Не хочу, или Женщина без имени




Владимир НАСОНОВ






«НЕ ХОЧУ»,
 или ЖЕНЩИНА БЕЗ ИМЕНИ

Вне жанра.




1.
«Спасибо, что пришёл. Тебе я могу и хочу рассказать; хочу вместе с тобой попытаться понять себя – ведь ты, я знаю, не усомнишься, что и такие, как я овечки, могут убить; без пистолета, без ножа, без яда – убить от невыносимой обиды и физической боли тех трёх граммов, что остаются от нас…
Совсем недавно, ночью, я вошла к нему и, борясь с судорогой отчаяния и с несвойственной мне ненавистью, произнесла: «Ты когда-то, в начале наших странных отношений, сказал, что мы умные люди. А раз мы умные, МНЕ ТЕБЕ не надо объяснять, почему я прекращаю наши отношения и жалею лишь об одном: ты так ни разу и не поджарил для меня картошечки», – и, полная выразительного самообладания, ушла.
Ранним утром, истерзанная моим душевным поражением, я вышла из своей комнаты уже вне каких-либо заповедей. (Он в другой, «своей», упаковывал вещи.) Я знала, что убью не изящного живого призрака с мягким овалом лица, детскими губами, лёгкой горбинкой носом и с постоянным отсутствием в синих глазах, а – донельзя самовлюблённый –  пирожок ни с чем, каким он всегда, как оказалось, был и кому я два года назад – всего лишь от многомесячного моего любопытства – сказала: «Сегодня я дверь оставлю открытой», – и полной идиоткой (без всяких сомнений-вопросов-страхов)  упала в мясорубку чувств, не принимающих вопиющих фактов очевидности и напрочь отвергающих всякую помощь разума.
Он отнёс в машину очередную коробку и вернулся. Я стояла в едва освещённой ночником прихожей. Он сделал движение поцеловать меня, но я уже была не я, и он, расщедрившись на едва мной услышанное «Пока», блеснул линзами и, взявшись за ручку двери, конвульсивно вдруг дёрнулся и, вырвав кровью, упал ладонями и лбом на дверь. Я не шелохнулась. Затем, сползая на пол, он что-то шепнул – и стих.
Я знала: это я убила его, так как последние часы  страстно –  как всегда близости – хотела этого. От моего ликующего взгляда в прихожей было светло, и я впервые увидела его лысеющее темя. Я наклонилась и развернула чужое мне тело на спину – и чуть не заплакала: передо мной лежал невзрачный мужичонка с обескровленными губами и впалыми, испещрёнными глубокими морщинами щеками. «Вот тебе и портрет Дориана…» – подумалось мне, и я пошла к телефону.»

2.
Едва ли не с пелёнок Густав не воспринимал над собой насилия и, сказав «не хочу», не уступал никаким доводам; пальто же, которое ему не нравилось, носил, – усвоив, скажи он «не хочу», другое ему всё равно не купят.
Родился и жил Густав в Сестрорецке. Мать его умерла в родах. Отец, бывший военный, молчун, с ношей постоянной тревоги в сердце, женился второй раз, когда его сын пошёл в школу. (Мачеха, не родив своего дитя, всю свою въедливую любовь сосредоточила на пасынке, потакая и угождая ему во всём, и всякий раз не спала ночь, если пасынок с гримасой неприятия отказывался от ужина, говоря «не хочу».)
Учась в школе, Густав иногда – ничего не объясняя – уходил с уроков, бродил по улицам, шёл к заливу, садился на камень и смотрел в даль. Сидел подолгу, хотя не был мечтателем и не грезил наяву.
Учился Густав легко, но без рвения, а в пятый класс и вовсе пошёл через «не хочу» и чем-то был не по-детски озабочен. Чем? Попробуй узнать у Густава! Однажды, увидев каким неистово-счастливым был сын, полностью погрузившись в иллюстрированную энциклопедию «Всё о лошадях», взятую в библиотеке, отец решил повезти его в местную конно-спортивную школу.
Увидев на турнирном поле «танцующих» элементы выездки лошадей, оседланных мальчишками и девчонками, Густав словно услышал зов судьбы и увидел корду своего притяжения к сокровенному лошадиных тайн. Отец что-то говорил, но Густав слышал лишь звук голоса, а слов не понимал. Но когда отец спросил: «Хочешь, – если будешь хорошо учиться – мы определим тебя в эту школу», Густав без паузы, как клятву, прошептал: «Я буду хорошо учиться.»
Густав слово сдержал.

3.
«Когда пришла в Россию свобода ради денег предавать друг друга, я очень мало стало играть. Никакой радости в своём существовании не находила и, обречённая на пустоту и плохой сон, часто ночью проигрывала конец своей никчёмной жизни, попивая дешёвенький «мускат» и тупо глядя в телевизор. Помогла мне Юля: меня –  через её знакомства – стали приглашать в рекламу и на эпизоды в кино. На ухаживания мужиков (после харьковского Ромы) отвечала: «Я уже отслужила свою обедню и вполне обхожусь без всех подробностей мужского экстерьера» – и от их стерильного, «книжного» секса отказывалась категорически.
Густава я увидела на дне рождения Юлии. Юлия – лучшая моя, ещё с драматического кружка, подруга. Любит театр. Красавица, «девушка» состоятельная, ходит на все премьеры – и только за деньги. Работает в банке; собственница двух квартир (по наследству от родителей и бездетной тётки); содержит лошадь и время от времени вращается в кругу конно-спортивной богемы, где и познакомилась с Густавом, согласившимся однажды выезжать её Ричарда. Тогда же, приглашённый Юлией на рюмку «Hennessy», он стал очередным её любовником.
Юля представила мне Густава, как уже бывшего. Новенький был здесь же и старательно суетился с закусками.
Гостей было человек десять, и так получилось, что меня посадили напротив Густава. Тот много и глупо чему-то смеялся, иногда тырился на меня игриво сверкавшими глазками (я тогда не понимала, что блеск был не от чувствс, а от линз) и, когда чокались, даже подмигивал, на что я про себя недоумевала. А когда он, чуть захмелев (пил он исключительно «Campari» с соком, привезённое Юлией из Швеции и, как было объявлено, специально для Густава) спросил у бывшей любовницы, почему она его бросила, и моя подруга, ничуть не удивившись пошлости (я старомодна) подобного вопроса, ответила: «Понимаешь, ты был любовник…, – она подыскивала слово, – без полёта и какой-то уж очень домашний, а для меня это – капкан, из которого я, если и попадусь, обязательно выберусь», – я, чего только не повидавшая, испытала шок. Вскоре, подумав: «И зачем я здесь…», – глянула на часы и засобиралась домой, ссылаясь на якобы завтрашние киносъёмки, и громко поблагодарила за это свою благодетельницу.
Густав навязался в провожатые…  «Только до транспорта», – и мы вышли. Он возбуждённо о чём-то говорил, попросил номер моего мобильника. «У меня нет трубки, а домашний можете узнать у Юлии», – и увидела, он голосует машину. Я растерялась: у меня не было с собой денег. Но машина уже остановилась. Густав спросил, куда мне ехать; я, как зомбированная, ответила. Он вынул из кармана дутой куртки несколько скомканных купюр, выбрал крупную и отдал водителю. Затем открыл переднюю дверь; я буркнула, что езжу только на заднем сидении. Он открыл другую дверь и, расточая угодливую улыбку, залепетал, что был рад со мной познакомиться, хочет обязательно свидеться ещё и поцеловал в щёку. Я села в машину и, в мелком ознобе еле скрываемого смеха, не сказав «спасибо» и даже не глянув на провожатого, уехала.
«Тоже из богатеньких», – радовалась я, что ехала в машине, но скомканные у него в кармане, как мусор, деньги (словно не имеющие счёта, цены и значения) мне почему-то неприятно запомнились. «Жаль, – хлопотал мозг, – что он какой-то уж очень простой, с нарочитым угодничеством, не в моём вкусе и, кажется, много младше».
В ванной я долго и внимательно что-то изучала в своём лице. Осталась недовольна. По привычке взгрустнув, выпила полфужера  «муската», легла в постель и, с каким-то потаённым вопросом вспомнив Юлькино «Ты какой-то уж очень домашний», выключила торшер.
Зазвонил телефон. Я, не сомневаясь, что это бывший, выдернула штекер.»

4.
В конно-спортивной школе занимались в основном дети состоятельных родителей: обучение стоило немалых денег. Ольга – из таких; была модно экипирована и ездила на личном жеребце. Зато Густав, не в пример Ольге, стремительно осваивал управление лошадью, а о собственном животном – при отце водителе и мачехи бухгалтере – он мог лишь бесполезно-болезненно мечтать.
Впервые сев на спину коня, Густав, приняв икрами ног его энергичное тепло, забыл всё на свете: дом, школу, сверстников… Паря на коне, Густав испытывал восторг и струящийся невесомостью ток в руках, ногах и пояснице.
Однажды Ольга спросила: «А кем ты хочешь стать?», – и Густав,  вынув тетрадь, стал запальчиво говорить и записывать одновременно: «Мой план! Первое: хочу поступить в конно-спортивную школу Олимпийского резерва. Второе: хочу стать кандидатом в мастера спорта. Третье: хочу попасть в юношескую сборную страны.»
Дома, перечтя объявленную вслух не то задачу, не то условия договора с судьбой, Густав хотел было закрыть тетрадь – как что-то подвинуло его взять ручку и провести под «договором»  черту.
Летом, по совету тренера, Густав посылает в Москву документы для поступления в школу жокеев. (Характеристика руководства сестрорецкой школы обещала юноше несомненный успех, но, увы, два сантиметра роста выше стандарта, преградили Густаву путь к жокейству, а предложение приёмной комиссии поступать на наездника по рысистым бегам он отверг с презрительным «не хочу».)
В августе родители определили сына в ПТУ. Густав подчинился: ему так хотелось оставить школу. Но станки, резцы, заготовки навевали на подростка глухую тоску, и он слесарне-токарне предпочёл конно-спортивную школу. Из двух семестров не больше месяца побывал Густав в училище, и в конце учебного года его отчислили, выдав прогульщику – по слёзной просьбе отца – аттестат за 8 классов.


