Мёртвая петля. Глава 10

Состояние души Нины подвергалось сильным колебаниям, от тоски и безотчётного страха, – к радужным мечтам о будущем счастье. Но, – увы, – тоскливых дней было несравненно больше, потому что опасения за отца и брата всё росли с каждым днём.
Арсений бледнел и худел; его снедало, казалось, лихорадочное возбуждение, но дать какое–нибудь по этому поводу объяснение сестре он решительно отказывался.
Георгий Никитич тоже изменился. Как говорилось выше, у него не было закала, чтобы дать отпор окружавшим его зловредным течениям, а его вице–губернатор, фон Зааль, приобретал всё большее и большее на него влияние, к вящей выгоде еврейства, послушным орудием которого он был.
При данных условиях беспорядки всё росли, а участившиеся убийства не производили более впечатления на извращённое вконец общество.
Одно из таких убийств произвело на Нину неизгладимое впечатление. Она выходила из театра с отцом, а впереди, в нескольких шагах, шёл местный полицейский пристав. Но едва он вышел на подъезд, как несколько выстрелов уложили его к ногам Нины, а одна пуля просвистела около неё. Еврей с браунингом в руках был задержан и посажен в тюрьму, но через два дня бежал, а Боявский пытался не только выгородить преступника, но взвалить на убитого пристава всякого рода преступления, чтобы лишить семью покойного пенсии.
Но на этот раз влияние Нины пересилило влияние вице–губернатора с полицеймейстером и, несмотря на все их старания выставить убийство чуть ли не актом законного правосудия, будущность несчастной семьи была обеспечена. Присутствовавшая на похоронах Нина долго не могла забыть раздирающую картину горя несчастной вдовы с пятью маленькими детьми.
Единственным утешением для Нины, источником светлых грёз о будущем счастье, заслонявших иногда её горе и тревогу, была взаимная, всё возраставшая любовь, связывавшая её с Кириллом Павловичем.
Решительного объяснения у них, правда, ещё не было, но безмолвными признаниями они обменялись давно. К великой радости Нины, Арсений покровительствовал их любви, был их поверенным и другом Алябьева. По тому, как Георгий Никитич относился к ухаживанию Кирилла Павловича за дочерью, неявное к нему расположение князя давало основание предполагать, что и он, со своей стороны, не будет противиться их браку.
Надвигалась осень, и сентябрь уже перевалил за половину. Несмотря на страшное переживаемое время и не прекращавшиеся кровавые расправы, которые должны были бы пробудить ужас, легкомысленное славгородское общество всецело было поглощено приготовлениями к предстоящему балу у Еноха Аронштейна, который собирался торжественно праздновать пятидесятилетний юбилей своего банкирского дома.
Этот бал вызвал в семье князя немало ссор и неприятностей, потому что никто не желал на нём быть. Георгий Никитич сперва и слышать ничего не хотел; но вице–губернатор осаждал его убеждениями, что будет вся городская знать, окрестное дворянство и высшие военные власти, а потому отсутствие губернатора на подобном торжестве будет очень заметно, истолковано, как намеренное оскорбление банкирского дома Аронштейна и даст пищу всякого рода сплетням и неприятным разговорам. Он так успел надоесть князю, что тот в конце концов сдался и обещал быть. Арсений противился в меньшей степени, наружно, по крайней мере, но был явно недоволен и не в духе. Что же касается княжны, то она наотрез отказалась ехать на бал.
Как–то, после обеда, княгине доставили с почты номера модного журнала. Она их пересмотрела и придвинула один из номеров падчерице.
– Взгляните, Ninon, какое прелестное бальное платье и как оно к вам пойдёт.
– Я вам уже говорила, кажется, что не поеду к Аронштейну, а потому мне никакого бального платья не требуется, – холодно ответила Нина.
– Вы упорно стоите на вашем странном решении отсутствовать там, где будут ваш отец, я и ваш брат.
– Если моё присутствие или отсутствие – столь важны, я попрошу папу решить этот вопрос.
Вечером же она спросила об этом отца. Князь облокотился на стол и мрачно задумался.
