Дождь был продолжительный

Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ.
Кто пытается проникнуть глубже поверхности, тот идёт на риск.
И кто раскрывает символ, идёт на риск.

О. Уайльд

Ночь первая

Однажды весенней ночью я проснулся от духоты, именно от неё. Я был мокрым от пота, но пот не охлаждал меня, а лишь застывал соляной коркой или просто медленно испарялся. Я задыхался от горячего воздуха. Обессиленный, глядя в черное беззвёздное небо в открытом окне, я перевалился набок на диване и скатился на пол, и затих, слушая. Нет, никто не проснулся. Мои соседи что-то неясно бормотали во сне, ворочались, изгибаясь так, чтобы всем телом касаться спасительно-холодных бетонных стенок, чмокали губами и шевелились, но спали сном, тяжёлым сном. Я с гудящей от жары головой прокрался на кухню, шлёпая пятками по линолеуму, заплывшими глазами глядя на лампочку, невыносимую яркую, и пил сухими губами воду, и губы были такие потрескавшиеся, будто от мороза или болезни, а на самом деле - от жары и жажды.
Я зашёл в ванную – там уже лежал один сосед, по горло в воде и с мокрой тряпкой на лице. Я раздосадовано вышел, постоял, тупо думая, что бы поделать, и решил покурить.
Я вышел на улицу и сел на скамейку: темным – темно, фонари уже погасили, и я споткнулся об раскиданные везде бутылки. Было душно. И ночью, и днём. Я не помнил такой жары, да и никто не помнил. Я прислушался, и ничего не услышал, даже собаки не лаяли, даже машины не ездили. Город спал. И – ни ветерка, ни дуновения.
В темноте тускло белели бордюры. Я достал сигареты и закурил. Это были самые дешёвые сигареты с фильтром, и всё же стоили они немало. Всё подорожало, и сигареты, и еда, и пиво, и по городу поползли тревога и недовольство, ни в какие, конечно, формы не вылившиеся, кроме как в ещё большую тревогу и недовольство. Жара, и лень было что кому делать. Весны в этом году будто бы и не было совсем, снег за ночь растаял, а на утро дороги высохли.
Я докурил, затушив бычок в плевках, поднялся наверх досыпать, ещё раз спотыкнувшись о бутылки и негромко матерно выругавшись, напился воды на кухне, и только собрался идти ложиться, как зашёл сосед, заспанный, с обсохшим ртом. Он долго щурился на меня через полуоткрытые глаза, так что я даже заиспугался и сказал:
- Да я это, я, Лёня, чего ты уставился?..
- А-а… - вспомнил он, наконец. – Все мозги слиплись… - и он нагнулся к крану и присосался. – А ты чего не спишь?
- Курить ходил. – Я сел на подоконник и, захотев привалиться к окну, чуть не упал назад – оно было открыто. - Блин,…какого чёрта окна не закрываете?..
- Жара… - он умыл лицо, и глаза открылись и заблестели. – Может, выпьем? Захотелось чего-то…
- Было бы прохладней – выпил. А то напьюсь, точно за окно махну.
- Кхе-хе-хе.…А я выпью. Дай-ка курить.
Я дал. Он согнулся, пошарил за холодильником - неработающим – и извлёк бутылку пива.
- Ага, знаю я теперь твой тайник, - сказал я. – Винный погребок твой. Ты чё пиво ныкаешь?
- Чё это я ныкаю? Кто у меня спрашивал? А прячу, чтоб без спросу не взяли. – Он достал из раковины стакан, посмотрел, поморщился театрально, и взял другой. – Ой, заколебался-а-а…Жара, жара - а…- пел он, садясь за стол.
- Да вы задолбали про жару, одна тема осталась.
Он промолчал, глотая пиво и опять морщась.
- Что, горькое? Просроченное, наверно.
-Да нет, хуже – тёплое. Э – э – э…моча! Жара проклятая!
- Устал я про жару слушать, - я зевнул, - пойду спать, - и спрыгнул с подоконника.
- Моё полотенце не бери, сам мочи, понял? Всё, спокойной ночи! Не пропекись!
- У меня был друг, - сказал я, собираясь уходить, - и он пил тёплое пиво, и импотентом стал. И вот пошёл он однажды на свидание…
Он захлебнулся, я засмеялся, он кинул в меня тряпкой, и я ушёл.
В комнате я взял его полотенце, накрутил на лоб и заснул минут на пятнадцать. Проснулся от неясного ощущения, открыл глаза и увидел соседа, уже пьяного, но показалось мне, что не от него я вернулся к действительности.
- Ага, полотенце моё взял!..
- Да на, на своё полотенце вонючее…
- Уже вонючее? Провонял его, Лёня – Первый – Блин  – Комом?
- Не ори, соседей разбудишь, алкаш, блин… - он засмеялся от слова «блин» - просто у меня прозвище было Двадцать Один Блин, - и, намотав полотенце на рожу, он лёг спать. Вскоре и я заснул.
Ночь вторая
Фонарь умирал
На следующую ночь опять была жара, что неудивительно. Мы к ней привыкли, но мириться с ней не хотели, и воевали, как могли: пили воду, купались, жили в воде. В этот раз было немного труднее – воду у нас отключили во всём общежитии, и приходилось бегать за ней к бабкам во дворы на колодцы, и тащить вёдра на четвёртый этаж. Айр Смит делал бизнес, устроился водоносом, погорбатился и заработал на пьянку, ну, и ушёл пить, оставив нам три полторушки. Одно было хорошо, что в кои – то веки дали электричество, холодильник, вовсе, оказывается, несломанный, заработал, и мы то что–нибудь морозили, смеясь, как дети, и суя руки во влажное его нутро, то слушали шипящие радио, потому что розетка на всё – плиту, холодильник, радио, телефоны и так далее были одна на всю нашу комнату. Утешало лишь то, что это так у всех.
В эту ночь никто не спал, было душно, и мы все, кроме Айр Смита, устроились на тесной кухоньке проветриться у холодильника и поуслаждать слух радиопомехами. Мы уже несколько раз вытаскивали бутылки, но всякий раз клали обратно на покрывшуюся лёгким инеем полочку: оно не то чтобы не замёрзло, даже не охладилось. Мы с сожалением вздыхали, но и это не помогало.
Мы сидели втроём – я, Лёня Нехорошев, я же Двадцать Один Блин, Женя Добрый и Вадим, просто Вадим, и, что бы убить время – а у нас его было немало, - резались в очко, и мне везло, и все думали, что из – за прозвища, и злились, что дали мне его; на самом деле я мухлевал; я не мог понять, как им не кажется странным, что у меня всю игру через раз выпадают десятка с тузом, причём одни и те же. Ну, слава Богу, Айр Смит тут не было, он бы прищучил меня за рукав.
- Всё, достал, - разозлился Добрый, когда я выиграл третью пачку сигарет, - мухлюешь ты, Лёня!
- Я? Я – мухлюю? – завозмущался я. – Да ты что, да как такое возможно?
- Да мухлюешь; не может так везти.
- Да за кого ты меня принимаешь?
- За Лёню. Я с тобой второй год живу, пообвыкся.
- Пообтёрся, - вставил Вадим.
- Тертый калач, - прибавил я.
- Подтёртый калач…
Добрый зло кинул карты и полез в холодильник. Долго трогал бутылки. Я тоже тронул – чуть прохладное.
- Начнём?..
- Разольём, оно уже тёплым будет.
- Надо было портвейн брать, там уже без разницы, тёплое или нет.
- Тёплое пиво больше вставляет.
- Зато пить противно. Мы же не Айр Смиты.
- Он говорил, что у него в городе все тёплое пиво пьют. Глинтвейн, говорит.
- Ха – ха – ха, дурак, глинтвейн – совсем другое.
- Слушайте, кто – нибудь по геометрии сделал?
- Это вопрос или шутка такая?
- Да нет, вы заколебали, скоро экзамены, ни черта же не готовимся.
- Авось пронесёт. Бог помилует.
- Тебе – то чего ныть, в твой политех с твоими тройками с руками – ногами оторвут.
- Да чё ты, хочешь сказать, я тупой, что ли?
- Я скажу – ничего не изменится.
- Да ты чё? Да ты чё?
- Тихо, тихо, ребята, успокойтесь, а то мириться заставлю.
- Мы тя заставим!..
- Молчи, гад рыжий!
- Да вы дальтоники, оказывается, я вообще – то шатен.
- Один хрен. Раньше рыжий был.
- Раньше я блондином был, мой курчавый друг.
- Добрый, куда твоя блондиночка запропастилась? Чегой – то не видно.
- Да мы расстались. Дура.
- И чё…а ты как?
- Как – как, не видишь, что ли? Живой!
- А я – то смотрю и думаю, чего ты злой такой ходишь?...
Добрый промолчал и закурил. Закурили и мы, глядя в окошко и пуская дым. Я загляделся на фонарь в детском саду. Он стоял на самой границе между садом и дорогой, и, когда все фонарные столбы меняли, его почему – то обнесли вниманием, а может, потому, что он с двух сторон большими тополями был укрыт; как бы то ни было, но он остался и сейчас тускло светит жёлтым глазом, в окружении ослепительно – ярких прожекторов. Раз – и они загорелись вполнакала. Я даже вздрогнул и очнулся. На столе уже стояли бутылки.
- Чего задумался? – спросил Вадим, протирая стаканы.
Я не ответил, кинул бычок в окно. Фонари медленно догорали. Последним, как всегда, погас старый. Я посмотрел на часы. Два.
Зазвенело и забулькало. Добрый с праздничным лицом смотрел, облизываясь, как Вадим разливает пиво по стаканам, я усмехался и упирался подбородком в колени. Мы подождали, пока пена отстоится и стечёт. Прошли те времена, когда мы браво сдували пену, пиво тоже стало дорогим удовольствием. Вадим в это время резал тоненько – тоненько колбасу и доставал банку с тёплыми солёными огурцами. Открыв банку, все чуть не задохнулись, такая пошла вонь; Вадим торопливо и морщась, от нетерпения не попадая на края банки, закрывал крышку, и, закрыв, убрал под стол.
- Протухли, - сказал он, отдуваясь, как будто пробежался.
- Так чего ты их туда суёшь? – не понял я. – Выкинь иди, что ли.
- Нет, Айр Смит придёт, мы его протрезвлять будем…
Мы только собрались выпить, как дверь открылась, и к нам зашёл сосед из другой комнаты.
- Здорово, гады! – поздоровался он. – Пьёте, что ли?
- Бли - ин!.. – закричали мы; этот сосед нам все два года учёбы не давал покоя – ни телесно, ни морально. Вся его особенность заключалась в том, что как только мы намеривались выпить, он тут же являлся, как по зову, как животное чует запах и идёт, вот так же и он приходил, другого объяснения у нас не было. Мы и так пробовали, и так – и в комнате дверь запирали, чтоб не пахло, и тихо сидели, будто нет нас, но всякий раз он интуитивно толкал дверь и являлся в тот самый момент, когда некая жидкость алкогольного содержания касалась стаканов. – Щас – то, щас как понял, что мы пьём?
- Да ни хрена я не понял, чую чё – то: завоняло, в коридор вышел – а это от вас прёт. Фу, что это? – он брезгливо морщился, махал руками возле носа и даже откашливался. – Чем это так воняет?..
- А, это огурцы, - сказал Вадим, принюхавшись, - протухли.
- Фу, я аж вспотел… - он, прикрывая нос, собрался уходить.
- Да куда ты? – ржа, спросил Добрый. – Не выпьешь?..
- Да ну к чёрту, обойдусь… - он уже приоткрыл дверь, как что – то вспомнил и возвратился. – Женя… - начал он и замолчал.
- Ну, чего? – не понял тот.
- Это твоя девушка, да, такая, э-э…блондинка, в красных сапожках?..
- Ну, - озадаченно сказал Добрый. – А чё?
- Ну, это… - сосед замялся. – А её сегодня с парнишкой одним видел.
- Мне плевать, мы расстались.
- А-а… - тот просветлел. – А, ну это, тогда ладно, давайте, парни, а то блевану сейчас…
- На, выпьешь? – предложил Женя.
Сосед, нерешительно оглядываясь, не то вздыхал, не то думал чего – то.
- Да на, на, выпей, чего ты? Нормальное пиво.
- Не, парни…в следующий раз. – И он ушёл, прикрыв дверь.
- Тоже пьют, - предложил Вадим.
- И не пиво, - сказал я, - а то бы не отказался. Они у Пингвина, говорят, самогон покупают. Самогон, конечно, сивухой пахнет, зато дешевле.
- Лучше пива нет ничего! – провозгласил Женя.
- Да ты, я смотрю, на своей не заморачиваешься, - заметил Вадим.
- А чего ему заморачиваться? – сказал я. – Что такого?
- Лёнь, ты с бабой ходил когда – нибудь? – подозрительно спросил Вадим.
- Да, - соврал я.
- Врёшь, гад! Врёшь, Блин!..
- Ну да ну и что?..
- Да как это – ну и что?! Ты же сам не знаешь, о чём судишь!
- Да чего там не знать? – разозлился я. – Ничего особенного!
- Влюбишься – посмотрим, какие песни запоёшь.
- Буду я песни петь…
- Слушайте, заткнитесь! – заорал Добрый. – Ещё не выпили, уже грызётесь. Садимся.
Мы сели и помолчали, сидя. За стеной у соседей что – то грохнуло и покатилось, кто – то заржал, и запели песню. Мы помотали головами, удивляясь, что там так быстро наклюкались, и посмеялись, и потеплели наши отношения…нет, поглядев на термометр, лучше скажем так: прохладный ветерок расположил наши отношения, мы взяли стаканы и выпили. Вадим с Женей только пригубили, я же, как человек, начавший пить недавно, всё сразу сглотал, и теперь лихорадочно пихал в рот колбасный кружок.
- Лёня, научить пить, - неприязненно сказал Вадим.
- А что такое? – удивился я.
- Ничего.
- Ну, поехали по новой?
- А поехали!
Я опять всё судорожно сглотал и закурил было за столом, но некурящего Вадима замутило, и он предложил мне выметаться на улицу. Я, не обижаясь, ушёл. И снова сидел на скамейке, под духотой, но духоты этой я не чуял, наоборот, казалось, будто меня чем – то обдувает. Я обернулся и, вздрогнув и заорав, провалился со скамейки в темноту: за моей спиной стоял Айр Смит, и, улыбаясь, дул мне в уши.
- Ты чего, дурак?! – срывающимся голосом лепетал я. – Идиот!.. – я даже осип.
- Ха – ха – ха! – ржал он. -  Ну ты, Лёня… вообще…- и, не сдержавшись снова: - Ха-ха-ха!..
- Дигрод! – я поднялся и сел, закурив трясущимися руками новую сигарету. Айр Смит сел рядом, и я дал ему по рёбрам.
- Не, всё же того стоило, - булькал он, давясь от смеха. Такой: «А-а-а!..» - ха-ха-ха!..
- Ща ещё получишь…
- Да ладно, - он похлопал меня по плечу. – Я пьяный просто. – И тут же я заметил, что, действительно, он пьян вдрабадан, даже сидя на скамейке качался, но от него не пахло, из чего я сделал вывод, что пил он водку.
- Я хочу петь и веселиться! – орал он в чёрное небо. – Я хочу до–ождь! Ха-ха-ха!..
- Тихо, дурак, тихо, - я успокаивал его по почкам, но тому это было совершенно по барабану, и я это знал, как и то, что одному мне его не протащить наверх, придётся звать Женю и Вадима, а то он меня с лестницы спустит. Пьяного Айр Смита все не то, чтобы боялись, но – предостерегались. – Щас я за парнями схожу, сиди тут, жди, понял? – он ухватил меня за рукав:
- Стой, Лёня, стой! – я остановился. – У меня для тебя…потрясающая
новость!..
Вдруг сладко запахло сиренью и яблонями.
- Какая ещё новость? – я ещё зол был.
- Я же говорю – по-тря-са-ю-ща-я-ся!.. нет, по-тря-са-ю-ща-я!..
- Да что за новость, не тяни давай.
- Я сватом заделался!..
- Че - го? – пришла моя очередь по слогам говорить. – В смысле?
- У тебя же тёлки нет? Тёлочки нету?
- Нет…ты что, мне кого – то подыскал? Зачем?
- Подыскал, подыскал! – он довольно скалился. – Подыскал! Такая тёлочка – м – мых!.. Сам бы с маслом скушал!..
- Ты чё несёшь, чё несёшь? – я испугался, думая, что он это вправду говорит. - Какую тёлочку? Пошли наверх, пьяница! – я схватил его подмышки и попытался потащить к подъезду. – Ноги, ноги, перебирай!..- я споткнулся, и мы вдвоем упали на землю. В темноте за углом я не видел его лица, и он отполз так, чтобы я его видел, и я смотрел на это счастливое и гордое лицо.
- Да, нашёл!.. – но вдруг опьянел, улыбка его исчезла, он икнул с силой и уснул.
Я был в самых перепутанных чувствах, тут и злость была, и растерянность; я всё же решил об этом не думать, не стоило, думал, Айр Смит – болтун и балабол, язык без костей, что говорит – не чует…но всё – таки, но всё же…пьяным он обычно ничего придумать с потолка не может, даже чувство юмора у него перекашивает в мерзкие шуточки и хихикание исподтишка. Хотя от него всего можно ожидать, он же претендует на оригинальность, ему бы хоть как–то, да выпендриться…
Я поднялся, отчистился от грязи, смахнул пыль, и, расстроенный, пошёл к нам. Там я застал Вадима и Женю, с весёлыми глазами, распивающих недождавшийся меня стакан с пивом.
- Ну – у!.. – замычали они, когда я вошёл. – Ты где бродишь? Мы думали, ты умер, вот, за тебя тост уже сказали, ты уж извини…
- Да…пушки в последний раз пальнули в твою честь, ха – ха – ха!..
- За убитого в войне за тапочек от таракана капитана…
- Нет, военного повара…во, за повара Блина!..
- Ура – ура! Гип – гип – ура!
- Кричат пионеры…салют, Лёня! – кричат обезьяны…
- Сумасшедшие, ну, сумасшедшие, - мотал я злобно головой, глядя, как они корчатся от пьяного смеха над собственным идиотизмом. – Пошли Айр Смита тащить.
- Айр Смита? – они пьяно уставились на меня.
- А кто это? – неестественно удивлённо спрашивали они. – Мы такого не знаем!.. и вообще, мы спим!.. да, спим!.. – они разлеглись на столе в раскоряченных позах – с вытянутыми руками, свёрнутыми шеями и переплетёнными ногами, закрыли глаза, и, ржа, захрапели, поглядывая на меня сквозь щёлочки. – Извини!..
- Ну, свиньи…
Пришлось тащить очнувшегося, но ничего понимающего Айр Смита одному. Я особо с ним не церемонился – тащил по лестницам  прямо в одежде, мимо навечно открытого и тёмного лифта, из которого несло мочой, - да ему, видно, и без разницы было.
Как только я втащил Айр Смита в комнату, «проснулись» Вадим и Женя, и, позёвывая театрально и долго-долго, они всё булькали от смеха:
- О, Лёня! – хихикали они. – Мы вздремнули, да?
Я уложил Айр Смита на койку, он промычал что-то благодарное, повернулся набок и действительно захрапел. Я же зашёл на кухню, поставил на стол банку с огурцами, открыл крышку и убежал, заперев дверь в спальню.
Послышался топот ног, и в дверь застучали испуганные Вадим с Женей:
- Лёня, открой!.. А-а!.. Фу-у!.. огурцы, ненавижу вас!..
Ночь третья

- Да как ты мог, идиот? – орал я на Айр Смита на следующую ночь, узнав, что он мне нисколько не соврал, а напротив, всё честно рассказал. – Ты чего натворил?..
Он сидел на кухне и курил, наплевав на тоже злобные нападки Вадима.
- Да что ж такое? – и он злился. – Бабы у тебя в жизни не было, на вот - получи и распишись! Нет, нос воротит!
- Да нафига мне баба?.. – он усмехнулся. – То есть, кто тебя просил?
- Ты сам же говорил – на тебя одни женщины клюют, одни врачихи да учительницы. Вот и свёл тебя с ровесницей.
- Да зачем?..
- Да жалко тебя!.. семнадцать лет парнишке, бабы нет! Не то, что нет – не было!
- Ну, а ты уж обрадовался: ой, сейчас пойду да как обрадую Лёнечку, да?
- Это тавтология называется.
Я сел и тоже закурил. Вадим с Женей, не вынеся нас – мы проорали так уже три часа, - ушли к соседям, и там пили и пели. Я прислушивался невольно к их развесёлому пению. Айр Смит, наверно, почуяв это, подмигнул мне:
- Да ладно, забей ты…Клава – нормальная девка, не шлюха и не дура. Пошли пить?
«Да, и к черту» - подумал я.
- Пошли.
Мы выбросили окурки в окно и поднялись.
- А как это было-то? – спросил я, давно желая это сделать.
- Она сама насчёт тебя…тему подняла, - он остановился и поглядел на меня.
- Сама?
- Да, подошла типа: «Познакомь меня с Леней, я его люблю…» - я говорю: «О! и он тебя давно, только стеснялся»…
- Сволочь, - сказал я. Не зло, а так. Не знаю, серьёзно он это говорил или нет, всё же мне это лестно было.
- Ты не очкуй главное…там, всякой белиберды ей расскажи – умеешь же…
- Какой белиберды?
- Ну, чё-нибудь смешное – они, бабы, непривередливы.
- Да ладно, будет меня ещё учить тут…знаток женский натуры. Пошли.
Всё же это известие мне изрядно потревожило сердце. Клава… Ну да, видал, да, красива и совсем не неумна…но как-то не очень. Стыдно было даже себе признаться, что мне с ней будет стыдно ходить. Да почему ходить? Может, так, повстречаемся недельку… да, весть, пусть неблагонадёжная, что кем-то любим, довольно мощно увеличивает самооценку… тут наблюдается один эффект юности, можно назвать его «журавль в небе», а уж умные психологи придумают что-нибудь понаучней… смысл его весь в том, что незрелый ум, встретившись с любовью к себе впервые в жизни, обычно ею совсем не дорожит, а, окрылённый случайным и негаданным успехом, плюёт на неё, жадно пытаясь найти ещё получше по качеству, но начинает набирать количество, а это не то…так мне, во всяком случае, объяснил это мой друг, не Айр Смит, другой.
В общем, сам того не желая, я обрёк Клаву.
Ночь четвёртая