5.
«Поздно утром, едва я всунула штекер, телефон зазвонил. Я не сразу взяла трубку, а, подняв, недружелюбно и будто спросонья алёкнула. Но это была Настя, моя работодательница. Она набросилась на меня, куда я пропала (звонила до часу ночи), потому как на сегодня, на двенадцать, она договорилась о моей кинопробе на шикарнейшую старушенцию в костюмном сериале (я неукоснительно отдавала ей двадцать процентов от гонорара). Слава Богу, в театре репетиции не было – я кинулась в ванную наводить шик-блеск. (Правда, зачем, посмеивалась я, всё равно ведь проба на старуху…)
Меня сразу – как только увидели и сняли на видеокамеру – утвердили (вообще-то так обычно не бывает), согласовали съёмочные дни (их было пять, а это – полторы тысячи долларов, как обычно, и без всяких вычетов) и вручили сценарий.
Хорошо выписанной, взбалмошной, показно-дерзкой, подозрительной до гротеска старушкой-помещицей я увлеклась настолько, что напрочь забыла о Юлькином дне рождения и её бывшем. Проигравшая почти всю свою карьеру золушек-снегурочек, я так мечтала о характерной роли, что сейчас, можно сказать, была временно счастлива.
Когда со старушкой – к сожалению – всё завершилось, я получила много больше, чем обычно (думаю, Настя постаралась) и на радостях позвонила Юле, чтобы похвастаться работой и пригласить её в ресторан Дома актёра. И вдруг Юля (спустя два месяца после своего рождения!) спрашивает: «Ну и как Гарибальди?». «Какой Гарибальди?». «Да – Густав, мой бывший.» «Какой Густав?» «Не прикидывайся… Тот, что бросился провожать тебя, а, вернувшись, потребовал твой телефон и долго потом удивлялся, почему у актрисы нет трубки». «Вот пусть и подарит… на Новый год», – сорвалось у меня. «Чудесно, а то я голову сломала про десятое января… Ну, так как он тебе?». «Никак: я его не видела и не слышала с тех пор». «Он не звонил тебе?… Уверяю, он не плох: не к чему не обязывающий подарок в выходные и потрясающе жарит картошечку.» «Я никогда не любила молодых». «Дорогая моя, это он так выглядит. Ни семьи, ни детей, ни забот-хлопот; алкоголь – в меру, не курит (не курил при мне), купил – как я его ни отговаривала – год назад, в кредит, машину (просил и у меня денег, но я не люблю давать в долг, да ещё и бывшим) Жалею только, что, сославшись на занятость, он перестал выезжать Ричарда, а всадник-то он классный! А как его любил Ричард! Я даже ревновала. Видела бы ты Гарибальди на лошади, влюбилась бы без памяти – ты ведь у нас девушка ой с каким воображением!». «Ладно, хватит сватать. Думаю, я до конца дней моих ослепла, оглохла, потеряла обоняние и аппетит на все мужское и хочу покоя без грёз и желаний..» «Тоже мне Будда в юбке!… Но мы всё равно приедем.» «Кто это мы?» «Я со своим ненасытным и Густав. Всякого питья и закусок привезём. С тебя  –  твои грибочки и селёдка под шубой. Ах, слюнки потекли… До скорого. Бегу. Дела. Целую.»

6.
В конце мая из Ленинградской конно-спортивной школы Олимпийского резерва привезли на Сестрорецкую базу лошадей на «летние каникулы». Главный тренер, посмотрев на занятиях местных подростков, предложил двоим поработать летом конюхами и при этом бесплатно кататься на лошадях.
Густав – уставал: ежедневная уборка навоза и подстилки; мытьё, готовка пойла из пшеничных отрубей, заваренных льняных семечек и кипячёной воды; сено, овёс, морковь; чистка кожи щётками и скребницами и ещё и ещё… Но когда он выводил лошадь в поводу на манеж и, держа повод в руке и ухватившись за гриву, перебрасывал ногу через спину лошади и осторожно опускался в седло, всё это забывалось. Животные подчинялись ему, одобрительно ржа и направляя уши вперёд. И однажды ленинградский тренер, наставлявший и наблюдавший подростков, подошёл к спешившемуся Густаву и, положив руку на его плечо, сказал: «Густав, ты словно рождён с лошадью – у тебя великолепная посадка и удивительные руки, которые делают с лошадьми чудеса». Густав с непроизвольной ноткой высокомерия ответил: «Я знаю», – и повёл животное в конюшню.
«Конские каникулы» закончились, и мачеха советует пасынку поступать в 41-е ленинградское ПТУ, готовящее поваров для загранплавания. «Ты ведь, если окончишь это училище, станешь плавать и увидишь весь мир» – был её самый главный, наполненный восторженной завистью, аргумент.
Густав, не сказав «не хочу», поехал в город. Он потыкался-потыкался во всевозможные двери по данному мачехой адресу и, сумев не найти приёмную комиссию именно по загранплаванию, ушёл. Дома он объявил, что в училище его приняли, и ничуть не стыдился и не боялся, что соврал, так как с сентября он всё равно будет учиться в Ленинградской конно-спортивной школе Олимпийского резерва, куда был приглашён в конце «конских каникул» ленинградским тренером; вместо довольно внушительной оплаты тренер предложил Густаву работу конюха. Это была первая – из его Плана – ступень, на которую он не просто ступил, а был приглашён.
Долго обман длиться не мог. Узнав правду, родители огорчились (что это за работа – конюх?), и в ближайший свой выходной отец поехал с сыном в Ленинград.
Тренер очень хорошо аттестовал Густава; хвалил посадку, умение предугадывать поведение лошади, предрекал юноше блестящую профессиональную карьеру всадника. «А как же без среднего образования»? – обеспокоился отец. «Я отправлю его в вечернюю школу», – ответил тренер.
 
7.
«Юлька обещание сдержала: приехала со своим и Густавом на мой день рождения. Подарили мне выклянченный телефон, а Густав – лично от себя – вручил мне шампанское «Мадам Клико», подчеркнув, что оно ждало своего случая пять лет. «Цени», – понимающе улыбнулась Юлия. – И будь с Гарибальди добрее».
Весь вечер я беспокоилась, что Густав захочет остаться у меня. Я этого совершенно не хотела и всё мучилась, с какой рожей (после их-то подарков) я скажу ему «нет». В полночь Юля вызвала такси и они втроём, к моей радости, уехали. (На прощанье Густав сказал: «У тебя было очень, очень интересно, и, если позволишь, я позвоню, а не откажешь, так и в гости загляну». «И научишь меня пользоваться мобильником, – ответила я на автомате. – Я совершенно не могу учиться по инструкциям». «Договорились», – он поцеловал меня в щёку и удалился.)
Позвонил же он лишь в конце мая и попросился на чашку чая. Спектакля у меня не было. Я вспомнила о «Мадам Клико» и из платяного шкафа переместила её в холодильник. Затем нашла так и не запущенный телефон и приготовила ужин. Густав быстро обучил меня, и я пригласила его к столу. С актёрским: «Это твой подарок, вот и случай выпить его», – я внесла «Мадам Клико». «Я на машине», – услышала я. «А ты можешь остаться – вторая комната свободна; новая тахта, чистое бельё, телевизор, компьютер. Надо же, чтобы хоть кто-то им попользовался». «Зачем ты его купила?» «Это старая и глупая история». Я ждала, что он спросит: «Какая?» Но он не проявил никакого интереса, и я попросила его открыть шампанское.» «У меня завтра конные соревнования и я должен рано встать.» «Выспишься – я тебе мешать не буду».
Поужинав с «Клико», я постелила ему постель, дала два полотенца, новую зубную щетку и, пожелав спокойной ночи (он мне – тоже и поцеловал в щеку), вымыла посуду и закрылась в своей комнате.
Рано утром, выйдя в прихожую, я услышала звук телевизора. «Так любить этот ящик», – подумала я и крикнула, приоткрыв дверь: «Ванна будет свободна через пять минут, завтрак – через десять».

8.
Густав отдался конному спорту с потрохами и без особых усилий – так казалось со стороны – стремительно овладевал основополагающими элементами выездки и школой высшей верховой езды.
Вскоре, после нескольких соревнований, Густав выполнил норматив   кандидата в мастера спорта и автоматически вошёл в состав юношеской сборной страны. О своём «договоре с Судьбой» он к тому времени забыл и вспомнил о нём, когда получил заветный кубок, как лучший всадник. Дома он нашёл План; декламируя, прочёл и после черты поставил три восклицательных знака.
Родители радовались успехам сына, но, не понимая его фанатичного увлечения, тревожились за его будущее без какой-либо нормальной профессии. «Пока не конь тебе кормит, а мы – коня» – не вытерпел как-то отец-молчун (имея в виду, что весь свой заработок конюха сын тратил исключительно на карманные расходы, а что касается экипировки для верховой езды: фрак, цилиндр, бриджи, сапоги, перчатки и так далее – на всё это выкраивали родители) и вместо ответа увидел полные обиды и презрения глаза. Отец махнул рукой и пошёл на кухню выпить стаканчик вина, а мачеха, обняв пасынка и слезясь, залепетала: «Не серчай на него, и делай всё, как тебе надо.» Густав едва сдержался, чтобы не оттолкнуть сюсюкающую женщину. Мачеха раздражала его своим постоянным подлизыванием к нему, так как он ни капельки не верил в её неистовую любовь. Не понимал Густав одного: она любила отца и жила лишь ради него (пасынок был его неотъемлемой частью, «кровиночкой») и, хотя, так и не сумев пробить броню одинокой тревоги мужа, она оставалась верной, покорной и бескорыстной его служанкой.
Густав взрослел и мужал, купаясь в славе успешного конника. Но как-то исподволь появилось в нём почти нескрываемое угодничество к людям с иным, чем у него, социальным статусом. Он видел своё будущее только среди них и ждал какого-то рывка-успеха, после которого он будет вознесён до их положения и сможет купить себе коня.
Однажды Густав познакомился на дискотеке с Ксенией Гарибальди (именно так девушка представилась) и после танца, угостив её коктейлем, ещё и ещё танцевал с ней – и в конце вечера, проводив до дома, остался у неё на ночь.
Ксения Гарибальди – чуть старше Густава, не красавица, но девушка самозабвенно-сентиментальная – жила одна в небольшой двухкомнатной квартирке (родители, возвращаясь из отпуска, погибли в авиакатастрофе, других родных у неё не было) и после ночи с ангелоподобным юношей с длинными до плеч, закрывавшими уши и лоб волосами предложила ему жить у неё. Густав сразу же согласился. Ксения, узнав, что её парень – кандидат в мастера спорта и победитель многих конных соревнований (Густав привёз к ней медали, кубок и прочие подарки-награды) ослепла от своей немой восторженности окончательно.
Как-то Густава попросили в качестве конюха и помощника на манеже сопровождать лошадей для команды мастеров спорта на двухнедельные ристалища в Киев. Густав представил себя в товарном вагоне, ежедневную чёрную работу с лошадьми для кого-то и, сказав себе «не хочу», от поездки отказался, сославшись на семейное положение, но это невысказанное «не хочу» не осталось незамеченным тренером. Мастер, не ожидавший отказа, решил проучить зазнавшегося парня и не включил его в состав команды на ближайшие (после Киева) и очень престижные соревнования по выездке. Густав болезненно перенёс «пощёчину» и, сказав себе: «Пусть он только ещё попросит», – больше в конно-спортивной школе Олимпийского резерва не появлялся, а на другие соревнования его так и не позвали.
  В июне Ксения, работавшая няней в детских яслях, поехала на два месяца с детьми на летнюю дачу в Репино. Густав, оставшись один, наслаждался свободой, как мог и хотел. Ксению он навестил два раза за два месяца.

