Библиотеки

БАРАК

Если смотреть из окна второго этажа нашего дома, то до самых окраин поселка, который обрывался за автовокзалом цветущими садами, повсюду стояли бараки и двухэтажные дома, строенные еще пленными немцами. Разбавляли картину редкие кирпичные магазины и облупленные советские конторы. Первый барак, где я побывал, оказался нашей поселковой библиотекой, с отделом для детей в торце здания и отдельным входом. Библиотека находилась внутри обширного барачного квартала. Скоро после перестройки бараки обветшали и стали разрушаться. Латать развалюхи никто не думал.
С дороги в барачный квартал вели плотно утоптанные извилистые тропы. Под каждым окном – маленький огород – на дачах за поселком нещадно воровали. Кривые гнилые изгороди вокруг барака делились на отрезки по протяженности тесных комнат, дыры в заборах заделывались обрезками кузовов автомобилей, фанерными дверями, ржавыми спинками железных кроватей и лакированными дверцами платяных шкафов. Из густых высоких кустов и зарослей крапивы между бараками доносилась вонь уличных туалетов; кучами повсюду лежал бытовой мусор, который никто не относил в затхлые контейнеры у дороги. Брачными стаями бегали собаки. Тут же носились стайки ребятишек, и я среди них, утайкой научаясь в затяг перекуривать в этих туалетах и разливая в кустах купленный у бабок-алкоголичек через форточку грязный самогон.
У библиотечного барака забора не было, метра на три от стен – трава. Вовнутрь вела светло-коричневая деревянная дверь, со смазанными, чтоб дети скрипа не боялись, петлями. Зато половицы в узком, длинном и тоже коричневом коридоре, через полумрак которого нужно было пройти на абонемент, скрипели отчаянно.
То ли от редких солнечных дней, то ли от закрытых стеллажами маленьких окон, в библиотеке всегда казалось темно. За типовым школьным столом на выдаче сидела старая женщина в толстых очках, с набором маленьких ящичков за спиной, в которых, как говорили, записаны все книжки. Она никогда ими не пользовалась, находила запрос по памяти.
Мы брали в библиотеке заданные к прочтению потрепанные издания школьных классиков. Раз я унес домой «Остров сокровищ», и так увлекся, что перед возвращением, позже глубоко и натужно мучаясь совестью, вырвал из начала схему места действия романа.
Через год-два после первого посещения мы открыли дверь в читальный зал. Там по стенам стояли книги, в середине – столы. В публичной обстановке, среди чужих людей, читать было дико и неудобно. Я приходил сюда с кем-то из ребят, мы разглядывали подборку журналов, забитых грудами мышц культуристов, и шмыгали за угол баловаться сигаретами. Когда возвращались, получали выговор от учуявших запах библиотекарей, и стыдливо, до сухости во рту и пульса на висках, уходили на стадион, в ларьке у которого покупали пиво, сидели на разбитых трибунах, лакали из бутылки, одной на троих, снова курили не в затяг, учились разговаривать отборным матом, чтоб ни единого нормального слова вслух не прозвучало.

