таскает. Злится и орет.
Зато с отцом отношения стали куда сложнее. Потому что раньше Севка не замечал, что отец к нему придирается, а сейчас все воспринимал остро и болезненно. Подзатыльники стали оскорбительными. И насмешечки-проговорки: «Мозгов нет, в тещу пошел…» Или когда утром в воскресенье в комнату заходит, срывает одеяло и кричит, выпучив глаза: «Марш убираться!» А сам-то что, убирается? Хоть бы тарелку за собой вымыл. Сядет на кровать и смотрит, как Севка полы драит. Советы дает: «Если б я мыл пол, то делал бы это так…» А ты возьми тряпку да вымой! Не переломишься…
К Леньке отношение другое. Ему все можно. Ни одного подзатыльника за всю жизнь. Сядет отец друзьям фотографии показывать: «А вот моя гордость – Леныч!» Чем гордиться? Пацан как пацан. Миллион таких по всей стране. Опять же: спасибо Дине, раньше бы разревновался, а тут – принял как факт. Ну, он нелюбимый сын, так что же?
Написал о своем открытии Дине. Та ответила: «Зато ты мой друг!» И смайлик. Эту смс-ку Севка не удалил. Когда становилось тошно, перечитывал ее и вроде как ничего, можно дальше по жизни скрипеть.
Театр оставил все-таки свой след. Неведомая Елена Андреевна покоя не давала. Севка взял в школьной библиотеке том Чехова с «Дядей Ваней» и сел читать. Сначала скучал, потом втянулся. Холодная красавица ему не понравилась. Даже расстроился: зачем солнечной женщине дали такую роль? То ли дело Соня! Хотя, конечно, Соня некрасивая, а Елена Андреевна красавица. Зато у Сони живое сердце. Она – поддержка и опора дяде Ване. Тихо тащит свой возок и не ропщет. Сильный характер. Как у Дины.
Отец, когда книгу Чехова на кровати увидел, фыркнул:
- И что? Понял что-то?
- Кое-что, - уклончиво ответил Севка. Не хватало еще с отцом откровенничать. Кроме насмешек все равно ничего не дождешься.
Финальный монолог его тронул, про небо в алмазы. Что-то есть в нем знакомое, созвучное. Севка даже не по-мужски прослезился.
Очень хотелось бы ему спектакль посмотреть, но только чтобы с Диной. Поехать бы к ней за колючку! Но не пустят.
Не сдал деньги на обеды, отправился на развалы покупать фильм, хоть какой-нибудь. Продавцы посмеивались: с тобой, мальчик, все в порядке? Может, тебе что-нибудь из немецкого дать, с тремя иксами?
Очень смешно!
Набрел у одного на советского «Дядю Ваню».
Раза три посмотрел, преодолевая скуку и зевоту. Но Чехов тут не причем, и режиссер тоже не при чем. Просто в фильме нет Дины. И вообще никого знакомых нет. Что за интерес?
Слонялся пару недель по дому, пятый угол искал. Додумался: позвонил на вахту театра, попросил Аннету. Та, когда поняла, кто на проводе, рассмеялась:
- Паж! Чего тебе надобно?
- Хочу узнать, можете ли вы меня на спектакль сводить?
- Что же тебе посоветовать, малыш? «Дяди Вани» у нас нет… А знаешь что, давай-ка мы в рок-оперу сходим, на «Юнону и Авось». Лады?
- А сколько билет стоит?
- Ты не парься этими мелочами. Договоримся с ребятами.
Можете себе такое представить? Аннета – и согласилась! И свое обещание выполнила. Севка дома соврал, что это они с классом идут. Мать зубами скрежетала – жалко было из кармана пятьсот рублей доставать. Но достала. Пришлось взять, потому что было бы подозрительно: почему в театр и - бесплатно?
Прошли с центрального входа. Аннета – как с картинки глянцевого журнала: модная блузка с умопомрачительным декольте, брючки такие ладные, волосы по плечам рассыпаны. Мужчины оборачивались. А Севка рядом с ней – как отрепыш: и брюки нагладил, и рубашку, которую сам постирал, только брючины понизу бахромятся, ничем не заделаешь. И до кучи – убитые кроссовки. Мать ботинки не дала: ты жениться идешь или на спектакль с толпой оболтусов?
«Юнону и Авось» смотрел, забыв обо всем на свете. Даже рот открыл от восхищения. Аннета покосилась на него, хихикнула необидно. От «Аллилуйи» мурашки по коже бегали. Он пожалел, что цветы не купил по дороге – деньги-то есть! В театр надо ходить с цветами. Конечно, сам бы он на сцену не вышел. Куда ему в обтрепанных брюках? А вот Аннета бы вышла! И от такой красоты у графа Резанова, поди, дыхание бы в зобу сперло!
- Знаешь что, паж, ты заходи к нам, - сказала по дороге домой Аннета. И номер мобильного дала. – У нас, конечно, репертуар не для маленьких мальчиков, но ты вроде ничего, башковитый.
На деньги, оставшиеся от театра, Севка купил еще пару дисков со спектаклями. Московскими. Потому что питерские он постарается посмотреть, а в Москву его мама точно не пустит.
Но все, что посмотрел, было непонятным. У взрослых ведь какие заморочки: любовь-морковь, денег мало – денег много. Вот если бы Севке рассказали историю о том, как жить в семье, где ребенок вроде нужен, а вроде как и нет! Он чувствовал себя крысой в мышеловке: не вырваться, не сбежать. Душно. Давит.
И только смс-ки от Дины – как рассветы над Невой. И смайлики. Но даже эти сообщения не утоляли внутреннего голода. Хотелось большего: вот чтобы вошла прямо сейчас в комнату, села рядом, потрепала по волосам:
- Чего киснешь? Давай быстрее, а то не успеем.
- Куда не успеем?
- А никуда не успеем…
Аннета его пару раз в театр провела. Только времени толком пообщаться после спектакля не было: у входа ее уже ждала дорогущая машина та-акого человека. Которого вы знаете. Но никому не полслова, а то папарацци замучают…
Его подвозили до дому. Но разговаривать при «та-аком человеке» было неудобно. Аннета подмигивала ему в зеркальце, вроде как утешала.
А однажды Севка зашел в Казанский собор и поставил свечку. Это его одноклассница Гордеева надоумила. Она ходила перед контрольными и свечки ставила. Не то, чтобы верила, но на всякий случай.
Севка попросил Бога, чтобы Дина приехала. Это было самым заветным желанием. Он так и сказал, глядя в глаза Христу:
- Я готов заплатить любую цену! Пусть приедет!
Бог был честным человеком, совестливым, он старался выполнять просьбы. Поэтому Севка стал ждать Дину. И – хотите верьте, хотите нет – она приехала.
За три дня смс-ку бросила: «Буду шестого числа». Без смайлика. Совсем серьезное дело. Севка еще раз зашел в собор и поставил свечку в благодарность. Когда тебе делают что-то хорошее, непременно нужно сказать спасибо. Тем более Богу.
Мать накануне ее приезда подхватилась домашние дела делать. Отец тоже как-то распрямился, оттаял. Сидел за ужином, болтал вилкой в квелых макаронах и мечтал:
- Пожрем хорошо!
Мать снова обиделась. Но ненадолго. Потому что ждать Дину и быть обиженным – невозможно.
Ночь накануне Севка долго не спал. Лежал под одеялом и смс-ки писал: «Ты где?» Ему было важно знать, какую станцию сейчас проезжает Дина. Он видел, как наяву: она становится ближе! Лежит на второй полке плацкарта в своем джинсовом костюмчике, и в полутьме мерцает голубым светом экран ее мобильного телефона.
А утром – раз, и долгожданный звонок в дверь. И посреди питерской расхристанной зимы – саровское солнце.
Уж обнимались – целовались! Вот только скажите на милость: как пересидеть в школе эти пять мутных уроков? Как отвечать на вопросы учителя, когда в голове только одна мысль: Дина в Питере!
В том вьюжном сиренево-влажном феврале она знакомила его с городом. Она была петербурженкой больше, чем он, хотя он – по праву рождения, зато она – по праву человека, любящего этот сумрачный сдержанный город. Севка любил Питер неосознанно, нутряно, как мать любит еще нерожденного ребенка. Ей неважен цвет его волос, рост, схожесть с ней или отцом, неважно, будет ли он хром или косоглаз, неважно, кем станет с годами. Она любит, и если однажды ее любовь потребует веских осознанных причин, то тут же и скончается, навсегда разведя мать и ребенка по разным берегам. И Севка любил Питер так, как любил бы расчетливую деловитую Москву, закрытый надменно-интеллигентный Саров или вымершую деревню Блюдо, будь он рожден там. Его город – это парадная с тяжелой разбухшей дверью на Литейный, плотный поток машин вдоль отливающей сталью Невы, задающий темп каждому новому, долгому в детстве дню, трехэтажная кирпичная школа, гудящая, как пчелиный рой. Конечно, в его сердце были и Дворцовая площадь, похожая на раскрытую ладонь, и погасшие факелы ростральных колонн, и сдобный бело-голубой кулич Смоленской церкви на Васильевском острове, но все это – как фон его жизни.
Дина наполнила знакомые и незнакомые ему улицы, дома, проулочки и мосты людьми, которые были ей дороги, их судьбами, страданиями и радостями, тонкой иронией и скорбными исповедями.
Севка часто проходил мимо старинных кованых ворот Фонтанного дома, но никогда и не подозревал, что здесь жила Анна Ахматова. Да он и про Ахматову по сути узнал только от Дины: слышал вскользь, и вот – будто своими глазами увидел сухую горбоносую женщину, кутающуюся в шали, с гордо вскинутой головой, нанизывающая тяжелые от смысла слова как полированные бусины на четки. Дина и Севка, съежившиеся от пронизывающего холода, закутавшиеся в шарфы до самых глаз, стояли возле черных витых ворот, контрастно отороченных рассыпчатым, похожим на манную крупу снегом. Дина рассказывала, отведя заиндевевший от дыхания край ручной вязки шарфа, как Ахматова, которая называла себя самой худой женщиной в Петербурге, сбегала из запертого ревнивым первым мужем Шилейко дома и пролезала под этими воротами. Севка хохотал: протиснуться под ними мог только лист писчей бумаги, но какая красивая история!
Потом они грелись в Южном флигеле Фонтанного дома, того самого просевшего от усталости, от гнетущих свидетельств человеческих трагедий дворца Шереметевых. На цыпочках ходили по убогой коммунальной квартирке Анны Андреевны, где в передней все так же были натянуты веревки для сушки белья, и недоброй синевой отливало дно цинкового корыта. Грелись и вдыхали тот особый запах, который присущ только музеям, как больницам присущ запах лекарств, а парадным запах кошачьих нечистот. И уже на выходе Дина шепотом читала ему:
Особенных претензий не имею
Я к этому сиятельному дому,
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожила под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца… Я нищей
В него вошла и нищей выхожу…
И еще, тоже из «Поэмы без героя»:
Так под кровлей Фонтанного дома,
Где вечерняя бродит истома
С фонарем и связкой ключей, —
Я аукалась с дальним эхом,
Неуместным смущая смехом
Непробудную сонь вещей,
Где свидетель всего на свете,
На закате и на рассвете
Смотрит в комнату старый клен
И, предвидя нашу разлуку,
Мне иссохшую черную руку,
Как за помощью, тянет он.
А когда шли по Невскому, Дина читала ему по памяти отрывки гоголевских «Мертвых душ». Она читала, полуприкрыв глаза, как будто текст был отпечатан на внутренней стороне ее синеватых от хронической усталости век. Ее богатая актерская память хранила сотни стихов и прозаических отрывков, имен и дат, и Дина ловко, как фокусник, извлекала из себя нужное, и читала чужие слова так, будто сама их сложила в эти точеные фразы.