9.
«Не скрою: я не жадная, но и не транжирка. Мне не  исполнилось и трёх, когда папочка бросил нас. Мать так до смерти  и не поняла, почему: ведь он больше не женился, не завёл другой семьи, но исправно и честно платил алименты (кстати, не такие уж и малые – отец завербовался на Север) и платил не до восемнадцати, а пока я не закончила институт. Мама складывала всё присылаемое отцом на сберкнижку (частично и из своего заработка, а потом и из пенсии) и вручила мне её за несколько дней до смерти. «Вот тебе, доченька, все алименты отца и кое что от меня… Распорядись этим с умом». Я плакала навзрыд и целовала мать. А как она гордилась, что я стала актрисой. Мама ходила на все мои спектакли: они, так она говорила, прибавляли ей здоровья и жизни. Всякую осень она собирала и потрясающе солила только не раскрывшиеся сыроежки (Юлька застала ещё мамины, хвалит и мои, но куда мне…) Извини, отвлеклась…
Я хотела сказать, что никогда не шиковала и жила очень экономно, хотя могла бы ой как разгуляться. (Кстати, мои деньги от дефолта спасла Юля: за месяц до обвала она настояла, чтобы я все свои сбережения забрала из Сбербанка и положила в её банк.)
А что до «мужей» – были. Но, как правило, поживут у меня (мама никогда не возражала) несколько месяцев – и до свидания. Правда, нашёлся один поэт-музыкашка с квартирой в Весёлом посёлке, но я ни за что не согласилась жить у него, чтобы свою, на Невском, сдавать (к тому времени мама умерла).
Я была бы, думаю, хорошей женой. Люблю, до самозабвения, – любить; холить-лелеять и угождать в самом положительном смысле этого слова. Готовлю еду, стираю-глажу, мою что-либо до стерильности – и счастлива! А они… Да что – они? Сам всё знаешь… Я никогда не выясняла никаких причин, но всё же звонила и – лишь один раз: не произошло ли чего трагического. А так: «Насильно мил не будешь»…
С Романом (хочется называть его только уважительно) было несколько иначе. Он в Питер приехал на полгода из Харькова в Институт усовершенствования врачей. Был, как многие врачи, заядлый театрал и чуть ли ни в первый день пошёл в театр. (Тогда попасть к нам было очень престижно, модно и проблематично.) А я в тот вечер как раз играла свой долгожданный ввод-премьеру; очень волновалась (первая характерная роль в театре); была возбуждена почти овациями на свой эпизод в конце первого действия, а тут ещё принесли в гримёрную громадный букет гвоздик от какого-то неизвестного поклонника.
После спектакля (минут десять я принимала поздравления от коллег) раздался стук в дверь – к нам вошёл статный, хорошо рыжеволосый, с хорошим лицом, хорошими глазами, ушами, носом мужчина моего возраста и спросил, может ли он рассчитывать на пять минут моего времени. Поблагодарив за гвоздики (я не сомневалась, что они от него), я показала на бутылку коньяку, бутерброды и фрукты-конфеты (у меня  премьера – и с меня приходилось) и предложила ему разделить с нами моё премьерное застолье и если его кто-то ждёт (жена, любовница, друг), то он может их тоже позвать. «Я один и я с удовольствием. Разрешите, схожу за шампанским.» Я попросила Люсю сходить с… «Роман я» в гардероб и в буфет, а я за это время разгримируюсь и переоденусь. «Вы так великолепны во всём этом!» «Я хочу быть сама собой» – сумничала, как мне казалось, я, не скрывая кокетства.
Как ты догадываешься, он проводил меня до дома (это несколько сот метров по Невскому) и остался. Сразу всё рассказал: из Харькова, женат, дочь пяти лет, в состоянии развода и влюбился в меня сразу, как только я появилась на сцене и произнесла свою реплику: «Я вам не помешала, господа?» Утром я пошла в бассейн (Роман в свой ГИДУВ), затем – к косметологу (берёт с меня чисто символически, иногда направляет своих друзей в театр) и всё время думала о новом поклоннике; когда оказалась дома, мечтала, чтобы он позвонил, – и он позвонил. А вечером (я бегала в массовке) опять был в театре и опять проводил – с теми же последствиями! Ещё через день Роман стал жить у меня.
Я готовила ему каждое утро его любимый завтрак: хорошо прожаренную с двух сторон яичницу из трёх яиц с салом. Вечером – лёгкий ужин с вином, фрукты-конфеты. Он не предохранялся – говорил, что от него я не забеременею, так как он знает какой-то секрет.
В один из выходных (я тоже была свободна) он сказал, что почти на целый день пойдёт в интернет-клуб, так как ему нужны кое-какие материалы для его диссертации. «А зачем тебе идти в интернет-клуб, когда мы можем пойти и купить компьютер?» «Но у меня нет столько денег». «Это будет мой подарок». Компьютер мы купили. Купили принтер и очень удачный компьютерный стол. Я была в восторге.»

10.
Фамилия у Густава была Перевощиков, и он мечтал – с тех пор, как стал кандидатом в мастера спорта, – поменять её. «Победу одержал Густав Перевощиков!», – водевиль какой-то, и Густав, после возвращения Ксении, предложил ей выйти за него замуж и, ничуть не сомневаясь в её согласии, поинтересовался, не против ли она будет, если он возьмёт её фамилию. Ксения «умерла от счастья».
Густав, так и не получив среднего образования («Не хочу» – и в десятый класс не пошёл), устроился официантом в летнее кафе и, довольно быстро сообразив, что к чему, стал получать неплохие чаевые, а всегда остававшиеся и недоданные продукты уносил домой. Вскоре его за умение артистично обслуживать перевели в сам ресторан, от которого и работало летнее кафе.
Расписались Густав с Ксенией в октябре. Приехав в ЗАГС, отец был ошарашен восторгом свидетеля, что его Густав будет теперь Гарибальди. «Это же так классно: «Густав Гарибальди!» – резюмировал шафер, и когда все были приглашены в ресторан, отец, ничего не объясняя, отказался. Густав (в отличие от Ксении) не только не стал настаивать, но тут же нанял такси и, с избытком заплатив водителю, отправил отца с мачехой в Сестрорецк.
Не успел Густав стать Гарибальди и помедовать, как мачеха позвонила ему о повестке из военкомата. «Забирают в армию! Может, это и к лучшему…» – решил Густав, так как Ксения уже тяготила и раздражала его своей чрезмерной любовью и полной печали молчаливой ревностью ко всему на свете: к прошлому и будущему; к вечерней работе в ресторане, к конно-спортивным клубам; к телевизору и телефонным звонкам; к обуви и одежде, которые он покупал только сам, кривясь на всё, что нравилось ей…


11.
«Полгода прошли быстро. Роман говорил, без меня и Ленинграда не представляет свою дальнейшую жизнь. Я, ничего ему не обещая, звонила Юле, прося о возможной помощи Роману с его трудоустройством в Питере. Юля обнадёжила и, может быть, даже в ГИДУВ.
В день отъезда я сказала об обещании Юли а, отказываясь от вина, сообщила, что беременна, несмотря на его, врача, особый секрет. «Не больше чем через месяц я буду с тобой, у тебя». «У себя» – умиротворённая, ответила я.
Он уехал. Не позвонил день, два, неделю, месяц. Харьковского адреса я не знала, телефона – тем паче. И когда я почти забыла его, вдруг получаю почтовое извещение на посылку. Ничего не соображая, бегу на почту. Адрес отправителя – только Харьков. На сопровождающем бланке в графе «место для письма» – ни слова.
Не открывая посылки, – звоню Юлии.
Посылка была весом в 4 килограмма. Я едва её дотащила до дома, благо рядом. Я попросила Юлькиного открыть, и он стал неумело ковырять ножом. Я перехватила инициативу и, не скрою, волнуясь, волнуясь болезненно, открыла ящик. Вскрыв внутреннюю упаковку, я извлекла грелку с надписью фломастером «супер чистый самогон», а когда развернула пергаментную бумагу, вскрикнула от удивления и, даже не осознавая, что почувствовала, перевела глаза на Юльку. Та, закрыв рот ладонями, так  беззвучно смеялась, что была пунцовой. Захохотала, как сумасшедшая, и я: любимый, Роман прислал мне «с благодарностью за счастливые дни» четыре шмота солёного сала.
Ты думаешь, я сало выбросила а самогон вылила? Ничего подобного. Наполнив три стограммовых стопки и нарезав сала, я произнесла, подняв питьё: «Это кровь твоя, Роман…» – и махнула одним глотком чистейший самогон, а, взяв сальца, закончила: «А это тело твоё…» – и, закрыв глаза, причастилась вечной любви.
Ночью я вызвала «скорую» – ребёнок не принял причастия.»

12.
Густав Гарибальди – благодаря прежним знакомствам отца – был направлен в одну из образцовых  Ленинградских частей. Для Густава талантливого, с одной стороны, всадника, ещё недавно вызывавшего восхищение и с кем престижно было дружить, с другой же – не дружного с порядком и бытовой аккуратностью, никогда и не к чему в доме не прикасавшемуся, не знавшему ни половой тряпки, ни обувной щётки жёсткий армейский режим, строжайшая дисциплина, учения, марш-броски, сапоги, портянки, издевательства старших – оказались невыносимым ежедневным насилием. Он никому не жаловался, но в первую же – после принятия присяги – увольнительную в часть не вернулся.
Густав знал, какое наказание его ждёт, и, не поставив родителей в известность (реакция отца была непредсказуемой), заехал к жене, сказал «Лучше петля, чем армия», попросил денег и переоделся в штатское.
Ксения, целуя у дверей мужа, который так и не переступил через «не хочу», шепнула, что всё равно любит и будет ждать столько, сколько потребуется, и надеется: к рождению ребёнка он вернётся. Густав, почувствовав брезгливость к жене, словно она призналась, что больна сифилисом, видимо никак не отреагировал на новость и поспешил на вокзал (в те годы паспорт на поезд не требовался), прокручивая в мозгу возможные последствия своего дезертирства и думая о том, как примет его Ярославская тётка, у которой он и собрался скрыться.

