Дурак

     Похвала Глупости

     Женщина, верным другом своим, но и судьею бескомпромиссным - безжалостным зеркалом поставленная перед очевидным фактом, ну, положим, кривых своих ног или птичьего носа, поверьте, не станет долго печалиться. Во-первых, она скажет себе, что не это главное; во-вторых, припомнит тысячу примеров «страшненьких» счастливиц, начиная с Барбары Стрейзанд и Сьюзан Сэрэндон (там нет лица, здесь - фигуры); в-третьих, тут же отыщет в себе сто иных достоинств, что с лихвой затмят сей неприметный ее недостаток, правильнее, божью оплошность; в-четвертых, у нее не счесть уловок, дабы скрыть (хотя бы до свадьбы, или пускай даже до просто постели) подобную мелочь; в-пятых… В общем, женщина – боец, которого не срубить. Другое дело - мужик. Пускай он довольно легко переживет божьи «подарки» типа коротенького роста, излишней волосатости спины или, напротив, отсутствия растительности на голове, грушевидного пузца или жиденьких конечностей, но одного он снести не сможет никогда – упрека в глупости и, тем паче, прилюдного подтверждения оной. Большинство глупцов (а их, часто кажется, большинство и есть) спасает как раз отсутствие специального для такого случая зеркала, точнее, неимение у людей четкого критерия, дефиниции глупости, как таковой. Шедевр Эразма Роттердамского, конечно, - ода уму, а не похвала глупости; заверения же Ларошфуко о том, что хитрость, к примеру, прямой признак нехватки ума, мужской общественностью не принимается напрочь; мысль Гете, что таким мерилом идентификации может служить отсутствие памяти – тоже (по мнению абсолютного большинства) спорно. Любопытно изречение Гейне о том, что дурак, осознавший, что он дурак, уже наполовину гений. М-да…, идея сколь оригинальна, столь и малоперспективна. Ну какой, скажите, дурак скажет (хотя бы лишь себе), что он дурак? В общем, как никакая женщина не признает себя некрасивой, так и никакой мужик не назовет себя глупцом.

     Ближе всех к истине старая ироничная еврейская поговорка: если ты такой умный, почему же ты такой бедный? Пускай сотня-другая читателей и не согласятся, но нельзя же не принять во внимание, что деньги – пока единственный эталон системы мер, которым хоть как-то можно оценить мозги. Есть, правда, всевозможные премии, гранты и прочее, но разве неизвестно нам с вами, как, за какие суммы или иные услуги распределяются первые места на всех конкурсах, начиная с Нобелевского? Подумать тошно, только припомнится Горбачев или Обама. Заказать всплеск статей об уникальности своего интеллекта стоит дешевле, но и действует не так долго. Так что, деньги и только деньги.



     Бриллиантовый дым

     Илья Ильич Мамин слыл человеком умным, а если глядеть на состояние его счетов, понимая притом, что счета эти - лишь видимая часть айсберга, так не только, что слыл, но и был вовсе мудрым. Наружностью своею он вышел близко к тому, как я описал ране. Был он невелик ростом и излишне толстоват; имел лысую, но в черных, чуть с пеплом седины кудрях на затылке, голову и двойные шею и подбородок; всегда широченные, шитые на заказ брюки, единственно призваны были скрывать тощие веточки его ног; невозможно было, однако, спрятать до неприличия волосатых кистей рук с короткими и мясистыми, как баварские сардельки, пальцами. Ногти, однако, имел он неизменно ухоженные, всегда гладко брит и на луноподобном лице этом горели удивительным (при такой-то внешности) обаянием огромные и вдумчивые черные глаза. Глаза побитых унижением самооценки всегда почему-то светятся, будто извиняясь, или в отместку…

     Детство выдалось моему герою тяжелое. Мама, Марья Ивановна Хейфец, умерла так рано, что он если и помнил ее образ, то лишь по единственной сохранившейся, желтой, с витиеватыми обрезами краев, фотографии, а папа, Илья Маркович Хейфец, тяжело переживая кончину супруги, принялся крепко пить (корить ли несчастного за несчастье?) и, как это часто бывало в прошлом, и теперь, когда уж их никто и не гоняет, случалось с пьющими евреями, утратил бдительность и сделался диссидентом. Будучи учителем русского языка и русской же литературы, и обладая бесспорным талантом в области русской словесности, начал он почитывать не то да пописывать не так, связался с такими же, как он, не теми, и… В общем, в конце семидесятых уже не так густо сажали, как во времена оны, и его просто выставили из страны, а маленького Илюшу поместили в детский дом где-то под Калугой. В сиротском приюте том доставалось ему от сверстников и ребят постарше (да даже и младших) и за неказистый вид, и за неспортивность, и за успехи в математике, но, более всего, за происхождение. Понятно, что и за фамилию, но, главное (в таких местах, как в тюрьмах, все про всех известно), за отца - предателя родины. Тут-то впервые и проявил маленький Илюша свой востренький ум. Какой-то ночью он поджег архив приюта. Пожар, в тушении которого принимал он самое действенное и искреннее участие, быстро распространился-таки по ветхому деревянному зданию…, сгорело все, включая, понятно, личные дела с фамилиями и данными о родне, но нет на нем греха, в том смысле, что никто из воспитанников и воспитателей не пострадал. Директор детдома попал, правда, под следствие, ну а обезличенных неопалимой купиной детей, в суете и неразберихе распихали по разным интернатам необъятной России, и Илья, подобно Моисею, начал свой поход в землю обетованную.

     С этого момента, собственно, и стало Илюше везти. Во-первых, нежданно-негаданно (или так было написано судьбою), попал он в Москву, в утопающий в зелени молодых лип Свято-Софийский православный детский дом, что на улице Крупской, во-вторых, и это то, ради чего все и было им задумано, сделался он теперь Илюшей по фамилии Мамин. Отца таки он не простил за предательство, нет, не родины…, но себя, а девичьей фамилии матери просто не знал. Под этим новым именем он и поступил и с отличием закончил Мехмат, под ним же сделал первые шаги и в бизнесе. Теперь больше никто не предъявлял ему претензий ни к происхождению, ни к заурядной наружности, а, с укреплением на рынке аудита его консалтинговой фирмы, он и вовсе стал забывать подобные мелочи. С ростом зарплаты его подчиненных росло и искреннее их уважение (у иных клерков, что особо стремились продвинуться по служебной лестнице, доходило и до обожания) к нему. Красивые девушки, словно все разом подослепнув, стали видеть в нем лишь только живые, выразительные глаза его, проявляя буквально материнскую нежность к его полированной лысине и теплому мягкому животику. Гадкий утенок превратился-таки в прекрасного лебедя.

     Превратился в лебедя? Хм… Сказано чересчур метафорично. Ничего собственно не изменилось в нем от вчерашнего босоногого его детства до теперешнего бронированного роллс-ройса. Но это лишь по физике. Человек же склонен видеть себя либо своими глазами изнутри, либо мнением снаружи - иных-то глаз у него и нету. Внешне, понятно, ничего кроме аплодисментов и облизываний, а изнутри… Изнутри и вовсе всегда видится только хорошее, ну а ежели, не дай тому господь, что и нехорошее привидится, так такому в очередь сто оправданий потеют. Деньги же, конечно, никакая не замена ни уму, ни вкусу, но вот притупить, а то и напрочь уничтожить эти качества в уже обладающем ими, вполне даже могут, ну а случись, спаси Христос, любовь – так и святых выноси.


     Илья Ильич сидел у полукруглой барной стойки ротонды ресторана «Прага» и, невзирая на то, что был лишь час дня, потягивал «Маргариту». Только что, здесь же, в помпезном и безвкусном, если не сказать, пошлом зале «Москва», он заключил, точнее, завершил очередную выгодную сделку и теперь вполне наслаждался собою. Аудит департамента жилищно-коммунального хозяйства города Москвы (кому-то вдруг занадобился именно независимый, так сказать, ревизор) безусловно украсит фасад его фирмы, но, что в тысячу раз важнее, вскроет много такого, что нужно будет потом скрыть, и сейчас даже трудно было представить, как отяжелятся его, Маминовы, личные счета. «По темным углам зачумленной дворницкой вспыхивал и дрожал изумрудный весенний свет. Бриллиантовый дым держался под потолком. Жемчужные бусы катились по столу и прыгали по полу. Драгоценный мираж потрясал комнату». Лучше этих двух великих одесситов и не опишешь того состояния души, в коем купался теперь Илья Ильич. Он вовсе не был ни жуликом, ни авантюристом, он просто был мудрым. «Выявлять и скрывать воровство - это где-то рядом с поджогом детдома, где, в итоге, нет человеческих жертв, но есть сухой и полезный остаток, - жмурился, словно сытый кот на солнышке Илья Ильич, то ли оправдываясь, но, скорее, праздно философствуя. - Лишь только совершенно отчаявшийся нищий, да совсем уж прожженный фарисей могут презирать воровство (хоть, понятно, оба воруют, где только случай есть). Осуждать же казнокрадство, как таковое, – все одно, что подвергать сомнению всю вегетативную систему человека. Интересно было бы найти критические размеры (проценты) воровства, превысив которые, общество становится разлагающим, лживым. Но кто будет судить об этом, уж не действующая ли власть?..».

- Господи, какой уродец, - вдруг больно резануло его по ушам, и бриллиантово-онтологический дым начал рассеиваться, – хоть и одет на миллион долларов. Ну не умеет Создатель разумно раздавать деньги и внешность.

     Илья Ильич резко обернулся. По ту сторону арочной колоннады ротонды, за белой скатерти столиком сидели две субтильные блондинки и закусывали салатом из куриной печени с мадерой и клубникой. Говорили они очень тихо и в сторону его вовсе и не глядели, но так как кроме них, самого Ильи Ильича и бармена в зале никого не было, а «на миллион долларов» был одет лишь он, то становилось совершенно понятно, про кого это они так… Одну из девушек звали Марина, другую – Мария. Два женских этих имени (добавить еще к ним Ирину) менее всего соответствуют представлению мужественного мужчины о женственной женщине. Они не по-девичьи жестки и так как не люди выбирают имена, но имена людей, всегда соответствуют жесткому характеру их обладательниц. Что до Марины и Ирины, тут двух мнений и быть не может, но вот Мария…. Так уж повелось на Руси, что никто и никогда не произносит этого имени по канону. Таких девушек зовут Марья, Маруся, Маша, Машенька, Маня, Манюня, с добавлением несчитанного числа уменьшительно-ласкательных суффиксов. Возможно, и, скорее всего, таким способом православный люд выражает свою любовь и нежность к Пресвятой Богородице (или Магдалине-распутнице, тут уж на выбор). Странно теперь было понимать, что нелестная ремарка эта в его адрес прозвучала из уст именно Маши.

- Ты неправа, Манюня, - возразила Марина. Она была и выше ростом, и казалась старше, хотя, если присмотреться, становилось понятно, что это мало что сестры, они еще и близняшки. – Господь мудр, потому и компенсирует таким вот хоть чем-то. Красивому-то зачем деньги? Весь мир и так у его ног.
- Красивый, настоящий красивый, как правило, нищ, Марина, - не сдавала позиций Манюня. – А если красивый вдруг, паче чаяния, богат, то он либо полный придурок, либо альфонс, что в сто раз пошлее, чем дурак. Конечно, он, может статься, сын богатого папеньки, как мы с тобой, но именно не свое, не своим умом собранное богатство и делает мужчину идиотом.
- Ну вот мы же с тобой, папины дочки, симпатичные, и не дуры, тем не менее, - резонно парировала Марина.
- Мы, Маришка, женщины. У нас другая суть и другое предназначение. Мудрость, вместе с способностью рожать, подарила нам сама природа. А что, скажи мне на милость, можно родить от подобного, прости господи, сперматозоида?

     У Ильи Ильича больно заныло слева в груди. Память, словно кто бросил в изумрудную, искрящуюся на солнце ряску камень, вдруг всколыхнула в нем воспоминания о сиротском его детстве. Малиновыми фурункулами больно воспылали все те унизительные прозвища, коими одаривали его бойкие на эпитеты товарищи его по Калужскому детдому. Болезненным гонгом стучало теперь в его висках восклицание безымянного Шварцева малыша, знающего таблицу умножения: «Папа, а ведь он голый!». Остатки бриллиантового дыма тут же превратились в липкий и промозглый болотный туман. Да-а. Давненько уже не испытывал Илья Ильич таких вот ударов. И, ведь надо же - это в день самой удачной в его жизни сделки! Первым движением его было встать и уйти, но это означало бы принять поражение. Вторым – послать к их столику бургундского Шардоне 1938-го года, стоимостью в маленькую «Судзуки», но он быстро понял, что пошлостью и банальностью такого поступка только подлил бы масла в огонь, доказал бы озвученное.

- Боря, - подозвал он бармена, по чуть тлеющей полуулыбке которого нетрудно было понять, что и он тоже слышал сей неприглядный разговор, - завари на три гёкуро и принеси к тому столику.

     Илья Ильич снял с безымянного пальца левой руки платиновый перстень с неземной красоты и редкой огранки голубым бриллиантом в двадцать карат и положил его в карман, спрыгнул с барного табурета (ноги его до пола не доставали), застегнул антрацитовый пиджак своего эксклюзивно пошитого в Лондоне «Конти» и направился к столику девушек. Подойдя, он галантно поклонился и улыбнулся обворожительной (действительно обворожительной) своей улыбкой.



     Лицемерие

- Я прошу прощенья, милые дамы, что прерываю вашу приватную трапезу своим нежданным и, возможно, совсем не к месту появлением, но позвольте предложить вам удивительного зеленого чаю из провинции Хубэй, который дивно умеет приготавливать здешний бармен Борис. Чай этот нейтрализует холестерин, иначе, с чего бы все китайцы были бы такими худыми?

Илья Ильич смущенно и, вместе с тем, как бы и в мольбе о помиловании поискал глазами стул, ибо их столик был на двоих. Марина жемчужно улыбнулась, а Маша пурпурно покраснела, разумно предположив, что он мог слышать ее, пусть и сказанные почти что шепотом слова.

- Извольте, - приняла старшая (на пятнадцать минут) сестра игру в старосветскую речь. Маша все еще не могла взять себя в руки и напряженно молчала.
Взявши стул от соседнего столика, Илья Ильич придвинул его, но, прежде чем сесть, опять поклонился и произнес:
- Позвольте представиться, Илья Мамин, финансовый консультант и большой поклонник джаза. Даже и не знаю, что именно больше я люблю.
- Деньги или музыку? - вновь улыбнулась Марина, - прошу вас, присаживайтесь. Я Марина, а это моя сестра, Мария, но мы зовем ее…
Маша грозно взглянула на сестру.
- Маша, - укоротила Марина, хотя, на самом деле, кроме как Манюней в семье да и среди друзей ее никто и не звал.
- Очаровательно, - уже разместив свое тельце меж деревянных подлокотников раскланялся Илья Ильич в обе стороны. Очаровательные имена. Марина, это означает, кажется, рожденная из морской пены, а Мария переводится как… любимая?
- Марина, это просто морская вода, а Марии еще есть переводы, такие как «горькая» и еще «упрямая», - наконец обрела дар речи Манюня. – Так купюры или ноты?
- Что? – смутился Илья Ильич, ибо Маша любезности не излучала, и в ушах его снова зазвучало ее обидное «сперматозоид». – Ах, вы об этом? - «Милое дитя», так и вертелось на его языке, но он, почуяв какой-то даже животный страх перед этой хрупкой нимфой, не стал так говорить. - Любовь к джазу спасает меня от вседневной заботы о деньгах, но и деньги, тем не менее, позволяют мне бывать на живых концертах виртуозов по всему миру. Блюз, импровизацию нельзя слушать в записи. Правильнее, ее нельзя понять, прочувствовать в, пускай и высшего качества, но записи…

Илья Ильич уж настроился прочесть лекцию о Нью-Орлеанском, Чикагском и Канзасском джазе, понимая, что трудно будет найти какие-то общие темы, но Манюня вдруг неожиданно оборвала его:

- Минуту назад на вашем пальце было кольцо, это видно по свежему следу от него. Что с ним случилось? Чтобы супруга не подглядывала?
- Это…, м-м-м…, это совсем не то, что вы…, - покраснел до самой маковки своей лысины Илья Ильич. - Видите ли… Я холост… Это просто перстень. Я только что был на переговорах, где итоговая цена контракта зависела, не в последнюю очередь…, в общем… Я и сам нахожу это пошлым, но на иных партнеров такое как бы…, э-э…, действует… Я…
- Вы, как бы лицемер, - прикончила его Манюня.
- Илья…, простите, как вас, э-э?.., - забеспокоилась поведением сестры Марина.
- Илья Ильич, - крякнул Илья Ильич, вчистую проиграв первый раунд – его все же держали за старика. Ненужно было представляться просто Ильей.
- Вы, Илья Ильич, не обращайте внимания на такие выпады. Маню…, Маша у нас на то известная артистка.
- Да нет, ну что вы! – еле дышал финансово-джазовый консультант. – Сестра ваша права на все сто. Если лицемерие не это, то что тогда лицемерие? Только…, если позволите оправдаться, Мария…
- Оправдывайтесь, - скрестила руки на груди Маша и впервые улыбнулась, скорее, его обаятельному, почти детскому испугу. – Меня, кстати, все зовут Манюня. Смешно?
- О, нет. Это самое ласковое из имен, что я слышал, но, боюсь, не имею права так вас называть. Ведь в нем собрано все очень личное, вся нежность, вся любовь близких…
- Ну так и полюбите меня, Илья Ильич. В чем вопрос? Прежде же, оправдайтесь. Но еще до этого, наденьте теперь кольцо на руку.
Несчастный Илья Ильич подчинялся. Он был ошарашен этим напором, этой силой, исходившей от, казалось бы, такой же, как все красавицы, красавицы, но совсем, к чертям собачьим и напрочь, не такой. Он полез в карман и надел ненавистное теперь ему кольцо. Когда он это делал, вдруг разгоряченному воображению его представился весь в лазури и золоте православный храм (угадывалась Елоховка), тоненькая, в белой невесомой фате Манюня, и он, с алой розой в петлице. Запели хоры и, будто из-под купола собора, слова: «А теперь поцелуйте невесту». Завороженный тряхнул головой и… очнулся.
- Красивый камень, - услышал он нежный, будто совсем девчачий голос Манюни. Алые губы ее были полуоткрыты, словно в ожидании поцелуя. Кажется, воистину красивая драгоценность не может не произвести впечатления ни на одну женщину.
- Лицемерие, - наконец оправился от странных видений Илья Ильич, - это, видите ли, правила, по которым только и способен жить человек. Нелицемерных людей, исключая присутствующих дам, разумеется, нет и вовсе на свете. Если была бы возможность заглянуть внутрь каждого из нас, то упаси нас господь от такой возможности. Я к тому и за то, что каждый имеет право на страх, точнее, на норку, в которой он от него спрячется. Мысли наши зачастую неприглядны, а помыслы низки, но мысли и помыслы еще не есть действо. Как страшно было бы понимать человека, исходя лишь из его тенденций. Страшно и, главное, неправда. Желать можно многого, но сделать к тому движения, шаги, поступки – это совсем другое. Мы же, чаще всего, склонны понимать под лицемерием, подозревать скрываемое под ним то, что человек, якобы уже совершил, стал таким, что нам привиделось, но воображение нам врет. Лицемерие - не ложь о содеянном, лицемерие - ложь о помыслах. Понятно, что если от нас пытаются что-то скрыть, то мы полагаем худшее. Но так ли это? Взять хоть этот треклятый перстень. Если бы я его арендовал в какой-нибудь ювелирной лавке на пару часов ради переговоров, я был бы лицемером, казните меня. Но я его купил, заработал своим умом и, тем не менее, в ваших глазах я лицемер. Или другое. Моя фирма создана мною с нуля и в самом начале был в ней только я. Это теперь у меня пара десятков филиалов, в том числе и в Европе. Если партнерам нужны мои мозги, я сам, то почему бы мне не прийти на встречу в майке и джинсах?
- Вам бы пошло, - хихикнула Манюня, но тут же извинительно распахнула удивительной зелени бутылочные глаза свои, демонстрируя внимание и слух, но и красоту их тоже.
Изысканная и неглупая речь Ильи Ильича, плюс его почти детское смущение вдруг стали ей любопытны. Он уже не казался ей (так можно было заключить по ее взгляду) ни уродцем, ни сперматозоидом.
   
Илья Ильич задумался, представляя себя в майке и джинсах и… опять рядом с нею, почему-то на зеленом ромашковом лугу, но прогнал очередное видение и продолжал:

- Ну да…, о чем бишь я…  Да, есть правила ведения подобных переговоров. Они включают в себя и костюм известного бренда, и часы понятно какой фирмы, и, как признак и, если хотите, гарантию состоятельности, платежеспособности, ликвидности, как угодно назовите, моей организации, эдакий маленький, в семьсот тысяч, штришок на безымянном пальце. Лицемерие ли это? Есть простой юридический, известный еще с римского права, а, на самом деле, от самого Адама, постулат – разрешено все то, что не запрещено. Но, как только вступает в свою силу закон - действия против него - есть преступление. Если дресс-код, это лицемерие, то хотя бы узаконенное, и вовсе, кстати, не мной, подследственным лицемером, но обществом. И вот теперь, когда я оправдался перед законом, но не перед вами, конечно, позвольте мне вспомнить Шопенгауэра, который считал лицемерие не только не грехом, но даже жизненной необходимостью существования людей. Ну что, скажите, сложится хорошего из общества, в котором каждый станет «вываливать» на стол свою суть, выворачиваться наизнанку? Недостатки, как свои, так и чужие, необходимо скрывать, хотя бы щадя себя и окружающих, а праведные циники пускай рыщут в своей карете по свету уголок оскорбленному своему чувству, лишь бы не оскорбляли только остальных.
- Вы считаете Чацкого отрицательным героем? – слушала уже с нескрываемым восхищением Марина.
- Безусловно, - потеплело наконец на душе Ильи Ильича, ибо его слушали, слушали обе, слушали внимательно и давно уж (так ему стало казаться) без изначального, унизительного презрения, - и Чацкого, и Чаадаева, и Чайльд-Гарольда… Как странно…, все на «Ч».


На «Ч»

     Боря принес чай, поставил перед каждым собеседником прибор, на центр столика, отодвинув вазу с букетиком свежих полевых цветов, поставил чайник и забрал тарелки девушек.

- Что-нибудь еще, Илья Ильич? - поклонился бармен. – Сигару, как вы любите?
- Ну…, - нерешительно-заискивающе улыбнулся девушкам Илья Ильич
- Мне нравится запах хороших сигар, - снисходительно кивнула Манюня.
- Мы, кстати, с Манюней Чеховы, тоже на «Ч» - переглянулась с сестрой Марина. Ей не терпелось возобновить разговор.
- Не удивлюсь, если папу вашего зовут Павел, а вы, Маша, - по-прежнему заискивающе улыбнулся он Манюне, может, излишне-позерски выпячивая свою образованность, - Мария Павловна Чехова.
- Угадали, - рассмеялась Манюня, - только братьев, тем более, Антонов у нас нет.
- Но вы хотя бы рисуете? Ведь Мария Павловна училась у Коровина, Серова, Левитана…
- Извольте, - почему-то обрадовалась Манюня, полезла в свою сумочку, достала оттуда ручку, схватила со стола салфетку и, в несколько движений, не глядя даже на предмет своей шутки, что-то быстро набросала и подала салфетку неосторожно размякшему Илье Ильичу. Это был шарж. Шарж очень меткий и… очень обидный. Художница подчеркнула и лысину его и двойной подбородок, а вокруг шеи, ошейником, скорее, ярмом висел его перстень с огромным алмазом.
- Это так вы поняли мою апологию лицемерия? – еле сдерживал обиду Илья Ильич. – Рука, однако, у вас крепкая.
- Вы хотели сказать безжалостная?
- Да нет же, я о твердости рисунка…, - свалился Илья Ильич в первоначальное, то, что до знакомства, состояние души.
- А я о вас, - именно безжалостно произнесла Манюня.
- Манюня! – попыталась одернуть сестру Марина.
- Вы высказались - я услышала, - не обращала внимания на сестрины даже пинки под столом хулиганка. – Но вот что же я услышала? А услышала я вот что…
Тут подошел Борис и поставил на стол перед Ильей Ильичем раскуренную доминиканскую сигару на серебряной подставке и серебряную же пепельницу. Ненароком увидев шарж на салфетке, он не удержался и прыснул, чем совсем уже добил несчастного.
- Я услышала, - заводилась все более Манюня, разве только не маша руками на Борю, чтобы тот ушел, - что лицемерие, это закон общества, а ложь есть устав его и молитва! Бог же, как я понимаю, Мамона, золотой телец! И как вы хотели рассказывать нам о джазе, когда джаз – сама искренность, полное и напрочь отсутствие какого бы то ни было лицемерия. Джаз, говорил великий Луи, это когда хорошему человеку плохо. Разве это про вас? Полагаю, вы, вконец перепачкавшись ханжеством своего бизнеса, стрелой летите через континент и океан в Карнеги-холл послушать Стэнли Джордана, дабы очиститься божественной его музыкой, чтобы плохому человеку вдруг сделалось хорошо, да только вот не служат двум богам, мой ментор. Нельзя отмыть от крови руки в воде Иордановой, а называть подобное законом, это даже не лицемерие, не ханжество, это чистой воды преступление! Мы уходим, сестра! Спасибо, Илья Ильич, за чай и милые выдумки, а портрет… Закажите ему золотую рамку и повесьте в центре вашей «стены славы» между красным своим дипломом и грамотой мэрии за благотворительность к бездомным собакам. Асталависта! И, кстати, - обернулась безжалостная Немезида, - с буквы «Ч» начинается еще и слово честность.


     Голубой дымок от сигары тянулся тонкой струйкой к потолку, где вдруг подхватывал его кондиционерный Гольфстрим и растворял в море, в океане тоски, что испытывал теперь мой герой. «Какая женщина! – почти плакал Илья Ильич. – Сколько экспрессии, сколько искренности, но и сколько ненависти!.. С ней не все в порядке. Нет, не с головой, но с душой. Ее уже успел кто-то обидеть. Кто-то, кому она не в силах что-либо высказать. Я же попал к ней как кур в ощип. Вовсе не меня она ненавидит, - пытался успокоить себя Илья Ильич».

- Боря, - окликнул он бармена по прошествии чуть ни получаса, ибо сигара его почти истлела, даже нетронутая хозяином.
- Да, Илья Ильич, - словно из-под земли вырос Боря.
- Кто это были?
- Это дочери Павла Петровича Чехова. Он…, как бы это…
- Ну, говори же! – взорвался вдруг всегда спокойный Илья Ильич и плюхнул по скатерти пухлым, как сам владелец, своим бумажником.
- Он…, что называется, Илья Ильич…, ну…, курирует, так сказать, наш ресторан. Генерал ФСБ. Человек почтенный со всех концов. Дочки о нем думают только, что он борец за чистоту общества, но мы-то с вами…
- А почему я их вижу здесь впервые? - отсчитал Илья Ильич пять стодолларовых купюр, но не отдал их, а лишь почесал ими свой бритый подбородок.
- Ну…, - воспрял духом Боря, - папа их как бы опекает. Они выросли без матери, так я слышал в одном его разговоре, и он не хочет, чтобы они вели, так сказать, мажорную жизнь. Марина, та послушная, но вот Манюня…
- Я уже это понял, - протянул деньги Боре Илья Ильич, потом достал еще пару сотен. – Ты вот что, Боря. Вот тебе моя визитка, - приложил он ее к купюрам, - как они снова появятся, ты позвони мне.
- Не сомневайтесь, Илья Ильич, - перегнувшись пополам принял бармен бумаги, - тут же доложу. Только…
- Что еще это за «только»?! - нервно поднялся от стола Илья Ильич и пронзительно-холодно (он умел сделать и такой взгляд) посмотрел на Борю.
- В последний раз они были здесь с месяц назад, а до того, за два дня. Только богу известно, когда Манюне захочется тут вот… Однако, в другие залы, я точно знаю, они не ходят. Но я все тут устрою. Если они в «Бразильский» или там в «Восточный», мне тут же сообщат, будьте покойны.
- Манюня… Господи! – вздохнул Илья Ильич. - Запиши на мой счет все это, – покрутил он пальцем над столиком, сунул в карман злополучную салфетку, резко развернулся и направился к выходу. – Да, - вдруг застыл он, - а что, как не твоя смена?
- Это уж моя забота, Илья Ильич, не думайте и волноваться. Как появятся, вы первый будете знать.


     Арбат

     Тут же, на Новом Арбате, в канцелярском отделе «Дома Книги» Илья Ильич выбрал строгую черную рамку с золотым, тем не менее, рантиком и направился в свою маленькую квартирку в Филипповском переулке. Удивительное это место в Москве - Арбат. Тут так тихо, что неслышно ни Гоголевского, ни Нового Арбата, ни Пречистенки, ни Новинского… Арбат, это словно утроба матери, где зарождается жизнь, искренне чхая на все, что бы ни было там, снаружи. Просто жизнь. Но вот как раз просто жить Илья Ильич теперь уже никак не мог. Трудно сказать, была ли тому виной красота, нежность или взбалмошность случайной его знакомицы, да только… Да только теперь не было ему ни сна, ни покоя. «Стена славы» с всевозможными дипломами, грамотами и сертификатами действительно имелась в наличии у Ильи Ильича, да только располагалась она в его головном офисе на Мясницкой, пыль пускать в глаза клиентам. Дома же, была у него спаленка, метров в девять, да гостиная в восемнадцать, где на крашенной в апельсиновую охру стене единственно висел подлинник Юлия Клевера. Великолепный весенний пейзаж под названием «Зимний день» с мертвым деревом на переднем плане и тепло освещенным солнцем заднем. В картине этой увидел теперь Илья Ильич и кривую, неказистую жизнь свою, и светлую надежду впереди. Странно как… То, что в жизни видится впереди, в картине – лишь (или уже) только задний план. Перегородки здесь были из гипса, хозяин с легкостью вбил гвоздь около Клевера и повесил рамку с салфеткой рядом с шедевром. Странное причудилось теперь ему. Раскряжистое и уродливое, вряд ли могущее уже расцвесть этой весною дерево, вдруг напомнило ему себя самого, а вот две солнечные березы заднего плана вдруг предстали ему сестрами-близняшками. Он так удивился тому, что раньше не замечал скрытого смысла своей картины, что прошел на кухню и налил себе виски. Вернувшись в комнату, он сел на диван и вновь уставился на холст. Глотнув виски, он теперь перевел взгляд на шарж. «Хороша, сукина дочь, – пробормотал Илья Ильич и снова выпил. – Надо же было так схватить! Серов, Дюрер, ни дать, ни взять! Схватить, - задумчиво повторил он. - Она держит меня за горло, черт бы ее! Какая женщина!».

     Любовь…. Любовь, друзья, это… А вот что есть любовь? Насчет влечения, пускай и даже самого безумного, мы всё знаем: мужчина глупеет, женщина умнеет, внизу живота у обоих пожар, в головах шторм, в груди землетрясение и, к чертям солнце – только звездная ночь… Влечение, это сумасшествие. Ну вот что, однако, держит наплаву любого живущего? Конечно же… система ценностей. Система ценностей, не что иное, как гироскоп, который, нечета компасу, вряд ли отклонится на всякую там магнитную аномалию, он всегда и строго указывает на заданное направление. Человек ведь не живет мудрыми книжками да тривиальными наставлениями. Повзрослев, отряхнувшись от образования и воспитания, он быстро понимает что хорошо, а что плохо, что на самом деле ценно в мире, но в мире именно для него. И вдруг… появляется некто, который, ни с того ни с сего, становится важнее чего бы то ни было на свете, важнее тебя самого и тогда летит к черту вся твоя система ценностей, гироскоп начинает визжать и крутиться волчком, и трудно даже понять где север, где юг, где зенит, где надир. Любовь, словно Геракловы Алфея и Пенея Авгиевы конюшни, вымывает душу, полирует ее стенки до блеска, до скрипа, сметая бурным потоком своим всю эту пресловутую систему твоих ценностей и заполняет душу прозрачной родниковой водою по самое горлышко, не оставляя место более ни для чего кроме себя. Беда (а, может, и счастье) лишь в том, что ты никак не можешь напиться. Точнее, если ты вдруг начинаешь пить эту святую воду, то сосуд души твоей постепенно пустеет, запуская в себя всякую, как правило, мерзость. Редко когда случится, что вода эта, божьим прикосновением, сделается нектаром, и что нектар этот, хорошее время постояв и перебродив, превращается в доброе вино под названием «дружба», но тогда и не смей пить, страдай жаждой, умри наконец, но не прикасайся к напитку с названием «любовь». Довольно с тебя того, что он в тебе… Но не так мы с ним поступаем. Слишком велик соблазн и неодолима до тошноты сушь. Любовь хочется пить, да пить так, чтобы чаша твоя стала неупиваемой. Неупиваемой считается, может быть, только чаша любви Господа к нам (или нас к Нему), да только что-то плохо верится, гладя на то, что творится с миром. Да что там! Одной «слезинкой ребенка» все и сказано. Великий Шопенгауэр, при всей строгости своей философской системы, способной объяснить даже природу юмора или там, гомосексуализма, совершенно был растерян перед фактом самоубийства Ромео и Джульетты (ну и, вообще, довольно часто встречающегося двойного самоубийства влюбленных). В его картину мира, как воли и представления, никак не вписывался подобный казус. Он, правда, почти даже по-детски пытался оправдать такой их поступок тем, что воля, якобы наткнувшись на необоримую преграду, сама, де, себя уничтожает, но это противоречит парадигме его философии, что воля есть воля к жизни любой ценой. Любой ценой… Пожалуй, это и есть ключевое словосочетание в объяснении такого заболевания, как любовь.

     Черт бы побрал эти мои отступления, а вроде и вымарать жаль… Да и, похоже, здесь как раз и к месту пришлось. Илья Ильич, вне всяких сомнений, влюбился. Любовь Квазимодо к Эсмеральде в тысячу раз крупнее, фактурнее и… драматичнее, чем, скажем, Тристана к Изольде. Другое дело - обладал ли человек, что обновил душу, начал разумную жизнь свою пожаром в Калужском детдоме, фальсификацией имени… правом на любовь, на чистую любовь? В старину актеров не хоронили в пределах католического, да, позже, и православного кладбища именно за то, что они, при жизни, легко рядились в чужие имена и сути. Ситуация осложнялась, черт побери, еще и тем, что, в отличие от героя Гюго, он был, безо всяких допущений, богат, да и Эсмеральда его происходила не из уличных танцовщиц.

«Павел Артемьич, - набрал он номер своего шефа охраны, - собери-ка мне все на генерала ФСБ Чехова Павла Петровича. Когда я говорю все, это означает именно все, от утренней мастурбации в ванной до любви к кошкам, кому моет ноги, кому лижет ниже спины, и кто ему моет и лижет. Важно знать с чего он дышит. Не сам же он на Арбате очутился? Особенно обрати внимание на его попечительство над рестораном «Прага». И еще…, - нервно поскреб он лысину, - мне нужно знать о его дочерях и их матери. Отдельно. А мне чхать на слежку по Афанасьеву, с сегодняшнего дня он уже не в теме! Займись, и немедленно!».
Илья Ильич раздраженно бросил трубку на подушку и вновь взглянул на свой портрет.
- Как она меня угадала, сукина дочь! – вздохнул несчастный влюбленный, зевнул и собрался уж ко сну, в маленькую свою спаленку.

     Почему Илья Ильич жил столь скромным анахоретом в таком престижном и дорогом районе? Ему ведь по средствам было купить и весь этот трехэтажный особнячок с балкончиком, оградкой и юными березками вдоль тихой улочки. Не потому ли, что жилище человека полностью и отражает его суть? Если жилище это помпезно и богато, то и содержание его владельца есть помпезность и богатство; если по линейке да добротно – военный, али кулачок; ежели бедно и неопрятно, то бедна и неопрятна душа его. Из личных излишеств, так сказать, имел мой герой лишь пресловутый тот перстень, шикарный головной офис на Мясницкой, зачем-то бронированный роллс-ройс (дареный, кстати) да костюмы с Оксфорд-стрит, что в Лондоне, но все это только необходимая делу скорлупа. Внутри же Илья Ильич Мамин оставался-таки Илюшей Хейфецом, Калужским полусиротой со спартанскими привычками в быту, семи палат головою и природного дара вкусом к прекрасному. Готовил он себе сам, и не потому, что не хотел иметь прислуги. Ему нравилось самому стряпать. За этим занятием он отдыхал душою. На Москве, если ты при аккредитиве, можно заказать хоть черта с доставкой. Хочешь охлажденной тебе мраморной говядины из Новой Зеландии – дзинь в дверь; ежели десятипалых омаров размером со шпица, прямо с западного побережья Хоккайдо – спасибо, что обратились к нам; зимние трюфели (или, как сокращал Пушкин, трюфли)? – извольте, именно из Северной Италии, прямо с чартерного рейса, но вот сделать кулебяку так, как описывал сие действо Гоголь: «Да, кулебяку сделай на четыре угла… В один угол положи ты мне щеки осетра да визиги, в другой гречневой кашицы, да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов, да еще чего знаешь там этакого, какого-нибудь там того. Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, а с другого пусти ее полегче. Да исподку-то, пропеки ее так, чтобы всю ее прососало, проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак растого - не то, чтобы рассыпалась, а истаяла бы во рту как снег какой, так чтобы и не услышал», м-да…, подобное не то, что на Москве - не в каждом уж теперь богом забытом закоулке России умеют готовить, а вот в Филипповском переулке 7 – извольте откушать.

     Другой отдушиной аскетичной душе Ильи Ильича был джаз. Любовь к блюзу, в отличие от любви ко всякой прочей классической музыке, рождается прямо изнутри и без подготовки. Это Ференца Листа да Георга Фридриха Генделя ты с десятого наскока (хватило бы терпения дослушивать) прочувствуешь, дай бог, да еще неплохо бы начальную музыкальную школу за щекой, а Дюк Эллингтон или Каунт Бэйси – те либо сразу, либо никогда. Его зацепила однажды игра какого-то уличного гитариста где-то в Амстердаме, и более не отпускала уже эта музыка. Так вот, полстены занимали в гостиной Ильи Ильича диски (в основном, виниловые, кстати) величайших имен мирового джаза, другая половина, за исключением Мопассана, Сартра, Кафки и трех-пяти англичан на уровне Оскара Уайльда и Грэма Грина - сплошь русская классика. На первом же месте, может, ядовитой точностью, безжалостностью своею автора, стояло у него полное собрание Салтыкова-Щедрина. Илья Ильич взял том наугад и направился в спальню.



     Либо в рыло, либо ручку пожалуйте…

     «Я не бывал за границей, но легко могу вообразить себе положение россиянина, выползшего из своей скорлупы, чтобы себя показать и людей посмотреть. Все-то ему ново, всего-то он боится, потому что из всех форм европейской жизни он всецело воспринял только одну - искусство, не обдирая рта, есть артишоки и глотать устрицы, не проглатывая в то же время раковин. Всякий иностранец кажется ему высшим организмом, который может и мыслить, и выражать свою мысль; перед каждым он ежится и трусит, потому что кто ж его знает? а вдруг недоглядишь за собой и сделаешь невесть какое невежество! В России он ехал на перекладных и колотил по зубам ямщиков; за границей он пересел в вагон и не знает, как и перед кем излить свою благодарную душу. Он заигрывает с кондуктором и стремится поцеловать его в плечико (потому что ведь, известно, у нас нет средины: либо в рыло, либо ручку пожалуйте!); он заговаривает со своим vis-;-vis и все-то удивляется, все-то удивляется, все-то ахает! «Я россиянин, следовательно, я дурак, следовательно, от меня пахнет», - говорит вся его съежившаяся фигура».

     «Писано сто пятьдесят лет назад, а будто бы и про сейчас, - задумался Илья Ильич. - Не про заграницу - черт бы с нею. Так мы вели себя там всегда, еще и за века до Салтыкова-Щедрина, но вот точность определения русской сути, вообще, «либо в рыло, либо ручку пожалуйте» - это в яблочко. С вами случалось ведь такое? - откинулся на подушку чтец, - что берешь с полки книжку наугад, наугад же раскрываешь в случайном месте, начинаешь читать и…, попадаешь точно в то настроение, с каким и потянулся к книжной полке? Почему так странно устроен, иногда кажется, единственно только один он из всех земных наций, русский человек, что никогда неведома ему середина? Он всегда либо отчаянный храбрец, либо отъявленный трус, либо с пеной у рта богомолец, либо с кистенем богоборец, либо меценат, либо скряга, либо красавец, либо урод… Это вот Пушкинское «полу-милорд, полу-купец, полу-мудрец, полу-невежда…», это совсем не про нас. Но вот дубиной да пинком загнать целую Русь в речку на Святое крещение; закладывая в фундамент кости трудников, лишь только от зуда ниже поясницы, построить город на болоте; сгноить полстраны на Соловках, а оставшуюся покромсать в мелкий винегрет, сворачивая шею Гитлеру, а, заодно, и всей Европе; на голодный всего народа желудок взлететь в космос; воздвигнуть на песке державный замок, а после, сев на него неуклюжим детским задом, его и расплющить к чертям – это как раз про нас. Как рассуждает здесь государственный муж - да кто ж его поймет? У нас с ним, с государственным мужем этим, что называется, постель одна, а сны разные. Тут вновь прямо скребется в дверь, в голову Михаил Евграфович, - пролистал и нашел нужное место Илья Ильич. - «Я сидел дома и, по обыкновению, не знал, что с собой делать. Чего-то хотелось: не то конституций, не то севрюжины с хреном, не то кого-нибудь ободрать. Ободрать бы сначала, мелькнуло у меня в голове; ободрать, да и в сторону. Да по-нынешнему, так, чтоб ни истцов, ни ответчиков - ничего. Так, мол, само собою случилось, - поди доискивайся! А потом, зарекомендовавши себя благонамеренным, можно и об конституциях на досуге помечтать».

     Обыкновенно, ну, раньше так было, во всяком случае, - увлекся рассуждениями Илья Ильич, - кому в рыло, а кому ручку, было понятно и прозрачно. Но с интернетом, интерактивной банковской системой, да по теперешним скоростям, вообще, все как-то смазалось, расплылось, разжижилось. Ткнешь одному в зубы, а он, гляди ты, оказался генерал, этому лизнул плечико, а он, черт бы его, всего-то таксист. Исчезла, растворилась разумная иерархия ценностей. Общаться с умным, а еще, не приведи господь, и быть, или уж хотя бы слыть умным, теперь чуть ли ни моветон. Правда, если ты при деньгах, то делай, что хочешь, хоть покажись и не дураком, только… Только ведь опасно. Оскорбишь одним хотя бы упоминанием Макиавелли или Беркли какого другого-третьего богатого, так он и разорит тебя, и вовсе не из потребностей мошны, а только лишь из оскорбленного чувства невесть уж какого там достоинства.

     К чему это все я? – дивился выкрутасам своей головы Илья Ильич. - Да к тому, что середины теперь нету. Точнее, понятно, что есть. Но раньше русский человек знал что есть из себя она, эта середина. Заведомо бежал ее, как черт ладана, но она была различима и размышляема. Теперь, не разумом, а просто судьбою, одного жмет к низким поймам нищеты, другого припирает к крутому берегу богатства, из чего, ну, по всякой логике следует, что где-то там есть и стремнина, но лучше уж тихим сапом у бережка, нежели быстро, но шут его знает куда… Это-то и странно, тут и противоречие. Мы раньше кидались в края именно потому, что там было жарче голове, ощутимее сердцу, пусть неясно, что впереди, да черт с ним, хоть один, но полной грудью вдох. Звать к топору – дело проказное, сгнить в болотной ряске – перспектива тоже не из светлых. Надо таки решать: либо в рыло, либо ручку пожалуйте…».