– Я понимаю, что тебе противно ехать, и очень желал бы избавить тебя от такой напасти, дитя моё, – сказал он, помолчав, – но это почти невозможно. Я откровенно скажу всю правду, слушай. Мы здесь, как в мышеловке: вокруг нас кишат предатели, еврейские прихвостни, и их наглость растет со дня на день, потому что они чувствуют поддержку в «сферах», тогда как мы, Русские люди, никакой опоры в правительстве не находим. Сколь ни прискорбно такое положение вещей, но с ним считаться надо. Вот почему я прошу тебя, дорогая, быть со мной на этом празднике в «гетто» и, поверь, я еду с не меньшим отвращением. Настал, наконец, знаменательный день бала. Дом Аронштейна был роскошно изукрашен и иллюминован, а по обеим сторонам беломраморной, покрытой красным бархатным ковром лестнице, уставленной цветами и статуями, выстроились лакеи в зелёных с золотом ливреях «дома» Аронштейна. Это было действительно торжество золота над людской низостью. Карета за каретой подъезжали к залитому электрическим светом подъезду. Среди этой оподлившейся, поднимавшейся теперь по лестнице толпы были не только «юдофилы», которых народный юмор прозвал «шабесгоями», (Перев., – шабесгои – те христиане, которых евреи нанимают для разных работ в дни «шабаша», когда им самим запрещается работать), но много и жалких трусов, приехавших против воли, «страха ради иудейского».
При входе в зал, на площадке с колоннами, превращенной в зимний сад, гостей встречали Енох и его сестра г–жа Розенблюм, одетая в красное креповое платье и залитая бриллиантами, как индийский идол. Зинаида Моисеевна, в атласном платье с княжеской коронкой в чёрных волосах, держала себя королевой. Нина была в скромном бальном платье, и единственным её украшением была нитка жемчуга редкой величины с тремя крупными подвесками. Жемчуга эти остались ей в наследство от бабушки с материнской стороны.
Енох видел только её прелестное, бледное личико, и сердце его заныло от ревности и злости, когда большие карие глаза молодой красавицы холодно и равнодушно скользнули по нему и вспыхнули радостно при встрече с подошедшим их приветствовать Алябьевым.
Следившая за мужем и падчерицей княгиня заметила, что оба они не обратили ни малейшего внимания на сказочную отделку бального зала и всё то бьющее в глаза убранство, которым хозяин желал блеснуть.
В один из антрактов между танцами, она подошла к падчерице и взяла её под руку.
– Пойдёмте, Ninon, я покажу вам японскую гостиную. Она – восхитительна, но эта фантазия стоила Еноху около восьмидесяти тысяч. А в кабинете, в стиле Людовика XVI, есть часы Марии Антуанетты с лилиями Франции и инициалами королевы.
Нина, не возражая, пошла с ней, и они молча прошли длинную и широкую мавританскую галерею, где стояли открытые буфеты, ломившиеся под тяжестью массивного серебра и чудного старого севрского и саксонского фарфора.
Княгиня показывала целый ряд гостиных, одна роскошнее другой, тщательно расценивая всякую картину, каждую драгоценную безделушку и дорогую мебель. Когда они очутились в библиотеке, отделанной в средневековом стиле, с разноцветными готическими окнами, резной с высокими спинками мебелью и золотистого бархата портьерами, Зинаида Моисеевна остановилась и, смело улыбаясь, вызывающе сказала:
– Вы очень не правы, Ninon, так упорно отвергая поклонение Еноха. В таком дворце он может поселить хоть принцессу. Всё здесь, – золото и искусство.
Нина подняла свою хорошенькую головку, и в голосе её прозвучала насмешливая нотка, когда она ответила:
– Да, разумеется, здесь нет недостатка в золоте, оно в изобилии блещет, начиная с лакейских ливрей. Но вы, Зинаида Моисеевна, ничего не видите кроме искусства и золота, тогда как я усматриваю из–под этого великолепия кровь и трудовой пот обманутых и обобранных христиан, на слезах и разорении которых воздвигся и разукрасился этот иудейский чертог. Стены плачут и дрожат от стонов горемычных жертв, закланных на пышном алтаре «финансового гения» дома Аронштейнов. Мне даже кажется, что эти покрытые шелками и произведениями искусства стены сложены из живых тел, а мозаичный паркет – из человеческих костей. Нет, нет! Я не могла бы жить среди этих добытых ценою горьких страданий богатств, на которых тяготеет столько проклятий.