13.
«Густав стал приезжать ко мне почти во все свои выходные. (Если у меня был спектакль или киносъёмки, я оставляла для него ключи у соседки). Всегда с букетом цветов, дорогим вином и какими-нибудь деликатесами.  Помогая накрывать на стол и ужиная-обедая, говорил о какой-нибудь ерунде и – ни слова о себе. Только благодаря моим расспросам («Можешь, правда, не отвечать» – всегда предупреждала я), я узнала, что ему около 50; в глубокой юности был год женат; кажется, родилась дочь, но никаких контактов у него с ней не было. Да и вообще, об этом он говорить не хотел. Больше женат не был. Снимает уже много лет однокомнатную квартиру, так как жить с отцом и мачехой не смог и готов был голодать, но отдельно. Несостоявшуюся карьеру конника он зачеркнул (почти в буквальном смысле) сам. В юности, обучаясь вождению лошади, он на вопрос одной девочки, кем он хочет стать, ответил, кем и даже записал это при ней в тетрадь; дома, перечтя свой План, взял да и провёл под ним черту. План он выполнил, но дальше: собственноручно проведённая им под Планом черта якобы просто не давала ему никакого хода, подсовывая одно препятствие (армия, к примеру) за другим. Ему нравилась его версия, а я, хоть и промолчала, но, не веря в доморощенную мистику, думаю, виной всему была его лень и рано возникший и закрепившийся в мозгах инстинктивный протест против какой бы то ни было зависимости.
Тогда мне было безразлично, что моя жизнь, прошлая и настоящая, его не интересовала (конечно, я рассказывала о себе, но сам он никогда не задавал никаких вопросов). Однажды я пригласила его в театр (у меня была неплохая роль), и он, и секунды не подумав, прямо и просто, как отрубил, ответил: «Не хочу», – так что своё приглашение я больше никогда не повторила, а он никогда и не попросился.
Когда я должна была уехать на гастроли по городам Сибири, я предложила ему пожить у меня. Он ключи не взял, но я сказала, что дубликат есть у соседки, так что в любое время он может им воспользоваться. Густав отвёз меня на вокзал. До вагона чемодан не понёс (не хотел видеть моих коллег), но нанял носильщика.
Вскоре он позвонил мне в Красноярск. Спросил, как дела, сказал, что все выходные у него – соревнования и что он положил на мой телефон деньги. Не скрою, я была тронута, а вечером, после спектакля, придя в гостиничный номер, поймала себя на том, что думаю о Густаве.
С гастролей он меня встретил. Были будни, и, выпив кофе, уехал по работе – «до выходных».
А у меня начался отпуск, и, отказавшись с подругами-одиночками погреться, как обычно, на югах, я начала готовиться к его приезду после работы в пятницу. Накупила дорогих продуктов на Кузнечном, сделала генеральную уборку; в пятницу, с утра, запекла буженину, а днём услышала, что он не приедет, так как в субботу приглашён на день рождения к жене своего Генерального; в воскресенье будет отсыпаться. «А у меня отпуск» – сказала я, но никакой реакции не последовало.
Вечером, позвонив в Москву подруге (моей бывшей сокурснице и ныне жене известного режиссёра), я отдала соседке кусман буженины прямо в фольге (она вся зашлась от восторженной благодарности) и уехала в столицу…
К следующим выходным Густав позвонил и, узнав, что я в Москве, поинтересовался днём моего приезда и обещал встретить.
Встретил. Когда оказались дома, сказал, что и на эти выходные его пригласили судить, но он отказался. Во мне словно открылся замочек, и хотя у меня  не было – поверь мне – никакого желания стать его любовницей, я в полночь, зайдя к нему (он играл на компьютере), положила ему руки на плечи и словно кем-то или чем-то подталкиваемая, громко сказала: «Сегодня я дверь оставлю открытой» (по старой привычке, механически, когда живали у меня, ещё при маме, мои «мужья», я всегда  закрывалась) – и ушла к себе.
Какое-то время, лёжа в постели, прислушивалась, не идёт ли. Нет, он не шёл, и я – как сейчас помню – невероятно счастливая повернулась на бок и мгновенно и крепко уснула.»

14.
Через полгода Густав вернулся в Ленинград и поехал не к жене (дочери и месяца не было), а к родителям, откуда он, получив от отца инструктаж, на следующее же утро отправился в покинутую им часть, а не в военкомат. Часть была образцовой, и начальство любыми способами старалось не выметать сор из избы (тем паче, дезертирство призывника), и Густава, повинившегося, отправили – якобы для обследования – в психбольницу Скворцова-Степанова и, после месячного курса – якобы лечения, – комиссовали.
Ксения, раздобревшая и подурневшая, встретила мужа в халате, но неподдельным счастьем прослезились её невыразительные глаза. Густав формально чмокнул жену и, сказав «Привет», подошёл к детской кроватке. Глядя на некрасивое сморщенное личико некоего существа, Густав до сладости в горле осознал, что ни это существо, ни его мать ему абсолютно не нужны. Как Ксения ни просила Густава дождаться, когда дочь проснётся, чтобы он смог взять её на руки и поцеловать, Густав ответил: «Мне сейчас важнее устроиться на работу» и  ушёл, чтобы встретиться с Ксенией через семь месяцев – для развода.
Помня «урок» тренера и верный своему разрыву, Густав вместо школы Олимпийского резерва едет на конно-спортивную базу в Сестрорецк. Несмотря на свои звания  и опыт работы с лошадьми, для Густава вакансии не нашлось, но брать в почасовую аренду животное он сможет.
Благодаря звонку одного из родителей соученика по Олимпийской школе, Густава взяли в модный пивной ресторан барменом (с месячным обучением). Но спустя два года, бывший чемпион, получив выволочку за то, что днём оставил бар на полчаса, бросил ключи на стойку и, не говоря ни слова, ушёл – и ушёл навсегда, даже и не подумав вернуться за положенной ему зарплатой.
Помыкавшись больше месяца без работы и денег, Густав соглашается на предложение мачехи пойти учеником повара в буфет-столовую престижной английской школы.
Удивительно быстро Густав осваивает азы поварского дела и даже с удовольствием колдует с тестом. Штат столовой-буфета был небольшой, и Густаву случалось стоять и на раздаче. Улыбка, в которой только очень опытный глаз мог обнаружить момент скрытого угодничества, стала его визитной карточкой, особенно, когда в буфет заходили изысканно пахнущие мамы и папы и покупали домой (по просьбе своих детей) его художественно-аппетитную выпечку, которую он вскоре стал готовить и на заказ, словно бы шутя подчёркивая своё авторство: «Приятного вам вечера с выпечкой от Гарибальди!»
Женщины, с которыми Густав изредка встречался для секса, так и оставались женщинами для секса. Обычно, очень не надолго, он воодушевлялся новизной; затем (две-три встречи) – узнавал характер, привычки; в третьих, вяло тлел, гас и исчезал… Женщины-друзья у него были (на работе и в конных клубах), но это были подруги без всякого даже намёка на секс (во всяком случае, с его стороны) и, как правило, счастливо замужние (так они себя позиционировали).
Но одной женщине удалось почти на год удержать Густава – это была Евгения Петросян, мать ученика младших классов. Её муж, владевший сетью аптек по продаже оптики, неожиданно умер, и жена, не испугавшись возможной мести конкурентов (не исключено, что мужа они и отравили) решила продолжать бизнес и пригласила обаятельного и броского повара стать номинальным Генеральным директором её фирмы. Увидев в глазах Густава замешательство на соблазн круто поменять свой социальный статус, дамочка, уверенная в успехе, сказала: «Подумай, а когда я заеду за сыном, ты, если согласен, поедешь с нами, и дома я введу тебя в курс дела», – дала Густаву 100 долларов, улыбнулась непритворно и ушла.