     Илья Ильич отложил книжку, выключил лампу и, тяжко вздохнув, повернулся на бок. Сон бежал его, а он…, он бежал от себя. Эти, казалось бы совсем отвлеченные мысли, навеянные ему одним из любимейших его писателей, все более толкали его к вопросу главному. Это всегда так – если сидит занозой в голове твоей какая навязчивая идея, то возьми ты в руки хоть желтую газетенку, да прочти в ней о неблагоприятной для козерогов третьей фазе Меркурия, хоть ты по гороскопу и не козерог вовсе, да и не верил никогда в такую чушь, тебе, все равно, привидишься сам ты со всеми своими бедами; попадись же на глаза автор остроумный – тут хоть плачь. Он словно через века насквозь тебя видит и будто подталкивает под локоть: надо решать.

     «Решать… А что решать-то! - резко сел на кровати Илья Ильич, поняв, что не заснуть ему сегодня никак. Он прошлепал на кухню босыми худыми своими ногами и включил чайник. – Легко решать, когда держишь банк и на руке тройка с парой. Но с Манюней-то все не так! Она…, она совершенна и…, неприступна. Я знаю, что некрасив, знаю, что богат, но если, о тривиальном суждении, это взаимоисключающие, нивелирующие друг дружку ипостаси, то с нею - все это уже равный, да еще поднятый надвое грех! Как такое возможно? Она достаточна деньгами отца – и это множит на ноль мою достаточность, она художник от бога – и это делает мое уродство непреодолимой стеной… Или… Художнику ведь вовсе не нужен идеал, он даже сторонится его. Художнику нужна правда, как есть, - шевельнулась светлячком в ночи надежда в черных тоскующих глазах Ильи Ильича. – Быть искренним, если ты фарисей, это труд великий, но ежели и вправду ты такой… Трудно это? Вести себя дома, как на людях, а на людях, как дома? И что из тебя тогда повыползет? Выползешь, понятно, ты сам, неглиже, но кто ты? – чайник акцентировано щелкнул, сообщая о своей готовности, но Илья Ильич будто и не слышал. – Решать…, решать…, - шептал мой странный диалектик в ладони, в кои уткнулся лицом. – Один, вон, нарешался уже топором-то: тварь я дрожащая или право имею…, дебил. А вот вопрос, либо в рыло, либо ручку, тут не проходит, Михал Евграфыч!».

     Любовь, особенно если она первая (а что уж тут, влюбился-то Илья Ильич, ровным счетом впервые), она, как вода в половодье. Ее много, но мутна и необъяснима действиями своими вода эта. Сторонним глазам ясно, что спадет она, вернется в вековое русло свое, да только это если с сухого берега глядеть. А тут…, тут ты словно на льдине, что тает у тебя прямо под ногами и на глазах. Вот уж ты по щиколотку, по колени, по пояс, но не страшно тебе, а только дух захватывает, да кричать хочется, но не от страха – от радости. «Либо в рыло, либо ручку пожалуйте», - тяжело поднялся Илья Ильич и, так и не наливши себе чаю, прошлепал в спальню, где, как и следовало ждать, так и не заснул.



     Чудны пути твои, Господи…

- Зачем ты его так? – смывала косметику с лица Марина, сидя перед зеркалом просторной, паутинного мрамора ванной комнаты мансарды особняка генерала Чехова, готовясь ко сну. Манюня же млела теперь в пенной, размерами в Кадиллак, ванне-спа, почти уж и позабыв о дневном инциденте.
- А он? – открыла она подернутые поволокою бутылочные глаза свои. - Павлин чертов! Распушил свой хвост, кур недощипанный. Мне глядеть, как он поет дифирамбы лицемерию?! Носит на пальце годовой бюджет средней губернии, а туда-а же – фило-ософ.
- Мы тоже с тобой небедные, малыш.
- Папа работает на страну и получает за это сообразно службе.
- Сообразно службе? – развернулась на сто восемьдесят Марина. – Да ты хоть знаешь, сколько стоит этот особняк, эти служки, садовники, мойщики бассейнов? Это тебе не средняя губерния, это и Лихтенштейну не снилось.
- Хочешь сказать, папа ворует? Как этот сперматозоид?! – вскочила на ноги Манюня и застыла в позе Ермоловой, только без всего. По божественной красоты обнаженному телу ее медленно, будто плача о расставании, сползали нежные клоки пены.
- Сперматозоид твой вовсе и не ворует, гребет только лапками, как тот утенок, поспевая, как умеет, за жизнью, а папа…, это называется, отворачивается, когда нужно. Какая же ты красивая, сестренка, - искренне и восторженно произнесла Марина, уводя от опасной темы. – Вот мы с тобой, так сказать, из одного яйца, а встанешь рядом - небо и земля.
- Старая песня. Мы с тобой совершенно одинаковые. Ты даже выше и стройнее меня на полголовы. Ты просто хочешь увести нас от сути вопроса, что я задала, - не повелась на лесть Манюня.
- Я, Манюня, плоха в арифметике, но сильна в интуиции. Деньги папы, как и его совесть, его личное дело. Исключая лишь то, что наши деньги, равно, и наша совесть, в полной его власти. Мне неплохо кататься сыром в масле, мне нравится жить так, не думать что съесть, не нервничать что надеть, но вот за что гнобить человека, что, не родившись генералом, не удавшись лицом, спрятавши, из учтивости, природной скромности своей, перстень, просто предложил чаю?..
- Ты знаешь, - вдруг, в мгновенье остыв, присела на край спа Манюня. – а ведь он мне тоже понравился… Глаза. В них нет ни черта павлиньего. Кажется, он был совершенно искренним. Я не помню, когда в последний раз слушала искреннего человека.
- Но взяла, и подарила ему портрет, хуже пощечины? – уже ревниво и даже с обидой за любимого усмехнулась Марина.

     Ей (пора нам тут признаться) Илья Ильич более чем просто понравился. Вокруг девушек всегда вилось, что уж тут, много парней, кто с родословной, кто с кошельками, кто и с тем и с тем, были и приватные встречи, но никогда еще Марина не видела в партнере просто человека. Секс – это здорово, но глаза… М-да… Она не ошибалась на счет сестры. Та, будучи, как две капли воды похожа на нее, излучала удивительный, даже потусторонний свет, которого в ней, в Марине, не было, недодал господь, точнее, дал на двоих, но все забрала младшая. Ни разу не приходилось им бороться между собой за какого-либо парня, но теперь что-то случилось. Марина вдруг ощутила опасность, прямую угрозу со стороны своей сестры, и произошло это именно сегодня днем, в ротонде ресторана «Прага».

- Это и была пощечина, - нежно улыбнулась Манюня, будто глядя в себя. – Он такой милый, правда?
- Ты же назвала его, дай вспомнить, уродцем, малыш! – всерьез забеспокоилась Марина.
- Мало ли что я там назвала, - весело рассмеялась Манюня. – Пускай теперь упадет к моим ногам, тогда, может, и помилую. Думаешь, не знаю, что он сказал Боре после нашего ухода? К гадалке не ходи, он приказал сообщить ему, как только мы вновь появимся там, а мы, не сомневайся, там появимся.
Манюня отерлась полотенцем, надела шелковый, в алых розах халат, сказавши: спокойной ночи, сестренка, и нежно поцеловав ее, вышла из ванной с задумчивой, даже мечтательной улыбкой на устах. О чем она мечтала, остается загадкой. Кто, вообще, растолкует мечты женщины? Мы уж пытались здесь говорить о том, что мысли – еще не есть поступки. Но это, поверьте, не о женщинах.

- Арнольд Иваныч, - дернула за рукав Марина начальника папиной охраны, - не могли бы вы мне, ну…, только никому ни-ни…, собрать мне сведения о… некоем бизнесмене, Илье Ильиче Мамине? - докончила она заговорщицким шепотом.
- А не лучше попросить Павла Петровича, Маришка? – выгнул брови седовласый начальник охраны. – У твоего батюшки…
- Нет, - отрезала Марина. - Это нужно только мне. И…, - запнулась девушка, - ни папа, ни сестра ничего не должны знать о нашем разговоре, хорошо?
Старик, мало что просто герой и весь в шрамах и дырках от пуль, он еще и кавалер реликтового теперь звания «Герой Советского Союза», по-отечески тепло улыбнулся вслед вспорхнувшей Марине и, вздохнув, набрал на клавиатуре означенное имя.

- Арнольд Иваныч, милый, - прокралась босыми ногами в мониторную Манюня. – Вы поможете мне? Мне нужно знать все об одном человеке. Его зовут Илья Ильич Мамин. Но…, Арнольд Иваныч, прошу вас, это между нами. Ни папа, ни сестра ничего не должны об этом знать.

- Арнольд, - раздался в интеркоме железный голос Павла Петровича. – Тут мне доложили, м-м, дочери мои общались сегодня с неким…
- Ильей Ильичем Маминым? – докончил Арнольд Иваныч.
- Вот именно. Собери мне все на него. Чем дышит, что ест, куда путь держит. По моим сведениям, какой-то известный консультант. Ненавижу консультантов. Деньги из воздуха делают, а поставь под ружье, так…, - дальше нельзя мне тут – непечатно. – В общем, ты меня понял.
- Чудны пути твои, Господи! Что же ты за фрукт-то такой, Илья Ильич Мамин?.., – пробормотал седовласый герой и углубился в чтение файлов.



     Спецслужбы

- Илья Ильич, - заметно и испуганно потел Исай Самойлович, юрист по бракоразводным процессам, - тут дело о разделе имущества на основании развода в результате измены мужа этой, прости господи, диве с его садовником, тут вот и фотографии, чтоб не видела моя мама подобное увидеть, вряд ли послужит престижу нашей компании, но они платят такие…
- Сколько там денег? – отвлеченно смотрел Илья Ильич в окно.
- Три миллиона шестьсот евро только наших участий, в случае же благоприятного, так сказать ис…
- Отказывайтесь от дела, - хмуро посмотрел Илья Ильич на свой перстень.
- Но три милли…
- У вас русский второй, Исай Самойлович? – недобро сверкнул глазами Илья Ильич. - Что дальше, Алексан Савельич?
- Иск по делу о незаконной приватизации особняка графа Шереметьева в…
- Оставьте мне дело, я посмотрю. Что еще?
- Пожарные, Илья Ильич, чего-то там…
- Дайте им, это то, чего так хочется им там, и пусть проваливают! Я что! Холопьими разборками теперь должен заниматься! Алексан Савельич, мне нужны последние правки по сводкам об аудите мэрии, а прочее, умоляю вас…, - тут произошла значащая пауза, - пошли все к черту! – не сдержался Илья Ильич и рухнул волосатым своим кулаком по столу. Карандаши в карандашнице нервно подпрыгнули, а один даже и больно брякнулся спиной о стол. Комната вмиг опустела, остался только невозмутимый Алексан Савельич.
- Саша, - устало выдохнул Илья Ильич, - вызови мне Пашу, но если выяснится, что ему нечего мне сказать, прошу тебя, как друга, пристрели его.
- Павел Артемьевич в приемной, Илья. Но позволь мне задать тебе личный вопрос. Что с тобою происходит? Ты швыряешься миллионами, будто в игре в бабки. Фирма - твоя – не вопрос, хоть коню под хвост ее спусти, но как же мы? Мы люди, Илья, – не бабки.
 - Прости, Савельич, - тяжко опустил голову на руки Илья Ильич. – Не хочется что-то сегодня мне защищать гомиков. Может мне проветриться нужно? Где-нибудь на Галапагосских островах? А может оставить защиту и заняться нападением?
- Не ври себе. Ты экстерном прикончил юридический не для того, чтоб бить людей. Ты защитник, чертов Платон, от природы, но и Пифагор тоже, а Галапагоссы? - так тебя там пожрут черепахи и всякие там игуаны, а ты нам еще нужен, старик. Поезжай лучше в Звенигород, подлечи печень.
- И то, - вяло улыбнулся Илья Ильич. – Иди все же, позови мне Пашу и еще, скажи Тоне, чтобы подготовила досье на Коновалова. В той самой печени он уже у меня.
- С Коноваловым я сам разберусь, займись лучше своей душой. Надеюсь, это не любовь, но что-то подсказывает мне…, - развернулся Алексан Савельич и вышел из кабинета.

- Ну?.., – напряженно взглянул в глаза своего начальника службы безопасности Илья Ильич.
- Много всякого, Илья Ильич, - раскованно присел Павел Артемьевич к столу и развернул папку. Павел Петрович Чехов…, родился, женился, бла-бла-бла…, а, вот… Застрелил своего капитана за невыполнение приказа. Это в Афгане. Вот еще…. Застрелил полковника-интенданта за вскрытое воровство из арсенала части, это уже в Чечне. Три медали за мужество, герой России, бла-бла-бла… Вот еще… Избил до больницы патрульного милиционера за то, что тот послал старушку в ответ на просьбу перевести ее через улицу. Это уже он был генерал-лейтенантом. Кстати, все прошлые убийства были списаны на военные действия, в смысле, погибли в бою, защищая родину.
- Понятно, что маньяк, как и все они. Война не закаляет, а убивает душу…, прости, - осекся Илья Ильич, вспомнив, что говорит с пусть и бывшим, но боевым офицером. - Дальше что?
- Жена умерла при родах, дети, двойняшки, Марина и Мария, выжили. Воспитывает их один, но при нем всегда домработница, что любопытно, подполковник ФСБ в отставке, Калязина Инна Юрьевна, 1970-го рождения…, так-так…
- Мне надоели эти твои эти «так-так», Павел, что по «Праге»?!
- Здесь интереснее, Илья Ильич, - даже чуть вспотел Павел Артемьевич. – В ГУВД есть дело за номером 3520, о похищении гражданки Чеховой М.П., двенадцати лет…
- Они обе М.П. и обе двенадцати лет, черт, кто именно был похищен?!
- Мария Павловна Чехова. Папа заявил, но потом почему-то заявление забрал, дело, однако, по особому какому-то указанию, не закрыли. Девочка благополучно вернулась домой, а дальше…, - победоносно взглянул на шефа шеф охраны, - дальше просто сказка. Генерал переезжает из ведомственной своей квартиры в роскошный особняк под Жуковским, параллельно, закрывается пара дел о хищениях из Алмазного фонда, дата в дату, вилла на Мальте, яхта, бла-бла-бла…, и вот еще…, в две тысячи первом году, его племянник, Игорь Игоревич Чехов, стал совладельцем холдинга сети ресторанов в Москве, куда входит и Прага. Сегодня, Илья Ильич, крышевание не в моде. Просто сажают человечка на неприметную должностишку, и все в ажуре. В общем, сухой остаток, – чист наш генерал, но и грязен по уши, да только хрен подкопаешься, налоговые декларации девственны, как брачная постель.
- Кто бы сомневался, - вздохнул Илья Ильич. - Что по девочкам? Только, умоляю, без твоих этих бла-бла-бла. Подробно, дотошно.
- Тут все, как на ладони. Марина – филфак МГУ, Мария – МАРХИ, обе с начальным музыкальным, обе владеют английским, правда, Мария еще и испанским, обе играют в теннис, обе…
- Что конкретно по Марии и тому делу, - заметно начинал злиться Илья Ильич.
- Ну, все в тайне. Дело же не велось, просто тлело, Марию вернули на другой день после предъявы, все во мраке, папа доволен… Схождение в одной точке похищения и обогащения на мысли наводит, но разве мысли вам нужны, Илья Ильич?
- Думать я и сам умею, Паша. Прошерсти по больницам, обращалась ли она, точнее, он за помощью к психиатрам. Может там чего?
- Вы мало мня цените, Илья Ильич. Уже проверил – не обращался.
- На малой родине проверь, за границей тоже. Не стал бы он светиться на Москве-то.
- А это мысль, Илья Ильич. Уже побежал.
Охранник скрылся за дверью.
- Мысль…, - ворча достал Илья Ильич из ящика стола сигару. - Сначала нужно потеть подумать, а уж после потеть ногами. Пот ума дорогого стоит, а пот глупости и ведрами не вычерпать.
Он был расстроен, но более не бесплодными поисками корней такого экзальтированного ее поведения, сколько молчанием Бори. Как вдруг… Телефон определил городской звонок и Илье Ильичу теперь почудилось (или очень уж так хотелось), что из «Праги».



     Похищение

- Боря? – воспрял духом Илья Ильич, но в ответ, к немалому удивлению своему, услышал взволнованный девичий голос.
- Простите, Илья Ильич, но это Марина, Чехова, помните? Не ругайте Бориса, это я вытянула из него ваш телефон. У нас тут случилось…, короче…, Манюня пропала.
- Где ты, Марина! - забыв приличия, перешел он на ты, но у девушки, невзирая на испуг, потеплело на душе.
- Я в баре у Бори.
- Пять минут! – выключил трубку Илья Ильич, прошел в комнату отдыха, где был шкаф с одеждой, сбросил костюм, надел джинсы и майку, задумался, снял перстень, почему-то снова надел его, но повернул камнем к ладони.
- Тоня! – крикнул он, пролетая приемную, - вызови мне Пашу. Чтобы через десять, нет, через пять минут был в Праге!

     Добраться с Мясницкой до Арбата в одиннадцать часов утра на машине невозможно в принципе. Мясницкая, Никольская, Манежная, Маховая, Волхонка…, все стоит к чертям. Но, если не пугаться Москвы, то всего-то километра три (по воздуху и все два), но вертолета не было, и мой герой, представьте, побежал. Когда он ввалился в бар ресторана, он был абсолютно мокр и совсем почти не мог дышать. Марина сидела за стойкой и нервно курила сигарету за сигаретой.

- Сигару, Илья Ильич? – совершенно не к месту произнес Боря.
- Борь, ты, вообще, дружишь с головой! – даже не взглянул на него Илья Ильич. Пошли кого-нибудь купить мне трусы, джинсы и майку, все шестидесятого размера, еще, кроссовки тридцать восьмого, в туфлях бегать – самоубийство. Да, дай мне апельсинового сока. Говори, - рухнул на табурет Илья Ильич и вперил сверла своих черных глаз в Марину.

     Марина чуть даже онемела: «Вот интересно, если бы я пропала, бежал бы он через весь город?» От Арнольда Ивановича она уже знала, и где его офис, и где его дом, и кто у него папа и мама. Главное, что она почерпнула из шпионской своей информации, это то, что он никогда не знал материнской ласки.

- Ты очень устал, Илюша, - смело и даже где-то отчаянно смело, но, вместе с тем, и нежно перешла она на ты тоже.
- Говори! – повторил он, не обращая внимания на, в другой ситуации, совершенно недопустимую фамильярность.
Он совсем теперь был непохож на того галантного кавалера, что играл он три дня тому.
- Ну…, мы, хоть живем с Манюней в разных комнатах, - вернулась в реальность Марина, - но просыпаемся всегда вместе, как по часам. Потом мы барахтаемся в бассейне, после - душ, ну и все такое, после - завтракаем…, но только сегодня ничего такого не было. Уже в бассейне я поняла, что что-то не так, и прошла к ней, а ее нет в комнате. Постель смята - будто только спала, я потрогала – холодная, как и не спала вовсе, посмотрела одежду…, у нее столько всего…, но мне показалось, что нет ее любимых джинсов с кругом в дырках и майки «U-2», черная такая. Она зачем-то эту группу очень любит. Я нахожу их музыку навязчивой…, я…
- Телефон?!  - резко прервал девушку Илья Ильич.
- Телефона нет. Я звонила – вне зоны действия…
- Что папа?!
- Папа в командировке, в Чите. Что-то по службе…
- Звонила?
- Еще нет, сразу вам…, тебе, Илья…, - быстро поправилась Марина, не желая упускать завоеванное «ты», - мне казалось…, вдруг показалось…
- Свяжись с отцом. Уверен, помня предыдущее похищение, он знает больше, чем мы.
- Откуда вы…, - изумилась Марина.
- Откуда я?! – почти кричал на Марину Илья Ильич - Откуда вы свалились на мою голову! Павел Артемьич! – крикнул он в трубку, оставив без внимания ошарашенную властным его тоном и даже хамством, бедную Марину, - если через секунду не увижу твою похабную рожу на поро…
- Уже здесь, Илья Ильич, - улыбнулся шеф охраны, входя в зал.
- Как ты, черт возьми, обошел пробки? - искренне удивился Илья Ильич, но остался и доволен расторопностью своего подчиненного.
- Я их просто вышиб, а, скорее, - улыбнулся Паша, глядя на мокрый вид босса, - вашим же способом. Просто я не так потею. 
- Боря! – совсем рассердился Илья Ильич. - Где моя одежда!
- Уже ждет, Илья Ильич, - улыбнулся бармен. – Там, в кабинете.
Илья Ильич наскоро ополоснул лицо, лохматые свои грудь и спину и облачился в голубые джинсы, синие кроссовки и черную майку с символом «U-2» во всю грудь. «Господи! Клоун какой-то», - взглянул на себя в зеркало Илья Ильич, но сейчас было не до того. Главное, что все пришлось впору, и было сухо.

     Человек на своем месте. Эта, уже давно ставшая фигурой речи фраза, целиком и полностью ложилась на бармена Борю совсем впору. У кого есть дар ваять, у кого музицировать, правильно спрягать глаголы или помнить ряд простых чисел до седьмого порядка…, у Бори был дар делать все точно, правильно и вовремя. Я бы не удивился, если бы всю эту одежду он купил задолго до сегодня. Такие гении халдейства знают все наперед не только с поднятой брови, но даже до того, как та лишь только призадумалась приподняться. Человек на своем месте - это здорово, это правильно.
Илья Ильич вернулся в зал и сел на табурет рядом с Мариной, Павел Артемьевич встал у него за спиной.

- Ой! – удивленно воскликнула Марина, - вот точно такая же у нее и майка!
- Сейчас это нам не поможет. Твой телефон заряжен? Звонков не было? Звони отцу, - распоряжался Илья Ильич. Он сейчас очень был похож на Наполеона (если верить портретам кисти Жака-Луи Давида, добавить бы только треуголку).
Марина взяла трубку и уж стала нажимать быстрый набор, но, прежде чем она успела это сделать, телефон зазвонил сам.
- Это она! – побледнела Марина, и боязливо ответила, – да…
Она включила громкую связь и дрожащей рукой положила телефон на барную стойку.
- Привет сестренка, - разлился под сводами ротонды Праги серебристый и веселый голосок Манюни. Аудитория замерла. – Я тут…, у меня такой букет ромашек! Ты закачаешься! Это я тебе собрала. Ты знаешь…, я встала сегодня до зари, и…, словно кто меня шилом в задницу, так захотелось просто идти, идти, неведомо куда. Перелезла через забор, чтоб никто не видел, я знаю место, где камеры не берут, пошла…. Все ноги мокрые от росы…. Уткнулась носом в церковь, красивая такая, вся белая, а к паперти лестница, чуть крученая, что Баженову не снилась. Русский классицизм, словно по нотам, представляешь?! Тут птицы поют не так, как у папы, тут все не так! Тут все ново как-то…, необычно. Тут вроде не служат, а все ухожено… Я…. Я в черт знает в каком восторге, Маришка! Я влюблена! Как можно было влюбиться в него, в это божье недоразуменье?! Но я влюблена! Я петь хочу! Я хочу пищать, как кошка!.. Но…, - вдруг испугалась голосом Манюня, - это только между нами. Ты же не предашь меня, старшая моя сестра? Ну ладно. Тут пешком черт его знает…, слева город, справа лесок, кажется, я понимаю, куда идти, я скоро буду дома, и мы обнимемся, подружка, и я расскажу тебе, как это здорово, когда любишь...

     Нависла немая сцена. Мне трудно… Я попытаюсь, но не судите строго…, что там каждый испытал?.. Боря, понятно, был крепче других, в силу профессии, пожалуй. Переживать чужие переживания – часть его жизни. Другое дело – ирония, от которой ну никак не можно избавиться – Боря густо улыбнулся и…, пошел заварить чаю, хоть никто его о том и не просил. Павел Артемьевич…, тот покраснел, аки сваренный рак, и не знал, куда деть глаза. Очевидность была настолько очевидна…. Ему, казалось ему так, голову готовы были открутить…. Он, молча, скручивал из салфетки зачем-то «козью ножку» и неумело-поддельно зевал. Марина…. Вот уж кого было совсем жаль. Она была бледна и бездвижна. Она, понятно, обледенела бы и если бы Манюня сказала ей подобное лично, но теперь…, сидя перед предметом своей любви, после искреннего шока похищения, понимая, что ее возлюбленный слышал то, что слышал…. Всем было, что называют…, в общем, всех мучила тошнота. Но вот что же наш герой?..
Когда мне, лишь единожды в моей жизни, призналась в любви женщина, сама, первая, я помню, что был расстроен. Это была очень нежная девушка, может даже и красивая (просто мне так тогда не казалось) и я, прохвост, не подозревая любви, волочился нехотя, более для счета. Еще, была она из очень воспитанной семьи, тогда как влекло меня, в те поры, к девчонкам разбитным да разудалым…. Талия у нее была такая…. Впрочем, я не о том. Я вот вспоминаю, что испытал тогда чувство… почему-то стыда…. Стыда, и какого-то еще незнакомого мне неудобства, стыду не равного. В какие-то секунды навалилась доселе неизвестная мне ответственность, но, главное, то неудобство – необходимость тут же и отвечать на сказанное. Это только в книжке легко: «Не отпирайтесь. Я прочел души доверчивой признанья,  любви невинной излиянья; мне ваша искренность мила; она в волненье привела давно умолкнувшие чувства…», а когда тебе пятнадцать и ты совсем даже не Онегин…. Впрочем, Илье Ильичу было далеко не пятнадцать. Киношная какая-то ситуация. Случайные, но и не посторонние делу свидетели и, главное, любовь, высказанная не в глаза, а как поверение великой тайны, тайны, о которой и на исповеди умолчит невинная девушка, хоть и расщебечет первой встречной. Тут же…, во весь голос, под сводами злачного, в общем-то, места…. Знай о таком Манюня, она тут бы и застрелилась, но вот что делать Илье Ильичу? Он получил признание в любви мало, что впервые и, как логично полагал он, незаслуженно…, он еще и любил эту женщину, любил впервые в жизни, и любил безумно. Писатель, он хуже актера. Он, в отличие от последнего, проживает героя и ситуации до костей, но…, я тут в растерянности. Что творилось теперь в душе моего героя - мне не ведомо.

- Пора расходиться, - наконец выдавил из себя Илья Ильич. – Инцидент исчерпан.
Илья Ильич зачем-то повернул перстень камнем вверх и внимательно посмотрел на Марину.
- Все здесь не были, - оглянулся он на Павла Артемьевича и поискал глазами Борю. Тот, как раз, принес чаю. – Любое упоминание об услышанном грозит смертью каждому, у кого слаб язык и сильна память. Боря, вещи пусть постирают и перешлют в офис. Павел Артемьевич, с этой минуты займитесь Афанасьевым, плотно и только им, Марина…, на два слова.
Илья Ильич взял совершенно безвольную девушку под локоть и отвел под одну из арок.
- Ты понимаешь, что никто на земле, во всей вселенной не должен узнать об услышанном. Манюня художник, настоящий художник, а, следовательно, человек впечатлительный и зыбкий. Узнай она, что тут было, она бы минуты не прожила. То, что она сказала – выдумка ребенка, дай время, и она все забудет, как только что, с этой самой минуты, забыли и мы с тобой. Ты все поняла? – воткнул он ей прямо в сердце стальные свои два кинжала.
- Да, - без звука, одними только губами ответила Марина.



     Боря

     Боря нервно развязал бабочку, нервно сбросил почему-то ставший, в последнее время, ненавистным ему китель и… задумался. Прошла уж неделя после того странного случая, а душа его почему-то была не на месте. Профессиональный халдей на то и профессиональный, что ничего не чувствует. На его глазах случаются великие свадьбы и великие разводы, на его глазах даже убивали, и не раз. Стоять за стойкой и видеть ничего не видя – его стезя; ни на что не реагировать – его хлеб. Ну да. Это нам с вами кажется, что хороший официант тот, кто молниеносно реагирует на ваше все. Ан, нет. Хороший официант тем и хорош, что умеет не реагировать на ваше все. Какой-то губернатор заснул, и сделал лужу под себя; референт вице-презедента страны поимел, прямо в женском туалете, жену президента страны, что и страшно назвать название; всероссийски известный актер грязно домогался  всероссийски известного актера прямо у стойки бара…. О, сколько чужих помоев вынуждена терпеть душа профессионального халдея! Сколько б рассказать он мог…. Но…. Fiat justitia et pereat mundus. Теперешним юристам сея молитва, может, и ни к чему, а вот халдеям…. Только чуть перефразировав – пусть гибнет мир, но да здравствует… тайна. Вряд кто задумывался, тяжелы ли чужие тайны. Много ли мы держали чужих тайн в своих руках? Своих тайн – да сколько угодно, но чужих…. Это вот как человека хоронить. Живой он – соплей перешибить, но положи ты его в гроб, а он вдруг и свинцовый, покойничек-то. Кто тягал на погост по службе, или с иной радости, тот знает. А чужие-то тайны, они тяжелее свинца. А тут еще и Марина. Сердце уж давно ныло у Бори за нее, но как-то не мог он себя представить с ней рядышком. Генеральская дочь таки, а он кто? Но вот после того случая, после того, как увидел он, какими глазами смотрит Марина на этого лысого недоноска, все как бы и перевернулось в душе его. Заочно можно любить и вечно. Слышал, что есть такая даже болезнь. Тут ведь важно не прикасаться. Но…, когда, вся в слезах, Марина, чуть не с ножом, потребовала от него телефон Ильи Ильича, - он прикоснулся. Если она так наотмашь, так беззаветно любит сестру, то сколько бы счастья могла бы она подарить тому, кого полюбила бы всерьез, сама! Профессиональный халдей, друзья мои, перестает быть таковым, лишь впустит он недоглядом, невольной неосторожностью в свою душу химеру, под именем Любовь.

- Почему ты одна? – подлил Марине мартини в бокал Боря. – Я вас по  раздельности и не видел ни разу.
- Я одна потому…, что теперь одна, - вздохнула Марина. – Маня вышла замуж.
- Как так?! – искренне удивился и даже чуть вознадеялся бармен, хотя, случись свадьба, он бы знал.
- Ну…, не совсем замуж…. Она…, понимаешь, Боря, она влюбилась.
- Эка невидаль, двадцатилетней красавице влюбиться, - усмехнулся Боря. – Разлюбила – то беда, а полюбить, это, что икнуть.
- Икнуть?! – вдруг проснулась Марина.
- Ну…, я…., это, - испугался Боря, - фигурально, так сказать.
- Для тебя любовь, это чих?! Да что ты, вообще смыслишь в любви?!
Марина опрокинула бокал залпом и глазами попросила освежить, но когда Боря налил, снова осушила и его. По всему было видно, что девочка напивается намеренно.
- Марина, что ты делаешь? – озаботился Боря.
- А ты не видишь? Ты не видишь! Что я люблю его! – слишком уж быстро дошел до нее алкоголь. Может она до этого где брала? – Страшненький, маленький, толстенький, плешивенький, плюгавенький, смешной, умный, обаятельный, красивый, я б ему сто сыновей бы…, о, Создатель! - воскликнула Марина так громко, что посетители стали оборачиваться. – Я люблю его, Боречка! Я, а не она! Я! Я! Я! – рухнула она на руки влажным лбом своим и, кажется, забылась.

     На соседний табурет тут же подсел какой-то рыжий парень, разве что слюна не текла по скулам, но Боря так на него взглянул, что того, словно ветром унесло. Это, согласитесь, странно. Женщина прекрасна лишь тогда, когда ты ее завоевываешь с боем, с осадой, но и безвольная, доступная без сопротивления, заводит нас ой как. Одних – потому, что в иной ситуации им такую крепость не одолеть, других – потому, что мужчина начинает мнить себя защитником и покровителем. Так что…, играй женщина в неприступность или в беззащитность – один черт – выигрывает она. Как правило, умная женщина использует оба эти оружия по ситуации. Правда, Марина совсем теперь и не играла.

- Прости, - через время очнулась Марина. - Налей мне клюквенного морсу. Мне не надо так много пить. Просто…, понимаешь…, он ей не нужен. Ну что ей! За ней сто плейбоев бегают, а этот…. Это я, я рассмотрела в нем душу, она же…. Просто очередное завоевание.
- Ну…, тут я не знаю…. Может, клин клином, что называется?
Ох, и тяжела шапка халдея. Ему бы радоваться, что сестра увела соперника. Его соперника. Он же…
- Клином?! – вспыхнула, но тут же потухла Марина. – Понимаешь, Манюня слишком умна. Чтобы занять ее мозги нужно что-то среднее между Клуни и Кантом. А всего лучше – художник. Только не помоечный, а чуть с именем, ну и, понятно, не дурак. Есть такой? – с искренней надеждой поглядела она на Бориса.
- Желание клиента закон для нас, - улыбнулся Боря на заказ улыбкой. – Есть один гений, да только…
- Что только! – загорелась надеждой Марина.
- Ну…, гений, говорят, только пьян с утра до вечера. Рисует здесь, в переходе. Говорят, что умен, как сто китайцев. Рассказывают, что секунду лишь взглянет на натуру, потом отворачивается и… нате вам портрет. Гений, в общем, но пьет…. В Прагу его и на порог не впустят.
- Имя есть у него? – здорово заинтересовалась Марина, совсем протрезвев.
- Кличут его Ван Гог, а имени…, кто ж его?.. Ваня, в общем.
- А как его узнать?
- Не ошибешься. Он стругает грифель в пыль, а после пишет только пальцами. Так никто не делает. Только, Марина, я прошу тебя. Будь осторожнее. Ну…, за кошельком хоть следи. Там, в переходе, знаешь, всякого там…
- Мой папа, если ты не забыл, генерал ФСБ, - совсем воспаряла духом Марина.
- Как мы оба с тобой видим, тупая сила – труха против сил иных, - обмяк плечами Боря.
- Да…, - улыбалась в потолок Марина, совсем не чувствуя Бориного внимания, - сил иных…. Любовь сильнее всякого зла. Ван Гог, говоришь?.. Не знала человека более преданного, чем ты, Боречка!
Она перегнулась через барную стойку и поцеловала Борю в щеку, тот чуть заметно повернул голову, и поцелуй пришелся в угол его губ, что, впрочем, осталось незамеченным Мариной. Это был первый их поцелуй.



     Марина

     Илья Ильич метался по кухне, ровно раненный тигр (если вспомнить первое послание Петра, – аки лев рыкающий). Мне, как я уже упоминал, раз признавались в любви, но что теперь творилось с моим героем, я вряд ли ведаю. То есть, ну…, легко описать состояние, в котором бывал сам. А если не бывал?.. Здесь же…. Любовь, это болезнь; любовь, это счастье; любовь, это истерика; любовь…. Дипломированный психоаналитик, да вот хоть Эрих Фромм, конечно, расскажет вам, что есть любовь. Соврет, понятно, но таки сделает это красиво, умно. Дайте-ка вспомнить…: «Люди используют слово «любовь», как правило, даже не пытаясь понять, что оно означает. Многие даже считают, что чувство, выражаемое этим словом, не поддается никакому определению. Тем не менее, термин не может не иметь определения. В противном случае он не несет смысловой нагрузки и не может закрепиться в языке. Тот факт, что термин «любовь» наличествует не только в каком-то одном, но и во всех развитых языках свидетельствует о подразумеваемой под ним смысловой нагрузке, причем, нагрузке, имеющей общечеловеческое значение. Сложность чувства, определяемого термином «любовь» привела к тому, что человечество до сих пор не имеет точного объяснения, что же это такое. Разными людьми, в разных культурах и в разное время это слово наделялось различным, порою, прямо противоположным смыслом. Это привело, в результате, к тому, что оно никакого смысла, фактически, не имеет. Для многих людей любовь – банальность, о которой полагается сказать перед сном. Для других это слово имеет смысл только в словосочетании «заниматься любовью»…. Это я не вспомнил – прочел где-то. Согласитесь, тут и рядом нету о любви. А вот с Ильей Ильичем что-то явно творилось, и это никакая не шутка, это случилось с ним, это – любовь, любовь, как факт, а не какая-то там сволочь или вся ерунда, что была процитирована выше, а Фромм – никакой не врач или философ, он просто торговец книжками, пишущий лишь то, что нам хочется читать – надежду. Пустую, но так нужную нам надежду.

     Когда я рассуждаю не о любви, а вот над попами и психоаналитиками, я думаю лишь об эстетике. Точнее, я понимаю, об эстетике думают они. Мягок диван в его кабинете, золоты оклады и дивны хоры в той помойке, что называют спасением жизни…. Это здорово. Беда лишь в том, что все это неправда. Тут бы и прикончить вопрос, ну, на сентенции, что неправда, и все тут, да вот беда…. И психоаналитик и поп, все говорят, твердят в чертов унисон, о якобы правде. Якобы правде….
Якобы правда, это вам известный пирог. Это когда дают есть то, что хочется есть. Более…. Если чуть поработать, то захочется есть то, что есть доселе и вовсе не хотелось. Эта вот идейка про Адама. Ну, скажите, стал ли бы разумный человек, о хотя бы одном высшем образовании, раздумывать на тему, поедания плода, что дает знание о всей жизни? Во-первых, он тут же бы его и съел, во-вторых, он бы его съел, в-третьих, в-четвертых он съел бы, съел и съел бы сотню раз безо всяких змиев и Ев. Тяга дурака к тому, чтобы дураком не быть столь очевидна, что вряд ли нужны какие-то доказательства. Господь создал рай, и еще дурака и дурочку, а чтобы нескучно, пнул своего этого дурака к понятию добра и зла. Если бы он не хотел такого развития событий, то такого развития событий и вовсе не было бы. Поэтому, когда мне говорят, что я сам виноват, я просто хохочу. Я признаю – виноват, но виноват лишь в том, что хочу знать. Неважно что, - я просто хочу знать. Знание - не погост, не шило в печень со спины, знание, это когда просто хочется знать. Именно желание, а не обладание. Обладать знанием невозможно…, впрочем…, как и любовью…

     Опять увело… Я ведь о своем герое. Странно, но Салтыков-Щедрин никогда не писал о любви, почти. Писал, но косвенно…. Не срослось у него по этой теме. У моего же – срослось. Да срослось так, что он позабыл даже и думать о такой мелочи, как, скажем, о себе. Точнее, о себе только он и думал, но только не о деле своем, а именно о себе. Зеркало стало теперь его и другом и врагом. Он простаивал перед ним часами, строил какие-то гримасы, поворачивался бочком, и даже спиной и… ни один ракурс его не мог успокоить. Знание, что тебя кто-либо любит – это обманка. Логика, логика, логика… Логика кричала, что никак невозможно чтобы полюбить такую заразу, как он. Но у логики и любви нет ни одной точки, где бы они смогли соприкоснуться. Я передать вам не могу, но он даже пробовал писать…. Не «я к вам пишу…», это было бы уж чересчур, но вот послушайте…. Нет, не стану. Это так лично и…, что уж тут, пошло, с точки зрения литературы…. Гении математики, возьмись они за перо…. В общем, дела его покатились побоку и если б не студенческий друг и правая рука, Алексан Савельич, все бы и рухнуло давно.

     В общем…, Илья Ильич закрылся у себя в Филипповском и трусливо ждал не пойми чего. Это было совсем непохоже на него. Уж кем-кем, а трусом то он уж точно не был, вот ведь чего может натворить с нормальным человеком любовь. Я бы, кстати, и Андрия Бульбу оправдал бы. Ну не ведал, что творил влюбленный осел.
Тринькнул мобильник и Илья Ильич подпрыгнул трусливым зайцем.

- Илья?
- Ну, Илья, - разочаровался Илья Ильич, услышав голос Марины. Как это все-таки странно. Они совсем одинаковы, а влюбился он именно в Манюню. К Марине же он испытывал чувство, похожее на раздражение, относился к ней как к совсем лишней, навязчивой копии.
- Илья, нам нужно встретиться.
- Это еще…
- Затем, что нужно.
- Ну, хорошо, давай у Бори…, - пожал плечами Илья Ильич.
Боря был тут же, у телефона и был вечно вежлив, но зол, как никогда.


- Манюня попросила меня…, - совсем была бледна Марина, - чтобы…, ну…, ты пришел к нам.
- В смысле?.., - побледнел и Илья Ильич.
- В смысле на ранчо…, ну…, так мы зовем этот загородный наш дом, - очень дрожал ее голос. – Только поздно, чтобы темно.
- В смысле?.., - глупо повторил Илья Ильич.
- В смысле… тайком. Ты позвонишь мне, как будешь перед воротами, а дальше я…. Да…, к воротам не подъезжай…, там камеры…. В одиннадцать. Запомнил?
- Это да, - выдохнул Илья Ильич, но что-то его вдруг испугало и помимо страшной этой просьбы.
«Во-первых, проникнуть на дачу генерала ФСБ…, - вспотел он, - ну это еще полбеды. Второе – чего же она не сама попросила? Третье…. Третье…, Марина, к тетке не ходи, зачем-то влюблена в меня, так какого же хрена…. Какие они одинаковые, но какие разные…».


- Арнольд Иваныч, - потупилась Марина. – Тут будет проникновение, в одиннадцать. Я покажу где. Там у вас камеры не ловят.
- Маришка, ты в порядке? – озаботился охранник.
- Я…, да. Я просто не могу, чтобы они встречались, понимаешь?
- Зачем тогда сводишь?
- Не знаю, Арнольд, - путалась она в ты и вы. - Это, похоже, никак неизбежно. Черт! даже пускай встретятся, не лови его. Пусть их…. А вдруг не сложится?
- Не сложится, Маришка. Я повидал жизнь. Поверь, не сложится – врал напропалую Арнольд Иваныч.
- Вы не скрутите его, правда? Просто посмотрите, - почти плакала Марина. – Я и так уж предала сестру.
- Ну…, какое же это предательство? Это всего лишь любовь к сестре.
- Вы думаете?.. А, впрочем, спасибо вам. Вы очень добрый друг.
- Мариш, - окликнул уходящую Марину старый полковник. – Может, скажешь, что на самом деле происходит?
- На самом деле? – обернулась Марина. – На самом деле, Арнольд Иваныч, я просо люблю этого человека.
- Но он же…
- Страшненький? Да чхать мне на это. Беда в том, что чхать и моей сестре. Я не хочу с ней бороться. Да и мне ли с ней… Я…. Нет! Я буду с ней бороться до конца! В любви нет ни подруг, ни сестер. И…. Именно не ловите его. Пускай встретятся. Я оборю ее своими силами.
- Как скажешь, малыш, но…, не ты ли только что сдала его?
- Это была глупость. Простите. Мысли, еще не означают действия. Так он говорил.
- Но если я не зафиксирую проникновения, то меня нужно увольнять? – пожал плечами Арнольд Иваныч.
- Вы же не заметили, как она сбежала тогда, - бледно улыбнулась Марина. – Никто тогда не узнал, и теперь не узнает. А я вам за это, то место покажу, и вы будете теперь знать.
Не пытайтесь разгадать логику женщины – она выше всякого рационального разумения.



     Ван Гог

     Ван Гог был совершенно пьян. Точнее, с сильного похмелья. Бывало, что когда он и был трезв, все ему казалось прекрасным, и даже этот переход под Аустерлицем, как он называл Арбатский переход, виделся ему прекрасным местом. Ван Гогом он вовсе и не был. Звали его, по святцам, Иваном, да только как назвали его с первого курса Ван Гог, дак так и осталось. Имя было не зря. Он писал пальцами, а великий Ван Гог, тоже писал нервами. Теперь он сидел на раскладном матерчатом стуле и потягивал случайно подвернувшееся ему пиво. До работ было еще завались времени, а трубы таки горели.

