Гирька, похожая на шафран
Купили мы по пакетику этих каштанов, горячих, надтреснутых каштанов, от которых валит пар, потому что холодно, редкий холод для наших краёв, идём себе, гуляем, никого не трогаем. И видим, Омарик стоит на углу улицы Кецховели, заметил нас, но отвернулся, делает вид, что не увидел. Бежать уже поздно, он догонит, он взрослый, а мы дети, отнимет каштаны, но будем идти дальше, нет подожди, давай выбросим и растопчем, чтоб ему не досталось, слушай у меня в портфеле пахнущая селёдкой гирька, которую мы утащили в магазине "Азрыба", помнишь, гирька с талией, к которой я привязал верёвку, если её достать и крутить, Омарик не подойдёт - заочкует, я его знаю, он только на мелких рыпается, а так он овца, мне папа говорил.
Папа приехал, он весёлый, от него вином пахнет, в костюме, на рукавах красивые брошки с розами, снимает их, видя, что я смотрю на них и дарит - ему ничего не жалко. Слово необычное - запонки, запомни, запонки.
Лиля, а у меня есть запонки, мне отец подарил, с розами. Лиля рыжая, у неё волосы как медная проволока, которой моя бабушка натирает сковородки, тоже медные - старые, такие же, как она сама. Папа у Лили врач, он умер. Умер, что это такое? Это уехал, далеко-далеко уехал, и не вернётся больше. Мой папа тоже уехал. Нет, твой папа сидит. Что это значит? Мама говорит, что мне не нельзя с тобой дружить.
Станция курдская! Курды жили у нас, на соседней улице, у них была куча детей, и они были нищие. А мы нищие? Мы обыкновенные.
А вот и дом наш - до него надо немного пройти, пять или шесть домов миновать, вот он, наш дом, улица Павлова, яблони старые три штуки, и груша одна. Одна единственная, она не наша, но какие вкусные у неё плоды - в сто раз лучше наших яблок, может, и в тысячу. А за домом - чьи-то огроды, сады, а надо всем - гора Машук, похожая на обёрнутый в зелёную фольгу шоколадный трюфель.
Реббе Элигулашвили любит трюфели, один трюфель - один стакан "армуды" с чаем. А мы смотрим, как он пьёт чай, сосредоточено, аккуратно ест трюфель, посасывает его, зубов у него нет, а пальцы тёмные, как корни дерева. Внутри каждого трюфеля - орешек, но реббе не может его съесть, и около него на столе - небольшая кучка орехов. Реббе думает о чём-то, мечтательно глядя вверх, не смотрит на нас, "армуды" дымится, потом он опускает глаза, замечает, что мы глядим на него, улыбается и достаёт из коробки трюфеля, нате, ешьте, говорит. Мы берём по одной штуке, держим в руках, есть неудобно, шоколадные конфетки тают, тают, исчезают на глазах.
На глазах отчего-то пелена, ничего толком не разглядеть, и воздуха не хватает, тянет тебя куда-то наверх, а вот ты и выходишь на свет, это же море, ты бы в море, а теперь всё видно, теперь и звуки появились, и много-много света. Столько света бывает, только если в нашем Баку выпадает снег - кругом слепящий свет, такой, что смотреть больно, правда, не каждый год такое удовольствие. А в тот год, когда снег у нас выпал, Габо Элигулашвили умер, и мы с дедом пошли в его дом, и я всю дорогу думал, как должны выглядеть его мёртвые глаза, и боялся идти, но деду не говорил, и когда мы вошли в дом, я даже зажмурился, дом был до краёв полон плача, как стакан "армуды" - чая, но когда я открыл глаза, то не увидел ничего страшного, был только лежащий на полу небольшой свёрток полосатой материи, в который превратился реббе, а вокруг него горело множество зажжённых свечек.