С гудящими со вчерашнего головами, мы и на следующую ночь сидели и пили. Айр Смит достал где-то самогону, нормального, хорошего самогону, и мы с удовольствием его распивали, и я закусывал хлебом, мне так посоветовал также Айр Смит. Я ещё ни разу так не делал, и не думал ни о каком подвохе. Вадим с Женей, оказывается, знали, и потихоньку ржали, глядя, как я уплетаю это мучное изделие. Сами же они брали за хвосты из консервной банки шпроты и заглатывали, как драконы, вытянув подбородок к потолку. Играла негромкая какая-то дорожная музыка, пчёлы липли по стенам, а открытое окно дышало духотой и разносило запах сирени и яблок.
Мы сидели потные и разгорячённые, без футболок, с мокрыми полотенцами на макушках. Тело Айр Смита было всё в страшных пчелиных укусах. Это наш классрук, биолог, позаботился так о нём. Проведав, что Айр Смит не ходит на уроки, он сам зашёл к нам в общежитие узнать причину. Айр Смит же, заблаговременно увидав его из окошка, свалился на койку и притворился больным, сказал, что, мол, из Севера приехал, к жаре не привык, и вот, началась солнечная лихорадка. Биолог, помотав головой как бы в знак сострадания, предложил ему подогреть воду с сахаром и полученным сиропом обмазаться; дескать, страсть как от жары и перегрева спасает. Айр Смит, не дурак, купился - таки на уловку, и, сотворив на кухне сироп, торжественно обляпал им всё тело. Тут-то и налетели обезумевшие пчёлы, и облепили его всего. Тот страшно испугался сначала, потом, видя, что насекомые вязнут в густейшей этой массе, обрадовался, как он сказал, новому приколу, и пошёл пугать всех по комнатам. Нас, к сожалению, не было, но, говорят, весело было. Он зашел комнат в восемь, исступлённо крича: «А-а! Помогите! Пчёлы сосут мою кровь!..» - и врывался на кухню, махая руками. Эффект был ошеломительный: некоторые тоже принимались орать со страха, другие прыгали в окно, благо, со второго этажа, так что отделались ушибами пяток, а одна девушка упала в обморок. Вот только беда: пчёлы жили почти во всех кухнях, а так как разговаривать не умели, то уже увязнувшие не могли предупредить остальных о такой опасности. Словом, он был облеплен весь, и тогда только успокоился. Всё-таки он решил их как-то убрать, и выуживал сначала по одной, но так было долго, а сироп между тем засыхал. Тогда он попробовал их выкурить сигаретой. Пчёлы дохли, но не падали. Тут у него зачесался бок, да так нестерпимо, что он не сдержался, взял да и почесал его. Пчёлы, видимо, приняли это как вызов, потому что он раздавил нескольких из них, и, как по команде, начали жалить.
- А-а-а! – орал Айр Смит, уже по-настоящему, и, весь исколотый, бегал по коридору. Проходивший тут же завхоз, никогда ни чему не удивляющийся, поймал его за шкирку и повёл в ближайшую ванную, где смыл сироп и утопил всех пчёл, а попутно чуть и не самого Айр Смита.
Выбравшись из ванной, где на поверхности воды плавали сотни дохлых пчёл, Айр Смит, нещадно чешась и подгоняемый пинками завхоза, побежал в медпункт. Там его в процедурном осмотрела, ужасаясь, молодая медсестра, и дивилась: «Что это они набросились-то?»
- А это я такой сладкий, - подмигнул он, - хотите попробовать?
Медсестра оскорбилась и ушла, и его позвал из другой комнаты фельдшер. Айр Смит по пути стянул с процедурного бутыль с 96-процентным спиртом, и сунул в карман брюк. Фельдшер тоже осмотрел его, и выписал мазь, стоящую кучу денег. Айр Смит сказал испуганно, что у него столько нет. Фельдшер покряхтел да и дал ему своих, наказав непременно вернуть долг. Айр Смит обрадовался и только собрался уходить, как фельдшер поймал его за руку и проворно залез в карман, и вытащил оттуда спирт. Айр Смит стушевался, а фельдшер засмеялся и сказал:
- Ты что, пить его собрался? Он же 96-процентный, только для ран!
- А у меня, - говорит, - в желудке рана. Язва называется. Я хотел её продезинфицировать.
Тут фельдшер посерьёзнел и предложил убраться подобру-поздорову. Айр Смит сердечно распрощался и ушёл, вообще ушёл, пришёл вечером пьяный и с двумя бутылками самогона, который мы сейчас распивали на фельдшеровы денюжки.
- Слышали сплетни? – пьяно говорил вконец окосевший Айр Смит. Он откинулся на батарею, никогда, впрочем, негревшую, и теперь, икая, глядел на нас весело.
- Какие такие сплетни?
- На наш город напали полчища всяческой нечисти. Да-да! Они поселились не где-нибудь, а тама вон, - он махнул рукой в окно, мы машинально повернули в душную темноту головы и увидели здание Дома Председателей, находящегося в соседстве с нашей гимназией. – Они орудуют в подвалах и уже слямзили несколько лопат и ещё мётлы. Уборщики в ужасе: теперь им приходится мести…
- Так, давай покороче, - прервали мы его, - что там? Что за хрень?
- Там дьяволы засели и сидят, и смотрят, как бы там того…
- Сми-ит! – уж если Айр Смит и рассказывал что-то, то уродовал новость до крайности, налепляя на неё всевозможные невообразимые свои вымыслы, коими не уставал украшать действительность и веселить наши души, но в каждом слухе, под накиданными его шубами, таился, так сказать, стул, который и послужил для него сюжетам. – Чё там?..
- Да ну, - он заикал регулярней, - полная херня. Живут там упыри и сосут мысли наших депутатов.
- Да что ж ты слышал-то?
- Бесовщина…- всё, больше он не мог сидеть и, захмелев окончательно, попытался было подняться на ноги, но бессильно упал сначала на колени, постоял так, икнул и завалился с шумом под стол, где и свернулся калачиком, и заснул, как делал это неоднократно. Мы уже знали, что более он там ничего поведать не сможет, он отключился до солнечного утра.
Тут и  мы, разочарованные, увидели, что бутылки наши пусты, долили из стаканов, и, шатаясь, побежали, как стадо баранов на водопой, в коридор покурить. Как всегда, света в коридоре не было, но нам это не мешало: во тьме, казалось, прохладней, чем под лампочкой. Мы курили в окно и слушали витиеватую ругань Пахоменко, который страсть как не любил, когда мы курили, и дым вползал ему в комнату, но выходить боялся, только ворчал, как дед, за что и прозван был Пахомычем.
- Ну чё, как ты, Женя? – спросил Вадим. – Без Алисы?
- А нормально, - не сразу ответил он.
Я, радостный до глупости, и пьяный от этой радости и самогона, только чаще затягивался и, раскачиваясь, сидя на корточках, напевал какую-то песню.
Мы докурили и пошли спать, но ночь на этом не закончилась.
Где-то посреди ночи, часа в три, я проснулся от того, что кто-то весьма энергично тормошил меня за плечо. С неудовольствием, разлепляя веки, я увидел Айр Смита – я уже и в темноте научился смотреть и различать предметы и лица.
- Ты чего? – я не понимал ни черта.
Он взял меня за грудки и потащил к окну. «Свихнулся, идиот», - тут же подумал я, и начал отбиваться, он ойкнул и совершенно трезвым голосом сдавленно зашипел:
- Ай-й!.. Ты чего лягаешься?..
Я потерялся. Голова болела.
- А ты чё будишь?
- Иди сюда! – он поманил к окну.
Плохо соображал, я кое-как поднялся и уставился в ночь, опасаясь, что он меня сейчас возьмет да как скинет.
- Видишь? – прошептал он. Мне стало жутко.
- Что?
- Да вон, свет горит.
Я пошарил больными глазами по городу и увидел, что во всех окнах Дома Председателей горит тусклый красный свет.
- Ну и что?
- Это значит: тревога. Значит, пожар у них, или ещё что-то. ЧП. Это сигнализация.
- Какая сигнализация?.. она бы знаешь, как вопила сейчас!..
- Ну?
- Что – ну?
- Свет горит: тревога! А сигнала нет.
- Ну и что? – я вырвался из его рук, злясь, что он меня разбудил. – Ну, сломалась…подумаешь!..
- Я знаю, что это. Это нечистая сила!..
- Давай спи, а. – Я доплёлся до кровати, лёг и уснул. Наутро я напомнил ему о ночном происшествии, но он, помятый, ничего и не помнил, злился, вспоминал, и наконец заявил, что мне всё это, верно, приснилось. Я и спорить не стал – какой толк, да и из-за чего? Вадим же сказал, что у них это проверка такая. Ложная тревога. В чём заключается её смысл, однако, он объяснить не смог, но всех это объяснение, за неимением лучшего, вполне удовлетворило.
Ночь пятая
Линия - нахаловка
Женя весь день ходил злой и хмурый, а к вечеру совсем исчез; ни Айр Смит, заспанный и тоже злой, ни, как всегда после пьянки, раздражительно чистый и умытый Вадим его не видел. Мы предположили, что, вероятно, он пошёл по бабам – он же у нас видный, спортсмен, все за ним так и бегают; мы решили сегодня не напиваться, а готовиться к экзаменам, посидели, поболтали, полистали тетрадки, но скучно стало, и все легли спать. И я лёг. В душной темноте нещадно храпел Айр Смит и тихо, как покойник, лежал Вадим; за окном или в душе заливался сверчок, и я, как ни старался, так и не уснул; пытаясь поймать сон, я закрывал и жмурил во всю мочь глаза, пока не устал и совсем не расхотел спать. Спотыкаясь во тьме, я дошёл до кухни, включил свет и достал из-под холодильника тетрадку со стихами, нашёл на подоконнике обгрызанный, тупой карандаш, и тоже тупо стал сидеть над белым листом. Вдохновения не было. Я вздохнул печально, отложил карандаш и принялся читать свои произведения, что начал с прошлого года, с октября.
Собственно, это была не тетрадка, а стопка разномастных листков, зачастую содранных с тетрадей по химии и математике: на этих уроках мне было особенно тоскливо, и я часто писал на них, пропуская мимо ушей учительскую лапшу.
Вся писанина началась с собрания сочинений Есенина, и потом уж я, кроме него, Пушкина, Лермонтова и Высоцкого, никаких поэтов не признавал и даже не считал таковыми; поражало в есенинских стихах, с точки зрения искусства, их качество, переплетенное, с точки зрения техники, с их невероятными для меня рифмами, о  которых я и мечтать не смел…потом Айр Смит припер диски «Агата Кристи», «Сплин», «Кино», «Чайф», «Lumen», «Многоточие», вопя и доказывая всем, что вот это и есть настоящая музыка. Впрочем, никто с ним не спорил. А он потом охладел к ним, говорил, что очень уж заумные. А я воспылал к ним страстной любовью, выучил чуть ли не все песни наизусть, и очень злил Женю, который такую музыку не слушал и не понимал…
Я начал листать свои стихи. Вот эти два я написал, посмотрев какие-то фильмы про пиратов, и Жене они понравились, потому что и фильмы понравились, ну такой он был человек:
Избавившись от тяжкой доли,
Не зная, что там впереди, -
Свобода или жизнь в неволе, -
Пират себе сам скажет: мол, иди!
Его проржавленный мушкет
Когда-то стоил адмиралу жизни.
Труп в разорванном мешке;
О мести просит ближний.
Разбудит ночью девушка пирата,
Попросит милого обратно,
Оплачет милого, как брата.
И второе:
Гляди, как здесь красив рассвет!
Недаром тут так много лет,
Оставив жизнь на берегу,
Мы ищем смерть; но берегу
Конверт с письмом девицы молодой,
Ангела земного, что всё ждёт меня домой,
Но не ладят пираты костюм у портных,
Но не заходят пираты в порты;
И который уж год, месяц и день
Боюсь попроситься смотаться на землю;
А если сойду, не вернусь – будет лень;
Лысый, истерзанный, я покоряюсь зеленому змею.
Потом шла поэмка «Ой ли?..», над которой долго смеялся наш учитель русского языка, Модест Матвеевич, и  сказал что-то вроде: «нагромождение образов» или что-то такое… а я хотел под Васильева…
Потом я принёс ёще одну поэмку, «Вдова, или Корнет или Елена». Тут он, прочитав, посерьёзнел и сказал:
- Лёня, ты чего творишь? Ну, какой из тебя нахрен поэт? Ты свою харю в зеркало видел? Её ж в три дня не обгадишь. Нехорошев, - говорит, - в общем, с поэзией у тебя не будет ничего хорошего!.. – так и стал меня называть: Лёня Ничего – Хорошего.
Я обиделся и однажды ночью наплевал ему на ручку от двери кабинета. Он на следующее утро – у нас был первый урок, - пристально на меня смотрел, но я сделал невинное лицо, и мне сошло.
Я сидел и читал, как вдруг театрально скрипнула дверь, и я увидел Айр Смита, он был совершенно без признаков сна, даже лицо не мятое.
- Ага! – сказал он, подходя и заглядывая через плечо на бумаги. – Пишешь? Я тоже стихи сочинил.
- Да ну? – удивился я.
- Да… «Кошка сказала: Я зверь!
А мыши: Поцелуй нас в жопу теперь…»
- Ладно, ладно, хватит!..
- Ну, как тебе? – он гордо глядел на меня.
- А ты сам придумал?
- Нет, Блин, в интернете скачал!..
- Такая же рифма лет сто назад известна была. И стишок такой же.
- Да я сам, из головы…
- А ты чё читаешь?
- Я щас Куприна.
- А Бунина читал?
- Бунина? Ну, читал.
- Ну, у него и прочитал. И бессовестно плагиаторствуешь.
- Тебя, как канат через задницу, не проведёшь… дай-ка курить, курить хочу, - сказал он отводя глаза.
- Да  у тебя же есть!..
- Да откуда у меня? Было бы, не спрашивал!
- Да есть, я видел!
- Ах ты гад! – разозлился он. – В тумбочке моей лазил?..
- Да на понт взял, на понт, - я засмеялся, - я чё, серый и хвостатый?
- Ну дай курить тогда, я пошутил, у меня нету.
- Да на, на…- я протянул ему пачку, и он взял сразу три штуки.
- Это на счастье, - пояснил он, выходя в коридор.
Я остался листать стишки, сразу забыв об Айр Смите, как в коридоре послышались нетвердые шаги и чей-то пьяный голос, в котором я, не без удивления, узнал Женю. Он шёл, гремел какими-то железками и орал нечленораздельное, но очень весёлое. Я отложил листки и, повернувшись, стал ждать, пока он войдет.
Он зашёл минут через пять, держа в каждой руке по табличке от улиц, стукал ими музыкально и пел; ему помогал идти Айр Смит, он обнял его и тащил, и не столько помогал, сколько сам спотыкался и мешал, потому что весил Женя как полтора Айр Смита.
- Ну, чего сидишь? – сердито зашипел Смит, дрыгаясь, чтобы скинуть с плеча пьяную голову Жени, - помоги, что ли!
Я встал, подхватив его с другой стороны, и мы понесли его в комнату: там уже проснулся Вадим и, привстав на постели, сонно хлопал глазами:
- А чё такое?
- Женя напился!.. – ответили мы, укладывая Женю на кровать; тот брыкался и никак не хотел спать; впрочем, он выражал это только отрицательным мычанием и беспорядочным маханием рук, стараясь угодить в нас.
Наконец он лёг, и мы, запыхавшиеся поглядели на таблички. Они были от улиц Тургеневской и Юмеля; Вадим вспомнил, что на Тургеневской жила Света, которая от него ушла на днях, не от Вадима, а от Жени.
- Так он к ней ходил, что ли? – не понял я. – Они же того… ну?..
- Да мало ли кто живёт на Тургеневской... айда спать, - и Вадим опять рухнул в перины.
Смит пошёл докуривать мои сигареты, а я вернулся на кухню. Однако на этом весёлая ночка не окончилась. Опять в коридоре послышался шум, и какой-то тонкий голос…я прислушался.
Вошёл Айр Смит, удивлённый, но радостный, и говорит:
- Лёнь, иди сюда, быстрей!..
- Кто там? – испугался я.
- Да иди, иди!.. к тебе пришли тут… вот.
Он открыл дверь, и в темноте коридора у окна я увидел чей-то силуэт.
- Да кто это? – не на шутку перепугался я.
- Да Клавка это, Клавка!.. давай – давай, шевелись, осёл!..
- Какая Клавка?.. А, Клавка!.. А… – затормозил я. – А чё она тут делает?
- Чё делает?!. К тебе, идиоту, пришла!.. иди уже!.. – он начал подпрыгивать от нетерпения. – Ну?.. – шипел он злобно. – Прись! Шевели батонами! Двигай булками… как ещё? – ебашь, в общем! дерзай!..
- Да что я ей скажу-то? Зачем она пришла, Смит?.. – я разволновался и то вставал, то опять садился. – Что мне делать-то?..
- Иди да поболтай с ней!
- О чём? Смит, пошли со мной!
- Я - а? – удивился он. – А я причём?
- А я причём?.. пошли, ты же весёлый, расскажешь что-нибудь…
- Она ко мне, что ли пришла? – разозлился он. – Быстрей, а то дам щас!..
- Дай, не пойду! Я боюсь!
- А этого не боишься? – и он показал кулак.
- И этого боюсь, - признался я.
- Ну, что б этот кошмар не сбылся, поторапливайся!
- О чём говорить-то?.. да помоги, что ли!.. – я окончательно встал, но не решался идти.
- Помоги! Я тебя с ней свёл – ещё чего? Хрен бы ты с ней познакомился, если бы не я!.. помоги!.. – ворчал и передразнивал он. – В брачную ночь тоже так прибежишь?.. помоги, помоги!.. вот тогда помогу. С удовольствием помогу…
- Я те щас самому!.. Да Смит! – я заныл и затоптался. – Да подскажи хоть, с чего начать?
- Поздоровайся для начала, потом придумаешь что-нибудь…
- Да я серьёзно!..
- Ну, расскажи что-нибудь!..
- Да что?!. Да и вообще – она ко мне пришла, пусть и рассказывает. Вот.
- Ну, раз так... я ей скажу, что ты её послал, - твёрдо сказал он и сделал движение, чтобы уйти.
- Нет, нет, стой! – заорал я. Смит, ухмыльнувшись, остановился, и я снова сел. – Гад, ты подстроил всё!..
- Ну, мне это надоело. – Он деликатным образом приоткрыл дверь, и, схватив меня под мышки, вытолкал в коридор.
Я остался вдвоём с Клавой.
Сначала я даже не различал её в темноте, которая казалась тем темней, чем светлей была кухня, откуда я вышел, - слава богу, я не видел её глаза, и она не видела мои, я больше всего боялся, что кто-то сейчас взглянет на меня, - потом неясно увидел её лицо, потемневшие, налившиеся чернотой волосы, и плечо, - всё это кое-как освещалось ночным окном – всё же на улице было как-то светлее, чем в коридоре. Я не увидел, а почувствовал, как она улыбается мне. Осмелев, я подошёл поближе и тоже встал у окна, и тоже ей улыбнулся, - хотя кому нужны были наши невидимые улыбки!
- Привет! – сказала она.
- Привет, - сказал и я, и только приготовился спросить, как у неё дела, дверь отворилась, и нам предстал Вадим. Он был в одних трусах и с сигаретой во рту.

Хороши же мы! Будто сговорились…
А. Дюма

Он вышел и долго чиркал зажигалкой, прикуривая. Я онемел. Это было так неожиданно и так глупо, что я чуть не расхохотался истерически, и только изумлённо глядел на него.
Очень скоро он заметил, что не один, поднял глаза, увидел нас, вздрогнул и сказал: «Ой». Он уставился на Клаву, вероятно, не зная, что делать.
-Э – э… - промычал он с сигаретой в руке. – Э-э… пардон. – И бочком, бочком прошмыгнул мимо нас в подъезд общежития, так прижимаясь к стене, будто боясь тронуть прокажённых.
- Кто это был? – с невинной улыбкой спросила Клава. У меня отлегло от сердца: меньше всего я хотел показаться в её глазах, пусть и нелюбимых, но – чьих-то, чужих! – глупым или тупым, а её детская наивная улыбка словно приглашала так же улыбнуться странному парню в трусах, и жгучий стыд за Вадима, как он долго прикуривал, скосив глаза к носу, и по - коровьи замычал, сменился лёгким, игривым, каким-то флиртовым настроением. Я как бы нащупал тот неопределённый предел того, как Клава ко мне отнесётся – и границы стали для меня шире и вольготней; как бы убедился во всепрощении её любви – то есть, каким бы я ей не показался, как бы себя не повёл – видимо, ей всё равно, и радость, и – что вернее, - детская какая-то гордость, что вот она, несмотря ни на что, не боясь, стоит рядом и разговаривает с любимым человеком, который, может, и её сделает своей любимой, - доставляю я просто своим присутствием… Это меня вдохновило несказанно, и сразу как-то разговор у нас перешёл на шутливый тон. В душе я жал руку Вадиму за то, что так неожиданно мне помог.
- Да это Вадим, сосед мой, - сказал я, от волнения неестественно ломая голос, и без нужды потягиваясь, и то суя руки в карманы, то опять вытаскивая их.
- М – м, - она опять оглянулась на дверь, куда ушёл Вадим, и блестящими глазами посмотрела на меня. – Лёня, слушай, может, мы как-нибудь получше друг друга узнаем?
Мне сразу взбрело на ум нехорошее, и я ещё сильнее заволновался и затоптался, шмыгая носом и нервно посмеиваясь, и не нашёл слов, кроме:
- В смысле?..
Она тут же звонко рассмеялась, при этом наклонилась вперёд, и я четко увидел пробор на её макушке.
- Ой, Лёня!.. – она, прикрывая рот, а я идиотски улыбался, напрягая челюсти. – Ну, расскажи что-нибудь о себе… мы ведь так и не поговорили ещё ни разу.
- Да что рассказывать?.. – громко и уверенно начал я и запнулся. Чёрт знает, что она хочет узнать. – А что ты хочешь узнать? – другим голосом спросил я.
Она опять засмеялась. Только много позже я понял, что своим смехом она как бы старалась скрыть мои мямлющиеся слова, чтобы я не закомплексовал и совсем не заткнулся, как бы подбадривая меня на большую словоохотливость, чтобы я перестал стесняться, скрыть, таким образом, некую мою ущербность в разговоре, который, понятно, у собирающихся делать признания, совсем по иному должен выглядеть, - это она так считала, не я. Впрочем, я не настаиваю, что она делала это сознательно, вполне возможно, что это было чисто инстинктивное чувство не дать возлюбленному почувствовать себя дурнее или глупее другого.
- Ну, чем увлекаешься?.. – какой же ласковый голос!.. – Я, например, спортом – баскетбол, а ты?
Тут уж я лихорадочно задумался. Я спортом никогда не увлекался. Да ну его!
- Я… стихи пишу, - неуверенно сказал я, как бы давая понять, что она, да, она – в спорте, а я – что я, просто дохлый паренёк, что ли?.. нет, я вот, видала: я стихи пишу. Может быть, талант. Может быть, в будущем – известный поэт. Не хухры – мухры какое - нибудь нейтральное, как дерьмо в проруби.
Она вдруг заинтересовалась и оживилась ещё больше:
- Правда? Стихи пишешь? А мне можешь написать? Ну, конечно, - она засмущалась, - ну, если нетрудно, конечно, - а может, подзадоривала: ну-ка, посмотрим, на что ты способен и вообще, какой хернёй ты занимаешься…
- Да отчего же нет? – небрежно сказал я. – Напишу. Мне не трудно. Я, конечно, могу написать. Что мне стоит?..
Она опять засмеялась, но уже, как мне показалось, подозрительней.
- А прочитай какое-нибудь?.. попросила она, лукаво улыбаясь.
Так как мои стихи даже у меня вызывали какое-то отвращение, я решился ей соврать:
- Да у меня их много… Не знаю и какой выбрать.
- Нет?.. Ну ладно. – Она как-то посерьёзнела – думает, я вру, что ли?
- Да нет, так-то я могу прочитать одно, - расхрабрился я; я имел несносную привычку – не отступать, когда дело шло о моей чести, много раз пользованной. И я начал копошиться в памяти. – Что бы тебе прочесть?.. – на ум шло всё одно и то же тупое стихотворение. – Ну, вот это… типа про закон…
- Ну-ка, ну-ка, - иронически, но и в то же время как-то поощряющее сказала она и, переминувшись с ноги на ногу, начала глядеть с интересом.
- Мы живём по странным законам… - начал я, заикаясь, и обратно вышел Вадим, опять в трусах; не глядя на нас, пробормотал: «Пардон», и убежал в комнату. Я теперь с ненавистью поглядел ему вслед. Прервав меня, он как-то сразу показал нашим наступившим молчанием, каким лепечущим голосом я до этого говорил. Я сердито замолчал.
Клава посмотрела на меня удивлённо:
- Почему ты замолчал? – всё так же невинно.
- Да… - потерявшись, сказал я. – Забыл.
Наступило неловкое молчание; я не знал, как его прервать, и уже вспотел, думая, что бы у неё спросить. Но тут она сама спасла положение:
- А… Лёня, а откуда ты приехал?
- Я? Из города Цветы, - беспечно ответил я.
Клава округлила глаза:
- Откуда?..
- Ха, - усмехнулся я, - так, одно название. Дыра. Вообще-то я там три года только жил, потом мы сюда переехали, в…
- Я тоже из Цветов! – перебила она меня радостно и захлопала в ладоши, и даже подпрыгнула. Я вспомнил, как назвал этот город, и покраснел от мучительного стыда. Но она то ли не услышала, то ли сделала вид. – И я оттуда!.. Правда, здорово?
- Да, - согласился я, хотя не видел в этом ничего «о – го – го!..» шного.
- Мы же земляки, получается! – сказала она.
- Ну, да.
- И не знали!.. Столько лет видим друг друга… Скажи, - начала она деловито, - а когда ты меня заметил?
Я её заметил?.. Айр Смит, я тебя угроблю…
- А, вспомнил! – нестерпимо фальшиво воскликнул я.
- Что вспомнил? – удивилась Клава.
- Ну это, стихотворение…
- Ах, стихотворение… - разочарованно протянула она.
Я, будто не заметив, начал снова, и от злости, что читаю уже во второй раз, заикался ещё сильнее:
- Мы живём по странным законам.
  Никто не понимает их, никто не исполняет…
Дверь открылась, и в коридор вышел Айр Смит. Увидев нас, он будто бы обрадовался:
- А – а… - и понимающе: - Ну, воркуйте, воркуйте… а у нас Женя проблевался!.. – сказал он вдруг так, точно мы должны были бы за него порадоваться; Клава прыснула, а я, не видя в этом ничего смешного, всё же гоготнул по-быдльски и сказал зачем-то:
- Гхы… ну ты дурак!
- Гхы! – передразнил Смит. – Ну, пока, - и обратно зашёл.
Я был зол. Второй раз не дают досказать стих… впрочем, может, это и к лучшему он не ахти какой… ещё Смит с приколами со своими… «Гад, - думал я, всё более распаляясь, привёл меня к ней, ещё надо мной при неё прикалывается…» - тут я вспомнил, о чём до этого спрашивала Клава, и поспешно сказал:
- А – а… Клава, а ты…
Но она перебила меня, видно, задумавшись и недослышав:
- А почему тебя называют Двадцать Один Блин?
Я крякнул. И она знает…
- Что ты? – засмеялась она.
- Уж и ты знаешь! – я улыбнулся. – Смит, да?
- Ну – у!.. – она тоже заулыбалась. – Не сердись на него, он хороший. А всё-таки, - немного погодя переспросила она, - почему? Съел двадцать один блин, да?
- Нет, - я рассмеялся, - двадцать один раз сказал так за пятнадцать минут разговора, а Смит посчитал… ну вообще я говорил не «блин», а… ну, ты понимаешь?.. – она захлопала глазами, - ну… что-то вроде «блин», только более матюганистей.
- А – а, - сказала Клава и замолчала.
Я почувствовал стыд.
- Не, я не то имел в виду, - забормотал я.
- Да ты что? Я и не об этом подумала.
Мы глядели в окно. Там уже серело; над Домом Председателей висело оранжевое облако.
- Ты куришь? – спросила она.
- Вообще-то да. Погоди, - я не понял, - а ты… а ты как сюда пришла?
Она тоже не понимала.
- В смысле? – повторила она.
- Ты прямо ко мне, что ли?
- Ну… да. – Она смутилась, и следом за ней – я.
- А если поймают?
- Ну и что?
Мы опять начали глядеть в окно. «Действительно, - я мысленно засмеялся, - ну и что? Какая же она красивая!» - неожиданно нежно подумал я, будто только увидев её.
- Лёня… - сказала она и оглянулась.
За дверью послышался звон и грохот; через секунду она распахнулась от энергичного пинка, и  мы увидели Женю. Он был совершенно пьяный; в уличной одежде и кроссовках – он же не раздевался, когда его укладывали! – он вышел в коридор, не видя нас, загрохотал и заскрежетал таблички друг о друга и запел грубым голосом:
- Все тёлки, слушайте меня, только не забудьте: я не уважаю вас, для меня вы все паскуды!.. – при этом шатаясь, как моряк на берегу. Он нетвёрдо прошествовал к двери в подъезд и там скрылся, продолжая шуметь, и направился куда-то вглубь общежития. Мы не улыбнулись. У меня сердце начало стучать в горле – я почувствовал, что сейчас не отвернусь.
- Лёня... – сказала Клава, - а как ты ко мне относишься?
Хоть я и ждал чего-то подобного, всё же опешил.
- Ну… не знаю.
- Да нет, ты не торопись, - она сама заторопилась, - подумаешь, потом скажешь, ладно? Хорошенько подумай!.. Может, это и несерьёзно – уже конец года, - но всё равно… мне всё равно, - тихо закончила она.
Какое-то чувство захватило меня, и я с трудом говорил:
- Ладно… да…
- Завтра скажешь?
- Давай послезавтра?.. – я надеялся всё же посоветоваться обстоятельно со Смитом и Вадимом. Женя, понятно, не в счёт.
- Так долго? – удивилась она. – Ну, хорошо… а я, Лёня… нет, - она начала вдруг отступать к двери, - я тебя…
Её прервал внезапный яркий свет со спины. Она вскрикнула и прижалась к окну. Хоть свет слепил меня, я всё же узнал завхоза с его неизменным фонарём, с которым он рыскал иногда по общежитию по ночам, отлавливал алкоголиков.
- Кто тут орет и гремит? Так, Нехорошев, - он осмотрел меня, и, поняв, что я не пьяный, перевёл фонарь на Клаву. – Так, кто тут у нас… Карнаухова! – удивился он, и это был единственный раз, когда я его таким видел. – А ты чего тут?..
Вижу, она готова расплакаться.
- Она подружку искала! – сказал я первое, что взбрело в голову.
- Ну и как? Нашла?.. – но Клава, спрятав лицо в ладонях, пробежала мимо завхоза; слышно было только, как она, удаляясь, свистит подошвой. – А ты чего встал? – рявкнул тот, очевидно, совсем смутившись. – Иди спать!..
- Ну и пойду, - сказал я.
Тот ещё раз глянул на меня подозрительно и сказал:
- А ну-ка, дыхни…
Я дыхнул.
- Курил?
- Я на улице курил, давно.
Он всё ещё смотрел недоверчиво.
- Ладно, иди спи… - я пошёл было, но он опять остановил меня: - а это, Нехорошев… - я оглянулся, а он как-то мялся и неуверенно посмеивался, - у вас что с Карнауховой… любовь, что ли? – и усмехнулся.
- Ну… типа того, - с плохо скрываемой гордостью сказал я.
Он неожиданно изменился в лице, рассвирепел и глядел недобро:
- Смотри же, Нехорошев!.. Я тут разврата не потерплю, так и знай!..
- Спокойной ночи! – ответил я и хлопнул дверью. Ну, Женя, спасибо… в обоих смыслах.
Впрочем, я не особенно уныл, даже наоборот: чувствовал себя очень возбуждённым и немного сумасшедшим. В комнату я не стал заходить, а решил сесть на кухне и продолжать стихосложение, да так, чтобы написать гениальную поэму, - думаю, у меня бы получилось, такая лихорадочная уверенность у меня была.… Однако, сев за стол, я переменил своё решение – вспомнил, что в коридоре у нас грязно. Почти лето, сушь, а грязно, будто на болоте живём. Я взял в уборной ведро с водой, засохшую на горячей батарее половую тряпку, которой мы пользовались очень редко, и пошёл обратно в коридор. Я решил начать с конца к дверям – я не знаю, откуда надо, но решил – что когда назад буду идти, не топтать зря. К утру, думаю, высохнет.
Я неистово водил тряпкой вправо – влево, напевая что-то горячечное, как открылась дверь Пахоменко, и он, весь заспанный и испуганный, глядел на меня, скорчившегося на полу.
- Ты чего делаешь? – спросил он, боязливо прячась за край двери; будто не видел никогда, как полы моют.
- Да я это… я поэму сел писать, а не идёт; ну, я решил полы помыть, - честно сказал я.
- Чего? Ты пьяный, что ли?
- Да – а, сами мойте, - разозлился я, швырнул тряпку в ведро и пошёл спать. Но и на койке долго не мог уснуть. Айр Смит сегодня расхрапелся неслыханно, но, думаю, и без него меня не посетил бы Морфей. Вадим не лежал, а покоился. Я решил взять с него пример и тоже лёг, как покойник. Бог сна, однако же, не очень торопился снизойти, и я - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Ночь шестая
Дружба
На другой день поутру к Нехорошевым (это тесть Князева) пришёл здешний председатель сельсовета. Старики Нехорошевы и Князев с женой завтракали.
В. Шукшин

Уж тут не то что смотритель, но и кошка разберет, что это за человек такой.
 А. Чехов