ШКОЛЬНЫЕ УЧЕБНИКИ

В библиотеку нашей школы я заходил дважды в году. В первых числах сентября, когда выдавали учебники, и в один из последних дней мая, когда опустевшая от учебников сумка предвещала летние каникулы.
Библиотека находилась на третьем, последнем, этаже, по лестнице направо, в темном узком коридоре, в небольшом помещении со стеллажами из железных прутьев и удивленными глазами библиотекарей, будто спрашивающих – и зачем вы нас потревожили?
Учебникам было лет по десять, выпущены они были еще при советской власти или в год путча, и как говорили взрослые, кроме обложек в них мало что изменилось. К нам руки учебники попадали с порванными и разрисованными жирными синими чернилами страницами, часто со сломанными обложками – следы повальной моды бить книгами друг друга по головам. Прошедший многие ученические руки текст густо измалеван хамскими шаржами – в «алгебре» и «геометрии» великие ученые превращались в сказочных злодеев, а иллюстрации в «литературе» испытали на себе всю пошлость подростковой фантазии.
В немногих семьях учебники оборачивали. Мои отличала прозрачная, с виду – натуральный полиэтилен, в ширину листа клейкая лента, которой у нас был целый рулон. Вечером в день получения учебники проходили один и тот же ритуал: отматывался и отрезался кусок ленты и приклеивался к обложке горячим утюгом. Получалось вроде ламинирования. Обложки блестели, и снять их было никак нельзя.
Школьные учебники постоянно рвались от детской придури, ломались ударами, кидались об стену. Многие разваливались на глазах, попадали к нам избитыми, истоптанными, обескровленными, уже не книгами, а чем-то одноразовым в многократном потреблении, что из жалости хотелось закопать лопатой в землю где-нибудь у школьной ограды. Только когда в магазинах появился скотч, я смог соединять страницы, продлять логику текстов, восстанавливать параграфы.
Заканчивая школу на пороге нового века, мы были последними кто пользовался этими старыми учебниками. В старших классах родителям уже приходилось покупать нам только что вышедшие в огромном разнообразии, но скудно обновленные учебники по истории, обществознанию, русскому языку, географии.
Покупка учебников при гарантии бесплатного образования, не считаясь с финансами семей, и сейчас где-то внутри возмущает меня. И когда слышу причитания родителей о затратах на сборы в школу, половина которых – на учебники, не знаю, радоваться ли мне новеньким учебникам или ностальгировать по починке старых, замаранных подростковой глупостью, школьных учебников.

ЖУРНАЛЬНАЯ ПОДПИСКА

 На третьем курсе института, я много покупал одиночные книжки, но своей библиотеки собирать не думал. Чем старше становился, тем больше не хватало томов в домашних стеллажах. Помогла ближайшая к дому библиотека в желтом дворце культуры, с большими колоннами и мраморными лестницами. С потолка дворца свисали огромные бронзовые люстры, в просторных залах в любую жару сохранялась прохлада. На третьем этаже, за хлипкими едва не фанерными дверями в двух залах с пятиметровыми потолками находилась районная библиотека.
Через пытливость ума и бунтарство характера я силился открыть устройство государства и общества в котором очутился. Пищей сознанию стали общественные журналы о политике, экономике, историзму. Охваченный чистой тягой к познанию, я узнавал по каким правилам обустроен мир, созданный людьми, удивлялся его несовершенству, искал причины ошибок, открывал секрет глуповатой озлобленности и кровавой дикости отдельных людей и целых наций. Словно губка впитывал кирпичи казенного текста без оттенка художественности. Канцелярские по духу статьи, пройдя через призму воображения и сознания, из окна моей комнаты раскрывались неохватными, на все небо, красочными картинами мироустройства, наполненными острой чувствительностью ко всему, что влияло на него. Цели в этой бездне чтения не было никакой, и я лишь знал – читать надо сейчас, дальше будет поздно, и уверенно знал это.

ГИМАЛАЙСКИЕ РЕПРОДУКЦИИ

Библиотека в институте занимала огромный отдельный корпус цементного цвета, весь из обширных полупустых просторов внутри, коридоров, лестниц, и было непонятно, что здесь можно назвать библиотекой. Отгроханная будто из единого монументального куска серого, тяжелого для глаза бетона, по советской моде, эта библиотека неизлечимо болела манией величия, и больше пыталась представлять из себя что-то, чем быть им. Внутри нее нельзя было почувствовать присутствие книги. Громадные облупленные рамы окон и пышные растения в неохватных дощатых кадушках, а не пыльные страницы емкого содержания владели здешними пространствами. Бездушный неуют отпугивал пытливого студента. Каждый раз с чувством похолодания внутри я заходил туда, открещиваясь, чтобы ни одна библиотека не походила на это колоссальное, совершенно неживое целлюлозное существо.
Но случилось, на одном из курсов в течении двух или трех недель я почти каждый день бывал в институтской библиотеке, прибегая в дальний корпус на перемене.
За год до того я попал на передвижную выставку гималайских пейзажей русского художника Николая Рериха. Те картины поселили у меня в сердце самые нежные и тонкие чувства к высокому творчеству и имени автора. Увидев оригиналы походной гималайской живописи, будто оглушенный каким-то громким известием, я стоял перед картинами, минуты шли, а я все не отводил взгляда от расплывчатых долин и каменных утесов. Годы ушли, чтобы перебывать в музеях Рериха, перечитать, собирая один за одним, его работы – от светоносных трудов мыслителя до благодатных сказок детского писателя.
И вдруг серые стены полупустого холла институтской библиотеки радужно заиграли удивительными красками рериховских картин – привезли выставку репродукций. Много раз в те дни я приходил в библиотеку, по кругу рассматривал картины, пытался ухватить частичку художественной магии. Здесь тоже были большей частью Гималаи двадцатых годов. Темы Древней Руси раннего Рериха и потрясающее родство культур Запада и Востока в его поздних картинах, где русские богатыри бродят по перевалам Тибета и Гималаев, мне предстояло открыть много позже. Но и в этих копиях на склонах гор играл солнца свет, и так манила к себе Брахмапутра, что я долго бился с дерзостным желанием вынести из библиотеки никем не охраняемый пейзаж, где река змеей уходила в долину гор. 