Меньше, чем за неделю, они исходили в выстуженных сумерках канал Грибоедова, Литейный и Лиговку, Невский и набережную Мойки, дошли до Площади искусств и просидели вечер напролет в теплой музыкально-актерской компании в «Бродячей собаке», где лысый саксофонист Женя, латунно-блестящий от вдохновения, импровизировал на темы босановы. Севка прихлебывал зеленый чай из огромной керамической кружки, иногда поднимал глаза к нависшим буквально над головами расписным сводам и блаженно улыбался от невыразимого счастья, переполнявшего его. Он не вслушивался в горячие споры соседей, распаленных терпким красным вином и желанием доказать собственную правоту. Слова окружали его жарким облаком, затирая повседневную суету. Севка чувствовал себя причастным к чему-то важному и огромному, много больше его самого, и старинного дома, в подвальчике которого была «Бродячая собака», и даже больше целого Питера с его сонными каналами и заметенными крупинчатым снегом пригородами. Пахло кофе по-турецки, жареным мясом, женскими духами, разгоряченными телами и почему-то старой от времени бумагой. Лица сливались в полосу, и глаз выхватывал отдельные цветовые пятна: алый вязаный берет в дальнем углу, желтую дамскую сумку на резной спинке стула, черную бороду мужчины за соседним столиком. Запьяневший от запахов и ощущений Севка спутался даже в эпохе, лица друзей и знакомых Дины казались ему лицами из прошлого века, и этот веселый шум – отраженное эхо минувшего столетия. Только звонки мобильных да чувственный до мурашек на коже джаз напоминали о реальности.
Домой вернулись за полночь. Мать не спала. Курила разгневанная на кухне. Но разозлило ее не позднее возвращение – последняя неделя Дины. За закрытой дверью долго говорили: мать – яростно, размахивая рукой с сигаретой между пальцами, Дина – спокойно, умиротворяюще.
- Ты его таскаешь за собой как болонку! – жестко выговаривала мать. – Он смотрит тебе в рот и ни черта еще не понимает, что все эти актерские штучки-дрючки – пыль, пустота! Их не намажешь на хлеб, в карман не положишь, квартиру не купишь! Свою жизнь по откос пустила – его пожалей!
- Маша, да ведь он сам в состоянии определить, чего ему надо, - ровным голосом отвечала Дина.
- Ты моим сыном не распоряжайся! Если бы я свою мать не послушала, сейчас как ты жила бы, от зарплаты до зарплаты, на макаронах и кетчупе! Актриса погорелого театра!
- Если бы ты действительно не послушала бы свою мать, занималась бы любимым делом…
- А я не жалею! – истерически взвизгнула мать. – Я абсолютно, абсолютно счастлива!
Звуки на кухне смолкли. Долгая гнетущая пауза. Шорох двери – это Дина тихо, на цыпочках, вышла в ванную – переодеваться в домашнюю рубашку и джинсы. И волна запаха с прокуренной кухни.
Севка плотно, до боли, сжал веки. Он чувствовал, что и отец не спал. Лежал на двуспальной кровати, на несвежем белье, притворяясь, что разбирает очередной юридический казус, но и сам тоже напряженно вслушивался в тона на кухне. Одобрял. Конечно, одобрял. Он же такой прагматичный, лучше всех на свете знающий, кому что нужно! И эти театрально-литературные нежности ему не по вкусу. Севка вдруг обнаружил, что лежит в постели сгруппировавшись, словно перед прыжком или ожидая удара.
Утром Дина собрала вещи (потертые джинсы, свитер с высоким воротом, несколько пар носков, белье, домашние тапки) и ушла под ледяное молчание его родителей. Обернулась на пороге и озорно подмигнула Севке. Отец побелел от бешенства, а лицо матери пошло красными пятнами.
Школьный день тянулся долго и нудно, как зубная боль. Предчувствие грозы не оставляло Севку ни на минуту. Что-то будет. Но что?
Оказалось – обыск и изъятие посторонних вещей. Отец так сформулировал, стоя посреди разворошенной, с вывернутыми внутренностями подростковой комнаты. Раскиданные книги, тетради, фотографии. Груда джинсов и свитеров на полу. Распахнутые дверцы шкафов. Перевернутые вверх дном ящики письменного стола.
- Ты лгун! – чеканил слова отец металлическим напряженным голосом, нависая над сыном. – Или вор. Откуда у тебя деньги на диски? На книги? Ты мерзок в своей лжи. Изворотливый и подлый дурак. Полная башка дури. Я выбью эту дурь. Выбью!
Севка смотрел на отца, расширив глаза от возмущения и гнева. Смотрел и словно фотографировал эту сцену для себя. На память. На долгую-долгую память. А потом вдруг вскинул голову, судорожно сглотнул и произнес, не веря собственным ушам:
- Ну, хотя бы так…
- Что - «так»? – насторожился отец.
- Хотя бы так вы даете знать, что я вам небезразличен.
Отец на секунду остолбенел, обдумывая услышанное. Глаза его налились яростью:
- Гаденыш! Тебе все дают, с жиру уже бесишься, неблагодарная скотина! Чего тебе еще надо?!
- Ничего.
- Что ты сказал?
Медный привкус во рту от сильного волнения. И обжигающий холод вдоль позвоночного столба. Струсил перед отцом? Или - нет?
Усилием воли распрямил плечи, вскинул голову повыше и даже привстал на носки от внутреннего напряжения и чтобы смотреть отцу глаза в глаза, как равный:
- Мне от вас ничего не нужно. Вернее нужно. Любви. Но раз ее нет, мне ничего не нужно.
И тогда отец ударил его. Наотмашь. От какого-то злого отчаяния, от обжигающего желудок ощущения беспомощности. Севкина голова мотнулась. Клацнули зубы. Челюсть слева налилась тяжестью, болью. Зато внутри все как-то успокоилось. Нет, не так. Стало скучно. Именно. Отец замер в нелепой позе, не зная куда деть горящую ладонь правой руки и потому выставив ее перед собой. Севка словно увидел эту сцену со стороны: как в дурацкой мелодраме. И хмыкнул.
Это добило отца. Он исчерпал слова. Ударить еще раз не мог. Что делать дальше? Эта нехитрая мысль была отчетливо написана на его лице. И изумление. Отец напряженно вглядывался в искаженное от боли лицо сына: не плачет, не хнычет, не прячет глаза… Значит, чувствует себя правым? Вот этот сопляк, эта нюня – она чувствует правоту?!
- Ты под домашним арестом, - вот и все, что нашел нужным сказать отец. Севка понял: привычка юриста оставлять последнее слово за собой. Отец покрутил головой, словно ища, на чем бы сорвать свою злость, но не нашел. Выкинул вперед ладонь, покрасневшую от удара: - Мобильник!
Севка послушно вынул телефон из кармана толстовки и вложил в руку отца. Тот яростно хлопнул дверью.
Из Севки будто выпустили воздух. Он съехал на край постели и тут почувствовал, как сильно устал. Мелко-мелко затряслись колени. И ладони тоже мелко затряслись. И плечи. И живот. Все тело заходило ходуном, по венам растекался холод, словно его макнули в Неву в крещенский мороз.
Тихо, крадучись, в комнату протиснулся Ленька. Увидел горящую щеку брата, эту предательскую мелкую дрожь, подойти ближе не решился – замер у двери и зашептал:
- Он все выкинул. Прямо в мусорку выкинул.
Севка не откликнулся, сосредоточенный на своей боли.
- А за что он так? – спросил Ленька.
Ответа не последовало. Мальчишка взволнованно помялся с ноги на ногу и выскользнул из комнаты, заслышав шаги отца в коридоре.
Севка остался сидеть. Мысли его разбегались врассыпную, и он никак не мог ухватиться за какую-нибудь одну. А она была. Причем важная, очень важная.
Его ударили… Но сначала был обыск… А до этого ссора матери с Диной… А еще раньше – «Бродячая собака». Но дело не в ней… И тут до него дошел вопрос брата: за что?
Вот оно, важное! За что? Ну, понятно, ударили за слова. Но обыск-то – не за слова, так ведь? Почему мать так обозлилась на Дину? Почему?!
Сидеть Севка не мог: дрожь прошла, а внутренний холод нет. Он вытянулся на постели, завернулся в гобеленовое покрывало с головой, потому что даже кончик носа был ледяным. Лежал и думал. Думал так, что голова разболелась.
Выходило примерно следующее: жили-были две подруги – однокурсницы. Одна осталась на театральном, а вторая ушла. Потому что не хотела нищеты. Или потому, что испугалась – ей не стать примой, а быть до проседи вторым дубом в третьем ряду. И стала юристом. И замуж вышла за юриста. Теперь все как будто есть, но если подумать: а что именно? Деньги? Да, деньги. Но ведь это бессмысленные деньги. Они обычно приносят людям чувство удовлетворения. Но когда работаешь круглые сутки, то какой толк от этих денег? В продуктовый магазин – наспех, за полночь, со слипающимися глазами. Полный холодильник полуфабрикатов, но и их готовить некогда. За одеждой? Снова второпях. На Новый год и Восьмое марта – салон красоты, маникюрша, косметичка, массажистка. И больше времени на них нет. Уехать на юг? Да они и отпуск себе выкраивают от силы недельный, и не уедешь, потому что учебный год и за детьми некому присмотреть. С бабой Надей разговор короткий: родили – воспитывайте сами! А с отцовской матерью еще короче: пип-пип-пип в телефонной трубке. Можно было бы ремонт в квартире сделать, но это еще бессмысленней, потому что мать – не хозяйка, и новая мебель затеряется через две недели под вечными завалами. Вся радость – две крутые статусные иномарки.
Может быть, эта работа приносит им удовольствие? Возможно, но только отцу, да и в этом Севка не был уверен. Матери – точно нет. Возвращается домой взвинченная, измотанная, клиентов называет упырями и вурдалаками, начальника – тут вообще нецензурное слово. А жизнь идет. И годы прибавляются. А радости все нет и нет.
И вот – Дина. В старой мужской куртке, с легкой сумкой через плечо. Звезда провинциального театра, которую бросил муж. Тянуть ребенка на актерскую зарплату – это жить впроголодь. Зато весело. Зато – с удовольствием. С радостью каждого прожитого дня. Быть среди друзей. Играть по понедельникам (выходной день в театре) в преферанс. Жарить картошку с луком, а не магазинный полуфабрикат, пусть и деликатес. Радоваться бутылке хорошего вина как покупке иномарки. Болтать с дочерью поздними вечерами, лежа в одной кровати под одним одеялом. И пусть сверху сыплется штукатурка, зато рядом – дыхание родного человека.
Само ее появление в доме на Литейном – как красная тряпка для матери: можно быть счастливой вот так. Ни почему. Без повода. Потому что счастье - не в деньгах, не в погоде на улице, не в месте жительства, оно - внутри. И ты можешь жить на полную катушку даже с пустыми карманами, но с любимым делом и друзьями.
А тут еще Севка. Сын, который встал на сторону Дины. Что может быть оскорбительней для родителей? Они, поди, уже все за него решили: куда поступит, куда пристроят на работу, сколько денег будет получать, во сколько лет женится. Прагматичный ум отца все рассчитал, взвесил, оценил масштабы ущерба (а чего еще ждать от этого мечтательного слюнтяя, характером в маменьку?). Одного не учел: что сын – другой, не тот, которого он скалькулировал в своем бизнес-плане. За это и ударил. За то, что тот осмелился думать своей головой. Отцу кажется – головой Дины, но однажды он поймет – нет, это собственный выбор сына. Еще раз двинет по морде?
А ты, Севка, ты готов выстоять в этой борьбе? Это тебе не пять боксерских раундов. Это долгая муторная возня, лет эдак на десять, если не больше. Каждый день противостоять тому, кто выше тебя на голову, тяжелее килограммов на тридцать и обладает умением давить на соперника, отточенное годами юридической практики. Как тебе такой вариант?
Но если прямо сейчас сделать шаг назад, тогда не стоило и сегодня привставать на носки. Прогнешься – все равно будут гнуть. Со злым упрямством, унижая, оскорбляя. Гнуть так, чтобы сломать. И потом плюнуть на эти обломки: слюнтяй!
Небогатый выбор, Севка, ты не находишь?
Надо бороться. За себя. Сколько хватит сил. Чтобы потом не жалеть: мог бы, но не сделал. И спустя годы, всю оставшуюся тусклую жизнь мелкого клерка возвращаться к этой точке и строить параллельную судьбу: если бы, если бы…
В тот тяжелый свинцовый вечер, незаметно перетекший в такую же тяжелую свинцовую ночь, Севка осознал: он совершенно переменился. И даже почувствовал, как под изношенным ватным одеялом с тихим скрипом удлиняются его ноги и руки, вытягивается позвоночник, и расширяются плечи, и расходятся ребра, чтобы дать свободу растущим легким. Он лежал, удивленно распахнув карие материнские глаза, и вслушивался в свое преображающееся тело. Детство кончилось, Севка. Кончилось. И с этим новым ощущением надо научиться жить.