Этот день прошел и вовсе неожиданно.
После вчерашнего разговора, или, еще вернее – от стыдобы его, - я ходил как в воду опущенный, не зная и не понимая, что делать, на что решиться и что ответить Клаве. Айр Смит, видя все это, все похохатывал – прям как баба, ой, Лёня, какой ты смешной!.. – но, так как его веселья никто не разделял, -  Женя ходил какой-то странный: он вроде и не подавал виду, проснувшись, что его что-то тревожит, наоборот, старался выглядеть самым обыкновенным образом, как всегда, даже бросил несколько незначительных шуток в чью-то сторону, но за этими шутками и спокойствием так и проглядывала какая-то психопатическая истеричность: Вадим же был необычайно в этот день весел, говорил, что ему приснился какой-то светлый сон, и уверял, что сегодня с ним должно произойти что-то необычное. Самое плохое было то, что никому до меня не было дела, у всех были свои проблемы, даже Айр Смит увлекся какой-то чепухой в телефоне и на мои заискивающие попытки посоветоваться, отвечал односложно и невпопад. Я попытался было растрясти его, как он делал в других случаях со мной, но он только недовольно крикнул: «Ну что ты, Лёня, чего ты?..» - и будто бы обиделся. Может, и правда обиделся, но меня задела именно эта его обида – если он хотел от меня чего-то, неважно, совета или денег в долг, - я его по крайней мере выслушивал. Я разозлился на него, но обиду свою, как обычно, не дав ей распутать свои лепестки, спрятал глубоко в себе. К Жене я боялся подходить, - так и ждал, как позавчера от Айр Смита, что возьмет да как даст мне по шее; все разговоры он уводил куда-то в другое русло; а когда я показал ему табличку от улиц, принесенные им вчера ночью, он вдруг покраснел, задрожал и неожиданно взбесился: вырвал их у меня из рук, рыча, погнул и швырнул в угол; впрочем, сразу успокоился и извинился, причем таким больным голосом, что у меня зачесался глаз: «Вот ведь что любовь с человеком-то делает!..» - и я дружески пожал ему руку. Но даже и после этого он не захотел ни о чем со мной говорить, а обратно лег на койку и начал что-то писать. С Вадимом же положительно не о чем было разговаривать: он все глубже и глубже впадал в какой-то эйфорико - мистический раствор, и, топясь в нем, наслаждался: смеялся и скалился надо всем, одергивал закрытые по причине жары шторы на окнах, - этому, странно! - никто не препятствовал, - вставал под солнечный свет, подняв руки, вдыхал горячий воздух, и напевал песни.
Занятия проходили кое-как. В кабинете, как всегда, душном и грязном, пахло потом и почему-то курятником; обалдевшие, спёкшиеся от жары ученики сидели, бессильно высунув языки и поминутно пили воду; учителя ничего даже не рассказывали, писали в журналах и время от времени вызывали учеников к доске, видимо, желая как-то оправдать это бесцельное плавление; один Айр Смит, - Вадим до занятий уже успел, как обычно, захандрить, - поддерживал некую терпимую атмосферу, беспрестанно шутя и вызывая ленивые, разомлевшие, как от сытости, смешки; он не получал никаких замечаний, и,  наверно, совершенно справедливо. Женя сидел рядом со мной угрюмый и или тупо листал страницы учебников, или рисовал загогулины на тетрадях, не разбирая – рабочая она или контрольная. Я ходил из класса в класс бегом, тайком, прячась за спины и больше всего на свете боясь попасться Клаве и увидеть её глаза. Я был совершенно один, духовно – один, и мне не с кем было поделиться своими переживании в гимназии, кроме этих вот моих троих соседей по комнате; да и те сегодня…
А зачем, позвольте спросить, я вмешивался? Не все ли равно, как и чем счастлив человек? Последствия? Да ведь все равно они всегда существуют: ведь ото всего остаются в душе жестокие следы, то есть воспоминания, которые особенно жестоки, если вспоминается что-нибудь счастливое…
И. Бунин.
Где-то в середине третьего урока, кажется, это был английский язык, в то самое время, когда наша красавица – англичанка устало вдалбливала невдалбливаемые истины построения предложений и правила девяти – аж девяти!.. – времен, в кабинет, с шумом открыв дверь, отчего пронёсся и быстро угас сквозняк, и мы замычали – сначала с наслаждением, потом с сожалением, - зашли двое мужчин. Первым был директор нашей гимназии, Мамин-Сахаров, с чрезвычайно недовольным потным лицом, и направился мимо парт, мимо почтительно поднявшихся нас, потому что мы и вправду гордились им – он стоял за нашу гимназию горой! – и прошел, весь красный, но, видимо, не от жары, а от того, что некоторое время назад с кем-то крепко поругался. За ним следом, прикрыв осторожно дверь, вошел невиданный человек мышковатого типа, с бегающими глазами, потным лбом и искательной улыбкой. Его виду никак не соответствовала форма, в которую он был одет – черно-золотая форма наподобие милицейской, с какой-то эмблемой и надписью: «ГСВБ», и мы сразу поняли, кто это – это был представитель партии от государства, а также некое официальное лицо от  государственной службы внутренней безопасности. Он улыбнулся нам, показав красные десна, и пошел за директором. Мы с ненавистью глядели ему и в лицо, и вслед. Вся наша страна ненавидела свое государство.
По-видимому, он находился здесь не с согласия директора; нам оставалось лишь предполагать, что сотрудник ГСВБ обретался по милости кого-то сверху. Напрягая глаза, я разглядел на погонах его красивого, но ненавистного костюма, майорские звездочки.
- Здравствуйте, дети! – сказал он нам, но никто ему не ответил, лишь Айр Смит вдруг сделал горлом такой звук, будто сглатывал сопли. Майор, однако же, не смутился, - видать, нередко его так встречали, - и продолжал: - Меня зовут Собольчих Николай Борисович. Я – майор части внесрочных призывников вашего округа, член Службы Внутренней Безопасности… - это было что-то новое, я никогда о таких частях не слыхал. – Вы знаете, как мы вас любим, - он улыбнулся, - и как мы заботимся о вас, и дорожим вашим будущим. Я уверен, что многие из вас здесь присутствующих станут настоящими людьми, Людьми с Большой Буквы…
- Нельзя ли покороче, Николай Борисович? – вдруг оборвал его директор.
Собольчих тут же, будто ждал, обернулся к нему, из слащавого его лица стало злобным, и он противным, тонким, полным презрения голосом переспросил:
- Что – что?.. – это нашему-то директору!.. мы взбесились.
- Я говорю, Николай Борисович, у нашего будущего сейчас урок! – веско сказал директор, даже, пожалуй, более веско, чем следовало бы. – Вы не могли бы изъяснить короче и понятнее?..
Собольчих, будто сникнув под его взглядом, погасил свой звериный взор, обернулся к нам и продолжал, как ни в чём не бывало:
- В общем, я хотел сказать вам вот о чем: в связи с повышением интересов молодежи к военному и инженерному делу, а также по причине нашего всякого потворствования полезным устремлениям молодого поколения, военным министром нашего государства организуется набор учащихся старших классов в проект «Экспедиция на Север». На протяжении проекта будет пройдена так называемая «армейская школа», преподано владение оружием и рукопашными приемами различных видов боевых искусств: каратэ, киокушинкай, дзюдо и так далее… Месячная стипендия студентам ГСВБ устанавливается в размере максимальной прожиточной нормы; она сравнима с зарплатой прапорщика в армии. По окончании учений вам будет предложено место лейтенанта в действующих военных частях нашей страны. Набор абитуриентов для поступления производится в районном военкомате в центре города, расположение его вам, я надеюсь, известно. Набор длится в течение пяти дней, начиная с сегодняшнего. Поступить может любой желающий мужского пола, условие одно – поступивший должен покинуть город в день поступления. Приветствуется физически подготовленные юноши – спортсмены…
- Все?  - спросил директор, когда майор замолчал. Но тот, поглядев в мою сторону, неожиданно сказал:
- Отчего же? Нет, погодите, директор… быть может, кто-то из присутствующих желает записаться сей же час? – и он опять хитро поглядел в мою сторону, и директор, тоже глядя сюда, заволновался и делал мне какие-то знаки, мотая головой вправо и складывая губы, как будто шипя. Я растерянно обернулся и понял: они оба смотрели на Женю – жирная наживка для майора! – а тот горящими глазами зачарованно смотрел на форму Собольчиха.
- Ты чего?!. – зашипел я и незаметно, под партой, ткнул его в бок, и Женя опустил глаза. – Ты чего это?..
- Дурак! – тоже прошипел сидящий за ним Айр Смит. – Из-за бабы! Дурак!
Женя зло прикусил губы, но ничего не сказал. Тут только я понял, как в классе тихо, и как все на нас смотрят.
- Молодой человек! – сказал Собольчих, и Женя поднял на него голову. – Вас не заинтересовало моё предложение? – он просто сверлил его глазами.
- Нет, - ответил Женя, не вставая, - не заинтересовало.
Собольчих опять потушил свой взгляд.
- Ну что же, - сказал он, - тогда до свидания, будущее вы наше. Не забудьте: в военкомате с 10 утра до 7 вечера. Всю неделю…
- Пойдемте, пойдемте, - заторопил его директор и взял под руку. – У нас еще четыре класса.
Так, увлекая его за рукав, директор провел его через весь кабинет обратно к дверям. На пороге майор обернулся, словно ожидая, что кто-то из нас вдруг встанет и скажет: «Я хочу к вам в гэ – эс – вэ – бэ!..» Но все промолчали, и, досадливо отвернувшись, он вышел, а за ним вышел и директор, странно на Женю посмотрев. Тот, однако, его взгляда не заметил, сидя спиной и напряженно делая вид, что читает.
После занятий я, Вадим и угрюмый Женя пошли в общежитие. Мы готовились к экзаменам, долженствующим наступить послезавтра, и пили чай. Пчелы кружились и падали нам в чашки. Их было так много, что мы и внимания на них не обращали, а чай без пчел уже и чаем не называли. Айр Смит однажды на спор выпил чай, не вылавливая пчел, и на несколько часов унитаз стал его троном… Он сейчас, кстати, ел в столовой. Он всегда там ел, хотя еда там была такая отвратительная, что мы предпочли ей чай с пчелами.
Долив чай и выплевав пчел, застрявших в зубах, мы начали лениво готовиться к экзаменам. Собственно, готовились только я с Вадимом, Женя же так же угрюмо сидел и молчал, копаясь в телефоне. Вообще-то это и назвать было бы стыдно подготовкой – мы занимались этим только для очистки совести. Например, Вадим, развалившись на койке, лениво тянул с геометрией в руке:
- Ну-ка, Леня, скажи мне, что такое тангенс?
- А черт его знает, - отвечал я, и задавал тот же вопрос Вадиму.
- Действительно – черт его знает! – повторял он, и мы переходили к следующему учебнику.
Так постепенно мы дошли до русского языка. Тут я торжествовал: я знал его в совершенстве, и Вадима это бесило. Я же упивался превосходством, но недолго – пока мы не открыли физику, в которой я был полнейшим чайником, зато Вадим прямо летал от темы к теме, от правила к правилу…
Зашел, нет – ввалился в комнату возбужденный Айр Смит, с крошками у края рта, ввалился, и, плюхнувшись на свою койку, стал стягивать с лоснящегося тела футболку, и заговорил со злобой:
- Вот ведь уроды, а!…
- Ты чего? – не понял я.
- Да я не про вас! – отмахнулся он, вешая футболку на спинку койки. – Я про этого майора и всю государственную рать… до чего же, сукины дети, додумались! Вы представьте только -  уже детей, детей! Начали ввязывать в свои вонючие политические игры, спектакли и войны; думаете, зачем Собольчих, эта крысиная морда, сюда приходил? Чтобы предложить бесплатный, да ещё оплачиваемый за бытие в нем пионерский лагерь? Хрена!.. Им в армии не хватает мяса, неопытных солдат, да и неудивительно: полстраны от этой страсти косит, молодежь не понимает, какого черта она должна служить тем, кто ежедневно повышает цены на продукты, кто не может справиться с инфляцией и ежедневно врет по всем средствам массовой информации, уже двести лет обещая лучшую жизнь; какого черта они грудью должны защищать тех, кто в недавней военной компании угробил тысячи, сотни тысяч отцов и сыновей, истребил целое поколение?!. Они ведь даже не для того набирают людей, приманивая их, как собак, деньгами из пенсионных фондов, которые нужнее старикам и старухам, да трехразовым питанием, чтобы защищать рубежи своей страны, как и положено, а чтобы себя, себя оградить от обманутых, разоренных и недовольных ими людей! И делают исподтишка, не задумываясь, что, может, отец вот этого вот парнишки отдал за них жизнь на последней войне… правительство, не могущее обеспечить не то, что всех своих граждан, но даже и людей творчества – поэтов, писателей, музыкантов… ну ладно, их, борющихся пером, кисточкой, дирижерской палочкой… но даже героев своих, ветеранов, людей, благодаря которых до сих пор оно и осталось, оно даже их обеспечить не может!... Почему герой нашей  Родины, ветеран войны, Зубков, умер неделю назад у себя в однокомнатной квартире от голода? Почему адмирал флота пустил себе пулю в висок – от нечего делать, что ли?.. или всё-таки оттого, что ему не на что было покупать лекарства для сердца?.. я такими примерами… я в них утопить могу!.. как из них следует – по-видимому, в наше время служба Родине и служба правительству – это две разные вещи, причем враждебные. Вот такая вот двойственность… Держать людей ни за что, распоряжаться их жизнью, боготворить при их полезности и ставить ни в грош, когда уже не нужны – что же это за правительство такое? Не нужно нам такого правительства!..
- Революционер ты хренов, - засмеявшись, сказал кто-то, не помню, кто, может быть, даже и я.
Айр Смит замолчал и откинулся на спинку кровати. Мы все притихли, и были потрясены – я уверен, все; любые слова, сказанные после такой речи, показались бы нам нестерпимо фальшивыми и глупыми. Я долго все это осмысливал,и начинал понимать – и взгляд директора, и заискивание, и наигранный угрожающий вид, строенный Собольчихом.
Мы молчали несколько минут, и никто не знал, как быть. Смит сидел, закрыв глаза, я, не ожидавший от него такого патриотизма, был ошарашен, Женя вышел из вчерашнего ступора и впал в новый, данный Смитом, и раскрыл рот и выпучил глаза; Вадим улыбался понимающе, все еще держа в руках физику.
Обстановку разрядил Пахоменко, тот самый, что ненавидел нас, когда мы курили у его двери; он вошел без стука и весь сиял.
- Вадим! – радостно начал он.
- Выходи за меня замуж! – закончил я ему в тон, и все заржали.
- Чего тебе? – спросил Вадим.
- Танцуй! – игриво сказал Пахоменко.
- Ты чего? Ориентацию сменил? – подозрительно спросил Смит.
- Идиоты! – разозлился он наконец, вытащил из кармана брюк конверт и помахал им: - Письмо ему пришло!
- Письмо? – удивился Вадим, поднялся и отобрал у Пахоменко конверт.
- А танцевать кто будет? – спросил растерявший тот.
- Ты будешь, - сказал я.
- Не понял?..
- Танцуй отсюда!..
- Вот и делай добрые дела, - обиделся он и ушел.
Вадим сосредоточенно изучал марку и печать.
- От кого это? – спросил Смит.
- Да так, - беспечно ответил Вадим и распечатал письмо. Мы все исподтишка следили за ним, потому что лет пять или шесть не видели писем – все телефоны да телефоны.
Вадим между тем развернул листок, на котором я различил чьи-то неровные строки. Спрашивать Вадима второй раз, от кого, было неловко, и мы ждали, пока он дочитает и сам скажет. Он читал долго, по-моему, даже несколько раз, улыбаясь и, качая головой. Потом встал, сунул листок в карман и посмотрел на остановившиеся часы на стене между окнами.
- Сколько времени, парни? - спросил он.
- Шесть,- ответил Женя, поглядев на телефон.
- О! успею, - двинулся к двери.
- От кого это? – повторил Смит.
- Да так, - опять ответил Вадим и вышел.
Как только за ним закрылась дверь, мы бросились одновременно, втроем, к конверту. Он был из города, откуда родом Вадим; почерк был неровный и женский, а в графе «От кого» стояла одна буква: «З.» Или цифра?..
- Куда это он успеет? – вдруг спросил подозрительно Женя.
Вадим вернулся часа через два; худшие наши опасения подтвердились: он вошел в комнату в черно-золотой форме ГСВБ. Мы все повернулись к нему, сразу оторвавшись от своих дел, и смотрели на него, а он стоял у двери и нерешительно улыбался. Мы оглядели его костюм; форма была ему великовата, но очень ему шла.
- Ну, как? – спросил он.
- Да-а, - сказал Смит, - думаю, ты, избавишь нас от подробностей, Вадим? В смысле своего решения…
- Да… - замялся он. – Парни, не обижайтесь, тут очень личное.
- Да черт с ним! – сказал Женя. – Ты же с нами? До вечера?
- До трех часов ночи. – Он прошел к столу и, порывшись в кармане, шлепнул на его лакированную поверхность пачку новеньких ассигнаций. – Ну ладно… проводы-то хоть устроим? Из нашей гимназии я первый вступил. Дай Бог, чтобы и последний.
Наступило натянутое молчание; Вадим, верно, почувствовал, что мы уже обсудили его поступок – еще до того, как удостоверились в нем, но что решили, он не знал.
- Ну что вы, парни? – разозлился он, наконец. – Падлу во мне увидели?..
- Ты что! – испугался Смит. – Ты разве не заметил – мы стесняемся. Мне, например, хочется прыгать от радости.
- Так, парни, давайте начистоту. Письмо мое…
- Да Вадим! – перебил я, пересиливая свое любопытство; казалось мне, отчего-то – не знаю, почему, что причина его ухода должна остаться нам неизвестной, - потому что он сам хотел так сначала. – Ты же не маленький уже; ты сделал выбор. Кто мы такие, чтоб судить тебя?
- Как кто? Друзья. Кто же еще может дать по шее, чтобы на путь праведный направить?
- Ну, положим, по шее много кто дать может, - сказал, ухмыляясь, Женя. – Но это все твое. Мы в чужое не вмешиваемся.
- Хочешь плыть туда – пожалуйста, счастливого плавания! Сюда – всегда добро пожаловать…
- Ну, тогда заметано. Извините, если предал чьи-то идеалы, или похож на труса… но вот такой я есть. Захотите понять – вы меня поймете… Пить со мной, надеюсь уже не ниже вашей чести?
- Ну, зачем ты так! – оживились мы. – Это мы всегда готовы…
И начались суетливые хлопоты: мы с Женей таскали столы и табуретки из соседних комнат, а Айр Смит побежал за алкоголем. Вадим ходил по всему общежитию и всех приглашал на свои проводы. Реагировали несколько странно, но вполне, по-моему, понятно: все одинаково натянуто улыбались, и, глядя на его ГСВБ-шный значок, на лацкане формы уверяли его наперебой, что «да, да, конечно, придем!..» - однако у Вадима складывалось такое ощущение, что нет, не придут. Большинство наших гимназистов были детьми среднего класса, и с младых ногтей усвоили от старших и родителей наставления и поучения о государстве в целом и о политиках в частности, заключавшихся в простой формуле: «Государство – говно, политика – говно, все государственное и политическое – говно!..» - и очевидно было, что их ненависть к правительству сама собой перекинется и на гимназистов – «отступников», вступивших в ГСВБ. Как мы знали из многочисленных рассказов сведущих людей, ратники этой организации были призваны к защите государственных деятелей, объектов стратегических важности, не всегда проходящие обучение, они множеством направлялись в горячие точки, и всегда в первые ряды – пушечным мясом, в общем, грудью закрывать малочисленную армию, профессионалов; во дни народных восстаний они выставлялись перед окружением и этим иногда сдерживали беснующуюся толпу: кто знал, может, среди них были их дети, и родительский инстинкт не позволял им рвать на клочья этих щеглов с первым пушком, в касках и с автоматами, со зверскими рожами, окончательно потерявшихся в миропонимании – за кого они воюют, и, главное, против кого… Некоторое число этих гэ-эс-вэ-бэшников было засекречено, по разным причинам – говорят, там были и настоящие предатели, и убийцы, и снайперы, - и всем было от шестнадцати до девятнадцати, старше и младше не набирали… Но это все нам пересказывалось взахлеб с уст таких же подростков, как мы, и потому мы им не очень доверяли.
Между тем мы с Женей нанесли уже столько столов, что, когда собирались их ставить, оказалось, что в комнате не хватает места; Женя предложил перенести их в коридор.
- Он длинный, как кишка, - убеждал он. – Все поместятся!
Мы снова принялись их таскать; действительно, получилось здорово. Правда, одни столы были ниже, другие выше, но это все мелочи, и теперь мы ходили по коридору и расставляли стулья. Но тут явился Вадим.
- Ну, че вы, парни! – обозлился он. – Кто ж в коридоре отмечает? Тащите в комнату!
Женя запротестовал, мол, гостей до черта будет, не поместимся.
- Да поместимся, - безнадежно махнул рукой Вадим. Да еще Айр Смит прибежал запыхавшийся, с двумя дорожными сумками, набитыми всякой снедью и напитками, и заорал:
- Да вы охренели так ставить! Чего он такой длинный? Откуда я вам столько жратвы найду? Давайте лучше в комнате сядем тихо - мирно…
- Ну, тогда сами носите, - сдался я.
- А, не, - заотмахивался Смит, - не-не-не! Я за продуктами! – и убежал.
Мы уставились на Вадима.
- Я это… я не всех обошел, - сказал, заикаясь, он, и тоже убежал.
Часам к восьми все было готово; столы стояли дружным, хотя и несколько кособоким, рядком, мы постелили на них чистые простыни – вместо скатерти, - и расставили наши угощения: полторалитровые бутылки светлого пива – для всех, шесть бутылочек «Охоты» - для меня: я один пил эту горькую бурду, как ее называл Смит; шипучие портвейны и бутылки шампанского для дам, несколько бутылок водки и трехлитровая банка бурой жидкости – Смит сказал, что это коньяк, но мы сразу не поверили, и оказалось, что это самогон, настоянный на табаке, дубовой и осиновой коре, и почему-то с муравьями; ломтики хлеба, нарезанные безруким и дыряволапым Женей, и потому то тонкие-тонкие, то толстые-толстые; раскромсанные консервы с огненной килькой, темно-масляными шпротами и блюдечки с соленым арахисом – тоже для меня, я один им закусывал; фаршированный перец, украденный вчера с учительского стола в столовой; мы не захотели есть их сами, он был отвратителен на вкус, но гости, думали мы, непривередливы; хотели открыть и банку с огурцами, и как-нибудь тоже для смеха на стол сунуть, но не смогли победить запаха, хотя очень тщательно мыли в воде, и даже в самогоне, но они все равно воняли, и мы торжественно выбросили их в окно, пусть, думаем, Африканову на первом этаже смердит; пирожки с картошкой, только они были такими вкусными, что мы не сдержались, да и съели украдкой по одному… да чего только не было!..
Мы посадили Женю мыть посуду, и скоро пожалели: с его руками – крюками только на шахте работать, киркой махать, и Вадим лишился своей тарелки; впрочем, совсем не сожалел и говорил, что пора уже ему новую жизнь начинать, а со старой распрощаться. О письме более не было сказано ни слова, и разговор не поднимался ни им, ни нами.
Айр Смит, как он говорил, дегустировал принесенные продукты, особенно налегал на алкоголь, да и вообще он любил пожрать. Он подчистил и рыбку, и арахис мой погрыз, как тушканчик мексиканский, и пиво все распробовал, и не по одному глотку, и вынес вердикт: «Пацаны, нр-рмально, ха-ха-ха…»
Вадим все поглядывал на часы, и мне казалось, что не от нетерпения, а от ожидания рокового часа прощания. Он нервничал и всем раздаривал свои вещи. Со мной обменялся телефонами, сказав: «Мне там и твоя пищалка пойдет», - и дал мне свой, мою мечту. Женя получил вожделенную одежду и теперь бегал, примерял и спрашивал: «Ну, как, нормально? Не узко? Блин, Вадим, худой, как змей…» Смиту достались вадимовские записи – дневник, рассказы, стихи, и это было мне обидно, потому что в нашей комнате я первый претендовал на такой подарок; Смит, я знал, их и читать-то не будет, лентяй неотесанный.
По Вадиму все же нельзя было сказать, чтобы он волновался; однако выглядел он очень возбужденным, и непонятно было, отчего это – то ли от близости расставания, то ли от предчувствия новых, белых страниц жизни. Короче, стал он таким же, как и утром, до учебной хандры.
Часам к десяти начали сходиться наши гости: алкоголики, проститутки, хлыщи, глазастое быдло – и друзья наши. Был среди последних и Пахоменко, одевшийся для такого торжественного события соответственно: в белой рубашке, брючках, будто шел на свадьбу. Пришел закоренелый пьяница Алтуфьев, с вечно блестящими глазами и нездорово – красными щеками; пришел Африканов: он знал, конечно, кто бросил банку ему под окно, но опасливо молчал и лишь похихикивал, стараясь делать вид будто ничего не произошло. Пришел, против обыкновения, и Черненко, никогда ни на какие наши собрания не ходивший, и предпочитавший им полезное времяпровождение или работу. Явились братья Чарлины, оба, как всегда, с выпендрежными рожами и громкими, дерзкими голосами; прибежал Васюткин с полторалитровой бутылкой самогона, и теперь  с Чарлиными распивал ее тихонько в уголке. Я все боялся, что придет вдруг Клара, но, к удивлению моему, не пришла, а вместо нее пришла ее подружка Кузина, стрельнула на меня с усмешкой черными глазищами, улыбнулась себе и прошла мимо; а я все думал – чего она так посмотрела?.. что она знает, что ей Клара рассказала?..
Неожиданно много пришло гостей, всех и не упомнишь; большинство, противу ожиданий, принесли свой алкоголь, а то мы уже начинали волноваться, хватит ли; но Смит, окинув опытным взглядом объем спирта и количество попойщиков, и рассчитав тут же, в уме, сколько примерно каждый выпьет, успокоил, что да, хватит.
Вадим бегал, возбужденный, как козел, по всем этажам, разыскивая, кто еще не пришел; за ним только развевались его широкие лацканы. Наконец, пригнав оставшихся друзей, он сам сел во главе пиршества, в вершине змеи столов, с праздничным лицом и стаканом в руке. Расселись и наши гости; Пахоменко сел было рядом с ним, настаивая, будто его наряд самый к вадимовскому подходящий, но мы его быстро  оттуда сгноили. По правую руку сел Айр Смит, с таким лицом, будто это в честь него все собрались, и разливал всем направо и налево. С другой стороны сели мы с Женей. Непосредственно рядом со Смитом уселись Чарлины, Алтуфьев и Васюткин, то есть рядом с алкоголем, и теперь нервно облизывались; к ним подсел вечный подхалим Африканов, и уже начал угодливо хихикать, но его согнал оттуда Пахоменко. Африканов повыделывался для вида и убежал, посрамленный. Черненко, которому все эти приготовления были праздной суетой, сосредоточенно возился со шнурками, и совершенно ничего вокруг не замечал. Кузина села так, что по диагонали стола наши взгляды как раз сходились прямо, и я то и дело отворачивался или делал безмятежное лицо, напряженно чувствуя на себе ее насмешливые глазища.
По обыкновению, все быстро напились – это уж у нас всегда так: чем больше людей пьют, тем быстрее напиваются; звенела посуда, шипел, изрыгая пар, неизвестно кем и зачем поставленный чайник, бубнили все – и этот гул у меня в ушах быстро заглушался крепким пивом; я пью всегда в два приема – первые два стакана у меня идут плохо, и потому я стараюсь выпить их как можно скорее; тяпнув их, я с отяжелевшей головой и загоревшимся желудком сыто откинулся на спинку стула и теперь, сквозь такой шум, будто я был в душе, слушал и наблюдал за всеми.
Пока я оканчивал свой первый прием, гости уже порядком набрались, особенно Чарлины, которые уже орали на остальных хором с Васюковым; их поддерживал веселоглазый Смит своими колючими пока что шуточками, если можно так сказать – стебался над ними; Пахоменко бурно спорил с какими-то малознакомыми парнями и весь покраснел от своих криков и доводов; после спора парни возмущенно ушли – впрочем, их никто и не удерживал. Пахоменко, еще возбужденный, хряпнул стакан, и, шатаясь, приблизился к нам, под адский аккомпанемент баб, стаей кружившихся вокруг Жени и оравших: «Музыку! музыку!.. мы хотим танцевать!..» - и Смит скалился, ставил «Агату Кристи» и орал, захлебываясь, в ответ:
- Нате, трави, танцуйте!.. танцуйте, Соломониды Золотоволосые!..
Пахоменко тяжко оперся мне на плечо и заговорил, икая и заплетаясь:
- Лень, я тут, видишь, поссорился с одними гондонами: им чего-то не понравилось, что Вадик уходит в этот, как его … эм-вэ-дэ, да?.. или куда?.. ну, черт с ним, я говорю: вы че, уроды, охренели, против Вадима, да? Вы его х.. не стоите, говорю!.. тут, Лень, знаешь, какая-то дис-кри-ми-на-ция, да? Провокация… ну, не важно… это… если там кто-нибудь еще будет бурчать на Вадика, я ему нахрен устрою!.. чтоб на на наших всякая сволота…
- Все-все, Пахомыч, успокойся, - уговаривал я его. – Не боись, мы тебе поможем, если что… да вообще – забей ты на них! Пусть думают, что хотят, да? Мы им Вадима не дадим!..
- Да! – в восторге кричал Пахоменко. – Да!.. как ты сказал, Леня!.. оратор!.. Вадим! – кричал он Вадиму. – Вадик!.. за тебя!..
- Тост! – подхватили и захлопали, требуя, в ладоши девушки. – Тост! Пусть скажет тост!..
Встал Айр Смит с блудливой улыбкой.
- Не-ет! – завопили те же девушки. – Только не он! Он сейчас начнет пошлятину пороть…
И Смит, ухмыльнувшись, сел.
- А-а-а! – орал между тем Чарлин. – Женщина! Убейся об асфальт!..
- Мне снился день, который не вернется, - грустно запела одна девушка, - и человек, который не придет… - но ее тут же оборвали:
- Да, Вадим, давай, скажи чего-нибудь!..
Смущенный Вадим встал со стаканом в руке и, неловко поправляя форму, откашлялся и начал:
- Да, собственно, и говорить нечего…
- Давайте пить!.. – заорал кто-то сдуру, но его осадили, И Вадим продолжал:
- В общем, провел я здесь, в этих стенах, целых девять месяцев; это символический срок, и, я правда, словно переродился. Я пришел сюда утомленным жизнью, разочарованным дружбой и разуверившимся в любви; но, к счастью, мне попались такие замечательные соседи, как Айр Смит, - но показал на  него стаканом, и Смит привычно ухмыльнулся, - Женя, - и тот, - просияв, помахал ему сжатым кулаком, - и Леня, - я скромно улыбнулся. – Эти люди вернули меня к жизни. Дружба у них не в головах, а в крови. Я счастлив, что провел с ними, хоть и очень короткое, время. Они никогда не предадут меня. Если все же это случится, то, даже если не поймем, из-за чего это, то, во всяком случае будем друг в друге уверены, что виноваты не я и не они, а что-то третье, чужое и враждебное. Короче, мы простили друг друга заранее…
- Кончай про предательство! – хором заорали Чарлин и Васюков. – Когда мы кого-нибудь предавали?..
- Я, конечно, чувствую, что рискую быть обвиненным в предательстве, которого сам не терплю…
- Ну перестань, - сморщился Женя.
- Нет-нет, надо… я хочу сказать: у каждого свое мнение и своя правда. Если кто-то увидит во мне предателя – пусть, я не отрицаю, я поступаю так, что это вразрез идет со всем, о чем вы имеете и всего хорошего… как бы то ни было, я хочу вам сказать, что вы настоящие друзья. Вот так.
И с этими словами он выпил.
- Ну что это за речь? – кручинился Смит. – О том, чего заведомо не бывает… пусть хоть один назовет тебя предателем – ну?..
И наступила секундная тишина, взорвавшаяся криком:
- Да, да, совершенно бес… бес… беспочвенная самокритика! – орал Пахоменко.
- Мания невеличия! – поддакивал Смит. Остальные опровергающие предательство крики уже нельзя было различить.
- Ну ладно, ладно, - Вадим улыбнулся, сел и посмотрел на часы. – Ну, будем! – и снова забулькал алкоголь, зазвенели горлышки бутылок о края стаканов, а я начал свой второй прием.
Как только желудок перестало пощипывать, а во рту появился мерзкий вкус, я тут же начал глотать свое пиво – ошибся Айр Смит, не хватало на всех выпивки! А может, просто пили больше, чем обычно, - и после меня уже ни тошнило, ни выворачивало, пиво шло легко, как газировка, и я только все сильнее косел.
- Ты, Вадим, нас только не забывай! – внушал Смит, подъедая чей-то салат, - пиши!
- А куда писать-то?
- Да пиши сюда, в общагу! – предложил я. – Дома-то когда все будем?
- Так. – Вадим достал из кармана и начал рыться в записной книжке, - Смит... так, Леня… Женя… Пахомыч… Африканов… зачем мне Африканов?.. А у общаги-то какой адрес?..
- Лень, напиши, у тебя каллиграфический почерк, - сказал Женя.
- Женя! – укоризненно сказал Смит. – Не выражайся при дамах.
- На, - Вадим протянул было свою книжку, но я уже раздобыл салфетку, и махнул рукой:
- Ладно, сюда напишу! Дайте ручку!.. Эй, Черненко, ручка есть?
- Какого цвета?.. – насторожился тот.
- Любого, давай, давай сюда!.. – получив ручку, я нацарапал: - так… улица Аркинаева, 53, общежитие гимназии №19… город писать?.. – я иронически поглядел на Вадима.
- Да город как забудешь мать ее городов русских…
- Получите! – я перебросил ручку обратно, а салфетку сунул Вадиму в нагрудный карман, вместо платка.
- А что ж мы не веселимся?!, - заорал кто-то и лихо затопал ногами. Все оживленно поддержали его, вылезли из-за стола и начали громыхать по комнате. Черненко, евший в это время салат, с досадой теперь очищал его от осыпавшейся штукатурки. Встревоженные пчелы безумствовали под потолком.
Все не то что танцевали, скорее шатались под музыку, издавая невнятные восклицания; кто-то тискал девушек по углам, те пронзительно визжали; Пахоменко неиствовствал, выбивая ногами четкие ритмы – он был у нас плясуном.
Мы вчетвером остались за столом, и мне было очень грустно, но так как я порядочно принял на грудь, не мог этого выразительно показать и лишь тупо смотрел и сосал горький от пива язык.
- Ну, Вадим, - как из другой комнаты, слышал я голос Айр Смита, - ну, выпьем же за нас!.. сколько же мы всего пережили-то, а?
- Да… - улыбнулся Вадим. – Да… и не упомнишь всего…
- А помнишь?.. – говорил Смит и рассказывал какую-нибудь смешную  историю, приключившуюся с нами, и мы дружно хохотали, но после каждого отсмеянного и воскресшего события наступало неловкое молчание, и тогда Женя говорил, торопясь:
- А помнишь?.. – и так продолжалось дальше; многое мы вспомнили. Никогда, наверно, так хорошо не сидели.
Но всему приходит конец; в два-сорок Вадим, основательно шатаясь, но все же твердо встал, одернул форму и сказал:
- Ну ладно, парни... пора мне. – И мы обнялись. – Счастливо всем! – попрощался он гостями. Ему нестройно ответили. Он взял свой полегчавший рюкзак и еще остановился, глядя на нас. – Пока, парни. – И пошел к двери.
Мы пошли было за ним.
- А вы куда? – удивился он.
- Ну… как? – сбился с толку я. – А проводить?
- Только не надо провожать. Не люблю слез и истерик. – Вадим пожал нам руки и вышел.
Мы, сразу отяжелевшие, сели за стол и налили по стакану водки – даже не уговариваясь об этом, - и выпили, молча, но каждый знал, что пьет за Вадима.
Гости, некоторые из которых уже ускользнули спать, теперь откровенно начали расходиться. Васюковым и не пахло. Мы их и не удерживали, и сами сонно и пьяно прощались, желали спокойной ночи и приглашали еще, слыша в ответ взаимное.
Я уже повалился на койку, как услышал сквозь дрему тонкий голос Кузиной, очевидно, долго с кем-то спорившей:
- Нашла кого!.. – и зацыкала. – Он и любить-то не умеет, он и не любит ее совсем! Нет, вы посмотрите, посмотрите на него!..
И голос Пахоменко, обрывок фразы:
- … любят не за то, что человек хороший или плохой!..
- Ну я все, все Кларе расскажу!.. – слышал я.
«Да пошла ты…» - лениво подумал я и уснул.