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПУБЛИЦИСТИКА

Снег в Петропавловске этой зимой выпал поздно, в середине декабря. Несколько суточных метелей покрыли метровым слоем пешеходные дорожки и завалили подъезды. В съемной однушке книг не было, и вечерами я не знал, куда деться, терзался чувством книжного голода, будто потерял близкого собеседника. В то время я ждал текстов насыщенных плотной, зрелой думой, с чувством пользы от умственной работы над ними.
Так необозримая библиотека виртуальной сети дала мне публицистику Солженицына. Начав со статьи по обустройству России, я обратился к другим его не художественным трудам в поисках нового. Если б эта со стороны однозначная публицистика не имела в себе столько не угадываемой с первого взгляда художественности слова, не было б в нем и яростной искренности автора с болеющим за эволюцию сознания русского человека сердцем.   
Но как не хватает ржаного ломтя, когда питаешься одними сладостями, не доставало слова на листе бумаги, и я и сейчас уверен, что как не узнать вкус живого хлеба, когда ешь одни сдобные булки, так и красоту и силу слова не понять, читая художественный текст с экрана или в переводе.
Помню до боли в ушах хлопающие железные двери городской библиотеки номер двенадцать, куда я в разгар зимы пришел за таким живым словом. На глаза попался темно-коричневый, один из последних, в дешевом советском собрании, томик публицистики Толстого. Был поражен до крайности. Потом вспомнилось, что читал и раньше его «Об искусстве», о литературе, но всю душевную крепость автора ощутил лишь теперь. Черными вечерами, когда вьюга била в окна, а по утру до рези яркое солнце красило розовым склоны вулкана, если смотреть с торца дома через дорогу, отчаянная «Исповедь», жаждой мысли и дела до краев наполненная «Так что же нам делать?», непонятные, его удивительные педагогические опыты стали для меня, обезвоженного скудностью, источником холодной воды в жару. Дивной художественностью наполнены те статьи. С наслаждением, будто самолюбованием, я продирался по гармонично выстроенным фразам неподъемной на вид толщи Толстовской мысли, и преодолевать страницы было то же, что медленно, по кирпичику, разбирать высокую крепкую стену.
В публицистике Толстого каждый раз открывая нечитанную или многажды прочтенную страницу, всегда замечаешь новое, что не раз приходило в голову, что ты чувствовал и даже нащупывал умом для записи, но так и не выразил. Близость ваших мыслей греет. В этих строках высшая форма литературной мысли – когда развитие идеи и цепь выводов стоят на художественных образах, тонком чувстве и оголенном нерве автора.