Как будто созвездие маленьких звёзд над Машуком, куда мы поднимались с братом - брат толстый и лысый, а я маленький, хотя он младше меня на два года, совсем непонятно, как это он быстрее меня вырос. Но я не прощу ему никогда, что он сбежал, оставив меня на груше, потому что я не смог спрыгнуть, зацепился штанами, и хозяин груши, казак, поймал меня, и отлупил ремнём, но я не плакал, потому что было стыдно - воровать нехорошо, и сказал мне дед, что ты сын своего отца, яблоко от яблони, а мне не нужны наши яблоки, они никуда не годятся, только разве на компот, а вот груши, соседские груши - совсем другое дело. Но брать их было нельзя, нужно просто пойти на базар и купить, ведь мы же не нищие, в конце концов?
Как эти наши соседи, у которых куча детей, и все голодные, они курды, говорила мама, и с ними не надо дружить. А я и не хочу - мне хочется дружить с Лилей, красивой рыжей девочкой из дома напротив. Они ашкеназы, не так давно переселились к нам, и я видел, как папа забирает её из школы, папа у неё маленький, не то что мой, огромный, но лилин папа - доктор, а мой "уголовник", но я не верю, что такой большой мой папа может стоять в углу, да и что ему там делать?
Папа, а на меня напал Омарик, когда мы с Яшей гуляли в молоканке!
Ты чего, Омарика боишься? Ты что, не мой сын? Дай ему гирей по морде!
А гири были в полуподвальном магазине напротив бакинского Дворца Ленина - там продавали молотки и гвозди, а гвоздей было множество разных видов - от больших, похожих на карандаши, до крохотных, сапожных. Продавец был дядя Натан, полный, круглый, краснолицый, в жилетке и ермолке, похожий на воздушный шар. Он взвешивал гвозди на весах с двумя чашами, уравновешивая гирьками. Мы с дедом зашли в магазин, дед купил сапожных гвоздей, и они с Натаном принялись о чём-то долго разговаривать, а я смотрел на гирьки, стоявшие, как разобранная матрёшка, по размерам, начиная от самой здоровенной и до самой маленькой, крохотной гирьки, и эта гирька мне так понравилась, что я взял её и спрятал в карман. А потом пришёл ещё покупатель, и дядя Натан принялся взвешивать, а маленькой гирьки нет, и он стал шарить по столу, а потом искать за прилавком, кряхтя и одышливо дыша, периодически выглядывая оттуда, и его расстроенное лицо стало совсем багровым, а мне стало стыдно и жалко Натана, но я не мог подложить гирьку обратно, не мог, не мог.
Ведь гирьки уже нет, а вместо неё остался жареный каштан и я расколупываю его ногтями, тёмными от сажи, и всё никак не могу раскрыть, чтобы извлечь сладкую сердцевину. Да кто так делает, смотри как надо, говорит Омарик, эх вы, даже не умеете каштаны шёлкать, берёт мой каштан и разламывает, обжёгшись, помахав в воздухе рукой, достаёт каштановое ядро и даёт мне. Я говорю Омарик, хочешь каштаны? Он морщится, говорит, нет, не люблю, но я беру и отсыпаю часть их из кулёчка в карман омарикиной куртки. Тот ворчит, но вскоре достаёт один и начинает его ломать. Так и идём по улице Кецховели, поедая каштаны, только Омарик невысокий, худой подросток, с одной седой прядью у виска, которая у него от рождения, а я большой, полный, сорокалетний, и Омарик смотрит на меня снизу вверх и улыбается чему-то, а я думаю, как странно что наш с ним маленький город мелко посыпан пылью, похожей на виноградную пыльцу, которая пляшет в восходящих струях воздуха, тепло, так тепло, но уже паучки перелетают свою Вселенную, отпустив радужные нити по ветру, и оттого начинаешь понимать, что осень уже наступила. А мы идём к вокзалу, куда со стуком и свистом прибывает поезд, где стоят курдиянки в платках, со своими вишнёвыми палочками, и пора просыпаться на Курской, и пора выходить, и ты только тогда начинаешь понимать, что вся твоя жизнь это всего лишь путь во мраке, в подземном поезде, движущемся по кольцу.
Свидетельство о публикации №212072701380