 

Ночь седьмая. Еврейский день.
…Эта ночь слишком темна…
В. Цой. Генерал.

Было очень странно проснуться только втроем, я пробудился первым, и, видя все мутно из-за загноившихся глаз, долго водил взглядом по комнате. Тут был сущий беспорядок: на столе и на полу валялись бутылки, пакетики, фантики от вчерашней попойки. Я вспомнил все и посмотрел на койку Вадима. Она была пуста и гола, белела простынь, и кто-то на ней забыл фуражку. Я встал и прошатался к его койке. Я обнял холодный поручень и только тогда ощутил, осознал вполне, что его больше с нами нет. Он уже, наверно, далеко… меня аж передернуло, хоть я и с перепою: думаю о нем, как о покойнике.
Я сел на краешек и примерил фуражку. Она не лезла, и я долго тупо думал, кому бы она могла принадлежать, и никого не мог подогнать в уме под ее размер – все знакомые у меня головастые, если не физически, то умственно… да, Вадим… эх, хороший ты друг был. Может, и увидимся еще. Я погрузился в воспоминания; как сейчас, увидел, как мы знакомились в сентябре, первый раз входя в одну комнату, ставшую нам домом на целый год. Было прохладно, почти как сегодня… первым вселили меня, я полдня примеривался ко всем койкам, думал, куда бы мне лечь, перепробовал все и выбрал, наконец, у окошка: так веселее, думал – встал, на улицу поглядел, покурил, поплевал. Я сидел на подоконнике, когда дверь открылась, и вошел Айр Смит – волосатый, длинный и худой, в поношенной одежде и разодранных по бокам кроссовках, с раздолбанным чемоданом в руке: подошел, поздоровался, представился угрюмо:
- Айр Смит.
- Как-как? – не понял я.
- Айр Смит! – отрезал он и сел с независимым видом на койку, дальнюю от меня, у двери. Он сразу же мне не понравился, смотрю на него и думаю: «Вот корень деревенский…» - показался он мне больно уж вызывающим. Кто ж мог знать, что мы с ним сдружимся крепче других, хотя и через нескончаемые скандалы в первые недели, когда он все пытался утвердиться, и, главное – самоутвердиться, вообще показать себя разбитным малым и пофигистом. Думаю, в детстве он был совсем не такой обаятельный, как сейчас, и немало у него было по этому поводу комплексов и разных причуд: он дрался, матерился, курил в коридорах – самый первый начал! – и нас к тому приучил. А до того, как начал учиться здесь, он, по-моему, имел какие-то свои внутренние проблемы – что-то вроде мании невеличия: думалось ему, что все вокруг над ним исподтишка посмеиваются и норовят подколоть, а чтобы не свихнуться, решил, изрядно со всем поборовшись, принять это как есть и жить так, будто ему и терять нечего. Где-нибудь у него на родине, может, это и прошло бы с успехом, только он не учел того, что у нас люди как-то человечней – никто ему ничего обидного не говорил, косо не смотрел и за спиной не хихикал. Появившись у нас эдакой злюкой, колючим ежиком, он все же оттаял несколько, перестал всех чураться и даже стал душой компании. Оказалось, что в его лохматой голове зреет целое поле всяческих замыслов, выдумок и шуток. Правда, эта слава «прикольного пацана» сильно повлияла на его отношения к нам. Он, будто ослепленный славой и признанием, однажды просто перестал нас замечать и начал якшаться с некоторыми нашими школьными алкоголиками, и, до того не принимавший ни капли спиртного, он превратился в совершенного пьяницу: пил водку, как лошадь воду, хорошо, что мы с ним поговорили и образумили его, не без кулаков, конечно, но он все же был нам благодарен. Так, перестав НЕУМЕРЕННО пить, он все же остался душой компании и настоящим пофигистом – то есть ему важнее было плевать на мнение окружающих, кроме друзей, чем показывать, что ему плевать. И, несмотря на насмешки бывших собутыльников, он подзабыл к ним дорожку, сейчас, правда, опять начал вспоминать, но мы уже не беспокоимся, знаем, что второй раз не сорвется. Тем более много халявного пива приносит.
А сдружились мы с ним ой как непросто… после наших многочисленных ссор Женя с Вадимом, заколебавшись мирить, заперли нас в комнате на два дня, пока была какая-то олимпиада, и все учителя разъехались. Мы могли сколько угодно орать в окно, и никто бы нам не помог. Завхоз приходил однажды, посмеялся и ушел.
В первый день мы почти не разговаривали друг с другом, лежали каждый на своей кровати и курили, потом он включил «Сплин», и музыка эта мне так понравилась, что я, пересиливая себя, спросил: а кто это поет?
- Васильев, - процедил Айр Смит.
Мы помолчали немного, потом он сказал:
- А вот еще классная песня, - и поставил «Пой еще», потом «Линия жизни» и «Мамма миа». После каждой песни он повторял свою вторую фразу.
Все, больше между нами ничего сказано не было, но случилось главное – мы нашли общее, и Айр Смит как-то просветлел, что ли. На следующее утро уже нормально говорил со мной, а я понял, что не такой уж он идиот. О прошлых ссорах не было сказано ни слова, как, впрочем, и о дружбе. Мне кажется, что именно это как-то повлияло на наши отношения, не знаю, как – может, что-то психологическое. В общем, мы как будто оказались меж двух границ – между врагами и друзьями, но с каждым днем общения все более склонялись ко второму варианту. Да… ни разу мы друг друга не назвали друзьями, и все же оба чувствовали, что мы – самые родственные здесь души…
За Айр Смитом - кстати, все время забываю его настоящее имя, - зашел Женя. Не зашел, а протопал: это был, как говорится, шкаф, амбал, качок, земледав – здоровенное человечище эдакое. Подошел к нам, поздоровался за руки, представился коротко: «Женя», и молча занял кровать передо мной, тоже у окошка. По нему сразу было видно, по его спокойно-сонным, ленивым глазам, что он самоутверждаться не будет, ему такие мелочи ни к чему, он на них не заморачивается. Глянув на его руки – бревна, мало кто бы осмелился, по-моему, перед ним повыпендриваться… даже Айр Смит как-то напрягся. Последний тоже внушал мне некое уважением, но в нем было для меня больше раздражения от чувства неизбежных разговоров, разборок и выяснений, а я ругаться не умел и потому только терпеливо ожидал, пока он сам начнет, чтобы полуистерически с ним полаяться.
С Айр Смитом я сначала все время чувствовал какую-то неловкость в разговоре: он всегда пытался как-нибудь сыграть на публику, например, обозвать так витиевато, что сам не сразу поймешь, о чем речь, а слушатели уже животы рвут от смеха, и стоишь дурак-дураком. У него в запасе был десяток так называемых «зэковских» выражений, которыми, как молнией с ясного неба, он хлестал неожиданно в беседе. А Женя – нет, это была тупая сила. Я чуял, что он тут если не всем, так через раз по носу съездит, да и как так не подумать – при встрече с качком также чувствуешь какое-то моральное напряжение, свою ущербность, дескать, вот ведь, эта туша с мышцами ведь может одним ударом тебя инвалидом сделать… Впрочем, Женя оказался не такой. Не в смысле, что он никого не тузил направо и налево, нет, Айр Смит дрался чаще него, хотя и соотношение их побед и поражений было обратно пропорционально – Смит часто приходил без зуба или с фонарем под глазом. При этом он дрался, как псих, беспорядочно махал руками, пинаясь и воинственно вопя, - при виде его драки у меня всегда сладко замирало сердце перед его самоотверженностью, нежалением себя. Напротив, Женя всегда дрался как-то лениво, будто спросонья, но меткость ударов Смита не могла затмить Женину. А еще Смит обычно удовлетворялся тем, что, свалив противника, пинал его по ребрам пару раз, харкал в сторону и уходил злой, грозя всем на своем пути повторить то же самое с ними. В свою очередь, Женя, несмотря на кажущуюся сонливость, нисколько противника не жалел – валил, усаживался поудобней на груди и начинал мерно и методично бить по лицу, разбивая его в кровь, пока его не оттаскивали. Никого из оттаскивавших он не трогал: с тою же легкостью победы у него была легкость к отходчивости.
 Впрочем, фигура Жени поражала только в первый момент – позже все понимали, что он в сущности такой же обычный, как и все, если только немного мускулистей. Он занимался каким-то видом боевых искусств, следил за фигурой чуть ли не по-женски, а, попав к нам, тут же поправился и даже растолстел, но начал усиленно голодать и бегать по утрам, иногда и от занятий, и вернулся в былую форму, но она уже не впечатляла так, разве что девушек.
Пообвыкнув немного к Жене, мы стали знакомиться поближе. И тут он удивил нас во второй раз – есть такой стереотип, что все качки – быдло… Женя, конечно, в некоторых пунктах абсолютно подпадал под это определение, например, он слушал только поп-музыку, не читал ничего, кроме «Спортивного вестника», и то, нам сначала казалось, по слогам, шевеля губами и вполголоса, шепча прочитанное, плевать ему было на все, что в мире происходит. О некоторых вещах, таких, как компьютер или интернет, он и представления не имел, и на уроках информатики ему все время приходилось подсказывать и убивать на него чуть ли не половину урока, но, к счастью, его мозг не был охвачен телевизором, черт с ней, с попсой – он не смотрел ни один американский фильм, - хотя, может, и любой другой, - и оставался несколько наивным и добрым человеком, сохранившим чистоту сознания. Его мозги даже наша попса замутить не смогла, слушал он, кстати, только женские группы и певиц, а мужские обзывал «тупыми» и злил меня и Айр Смита. Все же с ним можно было поговорить, и в душе он будто остался ребенком: на все смотрел совершенно непредвзято и непосредственно, и обычно говорил то, что думал и что взбредет в голову. В связи с этим у него было немало проблем как среди нас и учителей, так и среди девушек: девушки – отдельная статья, они начали бегать за ним со дня его поступления, казалось со стороны, что стадо бежит за вожаком – такой табунчик девушек всегда его сопровождал.
Однажды к нему подошла одна, такая, как бы сказать… пухленькая, но с милым личиком и предложила дружбу. Женя осмотрел ее придирчиво, мы уже тогда чуть не расхохотались (мы стояли рядом), и сказал наивно:
 - Не-е, ты жирная больно…
Что с нами стало! Мы захохотали, аж слезы брызнули из глаз – мы корчились, согнувшись пополам, кто-то упал на землю и там все еще продолжал не смеяться – ржать! А девушка – она не знала, что Женя такой прямой, и хотя он наивно хлопал глазами, глядя на нас, она все же решила, что Женя сказал это специально, и дала ему звонкую, оглушительнейшую пощечину, после которой мы оборжались вторично, и потом весь день ухахатывались. Женя ходил с красной щекой и склонял голову набок, чтоб не заметили.
Да, было, было… все же общение с нами, особенно с Айр Смитом, как ни как повлияло на Женю, и он выучился разговаривать со всеми, если не любезно, то хоть не так жестко.
Заметив такой к себе интерес женского пола, Женя с увлечением принялся исследовать эту неведомую ему доселе форму отношений, и, наверно, набрался немало опыта, но из-за недостатка слов и образов в разговоре порой извлекал такие сентенции, типа: «Бабы – это…это…это и есть бабы!» или «Бабы – это вещь офигенная!»… Эти его высказывания надолго вошли в наши словарные запасы, мы нередко, ржа, их использовали, впрочем, Женя на нас не обижался. Хорошим он парнем оказался. Но его, как алкоголь Айр Смита, все больше затягивали девушки. Мы устали слушать его радостные рассказы о своих похождениях, тем более слова, которые он не мог вспомнить, или образы, которые не мог объяснить, он показывал или невероятными, как картины Дали, порой остроумными, жестами – тут его изобретательность не имела границ, - то, чаще словами: «Ну это…ну…как его? Ну вы поняли!» - мы говорили: «Да, да», хотя ни черта не поняли.
Вскоре он познакомился с Алисой, красавицей – блондинкой из близлежащего политехнического. Это была очень странная любовь – очень счастливая… они были прекрасной парой. Ни Женя, ни Алиса не признавались друг другу, что пьют, хотя оба синячили, как сапожники. Когда они гуляли по паркам, Женя каждый почти раз покупал ей сок «Добрый», виноградный, она и стала звать его «добрым», а мы и рады, и так за ним это прозвище и закрепили. Мы не узнавали Женю во время этих свиданий: он становился таким правильным, как Вадим, аж тошно становилось, писал ей даже стихи, как он их называл. На самом деле это были не всегда рифмованные корявым почерком писанные строчки. Похоже, что его самого угнетала такая двойственность, но, раз надев маску, он уже не мог ее снять.
В противовес тому, каким он был правильным с Алисой, он был пропорционально неправилен с нами: пил и курил, однако ж ей не изменял. Алиса же эта, оказывается, не только пила и курила, но, говорят, и изменяла… одно время запала на Смита, он ее, конечно, послал. Прослышав о ее похождениях, Женя сразу же порвал с ней, и очень мучился, хотя и не показывал этого. Но сейчас, видно, и впрямь забил.
И, естественно, последним пришел Вадим…
Он вошел, постоял у двери, посмотрел брезгливо на застиранные серые простыни, на которых мы лежали, не глядя на нас, поздоровался сухо: «Здравствуйте», - прошел к последней незанятой койке, лег на голый полосатый матрас и засаленную подушку.
- Ты что, так спать будешь? – удивился я.
- А что? – он с любопытством на меня уставился.
- Без простыни, без пододеяльника?
- А здесь дают? – удивился он, и огляделся. – ЗДЕСЬ дают?
Смит хмыкнул иронически и продолжил копаться в телефоне.
- Ну да, ты что, с Луны свалился?
- Да я так не жил ни разу… а где раздают?
- Дают у сестры-хозяйки. Иди быстрее, а то разберут.
Словом, он разительно от нас отличался – совершенной неприспособленностью и полным незнанием бытовых вещей. Так, он целый месяц не менял постельного белья, узнав, что его тут еще меняют, даже рот раскрыл от удивления, словно не ожидал, что в этом вертепе такая цивилизованность. В столовой он всегда брал с подносов последним, потому что не выносил толкотни, и ему доставался самый маленький невзрачный банан или перегоревшая булочка; все булочки у нас были в какой-то мере перегоревшие – то сбоку, то сверху – а ему доставалась самая обугленная, и он перестал посещать столовую, а следом заразил и нас с Женей брезгливостью. Смит хохотал над нами и жрал по четыре порции за раз и очень поправился, пока его не поймал с поличным, с пустыми тарелками в руках наш классрук-биолог.
В отличие от того же Смита, он никогда не рыгал, не кашлял и не чихал, была в нем, и мы это с первого дня почуяли, какая-то аристократическая жилка, какая-то преувеличенная манерность и вежливость по отношению к нам; казалось, будто некий барин учит холопов, как надо вести себя в светском обществе. Его поведение доходило до брезгливости и брюзжания, так, он требовал, чтобы мы, даже если и нет воды, все же как-то умудрялись за собой смывать, или же терпели до подачи; если он приносил какой-нибудь напиток, то обязательно предлагал нам, и мы не отказывались, протягивая бокалы с застывшей заваркой на дне; тогда он брал их и демонстративно мыл. Не скажу, чтобы нам было стыдно, скорее даже – смешно, но какая-то доля смущения все же присутствовала. Сам он никогда сразу ничего не брал, только после второго предложения, вызнав об этом, Смит, когда жадничал, спрашивал его только один раз: «Будешь?» - а после обычного отказа: «Нет-нет, ну что ты, в самом деле», - удовлетворенно поворачивался к нам; все же, конечно, не избегнув нашего влияния и приспосабливаясь к нам, потому что нас было большинство, и он – весь его вид говорил об этом, - только из-за того, что нас больше, и он, как воспитанный человек, обязан считаться с массами, какими бы они эти массы, дурошлепскими, вроде нас, не были, - и он стал, все же колеблясь, или делая вид, чтобы выглядеть пристойнее, соглашаться на первое предложение, и очень этим развеселил Смита, который хватался перед нами: «Видали, ребята? Буржуя сломал!» - он так и начал называть его: «Буржуй», но Вадим категорически отказался от каких-либо кличек и сказал, что никакой он не буржуй, он не чище нас, а просто у него было такое воспитание, и он уверен, что очень этим родителям обязан, и надеется, что и мы как-нибудь по его примеру начнем держать себя хоть немного воспитанней. На что Смит рыгал, причем с таким дьяволом в глазах, что видно, Вадим почел за лучшее не вступать с ним в споры и ссоры.
Только потом, когда Смит бегал за личными делами, забытыми в больнице на медосмотре, он по пути открыл и прочитал наши, и остолбенел, прочитав, что у Вадима, оказывается, нет ни отца, ни матери, - и уже много лет он опекается кем-то из тетушек, причем не из богатых. Он признавался нам, конечно, втайне от Вадима, что ему стыдно за «Буржуя».
Но чем дальше, тем глубже и уверенней подпадал Вадим под наше влияние. Он уже научился сморкаться на улице, плеваться, игнорируя взгляды уборщиц, не вытирать ботинки о половик, заходя в общежитие, - впрочем, последнее он мог делать и по чисто логической причине – а вернее потому, что какое бы время года не было, что бы не происходило, какие бы меры не принимались, пол в общаге был обязательно грязным, липким и вонючим. Здание было бетонным и старым, и весь первый этаж зарос от сырости мхом, а у нас плакали стены. Уборщицы не столько отмывали пол, сколько размазывали по полу грязь, так что небрежность Вадима вполне оправдана.
Были и другие, более серьезные проявления подпадания: после многочисленных уговоров Айр Смита он-таки попробовал сигарету, и ему, как ни странно, понравилось, в тот же день он купил пачку и накурился до тошноты, боли в сердце и головной боли, и бросил. Даже не бросил, а прервался – курил от случая к случаю – и всегда именно ту марку, которую ему предложил впервые Айр Смит.
К нашему удивлению, со спиртным он уже был знаком, причем весьма близко: он пил если не больше Смита, то, во всяком случае ему не уступал, однако в визуальном плане его манера распития алкоголя была несоизмерима с разнузданным пьянством Смита, даже в этом он проявлял себя как какой-то живой пример для подражания, и хоть напивался, но напивался гордо и с достоинством, так, что сразу и тебе хотелось также напиться.
Ни в коем случае нельзя только этими случаями охарактеризовать Вадима, а, напротив, его характерность во многом проступала на нас. Мы вчетвером были как разные овощи в кипящем котле: варились вместе, отдавали и принимали свои и чужие соки, и к концу варки, то есть к настоящему времени, обменялись всем, чем только можно, каждый что-то друг от друга почерпнул. Вадим не мог описываться как личность сейчас, потому как он был уже совсем не тот Вадим, что впервые переступил порог нашей комнаты, разность его характера до и после этого - была целиком наша заслуга и наше влияние, как, впрочем, и у нас у всех. Чтобы понять, кто есть Вадим на самом деле, придется разбирать перемену нашего поведения.
А изменились мы немало, хоть и чувствовать это начали или, что вернее, я начал только сейчас, до этого мы как-то на это внимания не обращали.
Начать с того, что мы втроем – я, Женя и Смит, - были представителями совсем иных методов воспитания, нежели вадимовские. Как бы мы не старались, но общаясь и вертясь вокруг и внутри таких молодежных компаниях, какие существуют сегодня, мы, сами того не сознавая, то ли черствели душой, то ли непривычным и смешным нам казались бы в обычной жизни элементарные формы обращения. Это от Вадима, выхоленного и выдрессированного дома, аристократического образчика прошлого века, карикатурного интеллигента – впервые за много лет мы, ложась спать, услышали: «Спокойной ночи». Мы замерли. Мы привыкли к грубому общению, и такие нежности вроде бы должны были бы нас раздражать, но – нет! видно, и в нас текла капелька голубой крови, мы вдруг застыдились, засмущались и заерзали – с одной стороны, наша жизнь брезгливо сморщилась, с другой – какая-нибудь прошлая шевельнулась под сердцем и защемила; ни одна не позволила ни поржать над невозмутимо улегшимся Вадимом, ни ответить на пожелание. Все вдруг ужасно засмущались и отвернулись по стенкам. На следующую же ночь все, краснея, все же откликнулись Вадиму; он покрутил головой, как бы удивляясь – надо же, дикари, а додумались… так и началось наше негласное нравственное воспитание.
Мы жадно ловили каждый жест, каждое новое, не часто слышанное слово – «извините», «простите», «спасибо», «благодарю», «до свидания», «здравствуйте» - необычное школьное лаятельное «здрасьте!»… а «здрав-ствуй-те». Вадим, видимо, имел некоторые подозрения на такой подгляд за ним, однако поначалу, раздражившись, после остыл и, может быть, даже как-то подвозгордился и начал еще с большим усердием показывать нам чудеса придворного этикета.
С такой же жадностью мы к месту и не к месту употребляли свои знания: Вадим начал на нас коситься и реже стал говорить и избегал делать брезгливые физиономии, так как увидев их, мы тут же принимались за ним повторять и морщили и искажали лица до страшноты. Все же, нахватавшись количества, мы неизбежно пришли к качеству, и мало-помалу у нас остались лишь некоторые приемы аристократической учтивости – и то на уровне привычки. Вадим однако был рад и тому, что на него перестали пялиться, и что мы как-то поблагороднели, действительно, никогда я не знал, что хорошие манеры могут меня так если не перевоспитать, то, во всяком случае, изрядно подкорректировать мне отношение к жизни.
Следом за нами и Вадим начал чему-то обучаться и у нас, - и черт знает чего бы не понабрался, если бы не помог случай – однажды в разговоре он употребил достаточно нецензурное бранное выражение, - и это было настолько нелепо, настолько на него не похоже, что мы все ошеломленно на него воззрились. Тот покраснел совершенно как девушка и пробормотал извинение.
- Да не, - сказал Смит, тоже смутившись, - ты че? Матерись, если хочешь.
Вадим кивнул, глядя в стакан, но более ни одного ругательства мы от него не слышали. Зато после этого он стал наконец-то более менее похож на человека – перестал брюзжать, как старик, может, и маску скинул, но, пройдя испытание бранью, переменился в лучшую – не знаю, как для него, но для нас – точно, - сторону; как Смит доставал нас своими выпендрежами, и успокоился, так то же произошло и с Вадимом - стал он таким, и остался до своего ухода.
Я вздохнул, очнулся и моргнул – я почувствовал, что, погрузившись в воспоминания, уже довольно некороткое время не моргал. Тотчас в уголках глаз резануло застывшим гноем. Я снял фуражку, положил ее обратно на койку и пошел умываться.
В пачке было пусто. Я вернулся в комнату – Смит и Женя валялись на постели, разбросав руки и ноги, будто они не их, и оба негромко стонали: должно быть, им снились мыши. Я без зазрения совести порылся у Смита в тумбочке – уверен, он мне разрешил бы, - и достал оттуда, из недр, под многочисленными и грязными футболками и джинсами, льняными брюками и единственной рубашкой, которую он одевал единственный раз на первое сентября, и потому непривычно чистую, пачку.
В коридоре мне встретился завхоз. Вчера ночью он не дежурил, и теперь внимательно разглядывал мои красные, опухшие глаза.
- Вы смотрите, - предупредил он и погрозил качанием пальца. – Я сегодня буду. Кого поймаю – ремня у меня отведает!... – после чего ушел. От него самого разило перегаром, и он не стал меня доставать.
Я облокотился о раму и прикурил. По утрам особенно хорошо бывает курить. Вместе с дымом вдыхаешь какую-то свежесть.
Было прохладно, чуть ли не холодно. Ветер гнал внизу по асфальту желтые листья между бычков и пустых бутылок. Он то отскакивал от бока общежития и тогда кружил сор, то налетал вихрем, и пыль долетала до палисадника. Тополя у забора стучали голыми ветками по железным крышам гаражей. Какие-то серые, лохматые птички – то ли воробьи?.. не знаю, не разбираюсь… - чирикали и прыгали вокруг грязной лужи у машины. Дым подхватывало ветром и несло вбок, а пепел прилипал и мок на алюминиевом карнизе под рамой. Если бы ветра не было, дым поднимало бы вверх, и он бы белел на фоне тяжкого сизого неба, предвещающего дождь. Далеко-далеко над церковью кружились вороны, а одна даже уселась на тускло - золотом кресте. Провода на столбах покачивались и гудели, натягиваясь. Внизу, около бордюра, сидела и умывалась бело-серая кошка, порой останавливаясь и мечтательно глядя на шуршащие листья, наверно, ей казалось, что там возятся мыши. Я докурил и выстрелил окурком по кошке, но ветер умчал его еще на середине полета влево, и он приземлился около канализационного люка, угодив в ажурный фонарный столб, с которого глухо попадали на сырую землю росистые капли.
Я длинно, с удовольствием зевнул, и пошел в комнату. Все также валялись Смит и Женя, и постанывали, как от зубной боли. Я посмотрел на часы – полвосьмого. Ужас! Никогда, во время учебного года – тем более, я не вставал так рано, а так как занятий сегодня не было, только консультации по экзаменам, я снова лег на койку, и зябко ежась и потирая холодные пальцы, укрылся легким пододеяльником, и сразу согрел его; через минуту уже уснул в теплой истоме…
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
…и проснулся, со спазмом в горле, весь в поту, комкая в руках пододеяльник.
- Шмонтих Бульгарц! – сказал кто-то и я, не успев заглотить крика, заорал. Повернув голову, я понял, что уже не сплю, и надо мной хохочет не Беня, а Смит.
- Йохен збруген, говорю! – он все еще скалился. Я приподнялся на локте и увидел его всего, не загороженного больше спинкой койки, и сидящего перед журнальным столиком, а напротив сидел опухший Женя, а на столике – чекушка водки и арахис, - они охмелялись. – Спи, спи, ладно! У тебя глаза красные, тебе выспаться надо!
Я лег обратно, и правда, глаза болели так, будто на них изнутри кто-то давил. На боку я спать уже не могу – я лишь на нем и спал, - глаза наливались кровью, - и лег на спину. Тусклый свет из окна резал мне зрение, но я закрылся шторами  век и снова уснул.

- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Проснулся я почти в три часа, это было очень радостное, я бы даже сказал, счастливое пробуждение: какая-то эйфория наполняла меня всего, а во рту, несмотря на пьянство, был такой вкус, будто съел что-то сладкое, как мороженое, перед уходом ко сну, и оно сейчас дотаивало на языке, молочно-сладостно наполнив горло. Я открыл глаза с таким ощущением, что сегодня что-то произойдет. С потолка медленно спускался по воздуху, по невидимой паутине, крестовик, и, не добравшись до моего лица расстояния вытянутой руки, вдруг живо заработал лапками и пополз обратно. Я скинул одеяло и сел на койке. Оказалось, что я так и спал в одежде, но хоть не продуло, как обычно.
Женя со Смитом ходили по комнате, вернее, Смит бегал за Женей, о чем-то его прося, они не заметили, как я проснулся. Глянув на них, я не удержался от улыбки: нелегко им вчерашний вечер достался: опухшие, красноглазые… и осекся, представив себя на развороченной постели.
- Да Женя, - за деловито ходившим и что-то искавшим им семенил с умоляющим видом Смит, - да пошли!.. пошли, а?..
- Ну что там делать? – отнекивался тот, сосредоточено роясь в тумбочке.
- Ну, новости посмотрим… может, Вадима покажут…
- Где покажут? – насторожился я, и они обернулись.
- О, соня! Проснулся! – обрадовался Смит. – Блин, скажи Женьке – пошли в 310 комнату к телевизору. Там, наверное, гэ-эс-вэ-бэшников транслировать будут. По первому.
- Пошли! – я встал. – А ты чего не хочешь? – спросил я Доброго.
- Да там… - неопределенно сказал тот, листая рассеяно какую-то тетрадь.
- Ну, айда вдвоем, - предложил я Смиту.
- Да! – воскликнул он. – Там эти егошние… качки... Они меня без него не пускают. Я бы подрался с ними, если бы мне телевизор не так нужен был. А Женя им сказал, что не пьет. И они не пьют. И ему типа стыдно.
- Да мы еще поспорили, - безнадежно махнул тот рукой.
- Небось на пиво? – засмеялся Смит.
- Не-е, на фофаны... а ты знаешь, какие мы фофаны ставим... или забыл? Напомнить? – и Добрый с готовностью подсел к Смиту.
- Не, спасибо…
- Жень, ну чего ты, ради Вадима? А?
- Э-эх, - сокрушался Смит, ходя взад-вперед по комнате, - надо было их и вчера пригласить. Всяко бы нажрались, уж я их, качков, хорошо знаю! – и он похлопал Женю по плечу. – Кстати, Блин! Похмеляться будешь?
- Я же не похмеляюсь.
- Правильно, поэтому мы все выжрали, хочешь узнать, зачем я спросил?
- Нет. – Смит запнулся, но нашелся, и, беспорядочно махал руками, как всегда во время импровизации, сказал:
- А я все-таки отвечу! Для очистки совести!...
- Странная у тебя совесть. Обычно она где-то бродит.
- Совесть – это вторая душа.
- Ты бездушен. Причем в обоих смыслах.
- Ладно, пошли! – Женя встал.
- Его ненатренированный мозг не выдержал! – шепнул мне Смит, хихикая.
Мы вышли в коридор и спустились этажом ниже, и по расколупившемуся красному линолеуму, мимо пожарных ящиков со словами: «Выдерни шнур, выдави стекло!» без стекла и водных кишок, прошлепали к двери с надписью черным маркером «310», и Женя постучал. Мы со Смитом притаились за стеной. В 310 комнате жили друзья Жени, тоже с телосложением, как в мечтах у девушек, но насколько они были мощнее Жени, настолько же и нелюдимей к другому полу.
Долго не открывали. Смит расхрабрился и стал ходить за Женей, а то и к двери подходил и слушал.
- Безобразие! – говорил он, впрочем, тише, чем обычно. – Почему они долго идут? У них что там – пятикомнатная квартира?
Наконец залязгал замок и Смит ринулся ко мне. Дверь открылась, и нам предстал один из жильцов этого номера, чуть пошире Жени, у него было такое же опухшее лицо и такие бегающие глаза, что мы со Смитом тут же захохотали – мысленно, конечно, зачем нам проблемы?..
- А, - сказал он, очень смутившись при виде смутившегося Жени. – Привет. Э-э… проходите, чего вы стоите?
Мы зашли. В комнате торопливо убирали со стола бутылки три других жильца, и напряженно улыбались.
- Привет, Женя! – сказали они хором. Они впятером и Женя делали вид, что ровно ничего не замечают.
- Ну, как пятницу провели? – осведомился сразу осмелевший Смит. – Не тяжело прошла?
- Вы чего приперлись? – тут же погрознел один.
- Да я ничего… - залепетал Смит, - это вон, Женя, чего-то хотел сказать… - и спрятался за мной.
- Мы это, парни, - внушительно начал Женя, - телевизор пришли смотреть.
- А-а! – закивали те. – Телевизор! Ну, смотрите! А что вы хотите смотреть?
- Новости, - сказал я.
- Новости? – переспросил один.
- Сейчас скажет: «А что это такое?» - захихикал мне в ухо Смит.
- Ну, смотрите… - повторили они и переглянулись весело.
- Безобразие! – кудахтал Смит, усаживаясь на полу. – Один телевизор на общагу!
- Это наш телевизор.
- Да? А-а…
- А где пульт? Не видели?
- Вон, на полу, - показал Смит пальцем, - возле бутылки, очень похожей на пивную, но – конечно! – не пивную, - и качки, по-моему, начали взбешиваться.
- Будешь их накалять – сам прибью! – пригрозил тихо Женя и включил телевизор.
Однако вместо ожидаемых новостей сначала послышались музыка, а потом на экране появилась сцена, и на ней – девушки в белых балетных костюмах, что-то танцующие.
- А что это? – не понял Женя.
- Переключи! – Смит отобрал пульт и сам защелкал. Везде были те же самые девушки и музыка. – А что это?
- Это балет, - сказал я.
- Я понял, что балет!... где новости? Или что это – профилактика?
- Ага, по всем каналам.
- Да, черт знает! – ухмыльнулся один качок. – С утра так, одну эту галиматью крутят. На кой она нужна?
- Подождем?..
- Ладно, пошли, - со вздохом поднялся Женя, - мы вечером еще придем!
- Заглядывайте почаще!
Мы поднимались наверх, к себе, сквозь миллионы запахов – из кухни, туалетов и даже из улицы, - и Смит все возмущался, до чего наглые эти телевизионщики – надо же, ну правда, что за хрень показывают?
- Этот балет какой-то, - говорил я, - мне Вадим рассказывал… что-то про птиц… забыл название.
- Птичий грипп? – предположил Смит. Я посмотрел на него нехорошо и он замолчал.
В комнате мне захотелось курить, и я спросил невинным голосом:
- Ни у кого курить нету?
- Нет! – сказал Смит, пожалуй, даже раньше, чем я успел спросить. Женя пожал плечами.
- Ты же знаешь, я и не курю почти.
Я, все еще находясь в благодушном состоянии, не смог на Смита обидеться. Что-то странное со мной было, какое-то предчувствие в животе. Я легко согласился со всем и вскочил, испугав их:
- Ну, ладно! – сказал я громко. – Пойду прогуляюсь до магазина! – И пошел уже к двери.
Тут Смит смутился:
- Не, Лень, ты че, обиделся? Да погоди, у меня завалялись где-то, – и он начал рыться в тумбочке.
- Да не! Не-не-не! – заотказывался я, - не надо! Просто мне захотелось погулять по городу.
- Раз так…- нерешительно сказал Смит.
- Ладно, я скоро приду.
Однако не то что бы скоро придти, мне и уйти удалось не сразу. На крыльце гимназии наш директор, Мамин-Сахаров, возился с какими-то ящиками почтового типа. Рядом, черным зевом кузова ко входу, стояла полугрузовая машина, в каких из города в город возят людей, выдавая их за «маршрутное такси». Марки «Мерседес». За рулем сидел неизменный грузин в кепке и кожанке, и, высунувшись из бокового окошка, монотонно спрашивал с акцентом:
- Ну што там? Всо? – ему не отвечали, и он все повторял.
У кузова суетился завхоз, директор же стоял неподалеку рядом с завучем Ручкиным, и они о чем-то по-тихому разговаривали.
- А сразу туда нельзя было отвезти?
- Там сейчас гэ-эс-вэ-бэшник стоит, не пустит.
- А Фомин, депутат?
- Он…- директор оглянулся и увидел меня, остановившегося в дверях. Наверно, он подумал, что я подслушиваю, потому что в весьма неласковой форме просил, какого хрена я тут делаю.
- Я? Так… стою.
- Иди отсюда!
Я обогнул их и нос к носу столкнулся с завхозом.
- Ага! – сказал он. – Нехорошев! Давай помогай эти ящики таскать.
- Я больной, я не могу, - запротестовал было я, но он оборвал:
- Я тебя сейчас еще изувечу! Быстро взял – и пошел!
- Нехорошев! – закричал завуч. – Кому сказано – пошел вон!
К нему подбежал завхоз и подобострастно заскулил:
- …, не сочтите за непорядок…вдвоем – так сподручней будет…
Завуч вопросительно посмотрел на директора, тот сморщился, и я обрадовался, но он вдруг внимательно ко мне пригляделся:
- А-а!... это из вашей комнаты этот…Вадим? Гэ-эс-вэ-бэшник свежеиспеченный?
- Да.
- Тогда давай-давай! Таскай! Вам полезно будет.
В первый, наверно, раз я зло подумал о Вадиме. Самая горькая обида – та, в которой некого обвинить. Завхоз, правда, мигом отвлек меня от мыслей шлепком по спине:
- Ну, Нехорошев, за работу! – и я со вздохом залез в кузов.
- Ничего себе! – охнул я, подняв один ящик. – Тяжелый! Чего тут?
Завхоз замешкался:
- Там…посуда, не разбей. – Я украдкой потряс один, и в нем что-то металлически забряцало.
- Свинцовая, что ли? Ух-х… - и я попер ящики внутрь. Собственно, я не помогал, а именно работал, завхоз только ходил следом за мной или забегал вперед и, вертясь под ногами, покрикивал: «Ну, быстрее, вобла сушеная! Не туда, не туда, сюда заноси! Да поосторожнее с ними!»
К концу разгрузки я совершенно устал. Когда я дотащил последний ящик и облегченно грохнул его на пол в каморке у пустой вахты, а завхоз еще ругнулся и остался закрыть дверь, я вышел на улицу и встал на ступенях, утирая рукавом ветровки разгоряченный лоб, грузин, в тысячный раз спрашивающий уныло: «Ну, што? Всо?» – был наконец отпущен мановением директорской руки, и уехал, а директор с завучем пошли в общагу – этого я ни разу не припоминал, - и на крыльцо ко мне вышел завхоз и дружественно мне подмигнул.
- Молодец! – сказал он. – Держи! – и протянул пятьдесят рублей.
- Ой-ой-ой, сказал я, пряча деньги, - Вы не разоритесь?
- Да что ты! – не понял он, и даже горделиво приосанился, - моя, знаешь ли, зарплата позволяет мне порой такую щедрость. -  И, на прощание еще подмигнув, ушел вслед за своими хозяевами.
Я грустно улыбнулся, разглядывая деньги. «Еще одна пачка… - подумал я. - Да-а…» - и пошел на трамвайную остановку.
Но судьба, видимо, не очень меня сегодня жаловала, несмотря на мою пусть еще ничем не оправданную радость. Я четверть часа ждал трамвай, но он все ни шел, и вообще, вопреки всем моим воспоминаниям, кроме меня на остановке никого не было. Я бы так и стоял, проклиная желтые листья, летевшие мне прямо в лицо с соседних тополей, если бы ко мне не подошел один парень и не попросил огонька. Я дал – этого мне было не жалко, и попросил сигарету. Парень сморщился и сказал, что последняя  - это означало: «извини, сигареты такие дорогие, что разбрасываться ими не в моих интересах». Я понял, и тоже не обиделся.
- А ты чего стоишь тут? – сказал он. – Ремонт на путях. С того перекрестка садись.
- Да? Спасибо… а как до оптовки доехать, не знаешь?
- На двенадцатом, - и он пошел своей дорогой.
- Спасибо!
Я перебежал через трамвайные пути на ту сторону улицы, чуть не сбившись об машины – они только по воздуху не летали, лишь бы быстрее, - и подошел к остановке. Люди на меня поглядывали. Столько времени, мол, дурак там простоял, только додумался перейти.
Таким образом, я не смог поехать по обычному пути, мимо площади, а жаль. Тут трамваи ходили исправно, даже чересчур: за пять-десять минут оживленного движения все люди сменились, кто уехал, кто приехал, кто, не дождавшись, ушел, кто топтался в надежде. Я пострелял курить, но никто даже головы не повернул. Деньги портят людей…
Наконец, пришел мой трамвай. На маршрутной табличке была уйма остановок, и моя, Смоленская; я чуть не взвыл – ехать через весь город, и в обход!... быстрее, чем через полчаса мне никак не добраться. Настроение у меня испортилось; такси я, конечно, не мог заказать – оно стало уже почти двадцать тысяч. Инфляция медленно, но верно, пожирала город, и лишь отчего-то на общественном транспорте цены остались прежние.
Волей-неволей мне пришлось садиться и трястись по обрыдлым рельсам, вдыхая бензиновые пары, потому что свободное место – не сидение, а место, - было только на задней платформе, а стекло было выбито. Повернуться к нему спиной я не мог – передо мной стояла девушка, и как-то неудобно было. Пришлось терпеть. Кондуктор, с трудом протиснувшись ко мне, взяла деньги и со злостью мне в спину впечатала билет.
Мало того – на своей остановке я не слез, было не протолкнуться, слез на следующей и долго шагал с угрюмой гримасой к оптовке, уже наплевав, что прохожие так и пялятся на мои вытянутые в коленях джинсы.
На оптовой базе было сумрачно и тепло, как летним вечером, у дощатого прилавка стояла продавщица в синей форме, а на стуле перед прилавком сидел так называемый «блатной» или тот, который имел желание хотя бы походить на «блатного». Я подошел и высыпал на стол пачку сотенных купюр.
- Дайте мне блок вон тех сигарет по сорок девять.
Парень очень невежливо ухмыльнулся, глядя на меня снизу вверх, а продавщица, поставив на стол требуемое, выжидательно на меня посмотрела, наконец поняв и скорчив губы, высыпала сдачи  десять рублей мелкими монетами, которые я и собрал, морщась от стыда. Мне вслед «блатной» процедил:
- С-сту-дент… - и девушка засмеялась.
Да, вот такая у меня жизнь… у меня не хватит средств обеспечить себя такими сигаретами, или у «блатного»… небось по триста что-нибудь курит, гад кожаный.
Пакет я, естественно, забыл – вспоминая это утро, я больше бы удивился, если бы он оказался со мной. И я нес по городу блок самых дешевых сигарет с фильтром. Ура. Как долго я мечтал о таком позоре! Вот, идет мужик с явным намерением стрельнуть, но, прочтя надпись на коробке, тут же свернул от меня и, проходя, покосился иронически.
Последней неудачей, каплей в чашу скорби, был телефон. Я ехал обратно, на той же маршрутке, но хоть сидел, пряча кое-как сигареты, и вдруг зазвенел сигнал, даже не зазвенел, а запикал монофонически. Я, весь покраснев, вытащил его и с независимым видом стал в нем копаться. Молодежь с наушниками в ухе злорадно на меня поглядывала.
Это была смс-ка от Смита: «Ты где пропал ?» Ну, гад, умеет же пристыдить, особенно на людях… пошел ты, писать тебе еще, у меня счет не резиновый. Смотреть в глаза было как-то неловко, и я решил от телефона не отлепляться. Чем бы себя занять? Почему мне один Смит пишет? Я что, больше никому не нужен? Ну, если Магомет – ненавидеть это имя буду – не идет и горе, то…
Я стал листать справочник. Кому бы написать? Африканов, Вадим, Губачев, Зайкин, Игнатов, Йорик, Ймуйль какой-то… что за «Ймуйль?» Я так и не вспомнил. Карсавин, Катаракта, Кирилл, Клара, Лева… Клара! Клара-Клара-Клара! Я даже засмеялся счастливо – вот оно, предчувствие! Сегодня же с Кларой наш роман решиться! Или-или! Да-нет! У-у! Кларочка моя, Кларушка! Лебедь мой белошеий, красавица моя синеглазая, василек во ржи… Ах, Клара, Клара! Ну, что я тебе могу ответить? Неужели нет? Нет, «нет» - нет! Ах – «… такое чувство!..»
Я мечтательно загляделся на город в окно, мимо меня проплывали залитые ярким и холодным солнцем улицы, блестели матовые витрины магазинов одежды и витрины кафе «Выпечка», где я пил раньше кофе по утрам и курил на перилах нормальные сигареты; блестели карнизы, оттаивая и сверкая радужно, блестела мостовая и кремниево поблескивал асфальт под шипами проезжающих машин, и звенели викторски клаксоны; блестели даже глаза у девушек и женщин, совсем по-весеннему, одетых в яркие курточки и плащики; завтра будет понедельник и экзамены – ну и что! Зато сегодня я скажу «да»… и мы будем счастливы, как я сейчас.
Я сошел с трамвая и зашагал к общежитию, находясь в самом благодушном состоянии духа, и напевал как песню: «Клара-Кларочка-Кларисса…» А тут еще Черненко встретился, увидел блок, обрадовался:
- О, Лень, дай курить!
- Да у меня дешевые, - извиняющимся голосом сказал я.
- Да черт с ним! – он, как всегда, рубал с плеча. – Я вообще «Север» курю.
Я отдал ему пачку. Он поблагодарил и пошел в своей неизменной синей куртке, носимую и весной, и зимой, и осенью, и иногда даже летом.
- А ты куда? – спросил я вдогонку.
- На ****ки!
Я не стал настаивать на достоверном ответе и пошел к себе. Смит листал календарь, а Женя, сдвинув брови, будто это поможет лучше осмыслить читаемое, физику. Я снял и бросил ветровку на стул, блок кинул на полку, а сам повалился на койку. Я очень хотел, чтобы мне встретилась Клара, но, как назло, не встретилась.
- Ага! – сказал Смит. – Явился! Ты где был?
- А что?
- Приходили к тебе!
- Клара? – я вскочил.
- Успокойся, успокойся! – засмеялся Смит. – Вскочил, как фурункул! Клара не приходила. Приходил Копьев. Ждал тебя, ждал, не дождался – ушел. Сказал, еще зайдет.
- А чего ему надо было?
- Черт знает. Молчит, собака.
- Ну, плевать мне на него… чего, к экзаменам готовитесь?
- А ты что, не видишь? – удивился Смит, помахивая календарем. Женя оторвал глаза, кивнул, и снова углубился в чтение.
- Интересная все-таки вещь – физика! – сказал он через некоторое время.
- Ты что, заболел?
- Про что читаешь?
- Про магниты. Как они притягиваются и отталкиваются.
- Магниты… - мне стало смешно. – Что такое магниты, мне можете объяснить? Смит?
- Ну, это такая вещь…
- Понятно… пойду, покурю. Купил, а сам еще ни одну не курил.
- Я с тобой! – вскочил Смит. – У меня там уже не осталось ничего.
- Со дна махорку соскребаешь а то, да?
- Лень, какой ты проницательный!
- Фуфлыжник, блин…
Вышли, покурили. На улице было тепло. Солнце уже садилось, а на земле распластались длинные тени. Скоро начнутся дожди, и еще сильнее пополнится невысыхающая лужа у нашей общаги. Это правда была странная лужа – даже летом она не испарялась, так и лежала, ругаемая завхозом, который по утрам в темноте на нее натыкался, и радужно сверкала маслянистой водой с липкой, утопающей, когда из нее вытаскиваешь ноги, грязью по краям… ночью похолодает, и грязь замерзнет тысячами снежных крупинок, и мы, естественно, будем по ней скользить и кататься. А пока она только поблескивала, поигрывала лучами заходящего солнца.
Внизу с треском открылось окно, и задымил Африканов, мы видели его волосатую макушку сверху. Мы докурили, и Смит харкнул на нее. Может, попал, мы отошли от окна, а Африканов заорал: «Э-эй? Кто там, блин?» Сзади, из комнаты Пахоменко раздавалась музыка, играли на гитаре, пел какой-то тонкий, не его сочный бас, голос. Мне очень хотелось к нему зайти, но Смит сказал, скривившись:
- Э-э, народное искусство, - и мы пошли к себе, воняя табаком. Вообще около окна все у нас пропахло им – и шторы, и занавески, даже рамы впитали в себя какой-то никотиновый аромат, а линолеум под ногами был как бы в ожогах от догоревших на нем бычков.
Женя все так же тупел над учебниками и зафукал, когда мы зашли:
- Да что ж вы курите?! Дерьмо что ли, в табак мешают?
Мы, довольно улыбаясь, расселись по койкам.
- Лень, а у тебя телефон издох, - сообщил Женя.
- Да ну? – я потянулся за ним к тумбочке и пощелкал по клавишам. – Да… а где мой зарядник?
Я сразу увидел его – он валялся подо мной. Я вытащил его из-под койки и оторопело уставился: он был разорван пополам, и с обоих концов торчали рыжие провода.
- А что это с ним? – я был очень удивлен.
- А! – заржал Смит. – Забыл? Мы же вчера в перетягивание каната играли!
- Нет, я что-то не припомню такого, - я подозрительно на него уставился.
- Жень! – сказал он.
- Ну, Леня, вообще-то да, - подтвердил он.
- Ладно, я даже не собираюсь выяснять, почему вы это не прекратили… а сколько время-то? Новости не начались?
- Почти шесть… айда сходим!
И мы пошли. Качки были также неприветливы, и, по-моему, снова пьяны. Тут же у них сидели Чарлины и Васюткин. «А, - понял я, - распивают, заразы» В комнате ощущался едкий запах сигарет.
- Зря приперлись! – сказал злорадно Васюткин. – Нет телевидения!
Мы не стали с ним связываться, и сами молча включили телевизор. Так же шел балет.
- Танцы в белом, сука! – сказал Васюткин.
- Га-га-га! – заржали качки и Чарлины. Мы недоуменно на них уставились. Мы даже не поняли, что у них такие шутки, такого качества. Это еще полбеды – мы удивились, как над этим можно так смеяться, с такой энергией.
- Да-а… - сказал Смит вполголоса. – Выродки довыраждаются.
До вечера время убивали кто как: Смит раскладывал пасьянс, потом предложил играть в очко, мы отказались, тогда он выстроил домики из карт и пулял в них винной пробкой. Женя напряженно читал. На столе рядом с ним стояла стопка книг, во время учебного года ни разу не открытых, и он теперь наверстывал упущенное. Я сидел как на иголках и поглядывал на часы. По моим надеждам Клара давным-давно должна была уже придти. Я в нетерпении начал ходить по комнате. Страшные мысли приходили одна за другой. Что, если она заболела? Или решила не приходить? Я вспомнил Кузину. Почему Клара вчера не пришла? И что ей Кузина рассказала, если рассказала? Я же почти ничего не помню: может, вел себя по-идиотски? Или, как обычно, напьюсь, всякую хрень городить начинаю. Да нет… я посмотрел на шевелящего губами Женю – наверно, читал какое-то трудное слово, - и на Смита, азартно швыряющего пробку и бегающего на карачках по ковру; нет, они бы мне сказали…
Я, уже измученный неизвестностью, собирался идти сам как у Смита заиграл телефон. Он вскочил и побежал.
- О! – сказал он весело. – Клара! – и взял трубку.
- Дай мне! – закричал я, но было поздно.
- Алле-у? – сказал Смит. – Да, это я, - важно продолжал он. – Да, тут. Да, дам, Да, сейчас. Да, даю. Да…
- Дай! – шепотом орал я, вырывая у него телефон, и вырвал, наконец, сам чуть не упав. – Алло? Алло!
- Алло, привет, Леня, - зазвучал ласковый, такой восхитительный смущенный Кларин голос.
- Привет! – отупев от радости, чуть ли не закричал я.
- А почему у тебя телефон выключен? – спросила она шутливо строго.
- Да… - как обычно, зазаплетался я. – Батарея сдохла… разрядилась… а зарядник как канат использовали!
Не поняв, как реагировать, она все же после секундного молчания засмеялась.
- Понятно… ну что, Леня, подумал?
- Да! – обрадовался я.
- Ну, встретимся сегодня? – я слышал, как она улыбнулась.
- А где? Во сколько?
- Давай как тогда… как позавчера? Я сама к тебе приду, и мы погуляем… и ты скажешь… ну, «да» или «нет».
- Ладно! – я весь засиял. – А во сколько?
- Ну, я сама приду… когда все спать будут. Хорошо?
- Да, да… - мне так захотелось ее слушать и слушать.
- Ну, все… пока.
- Пока… то есть до встречи!
Она засмеялась и положила трубку.
Я вернул Смиту телефон, и счастливо уставился на них; Женя понимающе мне улыбался, дескать, - ну, наконец-то! – а Смит осклабился и спросил:
- Ну, как там у вас? Все океюшки?
- Ага! – я не сказал, а даже промычал. Женя, улыбаясь, покачал головой и снова уткнулся в книгу. Смит продолжал обстреливать свои карточные города, а я упал в койку.
Я лежал, закинув руки за голову, и смотрел, улыбаясь, в потолок; не думалось ни о чем. Мысли мои разбегались, а глаза все шарили по потолку. Как хорошо… всего лишь через несколько часов я встречусь с Кларой. Мы будем гулять по темному коридору рука об руку, и за нами неслышно будет шелестеть эхо наших шагов. Может быть, мы даже поцелуемся. Я зажмурился, представляя это, как она застенчиво потупится, а я найду губами ее губы и прижмусь к ней…
От сладостных мечтаний меня отвлек голос Смита:
- Никто не знает, где фломастеры?
- Вон там, на столике, - сказал я.
- Принеси, а?
Я поднялся и начал рыться в столике за шкафом.
- А пошто они тебе? – удивился я. Ни разу не видел, чтобы Смит рисовал.
- Я ими пуляться буду! – заявил он. – Это будут мои снаряды.
Женя заржал, и в это время послышался звук открывающейся двери, я подумал, что это Клара, и, уронив стул, выскочил из-за шкафа с готовой радостной улыбкой. Но это был Копьев.
 Он смотрел на меня долго-долго, не говоря ни слова, будто изучал; я даже почувствовал себя неуютно, и тут же вспомнил, что он приходил ко мне, и теперь смятенно думал, а зачем он приходил?... какой-то враждебностью от него веяло на меня.
- Нехорошев, - сказал он, - айда выйдем. Поговорим.
Я не то чтобы испугался, я скорее удивился – я его таким никогда не видел.
- Ну, пошли, - сказал я, нерешительно глянув на Смита и Женю. По их лицам тоже нельзя было понять, знают они о чем-то, или нет.
Мы вышли в коридор и встали у темнеющего окна; в комнате Пахоменко уже не было слышно гитариста, но была слышна гитара и его неровный бас. Наверно, он самоупражнялся в пении.
- Ну, чего пришел-то?
И он начал рассказывать. Сначала он убедился, что именно я хожу с Кларой, потом спросил, слышал ли я что-нибудь о нем. Я сказал, что я его чуть ли не каждый день вижу. Ну, сказал он, а обо мне и о Кларе ты ничего не слышал?.. – Нет, - отвечал я, и только потом до меня дошло. – Что? – сказал я. – А что я должен был услышать? – Нехорошев, не прикидывайся, все знают, как я ее люблю. – Но я правда не знаю. – Быть может тебе рассказать? – Ну, расскажи. - И он рассказал мне следующее: что он целый год бегает за Кларой, что он дарил ей цветы, шоколад, украшения, водил ее в кино, цирк, кафе – куда только не водил! Они познакомились еще в первый день, и вообще он с ней за одной партой сидел с первого сентября, и сразу же влюбился в нее по уши. Всеми правдами и неправдами, поступками, плохими и хорошими, пытался он ее завоевать, добиться, но ничего у него не выходило, потому что Клара его не любла, и, скорее всего, был он ей в тягость, потому что она охотнее флиртовала с грузином, сидящим впереди, чем с ним, с Копьевым. Копьев злился, матерился, ревновал, бил всех подряд, били его все подряд, валялся у ног, молил, плакал, таскал сумку, на день влюбленных купил ей огромную и дорогущую открытку, но все было напрасно – никакими подкупами нельзя было заполучить ее сердце, и его сердце обливалось и плакало кровью, когда он ее видел, и даже выл иногда по ночам от тоски, пил с друзьями Смита, но скоро и те от него отстали, он едва напившись, тут же начинал плакать по Кларе. Он ходил за ней словно тень, она ни отвязаться от него не могла, ни послать, она и ненавидела его, и жалко ей было. И, в конце концов, и ему все это надоело до смерти, он взял да и забил на нее, ходил, как ходил до этого, не выказывал своего к ней отношения, поправился, поздоровел и начал даже шутить. Как было ему плохо без возможности быть с ней, так ему и стало лучше со смирением с этой невозможностью. Но этим все не кончилось. Незадолго до того дня, как она встретилась со мной, она выказала своей интерес к Копьеву. Он заключался в том, что он несколько раз ловил ее взгляд на себе, не сердитый, не осуждающий, как всегда, а какой-то даже нежный, а может, это было просто женское любопытство - дескать, как это, любил-любил, да и разлюбил? Что это с ним? Попробую-ка воскресить его… - и воскресила. Одними взглядами. Еле выбравшись из омута любви, он, отдышавшись, нырнул в него снова, уже понимая, чем это грозит. Он предложил ей пойти в кафе, и она сказала, что подумает. Он пригласил ее днем, а вечером она сидела в своей обычной компании, в которую Копьев был не вхож: Клара, Кузина, Смит и все остальные. И там же Смит предложил ей встречаться с тобой, - сказал он мне, и сглотнул, устав говорить, и продолжал: - И она согласилась. И на следующий день, когда я подошел, она снова меня не замечала. И потом, и потом – до этого самого дня. И я пришел сегодня, Леня, чтобы сказать: у вас же еще все несерьезно? Ты же видишь, Леня, я просто ею болею. Я люблю ее, Леня.
Он замолчал. И я молчал. Сразу как-то пусто и гулко стало в голове.
- Ладно, Копьев, - сказал я, - я ее брошу.
- Ты что! – завозражал тот, впрочем, не очень убедительно. – Как можно?
Но я уже не слушал его, я ушел.
Я недобро смотрел на Смита, зайдя; тот, видно, уже готовый обороняться, с вызовом на меня глядел. Я присел на край койки и сложил руки.
- Послушай, Смит, - сказал я, - расскажи-ка мне, как ты свел меня с Кларой.
- Ты чего? – сразу начал он огрызаться. – Ты этого придурка слушаешь?
- Ты знал, что у Клары есть уже кто-то?
- Да не было у нее никого! Копьев просто бегал за ней, как собака, и все. Она в его сторону даже не сморкалась.
 - Ты, блин! – я вскочил с кулаками, и Смит вскочил. – Тупой, что ли?
- Лень, успокойся, - затесался Женя. – Смит прав.
- Да почему?!
- Лень, кого баба выбрала – тот и прав. Я позавчера ходил – бухал, ей окно выбил, ему зубы, мне легче было, думаешь, чем Копьеву? А ведь и я любил ее, и она меня – а так расставаться тяжелее. А тот только во сне ее и видел. Не заморачивайся на мелочах, делай, как все. Хотя бы вот этим вот за меня отомсти.
Такие умозаключения и тем более такое пожелание нисколько не поколебали моей совершенной нерешительности и непонимания, что же все-таки предпринять и на что решаться; с одной стороны, Смит с Женей, вкупе с Кларой, вроде бы правы – не любит она его, так зачем же мне ее бросать? Ну, потоскует немного, попьет еще спиртного, ничего с ним не случиться, - один раз разлюбил, так и дважды сможет. А может, и не падают два снаряда в одну воронку, может, ему второй раз и еще хуже будет переживать это состояние отвергнутого… но ведь она ему никаких четких согласий не давала, наоборот, как бы подчеркнула, что подумает, что сразу соглашаться с ним не станет… или так положено? Мне ведь тоже дала два дня… до сих пор не понимаю, почему Смит решил меня свести с ней? И сводил ли? Я и не знаю, как у них там все было, о чем они совещались, как договаривались… Клара… и Смит. Зная хорошо одного и немного другую, я не мог взять в толк, что общего хотя бы в разговоре могли найти эти двое, как вообще случилось так, что они встретились. Ну да, ведь Смит – проныра, не Богатырев, конечно, но всю гимназию узнал вдоль и поперек, и теперь пользовался этим в личных целях – с удовольствием плел интриги, правда, безобидные. Не думаю все же, что он способен умышленно кому-нибудь так крупно досадить, как, например, Копьеву. С другой стороны, он не мог и не знать о нем, потому как знал все. Следовательно, наше с Кларой знакомство – это инициатива самой Клары. Много доводов, но мне они не кажутся отчего-то убедительными. Женя поддерживает Смита, но это в нем говорит обида, он, по-моему, сейчас всех растерзать готов, оправдывая свое телосложение. Им движет злоба, особенно жестокая потому, что впервые он испытывает ее такой глубокой. Огрубел, обтесался он среди нас, перестал он быть дурачком деревенским. Сомневаюсь, что он с Кларой знаком, вернее всего он и в лицо ее не знает – он, как за ним нимфетки начали бегать, уже перестал их рожи запоминать. Ну, Клара, не такая, не станет она за ним ухлестывать. Так что его советы, как неприменимые по полному незнанию Клары, отпадают.
А что бы сказал Вадим? Тут я задумался. Ни разу за всю нашу дружбу он ни словом не упомянул ни о своих девушках, ни вообще о каких-либо своих привязанностях, или любовных похождениях. Сначала казалось, что ему на это просто-напросто глубоко наплевать. Однако при более длительном с ним проживании, по каким-то непонятным, может, чисто интуитивным приметам, мы начали что-то понимать, подмечать, и, хотя ни о чем Вадима не спрашивали, да и он сам не рассказывал, у нас сложилось впечатление, что в том городе, откуда он приехал, у него или была, или есть, девушка, и с нею у него связаны некие воспоминания, на которые наложено табу и разговорить его не было никакой возможности. В отличие от нас, напивающихся и разбалтывающих с садомазохистским удовольствием свои сокровенные тайны, он из своего пьяного арсенала эту область человеческого непознанного исключил. Смит, который, по его же словам, «не доверял никому, кроме идиотов и пьяных людей», тут же предположил, что у Вадима, стало быть, никого нет. Как будто, раз он не рассказывает, значит, и рассказывать нечего. Тогда я сказал, или Вадим – гениальный актер, или ты, Смит, в людях не разбираешься. Признакам, по которым мы заключили, что у него есть девушка, совершенно не присуща ложь, и их сыграть нельзя так же, как нельзя сыграть роль, написанную для другого актера; если бы, сказал я, Бодров сыграл не Багрова, а брата Багрова, - на что бы это было похоже? Так и Вадим: в жизни, как в кино, роль не выбирают, и если бы он в действительности не был таким, каким он нам кажется, или как мы его видим, - то от него сразу бы поперло показушностью, пусть даже забавною, как у Чарлина, но все-таки, но все же… а так как мы поднаторели до гимназии в показушности – что ж делать, такая у нас была среда, - то безошибочно определяли искренность от неискренности, какой бы искренней она не была для показывающего. А Вадим, готов поспорить, даже сам не замечает, как он себя выдает не словом, а поведением, реакцией на некоторые наши разговоры.
- Нет плохих или хороших ролей! – заорал Смит. – Есть хорошо сыгранные и плохо сыгранные. Вадим просто хорошо играет.
Я махнул на это рукой – если уж Смиту в голову что-то втемяшилось, из него это ничем уже не выбьешь. А на счет Вадима я остался такого же мнения, что нисколько он не неискренен. Подтвердить этого мне не удалось, однако же и опровергнуть – тоже, я не раскусил душу Вадима, а потому и не мог придумать, что бы он мог мне сейчас сказать. Скорее всего, усмехнулся и сказал, как обычно:
- Лень, если тебе будут советовать что-то сделать, сделай наоборот, и все будет тип-топ. – Ну, это он основывался на своем опыте, а я – не он, тем более и это сказанное можно было бы принять за некий совет.
Но и в этом, конечно, есть своя правда, зачем мне слушать людей, не имеющих никакого отношения ко мне с Кларой – не мне в отдельности, а вместе с нею…