НЕ ТОЛЬКО О КНИГАХ

Наш город – сложный узел железных дорог – совсем небольшой. В центре у пруда заглавная библиотека. Ее широкие, с низкими, квартирными, потолками помещения занимают первый этаж жилого дома, старыми водяными пятнами с отшелушенной побелкой на потолке страдая от соседей сверху. Закулисный гость, я знал, как им приходилось выбивать деньги на ремонт и какую плату получают сотрудники. Но главное – знал, что закупают. Ведь что-то обновляется. Раз даже помогал таскать коробки из местного книжного магазина.
Классику немного пополняли, но больше – на поводке у обывателя – ширпотреб беснуется, штампами чтение измельчает. Людям думать лень. Библиотека опасается за списки. Списки читателей – ее гордость.
За новинками следят без внимания. Есть что-то, немногое. Не то, что сами не хотят – но и желания нехватка – глухомань: не дослышали, отследить не смогли. Читатель сам редко спрашивает. Читателю показать нужно.
В библиотеку ходят. Но не всегда за книгами.
И вот справа от входной двери на простом альбомном листе крупно печатанное: тогда-то будет то-то мероприятие с участием тех-то, с такими-то выступлениями. Ждем всех. И директор с радостью в глазах хвалится: у нас такой-то будет, и тот обещал заехать; того, что прошлый раз не приехал, снова пригласили, и если уж и он, что же за чудо будет! Мы программу составили: стихи будут, биографию расскажем, постановочную сценку подготовили – и сама директор благообразнее стала, моложе, неизвестной энергией полна. И думаешь, хорошо у вас тут! Хорошо все-таки.
Все так и случится – и первый и второй приедут, им здесь тоже нравится, хоть и не признаются в высоком кругу об этом. Слово скажут, и стихи – плохо, но как могут, прозвучат, и будет нравиться это плохо. Только, уходя, сплюнешь в сторону на то, что в зале одни старухи. Могут какую молодежь нагнать с уроков, но мало в ком воспитанного внимания. И никто не виноват, и все виноваты. Всегда только сами – в убогости, в скудности (когда вы дарили библиотеке последний раз книгу?), что не читаем, что не уважаем себя, только себя.
А библиотека в моем городе открыта людям едва не каждый день, а если нужно очень – то и каждый. И бывало, я находил на ее дальних полках такое, чем не один год жизни можно занять, и после чувствовал себя сильно богаче. И было в заполненном книгами зале всегда тепло.


ЛИК ПУШКИНА

Высокие тяжелые двери, светлые окна, зал с позолоченным бюстом поэта. Здесь собираются в его даты слушать стихи и доклады. В шкафах материалы конференций, на стендах фотографии поездок по музеям.
За стеной его библиотека: на стеллажах одному ему посвященные книги, его сочинения, и всюду он и только он. В читальном зале за столом для самостоятельной работы я беседую со старым пушкинистом с пышной, местами с проседью, шевелюрой и плохенькими кривыми остатками бакенбард. Старик еле говорит, а во взгляде свет. Рассказывает о своих наработках в исследовании творчества, и какая работа по поэту в городе ведется.
За окном в его сквере стоит памятник. На лавочках собираются регулярные алкоголики «выпить с Сашей», и деды-пушкинисты – ругать власть, спорить о поэте.
Мне хорошо слушать старика. С улыбкой внимаю и поглядываю ему через плечо – там за стойкой, с занятым видом за нами украдкой наблюдает девушка с радостью детства на лице и весенними глазами. Уже полчаса я хочу ей хоть что-то сказать и никак не наберу слов. 
Сам пушкинист не лирик и даже не историк литературы. Но он говорит и я вижу, что ничего о поэте не знаю, и только чувствую глубоко в старике преклонение перед недостижимой величиной, смирённую зависть и посвящение всего себя тайне, которой я еще только коснулся, ничего не понимая, не зная и не чувствуя благодати строк в книге на столе. Радость познания искусства у меня еще впереди. От этого предвкушения тепло и мурашки по телу.

