Два Иосифа

*   *   *

В 1933-м году поэт Осип Мандельштам пишет в адрес вождя "пасквильный стих", который я лично воспринимаю скорее как хвалебный:
 
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И СЛОВА, КАК ПУДОВЫЕ ГИРИ, ВЕРНЫ,
Тараканьи смеются глазища
И сияют его голенища.

А вокруг него сброд тонкошеих вождей,
ОН ИГРАЕТ УСЛУГАМИ ПОЛУЛЮДЕЙ.
Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет,
ОН ОДИН ЛИШЬ БАБАЧИТ И ТЫЧЕТ.
КАК ПОДКОВУ, дарит за указом указ —
КОМУ В ПАХ, КОМУ В ЛОБ, КОМУ В БРОВЬ, КОМУ В ГЛАЗ.
Что ни казнь у него — то малина
И широкая грудь осетина.
Если вспомнить двуличное сталинское окружение того времени, то мандельштамовские слова приобретают совсем иной смысл.

Эти стихи легли на стол шефа ОГПУ Г. Ягоды. Он познакомил с ними Бухарина, горячего поклонника Мандельштама. Бухарин сам испытывал неприязнь к Сталину, но ему пришлось  осудить любимого автора.

Жена поэта Надежда Мандельштам писала: «Тогда никто не сомневался, что за эти стихи он поплатится жизнью!» Но поэта арестовали лишь спустя шесть месяцев, в мае 1934 года, и сослали на Урал.
 «Изолировать, но сохранить!» — такое указание в отношении Мандельштама дал якобы сам Сталин;

Иосиф Виссарионович знал, что «красный октябрь», который, по его собственным словам, отнял у него «биографию», юный поэт встретил крайне враждебно. За арестованного хлопотали, и вскоре жене поэта разрешили сопровождать мужа для совместного проживания в месте ссылки.

  Потом Надежда Мандельштам обратилась лично к Сталину с телеграммой перевести их в другой, более цивилизованный город. Дело было вновь пересмотрено, и разрешение дано.

Мандельштамы поехали в Воронеж, где находились до 1937 года, то есть до конца ссылки. Там как-то раз в беседе с Яковом Рачинским поэт Мандельштам спросил: «Как вы думаете, а мне в Воронеже установят памятник?».

В 1937 же году Осип Мандельштам пишет в честь вождя «Оду»:

Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
для радости рисунка непреложной,
я б воздух расчертил на хитрые углы
и осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
в искусстве с дерзостью гранича,
я б рассказал о том, кто сдвинул ось,
ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок,
и поднял вновь, и разрешил иначе:
знать, Прометей раздул свой уголек, —
гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!

Я б в несколько гремучих линий взял
все моложавое его тысячелетье
и мужество улыбкою связал
и развязал в ненапряженном свете.
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
какого, не скажу, то выраженье, близясь
к которому, к нему, — вдруг узнаешь отца
и задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
что эту кость и эту кисть развили:
он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его — не Сталин — Джугашвили!

Художник, береги и охраняй бойца:
в рост окружи его сырым и синим бором
вниманья влажного. Не огорчи отца
недобрым образом иль мыслей недобором.
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца —
лес человеческий за ним идет, густея,
само грядущее — дружина мудреца,
и слушает его все чаще, все смелее.

Он свесился с трибуны, как с горы, —
в бугры голов. Должник сильнее иска.
Могучие глаза мучительно добры,
густая бровь кому-то светит близко.
И я хотел бы стрелкой указать
на твердость рта — отца речей упрямых.
Лепное, сложное, крутое веко, знать,
работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь — признанья медь,
и зоркий слух, не терпящий сурдинки.
На всех, готовых жить и умереть,
бегут, играя, хмурые морщинки.

Сжимая уголек, в котором все сошлось,
рукою жадною одно лишь сходство клича,
рукою хищною — ловить лишь сходства ось, —
я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь — не для себя учась,
я у него учусь — к себе не знать пощады.
Несчастья скроют ли большого плана часть?
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
пусть не насыщен я и желчью, и слезами,
он все мне чудится в шинели, в картузе,
на чудной площади с счастливыми глазами.

Глазами Сталина раздвинута гора
и вдаль прищурилась равнина,
как море без морщин, как завтра из вчера —
до солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
рукопожатий в разговоре,
который начался и длится без конца
на шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно, и каждая копна
сильна, убориста, умна — добро живое —
чудо народное! Да будет жизнь крупна!
Ворочается счастье стержневое.

И шестикратно я в сознанье берегу —
свидетель медленный труда, борьбы и жатвы —
его огромный путь — через тайгу
и ленинский октябрь —
до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
я уменьшаюсь там. Меня уж не заметят.
Но в книгах ласковых и в играх детворы
воскресну я сказать, как солнце светит.

Правдивей правды нет, чем искренность бойца.
Для чести и любви, для воздуха и стали
есть имя славное для сильных губ чтеца.
Его мы слышали, и мы его застали.

*   *   *

В 1937 году там же, в Воронеже, Мандельштам написал стихотворение "Если б меня наши враги взяли.; ", завершающееся такой концовкой:

И промелькнёт пламенных лет стая,
Прошелестит спелой грозой – Ленин,
Но на земле, что избежит тленья,
Будет будить разум и жизнь – Сталин.

*   *   *


Второй раз Мандельштама арестовали 3 мая 1938 года по приказу Ежова. На сей раз его осудили сроком на пять лет с формулировкой «за контрреволюционную деятельность». Через четыре месяца, 27 декабря 1938 года Мандельштам скончался в больнице для заключённых.
А вскоре сам Ежов был расстрелян как "враг народа".

Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы - до чего они венозны,
И до чего им нужен кислород...

Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,--
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать,--
Ручаюсь вам - себе свернете шею!

Ох, ребята, не всё так просто...


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.