А вот Копьев. У нас, по ходу, сотворился этакий любовный треугольник – совсем как в старых романах, и острым углом мог быть кто угодно – и Копьев, нежданно-негаданно на меня свалившийся, я, нежданно-негаданно свалившийся на Копьева, и Клара, ставшая между нами неким яблоком раздора. Впрочем, мы все трое могли быть и тупыми углами, не знаю, возможно ли такое, несведущ в геометрии… Копьев… очень неприятно с ним получилось. Действительно, какого черта я вмешался в его жизнь? Как я понимал, таких вещей нормальные люди не делают. Единственным моим оправданием было то, что я ничего о нем не знал и даже не подозревал, что каким-то боком он внезапно передо мной появится. Но это было очень слабое утешение.
Другой угол – Клара. По справедливости, ей, наверно, надо было бы дать по шее за такие поступки. Я не сомневался, что Женя в таком случае так бы и поступил. Женя, Женя… сам девушек пачками кидал.
И я… что бы не говорили вокруг, решение всегда приходится принимать самому. Мне вдруг страшно стало, что со мной случилось нечто подобное. До сих пор я о таком ни раз слыхал от Жени и Смита, для острастки пугавших меня такими злоключениями, какие, по их мнению, должен буду вкусить я, как и подобает мужчине. Я не верил и ухмылялся над их незамысловатыми историями, а теперь сам не знаю, что делать. С одной стороны, давит дружба и любовь, с другой – жалость и чувство вины. Никогда мне не приходилось делать такого выбора. Я всегда принимал все решения спокойно, не раздумывая, интуитивно, и в большинстве своем оказывался прав, но это были мелочи, а сейчас мой бедный мозг прямо рвался на части, сердце колотилось, и я находился в таком смятении чувств, что интуиция меня покинула, и пришлось искать спасения в логике.
Я долго думал, что делать, и догадался представить, что будет, выбери я одно, и что – выбери другое. Худший вариант – я отказываюсь от каких-либо отношений с Кларой и мы расстаемся. Если так случится – что всех нас троих ждет? Треугольник рассыпается, я становлюсь ненужным. Идет стрелка от Копьева к Кларе, и от нее – ко мне, разорванная пополам. Я злюсь, пью, курю, ругаю на чем свет стоит своего неудачливого соперника, но в конце концов смиряюсь, найдя утешение в том, что поступил правильно; Копьев получает блестящую возможность приударить за Кларой в течение двух недель, оставшихся до конца учебы. Клара, убитая горем, посылает его подальше, или, справившись с собой, назло мне, а может, и не назло, соглашается ходить с ним. Они счастливы, я – в унынии. Или мы все несчастны. Да, не очень перспективное будущее.
Второй вариант. Я посылаю к черту Копьева, говорю Кларе «да» и Копьев улетает в тартарары, а от меня к Кларе, и от нее ко мне стрелочки. Мы ходим, гуляем эти две недели, целуемся в темных углах, а после едим в наш родной город Цветы, и там тоже гуляем и целуемся. Лучшего и представить нельзя! А Копьев? А Копьев в горе. Думает и клянет судьбу: мол, этот гад охмурил ее за неделю, а я, а я целый год ее добивался, и что я получил? И делает какую-нибудь глупость, как Женя хотел поступить в ГСВБ, или как Вадим поступил туда же – а я уверен, что он сделал это из-за девушки. И всю жизнь Копьев будет меня проклинать, мол, отобрал у него самое дорогое, что у него было – пусть не Клару, ее у него не было, а хотя бы надежду на нее. Нет, нет, это еще страшнее, чем первое! Всю жизнь чувствовать на себе груз ответственности, или вины, или ошибки – и если при этом еще окажется, что мы с Кларой друг к другу не подходим… Что тогда? Последние надежды Копьева убиты, он плачется, что я поступил жестоко, и не имел права так делать, и грозит адом. Вот ведь сволочь! – думал, сам плача, я. – Почему ты, придурок, не сделаешь благородного – не откажешься от нее? Ради нее? Ведь и она меня любит, и я ее… Копьев, ну, пожалуйста, сделай это! Ведь пережил же один раз такое, неужели от второго раза что-то с тобой случится? Нет, не откажется, подумал я, трезвея, и что я могу ему сказать в укор? Ни я первый, я – последний.
Я сел на койке и стал вытирать мокрые глаза. Таким и застали меня Смит и Женя, пришедшие от Пахоменко и оставившие меня все хорошо обдумать. Думаю, они сразу все поняли, потому что застыли у дверей, глядя мне напряженно в глаза, - я свои старался прятать и смотрел на часы – они показывали десять вечера. Это был страшный час.
- Ну, что, Леня? Решил? – спросил Смит.
- Да.
- И что?
- Нет.
- Дурак! – и Смит ушел, хлопнув дверью. Женя постоял еще немножко, не решаясь уйти, кашлянул и сказал:
- Ты это… - Лень, не убивайся так, ладно? Пойдешь с нами в 310? Мы там пьем. Успокоишься.
- Не… не хочу. Иди, иди, Женя.
- Ну ладно. Ты держись! – сказал он смущенно и ушел. Он не умел утишать, да я и не хотел никакого утешения.
Я лег на койку и полежал немного, остывал от плача и все еще всхлипывал. Неожиданно погас свет, потом снова зажегся, но вполнакала, и загудели лампочки, и, наконец, загорелся снова. В другое время, или, вернее, до разговора с Копьевым, я бы еще подивился над проказами электриков, но мне было не до них. Я лег набок, и глаза потяжелели, мне показалось, что я сейчас усну, но, закрыв веки, я ощутил, что изнутри мне на них давят, я лег обратно на спину, и мне стало страшно одному. Мне казалось, что кто-то незаметный ходит за моей койкой, и я даже волосами ощущаю ветер от его движений. Я испугался, решив отчего-то, что это Копьев, и оглянулся. Конечно же, никого не было. Чтобы пересилить страх, я встал и совсем выключил свет – раньше мне это помогало, словно, боясь прыгнуть с крутого берега в реку, ты все же, наплевав на страх, бросаешься очертя голову прямо в холодную глубину, и, выныривая и оглядываясь, понимаешь, что и бояться-то нечего.
Я подошел к открытому окну. Было свежо: небо было темным, как всегда осенью, и я еле различал на нем темные дождливые облака. Иногда блестела бесшумно молния, на краткое мгновение, так быстро, что я не успевал ничего рассмотреть. Справа, где был Дом Председателей, слышался неясный шум; я высунулся из окошка по пояс и долго вслушивался, но понять ничего не смог. И снова накатила волна непонятного страха: почудилось, что тот незаметный за спиной в эту самую минуту тихо подкрадывается ко мне и я спиной чувствую прикосновенье  его рук, готовящихся сбросить меня с четвертого этажа. Вздыбив волосы, я обернулся, вжавшись руками в подоконник, и никого не увидел.
Было уже невыносимо оставаться одному: содрогаясь от страха, я неровными шагами дошел до двери и открыл ее, напоследок боязливо оглянувшись в темную комнату.
В коридоре против обыкновения был свет, впрочем, назвать это светом было то же, что шпроты в консервах – шпротами; это был скорее сумрак. Тускло не горела даже, а тлела, догорала последние минуты голая лампочка на расколотом Чарлиным том, что было до того люстрой. Я закурил, сигареты немного меня успокоили, но к окну я боялся подходить, хотя за ним кто-то орал, и мне было очень интересно. Я докурил и от стены бросил окурок в окошко; возвращаться обратно мне ой как не хотелось, и я, походив еще немного взад-вперед, решил заглянуть к Пахоменко. Что, мол, этот гад там творит?
Я деликатно постучал перед тем, как войти. Убитый горлос Пахоменко ответил:
- Входите, фиг ли,  – и я зашел.
Пахоменко сидел за столом на табуретке, на плече – гитарная лента, одна рука провисла под струнами, другая, левая, все еще сжимала гриф. На столе стоял стакан и начатая бутылка водки. Закуски, как я понял, у него не было.
- О! Леня! – обрадовался и заулыбался он, и заблестели темные глаза. – Проходи, садись на мой любимый диван… - Впрочем, дивана у него не было, что, в общем-то, тоже неудивительно; я уже понял, что это строка из какой-то песни, и сел напротив него, тоже на стул.
Как ни странно, я впервые вошел к нему в комнату. До этого как-то никак не получалось, и я все хотел понять, глядя на него, как он живет. Он единственный во всем общежитии жил один – были у него какие-то связи в школьной администрации, - впрочем, он значился один только на бумажке. У него обретали покой все, кто по каким-либо причинам не мог дойти до своего жилья: ключ потерял, выгнали или попросту пьяным не в состоянии дойти. У него собирались алкоголики во главе со Смитом и пили пиво. Я не знал, что их всех так туда тянуло, и воображал, что у него там, наверно, необычайно красиво и уютно, а сам я к нему вхож не был.
Однако, присмотревшись к убранству комнаты, я предположил, что все-таки главной целью собиравшихся была широкая душа Пахоменко, потому как сравнить это все можно было не более чем со скотским сараем, таким грязным и запущенным, что вся живность оттуда убежала, нагадив со всей возможностью, и оставив одного пьяного скотника, каковым являлся Пахоменко. Он, кстати, и вправду был из деревни и не единожды пас стада, что и усиливало мои ассоциации.
Комната, прозванная завхозом «адским вертепом», и из которой он периодически, в дни своих дежурств, вылавливал загулявших гимназистов, вполне оправдывала свое прозвище: не отмытая и застывшая грязь на полу и на стенах, почерневший от времени и бычков линолеум, шатающийся, когда на него облокачиваешься, подоконник. Словом, я был не очень очарован такого рода интерьером.
Пахоменко между тем достал откуда-то из-под недр стола стакан, подул в него, и, удовлетворившись этим, поставил передо мной, и наполнил наполовину.
- Ну? – сказал он, улыбаясь. – Тяпнем?
И мы тяпнули. Без тостов, без чоканья и без закуски. И вдруг на меня снова навалилась тоска оттого, что придется сегодня сделать, это чувство увеличилось и от мокрого ожога по всему пищеводу водкой, и от нее же – шума в ушах, и сразу заслезившихся глаз.
- Ну, как вы без Вадима?
- Гхе… - сказал я, еще не отойдя, - скучаем.
Мы снова помолчали, Пахоменко, верно, ждал, что я что-то скажу, а я молчал. Поняв, что ждать бесполезно, он неумело тронул струны – где не надо, звуки или участились, или не поспели, в общем, даже я, ни черта в музыке не смыслящий, понял, как он сфальшивил. Это его, впрочем, не разочаровало, как, по-моему, и ничего его не могло задеть. Он был ослино упрям, и в тоже время – отъявленным пофигистом. Может, не столь искренним, как Смит, в неистовом пофигизме которого я не сомневался, но все-таки, но все же…
- С Кларой как? – снова спросил он.
- Нормально… - не сразу ответил я.
Снова не дождавшись продолжения, он тронул струны уже более профессионально, и, перебирая их, неожиданно певуче и мелодично, непохожим на него голосом, исполнил песню, начинавшуюся: «Пусть проходит туман…» - и я слушал ее, подперев подбородок, и таким родным и близким показался мне Пахоменко, что я пожалел, что не завел с ним такой же крепкой и давней дружбы, как со Смитом и Женей.
Вот сидит передо мной человек – и мне, самого себя считавшего в жизни новичком, только ступившего на осмысленный и сознательный путь, и мерно покачивающегося на ее волнах, влекомого течением и подверженного тысячам случайностей, водоворотов, подводных камней и стремнин, очень стало завидно. Этот не размышлял по ночам о том, что его ждет, какие испытания ему уготованы, ему просто-напросто было на них глубоко наплевать. Про себя он точно знал, что он хочет, и чего он будет добиваться. Он уже сделал выбор и теперь лишь поправлял веслами свой путь по реке, зная, что даже если его лодку перевернет, он всегда сможет выбарахтаться и продолжить сплав. Для него его жизнь виделась сквозь прозрачные стекла, а все, что в ней не было – само собой разумеющимся, что нельзя сказать обо мне. Будучи по природе своей очень мнительным, я и в самых смелых мечтах или кошмарах не мог предположить, куда вынесет меня капризное течение, и что со мной станется, и не видно было ни зги впереди носа утлой лодочки. В такие минуты я искренне сожалел о том, с какими тревожными мыслями я уродился, и тревога была тем неизъяснимей страшна, чем темнее и невернее мне виделся маршрут.
А Пахоменко между тем допел и допил из стакана, теперь он сидел и вовсе во хмелю, и, судя по его печальным глазам, ему очень хотелось спать и как-нибудь меня выпроводить, а я его взгляда пытался не замечать. Вместе с шумом в голове и какой-то вязкостью в мыслях я сидел за столом, глядя исподлобья на доску, и мрачно и лениво думал о Кларе. Какая-то темная, смутная злоба брала меня на нее, тут была и обида за Копьева, и на Копьева, и на нее, что сразу ничего не рассказала, и на Смита, что знал, но промолчал. Но как бы то ни было, причины сегодняшних и бывших нехороших дел вели к Кларе: начинались от нее и кончались ею. И мне уже казалось, что мы все, как спутники, кружимся в бессилии и бесконечности вокруг нее, не имея возможности уйти от нее, или забыть о ней, или проигнорировать ее, и каждый виток накладывал на нас какой-то свой стальной отпечаток, как перетягивающий трос, и увеличивал страдания каждого, и мы уже вместе кружились по Вселенной, окровляя и бичуя друг друга. Но ведь все когда-нибудь кончается – это и есть главное утешение, что и звезды не вечны, и должно же это когда-нибудь прекратиться само собой?..
И оно, наконец, прекратилось. Как в сказке – скрипнула дверь и в комнату забежала Клара.
- Илюша, не знаешь, где Нехорошев? – по инерции сказала она, уже остановившись у порога и блестящими глазами на меня смотрела, и улыбнулась: - Лень! – сказала она укоризненно, - ну где ты ходишь? В комнате темно, никого нет, Смит и Женя не знают, где ты, телефон отключен. Что случилось?
- Да нет, ничего, - через силу улыбнулся я, и встал.
- А ты пьешь, что ли, тут? – она поглядела на стол.
- Ты что! – вмешался оскорбляющимся за меня тоном Пахоменко. – Он не пьет.
- Ну, ладно, ладно! – засмеялась она. – Будто я вас всех не знаю!
Я все еще стоял, думал, идти ли мне с ней, или оставаться здесь.
- Ну что ты? – удивилась она. – Пойдем? – и она протянула руку.
Я взял ее ладонь в свою, и мы вышли, попрощавшись с Пахоменко. Тот, не скрывая зевоты, так же любезно нам ответил, а как только мы вышли, он сразу же погасил свет – щелкнул выключатель.
Мы встали у окна, я прислонился к косяку. С улицы все еще слышался какой-то свист, на который я уже обращал внимание, куря здесь полчаса назад. Было уже темным-темно, и во влажной черноте бесшумно и мгновенно вспыхивали молнии, и далеко-далеко уже погромыхивал гром. По всей видимости, намечался дождь или, вернее, гроза.
- Представляешь, что там творится? – Клара показывала куда-то в сторону Дома Председателей, - там все сбежались, и… - она начала внимательно рассматривать мое лицо, - что с тобой случилось, Леня?
- Да с чего ты взяла?
- Какой-то ты не такой, как позавчера, мне уже становится нехорошо, как подумаю, что у тебя в голове.
- Что же в ней такого? Там нет ничего… - и она засмеялась и стукнула свободной рукой по плечу. – То есть… ну, ты поняла. А где ты Смита видела?
Я еще не мог понять, что со мной происходит, - но чувствовал, что и вправду мое к ней отношение изменилось. Для меня она стала как поруганным богом: и поклоняться ему как-то уже не так, но и не поклоняться – не то… Словно бы я усмотрел в ней, во всей ее красоте, некий изъян – и касающийся не ее внешнего вида, а чего-то внутреннего, душевной порок, который не делает ее более привлекательной, и понял, наконец, что все дело в Копьеве – слишком, по-моему, некрасиво у нее получилось:
- Они из 310 выходили… или 93? Не знаю… - выпившие они были и тоже… злые.
- Ну, зачем ты так? – смутился я, видя, что она обижена. – Вовсе я не злой. А если и злой, то не из-за тебя. На тебя злиться у меня и духу не хватит.
- Ты выпил, наверно? Так у всех у вас бывает… - она хитро улыбнулась.
- У кого – у нас? – не понял я.
- У мальчиков.
«Мальчиков» - в уме передразнил я ее. – «Мальчиков»… да, даже то, что раньше показалось бы мне таким нежным и милым, сейчас в душе вызывало невиданную неприязнь. Узнав об одном ее сомнительном деле, я будто новыми глазами видел ее, и ощущал физически каждое ее неверное или глупое замечание. А она старалась это все загладить своими смешками.
Словом, мы поменялись местами со времени нашего первого свидания, и теперь смущался не я, а она. Она сама пыталась, чтобы не возникало никаких трудностей или неловкости в разговоре, разбавляла их нейтральными улыбками; разница заключалась лишь в том, что она и в этом оказалась как бы благороднее меня, не могущего делать вид, что всего этого совершенно не вижу.
Она уже как-то по-грустному отвела глаза, а я, как маньяк, да еще под водкой, находился в удовлетворении, видя все эти ухищрения, не приносящие ей пользы, и наблюдая, как она находится в смятении, не понимания, что ей нужно делать, чего я хочу. Вернее всего, она уже обиделась и предчувствовала, что я ей отвечу. И мне вспомнился один из прошедших дней, меня кольнуло в сердце - когда-то я уже думал, что она обречена, но не знал, что так скоро.
- Да ладно, - улыбнулся я, действия которого отличались от слов, - обиделась, что ли? – а сам думал: «Вот тебе за нас… за «мальчиков».
Она благодарно посмотрела на меня.
- Да нет! – преувеличено небрежно, и осторожно высвободила свою руку из моей. – Здесь слишком светло, и мы, наверно, боимся. Пойдем, прогуляемся?
- Давай, - согласился я, не слишком огорченный, даже более удивившийся, как она, столь низко падшая, еще смеет вырывать руку? – словом, вот таким вот неблагодарным мыслям я предавался, и доверял им, и верил в их правоту совершенно серьезно.
Мы вышли в подъезд общежития. На нашем этаже были выбиты стекла, и ветер беспрепятственно разгуливал по полутемному коридору. Зябко ежась, мы поднялись выше, на пятый, где окна были в целости, и где мы, не боясь простудиться, могли в уютной, почти домашней, потому что комнаты наши отличались от подъезда только наличием мебели, спокойно поговорить. Клара села на подоконник, а я прислонился к стене и смотрел на нее, и на блики фонарей за ее спиной.
Меня все еще неотступно преследовала мысль об ее порочности, нет у меня таких слов, с каким презрением я вглядывался в ее, казавшиеся прекрасными, черты лица. Мне казалось, будто я каким-то образом замечаю на нем следы этих недобрых душевных качеств, и этого не могли затмить ни ее непонимающий и умоляющий синий взгляд, ни крашеные бордово-красные волосы.
Мы довольно долго молчали, и, по всей видимости, Клара была в смятении, так же наблюдая за мной, как я за ней, она все более нервничала и пугалась меня – я видел это в ее глазах, а мне это доставляло какие-то мстительное удовольствие, чувство превосходства над ней.
- Леня, - сказала вдруг она, - я, пожалуй, пойду. Ты, верно, сегодня не в себе.
Она спрыгнула с подоконника. Я видел, что уходить она не собирается, а всего лишь ждет, чтобы ее остановили. Все же боясь, что она и впрямь уйдет, и я не смогу до конца ощутить чувство победы, которое мне захотелось приобрести посредством изобличения ее таких, как мне казалось, страшных грехов, я мягко разубедил ее.
 - Клара, извини! – я подошел и взял ее за кисть, и она, глупая, вся прямо посчастливела, если только есть такое слово, опустила глаза, скрывая улыбку. А мне просто захотелось растянуть эту страшную игру – растления человека, и это требовало от меня невероятной актерской игры. – Это просто я выпил с Пахоменко, вот и шумит у меня в голове, ты прости, я – дурак такой, наверно, испугал тебя…
- Да нет, что ты! – она, улыбаясь, глядела на меня, и тоже сжала мою руку, - ты меня извини, что-то я совсем… так изнервничалась за эти дни…
- Успокойся, давай сядем?
Мы сели рядом, и я с трудом удерживался, чтобы не обнять ее – все же сказывалась молодая природа:
- А что это за цвет у тебя?
Мне и вправду хотелось узнать, как называется цвет волос – я никак не мог определить; довольно глупо, наверно, спрашивать это в такой момент, но я это сделал, лишь бы отбить появившееся у меня желание, ибо я уже поймал себя на том, что любуюсь ею.
- Волос, что ли? Не скажу, - ответила она решительно.
Я опешил:
- Что?... а…почему?
- Не по чему! Не скажу.
- Я что-то не то спросил? – совсем сбился я с толку.
Она засмеялась.
- Нет, мне не хочется об этом говорить. Я не скажу. – Она кокетливо на меня посмотрела. Я ничего не понимал, почему она такое упорство проявляет по отношению к такому пустяку. Она, заметив мой взгляд, расхохоталась: - Леня, не заморачивайся! У тебя такое глупое лицо! – и она уткнулась мне в плечо, все еще смеясь.
Я тоже засмеялся, скорее от смущения.
- Ну ладно, ладно, - я лихорадочно раздумывал над новым вопросом, чувствуя, что сейчас не сдержусь и отвечу ей «да», если не отвлекусь, - а… расскажи о себе?
Она отняла голову.
- А что тебе интересно? – ее рука все еще упиралась в подоконник за моей спиной и я до дрожи ощущал это немыслимое и эйфорическое тепло.
- Ну… вообще.
- Родилась 25 сентября, в понедельник, в городе Цветы, откуда и ты родом. Что еще? Выросла, учусь в гимназии, - она помедлила, - увидела тебя.
- А родители у тебя кто? – спросил я, будто не расслышав последнего. Она, верно, тоже так подумала, потому что не обиделась и руку не убрала, и отвечала:
- Родители? Папа был профессором филфака, мама – совсем не по научной части. Сначала я родилась, а потом еще сестренка. Юля, - она как-то по-особенному сказала это имя, сочно, что ли. Было такое ощущение, что она ее любила, но запамятовала о ней, и теперь повторяла забытое имя – Ю-ля…
- Сестренка? – переспросил я, потому что Клара замолчала. – Такая же красивая?
- Не знаю, я ее не помню. В семь лет наши родители развелись, вот этот день я помню хорошо. Я написала тогда свое первое стихотворение. Нас с Юлей разделили, хотя суд не имел права так делать: Юля досталась отцу, а я – матери. И вот до сегодняшнего дня я ничего о ней не слышала.
- Да-а… - протянул я, пораженный; я и не подозревал, какую трагедию носила в себе Клара. Но она, не дав мне сказать, продолжала.
- Мы с мамой жили в Творожном – это около Цветов, ну, ты знаешь, наверное? – я кивнул: я отлично знал этот поселок. – Там речка еще есть безымянная, я летом каждый день в ней купалась! Там сбрасывали самосвалами большие камни, чтобы не размывало берег, и я любила сидеть на них и обсыхать. Там же я и училась, ходила в школу. Потом умерла моя мама.
- Что?! – поразился я еще более. – Ты… сирота?
- Два года уже. Поэтому меня, как несовершеннолетнюю, перевели сюда, в гимназию с общежитием – обо мне заботиться было некому, папа обо мне не справлялся, потому что был с мамой в большой ссоре, мама же моя – из Красных краев, родных у нее здесь нет. Поэтому я тут живу безвыездно, от лета до лета, а на каникулы меня забирает сердобольная тетя Лиза Суворова, я живу у нее в Творожном… А ты едешь в Цветы? Я уезжаю после завтрашних экзаменов.
Я не сразу смог ответить, до того меня тронула ее история. А ведь по ней не скажешь, что росла без матери – как воспитана, не пьет, не курит. В нынешнее время это редкость, особый элемент общества, в который я, к сожалению, не попал.
- Лень! – она потрепала меня за плечо. – Зря я тебе рассказала, да? Расстроился, да, ты?
- Нет-нет, что ты, - я заговорил уже совсем искренне. – Ничего подобного.
- Я же вижу, - она взяла меня за руку. – Погуляем?
- Погуляем.
Мы не спеша дошли до лестницы. Я все еще молчал, так как положительно не знал, что сказать, и тем более боялся ее ранить или же разбередить ее раны. Поэтому я бы предпочел, чтобы первой заговорила она сама.
Но она молчала. Так мы, безмолвные, рука об руку, бродили по общежитию, никто нам не встретился, было странно пустынно везде. На улице раздавались уже какие-то крики и  негромкие глухие хлопки. Я побыстрее отвел ее от шумного окна к лестнице, и мы пошли дальше вниз, по бетонным, отлакированным сотнями подошв, ступеням, держась подальше от грязных досок перил, окрашенных когда-то в синий цвет, но сейчас краска выгорела и стала бирюзово-зеленой, а трещины на дереве совсем почернели. Мимо стен с облупившейся штукатуркой и выцарапанными на ней всевозможными пожеланиями, угрозами, ругательствами, признаниями в любви и просьбах о знакомстве, со скабрезными карандашными рисунками, изображавших сисястых женщин и половые органы в натуральную величину, мимо подоконников, которые шатались, если на них опереться, и истлевавшие под ними бычки, которые поленились выбросить в форточку или окно, такое мутное, что ясным днем казалось, что на улице туман, когда туман - что ночь, а ночью и совсем ничего не было видно, или же стекла вообще отсутствовали, может, их вышиб удалой Васюткин, или, что вернее, Пахоменко, пробовавший свои силы на окружающих предметах, или, когда была гроза, забыли повернуть задвижку, и они, мотаясь от ветра, скрипя мокрыми петлями, сверкая от молний, сами себя вышибали. Мимо потолков, на которых тоже умудрились что-то написать, точнее – выжечь спичками и зажигалкой. После того, как потрогаешь такие надписи, на руках остается сажа и горький запах, как утром от остывшего кострища. Мимо воняющих смертной вонью мусоропроводов, где догнивали недоеденные продукты и всякая другая дрянь: отслужившие рулоны туалетной бумаги, перебродившее пиво, грязные носки. Мимо неработающего вечно лифта: предание гласило, что он ни разу не ездил, то есть не поднимался и не опускался, как его отстроили, так он и стоит, что-то там с тросами и барабаном, говорят. Из темной шахты несло мочой и чем-то нестерпимо сладким, запахом растления. Завхоз достал однажды оттуда полуразложившийся трупик кошки. Я так и не узнал, как она туда попала – то ли сама свалилась, то ли сатанисты какие-нибудь, три шестерки, два треугольника. Сквозь весь этот хлам, грязь, нечисть, отходы, отбросы и испражнения мы спустились с Кларой на первый этаж. Когда-то давным-давно, нас еще здесь и не было, общежитие получило денежный приз как самое лучшее среди района; предполагалось, что на эту немалую сумму его отремонтируют. Действительно, начались какие-то работы, приезжали рабочие в серых формах, в шапочках, похожих на тюбетейки, но дальше первого этажа дело не пошло и застопорилось. Должно быть, их все угрохали именно на этот этаж, чтобы гости смогли оценить довольствие общежития, а на второй и выше ни одна комиссия почему-то не поднималась, а то бы закудахтала, и завхозу бы административного наказания не избежать – куда, сволочь, остальные деньги дел? Почему на один только этаж хватило?.. Но задавать эти вопросы никто, видимо, не собирался, даже директор смотрел на это сквозь пальцы, сами не знаем, почему. А он ведь знал.
На первом этаже Клара повернулась ко мне, смотря в упор мне в глаза. В лунном свете, лившемся из стеклянных дверей, я видел ее расширившиеся зрачки. Я струсил. Я чувствовал, что я уже не тот, каким был до встречи или на пятом этаже, я знал, что вот сейчас на все соглашусь. Она ничего не говорила, но во взгляде ее был понятный вопрос, и я должен был дать четкий ответ.
К счастью или несчастью все творится? Не знаю. Из моего опыта я знал, что все, что ни делается вокруг меня, оправдывает мою фамилию.
На крыльце послышались торопливые шаги: сразу освободившись от гипноза ее бездонных глаз, я повернул туда голову, и за дверями увидел заслонявшую зеленовато-желтый свет луны человека, спешащего, прямо-таки бегущего ко входу. Я сразу его узнал.
- Завхоз…
Ничего не соображая, делая все инстинктивно и в животном страхе, я схватил Клару за плечи и, втолкнув ее в темную пасть какой-то комнаты, бросился туда сам, спотыкаясь о какие-то щетки и швабры. Захлопнув за собой дверь, тут же пожалел об этом, когда, отдышавшись, понял, куда мы попали. Я нашарил на стене выключатель и защелкал им: света не было, должно быть, перегорели лампочки. Клара достала телефон и посветила по сторонам, выхватив из темноты сваленные в беспорядке ведра и лейки, и, наконец, осветила металлическую дверь. Я нажал плечом, пытаясь открыть ее, она не поддавалась. Это была кладовка. Здесь планировали сделать акустическую комнату, чтобы передавать по школьному радио все объявления, новости и приказы директора; дверь поставили буквально позавчера. Она был цельнометаллическая и звукоизолированная, мы могли всю жизнь кричать, и нас бы никто не услышал, а открыть ее изнутри без ключа, а тем более выломать, было чем-то на уровне фантастики.
Свет от телефона погас, я сказал Кларе:
- Звони Смиту!
Она торопливо выискивала его номер, и мы долго слушали гудки, пока они не закончились, затем набрали снова, но связь вдруг оборвалась, и не было сети: мы не знали, что в это самое время был начат захват телебашни.
- Что будем делать? – спросила она меня.
- Не знаю, - упавшим голосом ответил я. Мы молчали, пока не погас экран ее телефона, и я перестал различать ее наркотически огромные зрачки глаз. Я только хотел сказать ей, чтобы она вновь включила, и мы бы попробовали поискать какой-нибудь выход, как почувствовал ее руки…
- - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - - -
Плагиаторствуя Воннегута, не буду описывать нашей мрачной любовной сцены, в полной темноте, в пыли и поте. Достаточно будет того, что когда мы, наконец, отстали друг от друга, мне было гадко до невыносимости: я обнимал прижавшуюся ко мне Клару, и одновременно мне хотелось стошнить. Ненавидящими, мстительно-садомазохистскими глазами я смотрел на себя сверху, на наши серые лица и сумрак вокруг голов, и тупо повторял: «Вот так…вот так, Леня…» Так летал я долго - в полной тишине и темноте, времени  не знал, и невозможно было как-то определить его по окружающему, просто не было таких примет.
Иногда мне казалось, что я начинаю задыхаться, и тогда судорожно думал, дыша горячим носом, есть ли здесь вентиляция. Порой мне слышались голоса, и тогда я думал, что схожу с ума. Клара не шевелилась, и это тоже было страшно; я затряс ее за плечи, еле сдерживаясь, чтобы не закричать, и она проснулась:
- А? Что? Леня, это ты? – она снова прижалась ко мне.
- Я… - не сразу ответил я. – Ты спишь, что ли?
- Извини… я… - она вдруг засмеялась, - я устала.
- Сколько времени? – меня снова замутило.
- Сейчас, - она завозилась на моей руке и больно прижала ее к парте, - а где телефон? – спросила она шепотом.
- А куда ты его положила?
- Да вот тут должен быть, - она все искала. – А, вот он, – экран вспыхнул нестерпимо ярко, я еще увидел, как Клара, щурясь, подносит телефон к самым глазам, и отвернулся, отчасти и затем, чтобы не видеть ее. – Три часа.
- Мне показалось, уже утро…
- Ты не понял, три часа дня.
- Дня? – оторопел я.
- Да… - Она снова прижалась ко мне. – Давай поспим? Я спать хочу.
- Давай.
Я знал, что не засну, и взял ее телефон, и, напрягая глаза, несколько раз пытался прочесть время, и каждый раз не получалось. Да, 15:42.. и батарейки одна палочка. Клара уже посапывала на плече.
Потом она проснулась, и мы сидели и курили, я учил ее, она кашляла от дешевого дыма, чихала и смеялась. Систематически мы пытались позвонить, но не было сети, и не предвиделось. Телефон уже почти полностью разрядился и каждую минуту надоедливо пищал, а на экране появлялась надпись: «Подключите телефон к зарядному устройству!» В восемь вечера телефон отключился окончательно, и мы сидели в бескомпромиссной темноте. Мы пинали дверь, кидали в нее ведра, швабры и табуретки, стараясь шуметь как можно громче, но поролоновые пластины звукоизоляции мягко отбрасывали звуки нам за спину, и казалось, что кричат и стучат где-то позади. Мы не знали, слышит ли нас кто-нибудь изнутри, и в конце концов обессилено повалились на пол и пытались уснуть, с трудом и скрежетом зубов отсылая назад свои естественные надобности, и снова все кувырком, в темноте: пенистые бокалы, солнечный двор, тоска по небу. Смит роняет мой паспорт в реку, «он жив? Он же не умеет плавать!», мокрая отряхивающаяся, разбрызгивающая во все стороны воду, собака, пригоревшие к синей краске на стене окурки, «Когда-нибудь ты это поймешь или нет?, «Эта война ужасна!», захлебывающийся котенок, пожар в лесу, чья-то рука, Женя сидит, улыбаясь, на подоконнике, шумит вода в трубах подъезда, горы пустых пачек от сигарет, Вадим с бледным лицом стирает два треугольника и дописывает мелом крест на стене, «Тут я его и нашел», веселые лица, почет и уважение, коварство и любовь, французские поцелуи, железный стук сердца – вдруг сейчас откроют, когда мы?... – и в конце концов – снова отвращение, и чувство рвоты, и сглатывание горькой желчи, остывшая мокрая пыль на полу, запах табака от воротника и липкая парта, вся в грязных разводах. И, конечно же, довольная, как кошка, Клара, засыпающая на плече, пока я жадно глотаю воздух, потому что мне кажется, что я задохнусь. И уже кажущаяся несбыточной мечта вырваться из этой тихой западни.
Нас, уже отупевших и оглохших от отсутствия звуков, освободили только на следующий день, пятого числа; мы лежали на пыльном полу и очень хотели встать, но не было никаких сил. Сначала мы услышали – услышали! – представляете, что это для нас значило? – скрежет, потом увидели яркие искры, разлетающиеся от контура железной двери, и почуяли запах горелого; уже после мы узнали, что дверь резали автогеном. Мы увидели неяркий, но режущий глаза свет и людей в черно-золотом, они прошли к нам, заглянули в глаза и схватили за руки и ноги; я почувствовал, как меня поднимают и несут к свободе, замычал радостно, заметался, отобрал ногу, прогнулся вниз, меня вынесли из кладовки, и в нос ударило свежим и прохладным, чуть ли не морозным воздухом. Захлебываясь им, я глотал его и глотал, плача и смеясь, и что-то невразумительно и счастливо говоря, пока на нос и рот мне что-то не надели, и дышать стало легче. Но мне хотелось не баллонного кислорода, и, когда меня положили на носилки, сбил рукой маску, набрал полную грудь ледяного ветра и потерял сознание. 