- Водочки? – вдруг услышал Ван Гог за спиной.
- Ты, мудила, либо соври мне что хорошее, либо шнырь, что б я не оборачивался на тебя, на паскудное паскудство твое, - тяжело пожал плечами Ван Гог и притулился на другой бок.
- Это я, Вань, шел на работу, да и зашел.
- Твоя работа в пять, а ты мне дурака гонишь. Зачем пожаловал? Чертов перец? Я плевал на твоих уродов. Они все какие-то все некрасивые. Я художник, а не член собачий. Хотят портрета, пускай приходят в мою помойку на общих основаниях.
- Вань, я ведь не о том…
- Ван Гог, а не Вань!
- Ну ладно, Вань, ты Ван Гог, понятно. Дело есть, и чекушка, кстати.
- Слушай, Борь, мне скучно от твоих сивомордых. Денег вагон, а чтобы вздох какой, мысль хоть затерялась бы в складках на лице, о глазах уж я и молчу. Мне иногда страшно, что я свой гений трачу на таких вот, - опрокинул он чекушку на раз.
- А что пропиваешь свой гений, это тебе как?
- Слушай, Борь. Мы оба с тобой халдеи, так не лучше ли просто сказать, что тебе, к едреням собачьим, нужно? Я ведь могу и уснуть…, уснуть, и видеть сны…, какие сны…
- Шекспир, это здорово, но не к месту сейчас.
- Боже! какие теперь начитанные половые, - наконец развернулся к гостю Ван Гог. - Либо говори, либо я дам тебе в зубы.
- Девушка. Ее нужно обаять.
- Я что? Альфонс тебе какой? Ах ты, козявка! – поднялся в свои почти два метра Ван Гог.
- Остынь. Никто тебя в альфонсы не писал. Просто она художник, да такой, что тебе не снилось. Ты думаешь самый быстрый? Да она тебя на раз сделает.
- Девка? Да ты шутишь, – проснулся наконец в Ван Гоге Ван Гог.
- Когда я шутил, Ваня? У меня и чувства юмора-то нет. Так…, не пойми, что…
- Не пойми что? - унялся Ван Гог, да и чекушка подействовала умиротворяюще. – Ты мне тут не крути. Хитрее тебя только Эйнштейн, да и тот помер давно. Если что затеял, так пиши рубленной гарнитурой крупным кеглем, а дурака из меня не корчи.
- Да я ведь и действительно с делом к тебе. С чего бы мне тут выламывать перед тобой клоуна?
- Ну?.., - наконец настроился на нужный лад Ван Гог, и даже почти протрезвел. Чекушка, оно ведь не бутылка – только лечит.
- Девушку звать Мария, но зовут ее Манюня. Художник от бога, зуб даю, тебя похлестче. МАРХИ и все там прочее, сам испытаешь. На том и снюхаетесь. Нужно, чтобы влюбилась в тебя без памяти. Неглупа, очень неглупа, но и изъян есть, точнее, подход. Повернута на Рембрандте. Свет, тень и все такое. Господи…, как я устал подслушивать, совсем не зная, что слушаю.
- У тебя дар такой великий, Боря. Ты живешь чужими мозгами, а это проще, да и безболезненнее, чем своими. Ладно. Как ее встретить?
- Я приведу. Скажу, что нет лучше портретов, нежели у тебя.
- Так, так и есть…
- Это ежели не пьешь. Прекрати на время,  это вот, - положил он пачку денег ему на колено, - это половина, а я уж позабочусь, ты знаешь.
- Ну а дальше-то что? – спрятал Ван Гог пачку в карман, не считая.
- Ну…, она влюбилась не в того парня. Бизнесмен, метр с кепкой, умен, правда, да богат, но Манюню деньги не интересуют. Чем он так ее зацепил, одному богу ведомо, но зацепил. Может, просто пожалела его тщедушность, а может, в глазах чего увидела, что нам с тобой не увидать, да только мешает это кой-кому. Главное отвадить, ну а дальше – тебе решать. Генеральская дочка, знаешь ли, может пригодится тебе на старость-то? – похлопал Боря по плечу художника, и удалился.


- Вот…, это тут, Маша, - Боря подвел девушку к художнику в Арбатском переходе. Ван Гог был трезв, как обещал, но потому и зол.
- И что? Портретец? - развернулся Ван Гог и… ошалел от дивной ее красоты, но более, от глубины глаз ее.
- Говорят, вы пишете как-то особенно?
- Ну…. Так иные…
- Позвольте мне.
С этими словами она присела на матерчатый его стул, окунула пальцы в его грифельную стружку, и начала писать. В два-три движения – не больше, она сделала его портрет.
- Достаточно. Дальше будет лишне, - улыбнулась Манюня.
Ван Гог подошел к мольберту, взглянул и… Настоящий художник, если он настоящий, всегда признает мастера.
- Да вы, черт меня разтак-то, блин…, вы талант!
- Другие и гением называют, - улыбнулась Манюня, - но вы ведь шовинист.
- О нет, красавица, - упал Ван Гог на колено. Просто не двигайтесь секунду. Все. Можете двигаться. Художник сорвал свой портрет с мольберта и, не глядя на модель, прямо по фанере написал ее портрет.
- Вы сделали меня толстой, - рассмеялась Манюня.
- Я?! Я сделал вас?! Помилуйте! Вас сделал сам господь! Впервые мой портрет хуже оригинала.
- Вы испортили мольберт.
- Я? О, нет! Только что, вы сделали его вечным. Я повешу его на стену. Рембрандт станет плакать.
- Для Рембрандта у вас слишком здесь много света.
- А вот если так? – окунул он в чашку всю огромную свою пятерню и жирно провел за головой портрета. – Ну?
- Теперь верю, - рассмеялась Манюня. – Меня Машей звать, но никто меня Машей не зовет.
- Дайте догадаюсь…, вас все зовут Манюня?
- Черт…, как вы?.., - выгнула брови Манюня.
- Ну…, вы могли и не знать, но имя человека написано у него прямо на лбу. Не канонное, не по святцам,  а как есть.
- Вы умный, - кажется всерьез заинтересовалась Манюня.
- Я лишь художник. И неплохой, а все неплохие, по определению…
- Умные?
- Вы художник, это видно издалека, а, следовательно, понимаете, что не бывает глупых художников.
- Вообще-то бывают.
- Вы о признанных? Так признание не есть еще ни признак таланта, ни признак ума.
- О, да…
- Я вот чувствую себя, порой, совсем пробкой.
- И я тоже…, иногда…
- Вас, как и весь мир, спасает ваша красота. Лишь уродство обречено на погибель.
- Перестаньте! - вдруг непонятно с чего разозлилась Манюня и выпрямилась струной. – Один, хоть и семи пядей, но скажет глупость, а другой вприпрыжку за ней. Красота не спасает – разрушает мир! Самые красивые люди вовсе даже и некрасивы. Боря, мы уходим.
- Дурак ты, - прошептал Боря Ван Гогу напоследок. – Я же говорил, что она влюблена в уродца, а ты… Ну кто обсирает с первых слов предмет любви своей потенциальной возлюбленной?



     Стрекотали сверчки…

     Илья Ильич заглушил двигатель. Стрекотали сверчки… Воздух был напоен пьянящими ароматами полыни, клевера и недавно, может и только под вечер, скошенной по обочинам дороги осоки и даже запах выхлопов автомобиля казался здесь уместным и гармоничным. Тихо. Сверчки лишь подчеркивали эту тишину и звон в ушах от странного того безмолвия был теперь громче майской грозы. Чувство, будто совсем незнакомое чувство не то страха, не то восторга, неспокойным прибоем накатывало на грудь, поднималось к горлу, не давая сделать полного вдоха… Совсем черное звездное небо наклонилось так близко, что, казалось, протяни руку – и ты коснешься прохладного его живота… Да-да! Все вокруг казалось одушевленным, живым и… чужим. Точнее, будто вся природа глядела на него во все глаза, но не с состраданием или там, бог с ним, с презрением – она жила любопытством – чем же все кончится?

     Люди, пожившие хоть сколько-то, кого хоть чуть слегка, хоть легким материнским лишь шлепком, но «приласкала» уже жизнь, вряд ли помнят трепет первой любви, первого поцелуя любви. Да, мы помним, что трепет был, но какой он был?.. Это правда, что плохое забывается быстрее, чем хорошее, но и самое сладкое в жизни воспоминание не вечно. Факты, как бледные зарисовки, еще остаются в архивах памяти, но вот чувства…, их не запишешь на жесткий диск. Лишь только писатели да поэты, их слова о любви, пожалуй, есть единственная вешка в мареве наших воспоминаний. Они (нам чудится) так точно, так пронзительно живописуют это чувство, что нам становится, нам кажется, что, да-да, именно эти вот чувства мы тогда и испытали, но…, все это не так.

То змейкой, свернувшись клубком,
У самого сердца колдует,
То целые дни голубком
На белом окошке воркует,

То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя...
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.

Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.

     Не знаю. Иногда кажется, что любовь можно так нежно и точно описать, ее не испытывая, но лишь мечтая испытать или…, или переживая ее перманентно, как, наверное, и было с Ахматовой.


     Стрекотали сверчки… Или еще какие животные-насекомые…. Манюне было не по себе. Девочка была совсем в замешательстве и оттого, что сама (впервые в жизни) назначила, но и не шел у ней из головы этот чертов Ван Гог, Ваня. Она, хоть и прошло всего ничего, совершенно, что просто, но точно называют, втюрилась в своего уродца, а тут вдруг этот гений. Хоть расстались художники, эдак, не очень, но он запал ей в голову. Не только оттого, что был красив…. Он был художник - родная кровь…, а этот…. Похоже, предложив сестре возможность сравнения, Марина добилась эффекта обратного. Манюне теперь хотелось встать на защиту Ильи Ильича, хоть никто на него и не нападал. Или нападал? Что-то нападало на него не извне, а прямо изнутри. Изнутри ее самой.

     Марина встретила Илью Ильича у прорехи в ограде. По фасаду-то решетки были художественной ковки, а вот «со спины» генерал сэкономил обыкновенными сварными вертикальными полосами, кои в одном месте были разогнуты так широко, что внушительное пузцо новоявленного Ромео, пусть и не без труда, но таки перевалилось на запретную территорию. В юности своей не довелось Илье Ильичу лазать в окна к возлюбленным, и этот новый опыт немало теперь смущал его. Арнольд Иваныч наблюдал нарушение по монитору, ибо установил теперь здесь дополнительную камеру, но действий никаких не предпринимал. Он хоть и служил верой и правдой генералу, но девочек любил искренне и глубже, чем просто служащий охраны. Своих-то детей не дал старику господь. Марина провела Илью Ильича к беседке и, сказавши: жди, направилась как бы к дому. Через минуту он услышал за спиной голос:
- Вы находите меня дурой? - начала нервно Манюня.

- Только дурак сочтет вас дурой, а я не дурак, - нервничал и Илья Ильич, не оборачиваясь. – Я только думаю…, что вы несколько не в себе. Я, как вы верно заметили, уродец, и странно, конечно, что вы обратили на меня внимание. Вы прекрасная девушка, и у вас тысяча перспектив….
- Вот что меня уж точно не волнует, так это перспективы. Но меня волнует знать, что волнует вас?
- Вы, - просто ответил Илья Ильич. - Вы, Манюня. Звать вас не Марией, не Машей, а именно Манюней, - для меня, как молитва Отче наш. Не то, что б я верил в бога, просто это единственная молитва, что я знаю.
- Она и есть единственная. Других молитв Иисус и не оставил.
- Тогда…, тогда я скажу…: Отче наш, сущий на небесах, да святится имя тво…
- Не надо. Вы же не верите…, – обошла она беседку, встала перед ним и приложила узкую и прохладную свою ладонь к его губам.
- Я верю и не верю в то, что вижу. Я вижу вас, я не понимаю почему, но я вижу вас. Вы меня позвали, а я даже не понимаю, как себя вести.
- Ведите ровно так, как вели себя тогда. Совсем искренне.
- Я не был искренним, Маша, я не был тем, что есть. Мне очень хотелось казаться…, понравиться вам…, доказать, рассказать, что у меня есть…
- А кто вы?
- Лицемер, как вы помните. Я полюбил вас. Сразу. Даже еще, мне кажется, спиной. Только услышал ваш голос. Дурак. У меня ума – палаты, ой, простите пижона, но это только до того, как я встретил вас. Вы очень точны были этим шаржем, интонацией вашего презрения….
- Вы…. Я не ослышалась? – часто задышала Манюня. - Вы только что признались мне в любви?
- Признал, а не признался, - потупил взор Илья Ильич. - Признал наличие в себе такого чувства. Я никогда не любил…. До вас…. Я слишком…, чтобы понять, что услышать в ответ подобное мне никак невозможно. Я рад, что вы позвали меня, я благодарен вам, что дали высказаться, но я и понимаю, что нет мне…. Скорее, вы позвали, чтобы раз и навсегда успокоить. Да и сердобольно поступили, ибо терзания мои уже свели меня с ума... Таким квазимодо, как я, нечего делать на земле… На вашей земле…
- Илья…, вдруг  сказала она «ты». Подойди ко мне.
Илья Ильич несколько опешил, но подчинился. Манюня взяла его за кудрявые его волосы на затылке, внимательно, если не алчно, взглянула в глаза и, прошептав, «лицемер ты мой», нежно поцеловала а губы.

     Толи так и было, или лишь в его ушах только, но сверчки вдруг смолкли. Впервые Илья Ильич чуть не рухнул наземь, натурально оказавшись на грани обморока.
Поцелуй красавицы, это вам не просто поцелуй. Это дар. Подарок, что не дождешься ни сном, ни духом, не заслужишь службой, не выклянчишь мольбою. Это вам не господне благословение, это больше, и больше настолько, что и подумать больно. Это счастье, от которого горько.

     Илья Ильич, неумело и девственно-боязливо (хоть и бывали у него до того женщины), обнял Манюню, и стал нервно ее целовать тоже, забыв и про свою лысину, и про свой живот. Пали оковы его комплексов. Она стала отвечать. Отвечать искренне. В это трудно было поверить. Фильм ужасов, ни дать ни взять, - Сиринга и Пан… Но… страшнее всего было Марине. Она все видела. Не сработал ни Боря, ни Ван Гог. Они страстно целовались, и все тут.

     Что испытывает ревнующий мужик – я знаю. Но чего там творится в голове ревнующей женщины?.. Ревность, она ведь не порок. Ревность, это почти счастье. Счастье, любить так сильно, что способен и убить. Именно убить – больше ничего другого не приходило в пылающую голову Марины сейчас. Но кого? Любимого, или разлучницу, что еще и сестра? Да и само это слово…, убить. Это как? Воткнуть нож в сердце? яду подсыпать, и смотреть, как задыхается?.. Способность к убийству… - на то нужен особый дар..., или состояние души такое, что…
Стрекотали сверчки…



     Заказ

     Бедная девушка больше не могла ни смотреть, ни слушать. Опрометью бросилась она в дом, взлетела на второй этаж и, рухнув на водяную кровать в своей спальне, беззвучно зарыдала, вздрагивая всем субтильным тельцем своим так, что по матрасу тому расходились круги. Если бы она осталась там, у беседки, то могла бы видеть, что не пошло у влюбленных дальше невинных поцелуев, и, более, переросло все в неугомонный щебет - так им хотелось как можно больше узнать друг о друге, но воображение…

     Воображение, вообще, являясь первоосновой любого прогресса, началом любой мысли, тем не менее, - корень половины ошибок в науке, да и в жизни, вообще. Что же до любви и ревности?.. Оно всегда обманывает нас на счет предмета нашей любви в неоправданно лучшую сторону, в ревности же оно рождает сплошной поток ошибок, влекущих за собой порой даже и непоправимое. В уравнении Марины были вовсе не две, а три переменные. Убить она могла не только возлюбленного мужчину или любимую сестру, уничтожить она могла еще и себя, причем, если ликвидация одного из первых двух еще непонятно, к чему привела бы в последующем, тогда как, самоубийство решало все проблемы разом. Нам бы с вами легко было бы понять, разразись такая буря вокруг сказочной красоты и доблести какого-нибудь принца, но наш герой… - это нонсенс. Особенно, если, как теперь, речь идет о любви с первого, если не взгляда, то знакомства, праздного слова. Красавица и чудовище - есть и так уже сказка, но вот две красавицы и чудовище - это совсем уж неизвестный ни литературе, ни мифологии вздор, нелепица, чепуха.

     Вдруг, совершенно неожиданно для себя наткнувшись на мысль о самоубийстве, Марина резко перестала плакать. Она испугалась. Отец не воспитывал их в православной вере, наставница их, Инна Юрьевна, тоже, отнюдь, не была воцерковленной дамой (а проще, банальной любовницей Павла Петровича), но девочки как-то сами, больше ради странной игры, а может и из внутренней какой-то потребности, в Бога верили (или полагали, что верили). Игра в веру, в которую играют почти поголовно все «верующие», заключается, как правило, в приятии уютного рая и вечного блаженства, что же до ада и бесконечного страдания, тут вера их начинает прихрамывать. Не то, чтобы они вовсе не приемлют ад, - скорее, они не допускают его в отношении себя. Но это лишь до тех пор, пока не навалится на кого из таких вот некрепких духом адептов мысль о самоубийстве. Покуда не занесешь неумолимого лезвия опасной бритвы над беззащитным запястьем; пока не приладишь провощенную мылом веревку к ржавому крючку люстры; пока не взведешь бьющий по ушам твоим звонким щелчком курок у пистолета; не насыплешь в дрожащую ладонь смертельную дозу снотворного - не задумаешься всерьез об аде и вечном страдании, и суицид лишь тогда может быть осуществим, когда боль страха смертного греха окажется вдруг слабее боли, что испытываешь в данную минуту.

     Страх боли и боль страха - описывал такое состояние души Достоевский. Марина сделалась бледна до прозрачности. Привидением, медленно поднялась она с кровати, подошла к комоду, открыла верхний ящик и достала оттуда икону.  Это была небольшая полиграфическая копия Новгородской иконы Спаса Нерукотворного, наклеенная на картон и вставленная в простую пластиковую рамку. Все иконы Спаса Нерукотворного можно условно поделить надвое. На одних, Спаситель смотрит вам в глаза со значением во взоре Своем весьма недобрым, на других - глядит в сторону, будто не желая вас видеть и вовсе. Второй характерной особенностью этих изображений является то, что Иисус прописан здесь без тела (редко, когда дополнит какой креативный богомаз шею и плечи, но это уже не по канону), только одна голова, словно отрубленная. Нимб же с внутри него крестом на заднем плане смотрится не иначе, как блюдо, на котором она, голова эта, лежит, что придает иконе, помимо осуждающего взгляда, еще более зловещее наполнение. На Марининой иконе Спаситель на нее не смотрел, и от этого ей становилось совсем жутко. Марина, выдвинув упор рамки, поставила икону на крышку комода, опустилась на колени и стала жарко молиться. Молитв, как и мой герой, кроме Отче наш, она не знала, но дойдя до «не введи нас во искушение», вдруг запнулась. Она начала сначала, но спотыкнулась теперь на «всякому должнику нашему», снова начала, и теперь остановилась уже на «да будет воля Твоя». Не вставая с колен, она села на пол и положила руки на бедра. «Отче наш, Сущий на небесах!», - прошептала Марина. – Что есть это такое, «сущий на небесах»? Где это он там, сущий-то? Там облака, звезды, квазары и всякие прочие дыры… Нет там никого кроме этого». Марина встала с колен, взяла икону, села на кровать и положила ее рядом на подушку. «Да святится имя Твое, - продолжала она, - да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе…». Это еще что такое? Воля забрать у меня любимого?! Это твоя воля?! «Хлеб наш насущный подавай нам каждый день…». Да это не ты, брат, подаешь мне – папа меня кормит. «И прости нам грехи наши, ибо мы прощаем всякому должнику нашему…». А это и вовсе странно, дружище. Ты прощаешь нам грехи за то, что мы прощаем долги? Грех и долг неравноценные понятия. «И не введи нас в искушение…». Вот тут уж совсем интересно. Значит, в искушение вводишь или не вводишь нас именно Ты?! А от «лукавого избавить», это для чего? Чтобы не узурпировал Твое право искушать? Вот уж, воистину, «Твое есть Царство и сила и слава вовеки!». Что глаза отводишь? В точку попала?». Марина вдруг в голос рассмеялась и упала спиной на постель. Ей почему-то вдруг сделалось так легко, как если бы не Манюня, а она сейчас была бы с Ильей. Высвобождение от оков, пускай это даже и фиктивные оковы морали, - всегда высвобождение. Марина теперь знала, что делать. Наблюдай за такой сценой какой случайный психиатр – сразу бы вызвал эскорт до клиники.


- Ван Гог? - Ткнула Марина в плечо полусонного Ваню.
- Ну и Ван Гог. Если нет с собой бутылки, то я сегодня не в теме, - по обыкновению, не оборачиваясь, огрызнулся Ваня.
- А если, в теме?
- Чекушка. За меньшее не работаю, точнее, не начинаю работать, - обернулся художник. - Манюня?! - выгнул брови Ван Гог. - Нет, конечно. Вы не Манюня. Вы точная ее копия.
- Так и есть, - протянула Марина пакет с бутылкой водки.
- Портрет? – не вынимая из пакета, тут же скрутил крышку Ван Гог и выдул добрую половину.
- Смерть, - выдохнула Марина. – У нас общий друг, Боря из Праги. Меня зовут Марина.
-  У нас и общая подруга, Манюня. Вы сестры, полагаю?
- Да, - присела Марина на корточки, ибо сидеть здесь было негде.
Я уже рассказывал, Ван Гог лишь секунду смотрел на натуру, а в следующие две делал портрет, поэтому не держал стула для моделей. К тому же, чтобы быстро свернуться от набега ненасытного патруля, нужно как можно меньше вещей. Он, хоть и платил исправно местным мусорам, но у тех, нет-нет, да и случается особый, внеплановый, так сказать, рейд, тогда плати еще, если не успел быстро собраться.
- Вы такие красавицы…, - явно поплыл от водки Ван Гог, но, вспомнив о приличиях, встал, предложив присесть Марине. - Обе. Но та ведь…, художница, а?..
- А я нет, - кивнула в благодарность Марина, и села.
- Я услышал слово смерть, или у меня глюки?
- Слово смерть слышит каждый, кто живет и мыслит.
- Кто жил и мыслил, тот не может в душе не презирать людей… Да девочка у нас философ? Лишь из любви к таланту твоей сестры, но и к водке тоже, я открыл уши, - прикончил он остатки водки. В двухметровых людей может влиться очень много водки.
 - Кто чувствовал, того тревожит призрак невозвратимых дней. Слово «убийство» будет пострашнее, чем «смерть». Правда? – как-то недобро улыбнулась Марина, глядя в пол.
- В первый раз мне просят такой портрет, - настроился на просто шутку полупьяный художник.
- Вас просили охмурить ее, но вы не справились, это так? – подняла холодные свои глаза Марина на пьяницу.
- Я не смог. Она слишком хороша, в смысле…, - нашкодившим школьником, несколько стушевавшись под этим взглядом, стал оправдываться Ван Гог. – Она, черт ее, еще лучше меня. Никогда не думал, что скажу такое, да еще по отношению к женщине, девчонке почти.
- Но аванс-то вы взяли?
- Да…, но в договоренностях не было пункта о возврате, если что не выйдет, - встал на защиту давно пропитых денег Ван Гог. – Все шло нормально, пока она не психанула на ровном месте. Кажется, у вас у обеих с душевным равновесием не все, так сказать…
- Я знаю. Потому и прошу о дополнительной услуге.
- Услуге убить?
- А что вас смущает? Мы же, вы сами заметили,что обе не в себе?
- Ну, если я все точно распознал, вам нужно убрать с дороги сестру? Такую же раскрасавицу, как вы?
- Меня мало интересуют ваши эстетические оценки.
- А меня мало интересуют ваши заказы на убийство. Лучше я отработаю двадцать портретов, поживу на хлебе с пивом, и верну аванс.
- А полмиллиона рублей вас интересуют?
Деньги, вопреки досужему мнению, человека не портят, если, конечно сделаны они своими потом и горбом. Другое дело – папины деньги. Большие деньги. Рано или поздно, но наступает момент, когда начинает казаться, что продается все. Самое противное, что почти так оно и есть, и лишь среди нищих еще остались рудименты, для которых существует что-то непродаваемое.
- Интересуют, да только не чтобы убивать художника.
- Хорошо! Так убейте его! - Марина сама не поверила в то, что сказала. Что же за чувство такое, ревность? Когда решаешься мстить, уж не знаешь и кому. Месть, как факт, как идея, начинает замещать собою цель мести. - Забудьте, будто не было, - не на шутку перепугалась она.
- Ну, что вы? – вдруг уж слишком как-то легко поддался Ваня. Я с удовольствием убью вашу сестру, потому, хотя бы, что она лучше меня. Деньги тоже мне пригодятся. Да только дайте все вперед.
- Половину. Мне не нужны рыдания, типа: ах, я не смог. Тем более, что я только что их уже слышала: «Я не смог, она слишком хороша…». Ваши слова?
- Я убивал людей. В пьяной драке, но убивал… Одного… Защищаясь…
- А глядя в глаза нежной девушке? Да еще и которую уважаешь за талант?
- Ненавидишь за талант, вздохнул Ван Гог. Считайте, что у меня есть свой мотив.
- Так тому и быть. Завтра принесу деньги и оговорим детали. Не пейте больше, - резко поднялась Марина и, не прощаясь, направилась к выходу перехода.
- Как скажете, мэм, - картинно поклонился художник. Похоже было, что он вовсе так и не осознал сути договоренностей. Уж больно все выглядело как-то по-голливудски.



     Бриллиантовый дым, два

     Влюбленный, да еще и в ответ привеченный любовью мужчина, на середине пятого десятка – не то же, что в одиннадцать,  двадцать два, или там, черт с ним, в тридцать три. Совсем не то же. Точнее, если, паче чаяния, влюбился он в ровесницу – тут все как бы и по-божьи: одинаковый, равновеликий, пусть и разной глубины опыт ошибок; похожие вкусы и интересы; эстетика звука, изобразительного ряда, книжки…; даже болячки, если и не похожи, то известно, об чем речь. Другое, совсем другое дело, ежели возлюбленная возрастом годится в дочери, а возлюбленный, соответственно, в отцы. Взрослеет ли при этом девочка? - это очень даже и навряд. Похоже, она просто заполучает второго папу, да еще и такого, что не станет брюзжать над ухом воспитанием и ненужными вовсе поучениями типа: вот мы, в ваши годы… Мало того, она получает еще и удовлетворение сексуальное, по пускай недоказанному, но очень похожему на правду Фрейду, инцестуального, так сказать, характера. В общем, она либо остается тем же ребенком, либо становится им еще и вдвое, полагая при этом, что повзрослела на порядок. Тогда она напоминает совсем маленькую девочку, что тайком влезает в мамины туфли и красит губы маминой же помадой.

     Что же с мужчиной? Да это чистой воды клиника. Он, как раз, в папу-то обратиться вовсе и не стремится. Ему нестерпимо хочется сбросить, когтями содрать с себя панцирь бестолкового, бессмысленно, как ему теперь кажется, прожитого, и вернуться туда, куда возврата вовсе уже и нет. Любовь (мы уж обсуждали) и так-то делает из мужчины дурака, но вот из взрослого мужчины, влюбленного в юную девушку…, и вовсе получается не пойми что. Корью, ветрянкой, и прочими детскими болезнями нужно переболеть, если уж это неизбежно, вовремя. Навались же какая скарлатина в возрасте зрелом – она может и убить. Посреди патриархальной, музыкально-литературной гостиной Ильи Ильича стояли теперь два тренажера: один, велосипедный, другой, силовой. На «велосипеде» он гонял под быстрые блюзы Литл Ричарда и Чака Берри, силовые же упражнения потел с более медленными Джеймсом Брауном и Би Би Кингом. Визуальный результат был вовсе даже и неразличим стороннему наблюдателю, но, другое дело, внутренние ощущения. Мышцы, сперва изрядно поболев, стали теперь приобретать стальную ощутимость и будто даже начинали звенеть сталью. Становясь отныне перед зеркалом, Илья Ильич уж как бы и переставал видеть то, что видел. Он теперь смотрелся себе здоровым и сильным, ровно настолько, насколько себя чувствовал, то есть, двадцатилетним атлетом. Тестостерон, что так оплавил ему мозги (до постели ведь у них до сих пор не дошло), в голову ушел не весь – довольно большая доля протекла в мышцы, творя там истинные чудеса. В отличие от Авиценны, что считал любовь заболеванием, в нашем случае, это был прорыв в геронтологии-ювенологии. Пресловутая печень Ильи Ильича, словно по чьему приказу, теперь перестала «пошаливать». Отказ от так любимой им выпечки и жирного мяса дался ему так легко, что он даже и не испытал ни капли сожаления о былых скоромных днях. По-настоящему же изменились только его глаза. Если раньше они вспыхивали огоньком лишь при интеллектуальных или эмоциональных всплесках, причем, как опытный покерист, он всегда моментально гасил его, то теперь они горели, так сказать, перманентно. И еще улыбка почти не сходила уже с его лица, от чего он и действительно выглядел чуть подвинувшимся умом. Бриллиантовый дым, что посещал Илью Ильича лишь в минуты финансового успеха, теперь дурманил его голову и душу утром, днем, вечером и особенно ночью.
В общем, как ни чиста, ни божественна любовь, сама по себе, - каждый из ее участников, вместо, чтобы быть собой, неизменно что-либо из себя пытался сделать, выдумать. Так или иначе, в основе подобной связи всегда лежит лицемерие, с обсуждения коего, мы помним, и началось сближение Ильи Ильича и Манюни.


     Марина плавала в бассейне и ждала Манюню. Утро было теплым и светлым. Марина не понимала себя. Ей трудно было подумать, что каким-то следующим, другим утром, она больше не увидит свою сестру. Но происходящее - выше сил. Любовь к сестре, и любовь к этому странному уродцу… Любовь, поистине, странная вещь. Не пойми откуда придет, ни черт его, как закрутит. Любовь, это наказание господне. Но как и без нее? Схимники да отшельники, правда, справлялись как-то, но, скорее, просто вытесняли ее из головы в свое подсознание, перенося проекцию своего либидо на Господа. Но вот если ты не бог весть какой верующий, а любовь твоя безответна, то это уж теперь только дьяволу известно, в какие проекции и на кого она обратится.
Марина лишь теперь стала понимать, что любовь ее к сестре, на самом деле, была лишь ширмой ее зависти. Занимались ли они на фортепиано, говорили ли по-английски, играли ли в теннис – везде-то Манюня была лучшей. Она исполняла более сложные вещи, даже Шопена и Скрябина; произношение ее было, по мнению их преподавателя, совершенно оксфордским; на корте Марина не выиграла у сестры ни одной игры. На тысячах фотографий, где они вместе, при всей их, как две капли воды, похожести, только слепой мог их спутать – настолько громче смеялись Манюнины глаза, настолько ярче светилась ее улыбка… Отец? Отец, сам того не замечая, будучи человеком холодным и строгим, привечал, тем не менее, только Манюню. И чем более росла внутренняя зависть Марины, тем отчетливее она проявлялась в ее внешности. Сами собой как-то, уголки ее губ опустились книзу, а глаза становились все грустнее и грустнее, отчего она и казалась старше уже не на пятнадцать минут, а, в иных ракурсах, чуть не на пятнадцать лет. Именно эта грусть так и импонировала бармену Боре, ибо зависть и злость, правильнее сказать, злоба – это крест любого халдея, да и вообще, любого, кто по жизни второй. Но Марина Борю, любви его не замечала, продолжая, скорее уже по привычке, пытаться быть похожей на свою удачливую близняшку. Случившаяся, как снег на голову любовь, а за ней и испепеляющая ревность, была логичным завершением столь долгого, длиною в жизнь внутреннего ее конфликта. Можно даже предположить, что ревность-то была, как раз, вначале, а после уже придумалась любовь. Так или иначе…


- Привет, Маришка, - щебетнула Манюня, и прыгнула в голубую воду обнаженной наядой (по утрам они плавали без купальников).
Нет. Она точно была прекраснее ее. Она даже под водой светилась. Ненависть – все что испытала Марина, и вдруг снова, с какой-то новой яростью захотела ее смерти.
- Ты и представить себе не можешь, какой он классный, - продолжала чирикать Манюня. Он такой в постели, что и страшно подумать. У меня такого не было вовсе. Он будто чокнутый…, но и не чокнутый. Он влюбленный, и говорит такое…, такими словами, что нам с тобой не снилось.
- Так вы уже спали? – поникла сестра. Она таки надеялась еще, что все это у нее пройдет, как проходило уже и не раз.
- Не-а, - рассмеялась Манюня. – Но, по ночам, я вся мокрая от его ласк. Сумасшествие какое-то. Никогда такого не было со мной.
- Может ты его просто себе выдумала? – затеплились иллюзией глаза Марины.
- Не-а, - снова смеялась Манюня. – Наоборот, он будет в сто, в тысячу раз лучше, чем я воображаю.
- Здорово, - усмехнулась Марина. – Папе расскажешь?
- А к чему? Пусть папа думает, что выйду за какого урода. А я вот выйду за него. Он чудный!
- Я, Манюня, счастлива за тебя. Это здорово, когда если любишь.
- Пойми, Маришка, не в том любовь, что любовь. Любовь, это счастье такое, что век не увидеть! Любовь, это дар божий, который потрогать нельзя!
- А что тогда несчастье? – выбралась из бассейна Марина, и стала обтираться.
- Несчастье, сестренка, это только у дураков, - села на край бассейна Манюня.
- Но ты же звала его вроде дураком?
- Звала - не звала…, он просто чудный, и все тут сказано, - вскочила Манюня на ноги и жарко поцеловала сестру. И в поцелуе том дрожала и полнилась вся страсть, что испытывала она теперь к Илье Ильичу.
М-да. Теперь это был приговор. Теперь Марина не отступится. Другое дело - что там этот алкоголик? Что он пьяница – и хорошо и плохо. Она чуть не столкнула сестру в воду. Деньги бы сэкономила. Она вдруг представила, как осталась одна и как, после истечения слез и траура, Илья станет искать в ней, в Марине, пускай и в клоне Манюни, но утешения, и найдет, конечно, и станут они жить долго и счастливо…
Бриллиантовый дым окутал негою мою Макбет.



     Хе-Хе

     Ну…, в общем…, этим же вечером Марина съездила в банк, затем спустилась в арбатский переход и заплатила аванс, что означало заказ. Ван Гог был настолько пьян, что договариваться о деталях было бесполезно. Мой алкоголик, поутру протрезвев, обнаружил у себя в кармане сверток с двумястами пятьюдесятью тысячами рублей, поднапрягши память, припомнил вчерашний вечер и сокрушенно опустился на табурет в кухне. Он дотянулся до дверцы холодильника, открыл ее, и достал банку пива. Пил долго, медленно. Ледяное пиво вовсе не опохмелило его, а лишь сделало рассудок таким же ледяным, и он наконец осознал, со всею отчетливостью, ужас этого заказа. Ван Гог вскочил на ноги и вынул из холодильника бутылку водки. По-привычке, прямо из горла, он ополовинил ее, но логичного тепла не ощутил. Тогда он добил остатки, бросил пустую бутылку в раковину, где та, обидевшись такой грубостью, разбилась, закурил, сел на табурет и стал ждать, что мозги его начнут наконец работать хоть сколько-нибудь рационально. Третью сигарету спустя, в голове его, слава богу, зашумело, но вместо куража или просто хоть сколько-то приподнятого настроения, навалилась на него липкая тревога. Ван Гог вовсе не был робкого десятка, но страх, как и боль, у каждого имеет свой собственный порог. Чем ниже интеллектуальная компонента личности, тем выше порог этой боли, и, напротив, чем утонченнее натура, живее и глубже ее воображение, тем ощутимее страх, соответственно, тяжелее и борьба с ним.


- Боря, ты что, псих? – начал он прямо с порога. Его очень с трудом пропустили (помог лишь один листок из Марининого аванса) в Европейский зал.
- Ты о чем?.. Как тебя сюда?.., – забеспокоился Боря за престиж своего ресторана. Ван Гог был не то чтобы неопрятным. Носил он вполне даже не из дешевых, даже какого-то дома с не последним именем джинсовый костюм, но из-под короткой куртки, с закатанными за локоть рукавами, торчала длинная, почти до колен майка-толстовка, на купеческий манер; вкруг шеи был дважды обернут черный, в белый горох шелковый шарф; на голове черная же, в тот же горох бандана; а в левом ухе приличных размеров серебряное кольцо. Стиль гранж, вполне уместный для двадцатилетнего лоботряса, вряд ли годится для мужчины на четвертом десятке, но у художников, как известно, возраста и нет, к тому же, в московских переходах, как и в элитных ресторанах, свой дресс-код.

- Ты что, за дурака меня стал держать? Я не один из твоих свиноподобных, - уселся Ван Гог на табурет. – Налей-ка мне лучше водки. Только не вашего этого «один дринк» по пятьдесят грамм, а хороший русский стакан. Поверь, разговор того стоит. Мы ведь с тобой, Боря, «Хе-Хе», так сказать, то есть, два «Хэ», Художник и Халдей. Правильнее было бы так: ты - художник в халдействе, я – халдей-художник.
Собачьим носом своим почуяв, что дело и вправду серьезное, Боря наполнил водкой стакан для коктейлей и пододвинул Ване. Тот выпил и закурил, отрешенно глядя на отражение Бори в зеркале барной стойки.
- Ну?.., - нетерпеливо (что ему вовсе несвойственно) напрягся Боря.
- Баранки гну, - огрызнулся Ван Гог. – Она заказала сестру.
- Кто она? Какую сестру? – конечно догадался и испугался, но все еще не верил бармен.
- Тебе что, в зубы дать?! – разозлился Ван Гог. - Хватит Ваньку валять! Не то обижусь, а еще лучше, пойду к легавым, и сдам всю вашу шайку, б…!
- Да тише ты, Вань, - заговорщицки зашептал Боря, оглядываясь на пустой зал, ибо ресторан еще не открылся.
- То-то, - придвинул Ван Гог свой стакан, дабы его освежили. Боря послушно налил. – Думаешь не понимаю, кто заказал сначала охмурить, а теперь, коль не вышло, и убить сестру? Точнее, я-то теперь общался с ней лично, без посредников. Но вот ты каким боком здесь? Одно дело, когда невинная шалость, другое… Это, брат, мокруха, говоря языком улиц и подворотен. - Я многих бил людей по зубам. Мне даже, порой, это нравилось. Я убил лишь раз, да и то мужика, что сам хотел меня убить, да и вышло как-то ненароком. Но я не убиваю женщин, да еще таких, что, блин, Зина Серебрякова отдыхает.
- Убить? – все еще не верил Боря.
- Ага, - махнул Ван Гог второй стакан.
- А ты убей его, - вдруг ошарашил Боря.
- Ты смеешься, или смеяться мне? Вы все тут поспятили что ли?! Клуб, вашу маму, по интересам.
- А это как ты захочешь. Хошь, смейся, хошь спать ложись. Но пятьсот тысяч твои, если вдруг скучно.
- Целиком?
- Ну да, еще чего. Половину вперед, а там – по делу.
- Борь. Я всю гребаную свою жизнь был, черт побери, художником. Я научился рисовать раньше, чем ходить. Матушка, царствие ей небесное, - очень даже искренне перекрестился Ван Гог, - рассказывала, что я, иной раз обделавшись в кроватке, на стене такие шедевры творил своим говном, что хоть срезай обои и в Лувр, если б не запах. И вот, в какое-то одночасье, я уже и киллер, с дерьма начал – дерьмом и закончил, художник бытия и небытия.
 - Одно дело – один шаг. Я б и сам его прикончил… Да у меня… кишок не хватит. – К тому же. Он хороший парень. Но он встал мне поперек дороги.
- Ну да. Только ты забыл кое-что. Не одно, а два дела. Марина мне платит полмиллиона, и я валю сестру, ты мне платишь полмиллиона и на небе хряк. Сложив два и два… Да я просто миллионер за два убийства!
- Сестру?.. Что ты такое…
- Ты что, глухой что ли?! Я же с того и начал. Уже и деньги дала. Как мне теперь?
- О, боже…
- Вот именно… Я потому и прорвался сюда, хоть меня, к чертям, здесь не любят не меньше, чем я это место, что все это странно. Я, понятно, в деньгах нуждец, но не до такого же…
- Марина заказала Манюню…, - присел Боря на табурет и, как-то даже осунулся. - Какая чехарда!
- Это не чехарда, старик. Это, ровным счетом, помойка. Я бывал в ситуациях, но вот так…. Знаешь, что больше меня бесит? Что никаких денег я и не получу. Может, и скорее всего, я не стал бы убивать, особенно ее. Меня бесите вы. Свихнулись что ли? Мне бы собрать с вас по авансу, как раз на поллимона, да и грохнуть вас обоих, освободивши общество от двух параноиков. За такое, может, единственным из художников, попаду в рай.
- Я…, точно свихнулся, Вань. Я совсем помираю по Марине, а та чокнулась на Илье. Да так, что убить, как я понимаю, готова сестру. Что мне прикажешь делать? Я бы не поверил. Ну…, всколыхнулось там в душе чего, но она, ты говоришь, уже заплатила?
- Господи! Вот пень-то. Хоть кол на голове… Что делать? Да просто сказать, что ты ее любишь. Она ответит, снимутся сразу оба заказа, на таких гименеевых радостях, вы авансы свои назад не потребуете и я, чистый и невинный, брошу этот вонючий переход с его постными рожами и ненасытными околоточными,
- Ты идиот что ли? Я халдей, «Хе», как ты назвал, а она - генеральская дочь.
- Потому и нужно прибить придурка? А если следом за ним? А если и после? Что? всех убивать? Да у меня и рук не хватит.
- Ты пойми, чертов придурок. Марина любит этого козла, и это порог повыше, чем то, что она генеральская дочь. Денег у меня довольно, чтобы и внуков обеспечить в Гарварде. Илья Ильич Мамин – вот где заноза с последующей гангреной.
- Ну да… А Манюня, пожалуй…, просто кино, массовка, реквизит?
- Убрать бы его из уравнения прежде…, тогда бы не было бы смысла и в Манюниной смерти, понимаешь?
- Ты, прям, баран, прости господи, или оглох. Меня вовсе не слышишь. Я повидал жизнь. Любовь нельзя убить одним выстрелом. Ее можно спустить на тормозах, но такому нужно время. Пускай эти, черт с ними, спарятся, поссорятся, надоедят друг другу, Манюня даст ему пинка. Это же жизнь – не кино.
- Ну да. И тогда он станет целиком Маринин? Хороший совет. Ума у тебя палаты, «Хе».-  Боря рассеянно налил себе прилично водки и выпил, чего раньше никогда не позволял себе на службе.
- Не-а, не станет, - победоносно ухмыльнулся Ван Гог. – Если я все правильно интуичу, Марина влюбилась вопреки, из зависти, если хочешь. В ее глазах, поверь художнику от бога, от грязных пеленок, я увидел не любовь, но соперничество. Как только он станет не нужен Манюне, Марине не будет смысла бороться за него. Сам говоришь, что он уродец.
- Все это красиво, по хрестоматии, Вань, но что если будет не как в книжке, а как в жизни? Пока она будет наблюдать их любовь, она вообще свихнется. Она уже свихнулась, коль заказала единоутробную сестру. Время! Да у меня его нет. Марина видит во мне халдея, и никогда не увидит человека.
- Может, тебе нужно стать для нее человеком?
- А если она помешана на этом, блин!
- Ну…тогда его нужно пристрелить. Пристрелишь, пусть моей рукой, и оставишь дыру, что не заделаешь. Время…, оно подлечит, но вдруг она вечно станет любить его? А то и того хуже, возьмет, и руки на себя наложит.
- Ладно… тяжко вздохнул Боря.  Не стоит его убивать.
- Ого. Один заказ иссяк.
- Ты же не станешь убивать Манюню?
- Черт…, она принесла бутылку, ну и мне похорошело. Конечно не стану. Вообще…. Я сто лет как забыл, что есть собой любовь… Я, прям, завидую тебе, Боря. Вам всем троим, черт бы вас всех.

     Ван Гог, полупьяный и умиротворенный вернулся в свой переход и уже успел сделать три портрета. Пересчитал деньги – полторы тысячи. Тысячу нужно доложить к Марининым, что потратил на вход в Прагу, а на пятьсот можно купить приличной водки с колбасой. Он уж было собрался встать, как на колени упал ему пакет.
- Здесь двести пятьдесят. Я передумал, - услышал он над головой голос Бори.
- Э-Хе-Хе, - вздохнул Ван Гог и сунул пакет в карман. Хе, ты и есть Хе.