К домашнему аресту и изъятию мобильного он отнесся равнодушно: то, что происходит внутри, может не иметь никакого отношения к внешнему, это он уже осознал. Терпеливо делал домашние задания, преодолевал свою нелюбовь к алгебре и геометрии, приучался смотреть на примеры как на детективные истории, где икс равен преступнику, а следствие можно вести разными методами, главное – найти истину.
Пусть все книги о театре (включая четырехтомник Эфроса, купленный на книжном развале) оказались на помойке, зато осталась классическая литература, необходимая по школьной программе. Севка был особенно бережен с этими истертыми книгами, взятыми в школьной библиотеке. Они стали его друзьями. Честными, неподкупными, мудрыми. И их авторы – тоже друзья. Пушкин (спасибо Дине!) – не бронзовый монумент, засиженный голубями, а такой смешливый, с острым умом, язвительностью, наблюдательностью, с горячим сердцем, которое болит днем и ночью от того, что происходит вокруг. И Гоголь – неряшливый, слегка не в себе, немного жалкий в неприспособленности к реальности, но такой понимающий маленького Акакия Акакиевича. Всего семь дней с Диной – и эти люди, жившие в Питере двести или сто лет назад, стали современниками. И в их персонажах есть что-то от самих авторов.
Но самое главное, что появилось у Севки и чего никто не смог бы отобрать при самом яростном желании, - сам Питер, с его вычурными литыми оградами, медитирующими сфинксами, булыжными мостовыми и сияющей иглой Адмиралтейства, пронизывающего плоское, как свинцовая плита, февральское небо. Можно идти из школы неспешно, нога за ногу, и дышать колючим от влажности и мороза воздухом, которым дышали те, кто жил до него, и будут дышать те, кто придет после. Он стал сопричастен этому городу, его каналам, изящным дворцам и ссутулившимся домам, растрепанным подворотням и звонким дворам-колодцам, его страстной истории, его прошлому и настоящему.
Одноклассники отмечали, как Севка угрюм. Да он и сам видел в отражении зеркала сумрачный взгляд, повернутый внутрь, вертикальную морщинку между бровями, появлявшуюся в минуты особой задумчивости, худую нелепую фигуру, стремительно тянущуюся вверх, в подражании адмиралтейской игле. Он ощущал свою чужеродность в огромной заброшенной квартире на Литейном, где каждый жил обособленной жизнью и с остервенением оборонял свое право на отдельное существование. И Севка оборонял, с маниакальной дотошностью наводя порядок в своей комнате, противопоставляя свое упорядоченное мировосприятие домашнему хаосу.
Новый, растущий ум мальчика подмечал то, что доселе было закрытым: мать с отцом не были единым целым. Не разговаривали в свободные минуты, а утыкались каждый в свое: отец в священный ноутбук, напичканный законами и деловой перепиской, мать – в глянцевый журнал, чьи героини статьей легко совмещали карьеру и дом и пусто улыбались, призывая следовать за ними. Ужинали молча, стараясь не отрывать глаз от тарелок. Старательно пережевывали быструю лапшу: вредно, зато не занимает времени. И даже Ленька перестал вещать о своих делах: замкнулся и только переводил напряженный взгляд с одного лица на другое, не ожидая ничего хорошего. И у матери появился такой же взгляд. А когда она косилась на отца, то на ее бледном, с запавшими щеками лице проступало выражение затравленности и немой мольбы: ничего не говори, ничего…
Севка чувствовал себя губкой, впитывающей эмоции окружающих. Его мозг не знал покоя, осмысляя происходящее, пытаясь разгадать внутренние мотивы, психологический рисунок персонажей, населяющих его близкое пространство. Его волновали все: умная-разумная Гордеева, высокомерная от сознания собственной красоты, насморочный сосед по парте Семенов, с легкостью вычисляющий квадратные корни, баба Надя, вечно недовольная дочерью, учитель истории с загадочным выражением лица, будто он знает про каждого в классе или даже школе что-то постыдное, компрометирующее и при удобном случае могущего сдать. Они были несхожи друг с другом, одни уже несли тяготы и скорби, другие только готовились. И Севке хотелось проникнуть внутрь каждого, взломать их черепные коробки, чтобы увидеть, что там внутри.
Учительница по русскому и литературе вдруг переменилась к Севке, выделив его из серой массы подростков. Случалось, она задерживала его после урока, желая обсудить сочинение: в тебе проснулась глубина, мальчик, но не хватает слов, чтобы выразить свои мысли, а чтобы появились слова, надо много читать, но - не глотая глазами текст, а осмысляя, с карандашом в руке. И тогда ты поймешь, как устроен язык классиков, почему Пушкин – это Пушкин, а Чехов – это Чехов. И ты подумай насчет городской олимпиады. И насчет филологического подумай, потому что если ты начал писать, то этот вирус не излечим.
Она была старуха, старше бабы Нади, и каждый год ее предупреждали о выходе на пенсию, но всякий раз отменяли решение, потому что молодые в школу не шли. Русичка смиренно ждала пенсии, но быть смиренным не означает быть бездеятельным. Напротив – она спешила отдать ученикам, все что могла, но современные дети не нуждались в литературе, их не охватывало упоение лингвистических открытий. В эпоху практичности не до покрытых пылью и вековой паутиной идеалов. И только Севка с его сумрачным взглядом копал вглубь, в поисках собственного смысла жизни. Эта старуха с выщербленным годами лицом, сгорбившаяся от хронического ревматизма, в коричневом костюме времен застоя понимала, что сумрачный густобровый восьмиклассник не поддается общему безумию стяжания, но ему нужна опора, чтобы не надломиться. И эту опору он и пытается найти в судьбах тех, кто не сломался и в более тяжкую годину. Она даже хотела быть более мягкой с этим мальчиком, но он не принимал ни поблажек, ни сочувствия, ни помощи. Он все отыщет сам. И она уважала его упрямство, но и боялась: он напоминал ей самолетик, самоубийственным штопором ввинчивающийся в небеса.
Она не знала, что у Севки есть Питер, что его руки мысленно крепко сжимают руку Дины и руку Аннеты, что единожды побывав за кулисами театрального Петербурга, он обречен дышать только этим воздухом.
Севка не забывал об этом ни на минуту и чувствовал – и его не забывают. Пусть мобильный отключен, пусть из карманов выгреблена даже сущая мелочь, пусть зияют черными провалами книжные полки в его комнате, он не оторван от того чудесного бурлящего и кружащего голову мира, который ему подарила Дина.
Он мог бы с легкостью обойти дурацкий запрет отца. Каким бы образом тот, погруженный в талмуды с канцеляризмами, сосредоточенный на желании быть статусным, с лучшими рекомендациями клиентов и похвальной грамотой совета директоров, - каким бы образом он мог контролировать сына? Но Севка не хотел врать. Не мог. Решение противостоять давлению родителей было слишком ответственным, чтобы допускать ложь. Все по-честному, без скидок на возраст. Как не ждали скидок его герои – Пушкин, Ахматова, Мандельштам. Его тяготило одно: невозможность сейчас извиниться перед Диной за ее изгнание. Но как только с него снимут арест, он непременно позвонит ей, он скажет самые теплые слова, которые теснились в его душе.
Углубленный в себя Севка не замечал, как переменилось к нему отношение одноклассников. Он формулировал свое отношение к ним, их же мнение его не касалось. С первых дней школы к Севке намертво прилепилось определение «странный». Он был поводом для злых детских шуток, в своей нелепой одежде (матери ведь некогда заниматься его гардеробом, свой бы успеть обновить), не знающий, что такое электронная почта и третий «Doom». Он болезненно реагировал на издевательства, мгновенно вскипал, но был беспомощен перед мальчишками, воспитанными по жестоким дворовым правилам и умеющими одним ударом под дых лишить возможности сопротивляться.
Новый Севка вызывал недоумение, переросшее в уважение. Он перестал сопротивляться насмешкам, но только лишь потому, что перестал их замечать. А когда нет этой забавной беспомощной реакции, то и задевать неинтересно. И внутренняя сосредоточенность Севки тоже не осталась незамеченной. Он превратился для девчонок в героя романтического, за его спиной шушукались: влюбился, нацелился в СПбГУ, выиграл миллион? Стоит на переменах с книгой, отрешенный, лишь иногда вскидывает голову и обводит галдящую ученическую толпу невидящим взглядом. Очевидно: у него есть тайна, и он не собирается ей делиться. И парни спотыкались о его независимость, стремительно проступившую взрослость. Он стал сильным. Не внешне - внутренне. А сила – то, с чем приходится считаться. Даже учителя пасовали перед Севкой, который вдруг начинал выдавать у доски на истории или литературе не то, что написано в учебнике, а собственную версию событий. Его рассуждения иногда ставили в тупик. Кто-то из одноклассников случайно увидел, как историк обсуждал с библиотекаршей, где можно найти информацию, которую ему выдал сегодня ненормальный Кочетков из восьмого «А».
Мать, конечно, выплакала у отца прощение сыну. Севке было особенно жаль ее, он слышал этот униженный тон: «Милый, он хорошо учится, он все понял, он исправился…» В чем исправился – мать не уточняла. Хотя, наверное, понимала: не исправился. Да и можно ли исправиться в ощущении нелюбви к себе?
Мать украдкой подолгу вглядывалась в сына: в квартире появился посторонний юноша, нескладный, похожий в своей разбалансированности на деревянную шарнирную марионетку, продающуюся в «Икеа». Этот юноша ест, спит, учит уроки, читает, но все, что делает, не имеет никакого отношения к их семье. Он как постоялец. И это ранило намного глубже, чем она предполагала. Мать обнаружила, что ей не хватает того несобранного, витающего в облаках Севки, которого она знала с той минуты, когда он впервые толкнул ее изнутри на семнадцатой неделе беременности. Он ластился – ей было некогда, он хотел поговорить – она отмахивалась. А теперь ей так нужна его ласка, его сыновне прикосновение к плечу, но он обходит мать стороной. Подчеркнуто вежлив, исполнителен и – холоден. Шкатулка с секретом. Смотрит уже глаза в глаза, из рукавов серой толстовки торчат худые кисти, ночью в его комнате долго не гаснет свет, но замечания уже не сделаешь. Он, конечно, выполнит указание, но и только лишь. Хоть бы обиделся, как раньше, губы надул. Но она, оказывается, недостойна даже его обиды.
Материнское сердце болело. Перестала спать: ворочалась в постели, а потом долго лежала на спине, чтобы загнать внутрь непрошенные, неприличествующие успешной бизнес-вумен слезы. Ей очень хотелось поговорить с кем-нибудь о том, что она – незаслуженно! – проживает одна (мужу хоть бы что, у него сложный арбитраж на следующей неделе), но с кем?
Ответ напрашивался сам собой: с Диной! Но как смотреть ей в глаза после этой ужасной сцены на кухне? Признать свою неправоту? Но в чем она не права? Она мать, которая желает своему сыну только лучшего! Мать говорила это себе каждый день, и всякий раз чувствовала фальшь. Нет, она действительно желала сыну лучшего, но – если быть честной с собой – что на деле, не на словах сделала, чтобы это лучшее дать? Открой его шкаф: когда последний раз ты покупала сыну что-то стоящее? Всегда некогда, всегда думаешь: потом, потом… А это «потом» не наступает, дела закручивают, как снежный ком. Вспоминалось, как кто-то из коллег в курилке изумленно вскинул бровь: у ваших детей нет компьютера? Она с гордостью ответила: нет, эти игры отвлекают от учебы! Она продемонстрировала свою принципиальность, но коллеги потом крутили пальцем у виска. Или вот: когда ты последний раз куда-то ходила с сыном? Не семьей (хотя и это не припоминается), а с сыном. Только ты и он. Хотя бы в кафе, располагающее к душевным разговорам. Да брось, Маша, когда ты вообще говорила с ним в последний раз? Не приказывала, не требовала, не читала нотаций, а просто – говорила, ну?