По лицу Зинаиды Моисеевны разлилась смертельная бледность и, как всегда в минуты сильного волнения, тонкие ноздри её дрожали, а в голосе слышался сдержанный гнев.
– Ваша драматическая речь, милая моя, очень трогательна, но грешит пристрастием. Если стены и полы этого дома так красноречивы, то почему же ваше жемчужное колье не вопит от негодования, будучи выкуплено из ломбарда на то же самое «жидовское золото», которое внушает вам такое отвращение?
Нина тоже побледнела, и глазки её гордо сверкнули.
– Вы опять укоряете вашими деньгами, а на это я снова повторю, что ваши расходы по выкупу из ломбарда возмещены княжеской короной, украшающей в эту минуту вашу голову; поэтому мне не стыдно носить мои жемчуга. Кроме того, вы забываете, Зинаида Моисеевна, что золото, внесённое вами в наш дом, было освящено тяжёлой жертвой – смертью моей дорогой бабушки. Отец мой, увы, по малодушию, предпочел продать себя и своё имя, но я предпочту лучше работать, или хотя бы просить милостыню, чем продавать себя. Довольно и одной жертвы.
Нина отвернулась и чуть не бегом ушла из комнаты, а Зинаида Моисеевна села в изнеможении. Она задыхалась, лицо её покрылось красными пятнами, и перламутровый веер трещал, судорожно сжатый в руках.
– Погоди, злая, нищая аристократишка! Близится час возмездия, когда ты кровавыми слезами заплатишь за свою тупую гордость и оскорбления, – думала княгиня. – Мы будем здесь господами скорее, чем ты думаешь. Когда Енох пойдёт с тобой вокруг аналоя и наденет тебе на палец обручальное кольцо, твой же босяк, Алябьев, будет уже гнить в могиле, и благодетельная пуля положит конец его «патриотическому» рвению. А когда ты надоешь Еноху, я сама позабочусь, чтобы пропала твоя красота, которая делает тебя опасной.
Едва сдерживая в душе кипевшую бурю, вернулась Нина в большую залу, где шли уже снова танцы. В ней что–то сжалось, когда Енох подошёл и пригласил её на тур вальса, но хозяину дома отказать было неудобно.
Нина покорно пошла с ним, а в душе её просыпалось какое–то жестокое чувство, совершенно чуждое вообще её мягкой, гармоничной натуре. Нина знала, что он её любит; неоднократно и даже только что во время вальса она видела его страсть и теперь, впервые, она почувствовала глубокое удовлетворение. Она заставит страдать его, негодного, достойного кузена ведьмы, которая так несправедливо её обидела, бросив в лицо, что её драгоценности выкуплены из ломбарда. Теперь она могла выместить на нём полученные оскорбления, а он не в состоянии купить её своим проклятым золотом, как Сарра купила её отца. С этим чувством она послушно шла с Енохом, который усадил её на крытую зелёным бархатом скамью, под громадной пальмой.
Оранжереи Аронштейна славились, и теперь зимний сад был чудом искусства садовника, представляя волшебный уголок какого–нибудь сказочного леса. Меж кустами гигантских папоротников, мирт и лавров, апельсинных и лимонных дерев, в полном цвету, извивались дорожки, усыпанные красным, как коралл, песком, и громадные пальмы гордо поднимали к хрустальному потолку свои изумрудно–зелёные главы. Вблизи скамьи, на которой сидела Нина, в мраморном бассейне бил фонтан и, благодаря искусной игре освещения, блестящие водяные струи переливали то изумрудно–зелёным, то рубиново–красным, то голубым или золотисто–жёлтым светом.