15.
«Утром (совершенно не услышав, как он вошёл, хотя просыпаюсь от шороха) я вдруг оказалась во власти его рук – ни у одного из моих «мужей» не было и в помине таких рук. Будто бы невесомые, они – при первом же прикосновении – ввели меня в транс – и несколько часов я была будто бы слепа, глуха и не могла говорить.
Словоохотливость ко мне пришла в следующий его приезд. Я (уже с размягчённым магией его рук мозгом и как мне на роду написано) залепетала о своём пробуждении, о таком долгом, полугодовом, открывании глаз на него и, конечно же, окончила: «Я люблю тебя». (Без этого мои извилины не могут и правят свои ритуалы, напрочь «забыв» все бывшие уроки любовного прошлого.) Через паузу, довольная своим монологом о любви, я, словно нехотя вступая в реальность, произнесла: «Ты, как я вижу, богатенький Буратино: японская машина, «Мадам Клико», чёрная икра, да и тряпки на тебе из бутиков и пахнешь ты не слабо» и, после его молчания, вдруг услышала: машина куплена в кредит на пять лет, деньги на первый взнос взял в банке; на страховку одолжил у Генерального – и сейчас ежемесячно платит за машину, банку, Генеральному; а ещё – и за съёмную квартиру. Потом Густав стал будто бы оправдываться: купил-де он машину, ожидая обещанного повышения зарплаты вдвое. Но Генеральный обманул его, и Густав решил уйти. Но – куда? Опять – поваром? Но это ещё меньше, чем он получал. Никакой другой профессии у него не было, образования и связей – тоже. Я не задала ни одного вопроса, типа: «Тогда зачем – сёмга, «Мадам Клико» и прочее; больше того, признаюсь: я в тот момент была на диво счастлива, и, услышав, сколько он выплачивает ежемесячно за машину, прямо-таки поставила его перед фактом, что буду регулярно и безвозмездно давать ему деньги на выплату кредита. Я тогда сразу не осознала: ситуация ведь станет двусмысленной, если он не скажет «нет»; о каком бы бескорыстии я ни говорила, выходило, что я покупала его. Густав не сказал «нет» и уже в следующее свидание, словно защищаясь от моего возможного натиска, заговорил вдруг о том, что секс для него не главное, что он не сексуальный гигант, но при этом очень душевно  успокоил меня тем, что никогда не предаст меня. А я всё бездумно чирикала: и что не собираюсь женить его на себе, и разрешаю иметь других женщин с условием, что я никогда не узнаю об этом, и не вынуждаю его жить со мной постоянно, но, между прочим, «для экономии его средств», предложила ему переехать ко мне в любое время, как он только захочет. Он ответил, что подумает, но его квартира рядом с работой, а ездить к девяти утра с Невского на Волхонку ему бы не хотелось. И всё же перед его уходом я вручила ему связку ключей: мало ли что, а так он сможет приезжать в любое время дня и ночи.
Как и было мною заявлено, я ежемесячно давала ему деньги, предупредив лишь об одном: не говорить об этом Юлии; на первое же «спасибо», попросила не благодарить меня впредь никогда: я хотела во что бы то ни стало уйти от двусмысленности и какой-то якобы особой значимости моей посильной помощи.
Почти каждую пятницу он приезжал ко мне и в воскресенье, после обеда, уезжал. Зимой его очень редко приглашали судить соревнования, но ближе к весне стали приглашать всё чаще и чаще, и он всё чаще и чаще не приезжал ко мне, с соревнований никогда не звонил (как будто бы там нет перерывов и судьи не едят и не ходят в туалет). Сама я не звонила, так как после первой же своей попытки поняла: я не могу слышать его равнодушный и (страшнее) раздражённый голос. Однажды я упрекнула его, но получила такой ответ, что решила прекратить все упрёки. (На самом деле я просто спрятала их в себе, и они терзали меня, вспыхивая всякий раз с удвоенной силой, когда он давал этому поводы, а он их давал регулярно, встречая в штыки любое моё якобы поползновение на его свободу и способ жить.)
Однажды, после третьей (слава Богу, незначительной) аварии, я попросила его звонить мне всегда, когда он оказывается у себя. Он пообещал, но обещание своё не выполнял и на первый же вопрос: «Почему не позвонил», – ответил: «Забыл», не понимая, какую оплеуху мне отвешивал. Но пилюлю его я проглотила. Следующую ждать пришлось не долго: «Ты же сам вчера обещал, но не позвонил. Почему?» «По кочану.», – и отключил телефон. Меня словно ошпарили кипятком, и я решила немедленно прекратить с ним все отношения. Но он через пару часов приехал; как ни в чём не бывало, долго целовал меня, едва закрыв за собой входную дверь, – и вся моя квартира в миг наполнилась его присутствием, его соблазном, моим тихим, покорным судьбе вожделением, его домашностью, так нелюбимой Юлькой и почти боготворимой мной. И хотя он много времени сидел за компьютером или смотрел телевизор и мы с ним почти ни о чём не говорили, я жила ожиданием (часто напрасным) его рукотворных трансов.
Чем больше я утопала в своих чувствах, тем неприятнее мне было осознавать, что Густав не делал, по-прежнему, ни одного движения навстречу моей жизни, а своим «не хочу» (на любое моё предложение сходить в музей, погулять по набережным, по Летнему саду и даже в ресторан) унижал, не понимая этого и словно давая понять, что между нами есть расстояние, которое он не хочет и не собирается сокращать и что он сам архитектор своей жизни.
Конечно, в этом была и моя вина. Я слишком распустилась в своей любви, всё время что-то ему предлагая (то есть, напоминая о себе): попить-поесть, почитать-посмотреть, и т.д. и т.п. – и лёгкое, поначалу, его раздражение сменилось однажды бешенством. Мне понадобилось полгода, чтобы почти полностью подчинить свой эгоизм его эгоизму.
Изредка приходила к нам Юлия – уже с новым дружком или с компашкой. Под хмельком, она вспоминала их с Густавом год, его потрясающе жареную «картошечку» и каких-то своих подруг, влюблённых в Густава, и с которыми «он не плохо порадовался жизни». А едва Юлия созревала для кофе, Густав тут же шёл на кухню и из каких-то своих фирменных запасов варил ей одуряюще пахнущий крепчайший напиток.
Юлия оказалась права насчёт Густава-всадника. Когда он как-то привёз мне видеокассету с записью новогоднего праздника в конно-спортивном клубе, я увидела потрясающе-прекрасного, наполненного достоинством и покоем рыцаря, сидящего на великолепном белом коне в черных бриджах, переходящих в серебристый, подпирающий голову и обтягивающий его великолепный торс свитер. Густав был одним целым с животным, словно бы вырастал из него. Его лицо было ликом коронованного принца с эрмитажного гобелена. Что говорить о моих чувствах? Восхищение, трепет и поклонение, да, да – поклонение.»

16.
Около года числился Густав Генеральным директором фирмы по продаже оптики, но всю работу по ведению бизнеса вела Евгения Петросян, женщина яркая и сильная (Густав был на представительских посылках). И эта яркая и сильная женщина даже представить не могла, что молодой мужчина, обласканный ею, получавший от неё приличные деньги, осыпанный подарками, когда-нибудь и в чём-нибудь возразит ей.
Жить у Евгении и оставаться у неё на ночь Густав наотрез отказался, убедительно ссылаясь на присутствие её сына, любившего отца (спонтанные свидания происходили то прямо в офисе, то на его съёмной квартире). Евгения не ревновала, но однажды сказала – скорее удивлённая, чем недовольная его пассивностью, – если до неё дойдёт хотя бы слушок, она этого не потерпит. Но сильная женщина не знала, что Густав давно уже пережил с ней свои три «фазы» и искал лишь предлог, чтобы освободиться от так ненавистной ему зависимости; ссылаясь то на конные соревнования, то на «колоссальную усталость», принимал Евгению всё реже и реже и, «закусив удила», сдерживал свой порыв уйти; и как только она сделала ему, в присутствии свидетелей, замечание, Густав «хлопнул дверью» и ушёл в никуда, чтобы вскоре стать номинальным директором другой фирмы. Так, меняя виртуальные «генеральные» кресла и почти никогда не нуждаясь в деньгах, которые расточительно и бездумно тратил на «французские коньяки» и прочую престижную мишуру, продержался Густав на плаву много лет. Но настал день, когда он, бросив в ярости: «Не хочу ваших подачек!», и впрямь хлопнул дверью и оказался вдруг не у дел. Долго Густав мыкался и – ничего не оставалось – вновь пошёл (опять же благодаря мачехе) шеф-поваром в элитный колледж.
Он быстро освоился на старо-новой работе и, «спасибо» – «всегда пожалуйста», сдружился с молодым отцом, Петром, чей сын и жена были без ума от «сказочных» пирожков и булочек, которые предлагал Густав.
Неожиданно, после окончания зимних каникул, Густав получил от Петра в подарок джинсы и футболку (привёз из Испании, где с семьёй проводил каникулы), а в апреле успешный бизнесмен пригласил энергичного шеф-повара к себе домой – и не просто на рюмку виски, а на день рождения супруги, попросив Густава «приготовить что-нибудь необыкновенное» и пообещав заплатить. Густав предложение принял, но от гонорара красиво-категорично отказался. И вот тебе: в конце празднества, где пили виски и французский коньяк, ели омаров и устриц, Пётр, взяв тост, с восточной витиеватостью поблагодарил Густава и предложил ему (под аплодисменты всех гостей) место своего помощника-референта в расширяемой им трейдинговой фирме.

17.
«Ты, наверное, хочешь спросить, говорил ли Густав о своей ко мне любви? Да, говорил. Первый раз – в самом начале, второй – спустя полгода, в мае, во время его десятидневной работы помощником на манеже на всероссийской конно-спортивной Олимпиаде (его Генеральный всегда на это время давал ему отпуск). Он не звонил мне; был занят с раннего утра до поздней ночи и едва успевал немного у себя поспать. (Когда я попросилась взять меня с собой хоть на одно представление, он категорично заявил, что ничего интересного для меня там не будет.) И вдруг на шестой день Олимпиады иду я домой после репетиции, как затренькал мой мобильник. Я, даже не глянув, кто там высветился, нажала зелёную кнопку и услышала: «Я люблю тебя.» Я не помню, как добралась до квартиры, что в тот день делала и даже едва не опоздала на спектакль. Мне кажется: то ли его губы так устроены, то ли связки, то ли дыхательные пути, но эти три слова, от которых мы, влюблённые дуры, едва не сходим с ума, он произносил так искренне, так наполненно (без пафоса, без многозначительной выразительности, но и без кривотолков), что все его прямодушные «пощёчины» я быстро забывала, заполняя вопиющие пустоты в душе этим его «люблю».
Как только мы с Густавом расставили все точки над «I», я стала проситься к нему в гости. Он отвечал: «Потом как-нибудь» – и я, послушная во всём, стала ждать, а сама знай себе и воображай его вечерние и ночные бдения. Я почти не ревновала и не рисовала в голове страстные сцены, а на догадки Юлии, что, скорей всего, у него кто-нибудь живёт, отвечала: «Не думаю».
Но, очевидно, «заноза» была и пощипывала, и спустя какое-то время я опять обмолвилась о своём желании побывать у него в гостях; и он вдруг, неадекватно вспыхнув спичкой, выпалил: «Я, кажется, говорил тебе, – уверяю, не говорил, – что никогда не позову тебя в мою квартиру. И прошу, больше об этом ни слова!» И было – «ни слова»..
Удивительно, но я верила Густаву, верила каждому его слову и даже стала радоваться тому, что он был так прост и непосредственен. Он не понимал, к примеру: если ты принял подарок в виде брюк, то надень их хотя бы раз, надень специально, потому что мы хоть и дарим кому-то, на самом деле – на радость себе, но брюки так и висели в платяном шкафу – и, надо думать, упрёком моему – с его непререкаемой точки зрения – безвкусию. Хотя как-то, на аукционе недвижимости, его назвали «человеком комильфо», и он, выйдя из офиса, спросил по телефону, не знаю ли я, что это значит. «Не волнуйся, – разумилялась я, – тебя не обидели, тебе не сделали замечание, тобой восхитились, и, скорей всего, такая же, как я, подвижница, с серыми глазами и неуёмной фантазией. Так что: «Ура! И вперёд! А послезавтра (если у тебя не будет скачек) я тебе расскажу, кто такой этот «комильфо».
Не выдумывая никаких причин своих незвонков и прочих, обижающих, меня «мелочей», Густав искренне отвечал: «забыл», «не хотел», «не мог», «уснул», «по кочану», а вот почему «забыл» и «по кочану» – должна была ответить я сама и, как ни смешно, ответы я находила, но усваивала их через обиду и плохое настроение.
А бывали и неожиданные сюрпризы; к примеру, этот. Как-то Юля, встречая  коллег, напросилась вместе с ними ко мне в гости (во-первых, самый центр, во-вторых, очень уж хотелось им посмотреть, как живёт питерская актриса.) Была та счастливая (для меня) суббота, когда у Густава не было судейства. Густав «угощался» текилой и какой-то супердорогой сибирской водкой – словом, неплохо захмелел (а что у трезвого на уме, у пьяного – на языке) и когда в очередной раз пошёл покурить, я вышла почти вслед за ним с грязными тарелками и остолбенела: Густав три раза поцеловал висящий в коридоре, среди прочих, мой фотопортрет – один из последних, сделанных мной на Ленфильме, – и, постояв, глядя на «меня» словно на икону, достал сигарету и удалился  на кухню.»