Когда в доме появилась Дина, тебе стало удобно: чистенько, вкусненько, уютно. Эдакая домработница за кров и стол. Даже на гостью времени не было. И не искалось: вон как хорошо они поладили с Севкой. Перестал смотреть на тебя вопрошающе: ну а этим вечером ты найдешь для меня минутку? Он окунулся в Дину, а Дина окунулась в водоворот событий, откуда ты сама себя, Маша, вычеркнула много лет назад и навсегда запретила возвращаться мысленно к той веселой студенческой жизни, которая как цунами захлестывает первокурсников театрального института. Ты запретила себе вспоминать эти посиделки в дешевой забегаловке в перерыве между парами, когда как в анекдоте две сосиски и шестнадцать вилок. И те праздничные вечера, когда Льву Ивановичу удавалось договориться, чтобы его курс пустили на прогон в Комиссаржевку и даже БДТ. И вот ты сидишь, затаив дыхание, на пятом ряду, и все внутренности болят от переживаний. А теперь они болят после истерики очередного клиента, мечтающего выкинуть партнера из бизнеса, или напротив, доказывающего, что маски-шоу на его предприятии были незаконны. Смотришь на него снисходительно: дурачок, неужели ты не понимаешь, что не будь у той стороны высоких покровителей, ты еще мог добиться справедливости в суде, а сейчас можно даже иск не подавать – все решено за тебя?
Она иногда видела бывших сокурсников. Когда, например, проезжала мимо здания «Театра дождя» на своей «тойоте камри». Какая-нибудь Ильина (амплуа комической старухи с тридцати лет, родом из Иркутска, соответствующий диалект, не выправленный даже речевиком в институте) в незатейливой курточке, купленной на распродаже в ближайшем торговом центре, вышагивала по разбитому асфальту, высоко поднимая ноги, чтобы не промокнуть. Что ты чувствовала, Маша? Превосходство? Или подспудную зависть, что вечером для этой тихони Ильиной зажгутся рампы, и зрители придут смотреть только ее, а не партнера по сцене Лапшова? А тебя ждут только стопка документов и звонок нервного клиента.
Дина ударила ножом в сердце: Севка – не ты, Маша. Он – не твоя рука, нога, не твой любимый щенок, не буфет на твоей кухне. Он имеет право думать иначе, чем ты, хотеть не того, что вы с Женей спланировали. И с этим надо смиряться. Дети не должны идти по жизни на страховочном тросе. Они должны набить своих шишек, потерпеть нужду, научиться ценить самые мелочи, чтобы не унывать потом, не искать виноватых, не истязать себя бессмысленными придирками. Успех – не мера, которой оценивается жизнь. И ты спорила, Маша. Даже не спорила – отмахивалась от Дины, как от назойливой мухи. Она предупреждала: однажды тебе захочется опереться на плечо сына, но этого плеча может не оказаться. Ты нарочито захохотала: что за глупость! На чье плечо опереться, говоришь? На Севкино?! Ха-ха-ха! Но что ты будешь делать теперь, Маша, когда вокруг тебя – вязкая пустота?
Мать долго еще боролась с собой, с искушением набрать номер изгнанной подруги. И в какой-то момент не удержалась. Но трубку взяла не Дина – дочь. Сказала с легким удивлением в голосе:
- Но ведь мама в Питере…
- Как?!
- Уже вторую неделю.
Набрать номер мобильного Маша уже не решилась. Даже на смс-ку не решилась. Зато, зажав себя в кулак, наступив на горло собственной гордости, мучительно вымаливала у мужа прощение сына.
Женя совсем потерял голову после того скандала. Он уперся в свой авторитет главы семьи и стоял насмерть. Он швырял ей в лицо уничижающие слова, насмехался, однажды даже сунул под нос кукиш. Но мать уже не могла выносить этой затянувшейся вражды, ее нервы были на пределе, и, пожалуй, впервые за всю их семейную жизнь, она не уступила. Не мытьем, так катанием. Ночная кукушка дневную перекукует. Что там еще говорят дурацкие пословицы?
И когда муж молча выложил на стол сыну его мобильный, давая понять, что арест снят, она чувствовала себя победительницей. Правда, недолго. Потому что ровным счетом ничего не переменилось в доме. Ледяное молчание мужа и подчеркнутая вежливость сына.
Мать жалась к младшему. Ленька был еще слишком мал, чтобы участвовать в домашнем военном театре. И уж он-то вниманию матери по-настоящему обрадовался. Она выкраивала для него час после суматошного злого рабочего дня, приучалась вынимать из головы мысли о работе, как детей приучают мыть руки перед едой. Шуршала на кухне, а Ленька рядом, неприятно захлебываясь от нахлынувших эмоций, лепетал что-то. Маша, признаться, не особенно вникала. От нее даже не требовались высказывания – Ленька работал языком за двоих. И эта щенячья восторженность сына ранила ее, укоряла. Она осознавала: Леньке нужно больше, чем ежевечерний час. И это «больше» нужно отдавать сейчас, пока он не вытянулся, не захлопнул дверь перед ее носом, как Севка. Но где взять время, от чего его оторвать?
Она мысленно уже загнала себя до отчаяния, до истощения. И все ждала милости от мужа, от старшего сына, от кого-нибудь, но никто не делал ей шаг навстречу. Ах, Дина, Дина, ну где же ты, Мэри Поппинс разрушающейся семьи Кочетковых? Услышь эту немую мольбу, почувствуй за своей колючкой, протяни руку. Скажи, что все еще можно исправить! Что я смогу вернуть Севку! Скажи, потому что больше сказать некому!
Она не знала, что Севка уже дозвонился Дине. И растерялся, услышав в трубке ее непривычно слабый, утомленный голос. Наверное, ее измотала очередная репетиция.
- Ты мой друг, Дина! – горячо говорил Севка. – Ты мне очень нужна. Ты мне очень-очень нужна. Не оставляй меня!
- Тише, друг, тише, - почти шептала она. – Все устроится, все останется позади.
- Как?! – едва не закричал Севка. – Каким волшебным образом?!
- Не волшебным, а самым обычным, человеческим. Надо уметь прощать за ошибки, тем более близких, тем более мать и отца. Если бы мои родители были живы, я бы носила их на руках и каждый день говорила, как люблю.
- Говорить ему? – оторопел Севка. – Ему?! Говорить, что люблю?! Я не люблю его. Я презираю его!
- Если бы он мог быть другим, то был бы, - шелестело в трубке. – Но как может у безногого вырасти нога?...
- Я плохо слышу тебя. Где ты?
- Научись прощать. Не ради них – ради себя…
И гудки.
Севка потом сидел за письменным столом, стиснув виски ладонями. Он понимал, что ему объясняла Дина, но понимал разумом – не сердцем. Сердце прощать не хотело. Севка был словно облеплен густой смолой – не пробиться, не достучаться. И назад не повернешь. А по дому тихой неприметной мышкой шуршит измученная мать, истончившаяся, нервная, с темными кругами под глазами. Он хотел выпороть отца – получается, выпорол ее. Но разве в этом нет ее вины? Когда он просил милости для себя, получал ли ее? Так заслуживает ли этой милости она?
Внутренний голос шептал с интонациями Дины: заслуживает. Потому что не ее вина – ее беда в том, что не сопротивляется отцу, что привыкла плыть по течению, опираться на чужие решения. Это так удобно! Ее душа отвыкла от напряженной работы, и если у души были бы мышцы, они атрофировались бы за долгие годы. И вот, на твоих глазах, она заново учится ходить. Ну, подставь же ей плечо, Севка! Подставь, как более сильный, более старший, более мудрый. Подставь, пока ее не раздавило ощущение беспомощности, пока покаяние не перешло в ненависть к себе!
Ленька просил брата о том же. Не словами – куда ему так формулировать свои детские мысли! Просил взглядом, поступками. Он метался между матерью, старшим братом и отцом, как дворняжка, ищущая хозяина, пытливо и доверчиво заглядывая в глаза: ну, пожалуйста, пожалуйста, сжальтесь друг над другом! Ленька чувствовал, что ему не по силам вернуть в дом прежнюю атмосферу – атмосферу равнодушия. Но она была лучше той, что захватила их квартиру. Хотя бы привычной… А эта молчаливая холодная война ему не по зубам. И Ленька тенью бродил по дому, заглядывая в каждую комнату: мам, ты как, а ты, пап, как, а ты, брат? И ждал чьей-то улыбки, шутки, ласкового прикосновения. Ждал и от напряжения вытягивался стрункой: дзинь-дзинь...
А за окном уже ликовал май, безбашенный, безгорестный. Питер оттаял, и дворники чистили его к наступающему лету от песка и пыли. В потоке машин появились поливалки, и радужно искрящиеся веера воды накрывали тротуары. Запрокинешь голову – синее-синее небо, до головокружения, до томления. И щедрое солнце сыпало лучами в соскучившиеся по нехитрым летним радостям колодцы дворов. Играл бликами Зимний Дворец, улыбались прохожим атланты, того и гляди отдернут ногу, которую туристы норовят пощекотать, чтобы исполнились заветные желания. Даже Казанский собор, преисполненный обыкновенно чувства собственного достоинства, и тот словно жмурился от яркого солнца.
После уроков восьмиклассники не спешили домой – оккупировали спортивную площадку возле школы. Дурачились на турниках, вытаскивали скейтборды, носились, забыв о солидности, по беговой дорожке, выхваляясь друг перед другом трюками. Кочетков обычно возлегал на расстеленную джинсовку прямо на трибуне футбольного поля. Неизменная книга, в руках пирожок из столовой. Сам по себе, свой собственный. Правда, уже не угрюмый – иногда отпускал шутку-другую в чей-нибудь адрес. Необидную – смешную, отточенную. Он походил со стороны на человека, выздоравливающего после тяжелого гриппа. Иной раз фыркнет над литературной забавностью, перевернется на спину, задерет ногу на ногу и нежится на майском солнце, как объевшийся сметаны кот. И вся мрачная романтика с него осыпается, как иголки с новогодней елки. Обычный паренек, долговязый, с веснушками под глазами.
Севка не спешил домой: наслаждался внезапно нахлынувшей беззаботностью. Забыть на несколько часов мучительную домашнюю дыбу, забыть о холодной войне и радоваться весне, цепляться глазами за девичьи коленки: острые, округлые, белоснежные, покрытые первым загаром после майской посадки картошки. И скользить взглядом чуть выше, по атласной коже, по-набоковски – на юг. Девчонки соревнуются короткостью юбок, но в этом соревновании для Севки безоговорочно побеждает Гордеева, которая носит едва ли не макси. Но когда она по-птичьи сидит на низкой ограде футбольного поля, юбка обнажает ее тонкие лодыжки совершенной лепки. Она смеется, и ослепительная белизна ее зубов волнует Севку, томит. Он украдкой любуется ее ресницами, золотящимися на солнце, русыми волосами, собранными в тяжелую косу. И пусть Гордеева не обращает на Севку никакого внимания, он счастлив тем, что может видеть ее каждый день, кроме воскресенья, просто знать, что на белом свете есть такая горделивая, но умная девчонка. Севка даже пробовал писать стихи, но они были неуклюжими, плоскими, одним словом, никуда не годными. Но если однажды Гордеева разрешит, он расскажет ей о ее глазах словами Шекспира, о ее походке словами Блока, о ее осанке словами Гумилева. Ведь никто в целом мире не сможет ей так рассказать о ней самой!
Он лелеял свое первое чувство, как Гобсек свои сокровища. Нет, как Маленький Принц – капризную розу. Севка закрывал глаза и видел Гордееву почему-то на сцене, сидящей в кресле-качалке, в образе Елены Андреевны. За спиной – стареющий муж, перед глазами – возвышенный Астров, с упоением рассказывающий о модернизации лесного хозяйства. И дядя Ваня – это сам Севка – наблюдающий за красавицей страдающими глазами.
Севка даже увидел выгородку сцены, темный задник, услышал мятущуюся музыку Шопена, так идеально вписывающуюся в эту мизансцену! Он вообще вдруг начал много фантазировать. И если бы он мог вернуть Эфроса, безжалостный выкинутого отцом в мусоропровод, то с особым вниманием перечитал бы те места, которые относятся к режиссерской экспликации. Но Эфроса нет в школьной библиотеке, увы. И где его достать?