Молча и задумчиво любовалась княжна этой волшебной картиной, не замечая, казалось, того страстного восхищения, которое горело в глазах стоявшего перед ней Аронштейна. Было ясно, что вот–вот с его уст сорвется признание, но Нина ничего не сделала, чтобы не допустить его. Ненависть и жажда мести до того ослепляли её, что она с нетерпением ждала минуты, когда будет иметь возможность оттолкнуть его, дать ему почувствовать всё своё презрение и отвращение.
Енох привык к легким победам и среди христиан. Распады семей, исковерканное воспитание детей, извращённая литература растлили общество и опрокинули сословные и расовые перегородки. И великосветские женщины, жадные до золота и драгоценностей, не брезговали возлюбленным из евреев, лишь бы он сыпал деньгами, а в этом отношении «благородные» любовницы Еноха не могли на него пожаловаться. Между тем, в отношении Нины он медлил, сознавая, что для этого нежного создания он – ничтожен, как пария. Наивное сердце молодой, едва распустившейся как цветок девушки, для которой он готов был пожертвовать всем на свете, питало к нему презрение и отвращение. Рассудок подсказывал ему, что признание в любви сулит лишь жестокий отпор, но в его жилах недаром текла мятежная восточная кровь, не умеющая сдерживать свои порывы. Мудрая осторожность была забыта, и, нагибаясь к Нине, он прошептал дрожащим от страсти голосом:
– Нина Георгиевна, мои чувства для вас не тайна; вы знаете, что я люблю вас всеми силами моей души, но вы воздвигаете между нами бессмысленный предрассудок…
Видя, что княжна побледнела и встала, он схватил её за руку и сильно сжал, так что она опустилась на скамейку.
– Нет, останьтесь и выслушайте меня, хотя из милости. Всякий обвиняемый имеет право защищать своё дело, и я хочу воспользоваться этим правом. Как бы то ни было, я считаю вас слишком справедливой, слишком великодушной, чтобы заставлять невинного расплачиваться за грехи всей расы. Я знаю, что вы ненавидите евреев, и вы правы: среди наших много негодяев, даже преступников. Ну, а разве между христианами мало мерзавцев, подлых, жестоких, жадных, продажных людишек и даже предателей? Зато, как среди одного народа, так и среди другого есть люди, вполне достойные уважения. Вы же не желаете даже узнать, что я за человек; во мне вы видите только «жида». А разве я виноват в случайности моего рождения? Может быть, если бы это зависело от меня, я предпочел бы стать нищим, чтобы только не принадлежать к расе, заклейменной неслыханным проклятием, которое делает слепым и глухим каждого, кто приближается к нам.
– Ах, как вы преувеличиваете, Енох Данилович. Да, ваше сегодняшнее празднество ясно доказывает, что предрассудки, на которые вы жалуетесь, перестали почти существовать, – вставила Нина.
– Что мне до толпы, наполняющей мой дом, когда это жестокое предубеждение осталось в вас? Вы не хотите видеть, что моё воспитание ставит меня наравне с вами, и не хотите понять, что я, как и всякий другой мужчина из общества, имею право любить вас, желать на вас жениться. А ваша любовь могла бы сделать из меня святого. Но нет, во мне вы видите только жида, вы ненавидите во мне родственника Зины. Моя ли вина, что запутанные дела вашего отца понудили его на подобного рода сделку? А женись он на какой–нибудь пошлой купчихе, разве она стояла бы много выше Зины, которая получила блестящее образование, спасла вашу семью от позора разорения и принесла в ваш дом изобилие? Несмотря на всё это, вы её ненавидите и презираете, а ваш отец едва терпит её; для вас оскорбление, если кто–либо из близких вашей belle–mere осмеливается переступить ваш порог, и я знаю, что вы пожаловали сюда поневоле. Конечно, я безумен, говоря вам всё это и обнажая жестокую муку моей души, потому что по вашим глазам я вижу, что вы считаете личной обидой моё признание в любви, и ваша княжеская кровь возмущается при мысли, как презренный еврей посмел мечтать о том, чтобы назвать вас своей. Но таково, должно быть, ослепление страсти, что, несмотря на очевидность, я на коленях умоляю вас попытаться пересилить несправедливое предубеждение и взглянуть на меня, как на всякого другого человека. Может быть, когда–нибудь вы меня полюбите… Из милости, хотя бы, не лишайте меня всякой надежды.