18.

За всё время директорств Густав давно состарился для конно-спортивных игр и, не имея возможности  и – немаловажно – желания вступить в какой-либо клуб, почти все свои выходные проводил на манеже, до гуда в мышцах катаясь на арендуемой лошади и знакомясь с организаторами ристалищ и судьями. Надо сказать, он ничего не просил, никому не льстил и даже не пытался подслащивать пилюлю, но на любую неожиданно возникавшую просьбу о помощи откликался, не раздумывая и не заводя при этом речи об оплате. Давали – брал; говорили: «Спасибо» – получали в ответ «Пожалуйста».
Будучи от рождения самовлюблённым до нарциссизма, но – по подлинной доброте своей – не осознавая ни этого, ни того, что это почему-то плохо, чрезмерно и осуждаемо, Густав начисто был лишён зависти и при этом мог быть (идя, к примеру, в гости) артистично щедрым или не оправданно расточительным (покупая что-либо в недоступном для простого смертного «Метро» или «заглянув» в «Рив Гош»), и несколько времени затем «скучал» без денег, ловча наличными и обналиченными безналичными, чтобы хоть что-то шуршало в его кармане.
В конных клубах Густав был на редкость внутренне сосредоточен и спокоен; ничто и никто не рождало в нём инстинктивного протеста (даже после замечаний, неправоту которых он мог бы оспорить); был он органично любезен, нефальшиво улыбчив и абсолютно обязателен, если брался за выполнение какой-либо просьбы. Зная, что Густав обучался в конно-спортивной школе Олимпийского резерва и был кандидатом в мастера спорта, и видя, как он великолепно – во время своих вылазок на манеж – руководил лошадью и выполнял элементы высшей школы верховой езды, старшая судья по детским соревнованиям (когда заболел один из судей) попросила Густава принять участие в судействе. Густав, неожиданно для себя разволновавшись, согласился попробовать. И – после вполне профессиональной «пробы» – его стали приглашать специально. Судил честно, не усвоив поначалу некое неписанное правило: желательно ставить хороший балл явно слабенькой всаднице на собственной лошади, занижая оценку такой же девочке, но без личного животного, хотя и демонстрирующей элементы выездки точнее и чище. К сожалению, этими неписанными «правилами» руководствуются почти все (и Густав не стал абсолютным исключением), но если  – уже прошедший аттестацию и принятый в судейскую коллегию – Гарибальди видел неоспоримые достоинства юного всадника, а тому занижали балл только из-за его «низкого происхождения», Густав был непримирим, и иногда ему даже удавалось доказать свою правоту, имея, правда, затем препротивнейший разговор с недовольной мамашей.
Примерно год, приглашаемый судить то там, то здесь детские и юношеские соревнования, Густав не получал от устроителей денег – зато, правда, мог (после приобретения машины у него не стало возможности платить за аренду животного) бесплатно пользоваться любой свободной лошадью.
 
19.
«Теперь скажу об одной странности: Густав ни разу никогда не назвал меня по имени. Когда я это заметила, я хотела спросить, но что-то меня остановило. Позже, словно прозрев, я приняла это как должное и даже нашла в этом нечто оригинальное: женщина без имени, потому что – единственная и меня не надо отличать от других особей в юбке.»

20.
Единственной женщиной, с которой Густав целый почти год находился в начальной «фазе», была Юлия, увлёкшая его до влюблённости; она же и единственная, кто первой оставила его, поменяв – без какой бы то, казалось, причины – «домашнего» Густава на молодого охранника – всегда, по словам самой Юлии, «готового и убедительно оснащённого для сексуальных встрясок.»
Густав никогда не болел любовью и, не испытывая никаких экстатических потрясений и не поклоняясь этому идолу, не только абсолютно не понимал, но и, до отвращения, не принимал ни отравляющей жизнь любовной тоски, ни вызывающих усмешку и жалость театрально-трагических страстей: одуряющей сознание ревности, слёз, рыданий, истерик, угроз, убийств, суицида и ежеминутно демонстрируемой жертвенности, особенно при посторонних. Такой высоковольтный «манеж» был не для него, и «прибавленным галопом» Густав быстро оказывался вне его границ.
Инициатором их знакомства была Юлия, приехавшая в выходной в конно-спортивный клуб, где она содержала своего вороного Ричарда. В тот день соревнований не было. Расплатившись с берейтором и коноводом, экипированная словно амазонка, она выехала на манеж и увидела неизвестного ей всадника на белой лошади, который самозабвенно играючи выполнял элементы выездки. Юлия, застыв в восхищении, приняла решение: с этим «чудом» она обязана познакомиться и, подъезжая к нему, звериным своим нюхом учуяла, что если он и не холост, то из тех, кто всегда свободен.
Оказавшись с ним почти вплотную, она тут же протянула ему руку в белой перчатке и, со смаком повторив «Густав Гарибальди», без всяких церемоний вызнав, как он здесь и на какой лошади ездит, предложила Густаву – «за гонорар» и в свободное его время – выезжать Ричарда и «такими удивительными руками» усовершенствовать с ним аллюры. Густав, мгновенно раскусив предлог богатой и красивой  женщины, предложение принял, но от гонорара категорически отказался. И Юлия, представив Густава берейтору и коноводу, пригласила его отметить это событие рюмкой «Henessy».
Основательным стимулом для влюблённости Густава в Юлию была не только её броская красота и словно бы ни к чему не обязывающая лёгкость в общении, но и её статус незамужней и состоятельной женщины. К тому же, как и он, она не знала ревности и любовных мук; никогда, ни о каких чувствах (а уж тем более высоких и сентиментальных) не говорила, и Густав неукоснительно, через «не хочу», ходил с ней в её любимый ночной клуб, хотя ему было очень скучно полоскать мозги в одной и той же эротической мути. (Но вот что удивительно: когда словоохотливая красавица между прочим обронила, что за сигаретой мужчина прячет свою неуверенность и неудовлетворённость, курить – при  ней! – перестал. И ещё удивительнее: плащ, который она привезла ему из Финляндии и который ему совершенно не понравился, носил – но, разумеется, только когда встречался с ней).
 Густав не испытывал никаких угрызений, когда – с целями отнюдь не целомудренными – навещал Юлиных подруг (у каждой был один раз); и, не будучи уверенным, что это останется неизвестным, ничуть не сомневался: Юля если и осудит, «сцены» не устроит, а, может, даже и, с присущей ей эротической свободой-мудростью, порадуется его, никому не приносящим вреда, «подвигам».
И всё же настал вечер, когда Юля не позвала Гарибальди к себе и не поехала к нему, сославшись на срочную работу. Когда и в следующие выходные Юлия «работала», Густав всё понял и если переживал, то скрытно и больше мозгами, чем чувствами. Никак не объяснившись, любовники прекратили интимные отношения, длившиеся почти год, и остались «друзьями». Юля звала его иногда в свои компании; Густав шёл – и, спустя два года, приглашённый на её день рождения, он (под каким-либо предлогом) не отказался, а поехал – и не, как обычно, на своей машине (будучи равнодушен к спиртному), а на такси, чтобы попить «campari», привезённое бывшей любовницей из Швеции и – как было сказано по телефону а затем и во время застолья – специально для него; да и хотелось всё же узнать наконец, почему она его бросила.