Но судьба идет навстречу страстным и честным натурам. Это было еще одно открытие Севки. Оно случилось в тот будний день, когда он направился после уроков на школьный стадион, но вдруг заметил старуху-русичку, черепашьим шагом идущую по двору. В руках ее была черная матерчатая сумка, с которой обычно старухи ходят за картошкой. Но, конечно, в сумке была не картошка, а ученические тетради, и эти тетради весили тонну или две, потому что старуху перекосило: левая рука ниже колена, сумка едва не волочится по асфальту. Севке стало жаль ее немощи, и он вызвался помочь. Русичка отговаривалась: доеду, не маленькая. Но он настоял, и она уступила. Ехать пришлось далеко, на Сикейроса. И после метро долго и терпеливо плестись до района панельных многоэтажек.
Старуха жила одна. В ее скудной квартирке с выцветшими обоями было чисто, но бесприютно, казенно. В единственной комнате – по-солдатски застеленная узкая кровать, громоздкий неуклюжий комод пятидесятых годов, пара костюмов на вешалке за дверью, несколько фотографий выпускных классов в потертых рамках, и главное богатство – стеллажи с книгами. Под самый потолок. И стремянка. Севка при всей его бурной фантазии не мог представить, как старуха взгромождается на эту стремянку, чтобы достать книги с самой верхней полки. Но, наверное, она это делала.
Старуха, тяжело дыша, поплелась на кухню ставить чайник. Севка подумал, что, наверное, в хлебнице заплесневевший батон, а угощать его будут вековыми сушками. Но у старухи оказалось свежее печенье и вазочка с вишневым вареньем.
- Кушай, мальчик, - предложила старуха, наливая кипятка в большую кружку с пакетиком заварки. – Вы так стремительно растете в этом возрасте, вам надо хорошо кушать.
Интересно, что она сама кушает, подумал Севка. И еще подумал, что эта кружка со сколом под золотистым ободком – единственная в квартире. И чайная ложка тоже. У Севки даже мурашки пробежали вдоль позвоночника от спартанского быта старухи. И стены дохнули на него горьким чувством одиночества, так не вязавшимся с радостным майским днем. Он раздосадовался, что пошел на поводу у дурацкой жалости и забрел в этот дом. Как будто Севке своей домашней беды не хватает! Ему почему-то представилось, что в этой панельной громадине одиночеством и тоской пронизан весь стояк, от первого этажа и до последнего, что в каждой квартире такая же бесприютность, выстуженность от того, что люди разучились любить друг друга и теперь живут, свихнутые на деньгах, не слыша и не разумея самых близких.
Он ходил по старушечьей комнате с кружкой обжигающего чая и рассматривал корешки. Здесь были книги новые, только что с прилавка книжного магазина, и старые, надорванные от долгой жизни. И эти, старые, наверное, были куда счастливее новых, потому что вряд ли у книг есть другая радость, чем быть прочитанными. Были стопки машинописных листов, скрепленных стежками, как театральные пьесы. Были альбомы по живописи и архитектуре, иконописи и историческим периодам. Севка то присаживался на корточки, то привставал на цыпочки, а старуха молча следила за ним немигающими черепашьими глазами. Перед Севкой мелькали классики и современники, русские и поляки, немцы и англичане, успешные и нищие, известные и забытые, поэты и прозаики, литературные критики и мемуаристы, публицисты и историки. Севка проглатывал фамилии и чувствовал, что ощущения бесприютности этой квартиры отступало. Разве можно чувствовать себя ненужным и заброшенным наедине с такими именами!
И когда взгляд его уперся с изрядно истрепанные корешки того самого четырехтомника Анатолия Эфроса, Севка аж судорожно сглотнул от заполнившего его с макушки до пят чувства фантастического везения.
- Можно? – спросил он у старухи, протянув руки к четырехтомнику.
Старуха согласно кивнула. Она устала стоять и присела на постель. Сложила морщинистые в старческих темных пятнах руки на коленях и приготовилась ждать. А Севка вытащил книги, покрутился, куда бы присесть, но ни одного стула в комнате не было, и он без всякого разрешения опустился на пол, сложил ноги по-турецки и лихорадочно стал листать Эфроса. Он нашел историю про диван, из которого потом вырос «Обломов», и стал торопливо читать, а потом увлекся и совсем забыл про время и про старуху. Когда затекли ноги, он лег на тонкий палас на живот, подпер голову рукой и продолжил чтение, совсем не заметив, что старухи давно нет в комнате. Она сидела уже на кухне, водрузив на нос очки, и проверяла ученические тетради. Иногда она замирала с красной шариковой ручке в руке, наклоняла седую голову набок и вслушивалась в звуки комнаты. Они были скудны: дыхание мальчика и шелест страниц. Если бы Севка мог видеть учительницу, то удивился бы: старуха задумчиво улыбалась уголком истончившегося рта.
Она вспоминала, что когда-то была не так стара, и ученики любили ее. Ей хватало энергии, чтобы вести школьный литературный кружок, который перерос в театральный. Что после уроков ее окружали мальчики в синих форменных костюмах и девочки в коричневых платьицах и засыпали вопросами. Скажем, можно ли считать Онегина порядочным человеком? А если нельзя, то почему Пушкин вывел его как главного героя? Разве можно сочувствовать таким людям, как Евгений Онегин? Или: зачем им нужен Чехов, который упивается описаниями жизни каких-то мелких мещан, его типажи устарели для них, представителей советской молодежи. А еще горевали над «Оводом» и выпрашивали Кассиля, его «Кондуит и Швамбранию», над которым хохотали на переменах. И был еще мальчик, похожий на Севку. Она особенно выделяла его. Только ему доверяла самиздатовских Аксенова, Булгакова, Цветаеву и Вознесенского. У нее хранился даже экземпляр стихов Олега Григорьева, родоначальника жанра «черных стишков» про маленького мальчика, который ей достался по случаю еще в конце восьмидесятых. Черный юмор старухе не нравился, но некоторые строки Григорьева ей были близки: «Я – великан ростом со стакан…» Она была таким незаметным великаном. В душе ее гнездился страх, поселившийся в страшные годы, проведенные в детском доме, и от которого она так и не смогла избавиться, но иной раз величие побеждало. Побеждало, пока тот мальчик, лучший ученик школы (сегодня уже взрослый солидный мужчина с двумя сроками за крупное мошенничество), не донес на нее директору. И старуху бы выгнали, но власть переменилась, все обозлились на коммунистов, и она оказалась неожиданно для себя «диссиденткой», «прогрессивно мыслящим представителем русской интеллигенции», исповедующим «новые принципы педагогики». Где теперь тот директор? Их много сменилось на старушечьем веку. А она все так же сидит вечерами над ученическими тетрадями, только никто уже давно не заходил в ее квартиру, не просил книжку. И уж тем более никто никогда не лежал на полу ее комнаты, увлеченный режиссерским опытом Анатолия Эфроса.
Когда Севка оторвался от книг, было уже поздно, хотя майские вечера в Питере по-северному светлы.
- Я могу тебе дать почитать что-нибудь, мальчик, - сказала старуха.
- Я не возьму, - отказался Севка. – Отец может выбросить книги в мусоропровод.
Старуха посмотрела на Севку длинным задумчивым взглядом, сняла очки, протерла их носовым платком, который носила за обшлагом коричневого жакета:
- Ты можешь приходить сюда.
- Неловко надоедать вам…
Старуха беззвучно засмеялась:
- Мне надоедает только один человек – я сама…
Как сказал бы дон Корлеоне, Севка получил предложение, от которого не мог отказаться. И будь его воля, он переселился бы сюда, на Сикейроса, на этот пол возле старушечьей кровати и спал бы головой к стремянке, в обнимку с величайшими драгоценностями, живущими в стеллажах.
Визиты к старухе, которую звали Лидией Григорьевной (1934 года рождения, русская, дочь врагов народа, расстрелянных в 1939 году, место захоронения неизвестно), стали для Севки даже не отдушиной – частью его жизни.
Он не мог бывать у нее часто – отец явно выразил неудовольствие поздним возвращением сына и настоятельно посоветовал ему не крутить кошкам хвосты, а учить уроки. Но когда начались каникулы, можно было не особенно сдерживаться.
Севка летел на крыльях к Лидии Григорьевне. Забегал по дороге в магазин за хлебом, молоком, заваркой и печеньем. Учительница завела для него вторую кружку – черную, с золотым силуэтом Петропавловской крепости и чайную ложку. Он валялся на паласе, увлеченный чтением, а потом подолгу обсуждал прочитанное с Лидией Григорьевной. Он был счастлив, что нашел родственную душу. Учительница слушала его внимательно, с расспросами о семье не лезла, но, кажется, понимала с первого взгляда. Она подбирала ему произведения и преподносила как величайшие дары. И он брал щедро, полными пригоршнями. И отдавал не меньше. В этой квартирке одинокой женщины всегда находилась мужская работа: починить кран, подвинтить разболтавшуюся дверку кухонного шкафа, смазать петли, заточить ножи. Он перенес сюда небольшой набор инструментов, кем-то когда-то подаренный отцу и откопанный в углу с хламом, приготовленным на выброс. Не все получалось с первого раза, но Севка был упорен, и упорство приносило свои плоды.
Было еще кое-что важное в этих отношениях. Ощущение, что ты нужен. Что от твоего присутствия в чужой жизни появляется просвет. Такая малость – лишняя улыбка в день, но как много она значит для того, кто улыбается тебе! И так важно, что есть с кем поговорить. Ему, Севке, Лидия Григорьевна выплеснула всю боль, накопившуюся в ее душе. Она была хорошей рассказчицей, и Севка будто собственными глазами видел детский дом в далеком сибирском городке, эту свору обозленных затравленных ребят, дерущихся за кусок хлеба, не знающих, что такое простынь и наволочка, что такое – собственная кружка, собственная кофта, собственная книга.
Старуха описывала провинциальный городок, нищий, с размытыми грунтовыми дорогами, осевшими черными домами, замкнутыми, себе на уме людьми, не жалующими детдомовцев. Да и за что жаловать эту кодлу, промышляющую летом в их огородах? В ее память, в самую натуру впечатался вечный голод. Она и по сей день ела хлеб бережно, собирая указательным пальцем крошки с ладони. И выжигала стыдом морковка, которую она, подросток в перешитой из гимнастерки блузке, вырыла на чужом задворье.
Потом несколько тяжелых месяцев каторжного труда на колхозном поле. Картофелины, печеные в золе, соль в спичечном коробке – как целое состояние. И долгая дорога по коричневой тяжелой глине в областной город с направлением на учебу. Она шла, с трудом вытаскивая ноги из грязи, простуженная, голодная, и скупо улыбалась сама себе: она научится жить по-другому. И в этой другой жизни ее будут окружать хорошие люди. Она мечтала о муже, о детях, о собственном углу, где будет стоять кровать с металлическими шишечками на изголовье, со стопкой пуховых подушек. Но ничего этого она не нажила. Был когда-то мужчина, но он не осмелился уйти из семьи. А родить она не смогла – та долгая дорога обернулась для нее бесплодием. Только угол и появился. Но этот угол не для кого было украшать. А одной – много ли надо?
Ее счастье состоялось в другом. Старуха рассказывала, как впервые вошла в школу – обычную сельскую избу с девятью учениками за разнокалиберными столами. На ней было лучшее платье – ситцевое, в тонкую полосочку. И туфли, за которую она отдала стипендию и месяц жила на хлебе и воде. Ученики были хорошие. Но сельская жизнь среди второго поколения раскулаченных огрубляла: мат, самогонка, дикие драки в день получки. И она добилась перевода в областной город, а потом – лет через десять, когда отношения с любимым человеком завершились, уехала в Ленинград.