Он схватил руку Нины и несколько раз прижал к горячим устам. Излияние пылкой страсти всегда оказывает на того, к кому обращено, своё странное, таинственное влияние. Несколько мгновений Нина безмолвно глядела на стоявшего перед ней на коленях человека. Она переживала то состояние порабощения, которое должна испытывать птичка, гипнотизируемая змеей, собирающейся её проглотить, а Енох в эту минуту был действительно чарующе прекрасен, и охватившее его страстное возбуждение очень шло к его восточной и слегка демонической красоте. Более материальная и чувственная женщина была бы, может быть, и порабощена огнем его больших чёрных глаз, а его чувства пробудили бы отклик в её душе, но чистая и строго уравновешенная Нина чувствовала перед таким избытком страсти только страх и брезгливость. Стряхнув охватившее её несносное оцепенение, она провела рукой по лицу и сказала тихим, но твёрдым голосом:
– Встаньте и выслушайте мой решительный ответ, раз уж мы затронули этот вопрос. Во–первых, вы упрекаете меня в предрассудке, который считаете несправедливым? Может быть, вы правы, и мы, христиане, пристрастны к вашему народу, но настоящее время – не подходящее для уничтожения такой вековой вражды. Евреи совершили столько злодеяний против моей Родины, пролили столько русской крови, что вас от виновных и от невинных христиан разделяет пропасть. Но я отдаю должную справедливость вашим внешним достоинствам, ценю ваше положение и редкое музыкальное дарование; поэтому я уверена, что со временем вы найдёте женщину, которая вас полюбит и даст вам счастье. В отношении же себя я должна быть откровенной и не могу убаюкивать вас надеждой. Я не полюблю вас никогда, хотя бы вы сложили к моим ногам все сокровища мира, потому что боюсь вас и вашей любви, как зеленеющего болота, таящего пучину, где меня ждет страшная смерть.
Аронштейн поднялся. Он дышал с трудом, его мертвенно–бледное, искажённое лицо отражало такое безумное отчаяние, а вместе с тем и дьявольскую злобу, что Нина онемела от ужаса, словно перед ней явился настоящий дьявол.
– Простите, княжна, что я вас обеспокоил, – хриплым голосом начал он. – Ваш ответ столь убийственно откровенен, что мне осталось только поручить Иегове судьбу свою и возложить мои надежды на его милость.
Последние слова он закончил резким, глумливым смехом, от которого у Нины пробежала по телу дрожь. Она вскочила в испуге и опрометью кинулась из зимнего сада.
Она хотела найти отца, чтобы получить разрешение уехать домой, под предлогом мигрени, но в эту минуту в бальной зале грянула музыка, а в опустевших гостиных князя не было. Навстречу попался ей Алябьев, который спешил, тоже отыскивая кого–то.
– Кирилл Павлович, не знаете–ли где папа? – торопливо спросила она.
– Князь в карточной комнате. Но что с вами, Нина Георгиевна? Вы бледны, расстроены и, кажется, дрожите? Скажите, ради Бога, что случилось? Вот рядом гостиная, там – ни души.
Нина была так взволнована, что утратила обычную сдержанность; кроме того, это будет беседа наедине с любимым человеком, а она знала, что он её любит. Не рассуждая, прошла она в гостиную и там рассказала, что Аронштейн признался ей в любви.
– А он ничем вас не обидел? Я бы ему этого не советовал, – сказал Алябьев, вспыхивая и хмуря брови.
– Нет, нет. Только мне противна его любовь; а когда я дала понять, что ему не на что надеяться, он был в такой ярости, что мне, по правде говоря, даже страшно было. Он точно дьяволом стал: дико захохотал и сказал, что поручает свою судьбу и надежды Иегове. У меня почему–то осталось впечатление, что в его словах заключалась глухая угроза.
Алябьев молчал, но гневное выражение его лица было красноречивее слов. Нина поняла это, и страх иного рода охватил её.