   




 




Глава – призрак
(версия и вариант).
Все прошло, и никто не заметил,
Никто не вспомнил…
Смысловые Галлюцинации

От автора

Как это всегда бывает, ничто не идет так, как задумано, и, уже дописывая повесть, я с удивлением обнаружил некоторые, хотя и незначительные, ошибки. Довольно странным мне показалось, что Вадим то курит, то вовсе не курит, что девушку Жени зовут то Алиса, то Света, то снова Алиса; что Клава как-то незаметно превращается в Клару… это все мелочи, но порой они играют немаловажную роль, так что я решил ничего не исправлять. Не сетуйте, что действие начинается в конце мая, а заканчивается в середине осени, а продолжительность ее – восемь дней, здесь тоже есть свой умысел. А с этою главой круто получается совсем уж фантастическое смешение времен и событий. Так что, то ли вопреки, то ли по воле здравого смысла, считайте ее хотя бы просто версией и вариантом – странной, непонятной, но необходимой.

Автор

* * *

В холодный солнечный день, - день после проводов Вадима, - на крыльцо вышли Айр Смит и Женя. Зная немного их характер, довольно трудно представить, зачем бы они могли выйти вместе, но их сплотила сила, сплачивающая и более странные компании, а именно – похмелье. Леня же Нехорошев в это самое время, скажем, спал, потому сопровождать своих друзей не мог.
Женя и Смит встали на крыльце, наблюдая за шныряющим туда сюда вокруг «Мерседеса» завхозом и глядя на грузина, бубнившего из бокового окошка: «Ну што, всо там, нэт?», и вполуха слыша разговор директора и завуча.
- В Афгане, знаешь ведь, какая практика…
- Ну да… патроны тут же?
- Да. Ты же экономист, вот и скажешь, чтобы экономили, - и они хрипло засмеялись.
- А сразу туда нельзя было отвезти?
- Там сейчас гэ-эс-вэ-бэшник стоит, не пустит.
- А тот, депутат?
- Он… - директор обернулся и встретился с наглым айрсмитовским взглядом.
- Чего встали? Брысь! – Смит не дерзнул отвечать ему, и они совсем было собрались уходить, как их заключил в свои сети завхоз, потребовав, чтобы они перетащили из машины ящики. Под косым директорским взглядом они со вздохом принялись за работу. Женя ставил ящики один на другой, и, пыхтя, нес, куда указывал вертящийся под ногами завхоз, а Смит, охая, тащил по одному по земле, корябая деревянные углы и с недоумением прислушиваясь к звукам внутри них.
Получив от завхоза пятьдесят рублей, они решили уже убраться восвояси, как их остановил директор.
- Суббота… Куда намылились? Пить? – строго спросил он.
- Почему сразу же - пить? – удивился Смит. – Мы в музей.
- Нет чтобы к экзаменам готовиться… - он отвернулся, о чем-то раздумывая. - Так, пойдемте-ка со мной, я вам еще работенку подкину… - измученный Смит и размявшийся Женя пошли вслед за Маминым-Сахаровым в гимназию. Она была трехэтажной, отчего-то все директора любят сидеть на верхних этажах, может, это как-то величественно щекочет им мозги, но Сахаров, возможно, в силу своего ранения, ютился на первом этаже, рядом с эвакуационным выходом.
У стены, справа от двери, стоял его стол, заваленный выговорами и приказами. Выговоров он, правда, не любил, но отыгрывался на приказах и вошел в школьную историю как большой их любитель. Смит непринужденно подошел к столу и принялся изучать его поверхность, прочел на крайнем листе: «Приказ № 1400 от 3 октября» с незнакомой, не гимназической печатью, а дальше разобрать не успел. Женя охнул, и Смит повернулся узнать, в чем дело, и тоже охнул. Под подоконником стояли массивные чемоданы коричневой кожи, с блестящими замковыми бляхами. Смит насчитал десять, и еще одиннадцатый лежал на полу открытым, и видны были в его кожаном нутре разбросанные второпях папки с номерами, какие-то бумаги и фотографии. Директор быстро прошел к нему, закрыл на замок и поставил на пол. Смит уныло глядел на него. Ясно было, что чемоданы весом не с пушинку.
Тащили их впятером, все взяли в руки по два, и лишь Смит сердито тянул свой по земле. Потом Женя сбегал за оставшимися и поставил в кладовке общежития. Глядя на эти чемоданы и ящики, можно было бы подумать, что тут склад с оружием и компроматом.
Женя и Смит были награждены повторно, не скупой подачкой завхоза, а щедрой дланью директора, после чего были отпущены.
Солнце все еще висело над крышами, а ветер задувал и пробирался под куртки; лужи выстыли и блестели, из вентиляционных отверстий магазинов и булочных шел пар и вкусный запах заварных пирожных, не евшихся уже черт знает сколько времени – что ж делать, дорого… Они направлялись к Дому Председателей. Смит шел без шапки, как обычно, взъерошенный, похожий то ли на нахохлившегося воробья, то ли больного попугая. Женя же, заботившийся о своем здоровье, натянул кепку, и поглубже спрятал шею в воротник.
- Вот интересно, да, - говорил Смит, - самое дешевое пиво в городе – около Дома Председателей и напротив медвытрезвителя, не заметил ничего смешного?
Женя хохотнул, стараясь поспеть за Смитом: все-таки тот мерз сильнее, потому и двигался торопливее, пытаясь согреться.
- Погоди-ка, - остановился Смит у киоска, - айда сигарет купим. Дай-ка денег.
- У тебя же есть.
- Ну, они во внутреннем кармане, холодно доставать… дай, ну?
Ворча, Женя протянул деньги.
- Может, что-нибудь попонтовей купим? – спросил рассеяно Смит, разглядывая пачки на витрине.
- На пиво не хватит.
- Да возьмем по бутылочке, черт с ним! Не напиваться же перед экзаменами. Надо будет сегодня подготовиться.
- Купи лимонад еще, сушняк со вчерашнего.
- Дайте «Мальборо» легкие, пожалуйста, и лимонад, только не «Зеленое яблоко».
- Эх, не патриот ты, - сообщил Женя, прихлебывая из данной Смитом бутылки лимонада. – «Новость» бы купил. А еще речи такие толкал. Революционер хренов.
- Женя «Мальборо» и «Новость» - один черт, одно и тоже, если ты не знаешь, - наставительно сказал Смит, распечатывая пачку. – И вообще, чего ты обзываешься?
- Ладно, ладно, пошли… дай-ка мне тоже курить!
Дымя, они повернули налево, с трудом протискиваясь через толпу, мимо сидящих на перевернутых ведрах старушек, наперебой расхваливающих свою картошку, морковь, редиску и прочую петрушку. «Спекулянты», - ворчал позади идущий интеллигентного вида, мужчина, дыша Жене в затылок. Из репродукторов доносились марши.
 Прорвавшись сквозь людской поток, они спокойно дошли до Красной набережной, на которой располагался Дом Председателей, и в соседстве с ним – вожделенный киоск. Однако, поднявшись по ступеням на мраморные плиты, они увидели не только фасад Дома, не только его сверкающие стеклом этажи, часы на башне, флагштоки с развевающимися знаменами, но и явно недовольную толпу людей у ее входа, а киоска и вовсе не было видно за нею. Они подошли было поближе, но люди вдруг заволновались, закричали, замахали руками и затрясли транспарантами.
- О! – сказал Женя. – Смотри – директор!
- Где? – вертел головой Смит.
- Да вот, около Дома; и завуч с ним.
- Да это не они, - сомневаясь и щурясь, сказал Смит.
- У тебя зрение минус полтора, как ты увидишь?
- Не полтора, а минус два уже.
- Ну и как? Не холодно?
- Блин, ну чего они встали? Чего им надо?
- Посмотрим?
- Не… пошли от греха подальше.
Они вновь спустились на набережную, почти к реке, и людей стало не видно из-за парапета. Набережная шла в обход всего Дома, и в конце своем сливалась с парком имени Гагарина, а там, уже за его аллеями, находился второй киоск с самым дешевым пивом. Смит накурился до тошноты и теперь тоскливо поглядывал то на реку, несущую мутные осенние воды и листья, то вперед, где ожидалась водоколонка.
 На набережной было до черта мостов, и непонятно было, зачем они тут нужны. Никаких особенно важных зданий на той стороне реки не было – там практически кончался город и начинался частный сектор – одно- и двухэтажные домики со своими огородами, наделами и серебряными козами. Все же мосты были перекинуты, они отличались разнообразием видов и времен постройки – ажурные, порыжевшие и проржавевшие насквозь, с дырами по всей длине; деревянные, поросшие мхом и скользкие, как лягушки. Там, где берега были ближе, и река превращалась в широкий ручей – над водой висели широкие доски, и чем ближе было идти к Дому Председателей, тем современнее становились мосты. Напротив него высилось железное чудо – мост через всю ширь реки, белый-белый, высокий, так, что плюнешь вниз и долго ждешь, пока плевок упадет в воду, если, конечно, вообще его разглядишь. На белых перилах навешали замков влюбленные – на них прочитывались надписи, выцарапанные, написанные или выжженные – «Вика и Андрей», «Толя и Соня» - в самых различных комбинациях, иногда ставилась дата. Влюбленные верили, что так их любовь станет еще крепче.
После этого моста эволюция шла в обратном порядке: так, у парка моста уже не было, он сгнил и давно развалился, остались только по два черных замшелых быка по обоим берегам.
Когда-то парк был еще больше, чем сейчас. В большинстве своем здесь росли долговязые клены, да полосатые березы; на тропинках лежат красные и желтые листья; если поднять голову вверх, видно сквозящее через голые сучья васильковое небо, наливающееся с одной стороны темнотой – скорее всего,  планировался дождь.
Женя и Смит присели отдохнуть на пни возле водокачки, Смит тут же закурил. Жене отчего-то показалось, что курит он не потому, что хочется, а чтобы ему, Жене, не осталось. Накурившись, Смит кинул бычок в сторону – зашипели влажные листья, поднялся к сине-желтой водокачке, нажал на рычаг и подставил под струю алюминиевую кружку, висящую тут же на веревочке, и напился осенней, пахнущей дождем, водой, застудив зубы и десна. Когда пил Женя, ему в кружку угодил сорванный ветром желтый березовый лист, Женя усмехнулся чему-то, придерживая его губой, выпил.
- Ух ты! – заерзал Смит. – Жень, Женя! – Смотри – ежик! Смотри! – он вытянул руку в сторону предполагаемого маршрута ежа, но Женя не успел ничего увидеть, кроме шевелящейся травы. – Ни фига себе, да? Ё-ож! У нас-то в городе?..
На выходе из парка Смит побежал в кусты, отмахиваясь от Жени: «Щас я, щас, быстро!» Женя встал на тропинке, глядя на забор, огораживающий парк – из металлических прутьев, с них кое-где слезла краска, и уныло блестели мокрые никелированные пятна. При порывах ветра с листьев деревьев и кустов поднималась водяная пыль. Женя стоял, задумавшись перед боярышником, а очнувшись, стер, ворча, с лица воду, будто умылся. Шаля, он затряс кусты за Смитом.
- А-а! – закричал тот, выскакивая, обрызганный сорвавшимися каплями, – Ты чего делаешь? – но Женя только смеялся, и, не выдержав, Смит тоже захохотал. – Пошли, - он уже двинулся вперед.
- Да подожди, я тоже схожу… по делам.
- Да ладно, что ты, в самом деле… пошли быстрее!
В киоске рядом с больничной клумбой, на которой росли какие-то… больные цветы, они купили три бутылочки пива и хамсец, его очень любил Смит. Стали решать, где пить.
- В общагу? – нерешительно предложил Женя, - все-таки Леня…
- Да, поехали, - согласился Смит и поглядел на часы. – Еще 20 минут у нас есть, чтобы на автобус не опоздать.
- Блин, я сбегаю в парк, я быстро! Уже невтерпеж… на, держи пиво.
- Слушай, положи к себе, а? У меня внутренние карманы узкие.
- Да что ты врешь? – разозлился Женя, - ты все время врешь, нормальные у тебя карманы.
- Да я их ушил! Ну на, положи, - заканючил Смит.
- Давай, давай… - Женя положил бутылки к себе в куртку и побежал в парк, а Смит пересек дорогу, сел на кирпичную остановку и стал ждать, но Жени все не было. Он поскучнел и с безразличием глядел на проезжающие машины, троллейбусы и автобусы; их маршрут уже проехал, и следующий ожидался через полчаса. Смит щедро наплевал на асфальт перед собой, курил и время от времени с вожделением поглядывал на бутылку, так заманчиво блестевшую рядом, потом вспомнил, что в общественных местах нельзя открыто сидеть с пивом, посчитал мелочь и пошел купить непрозрачный пакет в близлежащем киоске. На пакет не хватило, только на хамсец, его-то он взял, и принялся уплетать, выплевывая рыбные головы и морщась иногда от очень соленой.
Неминуемо его настигла жажда, он пробовал не думать о ней, сбить ее курением, долго смотрел в сторону парка, но Жени не было, и не предвиделось, и разозлившийся Смит решил открыть бутылку и отхлебнуть, только чтобы так не дерло засохшую глотку. Крышку он сбил о торчащий железный каркас скамейки и с удовольствием припал к горлышку, мыча от удовольствия и делая большие глотки, и сразу почувствовал себя хорошо, привалился к стене, и лениво и добро глядел на проходивших людей, повторяя отпитие и разнообразя его затяжками «Мальборо».
Он не допил и до половины, когда на другой стороне улицы показались два милиционера – пэ-пэ-эсника. Он смотрел испуганно на них, а они – выжидающе на него, и, как только Смит подвинул бутылку подальше от себя, повернули к остановке. Прогрохотал мимо его трамвай, светя надписью «Обед». Смит сделал безучастное лицо и смотрел в сторону, а внутри весь напрягся от предчувствия.
- Что, пьем? – спросил один, подойдя ближе и посматривая то на Смита, то на бутылку.
- Нет, - удивленным голосом протянул Смит, снизу вверх разглядывая адскую кокарду.
- А пиво почему здесь стоит?
- А это не мое.
- Не пил, значит?
- Нет.
- Ну-ка, дыхни.
- Х-ха! – чуть ли не кашлянул по-собачьи Смит.
- Пил же.
- Я же говорю – нет. Она тут уже стояла, когда я пришел. Я автобус жду.
- А если до больницы съездить? Кровь взять на содержание?
- Поехали, - спокойно сказал Смит, хорошо зная, что в больницу его вряд ли повезут, - такое случалось очень редко.
- Значит, не пил? – помолчав, сказал второй.
- Нет, - уже довольно ответил Смит.
- А если мы записи камеры посмотрим?
- Какой камеры? – удивился Смит.
- А вон той, - пэ-пэ-эсник указал на какую-то загогулину на стене соседнего киоска, которую Смит и вправду принял за камеру наблюдения; как он потом проклинал свою доверчивость и зрение минус два!
Решив, что не отвертеться, Смит с досадой отвернулся и признался:
- Да, да, пил я.
- Миша, вызывай машину, я протокол составлю, - милиционер снял фуражку и достал из нее бумаги и ручку, сел рядом со Смитом и начал что-то прилежно писать, в то время как второй вынул из нагрудного кармана рацию и пытался докричаться до дежурного, а в ответ ему слышались помехи, совсем как из радио в общаге.
- Ну что ж ты, - укорял пишущий, - не знаешь, что нельзя пить тут?
- Да знаю я.
- А чего пил?
- Пиво.
- И часто так? – помолчав и сдержавшись, продолжал милиционер.
- Нет, в первый раз. А меня в отделение повезут? На Гороховскую?
- Нет, на Саянова.
- А что там будет со мной? – спросил, немного испугавшись, Смит. На Гороховской он был, посидел, покурил с дежурным, и его отпустили, даже протокола не составляли.
- Ничего… поговорят и отпустят. – У Смита отлегло.
Вскоре приехала машина – милицейский бобик, очень старый и скрипящий, будто старая койка. В ней сидели четыре сотрудника.
- Лезь, - позвал один, и Смит сел на неудобное заднее сидение, пэ-пэ-эсник передал протокол на переднее, и они тронулись. Жени не было видно и когда они проезжали мимо входа в парк. Смит, попеняв на него, принялся было нагло рассматривать рожи сотрудников, но рядом с водителем сидел один, со зверской кавказской мордой, поглядевший на него в зеркало, и ему расхотелось, и даже стало как-то не по себе. В бедро ему что-то упиралось; взглянув, он увидел кобуру с торчащей рукояткой пистолета, и подвинулся к окну. Его сосед мимолетно взглянул на него и снова отвернулся. Смит неприязненно на них косился. Это были какие-то странные милиционеры, слишком правильные, что ли. «Гэ-эс-вэ-бэшники, наверное, - думал он, - буйволы.Тьфу, куда я попал…»
В отделении он немного потерялся, - столько людей в форме за раз он еще ни разу не видал, и почувствовал какое-то отвращение, все они у него слились в одно лицо, как китайцы на рынке.
Милиционеры были чем-то очень взволнованы и возбуждены, они курили в комнате, заставленной столами и компьютерами, мимо которой проводили Смита, смотрели телевизор и шедший на нем балет и беспрестанно отпивали из дымящихся чашек, разносивших бодрящий запах кофе. Все это мельком рассмотрел Смит, а его вел тот кавказец, что сидел перед ним в машине. Они вошли в маленькую комнату, находящуюся в самом конце коридора и служившую, по всей видимости, обезьянником.
- Сиди тут, - буркнул он и вышел.
У стены стояла шатающаяся школьная парта и привинченная к нему сантиметровыми болтами скамья зеленого цвета. Смит присел на нее и оглядел три пустых отделения обезьянника: они были сварены из толстых прутьев и крашены той же краской, что и скамейка. Рядом с тусклой желтой лампочкой находилось классическое окошко на улицу, забитое изнутри металлической решеткой.
Ждать пришлось долго. Смит томился, ожидая, когда же его отпустят, и время от времени прислушивался к ругани в недалекой комнате. Слышались и мужские, и женские голоса, то смеющиеся, то вдруг начинающие отчаянно материться и угрожать друг другу, говорили скопом сразу и все, так что различить отдельные фразы или слова из эхающего коридора Смит не смог.
Примерно через полчаса милиционеры ввели какого-то мужчину, одетого неестественно легко для такого времени года, с багровым лицом и шеей. Он готовно уселся рядом со Смитом за стол, а когда конвоир собирался уходить, зашел майор, поглядел на новичка и поинтересовался:
- Что, уже оттуда?
- Не-ет, этот так, под руку попался.
После чего сотрудники ушли. Мужчина побарабанил пальцами по столу и спросил Смита:
- Ты что, работаешь тут?
- Нет, - оскорбился он.
Мужчина встал, сделал несколько нервных шагов по помещению, почти остановился у стола и пробормотал что-то невнятное.
- Что? – переспросил Смит.
- Помидоры лови, говорю, - сказал мужчина, таким голосом, будто объяснял что-то элементарное.
- Что-о? – не понял Смит, и вдруг увидел, что мужчина совершенно безумен. Ему стало еще более жутко. Но тут, на счастье, вошел кавказец с листом бумаги и поманил мужчину.
- Крайнов, иди сюда! Распишись под протоколом. Не тут, вот тут! – он прислонил лист к стене, и Крайнов, неудобно согнув кисть, чиркнул ручкой. – Все, пошли в наркологию, тебя уж заждались на 101-ом километре… - и увел алкоголика.
Смит просидел один почти три часа и совершенно отупел в бездействии, шуме и злости; он проклинал, на чем свет стоит, всю ментовскую безалаберность, и, ожидал прихода хоть кого-то; своей вины в том, что он тут оказался, он как-то не чувствовал; конечно же, во всем были виноваты менты, евреи и государство, он был настолько в этом убежден, что послал бы кого угодно куда угодно, если бы ему попробовали разъяснить его положение с точки зрения пообъективней.
Наконец, часам к десяти, его, с затекшей спиной сгорбатившегося и балансирующего локтями на плавающей столешнице парты, посетил майор милиции. Он был очень вежлив и представился инспектором по делам несовершеннолетних. Смит, смекнув, что бывает с пьяницами – ЛТП, наркология и т.п., - решил уйти в несознанку.
- Так, - инспектор пробежал глазами протокол, - распитие алкоголя в общественных местах, статья 20.20. Почему не подписал протокол?
- Не знаю никакого протокола, - заявил Смит.
Инспектор воззрился на него:
- Закосить решил? Не получится. Знаю я таких. Фамилия, имя, отчество?
- Иванов Иван Иванович. Я родился, спросите – где? В Караганде.
- Тебе у нас, видимо, понравилось, - сказал инспектор, - но ты еще в клетке не посидел, на нарах. Спать еще неохота тебе?
- Вы… не имеете права.
- А мне похер. Выбирай – нары или штраф.
- А меня задержали, сказали, даже сообщать не будем.
- Ну, протокол же составлен?
- Ну, из-за бумажки…
- Вызов поступил на дежурную машину, это же все записывается, фиксируется. Кто ты, мы все равно узнаем, так что предлагаю не усугублять ситуацию.
- Пусть усугубляется, - угрюмо ответил Смит.
- Хочешь по-плохому, значит. Ну, так будет тебе по-плохому. – Он встал, аккуратно собрал все бумаги в папку и вышел.
До полуночи Смит, предоставленный самому себе, лежал на скамейке, плевался в стену, глядел в дождливое и темное окошко, и украдкой курил, пуская дым в сторону вентиляционного отверстия. Часов в двенадцать, когда он уже засыпал, отлеживая вмятины на спине, в коридоре отделения шум вдруг усилился еще сильнее, а мат достиг своего апогея; встревоженный Смит привстал и повернулся к выходу. Шум приближался, кроме того, ясно были различимы непонятные удары. Смит, ломая голову, уже было собрался поглядеть тихонечко из-за угла, что происходит, как в проеме показалась целая толпа ожесточенно дерущихся милиционеров, точнее дрались человек пять, другие, в мундирах без погон, защищали головы от щедрых тумаков и пинков.
- На те, предатель, иуда! – орал один, свалив и пиная какого-то, по оставшимся знакам отличия, лейтенанта. – Чего, с…, захотели!
Началось повальное избиение. Спасаясь от разгоряченных стражей порядка, Смит прямо взлетел на стол, но не удержался и вместе со столешницей упал вниз, лицом прямо на железный каркас.
- А-а-а! – орал он, истекая кровью. Только после этого драка прекратилась, милиционеров без погон заперли, избитых, в обезьянник, и они там сморкались кровью и щупали глаза.
Заглянул какой-то полковник.
- Что тут происходит? – разозлился он.
- Первая партия… декабристов, - ответил бывший капитан, потирая кисть.
- А-а… ну, не увлекайтесь. А что, это все?
- Не-е, их там еще много.
- Парень, чего с тобой?
- У него кровь! Кто попал?
- Да я сам, сам упал.
- В медпункт отведите, утром пусть выметается. Тут на своих тюрем не хватит. Слышишь, нет? Повезло тебе, считай…
В медпункте хорошенькая медсестра заботливо мазала его раны зеленкой, и, будто что-то понимая, ни о чем не спрашивала. У Смита маленько поднялось настроение. Он вознамерился было позаигрывать с ней, но тут, совсем не вовремя, явился один сотрудник и увел ее – перевязывать раненых, а Смита уложили на койку в лазарете, и он неожиданно быстро уснул – не задаваясь вопросами, что же произошло и как можно объяснить столь странное поведение сотрудников.
Смит проснулся рано утром от бьющего в веки солнца, он приоткрыл глаза, зажмурился и заохал – раны на лице еще не затянулись, и от любого движения казалось, будто их вырезают заново. В лазарете на всех койках лежали или сидели угрюмые, синие от побоев, милиционеры. Стараясь не думать, что они сделали, если их так измуздохали, Смит побрел к выходу, помня, что ему вчера приказали. Боясь, что об этом уже позабыли или передумали, он прошмыгнул мимо раскрытой двери, где орали сразу несколько человек, а на главном входе даже дежурного не было.
На улице Смит был несколько озадачен представившейся ему безлюдной картиной города с явными, бросающимися в глаза, прямо-таки надрывно кричащими признаками непонятных разрушений, Смит только диву давался: в заборах не было ни одного штакетника, прута или арматуры, остались только две длинные жерди вдоль земли, на которых, собственно, и держались недостающие части. Асфальт был искромсан, в ямах и прогалинах виднелись осыпавшиеся от кусков черные камешки, бетонная крошка и желтая глинистая земля; валялись во множестве бутылочные осколки и горлышки, а там, где они были разбиты, чувствовался сильный запах бензина.
Недоумевающий Смит поплелся было вдоль по улице, но не успел сделать и двадцати шагов, как задрожала под ногами земля, послышался автомобильный шум, несшийся откуда-то сзади, он обернулся и оцепенел. Пять-шесть бронетранспортеров, фыркая, давя колесами оставшийся асфальт, поскрипывая, покачиваясь на разломах, торопливо проехали мимо него, прижавшегося к стене дома, отблескивая зеленым и красным на утреннем солнце. Смит вовсю глядел на сидящих в камуфляже и масках людей со зверскими глазами, и бронеколонна, постепенно затихая, скрылась за улицей, ведущей к площади.
- Твою мать, - выговорил он, очнувшись. – Танки в городе… твою мать… да что же случилось-то здесь?..
А что Женя-то? Женя-то, что с ним случилось?
Он долгое время, напрягаясь от сдерживающих усилий, искал укромное местечко; по всему огромному парку раздавались какие-то непонятные перекликающиеся голоса. Женя шарахался от них от дерева к дереву, но они доставали везде. Женя был уверен, что это смотритель парка и вся его свора. Однако ожидание неминуемого убило в нем всякий страх, он встал прямо у тропинки, решив, что – черт с вами, увидите – я уже убегу. По счастью, никто не показался, и Женя, облегченно - по обоим поводам – вздохнув, застегивался, как вдруг услышал совсем близко голоса мужчин. В нерешительности, остановившись у пня, он огляделся, но не мог понять, откуда это слышит; тогда он присел на пенек, и окружающие кусты сразу скрыли и его, и вообще все. Сквозь зеленую стену листьев ничего нельзя было различить, кроме узенькой и длинной щели меж двух тополей, через которую Женя видел, как в дверной глазок из своей лесной квартиры.
И как только он присел, послышался хруст веток и шорох листьев, и мимо этой щели осторожно прокрался человек в гражданской одежде – у Жени волосы поднялись дыбом и кожа пошла мурашками – с автоматом в руках. Следом за ним прошел еще один, и еще, и еще, - и все с автоматами и винтовками, человек десять-пятнадцать прошли по нехоженой тропе, стараясь не шуметь.