ЦОКОЛЬНЫЙ ЭТАЖ

Книгохралище моего второго института ничем не напоминало библиотеку института первого. Оказалось, лучшей по многообразию, обновлению книг, по простоте доступа и новинкам библиотеке не нужно ни трухлявого барака, ни отдельного бетонного корпуса в три этажа - находится она в полуподвале небольшого дворянского дома. Более просто устроенного и настолько богатого книгохранилища мне встречать не приходилось.
Я видел, как старый ректор брал здесь «Трех мушкетеров», а первокурсники жадно листали лагерную переписку супруг Лосевых. За стеклом стенда с завидной частотой появлялись новорожденные печатных станов, и вот я неприкасаемо рассматриваю обложку ВГИКовских лекций Мамардашвили, редакторский дневник Твардовского, Евангелие Достоевского. Нужен тебе Гораций – блокнотного формата билингва тридцать шестого года издания свободно, на руки… За спинами уставших от студенческой неряшливости библиотекарей, в полуподвальных сумерках взгляд нащупывает корешки таких томов, что и попросить в руках их подержать страшновато.
Положив руку на теплую массивную деревянную стойку, впервые в жизни в очереди за книгами, мне хочется быть «вечным студентом», чтобы всегда можно было спуститься в пыльный старый уют цокольного этажа, украдкой разглядывать жадные лица студентов, назвать свое имя и отворить дверь в кладовую русского слова.
Отсюда, из полуподвала лучше чем откуда-нибудь стало видно безбрежие словесного творчества, ровно как и твое собственное невежество. Просыпается тяготение, хочется пить и пить из этого источника, самодовольно усмехаясь, что вот и ты получил возможность прикоснуться, наверное, к самому дорогому, что у людей получилось создать своими руками.
Ты еще сам не понимаешь, как благодарен всем людям, кто вдыхает в полуподвал старого дома жизнь и кто теперь делает все, чтобы библиотека продолжала отдавать себя читателю.
На карте сердца, среди разных мест, где ты искренне похож на самого себя, уверенно, на годы, ставлю жирным пятном новую точку. И знаю, эту точку стереть не захочется.

ДОМ - БИБЛИОТЕКА

Холод дикий, в сквере сугробы, а на Арбате ни снежинки. После метели каждый камушек отскребли, и если б не ледяной ветер, что заставляет прохожих, закутанных по самые глаза в шарфы, отворачивать лица, можно думать, что и не зима.
У входа очередь из трех человек. Это к банкомату: страна финансов соседствует со страной идей. На двери звонок. Открывают всегда, ничего не спросив. Охранник показывает куда идти. Меняющий пальто на номерки седобородый старик сам похож на философа - смотрит, будто все про тебя знает или уж точно догадывается.
Конец первого десятилетия, мне перевалило за вековую четвертинку, и когда за кружкой пива я сказал одному переводчику, что о Лосеве знаю с полгода как, тот лишь коротко вздохнул: «Как я люблю молодость!»
Я так промерз, что боюсь раздеваться. Толстостенный дом с низкими уютными потолками согреет. До начала вечера еще прилично времени, я отважился зайти внутрь только от холода, и теперь невысокий сутулый дедушка с благовидным лицом предлагает беглый осмотр выставки о жизни А.Ф.
- А сколько стоит? - бросаю неприметно.
- Ну что вы… - по-доброму загнутые морщины лба хотят обиженно искривиться.