21.
«И вот тебе – кризис. Густав не приехал ко мне на выходные раз, два (замечу, соревнований у него не было). Звонил редко, говорил два-три слова, чтобы однажды позвонить днём (это в будни-то!) и сообщить, изображая бравую весёлость: «Можешь меня поздравить, я с сегодняшнего дня безработный!». Меня ли можно обмануть бравадой через отчаяние? На одном дыхании я сказала: «У тебя есть я, так что с голоду мы не помрём и хватит ещё на бензин и оплату кредита». Борясь со слезами, Густав только и произнёс: «Прости, я сегодня не приеду, приеду рано утром.»
В конце октября Густав переехал жить ко мне. Чего только у него не было! Одних дисков с фильмами штук 500! А ещё… Впрочем, каждый преодолевает эту жизнь по-своему, и я упомяну лишь об огромных сумках с грязным постельным бельём (чистого не было), с грязными же футболками, рубашками, носками-трусами, чтобы ты понял: никого у него не было, а если и бывали там женщины, то что это за женщины, которые ложились с ним среди всего этого?
Не давая никаких оценок его холостяцкой жизни, я сказала: «Вот тебе комната, делай в ней всё, что хочешь, не трогай только мамин довоенный буфет и комод. Если они тебе помешают, подумаем и сделаем в квартире  перестановку. «Хорошо», – покорно ответил он, свалил всё в кучу и включил компьютер. 
Густав всё время молчал, был мрачен, и я, не зная от чего он может вспылить, тоже молчала, ни о чём его не расспрашивая, особенно о его трудоустройстве. Ни ночью, ни утром он ко мне не приходил. Однажды я сама пошла к нему, прилегла и хотела было немного успокоить его, как он, глядя тупо в телевизор, выпалил: «Ну, какие сейчас ласки! Впору в петлю, а ты с любовью!» Я, как побитая собака, встала и ушла к себе.
 Мои слова (я сказала, что хочу, чтобы он до Нового года отдохнул и пришёл в себя) и дела (я давала на бензин, покупала продукты, фрукты не переводились, в баре всегда стояли коньяк, вино и так любимый им «брют») на него совершенно не действовали – он оставался мрачен и молчалив. (Когда Юля узнала об увольнении, она сказала, что, конечно, ей жаль «нашего несчастного жокея», но он всегда был легкомыслен, никогда не думал о будущем, а покупать ему нужно было не машину для выпендрёжа, а, пусть самую маленькую, но комнату; меня же – за то, что я поселила Густава у себя – обозвала «сестрой дуросердия». Что я могла ей ответить? Красиво говорить о своих чувствах? Или о том, что я с молоком матери впитала (но так думал и один наш классик), что непременно осчастливить и чем-нибудь хоть одно существо в своей жизни, но только практически, есть заповедь для всякого человека? Вот этого-то Юле и не дано понять, а мои чувства она назвала бы «театральными» и «литературными». Но ты-то меня знаешь: я просто не могла иначе…)
О поисках работы я не заикалась, а сам он (во всяком случае, когда я была дома) и рукой не шевелил, надеясь на обещание некой бизнес-леди, которой он отправил своё резюме. Прошёл месяц, два. Леди всё «читала резюме» (Густав с утра до ночи смотрел  телевизор или сидел у компьютера)  и, когда перед Новым годом всё же набрался смелости позвонить ей, она только и сказала: «Пока место занято. Надо ждать – я разыщу вас сама».
Лишь после вмешательства Юлии (она, поздравляя Густава с Новым годом, якобы только и узнала от него, что он давно безработный и живёт у меня), он зашевелился и через несколько дней, заплатив по кредиту и куда-то съездив по поводу работы, ночью лёг вдруг ко мне. Нет, нет, ты зря улыбнулся – несмотря на всю мою импульсивную ненависть, я, как под присягой, могу сказать: деньги и его затем приход ко мне были лишь случайностью. Его редкие ласки никогда – ни раньше, ни позже – не были ни благодарностью, ни (ещё страшнее) вынужденной отработкой.
А однажды Густав попросил сам у меня денег – столько же сверх того, что я дала ему для оплаты машины. «Что случилось?», и он – с перекошенным лицом и усиленной линзами ненавистью синих глаз (словно я была в чём-то виновата) – выложил передо мной три банковские карточки и доложил: если он не будет выплачивать кредиты, его ждёт конфискация имущества, тюрьма или – самоубийство. У меня разрывалось сердце от его несчастного вида, сменившего раздражение и ненависть. Глядя на него в упор, я спросила: «Сколько?» и, получив ответ в письменном виде (он на клочке бумаги нарисовал какие-то три схемы, написал к ним проценты и суммы), чуть подумала и сказала: «Не верю, что из-за такой суммы тебя посадят. Да и пока у тебя есть я, этого не произойдёт. Правда, у меня нет таких денег, чтобы сразу погасить долги (слава Богу, удержалась и не «уточнила»: «за твоё бездумное и бессмысленное расточительство, за пыль в глаза и якобы красивую жизнь»), но киносъёмки у меня – регулярно, и если я раньше отказывалась быть безымянной гостьей на свадьбе, то теперь соглашусь просто показывать зад – и Настя мне это устроит». Густав едва сдерживался, чтобы не расплакаться. Я подошла, прижала его к себе (он – удивительно! – не вырывался) и, расцеловав, обнимала, гладила его по спине и что-то шептала, шептала…
После спектакля, найдя его вполне спокойным, смотрящим, как всегда лёжа, телевизор, я сказала (звонила из театра знакомому юристу): таких как он – тысячи, и с банками можно договориться, и добавила: когда он пойдёт работать, то всю – до единой копейки – зарплату будет тратить на погашение кредитов, остальное, включая машину, я осилю сама.
В марте Густаву наконец-то позвонили из «Ленты» и, пригласив на переговоры, предложили работу. Выбора не было, так как в другие «престижные» фирмы его не брали из-за возраста.
Думаю, я радовалась больше чем он, надеясь, очевидно, что с решением финансовых заморочек, Густав прекратит истерзывать себя тюрьмой и самоубийством, а я наконец-то перестану героически страдать от болезненной переполненности ожиданием любви и элементарного невнимания к себе. Но – напрасно: на работе, такой непривычной для него: посменной и постоянно на ногах (это тебе не ходить, будучи «комильфо», на аукционы или в банк, не устраивать корпоративные праздники, а, тем паче, не осваивать компьютер – в основном для игр и прочих виртуальных контактов с миром) – Густав так уставал (думаю, не только физически), что приходил домой еле живой, с жалобами на боли в спине и с единственным желанием лечь и тупо уставиться в телевизор. Меня же словно не существовало… А почему – «словно»? Меня – не существовало. Жила в квартире некая тень, раздражавшая Густава, если она обретала живую плоть с её живыми желаниями: говорить, чем-то интересоваться, просто жить. Как бы ему хотелось, думала я, ложась одна в постель, чтобы меня вдруг не стало. А я – была, жизнь меня ещё не отменила, и я всё ещё любила – несмотря на все унижения, вопреки его полнейшему безразличию. Да и мерил-то он всё исключительно на свой аршин, и потому  подобное наше сосуществование его ничуть не смущало.
Хорошо, был театр. Какие-никакие – роли; постоянные киносъёмки (пусть и в полной ерунде, но стали приглашать и в Москву; Настя, всё Настя: я ведь стала щедрее).
Слава Богу, у меня хватило мудрости совершенно не обращать внимания, во что он превратил свою комнату. Я знала таких мужчин (и даже подруг), и для меня всегда было загадкой, почему – счастливые! – они не видят беспорядка и грязи? Откуда этот дар: неделю собирать грязную посуду, каким-то чудом не замечать её и затем, когда уже просто не на что положить еду, полночи мыть? К ним принадлежал и Густав. Постоянно оставлял он свои «следы» и на кухне, и в коридоре, и в ванной, но я молча убирала, мыла, расставляла на свои места и иногда лишь спрашивала, куда, к примеру, подевались ножнички из ванной, и он приносил их от компьютера, где они лежали между его распечатками с графиком конно-спортивных мероприятий и какими-то дисками. Поверь, это не аргумент в мою пользу, а лишь один из его «мазков». Для любящей это вовсе не помеха, а некий (спасибо родителям) изъян, который приносит даже радость, если любимый ценит, а не раздражается от «чрезмерной опеки».
А вот когда тебе кажется (как бы ты ни оправдывала всё унижающее тебя в поведении любимого), что тебя используют, используют почти откровенно (даже не пытаясь играть в хорошие чувства) и смотрят на тебя как на неодушевлённый предмет, а от твоих прикосновений отскакивают как от огня, тогда нарастают в душе, как снежный ком, аргументы против и для самозащиты (во всяком случае я из тех, кто хоть и фантазёрка и наделена даром любить,– но всё же не до абсолютной потери лица).
Я стоически ждала его пробуждения и, пока чаша моих сомнений не переполнилась, старалась и виду не подать (особенно когда он начал работать), что я что-то там затаила в себе и готова в любую минуту взорваться – и с таким же сумасшествием, с каким впала когда-то в любовную кому.
А вот и финал.
Я на три дня уехала на киносъёмки в Минск, а, вернувшись, услышала от соседки: «Я как раз вернулась с рынка, а она стояла у двери и чего-то ждала, и когда ответила, что приглашена Густавом Гарибальди, я её впустила и дождалась, пока Густав откроет ей. – Остановить соседку было невозможно. – Без возраста. Какая-то квёлая и ярко одетая. Ушла ровно через час и двадцать пять минут». «Я знаю, – соврала я, гася её излишнюю взволнованность, – Густав мне звонил». Мне казалось, я была спокойна, но не сразу попала ключом в замочную скважину.
Хорошо, что Густав был на работе. Я могла перекипеть, разложить ситуацию по полочкам и справиться с разрывающей сердце истерикой: проклясть тот день, когда оставила дверь открытой.
Густав, насколько мне было известно, заканчивал смену в 21 час. Я всё решила и ждала; ждала, чтобы уже выстраданной и выученной фразой прекратить наконец-то наши отношения, или, точнее, полное их отсутствие.
Я не ела, не пила, не принимала душ, я сидела на кухне, изредка прикладываясь к  полусухому «мускату».
Мне не составило труда найти «следы» присутствия в квартире посторонней женщины. Хоть Густав и тщательно всё прибрал, но два пузатых, для коньяка, фужера  стояли не там, где обычно, а две вилки и два ножа лежали в столе ручками вправо а не влево, как ещё было заведено мамой; в мусорном ведре красовалась плоская бутылочка из-под коньяка «Кенигсберг», который Густав сам бы ни за что не купил; кровать не могла служить уликой, так как он никогда сам не заправлял её.
Когда наступила полночь, а Густав всё не появлялся и не звонил, хотя знал, что я должна быть дома, я ушла к себе и включила магнитофон с записью соревнований, в которых, когда-то давно, принимал участие юноша-Густав и в конце получал награду.
В час ночи я услышала лязг замка и, думая, что Густав обязательно заглянет, из комнаты не вышла. А он не заглянул (дверь у меня была открыта), выпил соку (позже я на столе увидела грязный стакан и коробку «Тонуса») и ушёл к себе.
И это только подлило масла в огонь.  С пеленой перед глазами, волнуясь, – как всегда перед выходом на сцену, – я, без стука, вошла к нему и, словно ослепнув от какого-то невероятно яркого света, произнесла свой выстраданный, откорректированный долгой репетицией, текст прощания с ним и, словно отвергая (на самом деле –  боясь) любой ответной реакции, тут же вышла, чтобы утром, убить его.»
И – ЗАНАВЕС!
Смешно, правда? Занавес в конце, – сыгранного кровью и без всяких репетиций, – спектакля, поставленного безымянным режиссёром по очень простенькой пьесе, не существовавшей не только в рукописи, но даже и в голове объективного анонима; по пьесе, писавшейся ежесекундно в течение двух с хвостиком лет – вне всякого жанра, без каких бы то ни было правил и с необъяснимыми никакой логикой мгновенными переходами от пасторали к фарсу, от не придуманной мелодрамы в самый достоверный трагедийный  ад.
Ты улыбаешься? Улыбайся – мне, почему-то, нравится твоя улыбка. Но я уж закончу свою вдруг возникшую импровизацию. Как я теперь понимаю (во всём послушная равнодушному писаке), сюжет этот писался автором, который творит только колоссальными объёмами и в необозримых пространствах, где мы лишь его марионетки.
И какое он имел право возомнить меня судьёй и заставил распорядиться сугубым сгустком чужой жизни? Ведь никто не знает, что делает другого человека счастливым или несчастным… Прости, прости мне мои слёзы. Они вопиют взаправду – без всякой – пусть даже гениальной –  игры на зрителя.
Да ты и не зритель, но вполне можешь быть критиком. Но мне кажется: что бы ты ни написал, любое твоё толкование рассказанного мной будет лишь тычком пальца в небо…как, скорей всего, и моя исповедь – всё тот же тычок…
И я знаю единственный занавес, способный навсегда исключить меня из самой масштабной игры, это –  смерть. Я её не только заслуживаю, но хочу, и зову, и приму её благодать с немой и счастливой благодарностью…»