     Рудимент

- Понимаешь, Маша…, - Илья Ильич пребывал сегодня в каком-то особенно грустном настроении.
- Зови меня Манюней, Илюша, - прижалась она к его плечу. – Маша очень нежное имя, но не мое как-то…
Они сидели на скамейке у Чистых прудов. Было утро четверга, Илья Ильич работал, когда позвонила Манюня, и он, скомкав совещание на Алексан Савельича, который и так-то в последнее время почти что полностью замещал шефа, бросился к Чистопрудному бульвару, к Грибоедову, по дороге не забыв купить букет чайных роз. Манюня улыбнулась, поцеловала Илью Ильича в гладкую его щеку и положила букет к памятнику.
- Не обижайся, но он мне теперь роднее Пушкина. Тоже ведь Александр Сергеевич. Ведь это он придумал Чацкого, а, может, и всех на «Ч», включая меня. В сущности, будто из глубины веков, он нас и познакомил, помнишь? И мы теперь на Че-чистых прудах… Давай ты возьмешь мою фамилию? Пускай буква «Ч» будет нашим ангелом-хранителем? – весело рассмеялась Манюня и снова поцеловала его в щеку.
- Из глубины веков…, - вздохнул Илья Ильич. – Понимаешь, Манюня, я чувствую себя лишним на сегодняшней земле. Подожди, не перебивай меня, пожалуйста. Ради тебя я готов сменить имя, фамилию, родину, душу…, только вот… Я ощущаю себя каким-то атавизмом, рудиментом, случайно не отмершим провизорным органом или, как теперь говорят, результатом действия рецессивных генов. Я разговариваю на литературном русском, я люблю русскую классику и столетний американский джаз, я влюблен без оглядки, страха и мотивов, и, озираясь вокруг, мне все больше, все неотступнее кажется, что я такой чуть ли не один на земле. Нет-нет, здесь ни на йоту мыслей о какой-то своей исключительности – напротив – я о своей ненужности, неприложимости к современному обществу, к тебе. Мои партнеры, мои служащие не могут понять моей любви, точнее, того, что любовь для меня важнее бизнеса, денег… Я не пытаюсь их переубеждать, но… себя переубедить не в силах. И Вот я думаю, что и мы с тобой совсем из разных, нет, не поколений, но эпох. Точнее, ты из правильной, сегодняшней, а я вот откуда-то из позднего возрождения или раннего романтизма. Я ведь, говоря словами твоего Чацкого, сужденья черпаю из забытых газет времен Очаковских и покоренья Крыма… И мне становится страшно оттого, что ты меня полюбила. Нет, я счастлив этим, но что впереди? Я уже не смогу измениться, а тебе подстраиваться под меня - как минимум, ломать устои в которых ты родилась и выросла. Это мало, что больно, это еще и чревато последствиями непредсказуемыми, самое малое из которых, например, то, что тебя, как и меня теперь, перестанут понимать твои сверстники и друзья. Бизнес, это математика. Там нет души кроме счета выгоды, но жизнь – совсем иное. Я теперь со стыдом вспоминаю, как поджог архив детдома, чтобы поменять фамилию и изменить будущее, но что в итоге? А в итоге я тот же калужский еврей Илюша Хейфец, которому не осталось и уголка в жизни, какую он совсем уже перестал понимать…

Илья Ильич резко замолчал. Казалось, он с трудом удерживает комок, что подкатил к его горлу. Он достал сигару и раскурил ее. Манюня наклонилась и заглянула ему в глаза, тот выпустил облако дыма, наивно пытаясь скрыть за ним слезы, что дрожали сейчас на его ресницах. Девушка не стала его смущать, и вновь положила голову ему на плечо.
- Прямо обидно, рецессивно-рудиментарный ты мой, - шутливо начала она, - что ты считаешь меня такой глупенькой девчонкой.
- Я не…
- Не перебивай, - по-прежнему шутливо, но и уже повелительно произнесла Манюня, - Молчи, устала слушать, досуг мне разбирать вины твои…
- Щенок. Уж ты договаривай, - несколько оттаял Илья Ильич.
- Ну..., это ж не я, это Иван Андреевич, но, все равно, молчи. А для финансового воротилы ты здорово образованный.
- Перестань. Это же школьная программа, а у нас в Свято-Софийском детском доме не одному только слову божию учили. К тому же, мы же не Эзопа цитируем на древнегреческом, хотя, с кучей ошибок, я смог бы. Правда, говорят, Крылов только и делал, что перекладывал Эзоповы басни на русский. Точнее, Лафонтен переводил на французский, а уж после…
- Стоп! Молчи! Ишь ты, сбежать хотел, каков хитрец! Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать. Я же должна ответить? Так вот. Ты глупо переживаешь как раз из-за того, почему я тебя и полюбила. Точнее, полюбила я тебя совсем и непонятно почему, но, когда стала думать почему, когда начала выискивать в тебе изъяны, то ничего и не нашла, кроме достоинств, и главное из них – что никого нет на земле хоть сколько-нибудь похожего на тебя. Может, я излишне тщеславна, может, слишком привыкла с детства иметь все самое лучшее, но ты же простишь мне этот недостаток? А еще у нас с тобой почти одинаковые судьбы – мы оба не знали материнской ласки, отцы же у нас оба живы, ну…, я надеюсь, что и твой жив, да только своего я почти и не вижу. Инна Юрьевна же для меня не более, чем для тебя были твои наставницы, а, может, и хуже, потому, что Святому писанию она нас не учила, а то, что она папина любовница, я слишком быстро поняла. В известном смысле, наш отец предал нас не в меньшей степени, чем твой тебя. И еще. Не ты один чувствуешь себя чужим на этой планете. Да, мой язык испачкан интернет-сленгом; понятия мои о браке и семье чересчур раскованы против евангельских; я одеваюсь не как хочу, а как пропечатано в «Космо»; я, черт возьми, даже думаю как все! Я забыла, что есть такое, свое собственное мнение. Прокрустово ложе современной действительности уже почти отрезало мне голову и ноги, дабы не думала и не бегала, пока…, пока не появился ты. Я, ты помнишь, обвинила тебя в лицемерии, но не тебя я обвиняла, а себя, а поставив между тобой и собою знак равенства, из злости на себя оскорбила тебя. Надеюсь, ты выкинул тот шарж?
- Напротив, как ты и приказала, я вставил его в рамку и он теперь у меня в гостиной, в красном углу, - обнял Манюню за плечи Илья Ильич.
- А давай, поедем к тебе? Я лично спущу его в унитаз.
Вместо, чтобы обрадоваться такому предложению, ведь они, кроме той ночной беседки, еще ни разу не оставались совсем одни, Илья Ильич здорово испугался. Во-первых, там стояли эти дурацкие тренажеры, во-вторых… А что во-вторых? Во-вторых, ему просто было страшно. Между разговором о любви и действием любви лежит великая пропасть. Он тысячу раз представлял себе это, но и между представлением и действием тоже лежит та же пропасть. Он так разволновался, что его даже начало колотить, и Манюня ощутила и поняла его дрожь. Она вдруг увидела перед собой ребенка, совсем неопытного юношу, нуждающегося в опеке и наставлении. Для себя она решила – ЭТО произойдет сегодня.
- Я…, Я очень дорожу этим портретом, Манюня, кроме того…, у меня там не прибрано…
- Ой, тру-ус! Ну и трус! Прямо ягненок. Ничего. Я, как раз и приберусь. Надо же мне начинать учиться быть хозяйкой? Приступим прямо сейчас. Вставай.



     Инна Юрьевна

- Почему, - недобро хмурил косматые свои брови Павел Петрович, - я узнаю о странном поведении своей дочери не от начальника службы собственной безопасности,  а от третьих лиц? Тут лишь два объяснения: либо ты не в курсе, и тогда тебя следует уволить за служебное несоответствие, либо ты в курсе и молчишь, тогда нужно понять почему, и после этого уволить за неисполнение обязанностей.
Седовласый Арнольд Иваныч стоял посреди кабинета генерала Чехова понурым провинившимся школьником. В углу, в кожаном кресле, хищной горгульей, переплетя стройные свои ноги, в не по возрасту короткой юбке, сверлила ему ухо недобрым взором Инна Юрьевна Калязина, надсмотрщица-воспитательница девочек и любовница шефа. Арнольд Иваныч давно догадывался, что, параллельно с его службой, была у генерала и еще одна, но он до сего дня не предавал тому серьезного значения. Он бы сам с удовольствием нянчился бы с девчушками, он их искренне любил, но и понимал, что сестрам нужна женская ласка, женское внимание и женский совет, впрочем, как теперь выяснялось, это был просто женский надзор.
- Я не вправе ограничивать интересы своих дочерей. Они уже достаточно взрослые, - поднялся из-за стола генерал, перешагнул через ноги Инны Юрьевны и подошел вплотную к Арнольду Иванычу. – Но я вправе знать абсолютно все об их действиях и интересах. Я отец, Арнольд. Поверь мне, моя безопасность волнует меня гораздо меньше, чем безопасность моих девочек.
- Но, товарищ генерал, - смело взглянул он в его глаза, - я, как и вменяется мне в обязанность, знаю все о каждом их шаге, но…, пока я не нахожу в их поведении, или в ситуации вокруг них ничего опасного, я и…
- Находить или не находить что опасно, а что нет – не твои обязанности! Твои обязанности - докладывать. Размяк ты, Арнольд, на гражданке! Или ты забыл события восьмилетней давности?
- О нет, Павел Петрович, но сведения по Мамину исчерпывающие. Мы даже знаем, что он не вполне сирота. Отец его проживает в Дюссельдорфе, где влачит существование нищего, с сыном сношений не имеет, диссидентское его прошлое никого уже не интересует… Сам же Мамин, по отцу, Хейфец, ведет прозрачный и легальный юридический бизнес, а последняя его сделка с правительством Москвы говорит о доверии к нему в таких инстанциях, где партнеров под лупой проверяют. Их общение с Манюней носит характер дружеский и приватных встреч между ними не было. У Мамина два высших, он образован, начитан, серьезно увлекается джазом, лично знаком с Бутманом и Гараняном, и ведет совершенно моральный образ жизни - ни девиц, ни пьянства, ни рулетки и прочего. На бирже тоже не играет. В университете его даже просили остаться на кафедре высшей математики, и просил ни кто иной, как сам Садовничий. Все, собственно, в моем отчете недельной давности.
- Мы читали ваш отчет, - с угрожающим скрипом поднялась со своего кресла Инна Юрьевна. – Но известно ли вам, дорогой Арнольд Иваныч, где она сейчас, ваша подопечная?
- В городе. Уехала с утра. Может мне уже и докладывали, где именно, но я здесь, с вами.
- А вам говорит что-нибудь адрес, Филипповский переулок, семь? Правильно, это адрес Мамина, и она сейчас там.
- Я повторю, Инна Юрьевна, будь я на рабочем месте, я бы уже знал.
- Знал, но не доложил бы, - вторил любовнице Павел Петрович.
Было странно это видеть, что генерал, которого, иной раз, казалось, боялись даже животные и насекомые, играл здесь явно вторую скрипку. Но более странно было видеть другое – какого черта встречи Манюни так интересуют эту грымзу?
- Я не смею отвлекать вас по пустякам, Павел Петрович. Если в поведении вашей дочери или ее друга обнаружилось бы что подозрительное, или угрожающее безопасности, я бы принял самые жесткие меры, но…
- Группа реагирования, полковник, у нас есть своя. Ваша забота – наблюдение и доклад. Свободны пока.
- Есть! - развернулся на каблуках Арнольд Иваныч и вышел строевым шагом.
- Ее друга…, черт! Надо же! - зябко передернул плечами Павел Петрович.
- Гнать его нужно в три шеи, Пашенька, - вернулась в свое кресло Инна Юрьевна. – Стар стал, ленив, невнимателен.
- Инна, - присел перед ней на корточки генерал и, обыкновенно прямые, как рельсы, сдвоенные алые лампасы его форменных брюк, как-то подобострастно сморщились. – Я с ним такое прошел! Он меня, сам с пулей в бедре, на себе десять километров тащил по пескам да камням, почти мертвого. Я ему жизнью обязан.
- Это-то и плохо, любимый, - погладила она седеющие волосы генерала. – Понятия офицерской чести незыблемы, но… они не гарантия жизни дочерей. Там, под пулями, все просто. Ясно, где враг, а где друг. Здесь, на гражданке, война иная. Разве смог он уберечь Манюню от того похищения?
- Мы оба знаем, что за похищением стояли такие силы, что ни Арнольду, ни кому бы еще не по зубам.
- Скажи мне, Павел Петрович, - резко встала Инна Юрьевна, - а если бы случилось, не приведи господь, непоправимое, стал бы ты оправдывать своего оловянного солдатика? Думаю, ты первый бы его застрелил.
- И застрелился бы сам, - потупился генерал.
- Давай же не будем доводить до стрельбы. Давай поручим охрану Манюни моим ребятам. Милый, - опустилась она перед упавшим с лица генералом на колени. – Поверь. Я никогда и никому не дам в обиду ни Манюню, ни Марину. Они же мне уже давно как дочери.


     «Постарел, гончий пес, - нервно шагала звонкими каблуками по гулкому коридору Инна Юрьевна в свои комнаты. – Да оно, может, и к лучшему. С девкой нужно что-то учинить, потом спасти и женить дурака, в конце концов, на себе. Не то, так и состарюсь в няньках, а этот уродец, гляди того, женится, на соплячке, да все к рукам и приберет. Но случиться неприятность должна еще под надзором этого волчары Арнольда».

     Кишиневская проститутка со стажем аж с седьмого класса, Инна Калязина, попала в ФСБ через постель. Она приехала в Москву, как и тысячи таких, как она, в надежде, да нет – в полной уверенности обретения сладкой жизни, но ей, лишь одной из тех тысяч повезло. Чуть ли ни первым клиентом ее оказался молодой капитан из органов госбезопасности, который и на панель-то попал случайно, в отместку, – поссорился с подругой. Любовь вспыхнула порохом и разрослась в пожар такой, что уже через два месяца она стала капитаншей. Десять классов у нее было, дальше - академия, звездочки, перспективные любовники, развод, новая семья (уже с подполковником), вновь любовники, звездочки… Лишь фарисей осудит женщину за карьеру через постель. У женщины в арсенале не так уж и много средств, да и те, что есть, с годами, с не первой свежести кожей да возрастными жировыми отложениями превращаются в ничто. Господь хранил внешность Инны, но и не спешил подарить счастье генеральской жены – цели, что поставила она себе еще в день первой своей свадьбы. Все складывалось, однако, как нельзя лучше. Начальник ее второго мужа, генерал Чехов, только вернулся из очередной горячей точки, и, найдя своих дочерей совсем уже повзрослевшими, а их няню недостаточно образованной, обратился к своему заму подыскать нечто более подобающее своим херувимчикам, а тот не нашел ничего лучшего, как предложить в услужение начальнику свою супругу. Развод был недолгим. Инна с головой окунулась в новые, совсем ей даже и незнакомые материнские заботы, а вот в постели работодателя проснулась чуть не на третий день. Но генерал оказался крепким орешком. То есть, ласками ее он был доволен вполне, но любые намеки и потуги на замужество пресекал с искренней непосредственностью Скалозуба. Но это, пожалуй, было единственным, в чем боевой генерал был железным. В остальном же… В постели он выкладывал много чего такого, что не то, что няне, проверенному другу доверять было нельзя. В те поры у него на контроле было дело о серии хищений из Алмазного фонда и, оно очень скоро стало на контроле у нашей черноокой цыганки-флибустьерши. Дело Павел Петрович почти что раскрутил, но тут… как-то неожиданно исчезла его любимица Манюня. Так вот и выяснилось, что есть и у железного генерала ахиллесова пята. Дочку вернули, дело закрыли за недостаточностью, а семья переехала под Жуковский. Это взбираться – тяжкий труд – падение же очень даже получается скорее. Переезжая с семьей Чеховых в особняк, Инна уже праздновала победу, но…, к великому ее изумлению, генерал остался верен мертвой уже двенадцать лет своей супруге, и о свадьбе и слышать ничего не хотел. Да. Инна увеличила достаток семьи Чеховых в разы и порядки, но что толку, если не она всем этим владела? Стоя по вечерам перед зеркалом и натирая себя всем таким, что только ни придумала наука омоложения, и, доверяя глазам, наблюдая, как иссякает, просыпается сквозь пальцы ее молодость, она начинала злиться, злиться совсем даже не по-женски. Десятилетия, да что там! вся жизнь, от в четырнадцать раздвинутых ног, потрачена (пускай она вначале того и не знала) на этого солдафона, а он уперся, ровно баран!  Похоже, в лице Ильи Ильича, господь даровал ей последний шанс. Точнее, он породил в ней нешуточную тревогу, но истинный стратег должен уметь обращать зло во благо.

- Докладывай. Где они сейчас? – казалось, готова была она укусить мобильную трубку.



     Предатель

     Ван Гог рассуждал, пытался рассуждать рационально. На кухонном столе перед ним стояли две бутылки водки (одна почти уже пустая), через край полная окурков хрустальная пепельница, хрустальный же стакан, пачка сигарет «Уинстон-сильвер», бензиновая китайская зажигалка а ля Зиппо и шесть пачек денег, четыре по тысяче и две по пятьсот. Всего полмиллиона. Единственное убийство, каким были запятнаны руки (но не совесть), художника случилось спонтанно, в пылу пьяной драки и вовсе не по расчету. К тому же, убиенный был отъявленной мразью. Ван Гога крышевали менты, а этот, похоже, залетный, видь те ли, решил погреться еще и сверх того. По понятиям (говоря известным языком), милиция должна бы была его и отвадить, но услуги их свелись лишь к тому, что дело об убийстве в арбатском переходе было спущено на тормозах, как бытовая поножовщина неизвестных с неизвестными.
Ваня Огузков (он потому так и цеплялся за кличку Ван Гог, что ненавидел родовую фамилию) был художником безмерно талантливым. Его рассказ про рисунки на обоях в нежном возрасте вовсе не были выдумкой. Он с самого детства рисовал руками. При поступлении в Суриковку требовался академический рисунок и академическая же живопись, но он все сделал пальцами, и сделал свои композиции так виртуозно, что ни у кого из членов комиссии и мысли не возникло, чтобы не принять. Но излишняя пылкость его натуры, необузданный, с акцентом на кулаки, нрав и сверх меры внимание женщин к белокурому красавцу, нет, не убили его талант, но определили его будущее. Беда всех талантливых художников на земле, да и, вообще, всех богом поцелованных в том, что целовальник их, толи испугавшись, что дал слишком много, или из каких других, только ему ведомых причин, лишает их главного дара – умения продать свой талант. Те, очень немногие известные нам имена, против тысячекратно многих, что так и остались неизвестными, просто случайно попали в нужное время в нужном месте. Серовы, Врубели да Левитаны, как-то вовремя подвернулись, иначе и не сказать, Третьяковым, Морозовым да Мамонтовым. Ваня Огузков в ту плеяду, ну, хотя бы по гораздо более позднему рождению своему, не попал. Как бы извиняясь, вполне, впрочем, заслуженно, нарекли его сокурсники Ван Гогом, но это и все. Он страдал от своей нищеты, но тысячу крат более, он страдал от совсем незаслуженного невнимания к своей персоне, точнее, к тому, что умеют его пальцы. Господь, кроме таланта, наградил его недюжинным здоровьем и грубой, можно сказать, необузданной силой, но, притом, оставил ему и весьма тонкую душу. И вот теперь, тупо глядя на эти шесть пачек, много о чем думала эта душа его. Он старался вспоминать, как Франсиско Гойя, в угоду Карлу Четвертому, писал то, что было противно его существу; как сгибал свою могучую спину Микеланджело Буонарроти, растекаясь перед Папой Юлием Вторым, как Питер Пауль Рубенс, ради многодетной своей семьи, посвящал бессмертные, но и глубоко лживые, псевдо-готические полотна ублюдочному семени Медичи. «Так кто же мы, если не «Хэ»?.., – думалось ему. – Может, начало всякого пути великого художника, есть запятнанное его имя? Может, за успех нет иной платы, чем своя честь, совесть? О художниках убийцах не слыхал, но не служил разве Леонардо да Винчи антихристу Чезаре Борджиа, что погубил несметно жизней? Нет. Не бывает славы без позора. Штука лишь в том, чтобы позор твой оставался втайне. Но еще и в другом штука: если ты создал шедевр, вечный шедевр, то тебе проситься и всякая гнусность, какая человеку бесталанному не простилась бы никогда. Это несправедливо».

     Ван Гог плеснул остатки бутылки в стакан - мало, открыл другую, и долил по края. Он, медленно, чтобы не расплескать, понес хрусталь к губам, но вдруг остановился и грохнул стаканом этим о стол, что все почти и расплескалось. «С-суки! – прошипел он змеей. – Два, спорного качества человека, заказывают мне, совершенно понятно, двух очень хороших людей, а я за это куплю мастерскую в подвале в Бирюлево и водку на остаток дней?! Хрена вам!» – «опустил» Ван Гог чугунный кулак свой на столу. Пачки денег подпрыгнули, и, будто железная стружка на магнит, обратились торцами своими к потемному кулаку. Вроде что-то решив, Иван заглотил бутылку водки из горла, повязал бандану, сунул в задний карман джинсов боковой выкидной нож, рассовал деньги, зажигалку и сигареты запихнул в нагрудный карман куртки и направился к двери.


     В Филипповском переулке было тихо, как и всегда было в нем. Адрес этот Ван Гог получил от Бори. Удобство состояло в том, что подъезд никем не охранялся, домофон сломался еще в прошлом году, а по тихой улочке не то, что патруль – редкий прохожий проходил, дай бог, раз в час, машины же были и вовсе только те, что спали на обочине узкой этой отмирающей артерии старого Арбата. Снаружи, правда, негде было устроиться незаметно, и Ван Гог зашел в подъезд. Здесь очень пахло новоделом. То есть, здание таки было старинным, а вот отделка… «Хорошо хоть не снес, а лишь подновил», - пробурчал Ван Гог, ошибочно полагая, что весь особняк принадлежит Илье Ильичу. Он устроился было на верхней ступеньке третьего, даже третьего с половиной этажа, как внизу раздались голоса. Один показался ему очень знакомым.

- Трус, трус, трус, - смеялся знакомый голос. – Как это возможно, чтобы мой избранный оказался трусом?
- Но, Манюня. Это холостяцкая квартира, там все так…
- Все так интересно! Давай ключи! Я хочу сама открыть, а ты должен внести меня на руках. Не беда, что еще не свадьба. Все равно, должен! Должен! Должен! Должен!
- Горько! – раздалось с марша, что вел на чердак. Ван Гог поднялся во все неполные свои два метра.
- Ты?! – изумилась Манюня.
- Вы знакомы? – ничего не понимал Илья Ильич.
- О да, Илюша. Это Ван Гог, художник, что пишет почти, как я.
- Почти как ты?! – опешил от такой наглости Ван Гог.
- Что ж, меня зовут Илья Ильич, - протянул он свою волосатую руку.
Ван Гог пожал.
- Вы, Илья Ильич, кажется, волнуетесь? Рука влажная, - недобро улыбнулся киллер.
- Теперь открыты гены, отвечающие за потливость рук и ног, причем на каждую руку и ногу по своему гену, не удивлюсь, если ваш визит тоже обусловлен вашим геномом, - совершенно спокойно, и даже чуть угрожающе произнес Илья Ильич.
- Скорее, вашим, и ваших друзей, - дыхнул на собеседника парами водки Ван Гог.
- Илюш, Ван Гог - обалденный художник, - почуяла напряжение Манюня, и, обращаясь к незваному гостю, - ты как здесь?
- А по ваши души, друзья, - мрачно заявил визитер. – Позвольте мне войти вместе с вами, в противном случае, вы никогда ничего не узнаете.
Илья Ильич долго посмотрел в глаза странному гостю и открыл дверь квартиры.
- Извольте снять обувь, здесь убирают, - все более нервничал Илья Ильич. Его так и подмывало нажать быстрый номер, чтобы вызвать Пашу, но он медлил. Его распирало любопытство, но более, предчувствие, что все это важно и, возможно, не для всех.
Любопытство распирало и Манюню, но любопытство совсем иное. Она так ждала увидеть квартиру Ильи Ильича, что, попав в нее, тут же про Ван Гога и позабыла.
- Ой, какая красота-а! - раздался ее восторженный голосок из гостиной. – Это!.. Поверить трудно! Это же настоящий? Правда настоящий Клевер? Подлинник?
Вслед за разувшимся, и даже развязавшим бандану Ван Гогом, в гостиную вошел и Илья Ильич. Художники, словно завороженные, стояли перед полотном и хозяину почему-то стало совсем спокойно.
- Настоящий, - улыбнулся он, - какой же еще?
Илья Ильич подошел к музыкальному центру, и поставил, как ни странно, «Метель» Свиридова.
- Я всегда не любил его эксперименты с цветом, мне кажется, что он его просто не чувствовал, и оттого мазал глупости,  но это – шедевр, - Зиму очень нужно уметь писать.
- Ну да, - отозвалась Манюня. – Писать зиму – высший пилотаж.
- Однако, - снял иглу с винила Илья Ильич, - вы ведь не за этим пришли?
- Ах, да, - спохватился Ван Гог, явно зачарованный картиной. – А это кто тут у нас? – перевел он взгляд на соседнюю рамку.
- Это… Тебя не касается, - схватила свой шарж со стены Манюня, и прижала к груди.
- Может и касается, - совершенно нагло выхватил он рамку из рук Манюни, и внимательно посмотрел на ее содержимое. – Крепкая рука. Жаль, что ты девочка. Родив, женщина-художник меркнет. Тут два пути – либо не рожать, и быть несчастливой, либо рожать и скатиться до Серебряковой.
- Чем она тебе так…, - встала было на дыбы Манюня.
- С какого-то момента она стала писать только себя и только детей. Это, согласись, клиника. Хочешь оставаться гением – изволь не любить, в смысле, не замуж, не рожать, не быть женщиной, вообще. Ахматова лишь потому так светла и глубока, что, как раз, отказалась от всех прелестей женственности.
- Черт…, - вдруг сникла Манюня. – А ведь ты прав, чертов Ван Гог.
- Я еще раз прошу вас, - испугался Илья Ильич, что Манюня всерьез воспримет его слова. – Во-первых, назовите себя, как вас назвала матушка, и, главное, почему вы здесь?
- О..., друг мой, это предельно просто, - развязно плюхнулся Ван Гог на диван. Меня звать Иван Огузков. Я тот, кого наняли убить вас обоих. Смешно?
Манюня побледнела и тихо прошептала:
- Я так и знала.
- Что за чушь?! – тем не менее, встал между Ван Гогом и Манюней Илья Ильич.
- Да бросьте вы, не играйте античного героя, – ухмыльнулся киллер. Принесите лучше выпить и позвольте мне курить. Знаю, многое из столь скромных требований против ваших правил, но и позиция для вас тоже исключительная. В заднем кармане у меня нож, и если вы только шевельнете пальцем, чтобы ткнуть в нужное место телефона, я воткну это перо вам в горло. Отдайте свои телефоны! Немедленно!
Хозяева, что в секунду сделались теперь гостями, подчинились.
- Вот эдак будет правильно, - принял он мобильники и выключил каждый. – А теперь, прошу вас, Илья Ильич, принесите мне выпить и пепельницу. Разговор будет недлинным, но довольно емким. А ты, Манюня, сядь-ка вон на тот стул. Как раз под Клевера. Я вижу некое, едва уловимое сходство между этой картиной и тобой. Где-то на заднем плане.
Илья Ильич подивился тому, что и сам недавно думал об этом, но прошел на кухню и принес оттуда бутылку виски и стакан. Иван принял бутылку и глотнул из горла.
- Эстет, - поднял он брови. – Хороший, выдержанный. Стакан, я понимаю, это типа пепельница? Хорошо.
Ван Гог закурил, пустил тонкую струю дыма в потолок и следом послал три аккуратных кольца.
- Может, хватит позерствовать? – разозлился Илья Ильич. – Либо делайте, что вам там велено, либо говорите, кто и за что велел, либо… пошли вон!
Ван Гог медленно потянулся к заднему карману, достал нож, отодвинул предохранитель и нажал кнопку. Лезвие выскочило веселым звоном. Он положил нож на пол и снова пустил кольца:

Кто снес бы плети и глумленье века,
Гнет сильного, насмешку гордеца,
Боль презренной любви, судей неправду,
Заносчивость властей и оскорбленья,
Чинимые безропотной заслуге,
Когда б он сам мог дать себе расчет
Простым кинжалом?

- Лозинский – не самый сильный перевод, хотя, и самый близкий к оригиналу, - совсем успокоился Илья Ильич, поняв, что никто сегодня не умрет. Он прошел в центр гостиной и оперся на велотренажер. – Однако, со всею очевидностью, вы пришли не убивать, не читать Шекспира, не пить виски, и не поганить мой дом дымом. Так зачем вы здесь, Иван Огузков?
- Ах, спасибо, что напомнили, Илья Ильич, - театрально спохватился Ван Гог. - Я, видите ли, часть силы той, что без числа творит добро, всему желая зла…
- Вы дух, всегда привыкший отрицать… Вы что нам здесь, ликбез по литературе устроить решили? – вдруг взорвался Илья Ильич.
- О нет, любезнейший Илья Ильич. Я пришел сказать вам такое, от чего, будь у вас хоть сколько-то волос на макушке, они встали бы дыбом. Что касается тебя, Манюня,  так ты и вовсе брякнешься в обморок, узнав, кто тебя заказал. Я ведь к чему тут классиков-то всуе помянул? Да потому, что очень уж похоже. Во след за веком век бежал…, а, к чертям, ничего не меняется. Итак, вот вам шекспировский сюжет: две близняшки влюбляются в одного…, как бы это…, в общем…, в одного. Уж и не пойму, чем ты их так… Ну да ладно. Некий слуга сохнет безответной страстью по одной из них, но та, совсем чокнувшись, все любит того. Между ее сестрой и тем вот, случается дикая любовь, и тогда…, - тут Ван Гог вытащил из карманов все шесть пачек денег, и бухнул их на пол. – И тогда…, сестра идет к безродному, беспринципному, как она думает, художнику, и говорит, положивши пол-лимона в его карман: убей мою сестру. В то же время, ну, сутками позже, слуга кладет свои, потом и кровью заработанные пол-лимона в карман беспринципному художнику и говорит убить того, ну, кого любит та. Картина выглядит душевно. Влюбленные, ну…, те, что действительно влюблены, как бы уже их и нет в наличности, а слуга и госпожа, утешая друг друга в горе, становятся мужем и женой, живут долго и счастливо и умирают в один день. А? Как вам? Что Шекспир, что Гете, в гробу бы уже перевернулись от зависти, кабы я сделал все так, как в сценарии сказано.
Смакуя эффект, Ван Гог щедро глотнул виски и закурил следующую сигарету.
- Я не верю, - не сговариваясь, не репетируя, синхронно произнесли оба.
- Ты все выдумал, чертов алкаш! – крикнул Илья Ильич, который, как раз наоборот, почуял, что это вполне может быть правдой.
Ван Гог похлопал носком ступни пачки денег на полу.
- Я, как бы вы плохо обо мне ни думали, вряд ли ограбил бы какой-нибудь обменный пункт, чтобы принести сюда пятьсот тысяч авансу, лишь для той причины, чтобы покуражится над вами, совсем мне чужими и, по сути, никчемными людьми. Впрочем, если веры мне нету, я могу взять этот нож, и, ничтоже сумняшеся, порвать вам тут сонные артерии. Смерть будет мягкой и быстрой. Кровь истечет менее чем за пять минут, я изучал анатомию на первом курсе. Но и уже на второй минуте вы ощутите расслабленность и эйфорию. «И снится ей жаркое лето…». Впрочем, это уже не Шекспир, это наш, Коля, хотя…, и сюжет наш как-то очень уж русский. Вы не находите? Ну вот. Мне останется убедиться в вашей смерти, а после всех опознаний, или что там у них, получить остальные пол-лимона. Двести пятьдесят за вас, любезный Илья Ильич, ну и оставшиеся за тебя, Манюня. Я, в известном смысле, миллионер, тридцать пять тысяч долларов. Не бог весть, но достаточно, чтобы начать новую жизнь честным художником. Даже пить брошу. Ну а вы, голубки вы мои, отправитесь к отцу небесному на ПМЖ со всем моим удовольствием. Жили вы, на грешной земле этой пускай недолго, но счастливо и умерли в один день и даже час.
Ван Гог снова глотнул виски, и трудно было сейчас понять, отчего же именно он пребывал теперь в таком приподнятом расположении духа, от власти, что имел сейчас над беззащитными влюбленными, или оттого, что, может, впервые в жизни поступал по совести?
Манюня была бледна и нема. Она и верила Ивану, но и поверить в такое не могла. Илья Ильич же гораздо быстрее пришел в себя:
- Одного понять не могу. Как такое возможно, чтобы оба заказа сошлись на человеке, который ни сном, ни духом, который и не киллер вовсе?
- Это?! Это ты считаешь главным?! А то, что сестра, родная, милая сестра?!..
Манюня наконец не выдержала и… разразилась потоком слез. Тут в дверь позвонили.



     Налет

     Есть женщины, и таких абсолютное большинство, которых улыбка красит. Если глаза даже не бог весть какой красавицы светятся счастьем, она уже прекрасна. Гнев же, напротив, уродует даже самое изысканное лицо. Но есть и такие, которых делает божественными именно гнев. Жгучая молдаванка Инна была, как раз, из последних. Она металась по комнате грациозной черной пантерой, никак не решаясь на главный, может быть, в ее жизни шаг. Похищения нужно тщательно планировать, готовить. Экспромты в таком деле могут иметь последствия непредсказуемые, неуправляемые, но нужно было торопиться. Если генерал прямо сегодня передаст Манюню под ее охрану, то все, что она задумала, может рухнуть. То есть, поручение ей личной опеки дочерей еще больше приблизит ее к генералу, но вот приблизит ли их брак? Ей сообщили, что девушка и Мамин сейчас в его квартире, вдвоем. Два часа дня, четверг, центр Москвы. Все очень зыбко. К тому же, одно дело, похитить девушку и совсем другое – двоих. В первом случае, Арнольда уволят и расследование поручат именно ей, без привлечения полиции, во втором же, об исчезновении Мамина станет известно в его офисе и тогда начнется официальное следствие о двойном исчезновении. С другой стороны, если похитить только девушку, этот чертов финансист начнет, понятно, свое расследование, станет мешаться под ногами и может спутать все карты. Наконец, Инна остановилась посреди комнаты и набрала номер: «Берите обоих, немедленно, обездвижьте, дождитесь темноты и вывозите на базу. Действовать в масках и без единого слова. Мужчиной не дорожить, девушку лишь усыпить, но без каких либо физических повреждений». Решение ее было таким: Манюню похитить, затребовать выкуп, а после, чудесным образом, вызволить из плена. Похитителями придется пожертвовать, но это и к лучшему – уж слишком много они теперь о ней знали. До того же, любовника ликвидировать и подбросить труп так, чтобы его быстро обнаружили. Все должно выглядеть, как банальное ограбление (стоимость голубого бриллианта Ильи Ильича, кстати, была ей известна). Полиция займется убийством, ну а она… Если и после этого дела она не станет генеральшей, то грош ей цена и нечего было вовсе сниматься из Кишинева «на ловлю счастья и чинов».


     Двое вошли в подъезд, поднялись на третий этаж, надели маски и позвонили в квартиру. Илья Ильич, находясь в простительном для сложившейся ситуации волнении, не спросил кто и не посмотрел в глазок. Он просто открыл и тут же получил сильный удар по голове рукоятью пистолета. Один подхватил обмякшее его тело, чтобы то не наделало лишнего шума, а второй, смочив платок хлороформом, направился в гостиную. К своему удивлению, он обнаружил там не только Манюню, но и еще кой кого. Он раскрыл рот и этой секунды замешательства Ван Гогу хватило, чтобы вскочить с дивана, и выключить непрошенного (впрочем, как и он сам) гостя одним прямым в голову. Поняв по шороху в коридоре, что визитер не один и, догадавшись по запаху, что за платок у в руке у нападавшего, он взял его, встал за дверь и сдавленно, чтобы сделать голос неузнаваемым, крикнул: сюда! На зов в гостиную вбежал второй и был обездвижен уже менее агрессивным способом.

- Иди, посмотри, где там этот твой херувимчик, - приказал Ван Гог совершенно онемевшей и застывшей соляным столбом Манюне. – Ну же, кукла ты эдакая! – пришлось прикрикнуть ему на девушку.

     Манюня кинулась в коридор, а Ваня стал обыскивать налетчиков. Наличие хлороформа подсказывало ему, что здесь все несколько сложнее, чем банальное ограбление. Хлороформ, эти киношные маски… Тут он услышал крик Манюни, и тоже выбежал в коридор. Илья Ильич лежал на полу, и из раны на идеально полированной его лысине текла кровь. По количеству крови и скорости с которой та истекала, Ван Гог понял, что это лишь ссадина. Он подхватил Илью Ильича подмышки, перетащил в гостиную и уложил на диван.

- Принеси из ванной полотенце и найди там еще что-нибудь, чем связать этих клоунов. Что тут, вообще, черт возьми, со всеми вами происходит? Навязались на мою шею.

     Манюня вернулась, перевязала голову Илье Ильичу, а Ван Гог положил «гостей» лицом к полу и связал им руки за спиной шелковым хозяйским халатом, предварительно разорвав его пополам. Затем, он перевернул их на спину, сходил в спальню, располосовал там простыню, вернулся и связал им ноги. Затем он подошел к дивану, подобрал с пола нож и деньги и крепко приложился к бутылке с виски.

- М-да-а, - протянул Ван Гог, садясь на стул. – Экий любопытный денек выдался.
Манюня молчала, похоже, совсем потеряв дар речи. Она лишь держала голову Ильи Ильича на коленях, машинально поглаживала ее и беззвучно всхлипывала. Слишком много впечатлений для субтильной девчушки за один присест.
-Ха! – усмехнулся совершенно спокойный и даже в некоем кураже Ван Гог. – Три трупа и одна немая. Что ж, подождем, кто первым очухается.
Первым «очухался» Илья Ильич. Он тихо застонал и приоткрыл глаза.
- Черт! Что это было? – с трудом сел он на диване, обхватил обеими руками голову и, морщась от боли, удивленно оглядел свою комнату. – Кто они?
- Мы, как раз, хотели с Манюней предложить этот вопрос тебе, но, похоже, они тебе не знакомы. А если так? - С этими словами Иван поднялся и стянул маски с арестованных. По очереди, он приподнял каждого и прислонил спинами к стене. – Ни кого не напоминают?
- Впервые вижу.
- А ты, Манюня?
Та отрицательно покачала головой.
- Понятно. Будем ждать пробуждения спящих красавиц. Один в глубоком нокауте, другой под хлороформом. Не знаешь, сколько действует эта химия?
- Не знаю, но у меня есть, кто знает. Дай телефон.
- Держи, - бросил Иван мобильник Илье Ильичу и допил остатки виски.
- Павел Артемьевич, возьми-ка две пары наручников и мухой ко мне в Филипповский. Да, захвати-ка эту… свою, ну…, сыворотку правды. Поговорить нужно кое с кем. Потом все объясню.
- Ну, прям шпионский роман, - усмехнулся Ван Гог. – Есть еще виски?
- Сколько ж в тебя влезает? – искренне удивился Илья Ильич. - Мне бутылки на полгода хватает. Там, в баре, на кухне. И, умоляю, возьми ты стакан. Больно смотреть, как коллекционный нектар Ирландии хлещут из горла, и принеси второй мне.
- И мне, - впервые с момента последних событий подала голос Манюня.
- От, это по мне, это уже по-русски, на троих, да и повод приличный. Чего б вы без меня… Вот придурок… Киллер хренов. Меня послали вас убрать, а я ваши задницы спасаю.
Ван Гог вернулся с бутылкой и тремя стаканами. Себе налил полный, в два других плеснул на донышко и подал потерпевшим.
- Ты же позволишь мне курить? – уже прикуривал сигарету Ваня.
- Да хоть обкурись, - ты только что нам жизни спас.
- Сомневаюсь, - выпустил струю дыма в потолок Ван Гог.  – Не похоже, чтобы они за вашими жизнями приходили. Два «Макара» с глушаками, но оба на предохранителях. Хлороформ, опять же. По всему глядя, речь тут шла о похищении, и похищении именно тебя, Манюня. Илью Ильича тупо оглушили, а тебе приготовили сладкий сон.
- Черт, опять, - нервно мотнула головой Манюня. – Налей мне еще.
Ван-Гог встал, освежил обоим и спросил:
- Что это такое значит, опять?
- Восемь лет назад меня уже похищали. Тоже были в масках. Тоже с хлороформом.
- Выкуп?
- Понятия не имею. Мне было страшно, мне было двенадцать и меня освободили на следующий день. Держали, помню, в каком-то особняке. За окнами в решетках сплошные яблони. Когда отвозили обратно, снова усыпили. Вот и все, что я помню. В семье о том случае говорить было запрещено, а мне папа строго-настрого велел помалкивать и в школе, и с подругами.
- После чего вы и переехали в особняк под Жуковским, - докончил Илья Ильич.
- М-да. Точно, шпионский роман, – ухмыльнулся Ван Гог. – Когда все закончится, я прошу, нет, я требую предать мне все права на издание этого бестселлера. В художниках не улыбнулась мне слава, так может в писателях повезет?
- Я не против, если не против Манюня, но давай сначала сюжет этот странный как-то закончится. Где там этот чертов…
Тут раздался звонок в дверь.
- Он что у тебя, на вертолете летает, или живет в соседнем доме?
- Нет, он просто быстро бегает, у него уже есть такой опыт передвижения по Москве, как, впрочем, и у меня, - взглянул тайком Илья Ильич на Манюню.