Этот город был ее заветной мечтой. И он ослепил ее. Поймал, как крысолов. Приковал к себе. И унизил. Да, сначала унизил. Старуха вспоминала, как коллектив смеялся над ее дремучестью. Она казалась себе Золушкой, прокравшейся в королевский дворец. Ходила по школе и озиралась, что ее вот-вот возьмут за шкирку и выкинут из Ленинграда, как недостойную, неподходящую. Город требовал соответствия. И она старалась. Старалась изо всех сил. Ей стоило многих трудов приучить себя к классической музыке, и еще больших – разобраться в ней. Коллеги тратили деньги на еду и одежду, она – на книги. Читала запоем, взахлеб, как теперь читает Севка. Добывала билеты на поэтические вечера и уникальные выставки, просачивалась на бардовские квартирники. И все ждала, когда же Ленинград примет ее как равную. Но с возрастом пришло осознание: эпохи благородных людей нет и быть не может. Зато может сложиться круг единомышленников. И такой круг у Лидии Григорьевны появился. Но сейчас, когда ей далеко за семьдесят, из ее друзей никого не осталось. Все, что есть, - книги и воспоминания. И ты, мальчик, живущий в трудное время. Пожалуй, самое трудное из всех, что она может припомнить. Потому что нет времени труднее, чем время человеческой подлости. И она имеет полное право так утверждать хотя бы потому, что знает и помнит: в ее детстве крали, но не гордились этим. В ее юности стремились на целину, а не на Кипр. В шестидесятые на Красную площадь вышла горстка интеллигентов, выступивших против вторжения СССР в Чехословакию, а теперь выходят только согласные. Машут флагами и бьют челом. И ладно бы от всей души – за деньги, за сущие копейки. Торговля даже не совестью – какая там совесть, что ты… Видишь ли, мальчик, они думают, что деньги не пахнут. Может и так. Но пахнут поступки. От многих, совершаемых на наших глазах, - смердит. В общем смраде это и не ощущается, но не равняйся на них, мальчик, ибо за деньги не купить уважения, чести и любви. Однако смотри на них, мальчик, смотри и запоминай. Люди не могут долго стоять на четвереньках. Учись вставать с четверенек, даже если кажется, что нет сил. Никогда не забывай: хороших людей больше, чем плохих. Стремись к тем, кто умнее тебя, к честным и порядочным, к живущим общечеловеческими идеалами. А тех, кто так и не поднял голову к небу, жалей. Жалей, как жалеют калек и убогих. Жалей не с высоты своего ума – сердцем. Сердце еще никогда никого не обманывало.
Этот мальчик был ее лебединой песней. Он вернул ей давно утраченный вкус жизни. Ее мировосприятие обострилось. И память вдруг заполнилась воспоминаниями, как в эту квартирку на Сикейроса внесли сверток в ватном одеяле, перевязанный синей лентой, она будто услышала первые шаги внука, которого у нее никогда не было, увидела тот сентябрьский звонкий день - первый раз в первый класс… Ей мнилось, что в резной шкатулке с документами сохранилась прядь первых волос этого мальчика, в бельевом шкафу в прихожей - уточка для ванной и крестильное полотенце.
Ей стало ради кого жить. И это – на самом склоне лет, когда с каждым днем небо становится ближе!
В октябре ее известили, что в школу приходит, наконец, молодой педагог. Подпишите приказ о выходе на пенсию. Лидия Григорьевна расписалась со щемящей болью в сердце. Вот и все. Через пару недель в твой кабинет на третьем этаже войдет новая хозяйка, а ты будешь никем и звать никак. Отработанный материал. Прямиком на задворки.
Севка был ошеломлен известием. Как же это? Подождите, а что теперь делать ему?
Он ведь и не задумывался, сколько лет старухе, что с молодости у нее слабое сердце, а теперь и вовсе сердечная недостаточность. На что теперь будет жить Лидия Григорьевна?
Он не постеснялся впрямую спросить ее: сколько? Она беззвучно засмеялась: с голоду не помру. Но у Севки от названной суммы закружилась голова: только коммунальные услуги оплатить, чуть-чуть на еду и чуть-чуть на лекарства. И это все? Все, чего заслужил педагог за свой полувековой стаж?
Севка физически не мог теперь трескать печенье из вазочки на кухне старухи. Потому что – объедал. А она, конечно, подсовывала еще, словно не замечая, что каждый кусок ему поперек горла встает. Она хотела отдать ему все, что у нее было, но он не хотел это принимать.
Решение пришло само собой в ту минуту, когда Севка плелся из метро, после Сикейроса на Литейный. Шел-шел, и вдруг уперся взглядом в белый лист бумаги, прикрепленный к обратной стороне застекленной двери небольшого кафе: «Требуется уборщица». Можно подумать, что этой высокой квалификацией обладают только женщины!
Севка зашел. Сел у барной стойки и попросил позвать администратора. Пришла молодая приятная женщина с черными кудряшками и вычурно подведенными глазами:
- Что тебе, мальчик?
- Мне нужна работа…
Домой Севка вернулся в самом прекрасном расположении духа. Вымыл руки, переоделся в домашнее. Открыл холодильник: бекон, маслины, сыр Дор Блю, десяток яиц. В общем, ожидаемо.
Достал из-под раковины ведро с магазинной картошкой: на ужин хватит. Надел замурзанный материнский фартук, который она никогда не надевала, зато надевала Дина, замурлыкал под нос песенку про капли датского короля.
Ленька словно почуял настроение брата. Просочился на кухню, длинно посмотрел исподлобья и… заулыбался. Потому что давно не видел Севку в таком настроении. Предложил важно:
- Помочь?
- Валяй, - согласился Севка. – Надо пару почистить пару луковиц и морковку.
Ленька забрался на табурет, вооружившись ножом и разделочной доской, которую брат, как по волшебству, извлек из горы хлама на кухонном гарнитуре.
- А где ты научился готовить? – спросил Ленька.
- Где надо, - беззлобно усмехнулся Севка.
- А ты стал высокий. Как отец.
- Я – не отец, - мгновенно откликнулся Севка, но в голосе его не было раздражения или враждебности.
- Я соскучился по тебе, - вдруг признался Ленька.
Севка отложил в сторону нож, подошел к брату и потрепал за вихор надо лбом:
- Чудик!
И Ленька – неожиданно – тоже отложил нож, и луковицу отложил, обхватил брата за пояс обеими руками, по-девчачьи, уткнулся лицом в живот и забубнил почти в пупок:
- Ты мне так нужен, так нужен! Ты совсем-совсем чужой, а это неправильно…
Севка оторвал лицо брата от своего живота, поднял за подбородок, заглянул в самые зрачки и улыбнулся:
- Просто у меня есть более важные дела.
- Важнее, чем мы?
- Пока важнее. Но ты же все равно мой брат, правда?
Ленька просиял. И тут же, воспользовавшись моментом, попросил:
- Сходи со мной куда-нибудь.
- На каток. В воскресенье. Договорились?
Перемигнулись и снова взялись за ножи.
Когда мать вернулась с работы, то еще у дверей квартиры почувствовала дразнящий запах жареной картошки с беконом. И на несколько секунд замерла в парадной, потому что сердце ее вдруг соскочило с привычного ритма и бешено заколотилось о грудную клетку. Ей было страшно взяться за дверную ручку: а если померещилось? А если там, в квартире, тот же гнетущий холод? А если это не Севка? Но тогда – кто?
И когда, зажмурившись, сделала решительный шаг, то услышала радостный возглас Леньки:
- Мама пришла! Мама!
В следующую секунду младший сын выскочил из кухни и буквально повис у нее на шее, горячо зашептал в ухо:
- Там такой Севка, такой Севка!...
А Севка и сам уже вышел в коридор:
- Привет. Как день? – и не дожидаясь ответа подхватил из рук тяжелые пакеты с продуктами, заглянул в них: - Опять всякой фигни накупила?
Хмыкнул и деловито зашагал обратно, кинув через плечо:
- Руки мой. Еда на столе.
Это было даже не Восьмое марта. И не Новый год. Это вообще было ни на что не похоже. Мать послушно вымыла руки, бочком проскользнула на кухню, где на сияющем чистотой столе были расставлены тарелки, вилки, ножи.
- В следующий раз овощей покупай, - посоветовал Севка, выгружая продукты и расставляя что в холодильник, что в кухонные шкафы. – Хватит семью глютаматом натрия травить. В магазинах полно человеческой еды.
Мать согласно кивала головой. Она сидела на краешке табуретки, как незваная гостья, которую в любой момент могут попросить. Сидела и теребила в руках вилку и нож. И заискивающе смотрела снизу вверх на распоряжающегося домом Севку. Как же стремительно он взрослеет! Глаза – человека, который многое пережил. Уверенность в себе. Она ничего не знает про этого юношу, но благодарна уже за то, что не оттолкнул.
- Мне нужна твоя помощь, - сказал Севка.
И мать совсем растерялась. Раскраснелась по-девичьи от волнения:
- Что-то случилось?
- Вот, - и сын выложил на стол какой-то бланк.
- Что это? – Мать отерла руки о свежее кухонное полотенце, поднесла бумагу близко к глазам, хотя проблем со зрением у нее никогда не было.
- Это разрешение на работу. Без твоей подписи меня не возьмут.
- Куда не возьмут?
- В кафе. Самая элементарная работа: убирать грязную посуду и мыть пол.
- Не поняла…
- И еще мне нужно оформить пенсионное и ИНН.
Мать положила бланк на стол и встревожено посмотрела на сына:
- У тебя долги? Пожалуйста, поговори со мной… Объясни мне… Это карты? Наркотики? Вымогательство?
- Господи! – Севка едва не воздел руки к потолку. – Что у вас, у родителей, за дурная манера сразу думать о плохом? Мне просто нужны деньги на карманные расходы.
- Я понимаю. Но зачем идти уборщиком в какое-то кафе? Сколько тебе нужно в неделю? Я выдам. Только объясни, зачем.
- Мне нужно много. Не так много, как тебе кажется. А с точки зрения отца это и вовсе копейки. Но я желаю, чтобы эти деньги были абсолютно мои. Неподотчетные. Чтобы никогда никто из вас не смог их у меня отобрать…
- Объясни же! – взмолилась мать.
Севка встал из-за стола, обошел его, обнял мать за плечи со спины, поцеловал в седеющую макушку:
- Это не наркотики. Не карты. И даже не театр. Это очень нужно мне, чтобы я мог уважать себя, понимаешь?
- Я понимаю, понимаю, - залепетала мать. И тут же вскинулась, вцепилась в руки сына: - Но ведь у тебя впереди ответственный год! Там же ГИА! Как ты успеешь и учиться, и работать?
- А это мои проблемы, - спокойно ответил Севка. – Не потяну – уйду. Потяну – останусь.
На глазах матери выступили слезы:
- Боже мой, я подпишу, конечно, подпишу, но отец…
- Я не смогу с ним поговорить, - признался Севка. – Выйдет еще один скандал. А мне скандал не нужен. Мне нужны деньги.
Сын потрепал мать по плечу, вернулся на свое место, подмигнул Леньке:
- Ешьте давайте, все остынет…
Мать покорно улыбнулась и принялась за картошку. В голове ее метались разрозненные мысли. Где и когда сын выучился готовить? А деньги нужны, чтобы водить девочек в кафе? Или есть уже одна девочка? Нынешние барышни такие меркантильные! Им нужны только деньги. Что скажет Женя? Много денег – это сколько? И вообще, сколько платят уборщикам? А если Севка подхватит гепатит? У него есть прививки от гепатита?
Мать ела и переводила растерянный взгляд со старшего сына на младшего. А Ленька затараторил уже какую-то школьную историю, и Севка отозвался смехом. И этот звук так необычно зазвучал в несчастной квартире, что мать даже вздрогнула. А потом и сама засмеялась. И остро ощутила: за последние полгода она отвыкла не то, что смеяться – улыбаться.
Отец, незаметно вошедший в квартиру, долго стоял в коридоре озадаченный. Из кухни доносились взрывы смеха и ликующий голос жены. Она увлеченно передразнивала клиента-скупердяя, как он вычислял сумму морального ущерба. Актерка! Стоял и поводил плечами, будто озяб. Впервые в жизни почувствовал себя чужим в собственном доме. Зайдет на кухню – и эта троица смолкнет, словно им на стол водрузили гроб с покойником. И на лицах проступит привычное затравленное выражение. Он устал от уныния, паутиной заткавшего дом. Устал от молчаливого поединка с первенцем. Устал от изнуряющей необходимости тащить на себе проблемы этой сумасшедшей семейки, с удовольствием напяливающей розовые очки, стоит только отвернуться, ослабить вожжи.