Пусть дедушка не обижается. В этом городе на все бесплатное я смотрю подозрительно. Без набитого кошелька столичный полис быстро втопчет в грязь, размажет по улицам вместе с остальной толпой, бредущей куда-то в метель, или скользящей мимо на глянцевых иномарках.
Экспозиция вполне сама себе музей. Биография в документах, фотографиях, вещах.
- Весь объем сочинений и работ не просто не опубликован, трудно даже подсчитать все труды, что он написал, - хранитель стоит посреди небольшой комнаты с темно-зелеными стенами, увешанными маленькими фотографиями.
У двери в следующую комнату стоит большой тесанный сундук.
- Здесь лежали спасенные рукописи после того, как в войну их дом на Воздвиженке разбомбили. Многое сгорело.
Спасенная библиотека на втором этаже. Темно-красная, с отливом, мебель цельного дерева; потаенно-знакомая тишина. До шкафа с рукописями не позволят и дотронуться. Показывают кипы неряшливо исписанных листов в несгораемых ящиках. У меня по спине бегают мурашки, а у библиотекаря, кажется, чуть дрожат руки.
Еще при жизни дом автора стал библиотекой мысли, прежде всего, античной и русской. После смерти руками единомышленников она была дополнена. Мне тепло, когда думаю, что в центре города есть место пребывания живой мысли.
Хранитель замечает мою невежественную растерянность и осторожно спрашивает, как давно я знаком с работами А.Ф?
- Впервые услышал о нем меньше года назад, - соврать в этих стенах мне невозможно.
- Сколько вам, извините, лет?
- Двадцать пять.
- Так считайте, вам ноль лет, - смотрит на меня бережно, разглядывает во мне того, ради кого он сюда приходит каждый день.
Почтенного вида сотрудницы показывают дорогу по узким коридорам третьего этажа в большой зал, со скрытой горечью добавляют: зал – коммерческого банка, и лишь по директорской доброте они здесь проводят вечера. У самой библиотеки свой зал на этом же этаже, стульев на сорок, размером со школьный кабинет, и я еще не раз буду слушать в нем превосходные выступления, когда зрителям с трудом будет хватать мест.
Тема о смысле в жизни великого писателя – к столетию со дня смерти. На эту заезженную тему большой зал битком наполнен седыми старцами с мощными черепами, худыми учеными средних лет в огромных очках и застегнутых на все пуговицы рубашках при галстуках. С содроганьем замечаю, моложе меня, похоже, никого.
Выступают горячо и честно. Уровень знаний за гранью моего воображения. Глотками ключевой воды я ловлю каждое слово и умоляю память сохранить главное. Понимаю, вряд ли кто-то лучше об этом еще скажет.
Внутри растет искренняя радость от прикосновения к сокровенному. Что вырастало в людях сотни лет. Как и все живые, они в пути, и то, до чего дошли сейчас видно в них.
Я стараюсь ни с кем не говорить. Хочу только слушать. Слушать и смотреть. Мне стыдно за себя. Хорошо, что сижу с краю, в незаметном месте. Но всех видно. Радость все больше наполняет нутро и, кажется – жизнь любит меня. Я могу сидеть здесь сутками, по капле глотая чистое познание.
За окном, где счастье еще только выглядывает из-за угла, хочу сохранить внутри веру в любовь. Хочу вернуться на улицу города подготовленным, знающим, мыслящим. Больше шансов остаться человеком. И вовремя свернуть в нужном направлении.