     Заговор потерпевших

- Вот, собственно, и все, - закончил свой короткий рассказ Илья Ильич.
- М-да-а, - покачал головой Павел Артемьевич, присел на корточки, пощупал пульс на шее у обоих налетчиков и, обращаясь к Ван Гогу, – хороший удар, мастер. Глубокий нокаут, судя по гематоме, правый прямой в челюсть? А этот сейчас оживет.
Он поочередно перевернул каждого, разрезал ножом куски халата на их руках и надел наручники.
- Черт! Мой любимый халат! – узнал Илья Ильич благородную ткань.
- Прости, Ильич, я наручников с собой не ношу, - развел руками Ван Гог. Если Боря с Мариной не потребуют деньги назад, я куплю тебе новый.
- Так слуга, это Боря?
- А он мне говорил, что ты умный, и еще, что тебя ему жалко заказывать, филантроп хренов.
- Да я догадывался… Но теперь нам важнее знать другое. Что там, Паша?
- Вань, - окликнул Ван Гога Павел Артемьевич, - помоги-ка усадить мне этого борова на стул.
Он раскрыл изрядно потертой свиной кожи саквояж, достал оттуда уже чем-то наполненный шприц и вколол его в шею одному из пациентов. Тот резко открыл глаза, но по поволоке в них было видно, что еще не понимал, что с ним такое произошло. Вдвоем они усадили его на стул и Павел Артемьевич примотал его к нему серебристым скотчем. Еще одним куском скотча он заклеил рот второму. Не менее туманились и глаза Манюни. Она все больше начинала думать, что все это кошмарный сон. Девушка еще несколько раз хлопнула огромными своими ресницами и… завалилась на бок на диван.
- Я же говорил, что грохнется в обморок, - безразлично заметил Ван Гог.
- Ван Гог, дай мне бутылку, нужно растереть ей виски, - подскочил Илья Ильич к девушке.
- Зови меня Ваней, - протянул он бутылку. – Не хочу больше быть Ван Гогом. У меня от этого французишки одни неприятности.
- Он голландец, чертов ты неуч, - укоризненно взглянул Илья Ильич.
- Без сопливых помню. А вот тебе бы следовало знать, что художник - не той нации, где родился, а той, где состоялся.
- Где я? - подал голос привязанный.
- Вопрос не в том,  где ты, а кто ты, откуда и зачем здесь в маске и со стволом, - начал допрос Павел Артемьевич.
Вопрошаемый оглядел комнату мутным взором и дернулся встать, явно вспомнив ответы на эти вопросы, но быстро понял, что накрепко прикручен к стулу, набычился и всем видом показывал, что разговаривать не будет.
- Это и понятно, пожал плечами Павел Артемьевич и, нагнувшись к своему саквояжу, достал оттуда другой шприц. Я, признаться, и пытать умею, и даже бы с превеликим удовольствием, но ты тут криком своим всю округу на ноги поднимешь, а это Арбат, храм тишины. К тому же, среди нас дама.
С этими словами он зашел ему за спину, и, воткнув шприц в шею, медленно ввел его содержимое.
- Покурим пять минут, а там и поболтаем, - присел Павел Артемьевич на диван, и уже к Илье Ильичу, - как она? Вы бы перенесли ее в спальню, Илья Ильич. Мало ли что тут станет плести этот отморозок.
Илья Ильич так и сделал.
- Может все-таки попытаем, - потер руки Иван (станем уж и мы теперь так его называть). – Ни разу не видел в живую, да и для сценария мне…
- Пытки, Ваня, это прошлый век и средневековая дичь. К тому же, я соврал, что умею пытать. Избивать умею, но тут, как я понял, - кивнул Павел Артемьевич на второго, - тебе опыту самому не занимать.
- Эт-точно, - расправил Иван движением красноармейца Сухова несуществующие усы.
- Ну, приятель, ты созрел к явке с повинной? – большим пальцем правой руки приоткрыл Павел Артемьевич веко, казалось, уснувшего пациента.
- Чо? – пьяно отозвался тот.
- Не чо, а кто ты, и что здесь забыл?
Тут вернулся и Илья Ильич.
- Очнулась, но и тут же заснула, - шепотом сообщил он. Вместо полотенца, на темени его теперь был пластырь.
- Зря, - тебе шла чалма, - ухмыльнулся бывший художник.
- Я капитан ФСБ Арефьев Павел Артемьевич. Тысяча девятьсот семь…
- Вона как? Да мы тезки с тобой, да еще даже и по отцам? – почему-то обрадовался Павел Артемьевич. – Ну и кто послал тебя сюда, брат ты мой нареченный?
- Подполковник ФСБ в отставке, Инна Юрьевна Калязина.
- Оба на! - переглянулся Павел Артемьевич с Ильей Ильичом. - Дама нам очень даже известная. И что же ей нужно?
- Похитить дочь генерала Чехова.
- С целью?
- Цель мне не известна.
- Харрошая, блин сыворотка, - восторгался Иван.
- Да подожди ты, - цыкнул на него Илья Ильич. - Дальнейшие действия? – вступил он в допрос.
- Обездвижить, дождаться темноты и отвезти на базу. По выполнении доложить. Мобильные переговоры прекратить. Связь только  по выделенной линии базы, - монотонным речитативом сыпал правду капитан.
- Кто еще задействован в операции?
- Только он и я.
- А он кто?
- Старший лейтенант ФСБ, Скворцов Игорь Семенович, 1981-го года рождения…
- Да иди ты со своей анкетой. Где база? Адрес?
- Подожди, Паша, - прервал его Илья Ильич. – Давай сыграем в их игру. Дорогу он нам покажет, отзвонится оттуда, и мы узнаем, что прикажет эта сука делать дальше.
- Это проблематично, Илья Ильич, - возразил Павел Артемьевич. –Снадобье перестанет действовать через полчаса, и придется добавлять. Во-первых, сердце может не выдержать, во-вторых, не дай бог, аллергик, тогда и вовсе загнется, в-третьих…, в-третьих, я отвечаю за вашу безопасность и…
- Ну вот и отвечай. Не все ж тебе взламывать чужие базы данных сидя в кабинете, пора и пистолетом помахать.
- О, я чую тяжесть Оскара в руках. Это будет по носу Голливуду, - все более веселился Иван.
- Вань, тут не шутки, не съемочная площадка. Девушка в опасности, а еще и угроза от собственной воспитательницы и совсем непонятно, кто за ней. Не удивлюсь, если прошлое похищение, ее рук тоже. Павел Артемьевич, спроси, кто еще на базе.
- Никого, база законсервирована, - еле уже ворочал языком капитан.
- Ладно, говори адрес.
- Поселок Загорянский, улица Комсомольская, дом 7.
- Черт! это по Ярославке, - наморщился Павел Артемьевич. - Хорошее место, глухое. Элитные дачи, еще с застойных времен, тишина. Участки огромные, заборы высокие, минимум глаз, только вот беда - если сейчас не выехать, то завязнем в пробках, а вертолета у нас нет.
- Ну так и едем! Чего рассиживаться-то?
- Ну…, - замялся Павел Артемьевич.
- Что еще! – начинал злиться Илья Ильич.
- Этих мы с Иваном выволочим, типа пьяных в дребодан, но вот девушку, если вы хотите все выяснить до конца, придется брать с собой.
- Это еще зачем?
- Ну, брат, Боря явно тебя перехвалил на предмет ума, - вступил в разговор и Иван. – А если эта Мата Хари затребует подтверждения? Или, скажем, ну, предположим, что все с целью выкупа, тогда папаша должен будет услышать ее голос, или, паче чаяния, видео потребуется. В общем, нужно будет разбудить бедняжку, да и спросить в лоб, захочет ли она участвовать в эдаком триллере. Девочка ведь совсем еще.
- Девочка захочет, - раздалось от двери. – Даже не захочет, а потребует. - Манюня стояла бледная, но в глазах ее сверкали молнии. Похоже, она вовсе и не заснула, и все слышала. - Я всегда знала, что эта стерва не просто так вьется около отца, не просто любовница. Так и вышло. И если мы хотим вывести ее на чистую воду, то, как и сказал Илья, нужно сыграть в ее игру.
- Это опасно, милая, - обнял Илья Ильич Манюню.
- Опасно иметь змею под кроватью, - отрезала Манюня. Едем.
- Ну ладно, - вздохнул Илья Ильич. – Паша, бойцов своих не поднимай. Позвони Алексан Савельичу, пусть подгонит мой Роллс-ройс. Больше никого не посвящать. Пора разобраться со всем этим.
- По дороге заедем в канцтовары? Я совершенно теперь нуждаюсь в блокноте и ручке. Пальцами такое не опишешь.
Этим словам Ивана улыбнулась даже Манюня.



     База

     Вечерело. Очень уж даже чересчур самозабвенно (что творит с мужиками любовь!) старались соловьи. Чуть не позапрошлого века, кряжистые, совсем уже без коры яблони сплошь были усыпаны розовым снегом цветов. Базой оказался огромный бревенчатый дом под давно почерневшей плесенью и позеленевшей мхом шиферной крышей. Чтобы проникнуть туда тихо и обойти сигнализацию, Павлу Артемьевичу пришлось впаять капитану еще один укол. Тот набрал код на цифровом замке, слабо сочетавшемся с пускай и трехметровым, но очень гнилой сороковки деревянным забором, и… вырубился.

- Легкий, не смертельный передоз, - вздохнул охранник. – А этот, похоже, в коме. Ну и саданул ты его, Ваня. Пульс ровный, даже испражнился, подлец, под себя.
- Да и черт с ним, - пожал плечами Иван. - Я однажды прихлопнул одного ублюдка, дак ни разу и не пожалел потом. И теперь совесть не станет мучить, если и этот ласты склеит.
- М-да, пропал в тебе киллер, Иван. Это потому, что слишком ты эмоционален. Но надо их перетаскивать, а этого еще и помыть где-то. Наверняка тут полив есть, или колодец какой, - потрогал рукой рану на лбу Илья Ильич. – Сволочь.
- Знаешь, Илья, - кряхтел Алексан Савельич, помогая Ване тащить лейтенанта, капитана волокли Илья Ильич и Павел Артемьевич. – А ведь ты не входил в их планы. Точнее, добавился в последний момент. Тебя бы просто грохнули.
- Это еще почему? – остановились отдышаться грузчики.
- Сам смотри. Ты к дому Чехова ни сном ни духом, так? Они следили за Машей, а она вдруг возьми, да и пойди к тебе. Им бы дождаться, пока выйдет из квартиры, да и сделать, что велено, но они, понятно, докладывая о каждом своем шаге,  получают приказ брать ее именно в твоем доме, так? Зачем такая резкая смена плана операции? Да все просто. Сам собою явился козел отпущения. Дело с выкупом выгорает – и тебя грохают втихую, подбрасывая бездыханное тело под якобы грабеж. Не выгорает, - тебя мочат при захвате, освобождая девушку, и подставляя твои останки, как труп автора похищения. Я бы, к примеру, так и сделал бы.
- Спасибо, лучший и единственный ты мой друг. Если уж бармены тебя заказывают, то друзья – сам бог велел.
- Молодец, Савельич, трезво мыслишь, - похвалил Иван. - Не то, что этот лысый Ромео. Все мозги профукал любовью. Ты отобрал бы у него дело, один черт, все просрет на Гименея.
- Какая глупость, - не обиделся Илья Ильич. – Наш начинающий писатель, еще не выведя ни буквы, уже видит себя на вершине Парнаса. И ты туда же, Саня. А как же Манюня? Она же свидетель налета.
- А чему она свидетель, Илья? Ну…, если бы все шло по плану? – возразил Алексан Савельич. – Хозяин вышел на звонок, сам открыл, впустил, так сказать. После, ее усыпили, дальше – либо выплата выкупа, освобождение, и неопознанный труп в шлюзах Яузы, либо группа захвата, стрельба и труп некоего Мамина, организатора неудачного похищения.
- Тебе, Саня, не фирмой моей, тебе Мосфильмом руководить, - усмехнулся Илья Ильич. - Потащили лучше этих уродов дальше.
Манюня, тем временем, прогуливалась по старинному саду. Ее посетило теперь то чувство, которое называют дежа вю. Ей почему-то все здесь казалось знакомым. Нет, тогда она ничего и не видела, кроме решетки окна и яблонь за ним, но запах… Запах векового дерева, пыли пустующего жилища… Даже соловьи, ей стало вдруг казаться, были те же, и пели теми же флюктуациями, как тогда. У соловьев, мы знаем, конечное, и орнитологам известное число рулад, но девичье сердце не обмануть – это были те же соловьи.
- Я здесь уже когда-то была, - вошла она в дом.
На скобленом еще в годы оны, некрашеном полу горницы (так, что ли, ее нужно называть?) лежали два ее неудачливых похитителя, в беспамятстве, один – розовый, но мокрый с головы до ног, другой, бледный, но будто бы как пьяный, даже посапывал, а четверо мужчин держали совет за пыльным, с квадратными ножками толщиною в слоновью ногу, дубовым столом.
- Была? – почти уж догадывался Илья Ильич.
- Была. Это…, точно было здесь. Не могу сказать почему, но я это знаю.
- А тут и знать ничего не нужно, Манюня. Тогда тебя выкрали те же люди, и поместили сюда же, чтобы шантажировать твоего отца по делу о хищениях в Алмазном фонде. Кто мог знать о том, что Павел Петрович так близко подобрался к организаторам? Он ведь не трепло какое - боевой офицер. Своей рукой расстреливал расхитителей. И стало ясно тем ворам, что нет на него узды, кроме как ты. А информация? Да вот она, прости, но прямо из теплой постели. Тут другая беда. Она, Инна эта Юрьевна, сама действует, или над ней еще кто? Впрочем, мы скоро все узнаем. Садись с нами.
- Итак, он сказал, что приказано им дождаться темноты, и, лишь попав сюда, выйти на связь, - констатировал Павел Артемьевич. - Все бы здорово. Мы уже здесь, у нас четыре ствола. Два «Макара» этих уродов, один мой, «Магнум-500», и один в бардачке Роллс-ройса, девичья пуколка «Беретта-21». Четыре мужика – четыре пушки, трое из них - дилетанты, но трусов нету.
- Я умею стрелять, - обиделся Ваня.
- И я стреляла в тире из «мелкашки», - пискнула Манюня.
- Сейчас не об этом. Тут другая беда. Если я вкачу парню ампулу адреналину, он очнется и, хрен его знает, как поведет себя. В смысле, какого черта ему с нами сотрудничать в чистом рассудке, так сказать? нагружу его третьей дозой сыворотки – он либо сдохнет, либо станет говорить по телефону, как сомнамбула. На том конце всенепременно почуют неладное. Или, может, слово у них есть какое, кодовое. Задал вопрос, не получил нужного ответа, - значит работает под контролем. Это ж ФСБ, а не братва с обрезами да перьями.
- Блин! Где мой блокнот! Я тащусь от сюжета! – искренне, совершенно как ребенок радовался Иван.
- В сторону шутки! Я серьезно. Нам нужно получить следующие указания, а без этого капитана – никак.
- Я куплю его.
- Что?
- Буди его, я его куплю, - поднялся из-за стола Илья Ильич.
- А если он идейный?
- Идейно ворует детей? – мотнул головой Илья Ильич. – Он пошел на это за деньги, а деньги перешибаются деньгами.
- Стоп, у меня идея получше, - поднялся и Иван. Он подошел к лейтенанту, взял его руку, щелкнул своей выкидухой, и сделал длинный разрез от локтя к кисти, но не касаясь вен. Кровь хлынула рекой. Ваня поднес эту руку к его лицу и вымазал его от макушки до шеи, затем снял с себя бандану, и туго перетянул ею выше локтя.
- Красавец, - обернулся он к ошалевшей публике. – А теперь буди второго, Паша. Я сам с ним поговорю.
С окровавленным ножом в руке, весь перепачканный кровью, Иван выглядел сейчас посланцем Ада. Удивительно, но только Манюня, похоже, поняла, что задумал Иван. Она, видно совсем уже огрубев чувствами от последних событий, весело рассмеялась:
- Умно, Ваня. Будите, Павел Артемьевич. Время.
Минуты две после укола, капитан опять не понимал, где он.
- Черт. Руки затекли, - прорезался наконец его голос.
- Ручки у мальчика затекли? – иронично шмыгнул носом Иван, поставил напротив него стул и сел на него верхом, положив на спинку его руки по локти в крови. – Ручки – не проблема. Отрежем, и нечему будет затекать. Тут вишь какая другая у нас незадача. Мы вроде по-доброму, по-людски, Христос свидетель, просили твоего друга созвониться с Инной Юрьевной, дак вишь ты каков хорек оказался? – кивнул он на окровавленное бездыханное тело лейтенанта. Я бы понял такую стойкость, кабы, ну, если бы там государственная тайна, или… Да он от миллиона денег отказался, веришь? Зеленых, не дерева этого, трухи. Я, моя тут вина, чуть не совладал с нервами. Хотел по груди, а резанул прямо по шее. Веришь? в пару минут издох. Вот теперь, понимаешь, штука какая приключилась? Этот как бы уж и на небесах, а дело делать нужно. Нужно ведь? - поднес он окровавленный нож к правому глазу бледного, как саван, капитана. – Вижу…, понимаешь, что нужно. Отсюда и просьба к тебе. Ты бы позвонил своей этой работодательнице, сообщил бы, что, мол, все сладилось, что жду инструкций дальнейших. А там я погляжу, разрезать тебя от яиц до кадыка, али Илья Ильич премию какую назначит. Правда ведь, Илья Ильич? – обернулся артист к зрительному залу.
Илья Ильич, через не могу, сдерживал смех и лишь активно покивал головой.
- Ну вот и славно. Теперь Павел Артемьевич аккуратно снимет с тебя наручники, Алексан Савельич, от греха, сегодня что-то не его день, нацелит на тебя твоего же «Макара», ах, нет, это пестик ныне почившего старшего лейтенанта Скворцова Игоря Семеновича, да смилостивится над ним господь. Если будешь излагать изложение правильно, Илья Ильич поставит пятерку. Ну а ежели с ошибками - так не обессудь. Я-то сегодня устал от убийств-то, путь и одного, но уж очень кричал, болезный, да и перепачкался, вишь как, а вот Алексан Савельич еще и не начинал даже.
- Т-телеф-фон н-на верху, - стучал зубами капитан.
- Ну вот и славно, Павел Артемьевич. Алексан Савельич и тезка ваш, Павел Артемьевич, проводят вас, в вашу светелку вы там все обтолкуете ладком, ну а мы тут подождем. Чего нам всем толпится-то? А то я, хорони меня всевышний, глядишь, опять с собой не совладаю.

- Господи, Ванечка! - не боясь испачкаться в крови обняла его Манюня, когда капитан с сопровождением ушел наверх. – Какой дурак запихнул тебя в художественное? По тебе Щукинское плачет! МХАТ!
- Прости за банальность, но талантливый человек талантлив во всем, - ответно прижал он худенькую Манюню к себе.
- Лобызаться после будем, - послышались ревнивые нотки в голосе Ильи Ильича. Сначала дело.
- Прости, старик, но куда ж деваться от этих навязчивых поклонниц? Аж под окнами ночуют, – нехотя отпустил из своих объятий Иван Манюню.
- Ты бы умылся что ли, Блэйд чертов, - оттаял Илья Ильич.
Логично ревновать к человеку, который за несколько часов уже дважды спас Манюню. Сначала от себя, потом от воспитателницы. Но ревность, сама по себе, оскорбляла его достоинство. Он признавал за Манюней право на любой выбор.



     Прочие действующие лица

- Проснулась? Вот и славно. Маски не снимать, хранить молчание, покормить, в туалет только с открытой дверью, на капризы не реагировать. Девка она видная, к тому же рисковая и совсем не дура, так что, держать себя на контроле. Что с этим? Так вколите еще. Пока он нам нужен живым. Черт его знает, как пойдет. Он еще больше чем она не дурак, так что лучше пусть спит до посинения. Фаза два в действии, - отключила Инна Юрьевна телефон, взяла со стола конверт и направилась на половину Павла Петровича.

     В кабинете генерала сидела и его дочь.

- Павел Петрович, беда! – играла крайнюю взволнованность Инна Юрьевна. – Это подсунули под калитку на входе. Прикажите осмотреть записи камер наблюдения, но что-то подсказывает мне, что там ничего не будет.
Павел Петрович принял желтый конверт и достал его содержимое. Это был пакетик с локоном светлых волос, сотовый телефон и отпечатанная на принтере записка. Короткая и предельно понятная: «Три миллиона еворо, либо этот пакетик – не последняя часть пока еще живой вашей дочери. Положите телефон в нагрудный карман, он вам пригодится еще».
- Арнольда ко мне! живо! – крикнул генерал в интерком. – Черт! Так и знал!
- Папа, что стряслось? – заволновалась Марина. – Что-то с Манюней?
- Ее похитили, малыш. Требуют выкуп.
- Опять? – изумилась сестра более, чем следовало ждать. – Много?
- Сама читай, - бросил он ей через стол записку.
«Боже, неужели этот кретин решил еще и поиграть, ханыга чертов?», - побледнела Марина.
- Папа, я пойду. Мне что-то нехорошо.
- Конечно, иди, дочка. Не волнуйся, с Манюней ничего не случится. Я не позволю. Где этот чертов старый пердун! – грохнул кулаком по столу Павел Петрович.
- Я схожу за ним сама, Павел Петрович, - направилась Инна Юрьевна к выходу и уже у самой двери не удержалась. – Я предупреждала тебя на счет этого старика.
- Ты, как всегда, права. Я уже и приказ подготовил, да, как видишь, поздно.
- Я справлюсь с этим, Пашенька.
- Найди мне дочь, умоляю, - теперь генерал чуть не плакал. – Прямым приказом, Арнольд в твоем подчинении до разрешения кризиса. Потом, ты официально возглавишь службу охраны, пока же, мне нужны все силы и полная концентрация каждого сотрудника. Все ясно?! – взял он, наконец, себя в руки. Выполнять! Стой! Еще… Мамина, этого сукина сына, из-под земли мне! Сломанного пополам, но живого! Знал ведь! Хребтом, кишкой чуял!
Инна Юрьевна самодовольно улыбнулась – как это здорово все у нее выходит – и юркнула за дверь.


- Боря, нам нужно встретиться! – волновалась в трубку Марина.
- Что случилось опять? - ошибочно понимал волнение любимой Борис.
- Манюню выкрали. И, похоже, тут каким-то боком Иван.
- Быть не может!
- Требуют выкуп. Пожалуйста, приезжай ко мне, подменись там что ли. Мне ты очень, очень нужен. Я, кажется, натворила чего-то нехорошего. Мы живем…
- Я знаю, где ты живешь. Двенадцатый час, пробок уже нет. Я буду минут через сорок.
- Ты только не к самым воротам. У нас тут чрезвычайная ситуация. Охрана на взводе и пальцы на спусковых крючках. Боречка, милый, пожалуйста, приезжай побыстрее! У меня, оказывается, и нет друга кроме тебя. За пятьсот метров до особняка будет поворот. С камер не видно. Там я буду тебя ждать. Скорее!
«Неужто Ван Гог начудил чего? - думал Борис, переодеваясь. – Я ждал зова о помощи, но вовсе не по такому поводу. Точно, Ван Гог замутил».


- Арнольд Иванович, - коршуном влетела Инна Юрьевна в мониторную, - мне нужны все записи камер наблюдения на входе. Все, начиная, с сегодняшнего утра. А лучше и вчерашние. Возможно, пакет подбросили еще до похищения.
- Какой пакет? О чем ты, Инна?
- Не Инна, и не ты, А Инна Юрьевна. С этой минуты вы подчиняетесь мне, полковник. Прямой приказ генерала.
- Какого ч…
- Никакого! Профукал Манюню! Тебе и полумертвую корову нельзя доверить охранять.
- Что случилось с Манюней? - осунулся старый полковник.
- Похитили, любезный Арнольд Иванович, - с удовольствием издевалась Инна Юрьевна. - Как ты там говорил? «Если что…, то я бы принял самые жесткие меры?». Допринимался?! В общем, так. Просмотреть все записи и доложить. Как пакет попал под калитку? Что смотришь сычом? Сомневаешься в моих полномочиях? Звони генералу. Он тебя утешит. Выполнять!
Громкими каблуками она направилась к выходу.
- Да, еще, - резко развернулась Инна Юрьевна. – Выдели группу на выявление местонахождения Ильи Ильича Мамина. Девочка исчезла ровно после того, как побывала у него в квартире. Или и вовсе из нее не выходила. Мамин этот замешан здесь по уши.
- Господи, да зачем ему? Он богаче десятка-другого Чеховых!
- Вот именно! Вот именно, старый ты цепной пес. Как можно заработать на простых юридических консультациях такие деньги? Может все это только прикрытие? В общем, работайте по прямым указаниям и не задавайте вопросов. Понадобится, я сама спрошу, и мало, поверьте, вам не покажется. Да, кстати, ты не думай, что то, что ты сто лет назад вынес генерала с поля боя, спасет твою карьеру. Да что там карьеру? Если с Манюней чего случится, он просто тебя пристрелит. Ты его знаешь.

     Оскорблений старик получил сегодня сполна, но не это его сейчас волновало. Как пакет оказался под калиткой? И, что гораздо более странно, почему он оказался вдруг в руках именно этой мегеры? Случайно мимо проходила? Арнольд Иванович стал внимательно просматривать данные всех камер. Он действительно увидел, как в двадцать три тринадцать Инна Юрьевна зачем-то подошла к калитке и, нагнувшись, подняла пакет. Но вот, что странно. Внешняя камера калитки направлена на входящего, не захватывая обзором сам порог, а внутренняя…, - с нее не видно, чтобы пакет лежал, ну, положим, с внешней стороны. Тогда, чтобы его увидеть, нужно, как минимум, нагнуться. Но Инна Юрьевна шла к калитке прямая, как стрела, наклонилась лишь тогда, когда доставала пакет, загораживая спиной сам этот момент изъятия. Черт. Слишком все нечисто. Арнольд Иванович поднялся, раскрыл окно и закурил. В кабинет ворвался запах ночных трав и удивительно выразительный сегодня фальцет соловьев. «Инна, Инна, Инна…», - пробормотал он и загасил только початую сигарету об откос окна.


     Занятый просмотром записей главного входа, и зародившимися в его голове подозрениями, Арнольд Иванович не обратил внимания на верхний справа монитор, где Маришка прошмыгнула в уже известную нам с вами щель в заборе, и направилась через лес к условленному повороту. Машина Бори уже была там. Как ни озабочена была Марина последними событиями, но она подивилась тому, что машиной оказался серебристый Бьюик-Ривьера. Это был весьма агрессивного дизайна концепт, стоимостью в черт знает какие деньги.

- Господи, Боря! Я в машинах ни бум-бум, но это прямо какая-то летающая тарелка!
- Это просто машина, Маришка. Четыре колеса, руль и пение ветра в ушах, - млел тщеславием Борис. Если женщина не обращает внимания на тебя – тогда на выручку приходит автомобиль, которым ты управляешь. Он нажал на кнопку и пассажирская дверца, ну точно, как у летающей тарелки, откинулась вверх птичьим крылом.
- Беда. Манюню опять похитили и требуют выкуп, - плюхнулась на переднее сидение Марина.
- Не сочти меня циником каким, но, уверен, папа заплатит и все закончится миром.
- Нет, Боря, все в сто раз сложнее…, понимаешь…, ну…, в общем…, мне необходимо кое-что тебе рассказать, точнее, сознаться в одном страшном деле - Марину начало буквально колотить.
- Да что с тобой? Успокойся, Маришка. Все будет…
- Не будет, Боречка, - теперь по ее щекам безудержным потоком потекли слезы. – Я и не думала…, я не знала, что так люблю свою сестру…
- Понимаю - вы двойняшки. Между вами, как пишут в эзотерических книжках, особая, астральная связь. Что чувствует одна – хоть на другом конце шара чувствует и другая. Я читал…
- Читал?! Читатель ты…, - чуть не выругалась Марина. – Я сестру заказала!
- Что заказала? – делал вид, что не в курсе Борис.
- Ой, черт! Ну…, заказала, в смысле…, убить…
Тут девушка не выдержала, бросилась на грудь Бориса и разразилась буквально половодьем слез. Минут пять в раю – так бы мог описать свое состояние официант. На его груди плакала его любимая. Он готов был снять с себя рубаху, отжать ее и пить, пить эти волшебные слезы…
- Ну…, это шутка? Предложил лицемерный вопрос Боря, когда Марина чуть успокоилась.
- Не шутка, Боречка, - всхлипывала девушка. - Я так сошла с ума по этому Илье Ильичу, что жить уже было мне невмочь. Помнишь Ван Гога? Я, уж черт наверное меня попутал, нашла его в переходе, и заплатила убить Манюню… Убить! Представляешь! – снова потекли потоки слез. – Сестренку мою убить!.. Я совсем не понимала, что творю!
Следующие пять минут истерики уже не казались Борису столь райскими.
- Ну, малыш, дальше-то что?
- А то, что, как я думаю, он вовсе не убил ее, а решил денег побольше срубить. Выкрал, и теперь выкуп требует. Три миллиона евро. Папа заплатит, не сомневаюсь. Но мне теперь другое страшно. Ну получит он чертов выкуп, а после и заказ мой приведет в исполнение, а я уже больше не хочу этого! Я так ее люблю! Пусть она будет с ним, с Ильей, лишь бы только жила.
- А Илья в курсе? Ну…, всего этого.
- В смысле? Заказа?
- Да нет же. Похищения, выкупа?
- Да откуда мне?.. Знаю, что она сегодня поехала к нему, а вечером не вернулась. А потом это вот письмо с ее волосами в пакетике…, и обещанием прислать другие ее части-и-и…, - опять разрыдалась Марина.
Следующие пять минут уже казались Борису адом. Нет, не потому, что устал от истерик. Его стала мучить совесть. И еще…, подозрения, что пропал и Илья Ильич, что Ван Гог похитил их двоих, за обоих потребует выкуп, получит, убьет обоих, а после еще явится за остатком гонорара.
- Марина…, - скорбно начал Борис. – Может оно, конечно, теперь и не время, но если не сейчас, то когда? В общем… Я безумно люблю тебя. Я люблю тебя с той самой первой минуты, когда вы с Манюней только появились в моем баре. Манюня, она – да… Она, как бенгальский огонь. Фееричная, харизматичная, гений-художник, черт ее еще знает какая, но я полюбил именно тебя. Именно потому, что ты не такая, как она. Она забрала у тебя весь этот фейерверк, внешний лоск, но оставила тебе душу, в сравнение с которой, все остальное - лишь новогодняя мишура. Я исполню любое твое желание. Даже если прикажешь мне застрелиться, я это сделаю с улыбкой на устах, но… перед смертью, я должен повиниться перед тобой. Я, находясь в совершеннейшем обмороке ревности, заказал… Илью. И, что самое паршивое, – заказал его Ван Гогу. Я так тебя люблю… Понимаешь…, Ван Гог отказывался, и говорил, что мне нужно признаться тебе в любви. Я почти послушал, а после… оплатил-таки  аванс…

     В это трудно поверить, но я такое видел, и не раз, - как быстро, против всяких формул классической термодинамики, могут высыхать слезы у женщин и… у детей. И еще одно… Тоже из физики. Есть термин – сублимация, или по-русски - возгонка… Это когда тело переходит из одного состояния в другое, минуя среднее. Ну…, как бы, если изо льда, и сразу в пар. У классиков психоанализа, Фрейдов, там, с Юнгами и прочими Бёрнами, этому термину иные трактовки есть, но суть в том, что Марина преобразилась. Для описания такого преображения тоже бы потребовался психиатр. Но у нас нет под рукою. Марина услышала первое в своей жизни признание в любви. Не такое, когда, уже кончая, мямлят, жуя вялый свой язык: я люблю тебя, таких было сколь угодно, а совсем настоящее, прямо из кожи, из нервов, безо всякой надежды на постель. С другой же стороны, влюбленный этот купил киллера, чтобы убить предмет ее, пускай и виртуальной, но любви и вовсе уже не виртуально, не понарошку. Уж и не стоит упоминать, что исполнителем обоих заказов был избран один и тот же человек… Марина именно сублимировалась, но во что, пока еще никак понять не могла. Наверное… Еще и очередные пять минут она сокрушенно глядела в пол, потом подняла глаза на Борю… и вдруг… впилась в его губы своими губами и… это был самый долгий поцелуй, что известен был и ей и ему. Совсем уже изнемогая, жадно ловя ртом воздух, Марина рухнула головой на колени, кажется, совсем  обезумевшего тихим безумием Бориса.

- Черт! – вскочила вдруг Маришка, хотя, казалось, секунду назад просто спала. – Их нужно спасать!
- Кого? – никак не хотел (скорее, не мог) возвратиться с облаков Боря.
- Как кого?! Кого мы оба заказали с тобой!.. Илью и Манюню!
- Перестань, - махнул рукой Боря. – Ван Гог только с виду грозный. Он и мухи не обидит. Я заказал так…, почти в шутку, точно зная, что ничего не будет. Деньги он пропьет за неделю, потратит на проституток, да на друзей-художников, а после придет и скажет: прости, дружище, ну не смог. И твои деньги пропьет. Не в милицию же тебе, черт, никак не привыкну, не в полицию же тебе жаловаться на него. Скажет, что вернет, и никогда не вернет. Считай что мы заплатили за свою глупость. Скажи лучше, ты любишь меня?
- Да подожди ты уже с любовью! А похищение? Выкуп? Это тоже в твоем сне? А ну просыпайся, черт! Едем.
- Да куда едем-то? – суетно стал искать Борис ключи зажигания.
- Я знаю, где она. Я чувствую. Это северо-восток Москвы. Подъедем ближе, станет точнее. Я ведь ее близняшка. Я почую. Но, до того… жди меня тут пять минут.
- Куда ты?
Марина исчезла в зарослях орешника, а Борис откинул голову на подголовник и стал смаковать недавние минуты. Чертова наша память. Даже секунды спустя, уже не повторяет нам все в точности. Оттого и хочется вновь и вновь… Пять или более прошло минут, а только Маришка появилась вновь, но уже с неким Арнольдом Ивановичем.
- Арнольд Иванович нянчил нас с Манюней с самого детства, и без него нам ее не вызволить. А это, Арнольд Иванович, Боря, он меня любит, ну…, как говорит… Тьфу ты! Надо было наоборот представить. Совсем уже этикет позабыла.
- Маришка - ты садись рядом, а ты, Боря, давай назад. Пристегнитесь.
- Это..., - стал было возмущаться Боря.
- Это так и будет. Пока не найдем Манюню, - посмотрел полковник так, что Боря сразу перелез назад.
- Северо-восток, это Ярославка или Щелковская? – включил он мотор и лихо развернулся.
- Ты по кольцу поезжай, а я почую, Арнольд. В конце концов, кроме моего носа у нас ничего и нет пока что. Телефон ее - мертвый.
Сказав «мертвый», она снова заплакала.



     О, какой артист!..

- Что ж, хорошо справился, брат, - удовлетворенно кивнул Павел Артемьевич, когда связь закончилась. – Только вот я не понял, а что это за зверь такой, фаза два?
- Фаза выкупа, - вздохнул капитан. – Генерал получит конверт с требованиями и защищенным телефоном. Не отследить. По нему будут диктоваться условия обмена.
- Какие условия?
- Нас не посвящали. Обещали лишь по пятьдесят тысяч, если все будет гладко.
- Гладко, это как?
- Деньги должны бросить в ближайший мусорный бак. Там, на углу. Он отлично виден прямо отсюда, из окон.
- Рискованно брать деньги рядом с заложником.
- Наоборот. Никто и не подумает, что заложник в ста метрах.
- Ну а жучки маячки фээсбэшные ваши?
- Это другая группа. С нами не связанная. Мы лишь даем сигнал в центр, что посылка доставлена, а дальше, ждем указаний, где оставить девушку. Усыпляем хлороформом, сажаем на лавочку в указанном месте, и ждем, из безопасного прикрытия, пока ее не заберут. Это все.
- А фаза три? – не унимался Павел Артемьевич.
- А это и была фаза три. Обмен и передача.
- Ай-я-яй, Павел Артемьевич, Павел Артемьевич. Друг ты мой сердешный. Как же ты про второго-то забыл? Сам-то я человек миролюбивый, бывалый, сдержанный. Школа у меня – ровно твоя, правда, другой аббревиатурой тогда называлась, а вот парнишка, ну, этот, что внизу с ножом, у того вовсе никакой школы.  Сказать секрет? – я сам его боюсь. Прямо живодер какой-то. Правда, с высшим гуманитарным живодер-то. Да будет ли тебе, голуба, разница, образованный тебя освежует, али нет?
- Да мне-то какой смысл скрывать? Подумайте сами. Я ведь всю схему сдал. А этот… Появился в последний момент. Мимо плана. Головная боль одна. Но Сирена…
- Сирена?
- Ну, это ее позывной в экстренных. Она, в последний момент, все переиначила. Приказала брать обоих. По нему распоряжений никаких пока, но вы сами слышали. Пока, мол, нужен живой. Если спросить меня, что было бы дальше? Так сымитировать ограбление, да и в реку.
- В реку? В Яузу? Ах ты ж…, - выхватил свой устрашающий Магнум Павел Артемьевич и с силой воткнул его дуло в ноздрю капитану так, что чуть не порвал ее.
- Тише, тише, Паша, - положил руку на плечо Павла Артемьевича Алексан Савельич. – Гаагская конвенция гласит, что пленных…
- Да какой он, к едреням, пленный. Кабы не Ваня, ловили бы мы с тобой назавтра Илью Ильича в Яузе – спускались они по лестнице вниз.
- Кстати, вот еще… А откуда этот Тарантино объявился? Парень резвый, даже веселый, но кто он? – поинтересовался Алексан Савельич
- Шеф поручит – узнаю. А так – просто хороший мужик подвернулся. Фортификация, тактика, стратегия, все это здорово, но искусство войны еще и в том, чтобы использовать все, что попадается под руку. Верно излагаю, капитан?
- Мы называем это неучтенными данными. Мы не знали, что он будет в квартире. Кто он, и как попал туда, нам неизвестно.
- Знаешь, Паша, - спустившись в горницу, присели они за стол к остальным. – Мне начинает все это нравиться. Даже этот смешной парень
Иван уже более-менее отмылся от крови. Он сидел на углу стола, и аккуратно вычерчивал что-то на пожелтевшем ученическом листке бумаги, сопя, как первоклашка.
- Что пишешь, Ваня? – окликнул его Алексан Савельич.
- Да буквы, блин, Саня. Всю жизнь пользовался пальцами, - бросил он на стол пачку листов (уж где-то он раздобыл и бумагу, и грифель) с весьма меткими портретами всех участников этой заварушки, - что напрочь позабыл, как это иначе бывает-делается. Решил я записать, пока не забыл, как я вот этого лоха развел. Представь, пока делал все, ну, резал, кровью мазал, - кураж был какой-то. А вот записать… Пишешь, вроде, как оно и было, а и не смешно вовсе выходит. Я ж тогда чуть не покатывался, чуть кипятком не обосс… Прости, Манюня. Грубеешь в этих переходах.
- Так ты что?  Не убил его вовсе? – изумился капитан.
- Дурак ты, капитан, - отложил ручку Ваня. Ну посмотри в мои искренние глаза. Разве человек с такими глазами может убить человека? Ну…, могу, понятно. Но только в честной драке. А тут…, связанного, да ножом по горлу… Вам там, в конторе вашей, что? элементарной морали вовсе не учат? Да откуда? Девочку, почти школьницу, пришел хлороформом душить. Паскудник. Воткнуть бы тебе нож в глотку прямо здесь, да вот Заратустра не позволяет.
- Кто? – глупо моргал глазами капитан, только теперь начиная понимать, что его просто развели, как ребенка.
Заратустра то? – усмехнулся Иван. – Да-а, брат. Я думал там вас хоть чему-то, ну, кроме похищения маленьких девочек, обучают. Как ты, вообще, пошел на подобное? Нет, мне не для себя, для роману хочется знать. Ну…, там, психология героев, портрет злодея, хорошего парня… Ну да. Ты сейчас скажешь, что исполняешь приказы, а, следовательно, хороший парень. А вот когда ты, не случись выкупа, получил бы приказ замочить малышку? Это у нас как? Честь офицера называется?!
Иван грозно поднялся, полез в задний карман джинсов, и щелкнул своей страшной выкидухой. Капитан отшатнулся, и умоляюще посмотрел на Павла Артемьевича.
- Слышь, ты, честный честью офицер хренов! Давай так. Там, в кухне, нож есть, длинный такой, ну, он подлиннее моего будет, раза в два. Я дам его тебе, и мы тут с тобой все и порешим разом. У тебя в арсенале всякие приемчики, а у меня такая злость, что ты, даже если станешь мне кишки выпускать, я вцеплюсь тебе в горло этими вот руками бульдожьей хваткой, и душа твоя, уж поверь мне, отлетит раньше, чем истечет из меня кровь. И патологоанатомам придется циркулярной пилой срезать мои пальцы, чтобы они, застывшие в посмертной ласке, отпустили пакостную глотку твою, мразь!
Иван тяжело опустился на стул, с силой воткнул нож в стол, взял ручку и начал выводить свои каракули, но, спустя пару минут, нервно отбросил ручку…
- Чертово правописание! А что есть причастие, и что деепричастие, я и вовсе позабыл, и какими там кавычками их?.. Книжки люблю, а вот не сподобил меня создатель к письму. Ладно. Найму грамотную секретаршу, или, как там? стенографистку, и стану диктовать, как Достоевский. А что? Федор Михалычу можно, а мне нет? Даже Гоголь не сам набело переписывал. А недурную я дал мизансцену, друзья? – вдруг рассмеялся Иван. – Нет! Ну какой же артист все же умирает во мне!
Иван победоносно оглядел аудиторию, явно ожидая сорвать аплодисмент, но зрители лишь в очередной раз пожали плечами. Ну совершенно было непонятно, когда он серьезен, а когда валяет дурака.