– Надеюсь, что вы никому не выдадите того, что я вам сказала, и не станете искать с ним ссоры, – смущённо и с тревогой в голосе сказала она.
– Я этого не хочу… они ещё убьют вас, эти негодяи. Найти убийц среди их жидовской шайки очень нетрудно; ведь, теперь так просто – убрать с дороги того, кто им не нравится, бомбой или пулей.
Луч радостного счастья блеснул в глазах Алябьева.
– Вы хотите, чтобы я жил, Нина Георгиевна? Вы дорожите моей жизнью? А я был бы счастлив сто раз пожертвовать ею для вас, – склоняясь к собеседнице, говорил Кирилл Павлович.
Нина вся вспыхнула, но тотчас смело ответила:
– Да я хочу, чтобы вы жили. Я дорожу вашей жизнью и прошу избегать всего, что без нужды могло бы подвергнуть вашу жизнь опасной мести со стороны евреев. Я попрошу отца, чтобы он отправил меня под каким–нибудь предлогом в Петербург, лишь бы не встречаться с этим господином, который мне и страшен, и противен.
Кирилл Павлович взял её руку и страстно прошептал:
– Я послушаюсь и буду беречь свою жизнь, как сокровище какое–нибудь, если вы захотите принять эту жизнь и позволите посвятить её вам, чтобы любить и оберегать вас. Моё сердце и душа – у вас в плену. Но могу ли я надеяться, что и вы меня чуточку любите и согласитесь быть моей на всю жизнь?
Нина подняла на него свои чудные лучистые глаза, в которых ясно отражалось доверие, и любовь.
– Да, я люблю вас и никому другому принадлежать не буду, – просто ответила она. Алябьев крепко пожал сё руку, а потом поднёс к губам.
– Спасибо, дорогая! Ваши слова укрепили счастье моей жизни. Завтра же я переговорю с князем: он меня уважает, и я надеюсь, что противиться нашему браку не станет. Арсений, поверенный моей любви, обещал уже мне своё содействие.
– У меня есть основание предполагать, что папа нас благословит. Но, во всяком случае, Кирилл Павлович, я хочу, чтобы наша помолвка осталась тайной, дабы не возбудить дьявольской ревности Аронштейна и не вызвать с его стороны какой–нибудь подлой предательской мести.
– Ваше желание для меня закон; к тому же вы совершенно правы, что нынче надо быть осторожным. А теперь разрешите мне, как всякому кавалеру, проводить вас в залу.
– Нет, я хочу уехать домой. Я ни за что на свете не желаю встречаться теперь с Енохом. А папе скажите, что шум противного бала меня утомил.
– О, не надо быть неблагодарной; этот бал дал нам возможность объясниться. Затем, можно ли себе представить более странную случайность, как наша помолвка – в доме того же самого Аронштейна, – радостно смеясь, заметил Кирилл Петрович.
В соседней гостиной они встретили Арсения, и тот, узнав, что сестра хочет ехать домой, тоже спустился, чтобы посадить её. Проводив Нину, они вернулись на бал и, по пути, Алябьев передал приятелю всё, что произошло у него с княжной.
– Поздравляю тебя, мой друг, – сказал князь, пожимая его руку, – и молю Бога ниспослать тебе с Ниной безоблачное счастье. Но когда я подумаю об этом мерзавце, вся кровь во мне кипит. Этот пархач воображает, должно быть, что семья князей Пронских только и создана для того, чтобы сочетаться с Аронштейнами? Довольно и того, что его дражайшая кузина марает наше имя. Я видел, что Нина танцевала с ним, а потом они исчезли, и недоверие побудило меня идти их разыскивать. Ах, так хочется, чтобы Нина была уже замужем. Сам не знаю почему, но меня гнетёт предчувствие какой–то грозящей беды, да и во сне я видел маму с бабушкой, которые обе плакали и окутывали меня чёрным крепом.
Кирилл Павлович пытался было его разуверить, отнеся его мрачное настроение на счёт нервов, но попытка эта не имела успеха; князь остался пасмурным, озабоченным и видимо нервным.


Рецензии