Едва затихла трава под их берцами, Женя с места рванул в противоположную сторону, не заботясь ни о дороге, ни о болтающихся во внутреннем кармане бутылках пива; выдохнувшись минуты через три, он, хватая застывшим горлом воздух, сел на корточки и начал отдыхиваться, плюясь серым на желтые листья. Было торжественно тихо, лишь гулял ветер в верхушках деревьев. Женя огляделся.
Это было совсем незнакомое ему место; вообще-то он и так парк не очень хорошо знал, гулял тут пару раз с Алисой, и – ни ногой. Пройдя наугад несколько шагов, он почуял влажность и одновременно услышал шум воды. Ломая и хрустя отмирающими травами, он остановился перед рекой. Это была совсем не та река у правительственных зданий, окованная в бетонные плиты и смятая речными бордюрами, так бурлившая, будто старалась побыстрее скрыться от неприветливых берегов. Тут она текла размеренно – медленно, почти незаметно, и больше была похожа на пруд или зеленую заводь. Вновь что-то шевельнулось в его душе – может, гены вспомнили такие же воды, виденные много раз его предками, может, просто как всегда, неожиданно, им завладело умиление при виде красоты природы. И правда, этот участок был восхитителен: тополя по берегам отряхались в темной стоячей воде, замшелые камни, на которых сидели и ловили рыбу, позеленели по бокам, и на макушке мох стерся о резиновые сапоги тех же удильщиков. Опять же - листья плыли вниз по течению - желтые, красные, оранжевые, золотые, пурпурные, багряные, сердечки берез и эмблемы Канады, огромные, как лапы медведя, тополиные и наивно-подозрительные – Калины…
 Женя зубами открыл бутылку пива и, сделав глоток, снова усмехнулся. Пиво, вместе со своей горечью, источало какую-то сладость. В голове приятно зашумело и – ну как же иначе?... – после пива ему пришло озарение: река-то течет от площади в парк, а если он бежал параллельно ей, то, стало быть, по правую руку находятся выход и Смит, а слева, на том берегу – Дом Председателей и общага. Женя встал и уже было направился назад, как ему вспомнились люди с оружием, и ему сразу расхотелось туда идти. Он побрел вдоль реки, вдыхая запах осенних лесов.
Он прошел мимо двух мостов, деревянно-трухлявых, не решившись после предупреждающего протяжного скрипа под первыми шагами пройти дальше, наконец, приплелся к рыжему железному мосту, по которому и перебежал, внутренне содрогаясь от ужаса, что сейчас решетчатое покрытие не выдержит, и он грохнется, переломав руки-ноги, на опоры, на другой берег.
Сидя на бордюре, он открыл вторую бутылку, переживая свой страх, да еще и потому, что выпитый алкоголь неминуемо требуется новой порции, но пиво отчего-то не пошло, может, не вязалось такая одухотворенная красота с такими напитками. Выбрасывать было жалко, все-таки только два глотка… но и проходить мимо опасно – там милиционеров, как тараканов на кухне ночью, такие: «Здрасьте, сержант ППС Иванов, статья 20.20, пожалуйте в мусоровоз…» - и на комиссию по делам несовершеннолетних и тэ-дэ и тэ-пэ.
«Пронесу как-нибудь, - решил Женя. – Или по дороге допью».
 На подходе к площади на Женю вдруг налетел порыв сырого, холодного ветра; недоуменно подняв голову, он увидел посеревшее небо и облака, как комья грязной ваты; их приносило со стороны Дома Председателей, и над гордо трепетавшим флагштоком они уже наливались страшной чернотой со всевозможными оттенками синего. Казалось, над Домом висела огромная рука наркомана со вздувшимися прожилками вен.
Вдыхая с неприятностью эту свежесть, уже надоевшую после прохладных деньков сентября, Женя шел, задумавшись, как оправдаться перед Смитом. Люди с оружием… какого черта они там потеряли, в пятистах метрах от госучреждений? И Женя с ужасом понимал: ничего. Нечего им там делать. Такая страшная несовместимость его изрядно и напугала, а он был такого рода человек, что, испугавшись чего-то, он тут же, повинуясь каким-то инстинктам уважающего себя человека, люто начинает это ненавидеть. Тут, может, сказалось и то, что ему, как человеку, утвердившемуся в общем мнении как бесстрашному и нетрусливому, было стыдно за испытанное на пеньке в парке. Вернее всего, ничем более этого объяснить нельзя – везде глупое человеческое достоинство.
Погруженный в такие волнующие мысли, он увидел, как люди в железнодорожных жилетах лихорадочно долбят ломами асфальт прямо у ступеней, ведущих к Дому. Он сначала это увидел, потом отвернулся, сплюнул, и только после этого вдруг понял, остановился и вновь уставился на долбящих. Их было человек двадцать, некоторые из них уже вовсю крошили на крупные осколки мраморные плиты парапета.
- Ремонт, что ли? – неуверенно спросил Женя, подойдя поближе.
Тот, к кому он обратился, поглядел на него белыми глазами, выделяющимися на нездорового цвета лице, и ничего не ответил. Соседствующий с ним отвлекся, еще раз ткнул ломом в развороченную землю, оперся на лом и сказал:
- Ты давай-давай! Носи, чего стоишь?
- Что носить?
Ему снова не ответили. Женя уже собрался уходить, когда по ступеням вниз не сбежал даже, а будто скатился на коньках по льду очень молодой человек в кожаной куртке, захватил в руки осколки и куски асфальта, и быстро побежал обратно. Женя тут же услышал, будто только что пришел, шум со стороны Дома. Он вспомнил, что час назад, не больше, здесь бы митинг. А кому нужны были камни? Заинтересованный, Женя поднялся по ступеням вверх, и с каждым шагом ему все более открывался вид на Дом Председателей. Сначала он увидел только флаг, потом часы, карнизы-обманки, далее - бесчисленное множество стеклянных окон в несколько рядов, и, наконец, нижнюю трехэтажную часть. Только ступив с лестницы, Женя увидал огромную толпу, не менее тысячи человек, которые шумели под предгрозовым небом, и засмеялся. Он просто охренел. Такого количества народа, причем, как видно было по сжатым и выставленным вверх кулакам, арматурам, гуляющим в воздухе, и бутылкам из-под пива с бензином и горящими горлышками, он ни разу не видывал. Время от времени кто-нибудь кидал парочку в сторону Дома. И все они шумели, кричали и ругались, но что происходит, понять было невозможно. В некоторых местах, правда, виднелись некие подобия трибун – что они собой представляли, Женя видеть не могу – над толпой возвышались лишь фигуры ораторов примерно по колено, и память услужливо подбросила Жене смутную ассоциацию: «революция». Справа, ближе к парапету, на трибуне стояли два человека с мегафонами в руках, невнятно что-то гнусавивших в них. Женя задержался взглядом – один, весь в черном, не то в форме, не то в спорткостюме, был очень похож на завуча Ручкина, а второй, в камуфляже, – на директора, но здравый смысл тут же подсказал ему, что такого быть не может. Женя еще пощурился немного и решил: не, не они. Ну откуда им там взяться?
В этот момент чья-то неспокойная рука бросила что-то в Дом; зазвенели стекла, Женя, напрягаясь, увидел зияющее разбитое окно, и огонь по стене от пролившегося бензина.
- О-па! – сказал кто-то с удовлетворением поблизости. – Нормально.
«Да ну вас к черту», - подумал Женя и пошел назад, но сразу остановился. Железнодорожники вдруг побросали ломы и проворно побежали в сторону. Человек в кожаной куртке успел еще подобрать пару камней, и тоже крылся. Повернув голову, Женя увидел с десяток бегущих со всех ног красных милиционеров со звериными рожами и дубинками в руках. Они летели прямо на него.
- Я не при чем! – заорал он. – Я ничего не сделал! – но они, вероятно, твердо вознамерились разобраться с ним и заодно сделать козлом отпущения за толпу за его плечами. Как ни был горд и силен Женя, он моментально понял, что ему не сдобровать, и ринулся в толпу, надеясь в ней укрыться…
 Это ему удалось: он ворвался в нее, как метеор, но остановили его уже как неопытный ездок лошадь – сразу. Он перевел дух и оглянулся: милиции уже не было видно.
Толпа проглотила его, как кошка мышь; он не раз был в таком окружении и с друзьями, и с простым народом на концертах и праздниках, но на всяких митингах не приходилось. Все люди слились в его сознании в серое месиво – да, везде преобладал серый цвет, он был отличительным признаком каждого человека: тот был в серой куртке, тот – в ботинках, тот – в брюках, у кого-то – нездоровое серое, оскалившееся лицо. Женя затравлено заоглядывался. Все это почему-то ассоциировалось у него с каким-то моллюском, спрутом, что ли, таким серым, склизким и холодным. То там, то сям, раздавались им ожесточенные вопли или одобрительные крики, у всех в руках было по камню или железному пруту, и ими воинственно размахивали над головами, чуялся явный, прямо лезущий в душу запах бензина, тем не менее, многие курили, и ничего. Бедного Женю истолкали и позадевали плечами, и он был бессилен против них: их было тупо больше, эта сила илт подчиняла, или подавляла. Поддавшись общему потоку, Женя как бы волнами, подгоняемый сзади и влекомый спереди, как будто толкался на мели, на самом же деле все ближе подходил к Дому Председателей.
А там был апогей всех этих беспорядков: на переднем крае, как обычно, были самые безбашенные. Их не смущало ни тройное оцепление милиционеров, ни передернутые затворы автоматов, ни изготовившиеся в дверях юные гэ-сэ-вэ-бэшники. Между толпой и окружением оставалась узенькая, не более полутора метров, полоска пустой земли, и милиционеры божились, что, кто шагнет на нее, того пули пополам разрубят, АК - зверь, а гэ-сэ-вэ-бэшники еще на всеобщее обозрение выставили на показ РПГ и он блестел зеленью на хмуром солнце. Передние ряды смеялись, курили, плевали офицерам под ноги, лузгали семечки и переругивались. Они незаметно подступали все ближе и ближе.
- Вы чё, психи, что ли? – рычали из окружения. – Не подходить! – и грозили дулами. Им в ответ смеялись. У Жени от такого смешка похолодело внутри. «Психи», - убедился он, и – хрен с ним, как, плевать, пусть толкают и бьют, - принялся протискиваться назад. Лучше в отделение, чем под прицел.
Но стоящие позади, по-видимому, не очень обрадовались, видя его такое рвение, одни смотрели на него с упреком, со злостью, другие – вовсе не замечали, поддавшись общему настроению, орали кто лозунги, кто просто что попало. Женю сдавили со всех сторон плечами, а чей-то локоть уперся ему в спину и беспрестанно толкал, а другой – прямо на бутылку, и теперь она больно впилась ему в грудь. Задохнувшись от боли в сердце, он психанул, продрался дальше, где было пореже людей, перевел дух и вытащил бутылку. Она треснула вдоль, и пиво каплями падало на землю.
Подбежал паренек, отобрал ее и принялся жечь зажигалкой ее горло.
- Это не бензин? – удивился он.
- Это пиво.
- Да? – парень поколебался, и, сильно размахнувшись, запустил ее в Дом Председателей. Раздался весёлый звон, посыпались, сверкая, осколки стекол, Женю обрызгало, а гэ-сэ-вэ-бэшники, бормоча проклятия, начали спускаться вниз к окружению.
- А-а-а! – закричал вдруг кто-то. – А-а-а!..
- Врача, врача! Есть врач? Где, есть – нет врача?
- Стреляют! – испуганно крикнул кто-то.
С глушителями стреляют, что ли? – не понял Женя, не услышав никаких выстрелов, но тут же почувствовал острую жгучую боль в левом плече, и как что-то потекло горячее по руке. Он недоуменно посмотрел туда и увидел дымящуюся рану на мускулах. Женя замер в каком-то умопомешательстве, боли он сначала не ощутил. Рядом с ним заорала и истерически забилась в судорогах от вида крови какая-то женщина, и вдруг брызнула темная, густо-красная кровь.
-А-ах, сука… - зашипел Женя и схватился за плечо. Почти моментально к нему подскочил какой-то докторского типа человек, отнял Женину заалевшую ладонь и с профессиональным видом осмотрел след от пули.
- Повезло, молодой человек! – сказал он. – По касательной прошла…
- Как же это меня? – ослабевшим голосом лепетал Женя, глядя, как человек достает шприц и всасывает из ампулы анальгин.
- Стреляли… вон из того дома, с крыши. – Доктор одной рукой показал на высотку на другом берегу, а другой, держа спиртованную ватку, обтер края и глубь раны, отчего Женя сморщился и застонал. – Вену вам задели… но это ничего… это ладно… мы вот сейчас… - он достал из чемоданчика бинты и жгут, жгутом обвязал руку выше раны и наложил на нее, быстро заполняющуюся свежей кровью, повязку. – Вот так… руку старайтесь держать выше.
- Врач, б…, иди сюда-а!..
- Иду, иду, - проорал в ответ тот, снова обернулся к Жене: - Лучше уходите отсюда, уходите быстрее, вам тут не место, бегите в больницу. Как бы еще хуже не было. – И он, напоследок еще потрогав повязку, побежал на зов, и Женя остался стоять с вытянутой рукой. Действие анальгина еще продолжалось, но Женя будто чувствовал, как до сих пор ноет обожженная кожа.
По носу его ударила капля, и он задрал голову. Погода совсем испортилась: небо покрылось сизыми тучами, и где-то внутри, за ними, погромыхивали могучие раскаты. «Сейчас ливанет», - подумал Женя и стал пробираться дальше, но далеко пройти не смог, остановился отдышаться, голова горела.
«Заболел, что ли?» - подумал он и обернулся. Толпа бесновалась пуще прежнего. Вдруг один гэ-эс-вэбэшник, стоящий у дверей, схватился за грудь, пошатнулся назад, выронил автомат, постоял так и медленно сел. Женя стремительно обернулся к высотке, но за наступившими предгрозовыми сумерками, щурясь от ветра, ничего не увидел.
А милиционеры, совсем растерявшись, - они думали, там сидят их снайперы, преспокойно сначала наблюдали за потерями в толпе, но убили гэ-эс-вэ-бэшника, потом ранило одного из окружения, потом еще, - и растерявшись, и запутавшись, приняв это за счет толпы, вдруг взбеленились, похватали оружие и начали беспорядочную стрельбу по передним рядам. К слову сказать, против них стояло немало офицеров, и те тоже не заставили себя долго ждать и открыли ответный огонь. Послышались взаимные крики, случались убийства. Люди падали в кровь, шпарились об раскаленные гильзы, кричали и стреляли не переставая. Почуялся плотный, влажный от погоды запах сгоревшего пороха.
- Убивают! – закричал кто-то.
- Убива-а!.. – подхватил кто-то, и смолк на полуслове: может, убили?
Рассвирепевшая толпа ринулась вперед, шагая по трупам своих и чужих, топча тела и добивая раненых. Люди хлынули и легко сбили окружение и смяли под собой гэ-эс-вэ-бэ. Пошел ливень, Женя, крича, оглушенный, попытался было бежать прочь, но его остановил какой-то парень в окружении.
- Куда, дурак? До конца, до победы! – и пихнул Женю к дверям. Предпочтя повиновение угрозе затаптывания, Жене пришлось бежать вслед за всеми, по мокрым и блестящим мраморным ступеням трехэтажного фойе Дома Председателей. Он посмотрел на флаг над зданием, на часы: они показывали девять часов вечера.
Входил он уже под грохот дождя, освещаемый молниями, мокрые люди, отряхиваясь, как собаки, разбрелись по ярко освещенным пустым залам, кабинетам, коридорам. На каждой стене висел герб.
Женя присел в фойе под портретом какого-то бородача. Анальгин рассосался и теперь он чувствовал пульсирующую боль в плече и теплые потеки крови. Он закрыл глаза и прислонил ладонь правой руки к горячему лбу.
Перед глазами все мутнело и раскачивалось, и голова гудела как после артиллерийского залпа с закрытым ртом. Он то проваливался сознанием куда-то вниз, то очухивался и видел страшных людей с оружием наперевес: они кричали, махали руками и пачками грязью чистые полы. Откуда-то взялось очень много женщин, Женя понимал, что они были на площади, но, хоть убей, не помнил их там. Потом он увидел завуча и директора, они пытались что-то втолковать, и их слушали и то одобрительно мычали, то толпа вокруг них начинала ожесточенно ругаться. Впрочем, Женя не был уверен, что не бредит. Наконец множество людей, топча и громыхая ногами, вышла обратно за дверь на улицу, под дождь, а остальные остались, и закрыли за ними наглухо дверь, заняли позиции возле окон и начали наблюдать.
Жене казалось, что он на вокзале ждет ночной поезд: голова болит, хочется уснуть, и сквозь дрему пробивается шум толпы.
- Берите оружие! Оружие берите!
Показались ящики, похожие на те, что утром они со Смитом таскали из кабинета директора в кладовую общежития. Их вскрыли, и на свет извлекли пистолеты, автоматы без прикладов и коробки с патронами. Все это стали раздавать мужчинам.
- Патроны беречь!
К Жене подошел парень и начал сувать ему в руки автомат, но, увидев жгут на плече и красные глаза, сказал:
- Ё-моё… извини, братан, я не знал, что ты раненый… помочь может, чем? Я вообще Саша. – Женя промычал что-то. – Я с Г. был… жалко его. Он из второго батальона был, вон он лежит, убили его, уроды!..
- Врача… - прошептал Женя, но его не услышали, и парень отошел.
Врач все же нашелся, это был другой, не менее похожий на доктора, чем первый, но пьяный. Он осмотрел вздувшиеся вены на руке Жени, сменил повязку, ввел еще анальгина, и неожиданно принял решение загипсовать руку.
- Зачем? – страдал Женя. – Зачем?
- Тише. Тише, - уверенно басил тот, опутывая руку бинтами, - это у вас бред, - и дышал перегаром.
Наложив гипс и еще более расстроив Женю, он дал ему каких-то успокоительных с мерзким вкусом, и тоже ушел. Положение Жени же усугубилось. Теперь он чувствовал жар еще и на руке, и, совсем ослабев, лег и растянулся прямо на полу, в желании спать. Но и этого не получилось, все из-за той же раны, и Женя чуть не плакал от такого замкнутого круга, жался щекой к холодному мрамору и с тоской глядел на черное окно.
В таком положении он пролежал апогей этой страшной ночи, слыша и видя мерцание хромовых сапог и бряцание тяжелых автоматов, дробный раскат рассыпавшихся по полу патронов и озаренные потускневшими люстрами кажущимися восково-желтыми лица в поте, блестящие от запаха оружейного масла глаза, оскаленные зубы и дрожащие руки в предчувствии каких-то событий.
- Детей и женщин выведу… - услышал Женя обрывок чьей-то фразы, поднял голову и увидел еще одного пьяного человека, молодого парня в десантной форме. Он нетвердо стоял на ногах, и вообще было странно видеть его среди других людей. – Выведу… где они? Я сейчас… - однако, никто отчего-то не торопился.
- Иди, иди отсюда, - посоветовали ему.
- Да хоть этого возьму, он вон какой плохой, - сказал парень, указывая на Женю. На это никто не стал возражать, Женя в том числе.
Десантник взял его на руки и вышел через быстро закрывшуюся за ним дверь на улицу. Была глубокая ночь, дождь лил и лил, но на площади Женя увидел толпы, толпы, но уже в формах милиции и ГСВБ. Десантника приняли, не успел он сделать и десяти шагов, его скрутили и повели, упирающегося, куда-то в темноту. Женю сначала оставили на мокром потемневшем мраморе, и он увидел на нем какие-то разводы. Он понял, что это кровь, его замутило, он глотнул пару раз спазматически, и его стошнило.
- Ф-фу-у… - ворчал милиционер, - ф-фу-у, б…, - и унес куда-то за мигающие уазики. В один из них его усадили. – Куда его?
- В больницу везите, все оформите только…
- Дорогу же перекрыли.
Помолчали, не зная, что делать.
- Пусть посидит до утра, потом отпустить. Ты как, нормально?
- П-пойдет…
Офицер докурил, держа окурок в рукаве, плюнул, закрыл дверь и отошел.
 Утром он проснулся с головной болью, плечо уже не щипало. Он услышал мерный грохот, открыл глаза и увидел в окно машину БТР, разворачивающую свою башню в сторону Дома Председателей. «Неужели выстрелит?» - тупо думал Женя, не испытывая ни жалости, ни страха, ни радости, - одно равнодушие. Конец пушки озарился огнем, бухнуло так, что задрожала земля, а на двенадцатом этаже Дома Председателей выставило сразу три окна и стенку между ними, из образовавшихся проемов выбросило пыль, дым и оранжевое пламя.
Пробегал вчерашний офицер, увидел его, открыл дверь:
- Очухался? Иди домой. Сегодня бы попался – хрен бы отпустили…
Женя повиновался. Холод, накрапывающий дождь и сизое небо. Он брел по улицам, не узнавая город, шел по выдранным гусеницами БТРов асфальтовым дорогам, щупая влажный от холодного пота гипс. На улице не было ни одного человека.
На крыльце общежития стоял какой-то человек и жадно курил. Женя спросил у него сигарету, и они молча продолжали заниматься порчей легких. Докурив и в последний раз выпустив дым из носу, он кинул бычок в невысыхающую лужу и пошел в общагу. В дверях он чуть не столкнулся со встрепанной Кларой с дикими глазами, она его даже не узнала. Обернувшись, он увидел, как она бросилась на шею человеку, с которым он курил.
На четвертом этаже в коридоре стоял Айр Смит, и, перевесившись через выбитое окно, плевался вниз. Услышав Женины шаги, повернул голову, улыбнулся и поздоровался, улыбаясь своей раскоряченной физиономией:
- Леньку-то удар хватил, - сказал он, и, видя вытянувшееся лицо Жени, засмеялся: - Да ничего серьезного… А я вот чего тут стою-то: а курить у тебя, Женя, нету?










Ночь восьмая
Ах, ночь, ночь, конец последний…
А. Толстой

Вот как все сложилось.
Я проснулся у себя в комнате, на койке. Открыв глаза, я сразу же увидел дождливое окно, расчерченное каплями, и темно-серое небо без облаков, просто однотонная унылая пелена. Одно окно было распахнуто, и с улицы несло грозовой свежестью; еще немного понаблюдав, я заметил вспышки молний и бархатные раскаты грома.
Чувствуя слабость во всем теле, будто после продолжительной и злобной болезни, я, охая, приподнялся и с усилием сел, очумело глядя вокруг. Комната была пуста; часы на стене показывали половину восьмого.
«Куда же все подевались?» - смятенно думал я, перебирая в памяти прошедшее, и ничего не мог понять. Экзамены мы с Кларой пропустили, это точно. Неужели все разъехались уже? Ну и ладно, и мы сдадим и уедим.
Я встал на койке и тяжко сел на подоконник, стараясь держаться прямо - при каждом неловком движении спину начинали колоть иголки боли, и я невольно вспомнил завхоза, мучающегося радикулитом. На улице и правда шел дождь, даже ливень. За его завесой ничего нельзя было разобрать, кроме пятачка земли под окном. Впрочем, назвать это землей было бы неверно – вроде бы это блестела лужа, и огроменная. Дождь, по всей видимости, был продолжительный.
 За спиной послышался шум; повернув голову и ворочая ее туда-сюда, я не мог понять, откуда он. Звуки будто неслись эхом и сразу со всех сторон, и лишь запоздало, когда уже вошли Смит, Женя и прорывающая через них Клара, я понял, что слышал все это из-за двери.
- Да, Клара, успокойся! – уговаривал ее Смит, не пуская, - он спит еще!
- Может, проснулся! Я уже уезжаю!
- Ну скажи, что ему передать?
- Я сама должна ему это сказать!
- Да что ж такое! Клара, выйди!
И тут же смолкли, увидев меня на подоконнике. Я испугался – у Смита все лицо было в шрамах и йоде, а у Жени – гипс на левой руке.
- А-а… - протянул Смит. – Проснулся… - Женя потянул его здоровой рукой, и они вышли.
И в третий раз я остался с Кларой наедине. Она стояла у двери, оперевшись плечом о косяк, и я, не выдержав ее синего взгляда, отвернулся к мерному биению дождя.
- Леня… - она подошла ближе и села на койку, разглаживая простынь, - ты как?
- Нормально.
- Я тоже… - она засмеялась. Я поглядел на нее с улыбкой, и, глядя на нее, почувствовал теплую нежность, спустился, сел с ней рядом и обнял ее. Она по-женски, уже привычно, прижалась ко мне. – Так много все было.
- Да… - засмеялся теперь я, не поняв. – Ну что ж, экзамены сдадим – и в Цветы? Будем там жить?
Она удивленно посмотрела на меня.
- Ах! Ты же не знаешь!
- Чего не знаю? – удивился и я. – А что случилось?
- Лень, у меня две новости. Нет, одну тебе Смит и Женя расскажут – они это право выстрадали, а вторая… Леня, ко мне отец приехал.
- Отец?! Но он же… - я запнулся. – Они же вроде… расстались?
- Да, но он нашел меня. Он вчера приехал. Оказывается, все время искал – по фамилии, а мама же мне свою оставила.
- И ты едешь с ним? – помолчав, спросил я.
- Да, Лень, заторопилась она, - пойми! Это же отец.
- Да понимаю я все! А как, что? Мы еще встретимся?
- Конечно, Леня, неужели ты сомневаешься? Ты же любишь меня?!
- Да, - не раздумывая, ответил я.
- Ну, Леня, нет! Скажи: «Я тебя люблю».
- Я тебя люблю, Клара.
- И я тебя! Мы с отцом уезжаем в Киев, здесь просто неспокойно – ты понимаешь, Леня, потом мы не можем взять тебя с собой – ведь у тебя нет документов?
- Нет.
- Вот, Леня, извини, я пыталась поговорить с отцом, но документы… если бы они у тебя были! Где они?
- Потерял, - нехотя соврал я. Не хотелось вспоминать.
- Лень, но ты не думай, я всегда только тебя любить буду, так и знай! – она обернулась на часы.
- Ты спешишь? – догадался я.
- Да, у нас скоро поезд.
- Ну, тогда иди, иди.
- Ты же простил меня?
- Было бы за что! Что ты выдумываешь?
- Ну, ладно. – Она встала. – Ты главное – фамилию не меняй, и мы тебя обязательно найдем, хорошо? – я тоже встал.
- Обещаешь?
- Обещаю. Клянусь, - она засмеялась. – Мой папа всех отыщет… ну, все, пока. – Она поцеловала меня. – Пока. – Она зашагала к двери.
- Но ты найди, найди меня! – вдруг запаниковав, сказал я.
- Конечно, Леня. – Она обернулась на пороге. – Пока, любимый. – Не дождавшись ответа, она открыла дверь и вышла. В памяти остались бирюзовая цепочка и легкий запах духов.
Я снова сел на подоконник, открыл окно и закурил. Дым шел с трудом, будто в горле что-то застряло. Дождь поубавил силу, стало ясней, и я видел затопленные улицы, блестящий асфальт и крыши, окна провалов и развороченные стены. Я выдохнул. Казалось, что с дымом я выдохнул что-то еще – то, что давило грудь.
«Вот так, Леня, - вдруг засмеялся я, - а ты боялся» - и испытал странное облегчение.
А дождь все лил и лил – да, дождь в тот день был продолжительный.


Рецензии