     Полку прибыло

- Вань, а мой телефон еще у тебя? – вдруг спросила Манюня.
- На. Я как-то уж и позабыл, по какому поводу мы сначала и собрались-то праздновать, - протянул он ей ее сотовый.
- Кому ты собралась звонить? - насторожился Илья Ильич.
- Сестре. Она тоже в опасности. Инна Юрьевна… Черт ее знает, какая этой фурии еще в голову мысль придет.
- Но она же…
- Брось, Илья, - вступился Иван. – Я видел глаза той девочки, она видела мои. Мы оба знали, что никакого заказа я не выполню. Она просто бесилась, что ты любишь ее сестру, а не ее, вот и выпустила пар таким странным, чисто бабьим макаром. Боре я сказал пойти и признаться Марине в любви, и если я правильно читаю в человеческих душах, а я портретист, лучший, доложу я вам, со времен Боровиковского, что бы там твоя Манюня ни плела про свою гениальность, и хрена когда еще ошибался, - он уже должен был это сделать.
Когда Манюня включила телефон, на экране высветился тридцать один непринятый вызов.
- Манюня! Родная! – раздалось в трубке, как только она набрала сестру. – Где ты! Милая! Что они там с тобой делают!
- Со мной все в порядке. Только сейчас молчи и слушай.
- Со мной Арнольд Иваныч и еще Боря! Мы едем тебя спасать!
- Тогда включи громкую.
- Как ты, Манюня? – присоединился к разговору Арнольд Иванович.
- Иван, ну…, который Ван Гог…
- Я больше не Ван Гог, - обиженно вставил Иван.
- Который больше не Ван Гог, - улыбнулась Манюня, - обезвредил похитителей и теперь они, как бы, на нашей стороне. Запомните, Арнольд Иванович, всем командует Инна Юрьевна. Она все спланировала. И мое похищение, и похищение Ильи. С нами еще его служба безопасности, точнее, только сам ее начальник. И еще друг Ильи. Один похититель в отключке, другой вроде сотрудничает.
- Манюня, включи громкую, и дай поговорить с начальником охраны.
- Слушаю, Арнольд Иванович, меня звать Полетаев Павел Артемьевич, подполковник ФСБ, в отставке.
- Где вы, подполковник?
- Северо-восток области, поселок Загорянский, Комсомольская, 7. Код замка на воротах 3478257. Один раненный, не наш, второй под контролем. У нас четыре ствола - два Макара, Магнум-500 и Беретта-21. Семь обойм. Четыре Макаровых и три Магнума  - четко рапортовал Павел Артемьевич.
- Хорошо. Мы на МКАДе, в районе Щелклвского шоссе. У меня ТТ и три обоймы. Плохо то, что, я так пока предполагаю, ну…, так это выглядит, что она спланировала все это лишь для того, чтобы сместить меня. Так и вышло, но вот только не слишком я крупная дичь для такой охоты. Есть что-то еще. Пока не знаю что. Другое… Я, практически, сбежал, оставил пост, и теперь всех собак, что логично, она навесит на меня.
- Не навесит, Арнольд Иванович, - подключился к разговору Илья Ильич, - капитан Арефьев, - многозначительно посмотрел он на капитана, - за приличное вознаграждение, готов дать показания. За помощь в освобождении заложников и разоблачении заговора получит условно. Мои юристы этим займутся. Но вы сначала все же приезжайте. У нас нет зарядных устройств, и однажды трубки сядут. Конец связи.
- Мань, будешь моей секретаршей? Мне всей этой писанины не осилить, у меня уже мозги кипят от этого экшена, - Иван говорил совершенно серьезно.
- Ванечка, да я сама, как это закончится, все за тебя напишу, а славу оставлю тебе. Но только с одним условием…
- Каким это еще, к чертям, условием? - насторожился Иван.
- Графическое оформление первого издания бестселлера, включая обложку, я оставлю, эксклюзивно, с копирайтом, за собой. Надо же мне и самой когда-то начинать деньги зарабатывать?
- Ну, знаешь ли…
- Хорошо. Пиши сам.
- Ну ладно, ладно… Шантажистка. Ну и семейка у вас. Прям мафия Чикагская какая-то.
- Ровно дети, - усмехнулся Павел Артемьевич. – Не лучше ли позвонить генералу, да и прекратить, к чертям, всю эту канитель?
- Не-а, - возразила Манюня. – Эту змею нужно вывести на чистую воду раз и навсегда. От исполнителей и их показаний она открестится. У такой стервы наверняка есть план «Б». Но главное не в этом. Папу нужно спасать. Арнольд Иванович прав в том, что слишком все лихо закручено, чтобы просто сместить начальника охраны с должности. Думаю, ее цель – наш отец. Она сто лет уже мечтает выйти за него, а он, хоть и грешен постелью с ней, все хранит, как ни странно это тут звучит, верность маме. Будь я стервой, и будь я на ее месте, я бы похитила меня, потом совершила бы силовой захват, ликвидировав в ходе операции своих исполнителей, и, героем-освободителем любимой дочери - под венец.
- Лихо, - пробормотал Иван. – Ну, блин, и семейка. Бургундский двор, ни дать, ни взять.
- Это не все, Манюня, - смущенно покашлял в кулак Павел Артемьевич. – Нам точно известно, что, прости, но внезапное обогащение вашей семьи совпало с твоим первым похищением и, тут же, закрытием дела Алмазного фонда. Если предположить, что за всем этим стояла Инна Юрьевна, то логично предположить и то, что она не последнее звено. Крутовато для безродной молдавской гастролерши. Она приехала сюда обыкновенной проституткой, тут же вышла замуж за капитана ФСБ, ну и пошло-поехало.
- А откуда вы все это…, - изумилась Манюня.
- Прости, малыш, - смутился теперь и Илья Ильич. – Видишь ли…, в общем…, ну, я дал распоряжение Павлу Артемьевичу выяснить все о твоем окружении…
- Шпионил за мной?!
- Ну…, не шпионил…, не за тобой, Манюня. Ну просто хотел оградить тебя от всяких там бед…
- Вот, блин, три-иллер, - протянул Иван. – Это уже не Оскар, не Пулитцеровская, это уже вся Нобелевская по литературе.
- Ладно. Об этом поговорим после, - прохладно произнесла Манюня. – Сейчас другое важно. Если вскроется дело Алмазного фонда, тогда, поправьте меня, если я где необъективна, отец причастен к незаконному его закрытию, а, следовательно, он преступник, но преступник из-за меня? Меня похитили, он сломался, но и не побрезговал взять деньги?
- Не будь столь строгой, Манюня, - по-отечески похлопал девушку по руке Алексан Савельич. - Деньги он взял под тем же давлением, защищая тебя. Им, понимаешь ли, мало было просто закрыть дело, но и нужно было повязать, испачкать твоего отца до конца жизни грехом. Термин не юридический, но точный. Главным инструментом их была твоя воспитательница. Змея, как ты верно ее назвала, всегда находилась в вашем доме. А если бы тогда твой отец поступил сообразно с честью офицера, ты бы теперь была мертва, а они бы все равно дожали бы его Мариной. Что еще мог сделать честный офицер, такой, как твой папа? – застрелиться? Но тогда одной пулей он убил бы и себя и вас обеих. Вот тебе и триллер, Ваня. Это не триллер, а драма. Когда, точнее, прежде чем решишься заводить собственных детей, сто раз перечитай свою будущую книжку.
Нависло тягостное молчание. Никто не решался его нарушить, но тут дверь распахнулась и на пороге появились Арнольд Иванович, Боря и Марина.
- Манюня! - кинулась к сестре Марина. Обнялись. - Ты жива, родная! – ощупывала она ее с ног до головы. – Как я перепугалась! Я такая дура! Мне так нужно…, так многое тебе надо сказать… Я…
- Я все знаю, и вовсе не виню тебя, Маришка. Просто…, понимаешь…, здесь у нас дела посерьезнее, чем глупая ревность.
- К черту ревность! Боря признался мне в любви! Представляешь?!
- Вот. Что я говорил? – ввернул Иван. – Может, мне в мозгоправы податься?
- Даже и знаю, сестренка, только убавь свой пыл. Говорю тебе. Дело не шуточное. Папа в беде.
- Час от часу…, - побледнела Марина. – Я же его полтора часа назад видела…
- Все скоро поймешь. Помолчи пока.
- Как вы быстро доехали, - протянул руку Павел Артемьевич Арнольду Ивановичу.
- Да у Бори не машина, а НЛО, да еще и с навигатором. А Роллс-ройс? ваш там стоит? Я заметил, бронированный? Может пригодиться.
Мужчины, кроме капитана, по очереди представились друг другу.
- Простите меня, - вдруг поднялся и капитан. - Я все тут слышал. Не нужно мне никакого вознаграждения, Илья Ильич. Я просто не знал, на какую гниду работаю. Я думал… Точнее, я просто не думал, а исполнял. Если позволите, я с вами. Потому еще, что, я думаю, Маша права. Будет захват. Она нас изначально приговорила. Только, верните к жизни моего товарища. Я сам ему все объясню.
- У меня еще осталась одна ампула адреналина, но я не врач. Точнее, не настолько врач, чтобы понимать, что с ним, - пожал плечами Павел Артемьевич. - Ваня его так приложил, что, скорее, там сильнейшее сотрясение мозга. Плюс, пусть небольшая, но кровопотеря. Мы его перевязали, но…, его бы в Склиф, по-хорошему.
- Ат-тставить, - вдруг скомандовал Арнольд Иванович. – На правах старшего по званию, но более, потому, что я лично несу ответственность за жизнь девочек, я принимаю командование на себя. Нет возражений?
Остальные, даже как-то боязливо, переглянулись. Не знаю, доводилось ли вам бывать в экстремальных ситуациях, но знаю точно – в беде, без головы нет и спасения. Демократия, по мнению Платона и Черчилля, одно из гнуснейших изобретений человеческого самоуправления, ведет хаосу.
- Девочки пусть еще раз осмотрят раненного. Наручники не снимать, но ноги развязать. Борис, ты приглядываешь за ним, и при малейших изменениях в состоянии докладываешь. Захочет до ветру – зовешь одного из нас. Вы? – взглянул он на капитана.
- Капитан Арефьев, - вытянулся в струну капитан.
- Вы, я понимаю, единственная связь с Калязиной?
- Так точно.
- Иван. Глаз с него не спускать. Возьмите Беретту.
- Почему это еще мне бабье оружие? – возмутился было Иван.
- Потому, что у вас с собой кулаки. С вами будет еще и Павел Артемьевич. Контролировать переговоры. Возможны кодовые фразы, подполковник. Это понятно?
- Я искренне говорю вам…, - возразил было капитан.
- А я, капитан, искренне говорю вам! - возвысил голос до угрожающего Арнольд Иванович, - что вы похитили девушку. И если вы сделаете что не так, если хоть волос упадет с ее головы, я, клянусь вам могилой моей матери, я сломаю вам шею этими вот руками. Верите? Я сделаю это так больно, что в ваших школах и не снилось! Вы будете умирать медленно, но совершенно бездвижно.
- А я думал, что я здесь самый крутой, - буркнул себе под нос Иван.
- Кстати. Как попали в конверт волосы Манюни?
- Не могу знать, товарищ…
- Полковник.
- Не знаю, товарищ полковник. Нам велено было только захватить и доставить. Волос мы не…, да у нас и возможности-то такой не было.
- Волосы она у меня могла срезать когда угодно, - вздохнула Манюня. – Да и не срезать даже, а просто взять после стрижки. Правда, это было полгода назад. А может и вовсе не мои волосы. Кто станет проверять на ДНК?
- Понятно. Так. Илья Ильич и Алексан Савельич, по Макару и в охранение. Точнее, к окнам. Один смотрит двор, другой, ворота. Я загоню роллс-ройс на территорию, за дом, ключи мне, пожалуйста, а ты, Боря, отгони свою колымагу за квартал, запомни место и возвращайся.
- Колымагу, - обиженно пробурчал Борис. – То НЛО, а то - колымагу. И пистолета не дал даже.
- Если так хочется, оружие добудешь в бою, - впервые за весь день, теперь уже и ночь, улыбнулся старый полковник.



     Длинная-длинная ночь

     Луна то ли еще не взошла, то ли уже села, а, может, где и пряталась, зацепившись за горизонт тонким молодым хвостом своего серпа, да только ночь была черна и таинственна, словно заброшенный, богом забытый погост. Небосвод холодно и низко нависал, усыпан мириадами звезд, но только те не блестели, не светились, не переговаривались веселым подмигиванием, как то бывает обыкновенно вначале лета. Воздух был хоть свеж и прозрачен, но будто застыл в ожидании чего-то тревожного и густился над старыми яблонями нервным тягостным безмолвием. Соловьи не пели, не топали ежики, не переругивались собаки, не потемились коты. Тишина, которую даже напрочь лишенный ассоциативного воображения человек назвал бы мертвой, окутала одинокий дом, напоминавший сейчас огромный череп с глубокими провалами глазниц-окон фасада. На какой-то далекой церквушке осторожно и как-то даже жалобно, словно боясь нарушить колдовскую тишину эту, ударил колокол. Час ночи. Чтобы глаза попривыкли к темноте, и могли хоть что-то различать, свет в доме погасили. Лишь наверху, где у телефона расположились капитан, Иван и Павел Артемьевич, одиноко тлела толстая, на две трети оплывшая свеча. Капитан тупо смотрел на черный, времен хрущевской оттепели телефонный аппарат, но мысли его витали явно где-то далеко.

- Послушай, Иван, - пристроился в углу комнаты на полу Павел Артемьевич и положил свой Магнум на колени. – Я вот, к примеру, телохранитель Ильи, Саша - его старинный друг, Марина и Арнольд Иванович имеют прямое касательство к Манюне, Боря, вроде, и к тем и к тем, ну, с Ильей и так все ясно, а вот ты каким боком?
- Я то? – совершенно серьезно отнесся к вопросу Иван. – Я художник, посланник божий. Я не шучу. Видишь ли, художники, в отличие от прочих людей на земле, не сами выбирают свой путь. Они уже рождаются с даром, а, следовательно, и с миссией, с долженствованием дар тот отслужить. Как правило, задание их - творить прекрасное во славу божию. Так было во все времена. В античности это были храмы и статуи, вознесенные богам и их наместникам на земле, в средние века, вплоть до ренессанса, это костелы фрески и картины на канонические библейские сюжеты. М-да… Так длилось до тех пор, пока храбрый Дюрер (еще ведь вовсю бушевала да резвилась святая инквизиция) не создал гравюру женской бани… или гарема, уже не вспомню. Именно с этого момента мир очнулся от тяжелого и мутного религиозного летаргического забытья и понял, что кроме вечно скорбного, скулящего по заранее определенной им в ад человеческой сути, Иисуса, в мире есть еще одна красота, более добрая и более близкая людской натуре – красота женского тела, женской чувственности, женской души. С той поры миссия художника расширилась безмерно. Не только женщина, но и обыденная жанровая сцена, портрет, пейзаж, натюрморт, – все стало предметом восторга зрителя от печника до вельможи, от младенца до старика. Художник будто приоткрыл завесу новой, совсем непохожей на закопченную церковным ладаном и инквизиторской жутью страшного суда прекрасной жизни, полной красоты и гармонии. Художник научил человечество радоваться этой жизни и плакать от восторга ею. Художник показал, что любовь есть не только и даже не столько репродуктивная цель.
     Ты знаешь, к примеру, что античные люди, еще верившие в силу красоты (это после уже  христианство все порушило), ставили в спальню беременной женщины прекрасные статуи, дабы ребенок, еще в утробе матери, напитывался бы чувством прекрасного? Оскар Уайльд и вовсе считал, что не искусство копирует природу, а природа учится прекрасному у искусства, потому как именно оно наполняет красоту смыслом и высшей целью, целью гораздо более святой и уважительной, нежели оплодотворение, размножение и удовлетворение потребностей первого порядка, типа жрать и с…, сам знаешь что. М-да… Отсюда, кстати, совсем понятно, что нет более темной религии, нежели учение Христа и еще Магомета, вовсе запрещающего изображение человека. Благо, Создатель куда мудрее двух этих недалеких пророков, ввергнувших мир в двухтысячелетний хаос кровавых войн и мглу тотальной нищеты духа. Он, Создатель, и поручил нам, художникам, спасать мир от скверны религий, воспевая красоту мира. Даже Василий Верещагин, храбрый русский офицер, сражавшийся во всех войнах, что вела тогда Россия, всем творчеством своим осуждал насилие, а его «Тадж Махал» – гимн красоте и вечной любви, равно, как и его «Апофеоз» - безжалостный и точный портрет человеческой глупости, - тут художник остановился, и, сглотнув, попытался успокоить комок, что подкатил теперь к его горлу. – В общем, я к тому Верещагина-то приплел, а еще можно было бы в таком ракурсе и Сервантеса, и Лермонтова, и Толстого, что иногда художник вынужден спасать мир не только кистью и словом, но еще и кулаком. Если я презираю всякую религию, как заклятую, враждебную искусству силу, это не значит, что я не верю в Бога. А иначе, кто бы это послал меня спасать этих, совсем мне незнакомых, живущих в ином социальном слое и мире голубков? Так что, на твой вопрос, каким боком здесь я? отвечу – божьим провидением, вот и весь тут мой тебе сказ, ибо я художник, сиречь, Его преданный и истинный слуга.

     Павел Артемьевич слушал раскрыв рот. Капитан тоже оставил созерцание черного аппарата и удивленно и даже с восторгом чуть покачивал головой.

- Во, черт! – наконец восхищенно произнес Павел Артемьевич. – Да тебе не картины, тебе книжки писать, начальник. Однако, - совсем он даже позабыл суть своего первого вопроса, - почему ты считаешь Иисуса и Магомета недалекими пророками? Ведь все, что они говорят, во-первых, вторит идее человеколюбия, вообще, во-вторых, глубоко морально для каждого в отдельности?
- Эх-х, - сокрушенно и шумно выдохнул Иван. – Если б я владел пером так же, как пальцами… Слово, в конце концов надо признать, куда как сильнее кисти. И именно поэтому на пророках, на любых пророках, даже и на Толстом, в их числе, вина несмываемая. Картина, скульптура, художественное направление, стиль могут, конечно, скорректировать, чуть, может, и облагородить сознание даже пускай и целого поколения, эпохи, но неспособна изменить это сознание, тогда как слово – совсем иное дело. Никто и не думал винить пророков в глупости, но…, но если ты мудр и поцелован к миссии Богом, ты должен был бы предвидеть, что именно, какую несусветную гнусность потом, после твоей смерти или вознесения сотворят люди из твоего учения, а, поняв это, закрыл бы, к чертям собачьим, свой праведный рот, ибо неисчислимы теперь беды, что принесла на землю их, как говорил Ницше, нравственность морали и моральность нравственности. Кстати, если вернуться к тому же Верещагину. В 1874-ом году парень демонстративно отказался от предложенного ему звания профессора Академии художеств, считая все чины и отличия в искусстве безусловно вредными, а Крамской сказал на это, что, мол, все мы так считаем, просто у нас (у остальных академиков, в смысле) не хватает силы характера, смелости и честности поступить так же.  Это жаль, что этой силы характера, смелости и честности поступить так же не нашлось ни в одном из пророков и, как результат, - миллионы и миллионы человеческих смертей якобы во славу господню или аллахову. Теперь давай с тобой сходим, виртуально, в два намоленных московских места – на Пречистенскую набережную и в Лаврушинский переулок. Сначала поглотаем слюну от созерцания парчи и золота в Храме Христа Спасителя, а после встанем перед «Христом в пустыне» того же Крамского в Третьяковке. Вот тут-то ты, мой друг, и поймешь разницу между навязчивым, пусть и праведным словом и безмолвной, но гениальной кистью художника, что, ни в коем случае, никогда не был праведником. В общем, дабы уж покончить с пафосом, а то больно я сегодня в ударе, - ни одна картина на земле никого еще не убила, ну а на что способно слово, объяснять не нужно. Аминь.

     Тут внизу что-то гулко бухнуло. Павел Артемьевич насторожился, поднял пистолет кверху и прислушался. Тихо. «Молодежь, наверное, возится», - подумал он и опустил оружие.


- Боря, перестань, не сейчас, не сегодня, - жарко шептала Марина, отпихивая совсем потерявшего голову Борю так, что будто всем телом своим говорила – не слушай меня, люби меня! Боря, однако, весьма опытный с женщинами вообще, но совсем ребенок в настоящей любви, по-телячьи подчинялся.
Они целовались в дальнем углу горницы. Манюня и спящий беспробудным сном лейтенант находились в противоположном. Мрина тяжело вздохнула, злясь что Борис так скоро отступил, и сказала:
- Пойду, посмотрю, что там Манюня делает.
Официант вздохнул вдвое тяжелее, чем она, но, привыкший по жизни своей служить «всем людям без изъятья», лишь сокрушенно пожал плечами.
- Манюня, - прошептала Марина, ощупью пробираясь в ее угол и нечаянно пнув по дороге стул, что и вызвало настороженность Павла Артемьевича наверху, – ты где?
- Да здесь я, - отозвалась шепотом-же Манюня. – Ты что, не привыкла еще к темноте? А я вот, как кошка какая, все вижу, как днем. И…, как вы целовались, тоже видела, - хихикнула сестра. – И даже вижу сейчас, как ты покраснела, подружка.
- Как ты можешь, после всего, что узнала обо мне, называть меня подружкой, - вздохнула Марина, и опустилась на колени перед сестрой.
- Да ты что, милая, - обняла ее Манюня. – Я теперь в тысячу раз больше тебя люблю!
- Как это?! – искренне удивилась, даже поразилась Марина.
- Ну…, - замялась Манюня, - понимаешь… Ты все была в тени. Правда. Я-то так никогда и не думала, но так вечно полагала ты, а от этого вся жизнь твоя в кисель превращалась. Мои слова, а ты не станешь спорить, что я каждый день тебе говорила, что мы равны, на тебя не действовали. Более, ты, слушая их, считала, что я тебя лишь жалею, и оттого боль твоя становилась еще невыносимее. Господь и случай все исправили сами. Ты наконец-то взорвалась, как настоящая, истинная Чехова, и это здорово. Здорово и то, что ты обратилась к парню, что и мухи-то обидеть не может, но храброму и честному. Если бы не твой заказ, если бы не Ваня, у этой змеи все бы прошло по плану. Илья был бы теперь мертв, она бы меня якобы освободила, и, в благодарность за это, папа бы женился на ней, но…, самое главное, ты бы никогда не узнала о тайной любви Бориса. Мы с тобой не очень-то верующие – больше, играли в веру, но теперь я точно знаю, что Бог есть, а уж каким креативным способом доказать нам свое наличие – его право и дело.
- Какая же ты умная, сестренка, - уткнулась сестре в грудь Марина, и счастливо заплакала. – Но, - вдруг отпрянула она от ее груди и слезы (мы это уже раз видели) вмиг просохли. – Я же еще до того хотела, чтобы Иван тебя охмурил?
- Я догадалась, - улыбнулась в темноту Манюня. – И, ты знаешь, у тебя почти получилось. Точнее, мне очень хотелось, чтобы душа Ильи обладала внешностью Вани, но, во-первых, как сказал мудрый Лис, нет в мире совершенства, во-вторых, по русской мудрости, с лица воду не пить, ну а в-третьих, я теперь совсем бы и не хотела, и даже представить не могу для Ильи  другой внешности, кроме той, что при нем. Я другого его теперь и не вижу. Я люблю его. А если ты знаешь теперь, что это такое, что дочь генерала может полюбить бармена, то ты понимаешь меня на все сто.
Девочки обнялись, и теперь заплакали обе.


     Начало светать. Месяц, действительно видимо зацепившись на время за лес, вдруг выскочил на небо, как черт из табакерки, но и горизонт уже предрассветно бледнел. Под Питером и вовсе теперь начинались белые ночи, ну а под Москвой… Даже странно, почему этой ночью вдруг сделалось так темно? Арнольд Иванович в который раз обошел весь периметр участка, наметил места наиболее удобного проникновения, и понял, что их в достатке, что команда его здесь, как на ладони и, что шансов у них мало, начни Инна операцию по захвату. Бронированный роллс-ройс Ильи Ильича был, в сущности, единственной его надеждой. Десять человек, еще раз проверил он, с трудом, но поместятся. Он зашел за дом и сначала услышал запах, а после увидел и огонек сигары Ильи Ильича.

- Я же приказал быть в доме, - хмуро заметил полковник.
- Простите, Арнольд Иванович, - по-школьничьи спрятал сигару в кулак Илья Ильич. – Из окна обзор невелик. Здесь же я все вижу и слышу.
- Меня вы не увидели и не услышали, - не сменил тона Арнольд Иванович.
- Ну…, вы же профи…
- А они что? венский хор мальчиков? – чуть оттаял седой полковник, понимая, что не вправе требовать от гражданского военной выучки. Он присел на завалинку рядом с Ильей Ильичом и вздохнул.
- Манюня мне, как дочь, а отец ее, как брат, - грустно начал он. – Жизнь моя – малая капля, чем я могу для них пожертвовать. Но я лишь солдат. Я могу встать грудью на зримого врага, но как же я пропустил эту мразь в семью, что стала до конца дней и моею?
- Мирная жизнь сложнее, чем война, и в ней нет места честной драке…, к сожалению, - глухо отозвался Илья Ильич. - Я ведь тоже грешен…, я ведь никакой не Мамин, я начал жизнь…
- Ненужно, Илья Ильич Хейфец, - прервал его Арнольд Иванович. – Я довольно о вас знаю. Знаю и… не осуждаю. Времена были такие.
- Нет ничего позорнее, чем оправдывать свою подлость временами. Времена не выбирают, в них живут и умирают… Времена разные, а мораль одна, - не удивился Илья Ильич осведомленностью полковника. – Как странно… Всю жизнь прожил честно, ну…, без очевидных свинств, но поджог детского дома и теперь сверлит мне душу до боли. Вашим службам, сколь бы вы ни были вездесущи, вряд ли известно, что это именно я поджог архив Калужского приюта, и, бог ты мой! лишь с единой целью поменять фамилию и… судьбу. Правда, я не думал, что сгорит все… Дальше было и вовсе странно. Меня принял монастырь, в котором и детского дома-то тогда еще не было. Собственно, они меня воспитали, а, уж позже, организовали приют, глядя на меня и еще пару малышей. На меня, что сжег дом для бездомных. Может, тогда я и решил остаток жизни прожить честно, но… Разве можно прожить честно, если начал со лжи?
- Я много повидал на своем веку, - не успокаивал, не удивлялся, не судил, а просто рассуждал седой полковник. – Я видал дураков, карьеристов, воров, трусов. Может, я слишком и навсегда солдафон, но знаю, что нет греха непрощаемого и неискупимого, кроме предательства через трусость. Да-да, представьте, я могу, ну…, хоть как-то объяснить себе предательство из корысти, или под давлением, не оправдать, но объяснить, но из трусости… Вы, Илья Ильич, не трус и не предатель. Будь я отцом Манюни, я бы благословил ваш брак. Правда, - вдруг улыбнулся он, - при условии, что вы вернули бы себе отеческую фамилию…, да еще простили бы отца. Он теперь в Дюссельдорфе. Будет нужно, дам адрес. Пойду, проверю вашего Павла Артемьевича.
Не со священником говорил Илья Ильич, но что же вдруг стало ему так легко?..


- Еще один ночной гуляка, - размякши разговором с Ильей Ильичом уже не злился Арнольд Иванович, увидев, что и второй его наблюдатель тоже на улице. – Вы, Алексан Савельич, здесь, как мишень в тире. Ребенок, захочет – не промажет.
Алексан Савельич сидел на крыльце и тоже курил.
- Может оно я и мишень, но мишень разумная – возразил Алексан Савельич, поднимаясь на ноги. Я думаю, что пока не было звонка, никого тут не будет.
- Если бы каждый солдат имел бы собственное мнение, а еще хуже, ему бы и следовал, то горе той армии и той стране, что он защищает. Здесь у нас не игры в бойскауты. Реальная угроза живой девушке, а теперь и нам всем. Расположение базы Калязиной известно. Она хоть и кишиневская шлюха, но обученная в наших московских спецшколах. Протоколы знает. Кто поручится, что за домом уже не ведется наблюдение? А вы и ваш друг, вместо того, чтобы исполнять приказ и сидеть у окон, оба повыперлись, полностью обнаружив, что база кишит посторонними. Я бы не стал лезть со своим солдафонским свиным рылом в калашный ряд вашей юриспруденции, но когда дело касается военной операции, а, поверьте, ситуация вполне военная…
- Не продолжайте…, - живо загасил сигарету Алексан Савельич. – Я дурак и достоин наказания. Я все. Иду уже, - выпрямился он оловянным солдатиком.
- Да сидите уже, - устало махнул рукой Арнольд Иванович. – Ваш друг, если выдал, то выдал нас раньше вас. Вы оба, те еще вояки. Сядьте. - Алексан Савельич послушно присел на крыльцо. – Кто он?
- Кто? – не понял вопроса юрист.
- Ну, друг ваш?
- Илюха-то? – почему-то развеселился Алексан Савельич. – Друг. Только не в смысле, мой друг, ну, понятно, и мой друг, конечно, а в смысле, что настоящий друг, вообще. По сути. Не предаст никого и никогда ни за какие коврижки. Я, вообще, удивляюсь, как с такой честностью можно жить в столь бесчестном мире. Если клянетесь не проговориться, - понизил он голос до почти шепота, - скажу, что многие хитрости в фирме я беру на себя, тайком, ибо он бы просто не позволил. Думаю, он такой один. Реликтовый, так сказать. Знаете, когда-то давным-давно, вы, по возрасту, должны были их застать, на Москве, в коммуналках жили такие тараканы. Черные. Они были большие, медленные, неповоротливые. Они скорее напоминали лесных жуков. Они не боялись хозяев. Если им нужно было пройти через комнату, они просто шли через комнату, не глядя на яркий свет и визги домочадцев и…, шествие это было столь выразительно, столь достойно, что никто почти и не находил в себе сил их прихлопнуть. Но пришло новое поколение. Поколение суетливых, трусливых, жидких рыжих тараканов. В них не было того достоинства и самоуважения, чести не было. Они были слабы, но их было много… И они вытеснили, обрекли на голодную смерть этих, достойных. Ирония истории человечества, равно как и тараканов, такова, что всякую великую и культурную цивилизацию уничтожает безмозглое, сирое умом, но жадное и жестокое племя варваров. Так было с древним Римом, с Россией…, так случится и с черными тараканами. Точнее, случилось. Илья – последний из могикан. Я ему в подметки…, м-да…, но я жизнь за него отдам…, равно, как и он за любого из нас…, и за вас.
- Понятно, - вздохнул полковник.  – Ну ладно. Теперь живо на пост к окну. Не курить, разговаривать только шепотом. Пойду, загоню в дом вашего таракана…
Вдруг на известной уже нам церковке пробило три и тут же, следом, с мансарды раздалась трель черного телефона.



     Генерал

     Ночь над предместьем города Жуковского и особенно над поместьем генерала Чехова, что располагалось в леске между старым кладбищем и речушкой Быковка, была столь же безмолвной и темной, как и на другом краю пригорода Москвы над поселком Загорянский. Так же не пели соловьи и не топали ежики, так же не смеялись звезды. Впрочем, генералу Чехову не было дела ни до звуков природы, ни до ее света. Он сидел за своим рабочим столом, и уже три часа не отрываясь смотрел на подброшенный похитителями телефон. Тот зловеще молчал. Тишину нарушал лишь раз в час бьющий колокол на деревянной церкви иконы Иверской Божьей матери, пускай и новодела, но достаточно точной копии старорусской деревянной архитектуры. Впрочем, может, это бил какой и другой колокол, да только прожженный атеист Павел Петрович, в тот момент яро и неумело крестился, возводя очи к потолку, и снова возвращался к телефону.

     Вся жизнь Павла Петровича проплыла перед ним за эти три часа. Вот он, безусым лейтенантиком и с пускай недалекой, как почти все офицерские избранницы, но красавицей женой прибыл в место дислокации своей части под славным городом Кушка, ни имени, ни о существовании которого никто бы и не ведал, кабы не тот факт, что это была самая южная оконечность империи, с стирающемся теперь в памяти потомков названием СССР. Там он, испытывая страшные желудочные муки от невозможной к употреблению без водки воды и совершенно солдатской, против кухни военного училища пищи, довольно быстро дослужился аж до майора - год шел за полтора, но, в основном, за счет своего крутого нрава и, в отличие от почти всех офицеров части, не пристрастившись к водке, и…, наконец, попал в эдем под названием ГДР. М-да. Там, в раю, они с Оксаной купили автомобиль Волга, стали прилично питаться и зачали потомство, но… рай, как тому и положено, как оно, по сути, и есть, оказался липой. Часть, сообразно каким-то политическим веяниям, расформировали, а личный состав отправили к родным пенатам. К пущему расстройству, у Оксаны, от нервных таких перепадов случился выкидыш. Но Павел Петрович стал к тому времени уже подполковником. Предписано ему было следовать в часть № 23647, что на окраине татарского города Бугульма, пускай и командиром части, но ведь Бугульмы! Оксана взревела, проклиная тот день, когда она, дура! дура! дура! согласилась выйти замуж за этого неудачника! Павел Петрович воспринял, совсем даже ошибочно (ведь дурой-то была-таки она) на свой счет и…, тут вновь проявил характер, который и сделал, в конце концов, ему карьеру. Как пелось у Пушкина, в те поры война была… Он направился прямиком в генштаб и попросился… в Афганистан. Не из геройства, не из любви к страдающему от деспотизма народу дружественной страны, поверьте. Он просто больше не мог терпеть набегов куда как более серьезных, нежели там какие-то душманы. Он не выносил более истерик жены. Выбирая между Бугульмой и, в довольно реальной перспективе, вдовой, Оксана выбрала последнее, ибо была еще достаточно в соку да и с видами на посмертную пенсию за героя-освободителя, и мой подполковник отправился в Кандагар. Воевать ему понравилось. Более, он даже и не понимал теперь, как он мог гнить в Кушке и под Дрезденом, когда тут было так интересно, куражно, адреналиново. Здесь он, кстати, и познакомился с Арнольдом. Так или иначе, домой он вернулся генерал-майором, да не просто генерал-майором, но генерал-майором почему-то КГБ. История столь туманная, что даже он сам, то ли дав подписку о неразглашении, а может еще из каких причин, да только теперь уж и не мог (или не хотел) вспомнить, как это случилось. Тут бы и осесть ему в Москве при штабе, тем более, что и Оксана, на радостях от звания и оклада генеральши, снова понесла. Но…, черт его знает, каким хитрым шулерством господь тасует колоду, да только Оксана при родах померла неудачным кесаревым, оставив ему двух милых херувимчиков. Павел Петрович, надобно признаться, жену-то любил не то чтобы как очень, уж больно скандальная случилась хохлушка, но горе есть горе, а одиночество - одиночество. Для военного же, лучшее лекарство от всех душевных невзгод – война. Наскоро найдя няню Маришке и Манюне, генерал отправился в Грозный. Там, правда, под пули лезть ему не приходилось, хоть и вовсе не был он трусом, и награды имел, безо всякой натяжки, боевые. У спецслужб своя война. Вернулся он оттуда, однако, генерал-полковником, в коем звании и зачем-то в мундире сидел он теперь перед немым телефоном и все думал, что длинная-длинная случилась у него жизнь, и много-много чего в ней было не так, да только главного в жизни той он так и не усвоил – нет ему, оказывается, ничего дороже его Манюни. И рад бы кровь, по капле, с жутким воем адской боли за нее отдать, да ведь все в сто раз не так.

     Инна Юрьевна взглянула на часы. Все это время она просидела в кабинете генерала, молча, с каким-то даже патологическим удовольствием наблюдая, как копится, растет тревога и даже страх в ее будущем (она теперь не сомневалась) муже. Три часа. Пора. Она тихонько вышла из кабинета и прошла на свою половину. Набрав некий номер, она коротко сказала: начинайте, и вернулась обратно. Когда зазвонил телефон, что гипнотизировал генерал, Павел Петрович чуть не грохнулся со стула. Руки его дрожали. Инна Юрьевна спокойно подошла к столу и включила трубку на громкую связь. Не дожидаясь ответа, мужской голос произнес:
 
- Северо-восток области, поселок Загорянский, угол улиц Ленина и Комсомольской, мусорный бак под фонарем. Положите пакет с деньгами в него и уходите. Как только мы убедимся, что вы не пристроили слежку, не пометили деньги и не вживили маяк, мы сообщим вам где и когда вы заберете свою дочь. У вас полчаса. Ровно в три тридцать посылка должна быть на месте. Станете мудрить и мы…, нет, не убьем пока, но пришлем вам ушко. Милые на ней сережки. Ваш подарок?
- Я не успею доехать, - безвольно возразил генерал, живо представив милое и нежное ушко Манюни.
- Успеешь, - голос сделался грубым. - Мы знаем где ты и весь твой маршрут. Если не будешь тянуть время, чтобы отследить звонок, что, поверь, бессмысленно, а сядешь, да поедешь, то, аккурат, и поспеешь.
- Я хочу слышать свою дочь, - взял наконец себя в руки генерал и в голосе его даже проявилось нечто, издалека напоминающее твердость.
- Это невозможно. Она плохо себя вела, крича, что ты подымешь в ружье армию, и ей пришлось дать снотворного.
- Так разбуди, иначе ничерта не получишь, сволочь! А если узнаю, что вколол ей наркотик, я тебя, падлу, из-под земли достану и порву зубами!
- Ну что за слова, что за недостойные офицера речи, генерал? Не надо так нервничать. Сейчас разбудим.
Капитан прикрыл трубку ладонью и вопросительно взглянул на Павла Артемьевича, подполковник кивнул, соответственно, Ване и тот спустился вниз.
- Мы сказали, что усыпили тебя, так что будь сонной, - учил Манюню Иван, когда они поднимались.
- Да, - очень даже сонно сыграла в трубку Манюня.
- Доченька! – задрожали генераловы губы, - как ты, родная!
- Хорошо, папа, я сплю…
- Ну все, - взял у нее трубку капитан. – Теперь ваш ход.
- Хорошо, три тридцать.
Постаревший за ночь лет на десять генерал, вдруг снова вернул потерянные годы. Он посмотрел на Инну Юрьевну. Та разговаривала по своему телефону. Отключилась.
- Ну что? – с надеждой глядел Павел Петрович.
- Засекли. Уму непостижимо. Это либо дилетанты, либо совсем профи, потому, что здорово закодированы были. Телефон в ста метрах от бака. Уверена, что Манюня в другом месте. Мы их накроем. Группа захвата наготове.
- Ты с ума сошла, Инна! Они же убьют ее! – взволновался генерал.
- Не убьют, - Инна Юрьевна была само спокойствие. - Сигнал исходил из дома номер семь по Комсомольской. Это бесхозный участок, выставленный на продажу, но никем не купленный, весь в густых яблонях, в радиусе ста метров ни одного строения. Подойдем тихо. Ты положишь пакет и мы дадим его забрать. Преступник вернется в дом и позвонит. Мы дождемся, когда они скажут, где девочка, заберем ее, а после накроем дом. Точнее, мы еще подождем, когда приедет или приедут сами похитители, и тут накроем всю шайку.
- А если наоборот? Если он поедет на встречу с деньгами, и только после они отзвонятся?
- Не думаю. Это идеальное место для базы, и сходка будет здесь. Я так же полагаю, что Манюню держат, как раз, исполнители, а главный сидит в этом доме.
- А если и Манюня там?
- Они что, совсем отмороженные? держать ребенка рядом с местом передачи денег. Да даже если и так. Мы увидим, как они ее вывозят. Не забывай – они не знают, уверены, что нам неизвестно их расположение. Убивать же дочь генерала ФСБ для них бы означало обречь себя на вечное прятанье по щелям до конца дней.
- Меня еще очень беспокоит, - потирал генерал в районе сердца, - куда подевался Арнольд.
- Скорее, обиделся… Лучше бы, если бы просто обиделся. Но страшно подумать, если он и есть…
- Забудь! Арнольд не может так со мной поступить. Да что со мной? – с Манюней. Он ей, порой мне даже кажется, ближе, чем я.
- А ты не забыл, как он защищал этого Мамина, как утверждал, что все на контроле? Непонятно, так же, каким это хитрым способом, минуя охрану и камеры попал под калитку пакет. Такое мог сделать только тот, кто досконально знает систему охраны. И вот теперь, в эпицентре кризиса, он вдруг исчезает. Обида обидой, но если бы он служил честно…
- Боже…, - упал на руки головой генерал, - что делает с героями мирная жизнь…
- Думаю, все просто, - усмехнулась Инна Юрьевна. – Два боевых офицера, один спас другому жизнь, но первый живет, как живет он, а другой, им спасенный, живет, как ты. Уверена, он долго боролся, не впуская зависть в голову, но вода камень точит, а звук канонады былых подвигов все тише и дальше. Ты, Паша, прекрасный и честный офицер, но плохой психолог.
- Спасибо, Инна. Не знаю, что бы без тебя делал…, - поднял покрасневшие слезой и бессонницей глаза Павел Петрович. – Приступим.



     Совет в Филях

     Ничто так не мертво, как вчерашние заслуги. Не усвоивший этой простой, в общем-то, истины, плохо закончит свой век. Живущий иллюзиями прошлого (а даже самое реальное, документальными фактами подтверждаемое прошлое – не более, чем иллюзии), мало что скучен окружающим, он, в глубине души, противен и самому себе. Сейчас выскажу крамолу, за которую гореть мне в аду, но что сделаешь, если я, искрений ваш рассказчик, так и думаю. Мы уж больно выспренно, уж с слишком экзальтированной слюною поем славу недавней войне лишь потому, что она совсем рядом, всего-то семьдесят лет. Мы рассказываем о боли в наших сердцах, которой, будем честными, нет в поколении не воевавшем и даже не родившемся в те грозные годы. Фарисейство это тем лишь может быть оправдано, что поколению теперешнему нет и вовсе чем похвастать. Но ежели шагнуть на пару веков назад, когда была сдана Москва, не стократно ли большей болью отозвался тот пожар в каждой душе каждого русского (а в те времена Москва, в пику теперешнему к ней отношению, как к просто дойной корове, означала для любого всю Россию). Та война была столь же отвратительна окровавленным ликом своим, как и всякая война, но теперь она нам представляется исключительно Рязановским водевилем и Шурочкой Азаровой, а без Толстого, которого теперь и вовсе никто не берет в руки, мы бы вообще ничего не помнили бы о ней. Перенесясь еще на пяток столетий, мы уж и совсем, кто не почил вниманием Карамзина, не воспримем ужасов, что творились во времена татаро-монгольского нашествия. Чем далее заслуга, тем она невнятнее и бесполезнее для грядущей жизни, и прав Иисус, когда говорит, чтобы мы оставили мертвым погребать своих мертвецов. День сегодняшний и без оглядки на грехи и заслуги вчера – вот истина. «Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, и тело одежды? Взгляните на птиц небесных: они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их? Да и кто из вас, заботясь, может прибавить себе росту хотя на один локоть? И об одежде что заботитесь? Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут; но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них;  если же траву полевую, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь, Бог так одевает, кольми паче вас, маловеры!  Итак не заботьтесь и не говорите: что нам есть? или что пить? или во что одеться? потому что всего этого ищут язычники, и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам. Итак не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы». (Мтф, 6, 25-34).

     «Иван, не помнящий родства» - достойно выжечь мне каленым железом на лбу, но давайте вспомним историю (раз уж мы такие поборники ее) происхождения этого чисто русского выражения. Это беглые крестьяне да каторжники, после их поимки, всенепременно называли себя Иванами, а на вопрос о происхождении и родственниках отвечали, что, мол де, родства своего не помнят. Почему не помнят – вопрос риторический, но почему Иваны? Это совсем даже не русское, а ассимилированное под наше произношение иудейское Иехоханан. При насилием и кровью крещении Руси, вытеснило оно, равно как и всю русскую довладимирскую историю, все исконно русские имена. Такое предательство памяти предков, как я погляжу, нам не претит? Почему? За давностию лет? Но, да простят меня мои судьи, давайте уж вести себя, как истинные беглые (от своей памяти) каторжане, и не станем кичиться и вчерашней, совсем недавней заслугой, во-первых, все одно уже сделавшей, что ей было и должно, и не ради медальки и памяти, а во-вторых…, навеки уже вчерашней.

     Черт! Занесло, простите. Чего это так меня зацепило, или, говоря площадным языком, торкнуло? Да тот удивительный мне факт, что генерал мой в такой-то критической ситуации нашел себе пару минут и переоделся в парадный китель со всеми своими наградами. О чем думал ополоумевший старик? О том, что за ним станут наблюдать и вдруг проникнутся к его сединам и боевым наградам? Генерал, вся грудь в крестах, копающийся в мусорном баке в три часа ночи… Воистину, если Господь хочет наказать человека, то лишает его разума. Диккенс более точен: живой человек, лишенный разума, - страшнее мертвеца.

     Они выехали на разных машинах. Павел Петрович, положивши пакет с давно приготовленными деньгами рядом на сидение, погнал свою по Новорязанке, а Инна Юрьевна - по давно уж проложенному маршруту, через Железнодорожный, Балашиху и Медвежьи озера, задворками, вместе с группой захвата.


- Теперь пора, - собрал вокруг себя всю свою армию Арнольд Иванович. – За домом стоит роллс-ройс. Сейчас Павел Артемьевич и Иван отнесут лейтенанта и положат его в багажник. Мест у нас маловато. Остальные тоже устраиваются в машине. Все очень тихо и скрытно. Будет тесно, как в курятнике, но вы уж как-нибудь без кудахтанья.
- Что вы задумали, полковник? – напрягся Илья Ильич.
- Через полчаса нас обложат. Как только генерал оставит деньги и отъедет, а капитан, под моим прицелом и, конечно, их наблюдением, заберет деньги, начнется штурм. Приказ, зная Калязину, будет один - тотальная ликвидация, кроме Манюни. Они вбросят в дом газовые парализующие шашки, и никакие наши пистолеты тут не помогут. Наше преимущество – внезапность и уверенность спецназа в том, что здесь все не так, как есть. Они думают, точнее, им сказали, что в доме только четверо: два похитителя, их руководитель, то есть, вы, Илья Ильич, ну и Манюня. Своих она уберет тихо и бесследно, ибо они ни сном, ни духом, что приговорены, ну а вам устроят казнь с пристрастием, за похищение. Она для того вас и оставила в живых, что, а вдруг пригодится, - вот и пригодилось.
- Я ее сама зубами загрызу! – прошипела Манюня, но раздалось и прокатилось это под всеми сводами заброшенного дома.
- Маня, - погладил девочку по голове старый полковник,- оставь мужчинам мужское. Так вот, - продолжил он инструктаж. – Капитан возвращается, но в дом мы больше не заходим, тут же садимся в машину и, не через ворота, они будут под прицелом, а прямо через пролет забора, я нашел здесь наиболее сгнивший, вылетаем на соседнюю улицу и…, помогай нам бог. У нас будет фора. Машина, простите, Илья Ильич, несколько помнется.
- Да и черт бы с ней, - махнул рукой Илья Ильич, - все равно дареная. Дальше-то что?
- А дальше…, - многозначительно обвел взглядом аудиторию Арнольд Иванович. Дальше только все и начнется. Во-первых, нам нужно будет убежище, которое не отследить при всем ее арсенале. Ваша квартира, дача и офисы отпадают, потому как они давно все под наблюдением. Я это сделал, выполняя ее распоряжение.
- А мои? – вступил Алексан Савельич. Я ведь как бы и не при делах?
- И ваши Алексан Савельич, и ваши тоже, Павел Артемьевич. Даже бедняжки Тони, вашей секретарши, Илья Ильич.
- Во, черт! Ну и служба у вас…
- А моя халупа? – усмехнулся Иван. - В Интерполе моих пальчиков еще нет, Кандинского не вывозил.
- Верно мыслишь, маэстро, - улыбнулся строгий полковник.
Боря было открыл рот тоже, но Арнольд Иванович опередил его.
- У тебя другая задача, Борис. Как только вырулим на улицу, ты покажешь, где поставил свою НЛО. У вас с Мариной будет секунда пересесть. Дальше везешь ее к себе домой, запираетесь и, с этого момента, связь только по телефонам твоим и Ивана. Остальные все будут на прослушке.
- Я не брошу Манюню! – вдруг топнула ножкой Марина.
- Именно об этом я и прошу тебя, Маришка, - мягко улыбнулся Арнольд Иванович. - Вы с Борей будете нас прикрывать. Первое правило войны – не иди в атаку, не имея плана «Б». Когда прибудете, сбросите лишь смс на телефон Вани с точным своим адресом и, с той минуты, полное молчание в эфире. Я говорю, что телефон должен быть отключен. Мы, тем временем, начнем новые переговоры с вашим, девочки, отцом. Нам придется это сделать, чтобы вывести на чистую воду Калязину. Иначе – грош цена всем нашим сегодняшним тревогам. Иван, отдай Беретту Боре.
- С удовольствием, - брезгливо, двумя пальцами подал он дамский пистолет приятелю. – Целуй шпагу, я посвящаю тебя в рыцари, сэр Борис Пражский.
Борис, однако, сиял, как новенький алтын. Шутка ли! Только три часа назад признался в любви, безо всякой надежды на снисхождение, а теперь должен защищать любимую, да еще и ответно любящую с пистолетом в руках!
- Итак, - возвысил голос Арнольд Иванович, дабы унять улыбки от этой очередной шутки бесшабашного художника, озарившие лица осажденных. – Когда мы начнем переговоры, телефон наш отследят и у нас будет не более получаса, на передислокацию. Чтобы этого не потребовалось, мы с Манюней оставим вас за пару кварталов до квартиры Ивана, адрес скажешь потом, и выйдем на связь. После нашего побега с Загорянки, репутация Калязиной будет дискредитирована и, сколько я знаю генерала, он все возьмет в свои руки. Далее, нужно сделать так, чтобы мы с ним встретились, я, Манюня, Илья Ильич, Иван и капитан. Хоть и отстраненная от операции, Калязина, тем не менее, при телефонном разговоре будет рядом, а, следовательно, в курсе места назначенной встречи. Земля под ее ногами уже будет гореть, и она может решится даже и на ликвидацию генерала, лишь бы скрыть свое участие. Нам нужно сделать как-то так, чтобы он понял, что она играет против него. Пока не знаю как, как и Кутузов, да простится мне столь нескромное сравнение, не знал, что будет после сдачи Москвы. Давайте есть слона по частям и сначала просто выберемся отсюда живыми. Теперь по местам. Тихо и точно по плану. Начали! – хлопнул полковник в ладоши.