Отцу хотелось, чтобы его встречали, как положено встречать главу семьи. В других семьях жены целуют мужей, спрашивают, как прошел день, дети тащат на кухню дневники на подпись. А эти шныряют по дому как серые мыши, могли бы – слились с обоями. Чем он так виноват перед ними? Чем?!
Ему стоило немалых трудов убрать со своего лица привычную угрюмость. Он даже пару раз подпрыгнул возле вешалки, чтобы встряхнуться. Он всегда так делал перед встречей с клиентом, который и не должен подозревать об истинном настроении своего юриста. Это часть профессии. Подпрыгнул, расправил плечи, нацепил на лицо улыбку и вошел в кухню, энергично растирая ладони:
- Привет, семья. Что тут у нас вкусненького?
Сработал на опережение. Дал понять, что на ссору не настроен. Жена подхватилась накладывать картошку, Севка убрал со стола какую-то бумажку, буквально засунул ее под себя. Улыбался, но глаза были настороженные. Вот чего отец не выносил, так это секретов в собственной семье. Хотел было хлопнуть ладонью по столу, но в следующую секунду стало тоскливо. Представил, как презрительно сощурится старший сын, как с Машиного лица сойдет румянец, и Ленька съежится на табуретке, подавившись ломтиком картофеля. И воцарится тишина, такая невыносимая, мучительная. Отец вдруг подумал, что боится тишины. Что даже в машине включает радио, чтобы не остаться наедине со своими мыслями. Ведь лезет в голову черти что!
Он натужно улыбался, кушал, что-то отвечал Маше, а сам не сводил глаз со старшего сына. Не слишком ли много теперь зависит от этого мальчишки? Его оскорбляли и прямые плечи первенца, и вздернутый подбородок, и усмешечка, таящаяся в углу рта. Отец ему не указ – вот что написано на его физиономии крупными буквами.
Но Жене даже в голову не приходило, что сына меньше всего сейчас беспокоит пристальный взгляд отца. Он представляет, какая отличная жизнь начнется, когда в кармане появятся первые заработанные деньги, как хорошо они с Лидией Григорьевной заживут в квартирке на Сикейроса. Он сможет приходить в ее дом добытчиком. Пусть старуха хотя бы раз в жизни попробует, что такое сыр Дор Блю или бекон. Она заслужила спокойной и сытой жизни. Она умеет радоваться мелочам, как радуется Дина и как радуется он.
Пусть его собственная жизнь окажется спрессованной: учеба – работа – домашнее задание – нехитрый ужин на двоих. Пусть гудят ноги после четырех часов беготни. Пусть к концу смены подташнивает от насыщенного запаха фритюра, гамбургеров и даже кофе – слишком крепкого на Севкин вкус. Но первую получку он промотал так, как полагается рабочему человеку. Притащил на Сикейроса огромный бумажный пакет продуктов:
- Эх и пирушку мы с вами закатим сейчас, Лидия Григорьевна!
А она смотрела изумленно на прозрачный пакет с рассолом, в котором плавали какие-то белые кругляши то ли творога, то ли сыра, на блестящую упаковку бекона и странный зеленый фрукт или овощ с кожурой, напоминающей апельсин:
- Что это, мальчик?
- Это вкусно, - заверил Севка. Засучил рукава толстовки, нацепил кухонный фартук, который купил себе в супермаркете по дороге к кассе: - Мы с вами будем пальчики облизывать!
- Надо было купить что-нибудь себе.
- А я и купил. В книжном. И поставлю на полку к вам. Вы же не отправите в мусоропровод Юрского?
- Что ты, мальчик! – испугалась старуха. - Это же Юрский! Ты слышал, как он читает Пушкина?
- Нет. Но непременно услышу. Я купил абонемент в интернет-кафе. Буду знакомиться с мировой паутиной.
Он совсем освоился в квартирке Лидии Григорьевны. Она еще сначала отмахивалась: полно, не стоит трудов. Но понемногу привыкла и относилась уже к Севке как к внуку или правнуку. Ей казалось, что он и внешне похож на нее. А она – сиротская доля! – никогда уже не узнает, что в ней материнского, а что отцовского. Не знает даже место своего рождения – в паспорте записан тот сибирский городок, о котором ей не хотелось особо вспоминать. Счастливые, счастливые дети, не разумеющие, не ценящие счастья.
Она намеренно напоминала о своем сиротстве Севке. Он не рассказывал ей, что происходило между ним и родителями, но Лидии Григорьевне и не требовались подробности. Ее тревожило, что семейный раскол не удается преодолеть, а это опасно для неокрепшей души подростка. Трещина идет по самому сердцу. И как жить с треснутой душой?
Севка понимал, что пытается объяснить ему Лидия Григорьевна. Но понимал, как после разговора с Диной, умом - не сердцем. Что-то в нем застряло, похожее на вишневую косточку: ни переварить, ни выплюнуть.
Он рассказывал старухе о волшебной Дине, саровском солнышке, его личном ангеле-хранителе. Та слушала внимательно, подперев рукой расплывшийся с возрастом подбородок. Слушала и не мигала, мудрая черепаха Тортилла с пенсией-насмешкой.
- Самое великое качество человека – умение прощать, - сказала наконец старуха. – Прощать и забывать плохое. Ты видишь только одну сторону медали, но мне кажется, ты достаточно взрослый, чтобы увидеть суть вещей и суть конфликта.
- Мне просто не повезло с отцом…
- А, может, наоборот? – усмехнулась старуха. – Будь у тебя отец другого склада характера, кем бы ты был сейчас?
Севка даже опешил. И как-то по-детски от растерянности захлопал ресницами.
- Нас ставят в те обстоятельства, которые нам наиболее полезны, - продолжала старуха. – Смысл жизни в том, чтобы воспитать в себе качества, не данные при рождении, или данные, но не должным образом развитые. Нам полезны условия, в которых характер закаляется и кристаллизуется. Твои обстоятельства не самые худшие. Всего лишь деспотичный отец и бесхребетная (извини) мать. Но чтобы найти в себе силы простить их, надо понять, что их такими сделало.
- Сделало? – изумился Севка.
- Где ничто не положено – нечего взять. В них – не положено. Или положено, но задавлено, растоптано. Почему? Попробуй в этом разобраться.
- Почему я должен в этом разбираться? – вдруг озлился Севка. – Я еще подросток, а они взрослые люди.
- Взрослые не значит мудрые, - возразила старуха. - Даже напротив, взрослые порой хуже детей. И потом: первый шаг делает тот, кому это больше нужно. В данной ситуации – тебе. Эта боль выжигает и озлобляет тебя. И от нее надо избавиться. А чтобы избавиться, надо простить. В наших отношениях с родителями есть определенная ирония: мы, дети, про них ничего не знаем. Не знаем, какими они в детстве, как их воспитывали родители, как они выбирали профессию, где познакомились и почему полюбили друг друга. Но если ты задашься целью провести собственное расследование, то совершишь открытия, которые тебя ошеломят и потрясут. Поверь мне, моему жизненному опыту. Если ты не сочтешь за труд и всмотришься в своего отца, вернее, в него, когда он был подростком, то скорее всего обнаружишь несчастного истерзанного ребенка, которому катастрофически не хватало любви собственных родителей. И доказать им, что он чего-то стоит в жизни, можно было только став карьеристом. Он, наверное, так и остался запуганным мальчиком, который вырос и теперь больше всего на свете боится, что кто-то пошатнет его авторитет. Смотри не на того мужчину, который живет с тобой под одной крышей, смотри на подростка. Смотри и жалей. Жалость – первый шаг к прощению. Я думаю, что именно это тебе пыталась объяснить Дина. И думаю, что ты вполне готов к такому шагу.
Вечером Севка долго рылся в захламленной комнате родителей в поисках семейных альбомов. Он испытывал что-то сродни азарту кладоискателя и устал, как археолог на раскопках. Детские фотографии родителей он обнаружил в одной из облезлых картонных коробок под двухспальной кроватью. Крышка была в толстом слое пыли, пришлось протирать коробку тряпкой, прежде чем достать ее.
Небрежно сваленные в кучу, несортированные снимки почему-то показались Севке весомым аргументом: ни мать, ни отец явно не тосковали по своим детским годам.
Улов оказался тощеньким. Среди пожелтевших с обломанными краями фотокарточек неизвестных теперь никому родственников было не больше двух десятков родительских снимков. Мама в вязанной шапочке на стульчике в фотоателье. Отец – вихрастый мальчишка лет семи – серьезный и сосредоточенный, его родители по бокам – как конвоиры. У бабы Оли дурацкая прическа барашками и брезгливо поджатые губы. Ей совсем не хочется улыбаться для семейной фотографии, она просто сидит перед объективом потому, что в любой уважающей себя семье такой портрет на сереньком фоне непременно должен быть. И почему-то нет в этом заброшенном фотоархиве снимков с шашлыков или поездок, смеющихся лиц, даже просто улыбок, не излучают они тепла, любви и радости. Севка перебирал фотографии и отряхивал руки. Ему казалось, что тоска слизью просачивалась через пальцы и капала на пол.
Потом, конечно, не спалось. Он все пытался себе представить маму или отца в их школьные годы, но они все равно были взрослыми и побитыми жизнью, отбывающими непонятное наказание на этой земле. И даже на их детских лицах было унылое выражение: ну надо – так надо…
Да, старуха была мудра. Эта жалость к безрадостным детям стала разъедать коросту мальчишечьего сердца. И еще в Севке нарастал протест: не хочу быть таким! Я хочу быть счастливым! Счастливым…
Это легко сказать – трудно ощутить. Как быть счастливым, когда Гордеева унизила его перед всем классом? Он попросил ее помочь ему разобраться с интернетом – в этой бесконечной паутине так сложно разыскать нужное! А она ответила ему при всех, нарочито громко, печатая каждое слово: «Зачем тебе интернет, книжный червь? Твое место в навозной куче». Ха-ха-ха!
Странно, но Севка даже не обиделся на нее. Просто разлюбил в ту же секунду. Как пелена с глаз упала. Была красавица и умница Гордеева, а оказалась юная хищница, которой будущая карьера нужна только для того, чтобы удачно выйти замуж. А уж про глаза, походку, волосы и губы – это Севка сам себе напридумывал. Из реального – только лодыжки. А по сути - действительно, Елена Андреевна, холодная, расчетливая, никого не любящая, ведь где ничто не положено – нечего взять.
Он чувствовал эти «полезные обстоятельства» скручиваются вокруг него петлями анаконды, как будто судьба или Бог задумали к пятнадцати годам сделать из него старика убеленного сединами.
Самый страшный удар Севка получил перед Новым годом. Он, как и все, бегал по магазинам, выбирал подарки. Для Лидии Григорьевны он давно присмотрел в букинистическом магазине первое издание Жюля Верна, и вот подкопил денег, и издание никуда не уплыло. Куда больше проблем было с подарком матери. Что может действительно порадовать эту женщину с измученными глазами? Севка, конечно, подозревал, что мать будет счастлива даже от обычной коробки конфет, положенной сыном под елочку. Но та девочка с пожелтевших фотографий нуждалась в чем-то большем, чем шоколад. Редкие свободные минуты Севка тратил на общение с матерью. Он буквально клещами вытягивал из нее детские воспоминания, мечты и устремления, и убедился, что Лидия Григорьевна права – мать была недолюбленной родителями и собственным мужем. В конце концов Севка купил маме-девочке куклу с фарфоровым личиком в наряде конца девятнадцатого века. Каждая девчонка будет в восторге от куклы. Оставалось еще купить подарки отцу и брату, но тут все было значительно проще, и Севка не спешил. Ему надо было успеть еще на Сикейроса – помочь Лидии Григорьевне навести порядок в квартирке, собрать елочку, повесить гирлянды. С антресолей над кухней он достал коробку с елочными игрушками и поразился, потому что игрушки были старые, стеклянные и целлулоидные, даже сосульки не были похожи друг на друга, а на верхушке елки полагалось красоваться ангелу с посеревшими от времени крыльями. Но вышло все иначе.
Он открыл дверь своим ключом, прошагал на кухню, поставил пакет с провизией под табурет. И почти физически ощутил странную немоту квартиры.