POST SCRIPTUM

1.
Ксения Гарибальди – с мгновенно подступившим к горлу удушьем – три дня назад узнала его: он, никого и ничего не замечая, вышел из «Ленты» и пошёл на парковку к машине. Она хотела окликнуть его, но силы оставили её – она не могла ни говорить, ни двигаться. Когда он отъехал, она подумала, а ни работает ли он в супермаркете, раз сел в машину без всякой покупки. Войдя в «Ленту», она нашла администратора – и её догадка подтвердилась. Как Ксения, будучи под хмельком, ни просила – ни адреса, ни номера телефона ей не дали, сообщив лишь о его следующей смене.
Через два дня, раздавив в порошок упаковку «Варфарина», Ксения растворила его в самой маленькой бутылочке коньяка (она была уверена, что люди, имеющие машины, пьют коньяк) и вместе с другой, не вскрытой плоской бутылочкой «Кенигсберг», положила в свою сумочку, уверенная: у него она сумеет подменить содержимое.
В троллейбусе, от сильного волнения, Ксения не могла сидеть и встала у бокового окна троллейбуса, глядя на плавно уплывающую вправо чётную сторону Невского проспекта. Она с ног до головы была ярко одета из «раскладушного» секонд-хэнда; с утра выпила бутылочку джин-тоника и сейчас ехала с одной лишь, засевшей в голове и словно способной осчастливить её жизнь, мыслью: она должна  отомстить ему.
За полчаса до назначенного ей времени (у Думы глянула на часы), Ксения стояла во дворе дома на Невском и, найдя нужный подъезд, набирать номер квартиры на домофоне не стала, так как считала: заявиться много раньше обусловленного времени – неприлично. Как и в троллейбусе, она продолжала решать для себя очень сложную задачу: о чём она будет с ним говорить, спустя почти тридцать лет? О том ли, что его дочь (которую он видел один-единственный раз и бросил, как ветошь), став взрослой и такой же мерзко-бесчеловечной, как её отец, продала квартиру, переселив мать в комнатуху на Охте, и уехала за каким-то геологом в Сибирь, прекратив с ней всякие отношения? Или о том, что после его  бегства, унизившего её, и не менее унизительного развода, она даже и не пыталась устроить свою личную жизнь, гася все свои проблемы в вине? О том ли, что однажды, когда ей позарез нужна была помощь, она решила разыскать его, но бывший свёкор (она знала телефон в Сестрорецке), послал её трёхэтажным матом, запретив ей впредь звонить и даже не поинтересовавшись внучкой? Нет, она не знала, о чём будет говорить, так как что бы она ни говорила ему спустя тридцать лет (ему, присылавшему иногда по почте жалкие копеечные алименты, ему, раскатывающему ныне на машине и, наверное, удачно женившемуся) – всё будет по фигу. Да и пришла она вовсе не для глупых теперь и бессмысленных жалоб, а для того, чтобы посмотреть Густаву в его колючие, лишённые всякой любви глаза и наказать.
«Вы хотите войти?» – женский голос прервал её горькие и сумрачные мысли.
«А сколько сейчас времени?» – И услышав: «Два часа пятнадцать минут», – ответила: «Да».
«А вы к кому?»
«К Густаву Гарибальди. В квартиру семьдесят два – вчера он мне назначил встречу.»
«Идёмте. – И женщины вошли. – Правда, его жена, артистка, на киносъёмках в Минске, – глаза соседки сияли безответными вопросами, – но Густав, по-моему, дома: у него сегодня выходной. А живём мы дверь в дверь» – и возбуждённая женщина, позвонив в квартиру 72 и дождавшись когда Густав впустит гостью, в хорошем настроении (начисто забыв, что её «хорошо» обвесили на Сенном рынке) вошла к себе.

2.
Однажды вечером Густав, находясь уже несколько дней после реанимации в общей палате, открыл глаза и в мутном, жёлто-грязном больничном свете увидел умилительно-сияющее лицо своей мачехи. Он подумал, не дома ли он, но, глянув в сторону, понял, где он, и поймал себя на смутном желании увидеть другую женщину, чьё имя он или забыл, или никогда не знал.
Почувствовав сухость во рту, Густав представил, а не плохо бы было, если бы та, другая, поднесла к его губам фужер «брюта», кусочек горького шоколада и положила бы к нему на грудь пепельную свою голову без страсти и поцелуя.
«Густик, – залепетала мачеха, – мы хотели приехать с отцом, но его прихватил радикулит. Но он просил поцеловать тебя и сказать: твоя комната ждёт тебя».
Густав молчал.
«Я, может быть, не туда сую свой длинный нос, но мне сказали, что тебя кто-то хотел отравить. Кто же? И почему ты отказываешься кого-либо винить и никаких заявлений подавать не собираешься, хотя артистка, у которой ты жил, сразу же, говорят, заявила, что это она…»
«Она не при чём, и не будем об этом.. И лучше будет, если ты поедешь к отцу, – ты ему сейчас нужнее»
«Я знаю, ты меня не любишь. Но я всё равно тебя люблю, Густав, и, мы с отцом надеемся: после больницы ты вернёшься домой, и мы сделаем для тебя всё, что будет в наших силах. Только быстрей выздоравливай и позвони – отец приедет за тобой на автобусе».
Мачеха поцеловала пасынка в лоб, погладила по руке и, слезясь, покинула палату.

3.
Когда сказали, что Густава спасли, но в его крови обнаружили замедленно действующий яд, Она (я не стану называть её имени, оставляя ей право на единственность) как-то импульсивно и неслыханно сначала обрадовалась (от чего её щёки заалели румянцем), а, спустя провал сознания, всполохом памяти поняла, кто приходил к Густаву, – и что-то от мстящей фурии мелькнуло в её глазах.
Её выписали, и мы дошли от Литейного до её дома на Невском пешком. Она, войдя в свою квартиру, как в чужую, дёрнулась в плечах и задержалась в прихожей, глядя на свой фотопортрет, который, очевидно, целовал некогда Густав; затем извинилась за сентиментальность и пригласила на кухню выпить кофе-чаю-коньяку-шампанского-вина. Я отказался.
«Но раз ты здесь,  я хочу войти в его комнату – одна я боюсь».
Мы вошли, и Она, словно и впрямь чего-то опасаясь, села в кресло.
«А ты знаешь, подруга, у тебя включён компьютер?»
«Я про компьютер ничего не понимаю. Наверное, он, со своей маниакальной забывчивостью, уходя, не выключил его. Он не сломался? Или его теперь надо на помойку, раз он столько дней был включён?»
«Да что с ним будет».
Я тронул мышь – на мониторе появился текст.
«По-моему, он оставил тебе письмо».
«Письмо? Мне?»
«Тебе, потому что без имени. Будешь читать?»
«Теперь буду, только на бумаге»
Я включил принтер и нажал «печать».

4.
«Я любил тебя всегда – даже в самые жалкие дни моего существования. Но моё чувство не поглощало меня всего и, держа руль, я думал о дороге, о цели поездки и почти никогда о тебе. Но когда случалось, что мозг вдруг вылавливал тебя из бессчетных своих образов, я хотел лишь одного: чтобы ты никогда не стала одной из…
 Да, меня раздражала твоя зашкаленная любовь и бесила  маниакальная жажда близости. Я лишён этих талантов, и секс для меня лишь одна из функций (далеко не главных) моего существа, и я не прослеживаю никакой от него зависимости на протяжении всей жизни.
Незадолго до моего фиаско, я хотел…, но  когда я оказался вдруг на дне и понял, как долго я буду оттуда выбираться (несмотря на твою помощь), я решил отложить своё предложение до тех пор, покуда сам не смогу купить море «Клико» и, может быть,  в её пузырьках обрести любовь. Но – как ты решила – моё время с тобой исчерпано.
Поверь, я никогда не был альфонсом и мне невыносимо стыдно за мои (какие уж были!) как бы оплаченные ласки. Но когда-нибудь (не скрою, не скоро и если решу жить) я верну тебе всё сполна, так что пока НАВСЕГДА не прощаюсь. Но думаю, если ты и впрямь любила меня, ты будешь неизвестно сколько ещё терзаться (пока я не буду полностью стёрт в твоей памяти), так как та – единственная – любовь не имеет замены.
Целую. Густав.»

5.
Мы молчали. И вдруг Она громко (будто меня и не было) и несколько театрально произнесла:
«Я всегда знала, Густав (даже тогда, когда якобы всё про тебя поняла): давать оценки и ставить любые условия в любви – смерть. И как же я так и не смогла разгадать загадку по имени «Густав Гарибальди». Но я пыталась, Густав, пыталась – попытаюсь и ещё… – Она задумалась, затем, поднявшись из кресла, подошла к окну с видом на Невский и шепнула едва слышно: «А как я попытаюсь, я не знаю, я ведь напрочь лишена и дара, и ума понять это и обречена на саму себя, как и ты – на себя.»
Вдруг Она взяла мобильный телефон и, нажав какую-то кнопку всего раз, после соединения просто сказала: «Густав, это я…» – и дальше, на одном дыхании, заговорила о том, на что у неё не было «ни дара, ни ума понять»…
Закончив самобичевание (это было понятно по интонации), Она, после паузы, словно поставила точку: «Я немедленно еду к тебе».
«Я не хочу» – услышал и я – и увидел, как Она, резко побледнев, будто превратилась в соляной столб.
Я подошёл и взял её руку. Она мгновенно пришла в себя и, удивительно искренне, наполненная обретённым спокойствием, улыбнулась и попросила:
«Дорогой мой, вызови такси – я еду к Густаву».

6.
Густав слушал выразительный, взволнованный голос в трубке, и слова, так естественно сплетавшиеся в спасительную нить Ариадны, почти усыпляли его своим смыслом, приглашая всё забыть, любить и забыть…
И после паузы, когда этот голос, ставший другим, вдруг произнёс, не принимая возражений и ставя перед фактом: «Я немедленно еду к тебе», Густав ответил (не из подлинного нежелания и протеста, а по сызмальства укоренённой в нём привычке): «Я не хочу» – и выключил телефон.

7.
Светало. Над серебристо-тёмно-зелёным полем поднимался туман, медленно открывая стоящую у края бездны белую лошадь с невероятно женственной гривой. Густав был не то ребёнком, не то юношей и всем своим нагим телом ощущал освежающую прохладу раннего утра.
Густав подошёл к лошади и одним махом взлетел на неё – и она, приветливо фыркнув, повернула к нему голову. И Густав увидел лицо той, чьё имя он или забыл, или не знал, или оно, вмещая в себя все женские имена, было единственно и священно.
«Ура! Вперёд, Густав!» – услышал всадник, и лошадь понесла его в рассветное зарево неведомого.


2009-2010г.г.
               


Рецензии