     Почти отставка

     Искренне любящий свое писательское ремесло писатель, коих досужий и, что уж там, мало теперь читающий обыватель иной раз называет графоманом, с удовольствием и с даже эпистолярным придыханием описал бы во всех подробных деталях все то, что произошло в последующий час, но ваш рассказчик, будучи от рождения и ленивым, и нетерпеливым (самому ведь интересно, чем закончится), скажу лишь, что старый полковник был не только сед, опытен и виртуозно водил машины, но еще был и прозорлив, и вышло все ровно так, как он предвидел. За исключением разве того момента, что уже когда сносно выдержавший удар о забор роллс-ройс (пострадала, точнее, напрочь отвалилась с капота лишь столетняя эмблема Spirit of Ecstasy? Девушка с крыльями, готовая к прыжку, а Арнольд Иванович не знал, что есть кнопка, убирающая фигурку внутрь) катил по Рубцовской набережной реки Яуза, приближаясь к дому на углу улиц Новая Дорога и Большой Почтовой, где в доме номер восемнадцать обретался Иван, из багажника раздались истошные крики и паническая возня. Лейтенант наконец очнулся. Пришлось остановиться и пересадить буйно-помешенного, а именно так тот и выглядел, в салон, и капитан долго стал объяснять ему суть происходящего. Арнольд Иванович вышел из машины и огляделся.

- Вань, сколько еще до дома?
Иван тоже вышел и огляделся.
- Метров триста до Новой Дороги и там, направо, метров четыреста до угла Почтовой. Дом 18, квартира, если так незаслуженно можно о ней сказать, тоже 18. Если бы я жил в 1818 году, я был бы знаком с Брюлловым, Кипренским, Тропининым, Венециановым…
- Вань, - прервал мечтательное настроение живописца полковник,  - когда все закончится, я лично попрошу тебя сводить меня в Третьяковку, а пока…
Тут в кармане художника тренькнул телефон. Он достал его, посмотрел, и передал Арнольду Ивановичу.
- Они доехали. Вот и адрес прислали.
- Отлично. Теперь садись за руль…
- Не выйдет, фельдмаршал. В жизни не сидел за рулем.
- Алексан Савельич, ты водишь? – крикнул полковник в раскрытое окно.
- А то, - отозвался Алексан Савельич.
- Манюня, вылезай, а вы все домой к Ивану. Машину поставь во двор, да так, чтобы с улиц не было видно. Дом, я понял, угловой, значит прямо к центральному подъезду под окна. Мы будем через пятнадцать минут. Еще раз проверьте свои телефоны. Все должны быть отключены, иначе их можно засечь и в пассивном режиме.
- А я? – высунул из окна голову Илья Ильич.
- А вы, Илья Ильич, продолжите выполнять мои распоряжения. Обещаю, с Манюней ничего не случится. Она на всякий случай. Хотя, было бы вредно, если бы отец захотел с ней говорить. Рано раскрывать карты. Мы же помним, что рядом с ним будет Калязина.
- Какое же счастье, что вы с нами, Арнольд Иванович, - крепко обхватила Манюня его руку, когда машина уехала. – Что бы было без вас?
- Если бы я, старый пес, был умнее да внимательнее, ничего бы этого и вовсе не случилось бы, малыш, - вздохнул полковник. – Я ведь чуял, что она гнида, не мог только предположить, что настолько. А ведь обязан был. Это ж моя работа.
- Не корите себя, милый Арнольд Иванович. Она манипулировала папой, а это было уже не в вашей власти. Другое меня сейчас заботит. Вот выведем мы ее на чистую воду, а дальше? Она, спасая свою шкуру, потопит папу, если все правда с Алмазным делом. И что тогда? Он же не перенесет позора. Я почему-то не сомневаюсь, что у нее, на крайний такой случай, тонны компромата на него.
- Знаю, - тяжко вздохнул Арнольд Иванович.
- И что же делать?! – почти плакала Манюня, глядя в грязные, в бензиновых разводах воды реки Яузы.
- Как я уже говорил, - натужно улыбнулся полковник, - слона нужно есть по частям. Пора звонить.
Арнольд Иванович достал трубку и набрал прямой генерала.


- Что ты натворила! Что ты натворила! – раненым тигром метался по кабинету Павел Петрович. Весь в наградах китель его валялся на полу, там же корчился в змеиных кольцах и его черный галстук. В белой растерзанной рубахе, лампасных брюках и широких подтяжках сейчас он выглядел довольно нелепо, будто бездарный, но очень старающийся актер из пьесы Островского, и менее всего напоминал военного. – Почему не дождалась отзвона?! Почему не дождалась передачи Манюни?!
- После того, как он забрал деньги, телефон молчал, и из дома никто выходить не собирался, из чего я сделала вывод, что вашу дочь они держат там же,  – виновато глядела в пол Инна Юрьевна. Газ должен был всех обездвижить, и мы бы взяли всех разом, но они явно нас ждали и ждали не в доме, а в машине, на которой прорвались не через ворота, что были блокированы, а через забор. Вопрос – почему ждали? Как случилось, что похититель отлично знал нашу тактику захвата? И кто, кроме единиц, мог ее знать?
- Опять на Арнольда все хочешь повесить?! А я вот думаю, что он, оскорбленный моим недоверием, просто решил в одиночку отыскать Манюню, а молчит потому, что сам здесь кое-кому не доверяет, - грозно, и даже безумно вперил он тяжелый взгляд свой в свою любовницу.
- Пашенька, да ты что? о чем ты говоришь? – не на шутку испугалась Инна Юрьевна.
- Я вам не Пашенька, Инна Юрьевна! Я пока, и с этой минуты для вас товарищ генерал. И больше вы ни шагу не ступите без прямого моего приказа. Это понятно?!
- Так точно, - обиженно скорчила губки Инна Юрьевна, - как скажешь… те.

     Я не говорю о таких редкой изворотливости горгульях, как наша, но, вообще, у женщины не так уж и много средств защиты. Главное, же средь них, которое не может выдержать ни один нормальный мужик, это слезы. Когда женщина плачет, а еще плачет, обиженная тобою, то только если ты больной полудурок, сердце твое не дрогнет. Однако, когда бальзаковская женщина начинает делать гримаски юной девушки, - выглядит это, если со стороны, то смешно и глупо, а уж если касается тебя напрямую, то и вовсе одиозно, и достигает эффекта прямо противоположного. Ну а противопоставлять себя любимой дочери своего любовника, что если и любит тебя, то лишь из благодарности за заботу о той дочери, – верх глупости. Мудрая Инна Юрьевна оставила затею мимического спектакля и, отошедши в дальний угол кабинета, села на край стула виноватой школьницей. Ей здорово нужно было подумать. Она ничего не могла понять. Руку Арнольда она увидела сразу, но как он вычислил месторасположение базы? Только если Манюня сама на него вышла. Но как? Если только… Если только капитан Арефьев врал, если только… О, боже! Неужели она его окрутила?! Вот ведь стерва! Предупреждала же! Мужичье! Всех бы кастрировала! Но почему она тогда уже не позвонила отцу? Что за игра? Ладно, предположим худшее, и Арнольд, капитан и лейтенант в одной связке. Еще и Мамин. Мамин… Так… Арнольд не может обратиться к своим службам, так как, офицально, они уже не его, значит… Значит Мамин подтянет своих…

- Товарищ генерал, разрешите обратиться? – встала и вытянулась струной Инна Юрьевна.
- Да, что еще? – огрызнулся генерал, который наконец сел, и теперь снова сверлил глазами телефон.
- Телефон этот больше не зазвонит. Мы проверили, переговоры на него велись с телефона Загорянки.
- И?
- Если предположить, что за этим все-таки стоит Мамин, то…. То нужно блокировать, точнее, установить наблюдение за всеми его контактами.
- А разве этого не сделано еще?
- Выполнено, только я это поручила Арнольду. Его группа этим занимается. Я знаю, что виновата, но позвольте мне все исправить. Я понимаю. Операцией теперь руководите вы, но дайте мне отработать ошибку. Он обязательно выйдет на связь с кем-нибудь из своего ближайшего окружения. После проваленного мною захвата, он вынужден будет лечь на дно, но и связь с миром поддерживать должен. Не такой уж он конспиратор, чтобы иметь запасной вариант. Начнет дергаться. Я клянусь вам, что ни шагу не сделаю без вашего приказа. Только наблюдение и доклад.
- Хоро…
Тут зазвонил один из трех его личных мобильников. Павел Петрович, достал его и, выгнув брови, шепотом произнес, глядя на Инну Юрьевну:
- Это Арнольд.



     Давид и Илья

     Странная группа из шестерых мужчин медленно поднимались на четвертый этаж дома номер восемнадцать по Большой Почтовой. Возглавлял живописную эту кавалькаду двухметровый, целеустремленный и лишь один из всех казавшийся совершенно бодрым Иван, он был словно Петр с известного полотна Валентина Серова, тогда как заключали ее два совсем измученных (опять же с той картины) человека. Капитан волочил на себе лейтенанта, который, хоть и вернулся к жизни, но, по всей видимости, до сих пор имел о происходящем довольно смутное представление. Иван долго возился с ключами, но, наконец, дверь подалась.

- Добро пожаловать в царство света и разврата, что одно и то же, если вспомнить, как переводится имя Люцифер что с латинского, что с греческого, а на еврейском и вовсе означает Утренняя звезда. Короче, прошу покорно в Ад Наслаждений. Следовало бы сказать Сад Наслаждений, но мне еще слишком далеко до Иеронимуса Босха, в смысле, до такого уровня бардака, что он там изобразил, я пока не дорос.
- Ну, какие твои годы…, - устало опустился (точнее, взобрался) Илья Ильич на какой-то ящик в коридоре.
- Капитан, - крикнул Иван, - тащи этого контуженного в комнату, на мою лежанку. А ты, Алексан Савельич, бери Пашу и пошарьте чего там на кухне. Что найдете – то ваше. Чур водку мою не трогать, хотя…, - вернулся вниманием к Илье Ильичу Иван, - что-то жажда моя вседневная меня не мучит сейчас, даже себя не узнаю.
- Ну так, - усмехнулся Илья Ильич, - ты же теперь художник не кисти, но слова. Совсем иная жизнь, ипостась, так сказать. Картину написать можно и под градусом, Виткацы так и делал, а вот книгу сотворить достойную, тут мозги чистые нужны.
- Брось, Илья, - присел Иван на другой ящик и закурил. – Вижу, парень ты начитанный да и в нашем ремесле шаришь на выше среднего уровне, ну, в смысле, читал и искусствоведов тех-других, да только Виткевич-то, мой юный дилетант, писал под наркотой, а это совсем не то же, что водка. Водка согревает и возносит к облакам замерзшую веками русскую душу, тогда как укольчики создают лишь мир глюков. Не вижу смысла в изображении снов. Как говорил Гойя, сон разума рождает чудовищ. К тому же, Блок, Есенин, Булгаков, Шукшин, и сотни с ними, только старик Крылов да молодой Толстой чего стоят, - были те еще квасуны. Не хочешь ли ты сказать, что такую ахинею, как Дьяволиада, Михал Афанасьич написал с трезву?
- Именно хочу. Да, они пили, Булгаков, тот еще и кололся, но писали они только…, даже с похмелья к столу не подходили.
- Не верю, - будто даже обиделся Иван, ибо не ждал он, что смена амплуа повлечет за собой столь непосильные жертвы. – Сидишь тут своей волосатой задницей на бессмертном творении Микеланджело, и рассуждаешь, будто сам там был, а, между тем, придумать Воланда с его шайкой, да что там Воланда, написать самое светлое и правдивое Евангелие на земле нельзя без известного полета души, который, как я уже сказал, невозможен без разумного количества водки.
- Ты о чем? – удивился Илья Ильич.
- О водке, что б ты помер циррозом, трезвенник хренов. Как ты еще влюбиться-то сумел без этого дела, - звонко щелкнул он себя по горлу известным жестом. Любовь, понятно, она сама пьянит, иных даже и до «белочки», но для начала-то, для старту…
- Да нет, что там про моею волосатую задницу и…
- А-а, ты об этом? – Пнул он ногой ящик, на котором сидел Илья Ильич. – Это с каких-то шальных денег заказал я себе, черт его поймет зачем, гипсовую голову Давида в натуральный размер. Какого мне взбрело, сам создатель не ведает. И вот, год уже стоит, все не распакую. А и то польза. Банкеток-то у меня нету, а тут нате вам – и к искусству приобщиться, так сказать, и разуться удобно.
- Давай откроем? - вдруг предложил Илья Ильич.
- И что? – не вдохновился Иван. – Ни банкетки, ни толку от головы. Куда я такую дуру дену?
- А ты знаешь, что Давид простоял почти четыре века на главной площади Флоренции, и жители этого города считали его своим заступником? А нам сейчас как раз нужен такой защитник. Наш Голиаф силен, да еще, против библейского филистимлянина, неглуп.
- А еще он просто румынская подстилка, твой Голиаф, - пожал плечами Иван и прошел в ванную. Там он порылся не без смачного матерка, и вернулся с ржавым топором. – А ну слазь, - покачал он инструмент в руке, словно хотел прибить Илью Ильича.
Раздался скрежет фанеры, на который сбежались из кухни Алексан Савельич с Павлом Артемьевичем, а из гостиной высунулась озабоченная физиономия капитана. Голова Давида была «отрезана» таким образом, что в композицию попали часть кисти левой руки, и левое же плечо с пращей на нем. Творение Микеланджело хмуро смотрело на капитана. Иван собрал в пакет обильную стружку, сложил листы фанеры и выставил все это на лестничную площадку. Когда он вернулся, то застыл, в удивлении наклонивши голову на бок.
- А ты знаешь, Илья, - произнес задумчиво он. – Ежели этого Давида, ну, лысину ему побрить и дать второй подбородок, то вы, черт возьми, ровно братья. Впрочем, чему удивляться? Евреи, как и китайцы, все на одно лицо. Вишь, вон как щерится, где бы чего стырить.
- Если верить Ветхому завету, - возразил Илья Ильич и сел на темя своего названного брата, - все люди, от Адама к Ною, от Ноя к Аврааму и далее - евреи, потому хотя бы, что от одного предка.
- И арабы, и китайцы, и негры? – усомнился в такой смелой сентенции Иван и сел на свой ящик. – И что? все евреи?
- Ну, что до арабов, тут и к бабке не ходи. Они пошли от двух детей Авраама и египтянки Агари, служанки его жены Сарры; про африканцев наука безмолвствует, потому как перестала уже теперь верить Дарвину, а китайцы…; недавно в Северной Коре нашли пещеру с человеческими останками, которые, ну, по мнению корейских ученых, древнее и кроманьонцев, и неандертальцев, из чего ихний Ким Чен Ын делает вывод, что именно его нация породила все остальные на земле. Китайцы не любят корейцев, но в этом вопросе… В общем, всем монголоидам это льстит, как льстит и африканцам тот факт, что древнее прямоходящего австралопитека, найденного именно в Африке, никого пока и нету, хотя, по большому счету, австралопитек еще не человек, а все-таки примат.
- А ты не примат? Вон ручищи волосатые какие, – деланно рассердился Иван, в глубине души завидуя образованности Ильи Ильича. - Уселся тут на голову брата своего по крови и разглагольствует о происхождении видов.
- А ведь правда похож, - толкнул локтем в бок Алексан Савельич Павла Артемьевича.
- Может и похож, но вот омлет твой сейчас станет похож на угольки.
- О, черт! - хлопнул себя по ляжкам Алексан Савельич и бросился в кухню. – Все к столу! Раздалось оттуда через минуту.


     Не то было удивительно Манюне, что Яуза больше напоминала сточную канаву древнего Рима времен отсутствия канализации, нежели реку, а то, что в этой отраве плавали две совершенно живые уточки и даже ныряли, доставая из воды, в это трудно поверить, но видимо рыбу. Селезень ничем внешне не отличался от самочки, ибо обе птицы были черны от клюва до хвоста мазутом.

- Поразительно, как грязен, но, вместе с тем, и живуч мир, - вздохнула Манюня, - никто не хочет умирать.
- Пойдем Маня, - обнял девушку за плечи Арнольд Иванович. Это место уже засекли и оно небезопасно.
- Почему? Вы же и полминуты не говорили, а нужно минуту…
- Поменьше смотри голливудских фильмов. Сейчас это делается в секунды.
Из-под двери квартиры номер восемнадцать доносился запах подгоревшей яичницы. Арнольд Иванович нажал кнопку звонка, но звука не последовало, тогда он постучал. На стук дверь открыл Иван. Глаза его были веселы, он явно уже принял на грудь, и теперь дожевывал спорного качества омлет.
- Добро пожаловать в царство света и разврата, что одно и то же, если вспо…
- Ой! – перебила его Манюня, войдя в прихожую и уставившись на голову Давида. – Как на Илюшу похож! Иван, ну-ка неси мне быстро мягкий карандаш и акварельный лист! Быстро!
Иван исполнил быстро. Манюня села на Иванов ящик, положила папку с акварельной бумагой на колени, достала оттуда лист и быстро стала водить по нему карандашом. Иван осторожно заглянул через плечо. Так и есть. Манюня «обрила» Давида, добавила ему щек и шеи и вышел вылитый Илья Ильич.
- Маня, ты гений! Ну, после меня, конечно, - выхватил он лист из ее рук и бросился в кухню. Там раздался веселый смех, а Илья Ильич бросился в прихожую и обнял Манюню, словно вечность ее не видел.
- Нам оставили поесть? – вошел в кухню Арнольд Иванович.
- Нет, но третья сковородка на подходе, - отвечал Алексан Савельич. – Теперь не подгорит, хотя масла у этого черта нету. Кроме водки и яиц у нашего радушного хозяина ничего вообще нет, даже хлеба.
- Похоже, вы тут все остограмились, - недовольно произнес наконец суровый полковник, прикончив полсковороды и оставив вторую половину Манюне. – Напрасно. Рано еще расслабляться. Когда все закончится, я первый с вами напьюсь, а теперь не время. - Илья Ильич, Манюня, - крикнул он, оглянувшись на дверь кухни, - идите сюда. Разговор есть.



     Любовь и тысяча оснований не любить

- Марина, чаю тебе сделать? Зеленого? Как тогда, гёкуро, помнишь? – тронул девушку за плечо Боря.
Марина сидела с ногами на бежевого велюра диване в довольно прилично обставленной трехкомнатной квартире Бори на Земляном Валу, обняв велюровую же подушку и… плакала.
- Что! Что случилось, милая?!  - обойдя диван, упал перед ней на колени растерянный Борис.
Марина молча подала книжку в дешевом бумажном переплете, дизайн обложки был выполнен в грязно-желтых и черных тонах.
- Вот, - всхлипнула она. – Твоя?
- Вроде…, - взял он тощий фолиант и прочел титул: Иннокентий Танеев. Любовь и тысяча оснований не любить. Рассказы грустного человека. - Хм… Знаешь, настроение такое было… Лежала на лотке, я и взял.
- Прочел?
- Да ну ее, - отбросил он книжку в угол дивана. – У меня нет теперь никаких оснований не любить, - попытался обнять ее Боря.
Марина, увернувшись от ласк, дотянулась до книжки, и вновь сунула в руки Борису.
- Читай. Читай вслух. Прямо первый рассказ.
- Ну…, хорошо, - недоумевал, но подчинялся влюбленный официант.
Он перевернул шмуцтитул и начал читать:

"Княгиня Ольга

     Жизнь - скучная, грустная и, вопреки досужему мнению, очень просто устроенная штука. Кто-то предпочитает называть ее чудом и божьим даром, ежевечерне шепчась с усиженной мухами картонкой в красном углу о продлении этой иллюзии счастья; кто - адовыми муками, еженощно призывая смерть, не имея душевного мужества (а, может, и, вслед за Гамлетом, боясь-таки снов) вскрыть себе вены; третьи относятся к ней, как к захватывающей азартной игре, совсем даже не беря в голову, что мы лишь проигрываем то, что выиграли, либо выигрываем то, что проиграли, ибо из праха взят человек и в прах обратится. Да, если господь хочет наказать человека, то отнимает у него разум – выражение довольно меткое, но это не самая страшная пытка в его арсенале. Если уж совсем нужно довести раба своего до безумия, он дарит ему… счастье любви. Страх потерять ее, эту любовь, любовь любимого человека или же сам предмет любви, будет висеть над ним дамокловым мечом до тех пор, пока не отнимется она у него тем или иным способом. Нет смысла тут и упоминать об удавке ревности, что и гораздо хуже того меча, и доводит порой сумасшествие это до такого порога, откуда уже нет возврата. Истории Отелло и Арбенина – лишь бледные зарисовки, в одну линию наброски того, до чего может довести ревность, особенно если не нелепо ошибочная или спровоцированная заведомо, а доказанный обман, предательство:

Ночь, проведенная без сна,
Страх видеть истину - и миллион сомнений!..
С утра по улицам бродил подобно тени
И не устал - и в сердце мысль одна...
Один лишь злой намек, обманчивый, быть может,
Разбил в куски спокойствие мое!
И всё воскресло вновь... и всё меня тревожит,
Былое, будущность, обман и правда... всё!..
Но я решился, буду тверд... узнаю прежде,
Уверюсь... доказательства... да! да...
Мне доказательств надо... и тогда...
Тогда... конец любви, конец надежде!..

     Счастье клокотало в груди Сергея лишь неделю. Умопомрачительное, сумасшедшее счастье, что первая красавица школы, Ольга Шенгелия, ответила ему взаимностью. Провожая ее очередным вечером, он в сотый раз мялся у ее подъезда, опять не решаясь сказать ни «до завтра», ни «люблю». Сама Звезда Востока (как звали ее за глаза, кто с придыханием, а кто и с желчной иронией) слышала это последнее слово так часто, что даже стала находить его скучным. Скучны ей стали все эти призрачные страдания и дрожания безусых юнцов-однокашников, равно как и самоуверенные заверения солидных  уже (как они о себе полагали) молодых людей в взятых напрокат полусмокингах и в БМВ-трехлетках, еще только вчера закончивших школу. Даже этнические ее сродственники, что у наших российских пенатов присвистывают лишь вслед бедрам русских крашеных блондинок (зачем, интересно, красить русый в белый?), восхищенно шевелили усами, случись ей проходить мимо городского рынка. Почему вдруг Сережа? Да опять же из скуки, наверное. Он носил ее портфель с шестого класса, и любил еще в те нежные поры, когда неведома была ему эрекция. Теперь же… Теперь любовь высушила и без того тощего и длинного выпускника школы №7 города «N» до прозрачности. Он был, тем не менее, красив. Тонкие черты лица, русые чуть вьющиеся волосы, серые глаза… Но… Именно глаза… Глаза влюбленного, давно бреющегося мужчины и так-то не светятся интеллектом, глаза же шестнадцатилетнего влюбленного юноши мутны и бессмысленны, как глаза уже половозрелого, но еще ни разу, так сказать…, племенного бычка. Так почему же все-таки он?
Если у вас когда была собака, то вы помните, как привязаны были к ней, невзирая на то, что привязанность, это как раз собачья черта. А еще вы вспоминаете, какую боль начали испытывать, когда собака ваша стала стареть, и вы вдруг с холодным трепетом понимали, что однажды... Боль от только представления об этом дне столь невыносима, что ты начинаешь обнимать и целовать, баловать пса, словно прося у него прощенья за те невнимание и неласку, что достались на его долю за всю его недолгую и скучную жизнь. Вдруг всплывает в памяти, как больно наказывал за изгрызенные туфли, как ленясь и заботясь пропускаемой серией глупого сериала или бессмысленного футбольного матча, выводил гулять не по часу по два, а лишь на пять минут, справить насущные нужды. Нет, не повернуть время вспять и не воздать за недоданное… Глупо переживать горе до горя, но…
Через неделю выпускной бал, и Оля вдруг поняла, что, может, больше никогда не увидит спутника всего своего детства и лишь начинающейся юности. Ей вдруг стало так тяжело на сердце…

- Да говори же ты, черт! – топнула Оля стройной своей королевской ножкой о сермяжный асфальт.
- Ч-чего говорить, Оля? – знал он что говорить, но теперь испугался до натуральной дрожи в коленях и немеющего покалывания в пальцах рук.
Не слова своего боится влюбленный мужчина, но отказа в ответ. Лучше жить и мучиться надеждой, чем раз и навсегда ту надежду потерять. Это глубочайшее заблуждение. Женское «нет» никогда еще, даже сказанное совсем на данную минуту искренне, не означало окончательного «нет». Он опустил голову и прошептал еле слышно даже самому себе:
- Я люблю тебя…
- Что? – властно и безжалостно, правда, с счастливо смеющимися глазами, только Сережа этого не видел, повысила голос княгиня Ольга (и так ее тоже звали).
- Я люблю тебя, Оля, - сказал он громче и отвернулся, словно боясь получить пощечину.
Ничего не ответила Оля. Она медленно подошла к Сергею, взяла его лицо ладонями, повернула к себе и жарко и долго поцеловала. Еще одна из тысяч маленьких женских хитростей – не сказать ни нет, ни да. При случае разлада впоследствии, да и просто перемен в настроении, она всегда может напомнить отставленному, что никогда и не говорила о своей любви, а тот поцелуй был лишь минутным порывом в ответ на обаяние искренней непосредственности. Впрочем, если женщина разлюбила – ей не нужны специальные оправдания, в известном смысле, нет безжалостнее палача. Но сегодня…. Сегодня у Сережи из того горба, что гнул его все последние годы к земле, и, будто в горб тот попала сейчас волшебная стрела, вдруг выросли крылья.


     Неделя пролетела, как в волшебном тумане. Он по-прежнему ходил с ней привязанной собачкой, но уже не с школьной ее сумкой, не чуть сзади, а под руку или за руку. Они ходили по магазинам и бутикам губернской столицы, что была в пятидесяти верстах от города «N» (дабы, не дай бог, совпасть нарядом с какой-либо подругой или злопыхательницей, коих в школе было ей премного), где Сережа помогал выбрать Оле платье, туфли, и прочую мишуру к выпускному балу. Он смотрел на менее удачливых своих соперников свысока, гордым наполеоном, и почему-то совсем всерьез представлял себе (любовь лишает мужчину не только рассудка, но глаз, ушей и ощущения хоть какой-либо реальности, вообще), что выбирают они вовсе не бальное, а свадебное платье, и что заявление их давно уж лежит а загсе. Ему она тоже подобрала и костюм, и сорочку, и галстук, и туфли. Идиллия… Но настал вечер зловещей субботы.

     С тех пор, как в их школе, пару лет назад это было, на выпускном произошла драка между выпускниками и местной шпаной, что вломилась потанцевать, да попить шампанского на халяву, и один ученик прямо на балу скончался от ран, как пишется в протоколах, несовместимых с жизнью, администрации городских школ больше не хотели брать на себя ответственность за последствия ночных гуляний, такие вечеринки устраивались теперь в ресторанах, кафе или прочих, удобных к тому общественных помещениях за счет и под надзор исключительно родителей. Их выпуск собирался в ресторане «Ардыбаш», что на окраине города. Снят был весь второй этаж, но первый оставался доступным для обычных посетителей. Наверху лестницы плотным кордоном стояли родители, дабы не пропустить ни одного чужака. Неудобство состояло лишь в том, что туалеты и места для курения были только на первом этаже. Ольга, как и следовало ожидать, красотой своею затмила всех. Мало, что ей, на официальной части, единственной среди девочек была вручена золотая медаль, она, в воздушно-серебристом платье своем, в хрустальных туфлях, в поднятых наверх смоляных волосах увенчанных бриллиантовой (стеклянной, впрочем) диадемой,  выглядела именно Звездой Востока или той самой княгиней Ольгой. Ее пожирали глазами не только одноклассники, но и все родители мужского пола, девочки же, равно, как родители пола женского, исходили завистливой ревностью. Последними в жизни Сергея минутами счастья был вальс что подарила она ему, заранее, всего за неделю обучив своего возлюбленного несложным движениям. Далее начался сущий ад. Оля, будто вовсе позабыв о его существовании, ни на секунду не оставалась одна, окруженная толпой поклонников и улыбчивых завистниц, но это были еще цветочки. В какой-то момент, в самый разгар праздника, Сергей вдруг окончательно потерял ее из виду. Сначала он подумал, что она в дамской комнате с подружками, но прошло уже более получаса, а ее все не было. Чувство, которое до сих пор не было ему ведомо, больно ужалило в сердце. Нет, он и раньше, конечно, ревновал, но то была ревность собачонки, что вон того песика погладили, а его забыли. Теперь же, когда захлестнула его, и, как он полагал, их обоих всепоглощающая любовь, ревность сделалась тоже всепоглощающей. Он спустился в первый этаж и поискал ее среди курящих, хоть она и не курила.

- Ольгу ищешь? – раздался насмешливый голос за спиной и Сергей обернулся.
Перед ним стоял рыжий, конопатый, что живого места не видать, вредный и наглый, как почти все рыжие на земле, его одноклассник Ваня по кличке Кетчуп, и надменно, если не презрительно скалился желтыми с гнильцой зубами.
- Да нет, - не смог скрыть растерянности Сергей, - просто подышать вышел.
- А ты пройди в зал ресторана, там посвежее, чем здесь-то, в дыму. Авось надышишься всласть.

     Глаза рыжего язвительно горели и Сергея ожгла немыслимая догадка. Он кинулся в зал первого этажа. В центре танцпола вальсировала только одна пара. Это была его Оля и какой-то высокий грузин с гуталинными усами и масляными глазами, буквально облизывавшими свою партнершу от груди к шее и губам... Звучал совсем неуместный в этом восточном бедламе Штраус. Ольга, кружась, весело смеялась и выглядела совершенно счастливой. Танцпол окружала плотная толпа столь же черных людей, которые, в свою очередь, тоже ее облизывали уже даже и начиная с ног, и взоры их были грязны и похотливы. Кровь покинула голову вероломно, как он тут же и порешил, обманутого влюбленного и он, дабы не упасть, оперся о ближайший стол, и оперся так, что прямо под ладонью оказался у него столовый нож. Сергей вдруг покраснел лицом, глаза вспыхнули безумием, он схватил этот нож и вылетел во внутренний двор ресторана, где находились приватные плетеные кабинки, увитые диким виноградом, но все они были, слава богу (иль на несчастье), пусты. Сергей метнулся в самую дальнюю, забился в угол и, вряд ли соображая, что делает, начал пилить свое запястье. Нож был именно из столового прибора, то есть, совершенно тупой и с мелкими, но тоже тупыми зубчиками у окончания лезвия, для разделки мяса. Несчастный даже не разрезал кожу, а лишь расцарапал ее, ибо живая плоть - далеко не то же, что прожаренный, срезанный поперек волокон стейк. В минуту обессилев, более от смертельной обиды, нежели от суицидного труда, юноша упал спиной на плетеную стену кабинки и… беззвучно заплакал.

     Может он даже и потерял сознание, и на какое время, ему не было ведомо, но очнулся он оттого, что в соседней кабинке кто-то, горячо и прерывисто дыша, легким восточным акцентом шептал:

- Ольга, будьте моею! Ресторан этот принадлежит…, принадлежал мне. Принадлежал лишь до того божественного мига, как я увидел вас! Я кладу, бросаю его к вашим ногам, его и всю мою жизнь, хотите по капле, хотите разом, но забирайте тоже, ибо нет мне теперь жизни без вас! Будьте моей женой!
- О, Рустам, - бритвой резанул Сергея по сердцу до боли знакомый голос. Он источал ровно ту же ласку, что еще вчера он слышал и принимал на свой счет. – Ты так горяч…, ты так красив…, иди ко мне…

     Плетеная перегородка справа прогнулась под чьей-то тяжестью, а звуки…, звуки не оставляли никаких сомнений… Совершенно обезумев, Сергей вскочил на ноги и, со всего размаху воткнул длинный столовый нож с округлым окончанием лезвия между ивовых прутьев. Раздался почти неслышный, более удивленный, нежели от боли девичий вскрик, но Сергей уже бешеным вихрем летел через ресторанный двор, через дымный холл, на улицу, прочь, прочь, прочь… Он не заметил, как кончился город, начался лес, ветки больно хлестали его по лицу, раздирали ткань костюма и живую кожу до костей, но боли слышно не было. Вдруг путь беглецу преградил полузаросший лесной пруд. Сергей, как-то даже по-детски топнул ногой, сетуя на совсем ненужное ему сейчас докучливое препятствие и, ни минуты не подумав, бросился в воду. Вода была теплой и вонючей. Это его несколько отрезвило. Он попытался встать, но ноги по колени ушли в прохладный и вязкий ил. Наконец, очнувшись от своего безумия и по-настоящему испугавшись, он дернулся было к берегу, но тут же ушел в ил по пояс, а смердящая вода подступила под самый подбородок. Над лесом разнесся дикий его крик, который, впрочем, тут же прекратился гортанным бульканьем. Еще через минуту изумрудная ряска сомкнулась над несчастным, а лес и болото, будто ничего и не было, снова заснули, и лишь зачем-то крикнула кукушка, крикнула один лишь раз, ибо некому больше было отмерять счастливые годы".

     Борис закрыл книгу, смахнул невольно набежавшую слезу, каковая совсем была ему несвойственна, и поднял глаза на Марину. Та снова плакала и нервно нажимала кнопки телефона.
- Что ты делаешь! – вскрикнул Боря, и бросился к ней вырывать мобильник. - Арнольд Иванович же строго-настрого велел не обнаруживать себя!
- Мне страшно, Боря, - бросилась она в объятья друга. – Я сначала хотела убить себя, потом сестру… Боже! Неужели, и в правду, есть тысяча оснований не любить, хотя бы ради жизни близких и любимых людей…
- Ну что ты такое говоришь, родная, - отбросил телефон в сторону Боря и обнял плачущую девушку. – Любовь прекрасна! Она – самое лучшее, что только есть на земле!
- Ты правда так думаешь? – потянулась она к нему мокрыми от слез губами, - тогда возьми меня, возьми сейчас, пожалуйста! А потом мы вместе сожжем эту дурацкую книжку.

     Борис крепко обнял трепещущее желанием хрупкое ее тело, но прежде, чем все произошло, он ласково и благодарно посмотрел на книжку. «Спасибо тебе, Иннокентий Танеев», - мысленно произнес он и влюбленные упали на диван в нервных объятьях. Рядом с книжкой валялся Маринин телефон, методично набирающий повторы номера Манюни.


     Инна Юрьевна тревожно прислушивалась, но ничего это ей не давало. Павел Петрович не включил теперь громкую связь и сам ничего не говорил – только напряженно слушал, то и дело посматривая в ее сторону. Через полминуты разговор был закончен. Инна не смела спросить и только ждала. Ее терзали нехорошие предчувствия. Генерал молча вошел в соседнюю с кабинетом комнату и через три минуты вышел оттуда, одетый в пусть и дорогой, но обычный серый костюм.

- Жди здесь и будь на связи, - сухо произнес он и быстрыми шагами вышел из кабинета.
Земля действительно начинала гореть у нее под ногами. Она схватила трубку и набрала номер:
- Докладывай, майор… И?.. Где?.. Срочно группу захвата! Все в штатском! Бомжами, разносчиками пиццы, но чтобы не светиться. Полковник хитрый и может все изменить в последний момент. Приставь ноги генералу, только тихо. Что? Вот это подарок! Срочно туда группу. Тоже в штатском. Мы в городе и у нас нет санкций. Какой адрес? Нейтрализовать и оставаться там до моего прибытия. Отбой.

     Инна Юрьевна отключила телефон. По лицу ее блуждала алчная и зловещая улыбка. Это была улыбка пусть и проигравшей, но и потому решившейся идти до конца женщины. Мы, вряд ли инфантильно и мимо истины, но все же с некоторой долей романтизма полагаем, что женщина способна на все лишь ради своего ребенка…, но следует брать шире – на все ради своего детища. Инна Юрьевна отдала лучшие годы своей жизни, и не девять месяцев, а почти девять лет цели, которая теперь юрким угрем буквально выскальзывала из ее рук, а этого она допустить никак не могла. Что же так ее, почти совсем отчаявшуюся, обрадовало в последний момент? Теперь ей было известно и место встречи генерала с Арнольдом, и на Земляном Валу обнаружил себя телефон Марины. Оставалось сделать еще один звонок. Она набрала номер.

- Сирена? – послышалось из трубки. – Какого черта?!
Инна Юрьевна подробно пересказала суть происходящего. На другом конце нависло тягостное молчание.
- Если упустишь и Марину, тогда придется ликвидировать всех. Ты это-то хоть понимаешь?! – наконец недобро заскрипел голос. – Ты понимаешь, что годы работы коню под хвост?!
- Больше проколов не будет, Герберт, - старалась быть убедительной Сирена-Инна.
- Проколешься еще раз, и ляжешь рядом с ними.
Телефон отключился. Бледная, Инна Юрьевна прошла к себе, переоделась в брючный костюм и ботинки без каблуков и направилась к выходу.



     Рубцовская и прочие набережные

     Когда все (кроме лейтенанта) собрались на Ивановой кухне, полковник встал, уступая табурет Манюне, и та тут же набросилась на сковородку с постной и совсем невкусной яичницей, тоскливо поглядывая при этом на запотевшую бутылку водки, понимая, однако, что теперь не время, хотя, именно сейчас ей нужен был хоть какой-то допинг - девочка совсем выдохлась. Внимательный Арнольд Иванович сам взял бутылку и плеснул ей немного в стакан. Если вы когда видели благодарные глаза, то это как раз были они.

- Итак, - сунул руки в карманы брюк Арнольд Иванович, - я назначил генералу встречу. Он согласился. Телефон я оставил включенным в кустах на набережной, но ему сказал подъехать не на ближний берег, а на противоположный, где стадион «Металлург». Там есть куда уйти, плюс, надеюсь, он увидит спектакль захвата, что и без слов докажет то, что я расскажу, а вы подтвердите. Так что, выдвигаемся. Со мной идут Манюня, Илья Ильич, Иван и капитан. Для вас, Павел Артемьевич, задание такое: генералу, разумеется, пришьют ноги, что означает, что одна группа будет нацелена на GPS телефона, другая будет его вести до места встречи. Это будет машина, скорее всего, лишь с парой агентов. Справитесь? Без стрельбы, конечно.
- Не вопрос, - горели глаза у подполковника. Давно он так не веселился.
- Вы, Алексан Савельич, остаетесь с лейтенантом. Наручники снова надеть. Нам не нужны сюрпризы.
- Товарищ полковник, - несмело вставил капитан. – Я все разъяснил лейтенанту. Я рассказал, что если б не вы, она бы нас в расход пустила. Он же обученный агент.
- Вот именно, капитан, - был непреклонен Арнольд Иванович. – Обученный агент с неадекватно хлопающими глазами. Мне не нужны проколы. Сказка ваша известна ему с ваших лишь слов, а вы, в его понимании, можете работать под давлением или перекуплены. Мне некогда разбираться, что там творится в его голове, которая знает лишь то, что прокололась с похищением и потеряла пятьдесят тысяч. Задание ясно? Вперед.

     Тут он остановился, и хмуро оглядел свою изрядно помятую бессонницей и треволнениями гвардию.

- Ребята, я понимаю, что все вымотались, все голодны, устали и хотят спать, но, поверьте, ничто еще не закончилось и… даже я не могу предусмотреть всего, так что, соберитесь. Во-первых, змея наша теперь будет драться и жалить насмерть, а, во-вторых, нам по-прежнему неизвестно, какие силы стоят за ней.
Арнольду Ивановичу, чтобы попасть на другой берег Яузы, пришлось провести роллс-ройс до Госпитального моста, затем, по Госпитальному Валу до Новой Дороги и там лишь припарковать его, развернув в обратную сторону на случай отхода.
- Все сидят в машине. Илья Ильич – за руль. Я иду на встречу пока один. Павел Артемьевич, вы шарите по кругу, но они, я уверен, остановятся метрах в двухстах, думаю, на набережной, и успеют доложить. Обездвижьте. Я показываю генералу наблюдателей на том берегу, рассказываю, вкратце, суть вещей, и мы переезжаем на квартиру Бори – здесь, у Ивана, будет слишком напичкано агентов. Если не появитесь ровно через десять минут, я буду знать, что вы не справились и тогда ни к Боре, ни к Ивану отсиживаться мы уже не поедем. Куда поедем, вам знать ненужно, потому как, вы, скорее всего, испытаете на себе свои же снадобья. Адреса Бори вы не знаете, но неизбежно назовете его Имя, и дальше уже дело техники. В этом случае мы заберем Алексан Савельича с лейтенантом, затем Борю с Мариной и в бега. Как вы понимаете, это наихудшее развитие событий, поэтому, более, чем когда за сегодня, все зависит от вас. В зал давно ходили в последний раз?
- Каждый вечер, Арнольд Иванович, плюс пять километров утром, - даже обиделся Павел Артемьевич.
- Я старше вас, а бегаю десятку, - вместо того, чтобы подбодрить, укорил полковник. – Там молодые сильные ребята, так что изобретательность и внезапность. Прикиньтесь хоть похмельным мойщиком лобовых стекол. Ну ладно, пошли.

     Павел Петрович стоял опершись локтями на чугунные ограждения Яузы, и хмуро смотрел на двух совершенно черных от мазута уток, что довольно бодро ныряли за рыбой в ядовитую воду.
- Поразительно, как грязен, но, вместе с тем, и живуч мир, - вздохнул генерал, - никто не хочет умирать.
- Полчаса назад ровно то же самое говорила ваша дочь, Павел Петрович, - привидением вырос рядом с генералом Арнольд Иванович.
Генерал не испугался и даже не обернулся.
- Арнольд. Прежде, чем я что-либо решу, я хочу знать где Манюня и Марина, а после уже все другие объяснения.
- Манюня в пятистах метрах от нас, в машине Ильи Ильича и в безопасности. Марина на квартире у своего знакомого, вы его знаете, это Боря из Праги, но тоже в безопасности. Да только все это еще лишь пока, товарищ генерал. Всю информацию вы получите в машине, а сейчас, поглядите на тот берег. Видите там густой куст акации? Там лежит телефон, с которого я договаривался с вами о встрече. А теперь посмотрите вокруг. Справа рыбак, непонятно что тут вылавливающий, еще чуть правее, два полупьяных бомжа, если зрение меня не подводит, в жизни не пившие ничего крепче кефира. Теперь посмотрим влево от куста. Видите двух велосипедистов, что прислонили свои велосипеды друг к другу, как винтовки на бивуаке? Видите, что они делают? Не сомневайтесь, глаза вас не обманывают, - они курят. Думаю, есть и еще. Что это за столпотворение в шесть утра? А теперь, когда вам, как профессионалу, ясно, что это обклад, скажите, кого это обложили, почему и с какой целью. Я звонил вам с совершенно чужого телефона. Засечь его могли только в том случае, если на контроле был ваш.