Лидию Григорьевну он нашел лежащей на полу возле кровати в глубоком обмороке, с ледяными руками и закатившимися глазами. Долго отхлопывал ее по щекам, прыскал в лицо водой, вызвал неотложку и растирал ее ладони и пальцы, чтобы они согрелись. Откуда-то из глубины сознания вынырнуло, что после обмороков необходимо кофе, и крохотная баночка «Черной карты» стояла в кухонном шкафу, в самых недрах. Но по счастью сделать кофе не успел. Потому что приехала бригада медиков, и парень лет двадцати трех в синем жилете поверх белого халата уверенно сказал, что это сердечный приступ. И Севка сообразил, что кофе могло убить старуху. Он с пересохшими от страха губами смотрел, как ползет лента электрокардиограммы, и его совсем не смущал расстегнутый халат старухи и задранная хлопковая сорочка, блестящие шарики присосок. Парень сказал, что старуху надо срочно госпитализировать, но мест нет, везти некуда, и пусть себе лежит, завтра вызовете терапевта. Севка понял по его многозначительному прищуру и отведенному взгляду медсестры, что с него желают получить денег за госпитализацию. Но о какой сумме может идти речь Севка не представлял, в его кошельке оставалась мелочь, а где старуха хранила свои сбережения и были ли таковые вообще – об этом Севка не имел ни малейшего представления. От ослепляющего чувства собственной беспомощности, граничащей с отчаянием, он едва не расплакался и вышел на кухню, чтобы плеснуть кофе себе, дать несколько десятков секунд на решение. Но парень в жилете пошел следом, похлопал Севку панибратски по плечу:
- Да брось, бывает. Внук?
- Внук, - соврал Севка.
- Тем более, - хохотнул парень. – Квартирка-то на тебя записана?
Севка с трудом сдержался, чтобы не ударить наглеца, который был и выше ростом, и шире в плечах, но главное – старше и борзее. Он только вцепился в край стола так, что побелели костяшки пальцев и сказал внятно, артикулируя каждый звук:
- Пошел вон.
- Чего? – оторопел медик.
- Пошел вон. И свою кошелку забирай.
- А тебе сейчас как впаяю ложный вызов, - ухмыльнулся парень.
- Рискни. Мои родители юристы в больших конторах. Замучаешься долги отдавать со своей грошовой зарплаты, - отчеканил Севка, пристально глядя в глаза мерзавца.
- Как хочешь, - пожал плечами парень. – Старушка-то к утру сдохнет.
И тут уж Севка себя сдерживать не стал. Схватил парня за белый ворот и потащил к дверям. Лицо его было страшным и не сулило этой бригаде ничего хорошего, они поняли, что он совсем озверел, потому что спасовали. Медсестра ойкнула, подхватила докторский чемоданчик и пулей вылетела на лестничную клетку. Севка с силой и злобой выбросил сопливого доктора поближе к ступенькам, захлопнул дверь, сполз по ней на корточки, трясущимися руками нащупал в кармане джинсов мобильный телефон и позвонил матери. Впервые в жизни он попросил ее о помощи.
И мать примчалась, не задавая лишних вопросов. И тут же стала вызванивать какую-то кардиологическую платную клинику, оттуда приехала бригада, но уже совершенно другая – без вымогательств, насмешек и злых намеков. Мать велела Севке оставаться на Сикейроса, а сама поехала сопровождать карету скорой, чтобы в больнице решить все вопросы, том числе и финансовые. А Севка остался в немой квартире, с неразобранным пакетом вкусностей, с елочкой, лежащей под кухонным столом, и приоткрытой коробкой игрушек, откуда выглядывал забавный попугай, когда-то бывший зеленым с желтой грудкой, а теперь поблекший и печальный.
Севка ходил по квартире, буквально мерил ее шагами от угла и до угла, потом перестилал кровать. Оказалось, что старуха обмочилась, и тогда Севка затеял стирку в обычном тазике с ребристой стиральной доской. А мобильный лежал в кармане и молчал. Севка ощущал его тяжесть и тяжесть молчания. Он гнал от себя страшные мысли, а потом вдруг стал молиться, неумело, но искренне, взывая к «дорогому Богу, которому до всех есть дело, даже до какого-нибудь африканца или представителя племени мумба-юмба. И уж если ты думаешь даже о них, то почему бы тебе не подумать о моей старухе, о моей дорогой Лидии Григорьевне, без которой я себе и жизни не представляю и которая сделала для меня то, что не смогли ни мать, ни отец, а разве что только Дина…»
Он молился и не замечал, как в таз со стиральным порошком падают слезы. Севка утирал их тыльной стороной ладони, ощущал резкий химический запах отдушки, но не понимал, откуда этот запах берется.
Потом рылся в вещах Лидии Григорьевны, чтобы собрать ей необходимые вещи в больницу: ночные рубашки, халат, полотенце, нижнее белье, кусок мыла и зубную щетку. И пакет был уже почти готов, когда в дверь позвонили. Севка бросил взгляд на часы – за полночь.
Вошла мать.
И по ее лицу Севка все понял.
И зарыдал так, что ходуном заходили плечи, и колени, и весь позвоночник, и легкие разрывались от боли, и желудок скручивался, как выстиранный полиэтиленовый пакет. А мать сидела на корточках в прихожей, прислонившись к двери, как сидел сын буквально два часа назад, и молчала.
Она сама была готова рыдать. Потому что только этой ночью, в этой квартирке в отдаленном районе Питера, она вдруг осознала, что ничего не знает про собственного сына. Что на самом-то деле ее Севку погнали за заработки не влюбленность и не карточный долг, не героин и не страсть к «однорукому бандиту». Его погнала любовь. Любовь к совершенно постороннему человеку. Любовь, сопряженная с заботами, которые порой минуют даже взрослых людей. Любовь, неотделимая от ответственности за того, кого любишь.
Мать поднялась с корточек, распрямилась (затекшие колени заныли) и тихо пошла по квартире, вглядываясь в каждую вещь, в каждую фотографию и корешок книги. Она смутно помнила эту Лидию Григорьевну. Как-то в пятом классе та приходила на родительское собрание и корила взрослых, что те совсем не приучают детей к книгам. Она раздражила родителей, и после ее ухода они долго фыркали в адрес старухи: нарожай своих – и учи, сколько влезет. И сейчас мать посетило неясное чувство вины. Эта обстановка лучше всяких слов говорила и о характере хозяйки, и о ее судьбе, и о ее мыслях. И даже о том, что так неодолимо влекло сюда Севку. В этом доме ее мальчик стал взрослым. И сейчас там, на кухне, рыдая из последних сил, до разрыва легких, до посиневших губ, он проживает свое первое горе, первую утрату. Как рано!
Ее сердце рассыпалось в острую крошку, ломило виски. О, если бы она могла, то разделила бы эту боль с сыном! Нет, забрала бы ее себе, целиком, без остатка. Она – взрослая, она может это вынести, а Севке эта ноша не по плечам!
Мать присела на край заправленной постели и вспомнила, как восемь лет назад хоронила отца. Ни слезинки не проронила при собственной матери. Стиснула зубы и стояла с окаменевшим лицом, слыша за спиной шепотки соседей: бессовестная, хоть бы вид сделала, что горюет… А она не то, что горевала – она погрузилась во внутренний монолог. Ее отцу – Севкиному деду – было не до дочери. Он строил карьеру по партийной линии, обзаводился полезными связями, плел сложные многоходовые интриги, а мать подпевала ему, смотрела в рот и всегда была рядом. Надо дружить с Ивановыми? Будем с Ивановыми. Надо с Петровыми? Будем с Петровыми. Интересно, как далеко заходил отец в своих политических комбинациях?
Она выросла в семье расчетливых дальновидных людей, заточенных на респектабельность, где нескрываемая зависть соседей была мерилом собственного успеха.
А она, конечно, не удалась. Ни красоты для удачной партии, ни государственного мышления для карьеры, ничего. И замуж вышла за плебея, и чуть было не сломала себе жизнь, пожелав стать актрискою (хорошо, вовремя остановили!), и старшего-то родила слишком рано, а второго и вовсе не надо было рожать, потому что с одним ребенком еще можно жизнь устроить, а вот с двумя обречена жить со своей деревенщиной.
И ей хотелось сказать у гроба отца, что он неправ. Что он ничего в ней не понял. Что прожил слепцом. Что обделил себя и ее, украв радость общения отца и дочери, радость дружбы, радость любви. И замуж она пошла за такого же обделенного провинциального паренька. И в лучших традициях психологических изысканий выбрала себе типаж отца: расчетливый, прагматичный, не терпящий женского превосходства. Одна разница: для Жени мерило успеха – зависть коллег. Вот и все.
Севка другой. Он напомнил Маше ее в детстве. Мягкий, романтичный, доверчивый, любящий людей только за то, что они – люди, и в упор не видящий зла. Он, кажется, не знает до сих пор, что такое ненависть, ревность и зависть. И не узнает никогда, даже если будет жить в банке со скорпионами. И его забота о старой учительнице – это надежда, подаренная родителям (царский подарок!), что на склоне лет сын не оставит их, таких ничемных и душевно немощных.
Когда Севка утих, было уже утро. И мать сказала, что возьмет на работе отгул, наплевав на все срочные дела и важных клиентов, потому что надо заниматься похоронами. А его она готова отвезти домой, дать выспаться, от школы не убудет. Но Севка уперся: я хочу остаться здесь.
И остался. И уснул на узкой кровати, где еще несколько часов назад лежала Лидия Григорьевна.
Свежее белье все равно пахло ей. Не болезнью и не старостью, а по-деревенски мятой. Почему? Севка долго рассматривал стеллаж с книгами и фотографии, и даже поношенные костюмы, которые все так же висели на плечиках на прибитом кем-то когда-то крючке. А когда уснул, то видел Лидию Григорьевну, только не старую, а молодую, в платьице в полосочку и туфлях, за которые она отдала почти всю стипендию. У нее были лучистые голубые глаза, светлые пушистые ресницы и из прически выбился локон русых волос и золотился в солнечных лучах. Она ничего не говорила, а только улыбалась, и от самого его вида было ясно, что ей хорошо, и что ее уже ждет у ворот апостол Петр со связкой ключей…
На похороны пришло много людей, и это было неожиданностью. Севка растерялся среди незнакомых лиц разного возраста и разного достатка. Он держался ближе к гробу, где лежала Лидия Григорьевна с умиротворенным выражением лица, и Севке мнилось, что сквозь старушечьи черты проступает лицо из сна. Он был так занят, что совершенно не слышал пересудов рассыпавшихся вокруг вырытой могилы людей, что именно ему достанется теперь квартира на Сикейроса, и что этот мальчик необыкновенно хитер и сметлив для своего возраста. Но это неудивительно – знаем мы сыновей юриста. А если бы даже и слышал, то скорее всего не оскорбился. Как не обиделся на Гордееву. Взрослые люди, как известно, хуже детей…
Отец ко всей этой истории отнесся настороженно. Его и в самом деле интересовал вопрос, кому достанется квартира, и если Севке, то не объявятся ли ненароком другие наследники? Он пожелал пойти на Сикейроса и составить опись имущества, но Севка отказался дать ключи. Он вообще неделю после похорон не появлялся дома – жил у Лидии Григорьевны, мыл полы, протирал пыль с книг и пил чай из черной кружки с силуэтом Петропавлоской крепости. А кружка Лидии Григорьевны стояла на кухонном столе, ожидая хозяйку.
Здесь было тихо. Здесь было спокойно. И Севка не боялся призрака старухи. Пожалуй, если бы она пришла, он бы обрадовался. Он мучился только одним: все ли он сделал для Лидии Григорьевны? И казалось, что мало, что нужно было приезжать чаще и говорить о многом. Выспрашивать и выпытывать ее историю, ее опыт, слушать и запоминать. В конце концов, что еще остается людям, кроме воспоминаний?
А на десятый день после похорон Севка написал смс-ку: «Я потерял любимого человека. Не хочу потерять и тебя. Приезжай». И нажал кнопку «отправить». Кому? Да и так понятно. В Саров. Дине.

(конец первой части)


Рецензии
Очень и очень интересно. Хочется читать, не отрываясь.
С уважением,

Галина Козловская   07.08.2022 10:37     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.