МОИ КНИЖКИ

На полу комнаты, во всю длину ковра лежат три картонные упаковки, замотанные скотчем. Столовым ножом бережно вскрываю одну. Провожу рукой по гладкому шпону боковой стенки. Цвет тот же: итальянский орех, как написано в бланке.
Три новых стеллажа, в добавок к четырем, что старожилами крепко стоят у стены давно, будто сросшись. На комнату жалко смотреть – книги в последний год совершили массовое нашествие на мою скромное мое жилище: быстро заполнили две самодельные полки над столом, где обитали рабочие бумаги, залезли под потолок, наверх в натугу забитых стеллажей, захватили маленький журнальный столик, и когда начали наступление на просторный рабочий стол, куда стараюсь и лишней бумажки не класть – я решил, пора.
На кухне, в нижнем ящике стола, у меня после ремонта набор инструментов. Покопавшись, достаю молоток, гвозди и пару отверток. Минут двадцать скрепляю каркас и заднюю стенку. Цилиндрические пластмассовые ножки приворачиваю саморезами. Плотно подогнанные в промежутки между стенками, одни полки легко проходят на свои места, другие пропихиваю с усилием, легким ударом ладони.
Повезло, у дрели длинный шнур. Выставленные вплотную стеллажи сверлю внизу и вверху, и быстро креплю болтом, удерживая ключом гайку. Долго выставляю по уровню полки, подкручиваю ножки. С кривым полом и к соседям выгибающейся стеной это непросто.
Все на местах. Вспотевший, отхожу, меряю глазом линии, приглядываюсь со стороны и довольно причмокиваю. Вытираю пыль, подметаю стружку. Придумываю, что куда определить, рисую в голове целые схемы. Не могу же я Гомера поставить с Замятиным, а Тютчева с Солженицыным! – в литературном безбрежии эти столпы стоят на разных островах и архипелагах.               
Привезенные отовсюду собрания отправлены на фланги стеллажных рядов, отряд мягких обложек сочувственно переведен в глубокие низы, к плинтусу. Внимательный осмотр авангарда, кто с высока крепким корешком будет смотреть на читателя, и самых родных и близких, что в решающую минуту должны отказаться у передней кромки, под рукой, быть парадной гвардией и помочь гостю верно определить хозяина.
На отдельные полки выставляю поэзию. Век XIX и шестидесятников отдельно. А то карманный сборник Волошина из Коктебеля так бы и стоял рядом с малоформатным собратом Рерихом, что попался мне на глаза в магазине при центре его имени. Мало – современники, оба они художники, в их работах мне чудится много схожего о России; но какая разная литература! Восточный мудрец русской крови отдельно теперь стоит: от темно-зеленого, толстенного, золоченными буквами оттиска космических тайн до броско оранжевого «Сердца Азии».
Раздел философии теперь не раскидан «куда бы только влезло». В нем особое пополнение последних месяцев. Античные диалоги и кантовская критика неизменны, новое – отечественные мыслители. С год назад я открыл себе цвет русской философской интеллигенции. Случилось, открыл с конца – с лосевской истории античной литературы. Его книги редкость, но вот несколько их уже примостилось на второй философской полочке сверху в левом ряду, почему-то между Шестовым и Булгаковым.
Гениальный однофамилец последнего у меня теперь тоже почти в полном составе, соткан из случайных блужданий по прилавкам в последнюю пятилетку: от белогвардейцев, которых я урвал при ликвидации первого коммерческого магазина у нас в городе, до исчерканных манжетов и обагренной короны с самой народной улицы Москвы.
Рядом ставлю одну последнюю гордость – болотного цвета «академический» «Петербург» с лощенными страницами. Минуты три за нее торговался на последнем книжном фестивале. Теперь рядом достойно встанет сращенный сборник статей Белого и Блока. Долго я думал, как расставить авторов, что и прозу и публицистику отменно писали. Тот же Блок у меня, в поэзии, недалеко от Гумелева с Ахматовой рядышком стоит, а по другую сторону – Марина Ивановна – сама по себе, нет ей пары.
Из правого верхнего угла теперь будет смотреть дороге обретение последних дней – «Книга беспокойств» Лихачева. Год назад видел ее на олимпийском развале по цене, от которой рука дрогнула. А недавно нашел на улице, втрое дешевле, и еще сторговал сотню.
Авангардом выставляю собрания – недавно вдруг они стали заправлять в моей кладовой. Целая полка – на память от дяди – зеленого с голубым Чехова.
Как-то на местном рынке, в лотке учебников и халтуры, у бородатого, со странным взглядом, торговца случаем выхватил «полный» пятитомник Шукшина.
Двое библиотекарей сначала отвалили списанные четырнадцать томов друга страны советов Ромена, а следом еще не занесенные в муниципальный фонд двенадцать салатовых томов Толстого.
Из брошенной библиотеки первой наемной в столице квартиры, оправдываясь во спасение книг, я вывез шесть томов Пушкина, сиреневый восьмитомник Гоголя и откопанную в груде рваных, с пожелтевшими страницами газет, толстенную, жирного шрифта и плотной бумаги Библию.
Когда все расставлено по местам, в стене из корешков с фамилиями, как в зеркале, я вижу свое отражение. Книги мне – школа и верные товарищи и плодородная почва для ростков моей работы. Пока ростки выходят слабо и блекло. Но я не один в начале пути - из всего, что на полках, большая часть требует прочтения, не все я брал в руки; и не меньше – повзрослевшим взглядом – перечитать и пересмотреть, в чем пока не раскрыл я дно замысла.
Библиотека живет и растет. Последний год – эволюционный. Ей суждено пополняться и далее: удивительными открытиями на укромных развалах, отчаянными встречами и неутомимым ожиданием книжек, что восхитят силой образов, остротой вопросов, оборотом сюжета и тем неназванным, главным, что всегда делало русское слово отличным от слова иноземного, кроме того, что жирным шрифтом на плотной бумаге отпечатано. Там безбрежие. 
«Куда тебе столько книг? Когда ты их будешь читать?» - часто слышу. Еще лучше: «Чего вообще читать! Все не прочтешь!» Слушать это смешно. Книг много не бывает. Даст Бог – прочту. Не успею – другие прочтут. Верю, прочтут дети, когда вырастут, приятели, что со школы и одного тома с полки не брали. Книга не пропадет; а если пропадет, тогда чему из того, что у нас есть, стоит остаться? Награда литературного знания –  быть уверенным, какую книгу ты хотел бы увидеть в руках малого ребенка. 

июль-август 2011, Узловая


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.