Тут за их спинами послышался топот, и старые вояки резко обернулись, сжав кулаки, но это был лишь Павел Артемьевич.
- Задание выполнено, товарищ полковник…, - чуть не взял под отсутствующий козырек счастливый Павел Артемьевич, - Ой, простите, товарищ генерал, разрешите обратиться к това…
- Хватит уже! Что еще?! – поняв, что это свой, сердился теперь Павел Петрович на столь почитаемую им доселе армейскую дисциплину, но более, оттого, что все это все более походило на правду.
- Ноги отрезаны. Как и говорил Арнольд Иванович, стояли прямо за Госпитальным мостом. Вот их телефоны, - протянул он две трубки полковнику.
- А ну дай сюда, - скомандовал генерал.
Он посмотрел последний звонок.
- Ах ты…, ч-черт…, - посерел лицом Павел Петрович. – Вот, с-сука!
- Ну? – понял, да и знал Арнольд Иванович, что абонентом на другом конце была Инна Юрьевна, -  теперь мы можем ехать?
- Прости меня, Арнольд, как я мог…, - горячо начал Павел Петрович.
- Не время теперь, товарищ генерал. Едем.


     Домыслите сами. Мне досуг рассказывать слезы и радости встречи папы с дочерью. То есть, для сюжету и полной картины, оно, может, даже и необходимо, да только… Любовь, а, тем более, любовь отца к дочери и наоборот, на мой взгляд, так интимна, и лишь для двоих, что описывать такое - пошлее даже, чем живописать постель или любовь к богу. Любовь между родителем и ребенком в сто, в тысячу крат сложнее, насыщеннее и… необъяснимее. Она, в отличие от шекспировских, пускай и ярких всполохов, имеет длинную историю пожаров и тлений, болей и ненавистей, раскаяний и отпущений. Любовь отца к дочери навеки безответна, точнее, ответ на нее всегда неадекватен, ибо, неизбежно, однажды встает между ними любовь другая. Так устроен мир, и не нам с вами судить зачем и почему. Мы просто любим своих дочерей.

     Многострадальный, с отломанной медно-никелевой красавицей Spirit of Ecstasy роллс-ройс летел теперь по Лефортовской, по Академика Туполева, по Костомаровской набережным к Земляному Валу, к дому №61/1.  Десяти минут хватило, чтобы пересказать генералу, хоть вкратце, суть происходившего сегодня ночью. Павел Петрович багровел, ровно этот московский рассвет, окрасивший сейчас кровью крыши таганских домов, но молчал, лишь все крепче обнимая Манюню, что та разве что не пищала. Наконец, приехали. Арнольд Иванович загнал машину во двор дома и выключил двигатель. Чуть дальше стоял Борин серебристый НЛО.

- Павел Петрович, - оглянулся назад полковник, - вы позволите мне и дальше руководить операцией? Я распорядился не выходить ни в коем случае на связь, но они совсем дети. Надо было мне с ними кого послать, да тогда времени не было совсем – еле ноги унесли.
- Командуй, Арнольд, - вздохнул Павел Петрович. – Видать судьба мне такая, всю жизнь на твоем горбу выезжать.
- Папа, если бы не Арнольд Иванович…, он всех нас спас, -  вставила Манюня.
- Здесь нет никого, кто сегодня не проявил бы себя, как мужчина, включая тебя, малыш, так что не будем, а лучше пускай все поскорее закончится.
- А что? Заберем Маришку с Борей, потом Алексан Савельича с этим царапнутым, поедем и арестуем эту гидру, - щебетала совсем успокоившаяся Манюня.
- Значит так, - развернулся всем телом к салону Арнольд Иванович. – Что ей теперь известно? Она раскрыта – это первое, второе - не удался захват на Рубцовской, третье - ее ребята упустили и генерала и Манюню, четвертое, - Марина пока не с нами, пятое – под Калязиной не только земля, но и небо над ней горит, а, следовательно, она обратится к хозяевам, ибо я по-прежнему не верю, что все это ее личный план. Как наемная домохозяйка, воспитательница, пускай и подполковник ФСБ, но десять лет как в отставке может собрать сразу несколько столь мобильных и обученных групп? Все они не были ребятами на пенсии. А? капитан?
- Я лишь знаю, товарищ полковник, что мы с лейтенантом действовали автономно, - искренне переживал капитан, что не может помочь. Нам было известно, что дальше были задействованы другие, но кто, нам не говорили.
- Ну ладно. Она, положим, в отставке. Но вы-то еще на действительной секретной службе? Кому-то же вы подчиняетесь? в первой, официальной своей жизни? Кто-то ведь направил вас к ней в подчинение?
- Ну да…
- И?
- Полковник Лихой.
- Что?! – взревел Павел Петрович. – Кто?!
- Полковник Л-лихой, - совсем испугался капитан Арефьев.
- О, боже…, - опустил голову на грудь генерал.
- Он вам известен, товарищ генерал? - затеплилась надежда в глазах Арнольда Ивановича.
- Это мой бывший зам, тогда еще подполковник, и… бывший второй муж Калязиной. Она не брала его фамилию, вот он и не попал в поле вашего внимания. Неужто это все тянется столь издалека?
- С Алмазного фонда? – вставил тут Илья Ильич.
Генерал побледнел, убрал руку с плеча Манюни и отвернулся к окну.



     Исповедь

- Господи, какой же ты ненасытный черт! - сама не отпускала от себя Борю Марина, ибо ненасытной-то была как раз именно она, а у Бори уже глаза делались, что называют, в кучку, но, страшась, что сказка эта вдруг прекратится, он выбивался из последних сил.

     Вряд ли то, ну…, что она сама, первая попросила, был результат прочтения слезливого рассказа. Скорее, тому есть более глубокие разъяснения. В отличие от поверхностного мнения некоего безвестного Иннокентия Танеева, я полагаю, жизнь – весьма даже непросто устроенная штука. Мы часто слышим рассказы о заоблачной любви и умопомрачительном сексе, но что именно под ними понимается рассказчиком, остается тайной. Если б вы, скажем, внезапно полюбили; потом ваша сестра-разлучница перешла бы вам дорогу; после вы бы заказали ее убийство; затем бы кто-то ее украл; далее, спасая сестру, вы бы сами попали в беду; после вас вызволили бы из-под дул целой роты солдат, а потом бы выяснилось, что любите вы совсем другого, что он мягкий и добрый и готов жизнь за вас отдать, и все это менее, чем за сутки, то…, то тогда, возможно, вы знаете, что такое умопомрачительный секс. Но, согласитесь, такой самый секс мы с вами, хоть раз в жизни, да испытывали, а вот подобное развитие событий – навряд. Поэтому, сколько в этой страсти именно страсти, а сколько стечения обстоятельств простой, как врал недалекий писатель, жизни, - одному богу ведомо.

- Я сдаюсь, - наконец не выдержал Борис и повалился на спину, так и не сделав пятую зарубку.
- Слабак, - еле дышала счастливая Марина, счастливая и тем еще, что наконец сможет отдохнуть, ибо была она на пороге обморока, но более счастлива, что не первая сдалась, хоть, понятно, была уже на грани сама сказать «сдаюсь».
- Ну и где твой обещанный чай? – игриво, но больно (как хватало сил?) ткнула она его локтем в бок, хоть нужен был ей сейчас далеко не чай, но только горячий душ, чистая постель и сладкие грезы упоенья прожитым… Во сне, конечно.
- Какой?.. А…, ну да, - сполз, можно сказать, стёк с дивана на пол Боря, и стал натягивать джинсы, даже и не пытаясь найти трусы. Застегивая молнию, он больно зацепил волосы и вскрикнул…, но громче его крика прозвучал тут звонок в дверь.
- Боже! Неужели наши?! - заволновалась Марина, вскочив с дивана и судорожно собирая свою одежду, разбросанную почему-то по всей комнате, будто был взрыв. Борис же, словно и не слышал звонка, довольно глупой улыбкой засмотрелся на ее великолепное обнаженное тело.
- Что сидишь?! – бросила она ему в лицо его рубашку. – Быстро открывай. Я в душе. О, черт! – заметила она свой бюстгальтер на плафоне торшера, схватила его и юркнула в ванную комнату.
Боря поднялся, надел рубаху, больше играя в некую игру, нежели для дела, по-киношному сунул «рыцарскую» свою Беретту за спину, за пояс джинсов, подошел к двери и посмотрел в глазок, но увидел только бейсболку с логотипом «Мосгаз».
- Что вы хотели, - совсем еще не чуял опасности Боря, но не открывал, потому как было все же рановато для такой службы.
- Нам позвонили об утечке газа в вашем подъезде, - сообщил голос из-за двери. – Нам нужно проверить все стояки квартир, потому, что основной вентиль в порядке. Простите за неудобство, но это наша служба. Займет не больше минуты.
Голос был спокоен и убедителен,  Борис открыл и… получил жестокий прямой в переносицу. Кровь, ведерным выплеском залила его грудь, он упал на спину и потерял сознание. Еще через минуту из ванной комнаты раздался визг Марины. Парень в кепке Мосгаза набрал номер и коротко сказал: «Задание выполнено». Марине дали надеть халат, но сплели руки пластиковым хомутом и бросили на диван. Она начала верещать, и тогда ей был заклеен рот скотчем. Так же они поступили и с Борисом, однако, понимая, что это всего лишь штатские, не обыскали его, ее и вовсе незачем было обыскивать, ибо застали они ее в платье Евы.


     Инна Юрьевна рвалась к Земляному Валу, нарушая все известные правила дорожного движения. Был седьмой час, и Москва уже наполнялась извечной своей бедой – пробками. Пару раз ее останавливали, но, махнув ксивой (липовой, кстати, потому как давно она уже не служила), она беспрепятственно ехала дальше. Припарковав машину, от греха, в Сивяковом переулке, Инна Юрьевна дворами прошла к дому 61/1 по Земляному Валу и поднялась в квартиру (какое совпадение) №18. Войдя, она по-хозяйски поставила стул перед диваном, на котором полулежали Марина и Борис, села, положив ногу на ногу и победоносно посмотрела на девушку.

- Тебе рот я расклеивать не стану. Твои глаза мне все уже сказали. Сколько ненависти… Мои глаза ничего тебе не скажут, плебейка, но я скажу тебе простым языком, сколько ненависти во мне. Я презираю тебя, твою сестру, твоего импотента-отца. Вы просто зажравшиеся вонючие свиньи, возомнившие себя львиным прайдом, обязанные мне всем, всем вашим достатком и благополучием. А что взамен? Вы с Манюней выросли, и завтра я уже вам, а, следовательно, и вашему отцу не нужна. Я, которая почти десять лет утирала вам сопли, которая учила менять менструальные тампоны… Я заменила вам мать, и что? Что взамен? Какую благодарность источает сейчас твое немое личико?.. А этот! Плескается в роскоши и купает в ней своих деток, даже не зная, что именно я окунула его в эту купель. О да… Не укради я тогда Манюню, чахли бы вы сейчас в какой-нибудь малогабаритной квартирке в Реутове на вшивую генеральскую пенсию папеньки. Другое же теперь. Особняк, автомобили, личная охрана, счета на каждую в Швейцарии… Удивлена? О да! Папа положил вам по десять миллионов каждой. Но чьих миллионов? Я отвечу тебе. Моих миллионов. Я хотела, чтобы все было по-людски. Он женился бы на мне, вы бы вышли замуж и стали бы миллионершами. Таково условие. Вы смогли бы воспользоваться своими счетами только после замужества. Эдакий папочкин подарок к свадьбе.

     Ах, женщины… Маринин взгляд, источающий доселе лишь жгучую ненависть, чуть подернулся искренним изумлением и вот…, глаза ее уже светятся радостью. Инна Юрьевна расхохоталась.

- Вот она, вся ваша кислая Чеховская шерсть. Только услышала о деньгах, и уж забыты все обиды, однако…, почему это я все еще не наблюдаю благодарности в твоих глазах? Ведь это не он, а я сделала вам с Манюней такой подарок. Я-то не сама, через своих людей предлагала ему делать то-то и то-то ради вашего блага. Павел Петрович поначалу играл из себя крутого офицера, но… он закрыл дело Алмазного фонда, а это вышка по старым-то временам. За себя ли, за вас ли он боялся - уже неважно. Важно, что он по уши преступник, и гораздо худший, чем я. Преступник, наделенный государственной властью, преступник в генеральских погонах… О, как все шло по плану. Я похищаю, потом выручаю Манюню, отец твой женится на мне и… все мы живем долго и счастливо. Правда, как мать, я не одобрила бы ни брака Манюни с этим уродцем, ни, конечно же, твоего с этим халдеем. Ваши двадцать миллионов, это мои двадцать миллионов, а уж как их вернуть, я бы позаботилась. Сделала бы это мягко и чисто. Папа бы вскорости умер от инфаркта, с современной химией нет ничего проще, ну а я, как прямая вдовая наследница…, но вот беда… Беда даже не в Манюне, а именно в тебе, недоразвитый ты клон. Это ведь ты подбила Арнольда искать сестру, а этот старый хромой пес спутал мне все карты. Но теперь ты за все и заплатишь. Спросишь как? Я назначу за тебя двадцать три миллиона. Двадцать тех, что на ваших счетах, и последние три, что только и были у папеньки. Дурак совсем не умел копить - на вас все тратил. Образование, воспитание, уюты и удобства… Козел старый. Я тебя не убью. Мне неважно, что ты теперь все знаешь. После дела я исчезну навсегда и бесследно. Жаль, что вышло не так, как хотелось, но двадцать три – хорошая компенсация за девять лет халдейства. После моего исчезновения в органы попадут некие документы, по проверке которых папу вашего спасет от расстрела только мораторий на смертную казнь, но не спасет от смерти, ибо прежде, я слишком знаю этого реликтового поборника средневековой чести, он пустит себе пулю в висок… или в рот. Имущество ваше опишут, и в особнячке вашем поселится другой генералишко, скорее, тот, что будет вести его дело. Так устроена наша система. Эти двое ребят, - кивнула она на парней в форме Мосгаза, - получат по полмиллиона наличными, и продолжат службу, напрочь забыв все что слышали и видели, начиная с этой минуты, - королевой взглянула она даже не на них, а лишь в их сторону, и те искренне и подобострастно закивали, не веря ушам своим. Ну а вы, бедные мои сироты, лишенные мало, что наследства, но даже и места жительства, окажетесь на панели. Не сразу, но очень скоро, потому, что голод не тетка. Родственников у вас нет, женихам вашим вы своим станете более ни к чему - кому нужны нищенки, да еще дочери вора в особо крупных? Но, уверяю тебя, путанами вы станете элитными и даже, может, наскребете, пока молоды, какое-никакое состояньице. Почему? Богатые клиенты, как правило, все извращенцы, ибо простой секс им уже выше горла надоел. Основная часть из них начинает баловаться детьми и мальчиками, но есть и такие ценители эстетики средь них, что любят спать с двумя одинаковыми. Это их почему-то бодрит. Ну а, учитывая вашу образованность и изысканность манер, цена на вас поднимется в разы достаточно быстро. И поверь мне, Марина, пройдет не так много времени, и ты с благодарность вспомнишь свою наставницу. Банковские билеты, заработанные собственным трудом, потом, нервами и даже бесчестием – гораздо, в порядки дороже  чем на них нарисовано единицами и нулями. Такие деньги – твоя кровь и твоя жизнь. А папины?.. Они твоими никогда и не были, а его бесчестие, это лишь его бесчестие.

     Глаза Марины больше не горели ненавистью, не слезились обидой. Девушка смотрела в пол и не плакала лишь потому, что чувства ее сейчас были гораздо горше слез. Борис очнулся почти к самому началу исповеди, но толи из любопытства, но, скорее, помня о Беретте за спиной, не обнаруживал никак своего возвращения. Теперь он вдруг заворочался, открыл глаза и истово замычал сквозь скотч.

- Откройте ему рот, - распорядилась Инна Юрьевна. – Мы пошлем его парламентарием. Надоели мне все эти системы слежения. Шагу не ступить. По-старинке оно надежнее.
Когда сорвали с его губ скотч, парень истово заорал:
- Черт возьми! Туалет! Мне нужно пописать! Вы же не хотите, чтобы я вел переговоры в мокрых штанах. И руки развяжите. Я все сделаю, как только скажете! Я же бармен, официант! Мне плевать какие с кем разборки! Я все сделаю, как надо и…, ну…, может…, это…, какая компенсация мне будет?
Марина не верила своим ушам. Она смотрела на него диким взглядом, но не верила.
- Срежьте ему хомут. Настоящий халдей, - даже почти ласково улыбнулась Инна Юрьевна. – Люблю таких. Такие на земле, не в облаках живут. В слуги их брать нельзя – предадут при первом повороте флюгера, но по ветру использовать можно.
Один из «газовщиков подошел, достал нож и разрезал пластик, но уже через секунду раздался выстрел, тут же второй, и оба, еще минуту назад полумиллионера, повалились на пол. Это странно для первого в жизни двойного убийства, но каждый получил пулю прямо в сердце. Борис побледнел и не рухнул от созерцания содеянного лишь потому, что перед ним стояла Инна Юрьевна. Глаза ее горели, как у дикой кошки. Борис, дрожащей рукой поднял на нее пистолет, но та, с кошачьей же ловкостью, выбила его из руки ошалевшего бармена ногой и бросилась было за отлетевшим в сторону пистолетом, но тут Марина вскочила на ноги и, с всею накопившейся в ней ненавистью, ударила воспитательницу в живот головой. Все повалились на пол, но Инна Юрьевна вскочила первая и стала искать глазами пистолет. Она нашла его но… в стянутых хомутом руках Марины. Глаза девушки не оставляли сомнений – сейчас будет выстрел. Он и прозвучал, но только Инна Юрьевна летела уже вниз по лестнице, благодаря бога, что надела брючный костюм и ботинки без каблуков.



     Счастливый, но еще не конец

- Черт! Это Беретта! – узнал по звуку выстрелов Арнольд Иванович оружие.
- Его Беретта, - вряд ли тоже мог узнать по звуку, но уже открывал дверцу машины Иван.
- Капитан, Паша, Иван со мной! – командовал Арнольд Иванович. – Генерал, оставайтесь с Манюней. Илья Ильич, ко второму подъезду. Наблюдать но не лезть. Макаров при вас? Стрелять только в воздух. Быстро, ребята, квартира восемнадцать.
- Ишь ты, «Хе» хренов, и здесь примазался к элите, - успевал еще, а, может, никогда в жизни и не переставал шутить Иван.

     Четверо пулей взлетели на второй этаж. Дверь в квартиру была распахнута. Полковник достал пистолет, Павел Артемьевич за ним, капитан пристроился за его спину, Иван следом. Вошли. На полу гостиной синели форменной одеждой Мосгаза два трупа, Борис, весь в крови, лежал головой на коленях у Марины, та сидела на полу и размазывала по щекам Бори кровь, перемешанную с ее слезами и шептала, словно помешанная: любимый, любимый, любимый. Полковник взглядом приказал Павлу Артемьевичу и капитану проверить все комнаты, а сам, интуитивно поняв, что опоздал, подошел сначала к трупам, удостовериться, что таковыми они и являются, и лишь после этого взглянул на Бориса. Тот был бледен, но в сознании. Арнольд Иванович ухватил его подмышки и пристроил на диван, затем подал руку Марине и посадил было на стул, еще недавно, пусть и временно принадлежавший Инне Юрьевне. Марина же вдруг резко пнула его ногой и осталась стоять, гордая, с связанными еще руками. Арнольд Иванович достал нож, срезал хомут и усадил на диван, затем повернулся к Боре.

- Не ранен? Кровь из носа?
- А как вы?.., - вместо того, чтобы кинуться в истерику, как это бывает с впервые убившими людьми, удивился Борис.
- Я видел много крови, сынок. Я по запаху чую, какая из какого органа. У этих, - кивнул он на синих, - прямое в сердце, Ворошиловский стрелок, ни дать, ни взять, а твоя пахнет соплями, - улыбнулся седой полковник. – Но…, было три выстрела, а твоя Беретта здесь. В кого промазал.
- Это она стреляла, не я.
- Кто, она?
- Маришка. Но не попала. Руки у нее были связаны.
- В кого стреляла? – обернулся Арнольд Иванович к Марине.
- В нее…, - прошептала Марина и прильнула к Боре.
- В Инну?
- Ну да. Я во всем виновата, Арнольд Иванович, я…, я набрала Манюню, хоть вы не велели, я…, я влюбилась…, я все позабыла…, - тут девочка не выдержала и (в какой уж сегодня раз) разразилась слезами.
- Ну все, все, - присел он рядом, и обнял девушку. – Ни в чем ты не виновата. Любить сестру грех ли?
- Вы не понимаете! – вдруг вскрикнула Марина и сбросила с себя руку Арнольда Ивановича. – Она украла Манюню еще и в первый раз. Она…, она манипулировала отцом…, она сделала из него преступника! И все это из-за нас! Из-за того, что папа нас любит! Арнольдушка, милый, - вдруг бросилась она на грудь полковнику. - Ты же нам, как отец! Спаси папу! Он не вынесет! Она говорила, что у нее какие-то там документы…, от которых папа застрелится…, спаси! Я ноги буду тебе целовать!..

     Это была уже истерика. Арнольд Иванович взглядом попросил Борю принять у него бьющуюся в конвульсиях Марину, а сам бросился к двери, потом в подъезд, во двор… Слишком обрадовался старик, что спас и вторую дочку и… упустил время. Теперь нужно было спасать и их отца. Змея, потерявшая теперь все, будет жалить насмерть.

- Видел кого? – грозно спросил Арнольд Иванович у Ильи Ильича, что стоял у старого тополя напротив подъезда, грея в кармане рукоять пистолета.
- Женщина какая-то вышла. Уже после того, как вы вошли. Обычная. Странно только…
- Что странно?!
- Ну…, поутру женщина либо с авоськой в магазин, либо с ведром на помойку, либо с сумочкой на работу, а эта была без всего.
- Куда пошла?!
- Туда, во двор, - показал рукой Илья Ильич.
Арнольд Иванович выхватил пистолет, кинулся вслед руке, выбежал в Сивяков переулок… Пусто! Ушла! Лишь только рев быстро удаляющейся машины. Полковник весьма грязно выругался, смачно плюнул в пыльный асфальт, пнул каблуком свой же плевок и вернулся к машине. Там уже собрались все. Генерал обнимал своих дочерей и… плакал.
- Павел Петрович, можно на две минуты? – выглядел озабоченным Арнольд Иванович.
- Да, Арнольд. Спасибо тебе, друг! Ты к жизни вернул старика!
Арнольд Иванович взглянул на генерала и… не узнал старого боевого товарища. Это был натуральный старик. Счастливый, но старик. Губы его дрожали радостью, а руки так преданно сжимали его локоть… «Нет! – совершенно разозлился Арнольд Иванович, - я не дам тебе убить генерала, с-сука!».
- Павел Петрович, она ушла, а это неправильно. У меня нет уверенности в моих людях. Бог его знает, кого она успела подкупить. Мне нужна хорошая группа, со всем арсеналом слежения. Идти ей некуда. Она подастся к бывшему. В нем ключ. Мне нужна прослушка и наружка за Лихим, двадцать четыре часа в сутки и суток столько, сколько потребуется.
Генерал стал серьезен и снова был похож на генерала.
- Полагаю, ты уже понял, что ее поимка…
- Никто и не думает их ловить, товарищ генерал. Я собираюсь их ликвидировать. Я знаю - что бы вы ни сделали, вы сделали это ради девочек, а вот эти гниды…
Генерал достал телефон.
- Подполковник Песцов? С этой минуты в распоряжение полковника Ставрогина. С группой слежения, захвата и аналитическим отделом со всеми его там компьютерными потрохами. Без сна. Впредь, до особого распоряжения. С вами поговорят, - передал он трубку полковнику.
Подполковник? Полковник Ставрогин здесь…



     Так говорил Заратустра

     Я иногда думаю над нелогичностью или просто не понимаемой мною логикой русского языка… Вот у существительного мужского рода «друг», есть антоним «недруг» и еще не однокоренное, но близкое по смыслу, «враг». А у существительного женского рода подруга, нету никакого однокоренного антонима. Есть «разлучница», «злопыхательница», «лицемерка» и сотня других эпитетов, но нет такого слова и понятия, как «неподруга» или там «врагиня». Раздельное «не подруга» есть, но это уже, согласитесь, никакой не равнозаряженный антоним. Почему? Почему православный русский бог так охраняет женщину даже языком? Не затем ли, что женщина, есть святой Грааль жизни, источник и хранитель ее? Да черт с ним, с языком! Мне непонятно, почему, при всей своей богоданной миссии быть защитником жизни, женщина зачастую оказывается самым жестоким, самым беспринципным существом на земле? Какой-нибудь больной, двинутый умом маньяк-мужчина, способен годами и даже десятилетиями вынашивать жестокие планы, но это, понятно, патология. Женщина же, в здравом уме и трезвом рассудке, способна совершать действия совсем дикие, одиозные, пребывая при этом в совершеннейшем психическом равновесии. Еще можно понять, когда преступления совершаются из-за любви. В любви подруг нет, как нет и правил достижения цели, но это когда промежуточная цель мужчина, а конечная – ребенок от него. Но если ради денег только?.. Природа, я все-таки думаю, иногда ошибается в распределении гениталий. Спартанцы, если ребенок рождался хилым, сбрасывали его со скалы. Жестоко, даже по-варварски дико для высококультурной греческой цивилизации. Но так ли уж они были неправы? Если бы всех новорожденных девочек проверяли на наличие мужских игрек-хромосом, их (при обнаружении мутации), я полагаю, полезнее для человечества и было бы правильнее сбрасывать со скал, как ошибку природы. Ну вот ежели, к примеру,  мы чистим картошку, мы же выковыриваем глазки, срезаем гнилые места, хотя бы для того, чтобы не отравиться. Аллюзия, виноват, не самая удачная, но других просто не пришлось под руку. И, тем не менее… Христианство всех сортов и мастей учит нас, что жизнь человека бесценна, не нами дана, не нам и отнимать. И жизнь тех человеков, что отнимают жизнь у других человеков тоже бесценна. Богом данная, с некой целью предложенная в этот мир жизнь… Понятно, что наличие в мире зла – условие присутствия в нем добра, как тень, есть следствие, но более, условие света. Но тень никогда не уничтожает свет, и уничтожение одного человека другим – вовсе не может быть условием жизни. Я, конечно, здесь о продуманных убийствах рожденных в разумной, сформировавшейся голове. Спартанские же скалы – не убийство, а прополка. Термин «культура», кстати, родился всего лишь из агрономии, из желания вырастить здоровый и крепкий урожай. Культура не в том заключается, чтобы поливать гнилой пень, а чтобы выкорчевывать его для воздуха и роста здоровых колосьев. Христианская мораль – это не культура, а, как раз, бескультурье. Не сам придумал. Так говорил Заратустра. Ницше, правда, ни словом не имел ввиду женщин, женщин убийц. Он, вообще, очень плохо к ним, к женщинам, относился. Я же, напротив, очень хорошо. И именно поэтому за спартанские скалы.

     Чуть, тут я каюсь, перетянул на себя одеяло. Так думал вовсе не я, а наш с вами седой полковник, размышляя о Калязиной, направляющий теперь Маминов роллс-ройс по адресу полковника Лихого, по Быковскому шоссе, в сторону города Жуковский, где пять минут назад была зафиксирована активность его телефона. Любопытно, что жил-то (или это была явочная квартира?) наш серый кардинал в неприметной девятиэтажке на улице Баженова, и располагалась она лишь в полукилометре от особняка генерала Чехова. В машине с Арнольдом Ивановичем ехали еще и… Проще сказать, кто не ехал. Боря, Марина и Манюня отправились на машине Бори за Алексан Савельевичем с лейтенантом, чтобы забрать их и ехать в Чеховский коттедж. Остальные были здесь. Полковник уверял, что группы подполковника Песцова ему хватит за глаза, но все, начиная с генерала, настаивали, апеллируя к тому, что все давно уже участники событий, ехать на задержание. Полковник, поняв, что возражать – только время терять, отнял Макарова у Ильи Ильича, и отдал его Павлу Петровичу, тот же, сказав, что у него есть свой, передал ствол капитану. «Смотри у меня. Если что, сердце вырву», - холодной сталью взглянул Павел Артемьевич в глаза капитану и включил зажигание.

     Улица Баженова, одна из тишайших улиц города Жуковский, и одна из немногих, что носит имя человека, никак не связанного ни с космосом, ни с авиацией. Справа, если встать лицом на север, она переходит в улицу Героя Советского Союза Лацкова, а слева – в академика Келдыша. Виной тому великолепная белокаменная церковь руки Баженова на окраине города. Даже странно, что приверженность Василия Ивановича Павлу Первому, и его масонство, не стали предметом, поводом к переименованию улици, столь любимого занятия иных во времена оны. Впрочем, Жуковский – город молодой, родившийся через полтора столетия после смерти архитектора. Иван, но помнящий родство.

     Полковник припарковал машину у дома номер четыре со стороны улицы и огляделся. Ни машины Инны Юрьевны, ничего похожего на то, что здесь вообще кто-то есть из фигурантов сегодняшнего дела.

- Если Лихой не дурак, то давно уже должен был свинтить отсюда, - вздохнул Арнольд Иванович. – Мы отследили звонок, и сразу же GPS был отключен. Группа захвата Песцова будет через десять минут, но и на те же десять мы, похоже, опоздали и…
Не успел он закончить фразу, как из двора дома №4 по улице Баженова с визгом выскочила БМВ Инны Юрьевны, и рванула по улице Федотова ровно в сторону коттеджа генерала. В машине были двое. Впереди был лесок, потом проселочная, и уже другой лесок, где жил генерал. С севера же, с набережной Циолковского, тем временем неспешно приближался к тому же месту серебристый Бьюик-Ривьера, более известный нам под названием НЛО. Бьюик подкатил к воротам и из него вышла Манюня. Помахав рукой в камеру, она села обратно, и ворота стали открываться. Не успели они заехать, как, на огромной скорости, в них влетела БМВ, из нее выскочили двое, открыли пассажирскую дверцу Бьюика, и волоком вытащили оттуда двух девушек, приставив к голове каждой по пистолету. Ни Алексан Савельевич, ни Боря на успели вытащить свое оружие. Охранники успели, но девушки уже были захвачены и под дулами похитителей.

- Черт бы тебя подрал, Илья Ильич, с твоим пижонством! - чертыхался  Арнольд Иванович, посадив на брюхо роллс-ройс, угодивший в колею проселочной дороги. Пыль от промчавшейся минутой раньше БМВ уже садилась.
- Городской клиренс…, не приспособлена она…
- Да иди ты со своим клиренсом! – выхватил полковник свой ТТ и бросился бежать. Бежать оставалось, может быть, метров триста. Когда смешная, в общем-то, кавалькад прибежала к коттеджу, ворота, по-прежнему, были открыты, а кругом машин суетилась охрана.
- Доложить! – крикнул, еле дыша, генерал.
- Два похитителя, мужчина и женщина, и две заложницы, ваши дочери, товарищ генерал, в доме. Мы открыли Манюне, а тут, прямо следом, и эта БМВ. Мы не успели… Женщина – Инна Юрьевна…
- Я иду к ним, - положил свой пистолет на капот Бьюика генерал.
- Я не могу вам позволить…, - начал было Арнольд Иванович.
- Это я не могу позволить, чтобы с моими девочками хоть что-то случилось, полковник. Выставить оцепление и ждать. Им нужны лишь деньги и пути отхода. И то и другое я им предоставлю. Лично пристрелю любого, кто откроет огонь. Это ясно?!
- Так точно…
- Командуйте, полковник, - тут он наклонился к уху Арнольда Ивановича и прошептал. – Возможно, кто-то из твоих, как ты и подозревал, не твои. Больно лихо все у них прошло. Будь начеку и направь сюда группу Песцова. Только пусть засядут в лесу. Ты, я и они, больше никто. Понял?
- Так точно.
Генерал снял пиджак, медленно повернулся на триста шестьдесят, чтобы из окон видели, что он чист, сцепил руки на затылке и направился к дому.



     Escape

- У тебя пистолет с собой? – отвел в сторону Илья Ильич Бориса.
- Ага, - выглядел совершенно расстроенным Боря. – Черт! Как я позволил!..
- Ладно тебе. Пойдем, погуляем за оградой.
- Вы куда? – заметил их движение полковник, хоть был и занят расстановкой оцепления. Людей было недостаточно.
- Мы покурим, - достал из внутреннего кармана пиджака Илья Ильич сигару.
- Ладно, только будьте рядом. С вами мне еще проблем не хватало.
- Слушай, - заговорщицки начал Илья Ильич, когда они вышли за ворота. – Тут я знаю одно место, где легко можно проникнуть на территорию, а после и в дом.
- А камеры?
- Какие, к чертям, камеры?! В мониторной никого. Да даже если они и в мониторной, генерал их отвлечет. К тому же, то место, как говорила Марина, камеры не берут. Я…, ну…, в общем, я уже проникал.
- Во, фрукт, - усмехнулся Боря. – А с виду солидный человек…
- Ладно тебе. Хочешь спасти Марину?
- А то.
- Вот и я Манюню. Пошли.
- Стой, - вдруг остановился Борис. – А ты хоть знаешь, что я тебя, э-э…
- Ну вы точно – два сапога пара, сам господь вас свел, - усмехнулся Илья Ильич. – Ты заказал меня, Марина Манюню. Ваня все в своей книжке опишет, пошли уже. Я думаю, что генерал сделает все, чтобы освободить девочек, а после его, один черт, подведут под статью и не на свадьбах нам с тобой гулять, а на похоронах. Арнольд хороший солдат, но солдат, а мы с тобой ребята креативные, да еще почти уже родственники, к тому же, мотивов у нас выше крыши, ну, хотя бы, чтобы папа вел дочек к алтарю, а не все мы за гробом плелись.
Заговорщики стали пробираться вдоль забора к тому месту, где были разогнуты полосы решетки.


- Ба-ба-ба! Какие люди к нам! – театрально приветствовал генерала бывший его зам, Михал Михалыч Лихой. Все происходило именно в мониторной. Девочки были связаны и с заклеенными ртами, Инна Юрьевна стояла у них за спиной и целила в голову Манюни.
- Ну и свинья же ты, - опустил руки от головы Павел Петрович.
- Да ладно тебе, генерал, - развязно устроился в кресле Михаил Михайлович. Ты знаешь, как странно устроен мир? Вопрос, вертит ли собака хвостом, или хвост собакой, это лишь вопрос размещения точки отсчета координат. Ты вот думал, что сам всем вертишь, а на деле вышло, что вертели  все время тобой. Я вертел, я твой хвост. Но, хвостом много не наделаешь, тогда я приструнил и твой член, и стал ты уже вертеться вокруг собственного огурчика. Хотя… Если бы ты сразу на ней, на Инне Юрьевне моей женился, то ничего бы такого не случилось. Но ты же ста-арый развратник. Одно дело трахаться, другое – под венец. Надобно сказать, что идея с сегодняшним…, прости, со вчерашним похищением, целиком и полностью на совести Инны Юрьевны. Это она форсировала события. Уж больно ты ей обрыд. Я не одобрял, но, что сделано, то сделано. Сделано непрофессионально, как-то уж слишком по-женски. На будущее тебе, генерал, - от баб ничего кроме бед…
С этими словами он вытянул руку с пистолетом с глушителем и выстрелил алчно улыбающейся Инне Юрьевне точно между глаз. Та, не успев даже изумиться, рухнула подкошенным снопом, а Михал Михалыч перевел дуло на лоб совершенно побледневшей Манюни.
- Тихо, генерал, тихо, - поднялся он с кресла, и, пнув тело бывшей своей супруги ногой, встал за спинами девочек. – Дура. Так все шло прекрасно. Мы крышевали с тобой сеть самых элитных ресторанов Москвы, игорные дела, молитвами прикормленных, но уж больно трусливых политиков, несколько подвяли, но, было б терпение, все бы возобновили, со временем, ибо политики эти не любят голодать. А она, видь те ли, устала. Вот пусть теперь и отдохнет. Ну ладно. Хватит лирики. Вечер воспоминаний подошел к концу. Да, еще одно. Тот Герберт, тот неестественный, аппаратно измененный голос, с коим ты общался все это время, так сказать, заочно, это я. Почему я вдруг назвал себя? Да потому, что через пять минут это будет неважно. Но в эти пять минут будет важно то, что вот тебе номер счета, на который ты переведешь двадцать миллионов евро, что нагрел моими стараниями, и положил на счета этих прелестных созданий, - кинул он на пол бумажку с цифрами, - а логин для проверки состоявшегося перевода, как раз, Герберт, латинскими буквами, разумеется. Я не сторонник насилия, я, в известном смысле, даже и филантроп. Когда я похитил Манюню в первый раз, она не то что боли или страха, - вообще ничего не испытала. Поспала чутка, да и к папе, под крылышко. Как верно заметил профессор Преображенский, ласка – единственный способ, который возможен в общении с живым существом. Террором ничего поделать нельзя с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло. Впрочем, о животных, оно, может, и верно. Но вот с человеком иной раз надо построже. Опять заболтался я с тобой, соскучился за столько-то лет. Живо хватай бумажку и за компьютер. О том, как ты будешь вывозить меня отсюда, поговорим позже. Глупости, как ты и сам понимаешь, нам обоим не нужны. Стреляю я метко, а уж в упор и подавно. Аргументов у меня два. Они, вроде и одинаковы, но Манюню-то ты больше любишь. Так, генерал?
- Ты, Лихой, никого не тронешь, - генерал был спокоен, - и все пройдет гладко. Людям приказано, под страхом расстрела, не стрелять ни при каких обстоятельствах. Однако, мне нужно пройти в кабинет, потому, что, как сам понимаешь, номера их счетов я не помню на память.
- Это ясно,- почесал висок глушителем Михал Михалыч. – К тому же, я знаю, как ты лих на расправу. Верю на слово. Что ж, пойдемте, детишки. Я только что потерял верную свою помощницу, а вы свою воспитательницу, так что, все теперь одному…


     Как только генерал, девочки и Михал Михалыч ушли наверх, в мониторную, ей богу, это было уморительно, в окно, открытое еще с ночи Арнольдом Ивановичем, тяжело кряхтя, подпираемый снизу Борей ввалился Илья Ильич. Следом, ровно птицей влетел и Борис. Это очень напоминало милый мультфильм про медведя и поросенка, заглянувших в гости к кролику.

- Ты все слышал? - отдувался от «восхождения» несчастный Илья Ильич.
- Господи! Я в жизни не видел трупов, - стоял перед мертвой Инной Юрьевной Боря. – В смысле, застреленных. А за сегодня уже третий. Почему мне их не жалко? Может, я сам не знал, что такой черствый?
- Дай-ка сюда Беретту. Хватит с тебя на сегодня, - протянул руку Илья Ильич.
- Не-а, - совсем по-мальчишески насупился Боря. – Это мой рыцарский меч.
- Ну и черт с тобой, - махнул рукой Илья Ильич. – На страшном суде, сэр Борис, не смотрите плаксиво в мою сторону.
- Вы же иудей, Илья Ильич, - удивился Боря, - вы же не верите в загробную жизнь.
- Борь, вообще-то я православный, меня православные монашки крестили. Я даже и не обрезанный. Показать? А если кроме шуток, - ни в какую я там загробную жизнь не верю, в Иисуса тоже не очень как. Я верю лишь в то, что вижу, а вижу я то, что зло прямо здесь, под носом, и если мы с тобой не прищучим этого ублюдка, то либо он прихлопнет нас, либо, того хуже… даже и думать не хочу, что с нами сделает генерал, а если не генерал, так полковник. Когда Арнольд Иванович говорит, что, если что, вырвет сердце, я почему-то не только верю, но даже и представляю такое себе. Однако, надо торопиться. Мне, черт с ним, с этими деньгами, но после он затребует какой-нибудь вертолет, самолет, но, главное, будет прикрываться сестрами до последнего. Аэропорт Быково, кстати, всего в версте отсюда, как я заметил. Все продумал гад. Пошли.
     Женихи вышли из мониторной и двинулись вверх по лестнице, устланной застойных времен красной ковровой дорожкой, с какой-то даже советской символикой, вытканной по краям.

- Вот, вот это, я понимаю, любящий отец, - наблюдал из-за спины генерала Михал Михалыч, как тот переводит деньги со счетов Марины и Манюни на счет с бумажки. Девочки сидели напротив и, что уж тут, даже и под дулом, даже боясь за собственную и папину жизнь, испытывали… В общем, жалко было им приданого, о котором только сегодня и узнали. – А теперь, генерал, тебе нужно лишь нажать вот эту кнопочку, - показал он дулом пистолета на клавишу Enter. Под левым мизинцем твоим есть еще кнопочка Escape, что означает, что можно все еще отменить, но тогда отменится одна из твоих дочурок. Господи, они так похожи, что я даже и не знаю, кого первой пристрелю-то.
- Escape, ублюдок! - ворвался вдруг в кабинет взъерошенный Боря и тут же выстрелил. В это трудно поверить, но выстрелил опять прямо в сердце. 
- Черт! Снова Беретта! - всплеснул руками Арнольд Иванович, стоявший на улице в напряженном ожидании. – Где эти ублюдки! Черт! Захват! Пошли! Пошли! – скомандовал он и первым бросился в дом.


- Илья Ильич, ты хоть заешь, что ты дурак? – подставлял усталое свое лицо Арнольд Иванович стремительно бегущему к жаркому полудню солнцу.
Илья Ильич, Арнольд Иванович, Павел Петрович, Павел Артемьевич, Алексан Савельевич, Иван, Боря, Манюня, Марина, капитан и лейтенант сидели на крыльце коттеджа и вяло, будто не с ними все это произошло за последние сутки, наблюдали, как подоспевшая наконец группа подполковника Песцова грузила трупы в спецмашину.
- Дурак? – искренне изумился Илья Ильич.
- Это ведь ты потащился выручать сестер. Сам бы наш Ворошиловский стрелок до этого не думался бы.
- Дурак, дурак, - подхватил Иван. – Кой черт тебя понес лезть в окно? Ты ж не мальчик. Ты мужчина солидный, грузный – тебе только парадным входом ходить, цугом, так сказать.
- Еще какой мальчик! Самый лучший на свете мальчик, - прижалась к Илье Ильичу Манюня, - дурак, правда.
- Мой лучше, - прижалась теперь к Боре и Марина, не желая ни в чем уступать сестре. – Всех нехороших положил. А дурак не меньше твоего.
- Я тоже дурак, - вдруг усмехнулся Арнольд Иванович. - Представляешь, Илья, у меня целая бригада занимается слежкой за тобой и твоим окружением, а я полночи и полдня ношусь со всеми вами, а они даже не в курсе. Ох и накручу я им хвосты.
- За что и не люблю армию, - закурил Ваня. – Дурак всегда начальник, а хвосты болят у подчиненных. И вообще, среди всех вас, одиннадцати друзей Мамина, умный только один, думаю, все знают кто. Манюня, ночных договоренностей никто не отменял, и завтра, с самого утра за стенографирование.
Все рассмеялись, правда очень как-то вяло. Поводов для веселья было выше крыши, просто ни у кого уже не оставалось сил даже на смех. Смеялись, тем не менее, все, кроме Павла Петровича. Генерал встал и направился в дом. Арнольд Иванович последовал за ним.
- Павел Петрович, - все закончилось. Не стоит ворошить прошлое, - начал Арнольд Иванович. Все, кто должен и заслужил, мертвы. Я – могила.
- Ничего не кончилось, Арнольд. Я вновь открываю дело Алмазного фонда, и мне плевать, что будет потом со мной. Неважно, как человек живет, – важно, как он умирает. Я хочу умереть с чистой совестью, а ты…, обещай мне, как бы дальше не развивались события, что позаботишься о девочках.
- Обещаю, товарищ генерал, да только, похоже, о них уже есть кому заботиться.



27 июня 2012 года


Рецензии